ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

По-хозяйски расхаживали по вагонам военные патрули, по-хозяйски проверяли документы у пассажиров, но ее ни разу не потревожили, а щеголеватые офицеры-пруссаки, подкручивая усы а-ля император Вильгельм, учтиво желали мадам благополучного путешествия и прищелкивали каблуками. Она суховато благодарила и отворачивалась к окну, за которым раскрывала перед нею свои нежные пейзажи Северная Франция. Вопреки ожиданиям до Парижа она добралась без каких-либо осложнений.

На площади Северного вокзала люди возбужденно толпились у расклеенных по стенам листов под заголовками «Французская республика, свобода — равенство — братство».

«Граждане! Ваша Коммуна учреждена, — щурясь от весеннего солнца, читала Елизавета. — Голосование 26 марта санкционировало победу революции».

Она читала о расстроенной войною промышленности, прерванном труде, парализованной торговле и о том, что все это необходимо исправить, но покачивающиеся головы впереди стоящих закрывали от нее текст, и поэтому она воспринимала его урывками:

«Ныне преступники… возбуждают к гражданской войне… не брезгуют… клянчить помощи у неприятеля… Граждане!.. судьба в ваших руках… народные избранники… исполнят свой долг».

И подпись: «Парижская Коммуна. Ратуша, 29 марта 1871 г.».

Но странное дело. Невзирая на суровую тревожность этих торжественных слов, люди вокруг в своих блузах и кепи были настроены весьма благодушно, чтобы не сказать беспечно, по каким-то едва уловимым приметам Елизавета верно это подметила. И первое ощущение не обмануло.

Правда, извозчик, нанятый ею до Батиньоля, по-своему определив классовую принадлежность мадам, заломил с нее десять франков и, пробуя вызвать на разговор, причитал дорогой, что вот, мол, господ приходится все больше отвозить на вокзал, хотя, видит бог, Коммуна добрых граждан не обижает, а прибывают в Париж мало. Но Елизавета не поддержала беседы, только спросила, как с провизией в лавках, и этого оказалось достаточно, чтобы извозчик определил в ней иностранку, и тогда она совсем замолчала.

Тем временем миновали бульвар Клиши с его уютными площадями, болтливый парижанин на козлах многоречиво оповещал о них пассажирку — Пигаль, Бланш, Клиши, и подкатили к дому, на карнизе которого, как над афишей Коммуны, было крупно выведено: «Свобода — равенство — братство». Елизавета отыскала двери к мэру, откуда навстречу ей выходили какие-то люди, а какие-то другие вошли вместе с ней.


С бычьей грацией и в то же время с истинно парижской галантностью бородатый Малон вскочил ей навстречу из своего кресла, однако не узнал ее, и ей пришлось просить у мэра аудиенции тет-а-тет. В боковой комнатке она напомнила ему об их встрече в Женеве и передала привет из Лондона. Он с горячностью пожал ей руку и извинился за то, что должен ее на минуту оставить.

— Сейчас я освобожусь… Впрочем, увы, ненадолго. Перед вами член Парижской Коммуны!.. — Как бы оправдываясь, добавил: — Кстати, сюда обещал подойти Серрайе.

— Серрайе уже здесь?

— Да, утром приехал…

Забывчивость Малона ничуть Елизавету не задела. С их встречи в Женеве два года минуло.

Не через минуту, как обещал, но все же скоро Малон вернулся.

— Ах, как жаль, что вы не приехали на день раньше! Вы бы увидели провозглашение Коммуны, поверьте, это было незабываемо! Вся площадь Ратуши в красных флагах, море знамен! Когда оркестры национальной гвардии грянули «Марсельезу», все батальоны, построенные на площади, весь народ, запрудивший и площадь и соседние улицы, женщины на крышах домов, мальчишки верхом на скульптурах, на плечах, а то и на головах статуй, двести тысяч народу подхватили нашу великую песню, давно не слышанную за эти месяцы поражений, и загрохотали пушки! У нас у всех был один громовой голос и одно огромное сердце!

— Как прошли выборы? — отдав дань красноречию члена Коммуны, по-деловому спросила Елизавета. — В Лондоне ждут известий.

— Прекрасно! — воскликнул Малон. — Я никак не ожидал, что так будет — из восьмидесяти четырех человек шестьдесят пять наших! Убежденных сторонников революции восемнадцатого марта! И почти половина из них — сторонники Интернационала. Я ведь было выступил против выборов, сомневался в успехе, но, к счастью, ошибся… Ах, простите, милая, мне пора в ратушу, — но тут он вдруг заметил ее саквояж возле стула. — Вы что, прямо с вокзала?! Отсюда неподалеку, я вам советую, близ бульвара Сент-Уэн, меблированные номера, Серрайе вас проводит, да, да, он пришел, и у него есть дела в Батиньоле. А завтра вечером я прошу вас в кафе, — он назвал адрес, — мы там соберемся с друзьями, я должен вас познакомить. Салют и братство!


Рябоватый худой Серрайе подхватил ее саквояж, и они отправились на бульвар Сент-Уэн. Они виделись в Лондоне всего за несколько дней до отъезда, но преимущество человека, раньше жившего в Париже, уже сказалось. За полдня, проведенные в городе, он многое узнал и успел заразиться здешним энтузиазмом. Правда, едва ли он мог себя чувствовать здесь совершенно как дома. Сын французского эмигранта, Серрайе с детства жил в Англии и только в прошлом году был направлен в парижский Федеральный совет — для связи и в помощь.

— Я уже написал своей Женни… сиречь мадам Серрайе, — пояснил он со смехом, — чтобы приезжала сюда с малышом, Малон обещал нам заведывание приютом у себя в Батиньоле, сейчас иду посмотреть и приют, и квартиру. Прошу ее сообщить Мавру, что здесь все идет отлично, Париж в наших руках, единственное, что еще не двинулось, — это открытие мастерских.

Он не умолкал всю дорогу, не особенно нуждаясь в ее ответах, она только согласно кивала, в сущности, это вполне отвечало корреспондентской задаче… Но то, что Серрайе знал, он сам был способен сообщить в Лондон; однако на первых порах он мог ей помочь здесь освоиться. А кроме того, открытие мастерских занимало и ее, и, узнав о заминке, Елизавета перебила своего спутника:

— А кто занимается этим делом?

— Мастерскими? С сегодняшнего дня — Комиссия труда, промышленности и обмена. Там наши почти все — знакомые вам Малон, Франкель, потом Тейс, Клавис Дюпон, Эжен Жерарден, Авриаль…

— Нет, я знаю из них одного Малона.

— Не беда, узнаете и других. Но помните наш разговор в Лондоне? Здешняя федерация отменно пестра. Сколько усилий пришлось положить на то, чтобы объединить их, чтобы взяться по-настоящему за работу! Когда в прошлом году я приехал сюда, я не мог найти ни секций, ни Федерального совета, все члены Товарищества были разбросаны по разным полкам. А Варлен заявлял, что не следует впутывать Интернационал в политику, а Малон выступал на выборах в общем списке с буржуазией… Нет смысла сейчас говорить о подробностях, но вы не должны этого забывать. Хотя почти все они рабочие люди и борцы с капиталом, Прудон и Бланки им куда лучше знакомы, чем Маркс. Исключение составляют немногие…

— Кто же именно?

— Франкель, Варлен… Но, бесспорно, сейчас главное то, что Париж в наших руках! Даже во Втором округе, этом логове реакционеров, за Огюста Серрайе — в мое отсутствие — подано три тысячи семьсот голосов! Понимаете это? Пускай выбран не я, а торговцы, это все равно замечательно. Кстати, вы, может быть, тоже что-нибудь напишете в Лондон, есть оказия, в нынешних условиях этим не следует пренебрегать.

Она так и поступила, едва войдя в комнату, куда их с Серрайе проводила хозяйка. Торопясь, написала записку на имя Германа Юнга: доехала благополучно, видела Малона и Серрайе, а дела идут хорошо. Уже отдав письмецо и распрощавшись с Огюстом, вдруг вспомнила, что забыла указать свой собственный адрес. Правда, сама еще не успела узнать его.



Приведя себя в порядок с дороги, она послала за газетами. Гарсон притащил целый ворох. Она тотчас же погрузилась в чтение, не теряя ни часу, слишком мало времени было в ее распоряжении. Две недели пролетят незаметно. Внимательно изучила список членов Коммуны в поисках знакомых имен. Но их было немного — знаменитый Бланки, Варлен, которого она помнила по его помощи женевским гревистам, да и по Базельскому конгрессу (и не могла не отметить его популярности среди парижан — Варлен был избран в Коммуну сразу от трех округов). Еще отважный Флуранс — борец за республику равных, письмо к нему от Женнихен Маркс она привезла с собой. Кто еще, не считая Малона? Известный с сорок восьмого года старик Делеклюз. Вот, пожалуй, и все. Об остальных она не слыхала.


В ожидании вечера, встречи с Малоном и его друзьями, весь следующий день она провела на ногах. Пешком отправилась в ратушу, чтобы повидать Флуранса. Путь лежал через площадь Клиши, рю Амстердам, площадь и авеню Опера, мимо Пале-Рояля и Лувра. Навстречу ей или обгоняя ее проезжали переполненные повозки с сундуками, баулами, картонками, чемоданами, и люди на тротуарах плевались им вслед. Возле какого-то дома собралась толпа — месье беглец хотел вывезти мебель, а ему не давали. «Мошенник! Вор!» — раздавались крики. А мальчишка-газетчик на углу кричал: «Купите заговор господина Тьера против республики!» Кое-где разбирали баррикады, когда их только успели соорудить? Или, может быть, сохранились с осады?.. Город был настроен празднично, магазины открыты, кафе полны. И удивительное дело, хотя не раз надо было спрашивать дорогу, в этом незнакомом городе Лиза не чувствовала себя чужой.

Наконец широкая рю Риволи открыла перед нею площадь Ратуши, ту самую, которую так живописал Малон, вспоминая день провозглашения Коммуны. На сей раз не было на ней ни флагов, ни ликующих, как позавчера, толп, ни женщин на крышах, ни мальчишек на статуях. Но и пустынной нельзя было назвать эту широкую площадь перед огромным мрачноватым зданием с длинными рядами окон, многочисленными башенками и статуями в нишах. У подъездов стояли, непринужденно болтая, караулы вооруженных гвардейцев, мимо них взад-вперед проходили неторопливые люди, перекидывались с часовыми словечком-другим.

Лиза направилась к главному входу, и часовой в дверях не хуже прусского патрульного офицера, каких она насмотрелась в дороге, молодцевато щелкнул каблуками, едва она остановилась перед ним.

— Что угодно мадам?!

Ей было угодно повидать члена Коммуны Гюстава Флуранса.

— Коммуна Парижа заседает, — торжественно сказал часовой, — а публика, к сожалению, не допускается на заседания. Мадам придется обождать перерыва.

И увидев расстроенное ее лицо, прокричал внутрь здания через открытую дверь:

— Папаша Эжен, не знаешь, Флуранс здесь?

Ничего не оставалось, как выбирать между Флурансом и Малоном, дожидаться одного можно было лишь ценою опоздания к другому. В конце концов, что случится, если знакомство с Флурансом она перенесет на денек?..

В указанное Малоном кафе Лиза явилась точно в назначенный час.

Ее проводили в боковую комнату, где уже собралось несколько человек.

— А, милая Элиза, — шумно приветствовал ее Малон, — позвольте вам представить мадам Леони Шансэ, писателя, журналиста, известную всему Парижу под именем гражданина Андре Лео…

— Не только Парижу, — поправила Елизавета. — Роман «Скандальный брак» я прочла еще в Петербурге.

— И его высоко оценил Писарев в «Отечественных записках», — в тон Елизавете сказала высокая белокурая дама из глубины комнаты.

— Анна?!

На сей раз неожиданность встречи — впрочем, меньшая, чем прошлым летом в Женеве, — не помешала им расцеловаться. А Виктор Жаклар поцеловал Лизе руку.

Малон отметил:

— Вот видите, оказывается, и вы известны в Париже. Остается вам объяснить, по какому поводу мы здесь собрались.

И он протянул ей пахнущий типографской краской газетный лист. «La Sociale»[3] — было напечатано на листе, — газета политическая, ежедневная, вечерняя, № 1, 31.III.1871.

— Обратили внимание на дату? Завтра парижан осчастливят новой газетой, и вот ее издатели и редакторы: Андре Лео и Анна Жаклар!

— Добавьте к этому редакторов «Папаши Дюшена», они вот-вот должны подойти, — сказала Андре Лео.

Большего нельзя было желать. Кто лучше вездесущих журналистов мог знать обстановку в Париже, кто охотнее, чем они, мог о ней рассказать? Лиза почувствовала благодарность к Малону за то, что он позвал ее сюда.

Малон же, просматривая газетный лист, громогласно возглашал оттуда отдельные фразы:

— Чем объяснить, что ты бессмертна, социальная революция?.. Великая революция 1789 года уничтожила иго феодального строя… Но ему на смену пришел другой феодализм, еще более ужасный и жестокий… Я говорю о промышленном феодализме… На этот раз социальная революция произойдет в интересах городских рабочих!.. Долой эксплуатацию человека человеком! Долой хозяев и наемный труд!..

А Елизавета тем временем на правах давней приятельницы пыталась расспросить Анну Жаклар — в первую очередь о том, чем объяснить эту праздничность под самым носом у неприятеля. Но и Анна хотела ее расспросить — о Марксе, над переводами из которого трудилась еще в Женеве.

Между тем Малон рассказывал Виктору Жаклару, как в ратуше появился Верморель, которого до вчерашнего дня не было в Париже:

— Мы с Лефрансэ глазам своим не поверили, когда увидели его на лестнице. Он был в Лионе и с трудом пробрался через многочисленные посты, заметая следы от шпиков. «Зачем вы ввязались в нашу драку?» — «Я знаю, мы можем погибнуть, — отвечал Верморель. — Обстоятельства ужасны. Но слишком легко прикрыться пессимизмом и сложить руки. Как ни тяжелы условия, надо попытаться одержать победу…»

— Он поступил честно, но где в его словах оптимизм? — усмехнулся Жаклар.

— Вермореля избрали в Коммуну от нашего Восемнадцатого округа, от Монмартра, где Виктор командир легиона, — вполголоса пояснила Анна Елизавете.

А на ее вопрос о, казалось бы, неуместном веселье взялась отвечать Андре Лео:

— А кто сказал, что революция должна быть мрачной? Теперь, после выборов, даже этот карлик Тьер не найдет предлога для гражданской войны. Парижский народ победил! Он законно взял власть в свои руки! Разве это не основание для веселья? И вообще — надо знать парижан! А версальцы? Они те же французы, пускай даже в большинстве деревенщина. Но Жак-Простак не станет стрелять в своих братьев, даже Тьер его не заставит. Они не посмеют!

Андре Лео была душой этого общества. И когда Вильом, один из редакторов «Папаши Дюшена», пришедший один, без своего друга Вермерша, позволил себе усомниться в заслугах женщин перед революцией, утверждая, по стопам Прудона, что их дело — семья, Андре Лео тут же взорвалась, как граната:

— А кем была, по-вашему, совершена революция? Вы забыли восемнадцатое марта, месье?! Ведь гвардейцы на Монмартре преспокойно проспали свои пушки! Разве солдаты не начали уже спускать их с горы? Разве не женщины их окружили, побросав очереди за хлебом? Слава богу, парижанки встают ни свет ни заря. Разве не они хватали лошадей под уздцы и цеплялись за колеса орудий? Разве не они стыдили солдат и упрекали? Не они заставили их обниматься с гвардейцами? Что бы вы делали сейчас, месье Вильом, если бы не эти женщины на Монмартре?

Она была известным еще со времен империи борцом за права женщин — ее романы были этому посвящены. Правда, стоило Лизе увидеть ее с Малоном, как невольно припомнился анекдот о них, любимый Бакуниным… кто же ей рассказал?.. впрочем, не все ли равно кто. В романе «Скандальный брак» благородная барышня влюбилась в рабочего Мишеля и выходит за него замуж. Автор, хотя и не барышня, была дамою незамужней и захотела устроить собственную судьбу, как в романе, для чего упрашивала друзей отыскать ей Мишеля в жизни. Но сколько ее с рабочими ни знакомили, всякий раз она говорила, что нет, это не Мишель. И лишь при встрече с Малоном воскликнула: «Oui, c'est Michel!» — что в устах Бакунина должно было звучать особенно забавно, поскольку Мишелем звали его самого…

Шутки шутками, а Писарев увидел в ней достойную преемницу Жорж Занд. И когда Вильом в ответ на ее вопрос, что бы он делал сейчас, если бы не женщины на Монмартре, смеясь, поднял руки, Андре Лео тут же взяла под свою опеку Елизавету.

— Завтра же я познакомлю вас с супругами Алликс, с Луизой Мишель на Монмартре, где они вместе с Анной работают в женском Комитете бдительности, с Натали Лемель, с Поль Менк… с кем еще, Бенуа? — обратилась она к Малону, но оказалось, что он незаметно исчез.

Вместо него отозвался Виктор Жаклар:

— Малон отправился в ратушу и просил его извинить.

— Но я ведь сюда ненадолго, недели на две, спасибо, — сказала Елизавета. — Правда, сегодня, бродя по Парижу, удивительное дело, я вовсе не ощущала себя посторонней… чужой.

— Чужой? В этом городе есть враги — но чужих здесь нет! Вы слышали, что венгерец избран членом Коммуны? А вот это вы слышали? Как Комиссия, на которую была возложена проверка выборов, ответила на вопрос, могут ли иностранцы быть допущены в Коммуну, — Андре Лео схватила со стола какой-то листок. — «Принимая во внимание, что знамя Коммуны есть знамя всемирной республики… — Вы поняли: знамя всемирной республики!.. — Комиссия считает, что иностранцы могут быть допущены в Коммуну, и предлагает утвердить избрание гражданина Франкеля»!

Они засиделись в кафе допоздна и все-таки дождались Вермерша. Эжен был явно расстроен. Он принес печальные новости: вслед за Лионом и Крезо Коммуна пала в Тулузе и в Сент-Этьенне.

— Значит, держится только Марсель? — шепотом спросила Елизавета у Анны.

— Еще как будто Нарбонн.

— Я даже не знаю, где это.

— Городок на юге, недалеко от Марселя.

2

В маленькую книжную лавку на Монмартре, на крутой улочке неподалеку от площади Пигаль, Елизавету привела Анна Жаклар. Оказалось, здесь можно найти любую газету или брошюру последних недель. Хотя Андре Лео готова была немедленно исполнить свое обещание — ввести ее в круг активных деятельниц Коммуны, Елизавета хотела прежде всего разобраться в происходящем. Это был ее долг. И за первые два дня кое-что успела, а на третий, с помощью Анны, смогла представить себе как будто более или менее верную картину здешних событий.

Она отобрала в книжной лавке пачку парижских газет и, изложив на бумаге собственные впечатления, стала искать, каким бы способом все это переправить в Лондон. Простейший и, казалось бы, самый надежный — по почте — начисто отпадал. На почтамте на улице Жан Жака Руссо, куда Елизавета обратилась по совету все той же Анны, с трудом достучавшись в запертые двери, член Коммуны и член Интернационала исхудалый, взъерошенный Альбер Тейс встретил ее не слишком приветливо. Разве мадам не слышала, что этот прохвост Тьер еще 19 марта распорядился отрезать Париж от Франции, перехватывать всю почту — не пропускать ни газет, ни писем ни из города, ни в город? Собственно, Коммуна направила сюда Тейса только накануне вечером; и когда, вместе с Верморелем, он явился в сопровождении батальона гвардейцев, оказалось, нет ни марок, ни штемпелей, ни гроша денег — все вывезено в Версаль. Только почтовые кареты, приготовленные во дворе, не успели уехать, и делегат Коммуны всю ночь просидел на почтамте как сторож. Не без злости оповестив об этом Елизавету, он, впрочем, тут же ее обнадежил, пообещав, что дня через два работа наладится: сбежало начальство, а почтальоны остались! «Я думаю, мы сможем отправлять почту, минуя ищеек Тьера, откуда-нибудь из занятых пруссаками предместий, скажем из Сен-Дени, так что вы оставьте свое письмо. А газеты не могу обещать. Советую поискать оказию, так будет вернее…»

Вдвоем с Анной они направились с этой целью на площадь Кордери, неподалеку от ратуши. Дорогой, возле площади Опера, Анна заговорила о недавней демонстрации на этом месте:

— Этих щеголей, этих лощеных франк-филеров с револьверами в карманах и со стилетами в тросточках собралось здесь, должно быть, около двух тысяч. Они двинулись с криками «Долой Комитет!», «Да здравствует порядок!», и вы знаете, кто их возглавил? Не угадаете! Сенатор Второй империи барон де Геккерен-Дантес, тот самый!

— Убийца Пушкина? Он жив? — удивилась Елизавета.

— Да, и жив, и здоров, и я познакомилась с его дочерью… племянницей жены Пушкина. Вы же знаете, ведь они с Дантесом были женаты на сестрах. Так вот, я своими глазами видела в комнате мадемуазель Леони книги Пушкина и его портреты, она переводит на французский его стихи, поклоняется его гению… Нас с ней познакомила Вера Воронцова, родня Гончаровых. Веру я знаю с детства, с Калуги, мы ведь жили там когда-то. Так вот, Вера мне говорила, что Леони враждует с отцом и повторяет слова Лермонтова о нем: «Не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал!..»

Лиза выслушала рассказ Анны довольно спокойно хотя бы по той причине, что поэту Пушкину предпочитала публициста Писарева.

Спросила все же:

— Но он же глубокий старик?

— Дантес? Когда они стрелялись, ему было лет двадцать пять… значит, теперь что-нибудь около шестидесяти, должно быть…

За разговором незаметно подошли к ратуше. Тут, вспомнив неудачную попытку повидать Флуранса, Лиза спросила о нем — и опять Анна отозвалась с живостью, так не вязавшейся с обычной ее сдержанностью. Заговорила об этом человеке почти в таких же восторженных словах, как Женнихен Маркс.

Можно было только диву даваться, неужели это та самая генеральская дочь, что в Петербурге едва удостаивала ее кивком… да и в Женеве, похоже, с трудом признала. Но на этот раз Анна всячески показывала свое к Лизе расположение.

Она снова вернулась к Вере Воронцовой:

— Мы с нею встретились совершенно случайно, столкнулись на улице, можно сказать. Знаете, что ее сюда привело? Жажда послужить народу — на лекарском поприще… приехала изучать медицину, — но, представьте себе, здесь тоже мало кто считает это занятие подходящим для дамы! Кстати, в скором времени я жду сюда и сестру с мужем, вы, Лиза, может быть, слышали, что Софа учится математике в Гейдельберге… Теперь она намерена продолжить учение в Париже.


На третьем этаже мрачноватого дома близ рынка Тампль, в треугольнике площади Кордери, в шумном помещении Интернационала, где происходило очередное какое-то заседание, похожий на студента юноша, единственный здесь, очевидно, кто в нем не участвовал, выслушав Елизавету, посоветовал обратиться к… Тейсу. Узнав же, что она прямехонько от него, развел руками: тогда, может быть, к Лео Франкелю, поскольку он, как и Тейс, секретарь Совета для заграницы. Но искать его следует в ратуше, где заседает Коммуна, или, может быть, в здании министерства общественных работ, там Комиссия труда, промышленности и обмена.

Лео Франкель, чье имя — Франкельчик! — в числе немногих названное ей в Лондоне Марксом, она уже успела столько раз услышать за эти дни, оказался невысоким темноволосым молодым человеком в кепи. Едва она объяснила ему цель своего прихода, он без лишних слов протянул руку из своего министерского, обитого зеленым шелком, кресла, в котором буквально утопал:

— Где ваше письмо?

Услышав, что письмо она оставила на почтамте Тейсу, а теперь озабочена отправкой газет, указал на письменный стол:

— Вот чернила и ручка. Напишите, пожалуйста, еще одно, честное слово, это не помешает, тем более что его сегодня же увезут из Парижа. С газетами, конечно, сложнее… Но это так важно — держать Маркса в курсе здешних событий, что постараемся послать и газеты.

Он чем-то напоминал Николя Утина, особенно когда безо всякой связи с предыдущим спросил:

— А каковы ваши планы, гражданка…

— Элиза, — подсказала она. — Извините меня, но я занята ужасно…

Он мягко улыбнулся, тогда как большие внимательные глаза изучали ее.

— Боюсь, вы меня неправильно поняли. Я спрашиваю именно о том, чем вы заняты здесь и чем хотите заняться.

— Ну, пока что я осматриваюсь, чтобы известить Лондон…

— А потом, когда осмотритесь?

— Я сюда ненадолго.

— Простите, а вы откуда?

— То есть как? — она удивилась. — Я же вам сказала: из Лондона.

— Нет, а вообще?

— Что, на англичанку я не похожа?

Он пожал плечами.

— …Я из Русской секции, из Женевы. Вообще, стало быть, из России.

— Здесь столько работы, — по-товарищески сказал он. — Теперь, когда революция совершена… совершена рабочим народом, можно взяться на деле за осуществление наших принципов. А что это значит: заложить фундамент социальной республики? Без пышных фраз, возвышенных, но туманных, которыми мы, увы, нередко грешим… С чего начинать освобождение труда, вы задумывались над этим? Так вот, мудрить нечего, сама жизнь подсказала. Знаете, сколько в Париже бездействует брошенных владельцами мастерских, где рабочие остались без работы и, следовательно, без заработка? Надо срочно пускать мастерские в ход, без хозяев, на кооперативных началах, объединив рабочих в товарищества — вот что подсказывает жизнь! А работницы? Их мужья и братья не вернулись с войны — погибли, попали в плен, застряли в солдатах, и сегодня половина парижских трудящихся — женщины. Разве им не нужны кооперативные мастерские? И не наше ли дело им в этом помочь? Ах, гражданка Элиза, каждый человек с головой у нас на вес золота — к посланнице Маркса это не может не относиться. Прошу вас, подумайте. В конце концов, разве вам не понятны слова Дидро о самом счастливом человеке?! Самый счастливый тот, кто дает счастье наибольшему числу людей! — И, выбравшись из кресла, спросил: — Куда можно зайти за газетами?

— Не беспокойтесь, пожалуйста, я сама принесу…

— Через два часа за ними зайдут.


В этот вечер Елизавета с чистой совестью напомнила Андре Лео о ее предложении. Та обрадовалась напоминанию:

— Завтра я выступаю в клубе святого Николая-на-Полях. Оттуда мы заглянем к Алликсам. Будьте там в половине двенадцатого. Это в округе Тампль, спросите церковь Сен-Николя-де-Шан; вы, Элиза, конечно, уже слышали, что народ стал собираться в помещениях богослужебных?.. Но не только это меняется. Знаете, какая на завтра назначена для обсуждения тема? Долг и обязанности Коммуны! Не борьба с властью, а поддержка власти — вот какая произошла перемена! Сами увидите, приходите, жду вас.

Возле большой церкви святого Николая было по-воскресному людно. На площади перед церковью явно обозначались два встречных потока. Благообразные степенные обыватели в воскресных костюмах и шляпах семьями чинно расходились с утренней службы, а шумные, большей частью молодые люди, среди них много женщин и национальных гвардейцев в кепи, спешили на собрание клуба. И странное ощущение охватило Лизу в таинственном полумраке высокого, торжественного, еще пахнущего благовониями помещения, где святые со стен безмолвно взирали на оживленную толпу парижан, не только не ломавших перед ними шапок, но вроде бы вовсе и не замечавших некоторой странности обстановки — настолько, что кто-то накинул на распятие красный шарф.

Человек с кафедры, откуда обычно читались проповеди, объявил — и голос его гулко отлетал от высоких стен храма:

— Лишь при помощи публичных собраний мы оказались в состоянии осознать и защитить свои права. Только на публичных собраниях мы можем разобраться в событиях, которые переживаем. Мы просим вашего присутствия и содействия, чтобы каждый гражданин точно знал о том, что происходит, знал, по какому пути он должен идти.

Слова его были покрыты гулом одобрения. Народу все прибавлялось. Люди не только сидели на скамьях, но и толпились в проходах. Многие женщины были с детьми на руках.

Председатель дал слово следующему оратору. Слушая его и потом остальных, Лиза вновь и вновь повторяла про себя сказанное неделю назад Марксом: переход власти к самим массам — вот что произошло в Париже! Она видела это своими глазами.

Наступила очередь Андре Лео. Придерживая длинную юбку, она уверенно вступила на кафедру. Ее шумно приветствовали — знали и по речам в клубах, и по хлестким статьям (а кое-кто, надо думать, и по романам тоже).

— Возможно ли совершить революцию без участия женщин? — вопросила она. — Первая революция, правда, назвала их гражданками, но дала ли им свободу и равенство? Если бы всю историю, начиная с 89-го года, изложить под заголовком «История непоследовательности революционеров», то женский вопрос был бы чуть ли не главным в этой книге! Революционеры сумели оттолкнуть от себя половину своей армии, которая рвалась в бой, и более того — толкнуть ее в неприятельский лагерь, под иго попов. Разумеется, республиканцы не хотят, чтобы женщина оставалась под этим игом, чтобы действовала против них… но освободить ее из-под ига мужчины? Нет, этого они не желают! Но я заявляю: такой расчет неоправдан! У бога одно громадное преимущество перед мужчиной: он остается неизвестен, а это позволяет ему быть идеалом. И выход из замкнутого круга один: ломка его, революция без каких-либо ограничений!

Речь Андре Лео понравилась Елизавете, но была все же в ней та пышность, о какой упомянул Лео Франкель накануне… Она, конечно, умела выступать — и немного упивалась этим своим умением. «Мудрить нечего» — так, кажется, сказал Елизавете Франкель, это было ей ближе.

Не успел подняться на кафедру очередной оратор, как в притихшем зале послышался словно бы отдаленный гром. Кому это там салютуют? Кто-то поблизости от Елизаветы высказал предположение: может быть, это предместья салютуют Парижу?.. Или какое-то недоразумение? Но в наступившей тишине явственно рассыпалась картечь, а затем раздалось два оглушительных залпа. Люди повскакали с мест и бросились к дверям. Сомнений не оставалось. Они напали! Они посмели!

Елизавета и Андре Лео выбежали из церкви вместе со всеми, и тут же их подхватил поток людей, бегущих по улицам в западном направлении, в сторону площади Звезды — пальба раздавалась оттуда.

Народ стекался на площадь Звезды со всех ее лучей-улиц. С западного луча, с авеню Великой Армии, ведущей к воротам Нейи, на площадь въезжали повозки с раненными в бою федератами, и при виде этих повозок площадь содрогалась от крика:

— В Версаль! В Версаль!

И вот уже, раздвигая толпу женщин, детей, стариков, минуя Триумфальную арку, пошли на авеню Великой Армии ощетинившиеся штыками батальоны с красными знаменами, и грохот пушек по мостовой заглушал бой барабанов.

3

Горькую правду о том, что произошло за его стенами, Париж узнал утром 5 апреля.

…В тот вечер Андре Лео поспешила в редакцию. А Елизавета вместе с новыми знакомыми по клубу (с этими простыми работницами чувствовала себя куда свободнее, чем с самоуверенной Андре Лео или даже с Анной) чуть не до полуночи оставалась неподалеку от Триумфальной арки, с жадностью ловя новости и обсуждая их, и провожая все новые отряды национальных гвардейцев. Слухи были тревожны. Не пруссаки — французы пролили французскую кровь, французы расстреливают парижан! Говорили также, что строятся баррикады, а на крепостных стенах устанавливают пушки. Почему только теперь, недоумевала Елизавета, почему не раньше! Но гвардейцы шагали бодро, с пением «Марсельезы». А вездесущие мальчишки прыгали возле них, распевая куплеты на злобу дня:

К оружью! Дружно на Версаль.

Поднимем на штыки скорей

Козявку Тьера и его друзей!

И когда гвардейцев спрашивали, довольно ли у них патронов, те уверяли, как бы отвечая на недоумение Елизаветы, что им не нужны патроны, так как армия за республику, и они идут брататься с солдатами.

Когда наконец женщины решились разойтись по домам, Елизавета почувствовала, что у нее нет сил добираться к себе в Батиньоль. Аделаида, шляпница, жившая неподалеку от площади Звезды, приютила ее на ночь у себя.

Утром снова весь Париж был на улицах. Толпа у Триумфальной арки будто не расходилась. Ребятишки карабкались по выступам барельефов, стараясь разглядеть, что там на широкой улице Великой Армии и вдали. Там облака дыма, говорят, это над воротами Майо, что выводят к Нейи… «Знаете ли вы, какое это местечко! Лавочки, мастерские, веселые кабачки и княжеские парки!»

С той стороны подходят к Триумфальной арке — в обратном, чем накануне, направлении — гвардейцы, усталые, оборванные, пыльные. На них набрасываются с вопросами.

«У нас не было патронов!» — «Мы не ели сутки». — «Нас предали!»

Не успевают гвардейцы пройти, как над местом, откуда они появились, вспухает белое облачко. Кто-то тут же определяет: картечь!..

Но вот навстречу, со стороны Батиньоля, появляются новые батальоны с возгласами «Да здравствует Коммуна!». Они бурно приветствуют курьера, что мчится от ворот Майо, крича о победе: «Флуранс в Версале! Тьер арестован!»

И вечерние газеты сообщили: Флуранс уже в Версале.

Эти известия радостны, но вместе с тем для Елизаветы досадны — почему она тогда, возле ратуши, не дождалась Флуранса, кто знает, может быть, великодушный рыцарь не отказался бы взять ее в свой отряд и, чем жадно ловить малейшие слухи оттуда, она, опаленная порохом, сейчас была бы с ним рядом в Версале!

Однако радость, похоже, преждевременна: те, кто бежал из предместий, приносили совсем иные новости. Да и грохот канонады долетал — с запада, со стороны Нейи, и с юго-запада, от Исси, и с юга, от Шатийона. И по Елисейским полям, требуя оружия, прошел под красным знаменем отряд волонтерок.

Тем временем какие-то женщины расклеивали по стенам призыв «группы гражданок» к женщинам всех классов: «Отправимся в Версаль, пусть Париж использует последнюю возможность достичь примирения…»

Откликаясь на этот призыв, несколько сот парижанок собралось на площади Согласия. Но, видя, что для задуманного марша народу все-таки маловато, решили отложить марш до завтра.

К восьми часам вечера Елизавета опять была возле церкви святого Николая, именно в этот час в будние дни церковь становилась клубом. Вчерашние спутницы, и среди них Аделаида, тоже пришли сюда. Никто ничего не знал толком, но каждая приносила с собой хоть какую-то новость. «Нынче утром жандармов в Нейи отбросили за церковь, и какой-то мальчишка под градом пуль водрузил на ней красное знамя!» Особенно волновал рассказ о маркитантке по имени Маргарита. В бою при Медоне, не обращая внимания на картечь, она спасала раненых — перевязывала, вытаскивала из-под огня. Почти у каждой из слушательниц в боях участвовал муж, брат, любимый. Каждая готова была встать на место вчера еще неведомой Маргариты. А вот в том, идти ли завтра с колонной женщин в Версаль добиваться примирения, не было единодушия. Конечно, все слышали от своих бабушек или матерей, что женщины Великой революции отправились с Центрального рынка в Версаль и привели в Париж пленного короля. Но — напоминали противницы шествия — они тогда двинулись на Версаль с пушками!..

Ночью во всех кварталах били тревогу, снова шли вооруженные отряды с криками «На Версаль!». Но днем длинная колонна женщин с красным знаменем, с маленькими флажками на груди, с барабанщиками и трубачами, под звуки «Походной песни» все же двинулась с площади Согласия на Версаль — потребовать от Тьера, чтобы правительство не посылало больше бомб на Париж.

К счастью, национальные гвардейцы успели вовремя оттеснить женщин от ворот. А версальские бомбы, которыми ворота Сен-Клу обстреливались, окончательно рассеяли эту колонну вместе с надеждами на примирение.

И уже слух о гибели генералов Дюваля и Флуранса зашелестел по городу.

А утром пятого парижане и парижанки, возможно даже, что в первую очередь именно парижанки, передавали друг другу ужасные подробности того дела, на которое с такою беспечною удалью уходили второго вечером провожаемые ими бравые парни.

Елизавета узнала это все от Малона, забежала к нему пораньше, чтобы застать дома, и увидала, что он очень мрачен.

Произошло вот что.

Из ворот Парижа гвардейцы выступили тремя колоннами. Шагали радостно и беззаботно. Уверенные, что солдаты не станут стрелять, даже мимо форта двигались открыто, без предосторожностей. И когда, подпустив их поближе, пушки с форта ударили в самую гущу колонны, — оставляя убитых, она тут же в беспорядке распалась: головные части прибавили шаг, а идущие сзади повернули обратно. На выручку бросился отряд Флуранса, но его в свою очередь внезапно атаковала конница жандармов, — и как ни отчаянно отбивались коммунары, те из них, кого не изрубили жандармские сабли, оказались отрезанными от Парижа. Две другие колонны тоже попали под орудийный обстрел и после упорного боя вынуждены были отойти. Но четвертого Дюваль был захвачен в плен и расстрелян.

Малон, вместе с другими членами Коммуны, услышал об этом вечером от полковника Шардона. Стоя перед Коммуной в мундире с красным шарфом, пришедший с позиций великан плакал, как ребенок, рассказывая о гибели Дюваля. О судьбе Флуранса Малон не мог ничего сказать. Слухи доходили самые разноречивые…

Что было делать?

Задаваясь таким вопросом, меньше всего Елизавета имела в виду свои обязанности корреспондента. С этим все было понятно и просто. А вот что ей следовало делать, как поступать в разгоравшейся борьбе парижского люда? Здесь перешли наконец от слов к делу, и, можно сказать, на ее глазах переход этот был скреплен кровью. С чем, с чем, а уж с нерешительностью здешний люд не был знаком, не колебался, не взвешивал, не раздумывал, что делать и как поступать, — шумный, взбудораженный, простосердечный, легковерный и отважный, не больно-то рассудительный, мало ей знакомый, но никак не чужой, он действовал! — быть может, и необдуманно, и без подготовки должной, под влиянием минуты, по воле сердца… но как бы она хотела быть заодно с этим людом и в нем раствориться, вот так же действовать естественно, как дышать. Видно, она из тех, кому много легче исполнять свой долг, нежели биться над задачей, в чем именно он заключается. Мучимая неотвязным вопросом — достойным Чернышевского! — по дороге в клуб, в Тампль, Лиза прочла неподалеку от Кордери только что вывешенное воззвание ЦК национальной гвардии:

«Рабочие, не обманывайтесь! Идет великая борьба между паразитизмом и трудом… Если вы устали коснеть в невежестве и прозябать в нищете; если вы хотите, чтобы ваши дети сделались людьми, пользующимися плодами своего труда, а не животными, выдрессированными для мастерской и для казармы; если вы не хотите, чтобы ваши дочери… становились орудием наслаждения в руках денежной аристократии; если вы не хотите, чтобы разврат и нужда толкали мужчин в ряды полиции, а женщин к проституции; если вы хотите, наконец, царства справедливости, будьте смелы, рабочие, восстаньте, и пусть ваши сильные руки низвергнут презренную реакцию…»

4

Днем 6 апреля, ярким, весенним, хоронили погибших. Малон, Андре Лео, Анна, Елизавета заранее отправились к госпиталю Божон. В мертвецкой над незакрытыми еще гробами плакали женщины, дети, старухи.

Юноша, почти мальчик, казалось, только уснул.

— Бедняжку проткнули саблею в грудь, — сказала Андре Лео.

Флуранса не было среди мертвецов, и она объяснила причину:

— Эти негодяи так обезобразили его, что боятся отдать тело.

Ей уже было известно, как погиб великодушный Флуранс. Подавленный происшедшим, отказавшись отступать вместе с остатками своего отряда, несмотря на уговоры гвардейцев, он вдвоем с адъютантом остановился на ночлег в небольшом домике на берегу Сены. Флуранса захватили спящим. Когда его вывели на крыльцо, к нему подскакал жандармский офицер и, поднявшись в стременах, одним страшным ударом сабли раскроил ему череп…

Здесь, возле переполненной мертвецкой госпиталя Божон, эта дикая сцена вовсе не казалась преувеличенной или неправдоподобной. Лиза теребила в руках сумочку, где лежало так и не дошедшее до адресата письмо Женнихен к этому благородному, самоотверженному, отважному гражданину республики равных… Ах, почему не дождалась она перерыва в заседании Коммуны у дверей ратуши? Ах, почему не оказалась с ним рядом?! Впрочем, разве это изменило бы что-нибудь в судьбе Флуранса… даже если б она заслонила его! Только, может быть, в ее собственной…

Погребальная процессия потянулась от госпиталя Божон по бульвару Виктора Гюго через город на кладбище Пер-Лашез. Запряженные восьмерками лошадей в красно-черном убранстве, катафалки, утопая в венках, медленно плыли по Большим бульварам. Впереди, за горнистами, шли шестеро членов Коммуны, их знаки отличия были заметны издалека: красные розетки с золотой бахромой на груди и особенно красные шарфы с золотыми кистями через плечо. Малон, Делеклюз, Пиа, остальных Елизавета не знала. Следом вдовы, сироты, родные… и тысячи, десятки тысяч людей с непокрытыми головами и цветками бессмертника в петличках. Пронзительно и печально звучали траурные оркестры, мерно отбивали такт по обтянутым крепом барабанам барабанщики. Черные полотнища свисали с крыш домов, из окон, откуда выглядывали люди; люди стояли на тротуарах, обнажая головы, когда шествие приближалось; на перекрестках группы федератов примыкали к нему, офицеры, пропуская вперед колесницы, салютовали им саблей. Но вот какой-то человек на церковных ступенях то ли забыл, то ли не захотел снять шляпу, и тут же гвардеец, подскочив к нему, резким ударом сбил ее с головы, так что она покатилась вниз по ступеням. Никто не засмеялся, не нарушил скорбной торжественности обстановки.

Часть колонны, где находилась Елизавета, влилась, как в воронку, в кладбищенские ворота, но расслышать речи над могилами было невозможно. Да, собственно, говорилось немного — в этот горестный миг даже признанным ораторам парижан изменило привычное красноречие. Она потом от Малона узнала, что сказал старик Делеклюз. Он просил не проливать слез над геройски павшими братьями, но поклясться продолжать их дело и спасти свободу, Коммуну, республику. И, оглядывая бескрайнее море народа, спросил, у кого еще повернется язык заявлять, что Коммуна — это кучка заговорщиков. И потребовал справедливости — для вдов и сирот, для великого города, взявшего в свои руки будущее человечества.


Невзирая на каменную усталость, несмотря на тяжелую горечь этого дня, Елизавета с кладбища отправилась в клуб. До Тампля добралась уже затемно.

Первое, что услыхала здесь, под гулкими сводами, была громкая ругань Аделаиды.

— Эти дуры, эти идиотки, эти подстилки буржуйские призывают нас разойтись по домам! — кричала она, размахивая газетой. — Какая наглость! Пусть сами прячутся в свои норы. У кого не грудь, а коровье вымя, пускай те последуют их примеру!

— Тебе что. А будь у тебя сын или муж, ты бы не так говорила, — пробовала возражать незнакомая Елизавете женщина.

— У меня там не муж, у меня там мужья! — распалялась Аделаида под общий смех. — Горе им, если струсят! А ты думаешь, если открыть ворота версальцам, ты своих мужиков под юбку попрячешь? Милосердия ждешь? Может, отбиваешь поклоны?

Жизнь бурлила под сводами церкви, та жизнь, с которой распрощался Флуранс, и тот мальчишка, пронзенный саблей, и все другие, кого в последний путь проводил сегодня Париж. Елизавете удалось наконец протиснуться к спорящим. Увидав ее, Аделаида хлопнула по газетному листу широкой ладонью:

— Читала этих писак?!

«Крик народа» — газета Жюля Валлеса. Получив ее в руки, Елизавета попыталась разобрать в сумраке текст: «Гражданки, мы шли в Версаль, мы хотели остановить пролитие крови… Нам не удалось выполнить задачу примирения… Мы вынуждены на время разойтись… Вернемся к нашим семьям или объединимся в отряды для обслуживания госпиталей… Будем поддерживать дух наших национальных гвардейцев и ухаживать за ранеными… Гражданки, наша попытка останется, как протест… Расстанемся же со словами: да здравствует республика! да здравствует Коммуна!..»

— Ну что скажешь? — наступала Аделаида.

— Скажу, что вижу противоречие: то ли расстанемся, то ли объединимся… Видно, они сами не знают, что делать.

— Уж не заодно ли ты с ними?! — заподозрила Аделаида.

— А ты сама, ты знаешь, что надо делать?

— Что надо делать? Защищать Коммуну и мстить за убитых! На бастионах, на баррикадах! Если нам не достанется ружей, мы вывернем булыжники из мостовой! Победить или умереть!

— Я тоже думаю так, — согласилась Елизавета. — Еще больше крови прольется, если народ будет опять побежден.

Все заговорили разом:

— Вот ты образованная. Объясни, почему газеты печатают письма каких-то матушек Ришар, дрожащих за своих великолепных балбесов? Почему не напечатают того, что говорит Аделаида, что думаем мы?

— А что она говорит? Про мужей да про вымя коровье?

— Чтобы напечатали ваши мысли, надо их записать!

— Вот ты ученая, ты и пиши!

— Сегодня напишешь, приноси сюда завтра! Обсудим, подпишем — и на заборы, на стены: знай парижанок!


Едва добравшись к себе в Батиньоль, она разложила на столе белый лист бумаги. Но не было сил. Поплыли перед глазами похоронные дроги, и застучали в ушах барабаны, и зашаркали тысячи ног по мостовой, а благородный рыцарь Флуранс все падал и падал, обливаясь кровью, с расколотым черепом, этим вместилищем храбрости, и энциклопедических знаний, и революционных иллюзий, — рядовой гражданин в республике равных, с которым ей уже не познакомиться ни-ко-гда. И она почти явственно ощущала бешеный, смертельный удар сабли — как топором по полену.

Она написала одно заглавие: «К гражданкам Парижа!» — и свалилась в постель.

Утром, не сварив даже чашки кофе, продолжила:

«Чужеземец ли предпринял опять нашествие на Францию? Нет, эти убийцы народа и свободы — французы… Наши враги — привилегированные существующего социального строя, все те, кто всегда жил нашим потом и жирел нашей нуждой… Мы хотим труда, но чтобы самим пользоваться его плодами. Не надо эксплуататоров, не надо хозяев… Труд и благосостояние для всех… жить и работать свободно или умереть в борьбе!.. Гражданки, настал решительный час! Надо покончить со старым миром!»

Дочь Интернационала, она не могла не сказать и о том, чего, быть может, желала сильнее всего — что поднимается не одна Франция — «даже Германия… потрясена и опалена дыханием революции… даже в России, едва гибнут защитники свободы, как на их место появляется новое поколение, готовое в свою очередь бороться и умереть за республику и социальное переустройство». Она не забыла об ирландских и польских борцах за свободу, и об испанских, и об итальянских. «Не указывает ли это постоянное столкновение между правящими классами и народом, что дерево свободы, целые века увлажняемое потоками крови, принесло наконец свои плоды?»

«Гражданки, примем решение объединиться, поможем нашему делу!.. К воротам Парижа, на баррикады, в предместья… — если негодяи, расстреливающие пленных и убивающие наших вождей, дадут залп по толпе безоружных женщин, тем лучше! И если оружие и штыки разобраны нашими братьями, у нас останутся еще булыжники с мостовой».

— А у тебя, оказывается, талант! — восхитилась Аделаида вечером, в клубе, когда Елизавета принесла свое произведение.

Почти все одобрили будущую афишу, хотя без поправок не обошлось.

— Вот там, где сказано: «Гражданки, решительный час!» — хорошо бы добавить: «Гражданки Парижа, потомки женщин Великой революции!»

— И вот тут, где «матери убедятся», — надо сказать, как они не хотят терять тех, кого любят, даже ради общего дела…

— И еще — надо собрание назначить: кто с нами заодно, завтра же пускай приходят сюда!

Голоса несогласных тонули в одобрительном гомоне.

— В конце концов, кому не нравится, те не подпишут!

— А фамилию? Где тут ставить?

— Может, просто подпишем: «Группа гражданок»?

На том сговорились. И еще решили сложиться по пять — десять сантимов, кто сколько может, на печатанье в типографии. Для работницы, получающей два франка в день, в особенности бездетной, это было вполне посильно. Отпечатать поручили Аделаиде с Елизаветой, тем более что она еще по дороге в клуб заскочила в редакцию «Сосиаль» и попросила в этом помочь.

Около полуночи обе посланницы от «группы гражданок» отправились в типографию на улице Круассан, где Анна Жаклар обещала их ждать. Расставаясь, условились с женщинами из разных кварталов рано утром встретиться на этом же месте, на улице Тампль, чтобы раздать отпечатанные афиши для расклейки по всему городу.

Анна действительно ждала их, и притом не одна. Вместе с нею их встретил могучего телосложения парень, вспыхнувший, точно деревенская девушка, когда Анна представляла его. Стеснительность не вязалась с богатырскою внешностью, зато имя соответствовало ей вполне.

— Геркулес, наборщик, — сказала Анна и протянула руку. — Так где же ваш текст?

— Я лучше продиктую, — сказала Лиза. — А то тут неразборчиво…

Геркулес встал за наборную кассу. Цвет лица у него не менялся, но руки, несмотря на размеры, летали над кассою быстро и ловко, и вот уже, легко подняв пудовую форму, он понес ее к машине, и та стала выбрасывать оттиск за оттиском, листок за листком. Трое женщин подхватывали и складывали эти остро пахнущие листки. По мере того как продвигалась работа, Геркулес почему-то мрачнел.

— Чем вы опечалены? — спросила его Лиза, когда кончили печатать.

— Вот уже женщин призывают к оружию, — недовольно пробурчал он, указывая на листки. — А я все тут… — И вдруг погрозил кулачищем. — Ну и покрошу же я их, когда наконец туда попаду!


Днем восьмого апреля парижане толпились у афиш, подписанных группой гражданок.

«…К оружию!.. Гражданки Парижа, потомки женщин Великой революции, настал решительный час… К воротам Парижа, на баррикады, в предместья… Победить или умереть!..»

А спустя три дня, когда воззвание появилось в газетах, к нему было добавлено приглашение на собрание в «Большое кафе наций», все на ту же улицу Тампль, возле клуба.

5

В эти дни город заговорил о Домбровском. Его назначили комендантом Парижского укрепленного района взамен Бержере. Бывшая, как обычно, в курсе всех новостей Андре Лео рассказывала, что этот польский эмигрант, командир повстанцев 63-го года, на днях явился в ратушу и предложил свои услуги. Новое назначение, понятно, обрадовало далеко не всех, многие высказывали недовольство смещением прежнего коменданта (в первую очередь он сам и верные ему батальоны). Однако Коммуна не могла простить злополучного похода, да и других неудач. Бои уже шли в Нейи, на расстоянии ружейного выстрела от крепостного вала Парижа.

И Андре Лео, и Анна связывали с новым генералом Коммуны большие надежды. Ведь первое, что он предпринял, было — контрнаступление! Увы, о том, как оно развивалось, приходили разноречивые вести, хотя Париж теперь слышал грохот не только версальских, но и своих семифунтовых пушек.

Даже Андре Лео терялась в догадках.

— Ничего невозможно понять, что там делается!

Она твердо решила побывать на месте событий, и Анна вызвалась ее сопровождать — где-то рядом с Домбровским сражался со своим легионом Жаклар, — Анна не могла подавить тревогу за мужа.

— Я отправлюсь с вами, — сказала Лиза.

Сообщить в Лондон достоверные сведения о военных событиях она считала своим долгом.


Омнибус остановился близ улицы Мариньи. Дальше надо было идти пешком — разумеется, при условии, если удастся преодолеть кордон национальных гвардейцев.

Ширь Елисейских полей была гнетуще пустынна. Заперты лавки, закрыты ставни; зато все ворота, согласно приказу, распахнуты настежь, чтобы никто не мог за ними укрыться.

Лишь у дверей аптеки волновались люди. Говорили, будто туда отнесли раненную осколком женщину. В самом деле, нет-нет да и слышался посвист снаряда. Дымки разрывов вспухали над Триумфальной аркой. У домов на тротуарах группами расположились гвардейцы, составив ружья в козлы. Кто лежал, кто прогуливался, кто играл в пробки.

Топот отряда по мостовой настиг трех спешащих женщин. Ружья на плече, котелки за спиною. Рядом с капитаном шагает молодая гражданка во фригийском колпаке, с револьвером за поясом.

Андре Лео, Анна Жаклар, Элиза пристроились в хвост отряда. Андре Лео не умолкает. Она все пытается рассказать своим спутницам о Домбровском, с которым знакома лично и надеется повидаться в Нейи. Гражданин этот уже несколько лет в Париже — побег из царской тюрьмы оказался удачен. Впрочем, наполеоновская империя готова была выдать беглеца, даже впутала его в покушение на Александра Второго… Республике Домбровский предложил создать польский легион для защиты Парижа, но его не послушали, так же как не послушали после 18 марта, когда он сразу же призывал атаковать Версаль…

— Кстати, так же как и Жаклар! — добавляет Анна.

Увы, Лиза не успевает сообщить спутницам, что о том же настойчиво говорил в Лондоне доктор Маркс — «промедление смерти подобно!», — близ Триумфальной арки разговоры прерываются криком сержанта.

— Берегись! — кричит он под свист снаряда.

Гремя штыками и котелками, отряд дружно бросается на мостовую. От взрыва вылетает из углового дома дверь, а сверху из распахнувшихся окон сыплются разбитые стекла. Отряхиваясь, Лиза, Анна и Андре Лео вместе с отрядом пересекают площадь Звезды. Пустынна и площадь. У Лизы же перед глазами она совершенно иная, затопленная толпою — как это было второго вечером, когда батальоны уходили в поход на Версаль под бой барабанов и без патронов, уверенные, что идут брататься… Многих в самом деле ожидало братание — увы, не с солдатами, со смертью.

Впрочем, и сегодня площадь обезлюдела только на первый взгляд. Под сводом Триумфальной арки, как под навесом, по-прежнему, как тогда, толпятся любопытные — парижане остаются парижанами! Оборачиваясь, Лиза видит, что барельефы арки, в особенности обращенные к той стороне, куда направляются она и ее спутницы, и отряд, за которым они шагают, — выщерблены, повреждены. Даже не обязательно останавливаться, чтобы это заметить.

Улица Великой Армии, ведущая от арки к воротам Майо, к Нейи, в которую тогда, в тот вечер, как в воронку, втягивало браво шагавшие батальоны, вся усыпана осколками бомб, которые не успели подобрать вездесущие мальчишки, кусками стекла, обломками черепицы, ветвями деревьев. Пробитые стены домов, в особенности обращенные к западу, напоминают швейцарский сыр. От станции Большого Пояса, как называют парижане окружную железную дорогу, остались одни развалины. Навстречу то и дело проносят носилки. Из-под пологов высовываются окровавленные края тюфяков.

Такие носилки — с задернутым пологом — стояли на тротуаре и возле очередного кордона гвардейцев. Немолодой сержант, посмотрев бумаги Андре Лео и объяснив дорогу к штабу, проговорил на прощанье:

— Позволю себе посоветовать гражданкам. Прежде чем отправляться туда, загляните за этот полог.

Андре Лео решительно отдернула холщевые занавески — и отпрянула в сторону. За мгновение, пока края занавесок еще не сомкнулись, Лиза успела разглядеть из-за ее спины словно бы опрокинутую икону богоматери — распластанное на тюфяке тело женщины с ребенком… с тельцем ребенка на груди… Мгновение ужаса не заставило, однако, на пороге цели отступить от задуманного.

Возле штаба Домбровского прямо на тротуаре расположился отряд пропыленных, небритых, ожесточенно жующих гвардейцев. Их лейтенант оказался знакомым Андре Лео.

— Мы три дня провели в беспрерывном бою, — говорил он со злостью, жадно запивая куски мяса вином, — и ничего не имели во рту, кроме хлеба и сала!

И все-таки даже у оголодавших гвардейцев настроение было явно приподнятое, потому что в эти три дня они не столько отбивались от красноштанников, сколько били их. О событиях этих дней Андре Лео и ее спутницам поведали в штабе. Там, в ожидании Домбровского, они провели несколько часов. Андре Лео непременно хотела поговорить с ним самим.

Домбровский с Жакларом возвратились в штаб вместе, сопровождаемые еще несколькими офицерами. Появление Жаклара обрадовало не только Анну. Без него ничего из этой встречи не получилось бы.

Едва кивнув на приветствия, быстрый и решительный Домбровский тут же потребовал удалить женщин с аванпостов и больше не пропускать их сюда.

Андре Лео не могла, разумеется, смолчать.

— Мы вас уважаем, генерал Домбровский! Но знаете ли вы, что в Париже без женщин не было бы революции?!

И она объяснила ему то, что привыкла объяснять с трибуны парижанам и парижанкам — о 18 марта, гвардейцах, проспавших свои пушки, и о женщинах Монмартра, отбивших их у солдат, о непоследовательности революционеров и о революции без ограничений для женщин.

Домбровский, бледный от усталости и нетерпения, оставался вежлив, но непреклонен, и тогда Лиза хладнокровно заметила ему, что, будь у него в батальонах хотя бы достаточно маркитанток, гвардейцам не пришлось бы, наверно, сражаться с подведенными от голода животами.

Он внимательно посмотрел на нее, кивнул и… предложил приступить к делу немедля, так что ее от этой стремительности взяла оторопь, а ответила за нее Анна, сказав, что волонтерок и среди парижанок довольно, а вот именно Лиза как раз ненадолго в Париже.

— Мы, — заявила она, — готовы ухаживать за ранеными, Виктор подтвердит вам, он сам говорил об этом.

Жаклар действительно подтвердил, что на укреплениях и аванпостах могли бы с успехом действовать перевязочные отряды — в каждом один или два хирурга, и при них санитарки…

— Понятно, — добавил Жаклар, — если найдутся хирурги, свободные от предрассудков.

Как бывший студент-медик, он себе хорошо представлял эту касту.

— Несколько женщин уже сдали экзамены при Медицинской школе! — воскликнула Андре Лео. — Раз у них хватило смелости овладеть этими вратами знаний, она не изменит им на службе гуманности и революции!

— Еще есть акушерки, — добавила Анна.

А Лиза сказала:

— Боюсь, гражданин Домбровский, вам неизбежно придется командовать и женскими ротами, поскольку на улицах Парижа развешен призыв женщин к оружию.

— Я не желал бы дожить до этого! — с солдатскою прямотой отчеканил генерал Коммуны и после краткой паузы спросил: — А вы, гражданка, прошу прощения, не из России?

— Неужели меня выдает акцент?

— И, должно быть, поклонница Чернышевского?

— Да… — она снова оказалась в некоторой растерянности, этот человек своей быстротой опять ставил ее в тупик. — А откуда вы знаете?

Кажется, первый раз за все время он усмехнулся:

— Догадаться, право, нетрудно.

И продолжил на чистом русском:

— Мне не раз доводилось слышать Николая Гавриловича еще в Петербурге.

— Вы знакомы с Николаем Гавриловичем Чернышевским?!

— Но что же в этом такого необыкновенного, сударыня?

— И вы петербуржец?!

— Никоим образом… но там учился — и бывал на собраниях, где Николай Гаврилович выступал.

Этот неожиданный разговор о Чернышевском под обстрелом версальских пушек в предместье Парижа прервала Андре Лео, не понявшая по-русски ни слова и требовавшая перевода.

Извинившись, Лиза перешла опять на французский.

— Странно в таком случае, месье, встретить в вас гонителя женщин.

— Напротив, мадам, я выказываю им свое уважение, оберегая от кровавого ремесла. Война, увы, есть война!

— Это не просто война, это — революция!

Вовлечь себя в новые споры он не позволил.

— Она, к сожалению, не оставляет лишней минуты для столь приятной беседы, — сказал любезно. — Если позволите, я попрошу Жаклара проводить вас.

— Один лишь вопрос, гражданин, — попросила Андре Лео. — Для газеты «Сосиаль». Как вы оцениваете военное положение Парижа?

— У нас один способ обороны, — ответил он. — Это нападение!

И со словами «Салют и братство!» скрылся за дверью штаба.


На обратном пути к воротам Майо Андре Лео уговорила Жаклара свернуть к большой баррикаде неподалеку от штаба, на улицу Перонне. Говорили опять о Домбровском, только рассказчик сменился. Теперь эту роль взял на себя Виктор Жаклар, Андре Лео не противилась.



Окончив в Петербурге Академию генерального штаба, молодой офицер получил назначение в Варшаву. А там возглавил тайную подготовку к восстанию и разработал его план. Однако был схвачен еще до того, как восстание началось. И получил — уже после разгрома — пятнадцать лет каторги, но бежал по дороге в Сибирь и в конце концов объявился в Париже…

— Так он, наверно, должен быть хорошим знакомым нашего Антона Трусова! — заметила Лиза Анне.

Жаклар не дал себя перебить:

— Не знаю, о Трусове ничего сказать не могу… А вот что знаком был Домбровский не только с вашим уважаемым Чернышевским, но и с самим царем Николаем, — об этом своими ушами от него слышал! Когда царь посетил их Кадетский корпус, то в беседе с воспитанниками так умилился толковым ответам и выправке маленького Ярослава, что подхватил его на руки — и тут же бросил, услыхав, что кадетик из поляков, шляхтич…

— Коммуна отнеслась к нему по-другому! — воскликнула Андре Лео. — До вас уже дошло обращение о Домбровском? Коммуна назвала его солдатом Всемирной республики!

К баррикаде Перонне подошли в минуту затишья. Обстрел прекратился. Жаклар невольно переменил тему, вспомнив забавную историю о каком-то огороднике из Нейи, попавшем между двух огней и буквально телом своим хотевшем прикрыть разбитые пальбою с обеих сторон парники.

— Жак-Простак, — сказала на это Андре Лео, — всегда на стороне того, кто дороже заплатит на рынке!

Но тут настала очередь Анны встретить знакомых гвардейцев — рабочих типографии на улице Круассан, где печаталась «Сосиаль». Конечно, Андре Лео их знала не хуже, просто первой их заметила Анна. Несмотря на затишье, лица были мрачны. И причина этого разъяснилась тотчас же. Анна только спросила, почему не видно среди них Геркулеса, пояснив Лизе, что могучий наборщик наконец-таки добился своего и отправился на позиции. Увы, оказалось, парню не суждено было долго воевать. Только что перед их приходом его унесли на носилках, получил осколок в живот.

— Ранен?

— Убит!.. — покачал головою гвардеец.

А его товарищ добавил:

— Хороший был парень. Но уж больно большой. Нести его было не так-то легко, поверьте, гражданка!


12 апреля Андре Лео писала в «Сосиаль»:

«Я видела у ворот Майо батальон, который провел три дня в непрерывных боях вне городских укреплений; он не имел другой пищи, кроме хлеба и сырого сала… Разве не обидно, что храбрецы, героизм которых возбуждает в нас восхищение и которые имеют право рассчитывать на самую горячую благодарность с нашей стороны, в двух шагах от нас терпят нужду во всем необходимом?.. Наши женщины исполнены энтузиазма. Большинство из них страдает от бездействия. Им недостает только организации.

Пусть же генерал Клюзере немедленно откроет запись в трех бюро: вооруженного действия, помощи раненым, походных кухонь. Женщины толпами повалят туда, счастливые, что могут использовать святой огонь, которым горят их сердца…»

6

В назначенный вечер яблоку негде было упасть в просторном зале Ларшэ, что в «Кафе наций», и публика выглядела непривычно для центральных кварталов, эти простоволосые женщины парижских окраин, работницы и жены рабочих, что первыми без долгих раздумий отозвались на призыв защищать Коммуну. Что мы можем сделать? Что мы должны делать?! Ухаживать за ранеными? Они были готовы, санитаров не хватало в войсках федератов и больницы были переполнены. Кашеварить в походных кухнях? Это было необходимо, их мужья и братья, возвращаясь с бастионов, жаловались на пустые желудки, а много ли навоюешь на воде да на хлебе, а кроме того, кто лучше парижанок усвоил ту истину, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок?! Эти женщины не чурались любой работы, хоть баррикады строить, да только мужчины — ох, уж эти мужчины! — смели думать, что обойдутся без их помощи. А сами без них шагу не ступят! Разговор выносило за рамки неотложных дел.

— Кто больше страдает от теперешних неурядиц, от дороговизны, от прекращения работ? Не они, а мы! В первую очередь мы, женщины! А когда они кричат о равенстве, о свободе, о братстве, эти эгоисты имеют в виду только самих себя! Даже тем, в ратуше, им нужны подданные хотя бы одного женского пола. А какое же может быть настоящее освобождение, когда половина рода человеческого останется угнетена, верно я говорю, гражданки?!

— Прошло то время, когда они нам кричали: «На кухню, бабы!», — это высказалась Аделаида.

Елизавета ее перебила:

— Если мы хотим заняться организацией отрядов для походных госпиталей или женских рот, готовых в минуту опасности строить баррикады и даже драться на них рядом с нашими братьями, — она опасалась как бы собрание не расплылось в чувствах, горячих, но не знающих берегов, — если мы хотим действовать, надо действовать заодно. Нам нужны комитеты в округах, нам нужны помещения для них. Гражданки, предлагаю обратиться к Коммуне — пусть мужчины попробуют нас не признать!

В ответ раздались рукоплескания и крики:

— Пусть только попробуют! Мы им покажем!

Тут опять закричала Аделаида:

— А вы знаете, кто сочинил воззвание «группы гражданок»? Это она. Это Элиза! У нее талант! Пусть теперь напишет обращение к Коммуне. Послезавтра вечером опять соберемся — обсудим. Довольно тебе двух дней?

Неделею раньше она бы ни за что не поверила, что способна столько говорить и писать. А двумя неделями раньше могла бы поверить, что просто забудет, как ненадолго согласилась поехать в Париж?! Но две недели прошли (всего две недели!), и теперь она искренне удивилась бы напоминанию, что было действительно так. Но никто ничего не напомнил, о ее намерениях мало кто знал, а кто знал, у того были свои дела, поважнее. Так же, впрочем, как у нее в эти дни, после того как воззвание «Группы гражданок» появилось на стенах парижских домов…

И вот уже снова все в сборе, на этот раз в мэрии округа Тампль. Елизавета зачитывает собственного сочинения «Обращение Центрального женского комитета к Исполнительной комиссии Совета Коммуны»:

— «Принимая во внимание, что все обязаны и имеют право сражаться за великое дело народа — за революцию… что в единении — сила… что в победе в этой борьбе, имеющей целью… полное социальное обновление… гражданки заинтересованы так же, как и граждане…

(Этот чеканный слог — из Устава Интернационала, она помнит его наизусть: „Принимая во внимание, что освобождение рабочего класса должно быть завоевано самим рабочим классом…“)

— …что массовое убийство защитников Парижа… возмущает массу гражданок и побуждает их к мщению; что очень многие из них решили… сражаться и победить или умереть в бою…»

И парижским работницам этот слог пришелся по нраву, они дружно хлопают Елизавете и охотно ставят свои подписи под просьбой к Коммуне, — «во внимание» ко всему изложенному способствовать объединению гражданок Парижа.

Последней подписывается она сама.

Привычно начертав латинскими буквами; Elisabeth, рука вдруг останавливается в нерешительности. Написать Tomanowska — значит наглухо захлопнуть перед собой дверь в Россию. Никто из тех, перед кем эта дверь оставалась хотя бы вполовину отворена, не раскрывал публично своих имен, прибегая в случае надобности к псевдонимам: Бартенев — Нетов… Нико Николадзе — Никифор Г… Жаль, загодя не припасено у нее этакое лжеимя. Разумеется, можно бы подписать Ivanoff, или Petroff, или даже родовитым каким-нибудь — что тут мудрствовать лукаво, да в голове мелькнуло иное. То ли смуту парижскую чем-то сцепило с исторической русской Смутой, то ли убиенный младенец, полыхнув ужасом из-за открывшейся на миг занавески, напомнил неожиданно и все не давал позабыть окровавленный древний стоглавый Углич, только в голове отчего-то мелькнуло — лже-Дмитрий, — и потом уже следом: лже-Дмитриева, разве была минута задуматься над причиной, что заставила руку четко вывести подпись: Dmitrieff.

Так или иначе, но, едва оторвав перо от бумаги, она объявляет:

— Делегатки, поставившие свои подписи от вашего имени, передадут обращение в ратушу завтра же!

— Что будем делать дальше? — спрашивает своим громким голосом Аделаида, она уже освоилась с ролью председательницы. — Предлагайте, гражданки!

Предложение, не заставившее себя ждать, неожиданно для Елизаветы.

— Давайте споем! — молодой, звонкий голос. — Песню горячих голов. Например, Ça ira![4]

И тут же с задором выводит куплет:

На фонари аристократов,

Их перевешать всех пора!

Ah, çа ira, çа ira, çа ira!

Елизавета подпевает довольно уверенно, как будто бы знает эту песню, да только откуда она ее может знать? Другое дело — зал, он уже подхватил и мелодию, и слова, зал поет и немного пританцовывает при этом свою кадриль, первую песню Великой революции, служившую ей гимном до появления «Марсельезы»: «Дело наладится, дело пойдет!»

И вдруг Лиза понимает, откуда, — и холодок пробегает у нее по спине. Да ведь эту песню напевала, сидя за шитьем, Вера Павловна в «Что делать?»!

Здесь, в восставшем Париже, она снова думает о Чернышевском. Какая цепочка связала парижский квартал Тампль на берегу Сены с далеким забайкальским поселком на берегу неведомой речки?!

…Мир деспотизма, умирай,

Пусть равенства наступит рай!

Ah, çа ira, çа ira!..

Маленькая, уже немолодая женщина пробилась к Аделаиде и Елизавете.

- Çа ira, гражданки, — говорит она. — Дело пойдет! Но давайте выясним, есть здесь кто от Первого округа, от Лувра?

— Есть!

— А от Второго?

Так она называет все двадцать округов Парижа, и выясняется, что половина, даже больше, чем половина, их представлена в этом зале.

— Это Натали Лемель, — объясняет негромко Аделаида, — ты что, ее не знаешь?

А маленькая Натали, завершив перекличку, предлагает:

— Раз вы решили, гражданки, представительницы почти всего Парижа, создать серьезную организацию и готовы сражаться, примите название — Союз женщин для защиты Парижа! И поручите подготовить к следующему собранию устав своего Союза! Дело пойдет, гражданки, çа ira!

Все согласны с маленькой Натали, и Аделаида объявляет как само собой разумеющееся:

- Çа ira! Элиза Дмитриева сделает это для нас, гражданки!

7

Однажды вечером Анне удается залучить Лизу к себе, благо живут Жаклары совсем невдалеке от нее, на Монмартре. Крюк невелик.

Она поднимается в их квартиру с опозданием против обещанного, появлением своим прерывая беседу, которая, впрочем, тотчас возобновляется, а она до крайности поражена этой полузабытой картиной мирно беседующих в уютной гостиной людей.

Здесь, конечно, Андре Лео со своим избранником Мишелем — Малон с присущей ему бычьей грацией отшучивается от насмешек Жакларов, именующих его то батюшкою, то падре, то посаженным отцом. На правах помощника мэра он недавно сочетал Анну с Виктором в батиньольской мэрии законным браком.

Виктор, судя по виду, только что с бастионов или, может быть, даже с позиций — осунувшийся, еще чернее обыкновенного. Молодая русская со строгой прической, по имени Вера, совсем незнакома Лизе, но догадаться нетрудно, это о ней рассказывала, в связи с бароном Дантесом, Анна. И мужчину студентской российской наружности с небольшими светлыми усиками, с гладко зачесанными длинными волосами и пристальным взглядом Лиза видит впервые. Он представился Ковалевским, но фамилия эта ровным счетом ничего не сказала. Впрочем, все эти люди в момент Лизиного появления обречены на покорную роль публики. Даже Андре Лео. Вниманием завладела, и как будто надолго, совсем молоденькая темноволосая женщина, круглолицая, с большими близорукими глазами и необычайно живым лицом. По нему непрестанно пробегали какие-то тени, блики, гримаски, точно облака по петербургскому небу в ветреный день ранней весны. И оттого, должно быть, Лизе не сразу удалось уловить нечто очень знакомое в нем. Наконец она узнала в этом непрерывно меняющемся лице не только петербургское небо, но и Первую линию на Васильевском острове, соседский с Кушелевыми дом. Да, да, разумеется, это Софья, ученая сестрица Анны, но как изменилась, совсем взрослая! Тогда понятно, кто такой Ковалевский… Вот у них-то сложилось точь-в-точь, как у Веры Павловны с Лопуховым, действительно по Чернышевскому… оттого, его «крестники», они и вместе повсюду. У нее, у Лизы, с бедным Михаилом Николаевичем так не случилось…

Но рассказ, которым заслушались, вовсе не о Петербурге.

— На сей раз мы с Ковалевским заранее решили: объедем Версаль стороной. У нас ведь уже был опыт! В куда более благоприятное время пытались проехать в Париж легально, а что получилось? Везде отказ, до самого Бисмарка дошли. Знаете, что сказал Ковалевскому победитель-канцлер? «Это зависит не от меня!» Он, видите ли, человек слова, обещал Жюлю Фавру никого не пропускать без его разрешения — это сразу-то после перемирия! Пришлось нам тогда пробираться тайком… Вот мы и теперь поступили в точности так же…

Тогда, месяца два назад, едва проведав о перемирии, они кинулись выручать бедную Анну. Каких только ужасов не наслышались об осажденном Париже! Но Анна не только оказалась жива и здорова, она наотрез отказывалась уезжать от своего Виктора, пришлось Ковалевским возвращаться в Берлин одним — и тут из Парижа новые пугающие вести!.. Каким образом им удалось столь счастливо миновать линии прусских войск, их и самих искренне удивляло. Шли пешком, потом наняли лодку и, рискуя попасть под обстрел, незамеченными переправились через Сену… Так или иначе, но вот они здесь, невредимы и целы, и факт этот, при всей своей удивительности, тем не менее неоспорим.

Отнюдь не второстепенное во всей этой истории лицо, Ковалевский не принял, однако, участия в последовавшем ее обсуждении. Здесь, в бурлившем Париже Коммуны, его занимали куда более основательные, по его разумению, темы, о них-то он вполголоса заговорил с Верой Воронцовой. Медичка, пожалуй, более остальных могла оценить интерес Ковалевского. Нет, не только судьба отпущенной родителями из Петербурга под его присмотр свояченицы влекла его в Париж, но также собрание вымерших позвоночных, беспризорная коллекция погибшего в осаду профессора. Проглотив с утра две чашки кофе, он убегал на другой конец города в Ботанический сад, где в музее естественной истории на рю Кювье, в академической тиши, до вечера погружался в материалы раскопок, более озабоченный судьбою костей ископаемого предка лошади и многотысячелетнею эволюцией ее стопы, нежели быстротечными событиями современности. На эволюционной шкале времени что значил один месяц революционной Коммуны?..

И Софья Васильевна Ковалевская тоже повела речь о науке. Только, в отличие от Владимира Онуфриевича, не о задачах своей математики, но о том, каких трудов ей, женщине, стоило доказать свое право на эти занятия перед профессорами: в Гейдельберге, в Берлине… начала уж подумывать, не воспользоваться ли советом, когда-то полученным в Петербурге, — переодеться мальчиком, чтобы пройти на лекции в университет…

Если и Веру Воронцову такой поворот беседы затронул куда сильнее, нежели блестящие эволюционные гипотезы Ковалевского, сама нечто подобное испытала и в Петербурге, и в Париже, куда привела ее тяга к медицине, то уж об Андре Лео и говорить нечего. Она ринулась было провозглашать свои революционные воззрения на равноправие женщин, когда Малону удалось расшевелить необычно молчаливого Жаклара. Лиза не встречала его после памятного похода в штаб Домбровского. Сколько дней прошло? Всего-то с неделю. Но за эту неделю Жаклар изменился, пожалуй, больше, чем со времени их знакомства в Женеве… Ничем уж не напоминал того художника или студента, за которого его принимали тогда. Он был мрачен, устал и как-то тяжело спокоен, подавленный ходом событий. Только под вечер пришел на побывку домой из Нейи.

Отбросить версальцев за Сену Домбровскому так и не удалось. Сколько ни просил, почти не получал ни смены, ни подкреплений, тогда как силы врага день ото дня нарастали, и притом все время вводились в бой свежие силы. Пришлось оставить замок Бэкон, там на каждого из защитников приходилось по двадцать солдат… Потом отдали Аньер. Версальцы ничем не брезгуют: переодеваются в форму национальных гвардейцев, поднимают красные флаги, подают ложные сигналы, будто сдаются в плен… Все жесточе бои и в самом Нейи. Каждый дом, каждый сад по многу раз переходит из рук в руки…

— Кто дерется выше всяких похвал, так это наши артиллеристы, — продолжал невеселые свои сообщения Жаклар, — но и они ничем не прикрыты от навесного огня осадных орудий…

— Артиллерия Парижа — это социальная идея! — вдруг как лозунг провозгласила Андре Лео.

— Но едва ли одно это позволит Парижу уравновесить всю остальную Францию, как вы, гражданка, недавно утверждали в своей газете, — с неожиданной резкостью ответил Жаклар.

— Теперь-то мы все понимаем, что поднять провинцию необходимо, — Лиза попыталась предупредить спор. — Мне кажется, и Андре Лео, и Малон доказали это своим обращением к жителям деревень. «Брат!.. Наши интересы одни и те же…» — согласитесь, это уже совсем не то, с чего «Сосиаль» начала! Жаль только, что с запозданием и что все-таки не сама Коммуна обратилась к крестьянам. Кстати, составляют ли вообще такой манифест?

Ответил на это член Коммуны Малон. Только что принята декларация, от лица Парижа Коммуна обращается ко всей Франции, и, стало быть, к крестьянину тоже.

— Завтра вы все прочтете. Там раскрывается смысл революции, прямо сказано, что она означает: конец милитаризма, бюрократизма, эксплуатации, привилегий. Декларация должна стать достоянием Франции!

…Далеко за полночь, распрощавшись с хозяевами, вышли на полную весеннего благоухания улицу. Крутыми улочками спускались втроем по направлению к Батиньолю — Андре Лео, Елизавета Дмитриева, Малон, им было почти по пути.

Откуда-то снизу, из ночной темноты, донеслись глухие, неясные звуки, точно спящий у подножий монмартрских холмов город тяжело заворочался во сне. Потом с запада долетели хлопки орудийных выстрелов.

— Артиллерия Парижа — это социальная идея! — вспомнила Лиза. Что бы там ни говорили, Андре Лео все-таки была мастером фразы, революционной фразы, этого у нее не отнять; Париж воздавал ей должное по справедливости. А обращением к жителям деревень Лиза просто восхищалась. Многие места повторяла наизусть, и, расставаясь со своими спутниками, произнесла на прощанье еще одну фразу оттуда:

— Революции будут происходить до тех пор, пока они не осуществятся.

Из архива Красного Профессора

Выдержка из письма Н. Утина К. Марксу

Женева, 17 апреля 1871 г.

«Дорогой гражданин Маркс!

Я позволяю себе обратиться непосредственно к Вам, чтобы узнать, нет ли у Вас сведений о нашем молодом и драгоценном друге, г-же Элизе Томановской? С тех пор как три недели тому назад она написала мне несколько строк о своем намерении поехать с Юнгом на две недели в Париж, я не имею от нее никаких сведений… Вы были так добры и так тепло относились к ней, поэтому мне нет надобности скрывать от Вас, что мы очень опасаемся, как бы отвага и энтузиазм Томановской не привели ее к гибели, а эта утрата была бы исключительно прискорбной… Ведь нас и без того очень мало, чтобы в нужный момент послужить общему делу в России!..»

8

Вот она сказала об идее Жаклара — перевязочные отряды, а из зала ей крикнули, где же можно найти такого медикуса, чтобы согласился на это? Тут же какая-то женщина рассказала, как ее прогнали с позиций: не бабье, мол, дело, копаться в ранах, «ты женщина или мясник?!». И началось: «Они хотят оставить нас под своей пятой!» — «Что спрашивать с национальных гвардейцев, когда даже сам Прудон заявил, что женщина относится к мужчине, как два к трем, и потому, мол, должна подчиняться!»

Зал хохочет, ест, пьет, кормит младенцев, курит. А Елизавета кидает в его ненасытное чрево слова, слова о том, что женщина на поле битвы должна прибавлять мужчине и силу, и веру, что только в общей борьбе можно выковать братство между женщиной и мужчиной.

— Коммуна покончит с эксплуатацией одной половины человечества другою!

Уже изучила парижанок настолько, чтобы знать, что без звонкой фразы их трудно воспламенить. Да и дружба с Андре Лео не пропала даром. К тому же оказывалось, парижское красноречие ей самой не чуждо.

Чтобы действительно «дело пошло», необходимо привлечь к нему как можно больше гражданок в каждом из округов. Сегодня в Бельвиле, завтра в Гобелене, послезавтра в Опера — из вечера в вечер она на собраниях в округах, а их двадцать в Париже. Предлагает, организует, вербует и говорит, говорит, говорит — в залах театральных и школьных, гимнастических и казино, в пассажах, просторных, как вокзалы, и под гулкими сводами церквей. Когда высокая, стройная, в темном платье, оттенявшем бледность лица, своей быстрой походкой она поднималась на трибуну, зал притихал, любуясь гражданкой Элизой. Все больше народу собиралось послушать ее, и, конечно, не только женщины… «Они видят больше, чем слышат», — подшучивала над мужчинами маленькая Натали Лемель. Иногда перед сотней, а иногда и перед тысячей слушательниц, в окружении гимнастических снарядов или божественных ликов, Елизавета не устает говорить о походных госпиталях и кухнях, о санитарных летучках и сооружении баррикад, она старается говорить по-деловому, но волей-неволей возникают общие темы.

— Гражданки! — произносит с очередной трибуны она. — Вы, работницы, угнетены, но настал день расплаты. Завтра вы будете сами себе господа! Мастерские будут вашими, вместе с орудиями труда, вместе с прибылью — результатом ваших стараний. Пролетарки, вы возродитесь к новой жизни. Хрупкие женщины, вы станете хорошо питаться и одеваться, превратитесь в сильных матерей и дадите могучую расу!.. Коммуна покончит с эксплуатацией одной половины человечества другою. И когда она даст возможность всем гражданам зарабатывать себе на хлеб, когда более сильные мужчины перестанут отбивать у нас работу — тогда наши дочери будут избавлены от жалкой участи матерей, от зарабатывания на хлеб в пятую четверть дня, как называют в Париже эту гнусную торговлю собою, эту унизительную необходимость обездоленных.

Отзываясь на эти слова, как на выстрел, вдруг по-птичьи вскрикнула в зале гражданка в ярком платье и шляпе, выдающих ее ремесло, протянула к трибуне руки:

— А куда мне деваться? Где она, эта работа? Или Коммуна знает, как напоить ребенка завтрашним молоком? А не может дать заработок хотя бы два франка, пускай возьмет нас на жалованье национальных гвардейцев! Или, думаете, парижанка с панели дерется хуже хваленой Луизы Мишель?!

О Луизе Мишель рассказывают чудеса. Натали Лемель хорошо ее знает и жалеет, что Елизавета до сих пор не встретилась с нею. Но встретиться с Луизой сейчас трудно. Одна из организаторов женских комитетов в Париже во время осады, эта бывшая учительница и поэтесса участвовала еще в выступлении 22 января. И с первых дней Коммуны на позициях вместе со своим батальоном. Об ее отваге пишут газеты, но в городе она не бывает, даже ранение не заставило ее покинуть форт Исси, батальон. Эта гражданка не призывает к борьбе, она борется…

От накуренных залов, от длинных речей, от вечных сквозняков Елизавету по утрам лихорадит, и вот, как сейчас, накатывают приступы кашля, мучительные до слез, порою заставляя даже вспомнить судьбу бедного братца… Откашлявшись, она может наконец ответить той женщине в ярком:

— Разве вы не слыхали о Декрете шестнадцатого апреля? Что Коммуна уже начала пускать в ход брошенные мастерские? А скоро станет для безработных женщин открывать новые, в каждом округе… Кстати, на Монмартре и в здании Законодательного корпуса мастерские уже работают. Завтра же пойдем туда вместе!

Хорошо, когда она добирается до своего жилища на бульваре Сент-Уэн, на границе Батиньоля с Монмартром, к полуночи — если добирается вообще. От усталости валится с ног, иногда даже нет сил сбросить платье. С того дня, как женский Союз появился на свет, нет ни минуты отдыха. Ведь ее первоочередная обязанность поддерживать связь Союза с Коммуной и ее комиссиями… Не так-то просто приучить мужчин Коммуны к тому, что Союз женщин для защиты Парижа и помощи раненым — серьезная организация, что, если Коммуне понадобятся желающие помогать в госпиталях, а в случае нужды и на баррикадах, пусть Коммуна обратится к Центральному комитету Союза. В согласии с разработанным Елизаветой уставом, он «заседает без перерыва». Центральный комитет — это делегатки от комитетов округов, и «присутствие во всякий час дня и ночи одной трети членов ЦК плюс один обязательно». Елизавета бывает там чаще всего ночью — дня попросту не хватает.

Ее уже знают в Париже. На улице встречные говорят ей «Бонжур, Элиза», подходят, чтобы посоветоваться, рассказывают о себе. Сколько судеб раскрылось ей, сколько женских историй услыхала она в эти дни от шляпниц, модисток, картонажниц, прачек, портних, красильщиц, солдатских вдов, многодетных матерей, разбитных маркитанток, девиц с улиц Пти-Карре и Сент-Оноре… Вот и эта, по дороге в мастерскую Коммуны, в Законодательный корпус, тоже успела поведать свою жизнь, рассказать о том, как решилась на свое ремесло, чтобы прокормиться и прокормить… А Коммуна, если она лишила ее заработка, а другого не дает, может, гражданка ей посоветует, как тогда жить?..

Аделаида, та не спрашивала совета. Просто сообщила, как всегда, громогласно, что по примеру Луизы Мишель записывается в батальон. И добавила (не умеряя, разумеется, тона), что на месте Элизы поступила бы так же. «Шаспо и митральеза, ружье и пушка теперь убедительнее слов!» На какое-то мгновение Лизе показалось, что, может быть, Аделаида и в самом деле права. Сейчас, когда за городскими стенами решалась судьба Парижа, судьба Коммуны, не вернее ли всем последовать за Луизой Мишель?! А эти прокуренные залы и залпы красноречия, это налаживание мастерских — словом, социальный вопрос — отложить на потом… Ей-ей, она почувствовала бы облегчение, взяв в руки шаспо! Да только будет ли оно у Коммуны, это «потом»?.. Нет, отговаривать Аделаиду не стала, но ей возразила: шаспо не само стреляет, а пролетариям мало той цели, что у шаспо! С тех пор они не видались, и голос Аделаиды не громыхал больше. Говорили, будто она воюет где-то на западе, под началом Домбровского (в то время как батальон Луизы сражался на юге). Для себя Елизавета твердо решила: если версальцы ворвутся в город, ее место будет на баррикадах, но до тех пор работа в Союзе женщин, по крайней мере, не менее важна для Коммуны, чем служба национального гвардейца. Даже такого, как Луиза Мишель…

9

Разумеется, не одной Элизе Дмитриевой внимают парижанки — гражданки Коммуны — на своих собраниях, в своих клубах. Много выступают и давно известные Парижу Андре Лео, Поль Менк, Натали Лемель, и блистательная австриячка Рейденрет в своем костюме зуава с двумя револьверами за поясом, в лакированных сапогах, уполномоченная Союза женщин в округе Вожирар, и красавица полька Кавецка-Лодойска с такими же револьверами за поясом и в наряде не менее броском — гусарская малинового бархата куртка, шаровары, полусапожки с золотыми кистями. Далеко не все эти пламенные оратрисы представляют Союз женщин. Наряду с Союзом и его окружными комитетами действуют Наблюдательные комитеты округов, и Общество солидарности женщин, и Республиканские женские комитеты, и клубы — «Избавление», «Черный шар» и другие. Казалось бы, чем больше людей и чем больше объединений людей выступает под флагом Коммуны, тем лучше для дела Коммуны, тем активнее «дело пойдет», во всяком случае, так считают многие в Коммуне. Но не Елизавета Дмитриева. На этой почве с Андре Лео доходит до открытой стычки.

Поводом послужила афиша (повторенная потом в газете «Крик народа»), в которой гражданки Монмартра объявляли о своем решении предоставить себя в распоряжение Коммуны, чтобы организовать походные госпитали в действующем войске. Подписано было членами Наблюдательного комитета гражданок Монмартра (того самого, что прежде возглавляла Луиза Мишель), в их числе Андре Лео. Елизавета со своей прямотой без обиняков расценила это заявление как предательство, как удар в спину Союзу, тем более что следом появился и открытый призыв ко «всем гражданкам, желающим помогать Коммуне» принять участие в этом деле.

— Неужели мы не в состоянии понять, что нельзя допускать столкновений между партиями, — возмущалась Елизавета. — Неужели нас ничему не научили те истории, что произошли между Центральным Комитетом национальной гвардии и Коммуной вначале? А раздоры между советами легионов, их командирами и мэриями в округах? А неразбериха в военных делах, все эти приказы и контрприказы? Все это многовластие, за которое Коммуне пришлось и еще приходится так дорого расплачиваться? Зачем же, гражданки, нам в своем Союзе повторять эту путаницу? Нельзя быть сразу и мельницей, и печью — так, кажется, говорят французы? Разве мы сумеем чего-нибудь добиться, если будем терпеть такой хаос? Нам нужны госпитали, мы должны помогать раненым, — но, поймите, сообща, не вразброд! Единение сердец — это прекрасно, но для общественного блага необходимо единство усилий!

Елизавету дружно поддержали. ЦК Союза женщин, заседавший, согласно уставу, «во всякий час дня и ночи», потребовал объяснений от своего члена, и Андре Лео скрепя сердце согласилась, что они правы, после чего ЦК оповестил (через ту же газету «Крик народа») «всех членов Союза, что гражданка А. Лео, объяснив мотивы, которые побудили ее поставить свою подпись в постороннем нашему Союзу комитете, заявила, что не имеет более отношения к упомянутому комитету и подтвердила, что желает остаться в Союзе женщин».

Казалось бы, инцидент исчерпан. Но увы… Андре Лео признала свой промах именно скрепя сердце. Не прошло и нескольких дней, как она отправила в редакцию «Крик народа» решительнейшее письмо. А в нем печатно высказалась против смешивания «вопроса личности или отдельной группы с вопросами общего характера» — мол, в конце концов, резолюция, под которой она подписалась, ведет к той же цели, что и действия Союза женщин. Поэтому она и не думала якобы брать назад своей подписи: «подписалась без раздумья» и всегда будет подписываться «вместе со всеми теми, кто в этот критический момент, героический и небывалый, добивается торжества революции».

Ах, сколь великодушной выглядела такая позиция, как бы парящая над самолюбиями и групповыми распрями, являющая широту принципов и воззрений, не то что спрямленный подход предводительниц Союза. Но стоило вдуматься, к чему могли привести подобные несогласованные действия, становилось ясно: лишь к новой неразберихе и разнобою, и без того чрезмерным, — вот именно этим, а отнюдь не ущемленными якобы интересами Союза определилось отношение Елизаветы и к Андре Лео, и к ее выходке.

Нет, видно, не случайно она в свое время была близка к бакунистам, если опять отдавала предпочтение «единению сердец» перед «единством усилий»! А быть может, сказывалось и влияние ее Мишеля — Малона, при всех своих замечательных качествах, как-никак — одного из основателей бакунинского Альянса…

Вывод напрашивался сам собой: пути расходились.

10

Над крышами Парижа, постепенно уменьшаясь, проплывал зеленый воздушный шар — начал действовать отряд аэронавтов, — Коммуна решила прибегнуть к воздушной почте, чтобы прорвать блокаду. Эти полеты Лизе нетрудно было себе представить, вспомнить только просторное поле в предместье Женевы и стремительно уменьшающуюся фигурку знаменитого аэронавта, машущего сверху восторженной толпе… Пусть то была игра, зрелище, праздник — таким же точно способом можно распространять воззвания Коммуны, газеты, листовки, чтобы Франция наконец услышала голос Парижа.

Вместе с другими прохожими Елизавета проводила аэростат долгим взглядом, покуда он не истаял вдали в высоте, и опять пожалела о том, что невозможно отослать с ним весточку в Лондон — как направишь шар по точному адресу?.. Вот обращение к крестьянам — другое дело! Ей же можно было надеяться только на счастливый случай.

И такой случай представился на другое утро, ибо, вернувшись домой, как обычно, за полночь (хорошо, что вернулась, ведь собиралась остаться на заседании Комитета), обнаружила в дверной щели записку с просьбой быть дома в десять часов утра и с приветом от Ниту. Так называл иногда себя в целях конспирации Утин — произнося свою фамилию навыворот.

Утром в назначенное время, минута в минуту, явился незнакомый Елизавете господин. Назвался редактором из Базеля и помимо поклона от Николя передал, что Николя и его друзья очень беспокоятся о ней: «знают вашу отвагу и энтузиазм и поэтому боятся за вас».

— Николя, — продолжал гость, — сам сюда собирался, но переменил намерения.

— Но почему же?

— Не один он был готов подкрепить свою пропаганду — действием, даже жизнью, — но опасались больше повредить делу, чем помочь, если бы все головы полетели от одного удара… Посоветовались с лондонскими друзьями… Николя просил передать вам, что у них действует комитет помощи Парижу, из Женевы они пытаются поднять главные города провинции.

— Кто же в этом комитете? — поинтересовалась Елизавета и с горечью добавила: — Неужели это все, что они могут?!

— Не могу вам сказать, кто именно, но — члены Интернационала, — отвечал гость и, уже собираясь прощаться, между прочим сказал, что, к сожалению, торопится — по делам в Лондон.

Елизавета встрепенулась:

— Может быть, вас не затруднит захватить с собой письмецо?

— Мне доставит удовольствие оказать услугу прелестной даме!..

— Куда удобнее принести?

— О, не тревожьтесь, я зайду с удовольствием сам. Если позволите, — он щелкнул крышкой брегета, — в два часа пополудни.

Из «Записок Красного Профессора»

«Изучение всех сторон предмета, хоть и недостижимое полностью, предостерегает от ошибок и омертвения… На ученом, историке лежит двойная ответственность — ответственность перед современниками, для которых он доверенное лицо, посредник между ними и их собственным прошлым, хранитель общественной памяти, и ответственность перед теми, в чье время он погрузился, кто давно и безвозвратно ушел и потому беззащитен. Жертвы исторической несправедливости не единичны. К ним принадлежит, по всей видимости, и Николай Утин, в чем я убеждался по мере выявления материалов о нем.

Увы, исторические материалы вовсе не ищут раскинутых историками сетей. Канув на дно Леты, этой мифической реки времени, они покрываются слоями наносов, прячутся под корягами, и — если позволительно продолжать параллель — выудить их удается далеко не всегда и уж во всяком случае не тогда, когда требуется согласно институтскому плану.

Должно было пройти еще несколько лет, прежде чем я смог познакомиться с приведенным выше письмом Утина Марксу об Элизе (от 17 апреля 1871 г.). К столетию же Чернышевского мы могли только пересказать во многом несовершенную работу Горохова о Русской секции Интернационала, что было бы в свое время достаточно для поступления в ИКП, но для ученых „красных профессоров“ и бессмысленно, и несерьезно. Перечисленные Гороховым (при всех недочетах его книжки) вопросы, „пока остающиеся без ответа“, по сути дела, послужили отправной точкой многолетнего исследования Б. П. Козьмина. Нам же от скоропалительного доклада пришлось отказаться, но интерес к теме, поскольку она касалась „Елизаветы“, разумеется, не остыл — и не только мой и моего товарища интерес. Большую статью о ней опубликовал в „Летописях марксизма“ ленинградский историк И. С. Книжник-Ветров, а время от времени выпадал и на нашу долю улов. Так, помимо письма Утина, обеспокоенного судьбою отважной Элизы в Париже, в эпистолярном архиве Института Маркса и Энгельса было выявлено и другое, более позднее его письмо, датированное декабрем 1876 г. Содержание письма ясно говорило, что обращение Маркса к профессору Ковалевскому с просьбою помочь одной русской даме, „оказавшей большие услуги партии“, явилось косвенным ответом именно на это утинское послание. Затем (правда, много позднее) обнаружилось еще и письмо Русской секции Марксу с рекомендацией посылаемой в Лондон Элизы Томановской… Словом, мало-помалу повороты ее судьбы прояснялись. И одновременно — во всяком случае, для меня, — как на фотобумаге, опущенной в проявитель, проступала фигура ее друга и наставника Николая Утина.

В русском революционном движении конца 60 — начала 70-х годов Утин находился в числе наиболее близких Марксу людей. Активнейшим деятелем проявил себя Утин на Лондонской конференции Интернационала (сентябрь 1871 г.), выступая по многим обсуждавшимся вопросам, как международным, так и связанным со Швейцарией и с Россией, и неизменно поддерживая точку зрения Маркса (не пропустившего, кстати, ни одного заседания конференции). Выслушав сообщение Утина о нечаевском деле, конференция предложила ему опубликовать отчет. Подготовленный Утиным доклад о Бакунине для Гаагского конгресса (1872 г.) сыграл весьма существенную роль в исходе сражения за Интернационал.

В ближайшем окружении Маркса восхищались „энергией, железной трудоспособностью и умом“ Утина (как писала жена Маркса Беккеру). В бакунинском же стане он нажил себе злейших врагов, сводивших с ним счеты даже после его смерти, искажая его роль и значение в революционном движении и распуская о нем всевозможные сплетни, вплоть до обвинения в связях с царской охранкой. Эти сплетни оказались настолько живучи, что, узнав о нашем интересе к Русской секции, нашлись доброхоты, предостерегавшие нас от увлечения сомнительной личностью Утина. Поистине — клевещи, клевещи, что-нибудь да останется.

В. Н. Шульгин, член коллегии Наркомпроса и профессор истории, занимавшийся Чернышевским, рассказывал, как расспрашивала его об Утине Надежда Константиновна Крупская, встречавшая Николая Исааковича в ранней юности.

„Утин эмигрировал в 1863 году, — вспоминает В. Н. Шульгин. — Вернулся в Россию в 1880 году. Как? Нет ли в этом возвращении чего-то позорящего? Вот что, видимо, беспокоило ее.

Я еще подробнее рассказал Надежде Константиновне об обстоятельствах возвращения Николая Исааковича Утина. Он отошел от революционного движения… но никого не предал…“

С трудом оправившись после нападения бакунистов в Цюрихе, и без того измученный многими недугами (Маркс, зная об этом, помогал ему найти хороших врачей), Утин подал заявление о помиловании и разрешении вернуться в Россию. Это, разумеется, исторический факт. („Надо думать, — пишет Горохов, — что на уход Утина из революционного движения немало повлиял своего рода бойкот, которого придерживались по отношению к нему все русские течения из-за его борьбы с Бакуниным“.) Однако при учете всех обстоятельств это не дает еще оснований для обвинений в отступничестве, какие позволил себе, в частности, Горохов (не говорю уже о вышеупомянутой клевете), и не может зачеркнуть полутора десятилетий активной революционной борьбы».

11

Едва за посланцем Утина, базельским редактором, захлопнулась дверь, Елизавета, отложив все другие дела, уселась за стол. Чувствовала себя перед лондонскими друзьями в долгу.

«Париж, 24 апреля 1871 г. Милостивый государь! — начала без раздумий. — По почте отправлять письма невозможно: всякая связь прервана, все попадает в рук версальцев…»

Сообщив о многих — Огюста Серрайе и своих — попытках отправить письмо, от объяснений вынужденного своего молчания перешла к существу дела. Точнее, хотела было перейти, но не удержала упрека: «Как вы можете оставаться там в бездействии, в то время как Париж на краю гибели?»

Горечь усталости и разочарования — «как вы можете?!» — в этом упреке Елизаветы. И лишь следом — по делу: «Необходимо во что бы то ни стало агитировать в провинции, чтобы она пришла нам на помощь». Как будто в Лондоне не понимали, что это единственная надежда — распространение революционного движения на всю Францию! Но откуда ей было знать, что Маркс, даже почти разуверясь в победе Коммуны, прикладывал массу сил, чтобы разрушить ту «стену лжи», которую воздвигли версальцы. Все возможности Интернационала были пущены в ход. Не зная этого, Елизавета продолжала из города, который, как казалось ей, находился на краю гибели: «Парижское население (известная часть его) героически сражается, но мы никогда не думали, что окажемся настолько изолированными» (опять, пусть неявно, упрек!..). И дальше, по-дружески, искренне: «Вы знаете, что я пессимистка и не ожидаю ничего хорошего, поэтому я приготовилась к тому, чтобы умереть в один из ближайших дней на баррикадах. Ожидается общее наступление».

Услышь она эти слова произнесенными вслух на парижской улице, заподозрила бы в них непростительную слабость, а то и предательство… но с друзьями можно позволить себе откровенность — и вот вырвалось… Так же как жалоба на нездоровье («Я очень больна, у меня бронхит и лихорадка») — перед тем, как приняться за рассказ о своих делах:

«Я много работаю, мы поднимаем всех женщин Парижа. Я созываю публичные собрания. Мы учредили во всех округах, в самих помещениях мэрий, женские комитеты и, кроме того, Центральный комитет. Все это для того, чтобы основать Союз женщин для защиты Парижа и помощи раненым. Мы устанавливаем связь с правительством, и я думаю, что дело пойдет. Но сколько потеряно времени и какого труда мне это стоило! Приходится выступать каждый вечер, много писать, и моя болезнь все усиливается. Если Коммуна победит, то наша организация из политической превратится в социальную, и мы создадим секции Интернационала. Эта идея имеет большой успех, и вообще интернациональная пропаганда, которую я веду с целью показать, что все страны, в том числе и Германия, находятся накануне социальной революции, весьма одобрительно воспринимается женщинами. Наши собрания посещает от трех до четырех тысяч женщин. Несчастье в том, что я больна и меня некому заменить…»

По-видимому, она справилась со своей меланхолией, поскольку продолжила бодро:

«Дела Коммуны идут хорошо… — но запнулась и трезво добавила: — Только вначале было допущено много ошибок…»

Примеров этому не приходилось искать: ЦК национальной гвардии не сразу уступил власть Коммуне; к крестьянам не обратились вовремя с манифестом; назначили военным делегатом — фактическим главнокомандующим — Клюзере, несмотря на всю агитацию против него.

«Но Малон уже рвет на себе волосы оттого, что не послушался меня. На днях Клюзере будет арестован…» — последнюю фразу из предосторожности написала по-английски: мало ли что может приключиться с письмом…

Перо попалось какое-то жесткое, царапало бумагу, раздражающе скрипело и оставляло кляксы.

Суть письма она, однако, подытожила с твердостью:

«На мой взгляд, делается все, что возможно».

А закончила следующим образом:

«Я не могу говорить об этом слишком подробно, потому что боюсь, как бы прекрасные очи г-на Тьера не заглянули в это письмо, — ведь еще вопрос, попадет ли благополучно в Лондон податель этих строк, швейцарец, редактор из Базеля, который привез мне вести от Утина.

Я сижу без гроша. Если Вы получили мои деньги, постарайтесь их с кем-нибудь переслать, но только не по почте, иначе они не дойдут. Как Вы поживаете? Я всегда вспоминаю о всех вас в свободное время, которого у меня, впрочем, очень мало. Жму руку Вам, Вашей семье и семье М…» Имена порой называла полностью, а то сокращала до одной или нескольких букв: Клю(зере), Ут(ин), Ж(аклар). Имя Маркса на всякий случай зашифровала от «прекрасных очей», написала «семье М.» — и «М.» подчеркнула жирно. «…Что поделывает Женни?

Если бы положение Парижа не было столь критическим, я очень хотела бы, чтобы Женни была здесь: здесь так много дела. Лиза».

Перечла написанное. Противоречиво, нет спору. Впрочем, те, кому предназначено письмо, сумеют понять, чем вызвана эта противоречивость: отчасти это умышленно, для отвода все тех же «прекрасных очей г-на Тьера»… да и некогда править. Вообще-то хоть из-за грязи не мешало бы перебелить… Вместо этого еще втиснула между строк на первой страничке — мелко-мелко, чтобы уместилось, — между горьких строк, перед признанием в пессимизме: «Тем не менее мы до сих пор сохранили все наши позиции. Домбровский сражается хорошо, и Париж действительно революционно настроен. В продовольствии нет недостатка».

И к тому торопливо добавила постскриптум, за отсутствием места поперек листка пересекая написанное прежде:

«С Малоном и Серрайе я встречаюсь редко; каждый из нас слишком занят…»

И, вложив листки в конверт, надписала на нем условный адрес:

«Герману Ф. Юнгу, 4, Чарльз-стрит, Клеркенвелл, Лондон».

Адресат, конечно, незамедлительно передаст письмо по назначению, Марксу.

12

После собраний ее окружали плотным кольцом. Волонтерки называли свои имена, чтобы она записала. Другие же продолжали дискуссию.

— Ты мне вот что скажи, гражданка. Не будь у меня троих галчат, я бы не думала, с одинокими все ясно. А нам как быть? Муж в батальоне на крепостном валу получает полфранка — а при Баденге слесарем получал пять! Да я шила… плохо, хорошо, франка полтора набегало. А нынче клиенты — фьють! А Коммуна полтора месяца обещает… Чем нам рты у галчат затыкать? Обещаниями?

Что ответишь женщине, если она требует работы, потому что ее муж, сын, отец не может семью прокормить? Что до сих пор длятся приготовления, да и обсуждения тоже, что все еще подбирают помещения и людей: закройщиц, конторщиц, хранительниц складов? Решение открыть во всех округах муниципальные мастерские уже почти месяц как принято. А сколько открыто? Или, может быть, отвести ее за руку, как ту гражданку с панели? Такими поступками дел не наладишь. У Коммуны полно забот, да какая нужда толковать парижанкам, что главное решается сейчас за крепостными валами? Будто сами не знают… Елизавета пересказывает разговор, подслушанный вчера в омнибусе. Две женщины возвращались из траншей, со свидания с мужьями. Одна была в слезах, другая ее утешала, говоря, что не верит, что можно погибнуть, защищая такое хорошее дело. «Но даже если наши мужья не вернутся, — сказала она, — Коммуна обещала заботиться о нас и наших детях». Коммуна действительно обещала — и парижанки верят, что она сдержит свое обещание, но есть-то галчата каждый день просят, и не один раз на дню!

И кто-то уже кричит с надрывом:

— Коли при Коммуне еще хуже, чем при Баденге, на что такая Коммуна?!

Не буржуа, не предатель — парижская прачка или швея.

Натали Лемель, куда лучше Елизаветы знавшая, как живут эти люди, объясняла: в Париже фабричных работниц не так уж много. Не мало, конечно, у Бессо, у Дюзотуа, но несравненно больше надомниц, поденщиц, все эти прачки, цветочницы, портнихи. А при Баденге заработки их были такие, что в семье не могли дождаться, пока наконец подрастут дети, пойдут на работу…

«При Баденге» — означало в годы империи, при Наполеоне Третьем. Лизе уже не раз приходилось слышать эту презрительную его кличку.

— При Баденге знаешь какой был закон? Не принимать на фабрику младше восьми лет! А у тех, кому еще нет двенадцати, чтобы рабочий день не больше восьми часов… Ну-ка, вспомни себя в восемь лет! И если после этого женщины требуют от Коммуны работы — это их законное право!

Что бы она делала без своей Матушки Натали — как стала называть Натали Лемель, разделившую с ней работу в Союзе. Практические хлопоты, обеспечение лазаретов, госпиталей, походных кухонь и даже организацию мастерских взвалила на себя хрупкая Натали, подыскивала помещения и заказы, раздобывала продукты и бинты. Если у кого и был хоть какой-то опыт в подобных делах, то именно у нее. В молодости она занималась книготорговлей, потом вместе с Варленом основала потребительский кооператив «Котел». «Мармитки», дешевые столовые, пользовались большим успехом у рабочего люда и находились под влиянием Интернационала. Натали Лемель была его давним членом. Участвовала она и в создании федерации кооперативов, так что при Коммуне опыт Матушки Натали, безусловно, был очень ценен.

А пока Матушка Натали разбивалась, чтобы наладить хоть несколько мастерских, по всему Парижу собирала для них мастериц, сама Елизавета с настойчивостью требовала действий от Лео Франкеля. Не он ли первый завел с ней разговор о том, что слов сказано достаточно, настала пора дела.

Этот уравновешенный щуплый человек, чем-то напоминавший Утина и в то же время резко от него отличавшийся, быть может в первую очередь именно этой своею уравновешенностью, внушал к себе доверие. Внимательность больших темных глаз, умение выслушать, несуетная убедительная речь — все складывалось в некое впечатление надежности.

Начитанный, как профессор, этот мастеровой-ювелир точно драгоценные камни, вправлял в свою речь изречения Шиллера и Эзопа, энциклопедистов и поэтов и при том оставался деловитым, целеустремленным. «Если нет цели, не делаешь ничего, и не делаешь ничего великого, если цель ничтожна», — повторял он за Дидро и делал великое конкретно: добивался от Коммуны ограничения продолжительности рабочего дня, запрета ночного труда, отмены штрафов и вычетов из заработной платы рабочих. Он называл это — закладывать фундамент социальной республики и, будучи избран делегатом труда и обмена, по сути министром труда, заявил проголосовавшей за него Коммуне, что принял мандат, не имея другой цели, кроме защиты пролетариата.


Елизавета еще раньше торопила Комиссию труда и обмена с открытием мастерских. Теперь же прямо отправилась к делегату Коммуны. Не с пустыми руками — с «Меморандумом» Союза женщин. Накануне они с Матушкой Натали придирчиво обсудили составленный Елизаветой «Меморандум».

«Поскольку наблюдается угрожающий рост нищеты, ввиду прекращения всякой работы, — писала она, — возникает опасение, как бы женская часть населения не вернулась, вследствие непрерывных лишений, к пассивным и более или менее реакционным настроениям, воспитанным прежним социальным строем; такой возврат был бы пагубным и опасным для интересов революции».

В «Меморандуме», в сущности, содержался подробный проект перестройки женского труда — Елизавета изменила бы своей натуре, если бы ограничилась общими рассуждениями. Мало того что предлагалось организовать кооперативные мастерские, поручив это дело Союзу женщин. Проект был деловит и конкретен, чем пришелся по душе Франкелю. Она предусмотрела самые практические вещи — источники средств, и порядок, в каком их расходовать, и как определять себестоимость, и как организовать управление мастерскими, и систему заказов, и списки профессий. Что касается продукции — реальной, нужной, изготовление которой можно было начать хоть завтра, — над ее подысканием не приходилось ломать голову. Коммуна нуждалась в военном обмундировании — и ЦК Союза женщин просил о заказах и ссудах.

Но в то же время Елизавета показала бы себя плохой ученицей Маркса и Чернышевского, если бы думала лишь об узкой практичности. Важно было, что в проекте предвиделась пора, когда отпадет нужда в военных мундирах. А главное, конкретные шаги — и об этом говорилось впрямую — должны были послужить освобождению труда, обеспечению рабочим управления их собственными делами, наконец, вступлению их в Интернационал. При создании свободных производственных ассоциаций, объединяемых в федерацию под началом Союза женщин, главное было — по мнению Союза, высказанному Елизаветой, — дать работницам работу и при этом «обеспечить продукт труда самим производителям», вырвать труд из-под «ига капитала».

Франкелю даже изменила обычная его уравновешенность.

— Просто гениально, Элиза! — воскликнул он, когда прочитал это, и, заметив ее недоумение, подкрепил свой восторг авторитетом Дидро: гений живет во все времена, но люди — его носители — немы, пока необычайные события не воспламенят массу. — Сами посудите, разве социальная революция не такое событие?!

И еще он добавил, что революция выявляет гений из массы, словно опытный ювелир-гранильщик. Чтобы разглядеть в сыром сколке будущий граненый алмаз, мастеру без воображения не обойтись. Но опора этому воображению одна: мастерство. Как прекрасно сказал Шиллер: недостаточно одного непосредственного вдохновения; требуется вдохновение образованного духа!


С Малоном и Серрайе Елизавета виделась редко — о том и лондонским друзьям написала. А с Франкелем встречалась все чаще. И прежде в Комиссии труда и обмена соглашались вполне, что Коммуна должна проявить величайшую заботу о семьях мужественных пролетариев, смелых граждан, подставляющих свою грудь под пули, но дискутировали: временные это должны быть меры, вынужденные войной, или же они «должны пережить породившие их обстоятельства». Последователей Прудона тревожила нравственная сторона. Работа женщин не на дому, а в мастерских? Это, по их мнению, противоречило нравственности!.. Разве время было спорить об этом?..

Но вот «министром труда» стал Франкель — и руководительниц Союза женщин вызвали наконец на улицу Сен-Доминик-Сен-Жермен, где рядом с Комиссией труда и обмена заседали представители рабочих союзов. Вообще-то Франкель держался того взгляда, что нужна общая организация рабочих и работниц. Но большинство мужчин сражалось за Коммуну — в создавшихся условиях необходимо было позаботиться о работницах, на этом настаивали Натали Лемель, Елизавета Дмитриева и Алин Жакье, брошюровщица в типографии, представлявшая в ЦК Союза женщин округ Пасси.

Не благотворительности пришли они просить, отнюдь нет, и им удалось доказать свою правоту.

Спустя несколько дней Лео Франкель выступил на заседании Коммуны.

Обсуждался декрет о возврате заложенных в ломбарде вещей, вся парижская беднота была кровно заинтересована в этом. В трудную минуту многие прибегали к закладу, а выкупить свои вещи потом удавалось далеко не всегда. И вот Коммуна собиралась сама выкупить и бесплатно вернуть заложенную одежду, белье, мебель, книги, рабочие инструменты.



Франкель, однако, возразил сторонникам этой меры. Нет, он выступал не против нее, лишь обратил внимание членов Коммуны на кратковременность ее действия. Работа — вот что необходимо женщинам Парижа, чтобы справиться с нищетой, это даст им куда больше, чем возврат вещей из ломбарда.

— Слушая делегата финансов, заявившего, что он может располагать суммой в восемь — десять миллионов для выкупа закладов, я задал себе вопрос, не сделаем ли мы гораздо больше, доставляя работу женщинам… В самом деле, не пройдет и двух недель после выкупа вещей из ломбарда, как нищета будет та же…

И он сообщил Коммуне, что Комиссия труда и обмена намерена открыть мастерские, — так не лучше ли употребить деньги на это, чем на выкуп вещей. На что Журд, делегат финансов Коммуны, сидевший во Французском банке на мешках с золотом и дрожавший за каждое су, отвечал, что одно не исключает другого и «всегда найдется сто тысяч франков в неделю на организацию женского труда».


Наконец настал день, когда Матушка Натали привела Елизавету на открытие мастерской.

В большом зале, парадном, торжественном, где собирались сытые, довольные жизнью, разодетые люди на светские рауты или балы, среди скульптур, гобеленов и живописных полотен с изображением охотничьих и батальных сцен, полторы тысячи простоволосых женщин в блузках шили мешки по заказу Коммуны. Работу распределяла высокая красивая девушка с красной перевязью через плечо. Конечно, полторы тысячи — небольшая часть от шестидесяти тысяч парижских работниц. Конечно, шитье грубых мешков — не самая искусная и интересная работа… Но она необходима Коммуне! И женщины получат за нее плату — ее раздают каждый вечер. Коммуна платит за мешок по восемь сантимов, а прежний хозяин сколько бы заплатил?..

Эта картина общего труда, столько раз виденная в воображении, вызывает в памяти — который раз здесь в Париже — дорогие Лизе образы. Пусть рождены они далеко отсюда — этим женщинам они не чужие. Не прерывая нужной Коммуне работы, Елизавета Дмитриева пересказывает парижанкам почти наизусть чуть не целые страницы незнакомой им книги неизвестного им автора — о том, как устроилась мастерская… — затем, чтобы прибыльные деньги шли в руки тем самым швеям, за работу которых получены.

«…Добрые и умные люди написали много книг о том, как надобно жить на свете, чтобы всем было хорошо; и тут самое главное, — говорят они, — в том, чтобы мастерские завести по новому порядку…»

Сосредоточенны лица слушательниц, молодые и пожилые, цветущие и увядшие, мелькают в сноровистых руках иглы, суровые нитки привычно поддаются зубам, а Елизавета хочет еще рассказать им сны Веры Павловны, как привиделась ей во сне в поле девушка, у нее было много разных имен, настоящее же ее имя было — Любовь к людям… И еще тот сон, когда картины тысячелетий пронеслись перед Верой Павловной — от древних времен, когда люди были как животные, но потом они перестали быть животными, когда мужчина стал ценить в женщине красоту и настало царство Астарты, древне-финикийской богини, когда мужчина обратил женщину, чью красоту оценил, в свою рабыню. А потом, по мере того как мужчина становился более развит, он начал поклоняться женщине и ее красоте — но только как драгоценности, как источнику наслаждений. В этом царстве Афродиты, богини греческой, человеческого достоинства еще не было в женщине… Однако проходили века, и воцарилась христианская непорочная Дева, пред чистотою которой смирялся мужчина — но любил ее и готов был, как рыцарь, умереть за нее, покуда не прикасался к ней. Став женою его, она делалась его подданной…

— …Разве вы этого не испытываете на себе, гражданки?!

Но вослед за Астартой, Афродитой и Девой явилось во сне Вере Павловне царство новое, светлое, царство светлой красавицы, свободной женщины. Она вобрала в себя, соединила в себе, унаследовала от Астарты — наслаждение чувств, от Афродиты — упоение красотою, благоговение чистотою — от Девы, но все это вместе оказалось выше, чем было, полнее, сильней, потому что появилось в светлой красавице то, чего не было у прежних цариц, — равноправность с мужчиной, а стало быть, и свобода. Только с равным себе вполне свободен человек!

Так передавала Елизавета Дмитриева, она же Элиза Томановская, она же Лиза Кушелева (много имен было у нее…), то жительница Петербурга, то Женевы, то Лондона, то Парижа, то русская, то француженка (уж не ее ли это настоящее имя было — Любовь к людям?..), — так передавала она дорогие ей мысли парижским швеям в мастерской Коммуны, во многом похожей на ту мастерскую, какую завела в Петербурге героиня романа Чернышевского. Но, увы, отдаленный гул канонады врывался зловеще и неумолимо в этот почти осуществившийся наяву сон.

Версальская артиллерия бомбардировала окраины Парижа.

13

Пушки били по крепостным валам, обрушивались на прилегающие кварталы, сносили крыши домов, разламывали мостовые. Весь Париж прислушивался к нарастающей канонаде — но только не мэрия Десятого округа. Здесь канонаду напрочь заглушили женские голоса, после того как делегатка рабочих кварталов Бельвиля прибежала с известием о какой-то листовке — утром обнаружили работницы на дверях мастерской.

— Реакционерки! Имеют наглость заявлять от нашего имени! От женщин Парижа! — выкрикивала на заседании своего женского ЦК делегатка Бельвиля, не отдышавшись с дороги. — «Женщины Парижа взывают к великодушию версальцев»! Тьфу! Изменницы проклятые! Капитулянтки!

Когда она немного угомонилась, Элиза Дмитриева попросила рассказать о листовке повразумительнее или просто ее прочитать — отчего женщина тотчас взвинтилась снова:

— А где я ее возьму, вырожу тебе, что ли?! Бумажонку тут же сорвали и растоптали. Вот так настоящие парижанки желают примирения любой ценой!

Подходили делегатки из других округов, принося новость о таких же листовках. Похоже было, что за ночь по всему городу умудрились расклеить. И во многих местах разъяренные женщины их срывали.

Возмущало особенно самозванство: какие-то буржуазки позволили себе бить поклоны версальцам от лица женщин Парижа — стало быть, от каждой из них тоже! — такую беспримерную наглость нельзя было оставлять безнаказанной. И что это, интересно, за очередная «группа гражданок» подписала листовку? Уж не те ли опять, что месяц назад подбили парижанок отправиться в поход на Версаль и чуть было не подвели под обстрел? Просто счастье, что так тогда кончилось благополучно… А ведь тоже о примирении хлопотали!..

Так или иначе, становилось ясно, что дело нешуточное. Момент выбрали не случайно. Глубокие траншеи версальцев все ближе подползали к городским стенам. Только что был смещен и арестован, как и предвидела Елизавета, военный делегат Коммуны Клюзере. Его заменил энергичный полковник Россель, кадровый офицер. Между этими людьми было мало общего, но замена не принесла облегчения на подступах к городу. В обстановке все растущей опасности сама Коммуна оказалась расколотой, точно версальская пушка угодила прямо в нее. «Большинство», «меньшинство» — новые понятия вошли в обиход. Со своим проектом соглашения между Парижем и Версалем носилась буржуазная Лига республиканского союза прав Парижа. Газеты Парижа — те, что поддерживали Коммуну, — осуждали соглашателей, призывали к борьбе с изменниками, скрывающимися под личиною миротворцев. И тут эта неведомая «группа гражданок» со своей позорной листовкой…

Принесла ее с собою конечно же мудрая Матушка Натали, почти целехонькую, лишь надорванную по краям, — намеренно старалась не повредить, чтобы показать товаркам эту, якобы их собственную, мольбу о пощаде, о перемирии любой ценой «во имя родины, чести, человечности». Гнусные предательницы, они еще позволяли себе пачкать такие слова, взывая к великодушию версальцев!

Нет, недостаточно было растереть эту пакость под каблуками. Этим смиренницам и самозванкам необходимо было немедленно дать отпор — заступиться за честь парижских женщин! — и кому, как не их Союзу? Элиза должна ответить мерзким капитулянткам. Кто же, как не она?!

«Во имя социальной революции, во имя прав на труд, равенство, справедливость, Союз женщин решительно протестует против позорной прокламации, обнародованной позавчера анонимной группой реакционерок», — так, вернувшись к себе в Батиньоль, начала она. И представила себе шесть месяцев страданий во время осады, холодную, голодную зиму, долгие ночные очереди за куском хлеба или конины — то, что знала по многим рассказам, и как бы сызнова пережила шесть недель Коммуны — «шесть недель исполинской борьбы с коалицией эксплуататоров», тех самых, что довели до такого унижения и разорения гордый город труда. Слившись с ним, растворившись в нем, ощущая себя его нервом, его душой, его голосом, выводила она на бумаге слова — естественно, как дыша.

Взывать к великодушию подлых убийц? Требовать примирения между свободой и деспотизмом, между народом и его палачами?! «Нет!.. — от лица парижских работниц заявляла она. — Примирение теперь было бы равносильно измене… отказу от освобождения рабочего класса… прозревшие благодаря страданиям, глубоко убежденные, что Коммуна несет в себе зачатки социального обновления, женщины Парижа докажут, что и они способны проливать кровь на баррикадах, на укреплениях и у ворот Парижа… Да здравствует Всемирная социальная республика! Да здравствует труд! Да здравствует Коммуна!»

В ту же ночь Елизавета отнесла этот текст в Национальную типографию. Теперь уже печатников не приходилось отыскивать, как месяц назад… Подписанный ею — вместе с Матушкой Натали, Алин Жакье, портнихой Марселиной Лелю, представлявшей в ЦК Одиннадцатый округ, и батиньольской прачкой Бланш Лефевр — Манифест ЦК Союза женщин появился 6 мая на стенах домов.

А назавтра как бы неожиданным откликом на манифест прозвучало для Елизаветы приветствие парижским коммунарам от рабочих Женевы.

«Что бы ни случилось, братья и сестры Парижа, — говорилось в помещенном „Официальной газетой“ Коммуны приветствии, — ваше дело не погибнет, ибо это дело международного освобождения рабочих, и мы выполним свой долг, всегда и всюду добиваясь тех же целей, продолжая всегда и всюду ту же борьбу…»

И под этим обещанием, под этой клятвой, завершавшейся так же, как Манифест женщин, здравицей в честь Коммуны и революции пролетариев, среди знакомых, но уже отдалившихся от нее, как бы подернутых дымкой имен Елизавета прочла имена Николая Утина и Антона Трусова и, прочтя, обрадовалась, точно встрече с друзьями.

14

И все-таки на одну ночь она перенеслась в Петербург. В помыслах, разумеется, не наяву… Наяву большую часть той ночи провела в госпиталях, начав с госпиталя Божон, того самого, откуда вскоре после приезда в Париж прошла с похоронной процессией через весь город. С тех пор как она искала тогда Гюстава Флуранса среди убитых, она не была здесь, да и не устраивал больше Париж таких пышных проводов своим защитникам. Многое стало будничнее и привычнее за полтора месяца боев у городских стен — в том числе гибель людей.

Чем больше снарядов обрушивалось на городские укрепления и окраины, чем ожесточеннее становились бои на подступах к Парижу, тем теснее становилось в палатах и все больше ощущался недостаток докторов, фельдшеров, санитаров. Не хватало бинтов, не хватало лекарств, не было даже санитарных карет — их успели угнать версальцы. Старый революционер Трейяр, поставленный Коммуной во главе управления лазаретами, делал все, что мог, и даже больше, чем мог, взамен многих сбежавших призвал на выручку врачей-добровольцев и, разумеется, рассчитывал на помощь женского Союза по уходу за ранеными. Сама жизнь заставляла Папашу Трейяра признать влияние Союза без оговорок…

Новая больница «Божий дом», куда Елизавета направилась из Божона, находилась возле собора Парижской богоматери. Надеялась встретить там Анну. Вместе со своей ученой сестрицей и Верой Воронцовой она должна была дежурить в эту ночь. Собственно, именно ученую сестрицу, Софью, торопилась повидать Лиза, поскольку та, по словам Анны, собиралась вместе со своим Ковалевским возвращаться ради научных занятий в Берлин. «Они рассчитывают, что Коммуна продержится еще месяца два», — объясняла Анна. Не следовало упускать редкую оказию переправить письма с этими «крестниками» Чернышевского — и в Лондон, и домой в Петербург… Но первое же, что увидела Лиза в больничном вестибюле, отвлекло ее от цели. Невозможно было пройти мимо белой афиши, возвещавшей о новых порядках в новом доме.

Приказ, подписанный стариком Трейяром, гласил: необходимо «увековечить память тех, кто жил и умер за народ, отстаивая благородные цели и высокие идеалы социализма и братства». Предлагалось переименовать в «заведениях, подведомственных управлению» все палаты, залы и коридоры. Исполнительность нового директора больницы (он недавно был назначен Коммуной) являла себя в первом же коридоре. Имя святого затерли известкой, а поверх навели красным: «Коридор Прудона». Оттуда Елизавета повернула в «Коридор Бланки», а с Анной повстречалась в конце «Коридора Барбеса».

Волонтерок нетрудно было отличить от больничных сестер и сиделок. Среди черных, до пят, монашеских одеяний блузки и платья тотчас бросались в глаза. В «Божьем доме» за больными и ранеными ухаживали послушницы-августинки из расположенного поблизости монастыря, и, судя по некоторым добавлениям к их туалету, новый директор нашел с ними общий язык. Помимо нарукавных повязок с красным крестом их черные одеяния украшали красные бантики, шарфики, ленточки. А ведь в клубах требовали замены монашек, одна гражданка даже кричала, что их надо в Сену за то, что травят и морят раненых…

Если не считать появления простреленного в грудь гвардейца, ночь выдалась сравнительно спокойной. Беднягу принесли откуда-то из-под Исси. Теперь центр боев переместился с западного участка обороны на южный. Самые сильные стычки происходили там. Больничный омнибус, каждый вечер под пулями прорывавшийся в форт Исси, возвращался оттуда переполненный ранеными. А убитых вывозить было не на чем и не было возможности хоронить. По рассказам, тюремные камеры форта набивали трупами до потолка.

Волонтеркам все это сообщили сиделки-монашки. Обращались те главным образом к Вере, — видно, уже успела себя показать; естественно — наиболее умелая, Анна с Софьей у нее в ассистентках. К ним теперь присоединилась и Лиза. В свое время Софья без большого усердия отнеслась к занятиям в Медико-хирургической академии и теперь не переставала сокрушаться об этом.

Да, вырвавшись из-под родительского крыла в Петербург, она оказалась в кружке нигилистов, куда ввел ее «брат», и сразу же начала посещать лекции в Медико-хирургической академии у Ивана Михайловича Сеченова…

— Это муж Маши Боковой? — названное Софьей имя воскресило у Лизы в памяти рассказ Наты Утиной.

— Вы знаете Бокову?!

— Как Веру Павловну Розальскую только…

— Как Веру Павловну Лопухову, — поправила Софья.

А Вера Воронцова спросила:

— Не известно ли каких-нибудь новостей о судьбе Николая Гавриловича?

— Мы бы у вас хотели об этом узнать, — заметила Анна. — Вы, Лиза, когда последний раз наведывались в Петербург?

— Два года назад, на рождество…

— Ну и мы с Софьей два года тому как оттуда….

— Ведь срок Чернышевскому еще прошлым летом вышел, — сказала Вера.

— Вот в том-то и дело!..

— А что, интересно, как вы думаете, знают у нас там что-нибудь о Коммуне? — спросила Анна.

— Разумеется, знают! — воскликнула Софья. — Брат еще в Берлине цитировал рассуждения «Русских ведомостей» о последствиях разгорающегося пожара, если власть захватит партия красных республиканцев, способная навести трепет на собственность!

А Вера Воронцова сказала, что своими глазами видела письмо из России, будто в Петербурге немало явилось приверженцев Коммуны и даже распускают среди студентов листки о начале мировой революции, которая-де, облетев из Парижа все мировые столицы, побывает и в нашей мужичьей избе!

— Уж не выздоравливает ли публика от того отвращения, что вызвала в ней нечаевщина, — не то спросила, не то предположила вслух Лиза. — А коли так, то не благодаря ли, хоть отчасти, Коммуне…

И как будто бы безо всякой связи поинтересовалась, не обращаясь напрямик ни к одной из своих собеседниц:

— Не знаком ли вам, по случайности, человек по имени Павел Ровинский?..

Но вместо ответа на свой вопрос услышала вопрос Софьи.

Выглядывая в окно, где на фоне ночного неба темными тенями проступали крылатые силуэты химер на громаде собора, Софья спросила:

— Неужели мы с вами вправду жили бок о бок в Первой линии, на Васильевском острове? Вы можете сейчас в это поверить?!

15

На улицу вышли группой, вместе с Франкелем, продолжая на ходу досказывать то, чего не успели на заседании. Покончив с обязанностями делегата Коммуны, Лео, как и другие ее члены, обычно спешил на позиции, за городские укрепления, — исполнить свой долг национального гвардейца. Но тут заговорились допоздна, отправляться в батальон уже не имело смысла. Дорогой группа мало-помалу распалась, и где-то возле площади Опера они остались вдвоем, Элиза и Лео.

— Присядем, — увидев незанятую скамью на бульваре, предложил он и достал из внутреннего кармана конверт: — Я хотел бы, чтобы вы познакомились с этим…

Письмо было из Лондона, Франкелю и Варлену. От Маркса. Маркс сообщал, что в провинции начинается брожение, но движение, к несчастью, носит слишком местный и «мирный» характер. Сетуя на то, что Коммуна много времени тратит на мелочи и личные счеты, он призывал наверстать потерянное время, скорее сделать все необходимое за пределами Парижа, в Англии или в других странах. Он предупреждал, что решающий удар по Коммуне может быть нанесен версальцами после окончательного заключения мира, призывал к осторожности, так как Пруссия предоставит версальцам все возможности для того, чтобы облегчить им скорейшую оккупацию Парижа.

— Не думаю, что нужно афишировать нашу переписку, — сказал Лео, — но вам, Элиза, следует знать, что вопреки всем препонам, а отчасти и благодаря нашим с вами усилиям в Лондоне достаточно ясно представляют себе обстановку… и делают для нас многое.

Она просмотрела письмо еще раз, прежде чем возвратить.

— Понимаю, — сказала. — Значит, надо писать туда чаще!

На это он улыбнулся:

— Вы способная ученица, никогда в вас не сомневался.

Уходить не хотелось — ни ей, ни ему. В этот дивный по-летнему вечер казалось, будто на парижском бульваре… рождественские елки! А это каштаны светлыми свечами соцветий напоминали их в полумраке — во всяком случае, Лизе.

Глядя на слабо освещенную синеватым газом громаду пышного здания напротив, Лео сказал:

— Вы знаете, я ведь был в этом дворце. Больше всего меня поразила там парадная лестница, даже ее перила. Этот нежный, полупрозрачный, как бы освещенный внутренним светом, алжирский оникс… Вы, пожалуй, и не заметили бы его.

Теперь настала ее очередь улыбнуться:

— Ваша профессия дает себя знать… И, боюсь, не в одних таких наблюдениях. Ваша точность и четкость, и, если хотите, надежность, наконец-то я догадалась, откуда в вас это. Вы внушаете к себе доверие как ювелир, вы и ваши слова. Но что привело вас к Товариществу? К Коммуне? Я, когда услыхала, что вы ювелир, сразу вспомнила бриллиантщика с Невского проспекта, которому продала свои украшения перед отъездом… Ну и ну, думаю, что могло привести этого человека к Коммуне?! Потом-то узнала, что мастеровой-ювелир и бриллиантщик петербургский далеко не одно и то же! И все-таки!

— С не меньшим основанием можно задать этот вопрос вам, дорогая Элиза. Но не делал этого и не делаю, хоть и до меня доходило, будто вы из русских помещиц, или это неправда? Разными путями приходят к мысли о несправедливости существующего порядка. А ювелир за своим верстаком — не только в ремесленной мастерской, как в моем родном Будапеште. Знаете, сколько рабочих в здешней фирме «Кристофль» на улице Бонди? Без малого полторы тысячи! Да, я зарабатывал, прямо скажем, по-княжески здесь, в Париже. И по тридцать франков в день, и по сорок! И это за три, от силы за четыре часа, так что оставалось время и для работы в Интернационале, и для статей в немецкие рабочие газеты. А желаете знать, благодаря чему? Все благодаря спросу на бляхи при дворе его величества! Профиль великого дядюшки мне по ночам снился и орел напыщенный с этим девизом, тыщу раз гравированным мною: «Честь и родина»… Сам великий канцлер Почетного легиона не держал столько крестов, сколько я!.. Какие драгоценности проходили через эти руки! Вы спросите, можно ли не задуматься, когда берешь в руки, к примеру, алмаз, что стоит оправить камень — больше его никогда и не взять, и не увидеть ни блеска его, ни мерцания, как не видел больше добытого им оникса горняк из алжирских копей или мастер-гранитчик, строитель этого дворца!.. А владеть и любоваться этими бриллиантами белой, синей, зеленой воды, — он увлекся, его речь потеряла обычную неторопливую уравновешенность, а большие глаза заблистали сами, точно черные камни, — этими кольцами, ожерельями, колье, диадемами станут люди, приобретшие их из прихоти за прибавочную стоимость, выжатую из моих братьев по классу, — ведь я не только задумывался, я искал ответа на свои мысли и находил — в книгах. Прав Дидро: люди перестают мыслить, когда перестают читать. И глаза мои отмечали все это, а щека не забывала хозяйской отметины — пощечина горела на ней еще с будапештской поры. И когда я понял, что в этом мире рабочему человеку уготована роль ягненка из эзоповской басни, я сказал себе: нет, Лео, это не для такого, как ты!

— А что там случилось у Эзопа с ягненком? — спросила Лиза.

— Ну как же! К ручью пришли напиться волк и ягненок. Волк сказал, что ягненок мутит ему воду, хотя тот стоял по течению ниже. Напрасно ягненок пытался доказывать, что ручей не может течь вверх — ничто не могло его спасти, раз волк приготовился его съесть и только искал предлога!..


…Они вдыхали живительный воздух этого вечера, и бульвара, и разговора, этого оазиса среди вечного напряжения, в каком жили, — и когда наконец расстались с бульваром, не нашли в себе сил сразу распрощаться друг с другом. Продолжая разговор, добрели до ее дома, и, пожелав министру Коммуны доброй ночи, его спутница произнесла:

— Я бы с радостью предложила вам чаю, но, извините, время позднее, да и устала я очень.

Эта фраза вылетела как-то сама собою, не однажды говоренная ею, правда, не повторявшаяся давно. Она, как ножницами, отстригала иной раз чересчур бесхитростные надежды, ведь по приезде в Париж поначалу не часто удавалось возвращаться без провожатых, во всяком случае, пока не оказалась под защитою слуха, связывающего ее с Малоном (о чем ее тогда со смехом оповестила Андре Лео). Мужчины Коммуны оставались французами и, при всей своей обращенности к социальной идее, ни за что не желали поверить, что юная, красивая, свободная, она могла оставаться одинокой в эту упоительную весну. Что ж, Малон так Малон, пусть служит его имя в Париже точно так же, как имя Утина послужило в Женеве…

Но министр Коммуны в ответ на ее слова только замахал руками:

— Какой там чай за полночь! Приятных снов, Элиза, салют и братство!


«Если мы, чей принцип — социальное равенство, ничего не сделаем для рабочего класса, то я не вижу смысла в существовании Коммуны». Так заявил перед Коммуной Лео Франкель. От ее имени он поручил двум членам Интернационала обследовать условия труда там, где шили обмундирование для национальной гвардии. Что же выяснилось? Интендантству Коммуны оно обходилось теперь дешевле, чем раньше, поскольку поставщики, выхватывая друг у друга заказы, сбивали цены!.. При этом жертвовали в первую очередь, конечно, не собственной прибылью, а оплатой рабочих… Даже работницы кооперативных мастерских (чего стоило их создать, никто не знал лучше Елизаветы и Натали) оказались беззащитны перед волчьими законами рынка. Безработица, отсутствие того «мощного импульса», который должны были получить расстроенная за время войны с пруссаками промышленность, «прерванный труд, парализованная торговля» (как это обещала Коммуна в своем первом декрете и о чем Елизавета прочла в день приезда в Париж), — все это ухудшало положение и тех, кто еще не лишился работы. Расценки неуклонно снижались, заработки падали, рабочие громко протестовали: им труднее и труднее становилось сводить концы с концами.

О результатах обследования Франкель докладывал Коммуне в сложной обстановке — после бегства военного делегата Росселя. Но красок не смягчал: «Эксплуататоры пользуются народной нищетой, а Коммуна так слепа, что содействует подобным махинациям!..»

На сей раз Коммуна не стала медлить. Согласно принятому декрету отныне при заключении договоров следовало отдавать предпочтение кооперативным рабочим ассоциациям, которые будут сами участвовать в составлении договора; и уж, во всяком случае, минимальная зарплата должна обязательно быть заранее обусловлена. Опыт ясно показывал: объединения рабочих в пределах одной мастерской, по Прудону, недостаточно для защиты их интересов. Необходимо соединять кооперативные товарищества в союз… И Франкель, и Елизавета это сознавали, разногласий между ними, к счастью, не было, действовали сообща.


Если еще тлела искорка надежды, она погасла окончательно после отставки Росселя.

О его письме-обвинении Елизавета узнала не со слов друзей, как узнавала о многих событиях в Коммуне, — она, как любой парижанин, могла ужаснуться, прочитав собственными глазами в газетах заявление военного делегата Коммуны. Он объявлял себя «неспособным нести далее ответственность за командование там, где все рассуждают и никто не хочет повиноваться».

«…Чтобы извлечь из этого хаоса организацию, дисциплину и победу… для меня существуют лишь две линии поведения, — продолжал военный делегат, — или уничтожить препятствия на моем пути, или удалиться. Я не уничтожу этих препятствий, так как они в вас и в вашей слабости, а я не хочу покушаться на народный суверенитет. Я удаляюсь и имею честь просить вас дать мне камеру в Мазасе».

Со слов же друзей Елизавета узнала, что, несмотря на просьбу о тюремной камере, тем же вечером Россель бежал из-под стражи — в то время как Коммуна обсуждала его дело.



Да, уже не оставалось иллюзий относительно исхода борьбы. Но бежать, спасая свою шкуру?! Дезертирством из национальной гвардии женщины возмущались на каждом собрании, готовы были сами вылавливать трусов, этих крыс, что прячутся по домам, как по щелям, да еще нагло смеются над теми, кто подставляет головы под пули. Дезертирство военного делегата нельзя было не осудить. Но точно так же нельзя было не понять причин ужасного поступка. Сколько раз Елизавета сама пыталась «извлечь из этого хаоса организацию»… в сущности, чуть ли не все, что она делала, было направлено к этой цели. Смерть на баррикадах не страшила ее, об этом еще в Лондон писала. Но близость развязки диктовала другое. Следовало торопиться! Во что бы то ни стало довести начатое если не до конца — это уже, судя по всему, не удастся, — то по крайней мере до какого-то ощутимого результата, закрепить то немногое, что достигнуто, чтобы опыт, социальный опыт этих лихорадочных, вдохновенных, кровавых недель пускай уже не для Коммуны, так хотя бы для будущего не пропал даром, надо было торопиться, лихорадочно торопиться — лишь бы успеть!..


Еще до того, как Коммуна утвердила декрет о минимальной зарплате, Союз женщин собрал в мэрию Десятого округа, где заседал его ЦК, наиболее умелых работниц — обсудили, что предпринять, чтобы «активизировать и перестроить труд женщин Парижа». А действовавшая при делегате Коммуны Франкеле Комиссия по обследованию и организации труда — как раз в день бегства Росселя — поместила в «Официальной газете» объявление об общем собрании представителей ото всех рабочих корпораций. «Особенно призываем мы гражданок, чья преданность социальной революции является таким ценным подспорьем… — говорилось в извещении. — Пусть труженицы различных профессий — бельевщицы, прачки, шляпницы, цветочницы, модистки и другие — объединяются в синдикаты и направляют своих представителей в Комиссию…»

Через несколько дней на этом собрании Натали Лемель и Алин Жакье были выбраны в исполнительное бюро Комиссии, а Центральному комитету Союза женщин поручили организацию женских профессиональных союзов, да и все дело обеспечения работой безработных парижанок. «Меморандум», составленный Елизаветой, претворялся в жизнь… Тут же — следовало торопиться! — окружные комитеты Союза стали регистрировать безработных, не исключая и тех, у кого не было даже десяти сантимов заплатить членский взнос в Союз. А день или два спустя — торопились! — по городу расклеили афишу: Союз женщин созывал всех работниц Парижа в помещение биржи для образования «синдикальных палат» — объединений работниц одной профессии, которые в свою очередь пошлют делегаток для создания «Федеральной палаты работниц» — их общего профессионального союза. «Извлекая из хаоса организацию», Элиза Дмитриева твердо держалась намеченного пути… «Обращаться за всеми справками, — говорилось в афише, — в ЦК Союза женщин, организованного и действующего во всех округах». И рядом с подписями руководительниц Союза (Лемель, Жакье, Дмитриева и другие) афишу скрепляла подпись делегата Коммуны Франкеля.


Какая дерзость, какая революционная дерзость собрать в этот мрачно-торжественный зал парижскую голытьбу, да к тому ж еще женского пола, чтобы предать анафеме капитал в его собственном храме! Как, должно быть, были ошарашены вчерашние биржевики, точно тени болтающиеся без дела на широких лестницах помпезного здания, вздыхая по былым операциям, по туго набитым бумажникам, при виде всех этих блузок и юбок. Чего только не перевидали на своем веку его стены! Создавались и рушились состояния, вознося на Олимп одних толстосумов и опрокидывая в небытие других… Но его величество капитал никогда еще до Коммуны не оставался на парижской бирже в накладе.

А в этот день, или, точнее, вечер, в среду 17 мая 1871 года, здесь речь идет о союзе работниц, в устав которого Элиза Дмитриева предлагает прежде всего записать, что каждый член этого объединения «уже тем самым является членом Международного Товарищества Рабочих»… Она твердо держалась направления, обозначенного ею в письме в Лондон: превратить Союз из политической организации в социальную, ей виделась целая система соединения пролетарок всех стран: мастерская — синдикальная палата — Федеральная палата — Интернационал… Уж в том, что она бережет силы при осуществлении своих планов и замыслов, никто не посмел бы упрекнуть Елизавету. Откуда только они брались, эти силы? Мучительный затяжной бронхит не устоял перед благотворным щедрым солнцем парижской весны — и перед двадцатилетним организмом… Но знакомый еще по Женеве человек, встреченный здесь случайно, едва узнал ее, настолько она изменилась за эти несколько месяцев (а на самом деле, скорее всего, за несколько парижских недель)…

Чтобы завершить объединение, новое собрание работниц было назначено на воскресенье 21 мая на площади Лобо, в зале празднеств мэрии Четвертого округа — по совпадению, именно там, где месяцем раньше завершили организацию Союза женщин.

16

Собрание 21 мая назначали с таким расчетом, чтобы участницы могли потом попасть на концерт в Тюильри. Приходилось отдавать дань парижским нравам, которых Елизавета не могла еще ни понять до конца, ни принять. Эти концерты в пользу вдов и сирот в королевском дворце, в том самом зале, где какой-нибудь год назад блистал драгоценностями императорский двор и восседал на троне Баденге и откуда он бежал со своей камарильей, становились прямо-таки традицией Коммуны. Впрочем, как заметила Андре Лео, эти стены видели фигуры и покрупнее. Что Наполеон «Малый»! Здесь жили последние Людовики и Наполеон Первый, здесь заседал Конвент… На одном из концертов Елизавета была, но, понятно, не с Андре Лео — прямо с заседания ЦК утащила Матушка Натали.

По аллеям, освещенным красными фонариками, мимо задрапированной красным открытой эстрады они прошли во дворец. Коммуна переживала, быть может, один из самых критических моментов, а здесь огромный, двусветный, сверкающий позолотой карнизов, залитый огнями свисающих с потолка люстр зал был полон народу, и длинные галереи вдоль стен тоже были полны. Повсюду виднелись мундиры национальных гвардейцев. Платья женщин были скромны, украшенные лишь полученными при входе значками в виде фригийских колпаков. Бросались в глаза шарфы членов Коммуны. Многие из них пришли на этот концерт. Перед началом оркестр сыграл «Марсельезу», затем поэты читали революционные стихи, певица Морио исполнила «Республиканскую песню», а певица Розали Борда вышла на сцену опоясанная красным шарфом и показала целый спектакль.

Пока она поет песню, уже прославившую ее, из-за кулис ей передают свернутое знамя, и она, продолжая петь свою «Чернь», развертывает красное полотнище и медленно окутывает им себя. Эта женщина с распущенными по открытым плечам волосами, в красном одеянии — как символ Коммуны, и весь зал с восторгом подхватывает за ней припев, голос Елизаветы тоже в могучем хоре, растворяется в нем, вместе со всеми ощущает она себя частичкой «черни» Парижа, крупицею общей силы, песчинкой в смерче, каплей в море:

Так это чернь?

Я к ней принадлежу!

Побывав на тюильрийском концерте, Елизавета готова была признать его пользу не только для вдов и сирот. И все-таки беспечность вечернего Парижа, над площадями которого темноту то и дело прочерчивали огненные полосы версальских снарядов, не могла ее не удивлять. Впрочем, не только вечернего. Целые дни кипела Пряничная ярмарка за Сент-Антуанским предместьем на площади Трона, пасхальная ярмарка с тысячелетней историей. Кружатся карусели, подлетают к небу качели, циркачи зазывают в свои балаганы, и те самые женщины, которые накануне требовали на собрании в своем клубе нагнать страху на версальцев и контрреволюционеров, — эти самые кровожадные мегеры, как называют их версальцы, простодушно ахают над смертельным номером акробата, взвизгивают на качелях. Ну а вечерами ломятся от народа театры — цены на билеты снижены! — и парижане надрываются со смеху на комедиях и водевилях, а после спектаклей толпа заполняет бульвары и кафе, и близкие разрывы снарядов мало кого тревожат.

Елизавете трудно привыкнуть к нравам Парижа.

И она не в силах понять, как это Коммуна, наравне с мерами по обороне города, по борьбе с врагами, по рабочему самоуправлению, может обсуждать — и, по словам Лео Франкеля, не менее бурно — декрет о театрах, с которым, пожалуй, можно бы и повременить до более спокойной поры.

Она заговорила об этом с тем женевским знакомым, с которым случайно столкнулась при выходе из Тюильри.

— Париж остается Парижем, — развел руками Александр Константинович, бывший поручик, но добавил, что человеку, давно не бывавшему здесь (а он как раз давно не бывал и только на днях приехал), бросаются в глаза перемены.


Неожиданно для себя самой Лиза обрадовалась встрече. По дороге к своим меблированным номерам, куда бывший поручик, разумеется, отправился ее провожать, принялась расспрашивать о житье-бытье, о знакомых. Целый век, казалось, минул, как уехала из сонной Женевы. В ее, Лизиной, жизни события громоздились одно на другое, а там, во всяком случае, по картине добрейшего Александра Константиновича, не случилось почти ничего. Разве что колония русская захирела заметно, Утин, можно сказать, лишился своей женской свиты, что, естественно, поубавило Александра Константиновича к нему интерес… ну а в утинские конспирации, коли Лизавета Лукинична забыть не изволила, он и прежде не особо мешался. Но какой-то там комитет у них тайный образовался для поддержки Парижа, на собраниях только и разговоров что о Коммуне, разумеется, все за нее, даже приняли громкое обращение («Да, я знаю, — перебила его Лиза, — женевское обращение, оно у нас напечатано было»); между собою же все обсуждают, следует ли отправляться самим в Париж или правильнее для интернационального дела оставаться каждому на своем месте, чтобы не потерять все головы разом…

— Но все-таки что они просили вас передать? — несколько задетая таким тоном, опять прервала его Лиза. — Как напутствовал вас Николя Утин?!

— А как он мог напутствовать, коли ни одной живой душе не известно было, куда я собрался? Как-никак человек свободный.

— Но простите, почему же вы в таком случае здесь, человек свободный, в столь, — она было замялась, — в столь неподходящее для свободного путешествия время?

— Я — за вами! — выпалил бывший поручик.

Она от изумления точно споткнулась.

— То есть как это так, — обернулась круто к нему, — за мною?!

— Не сердитесь, позвольте вам объяснить, послушайте старого вояку…

Как только версальские газеты с письмом Росселя дошли до Женевы — а поместили они письмо целиком, не скрывая злорадного торжества, — Александр Константинович понял, нетрудно было понять, — дни восстания сочтены, и немедля собрался в дорогу. А приехавши, стал искать Лизавету Лукиничну Томановскую и ко дню, как на публичном собрании в клубе услыхал наконец Элизу Дмитриеву, успел уже убедиться в собственной правоте. Да и долго ли — в здешней-то обстановке! Париж вновь осажден. Неприятель вплотную стоит у крепостного вала, приготовился к штурму. Укрепления рушатся под двойным огнем: ближним — штурмовых батарей и дальним — с фортов. Развалины у ворот Майо он видел своими глазами. Бастионы сползли во рвы, туннель завален, пушки лишены прикрытия… спору нет, они пока еще отвечают огнем на огонь, там черный от копоти матрос палил сразу из двух пушек — не увидел бы сам, не поверил бы, что такое возможно! Но не менее удивительно и то, что чужак, иностранец, сумел побывать на укреплениях. Это, Лизавета Лукинична, много о чем говорит!.. Как и то, что позади городской стены не существует внутренней линии обороны, он, во всяком случае, не обнаружил ни малейших следов…

Она слушала «старого вояку», как он того попросил. Не мешала ему высказаться до конца. А когда он умолк, сказала:

— Слава богу, вы все это объяснили не по-французски. Иначе следовало бы поставить вас… к стенке!

— Но это, клянусь вам, святая правда!

— И к тому же, увы, не новость, — проговорила она спокойно.

— Господи, Лизавета Лукинична, посмотрите же на себя, что с вами сталось, извели себя, одна кожа да кости, да лихорадка в глазах… как у Томановского Миши точь-в-точь! Пожалейте себя, — он буквально взмолился, — ну что вам до здешних безумств? Неужели у французов без вас своей крови не хватит?!

— И это я уже слыхала от вас в Женеве! Но не вы ли, милейший князь, помнится, там же выражали готовность умереть за свободу?! У вас есть возможность сдержать слово. Обратитесь к Домбровскому, у него на вес золота каждый опытный офицер. Или, думаете, он хуже вашего представляет себе обстановку?

— За свободу? Пожалуй… но только и от царя, и от Бакунина, и, кстати, от Делеклюза! — ее насмешливое обращение ничуть не задело его, о Домбровском же он как будто и не расслышал. — Ото всех губителей жизни — и от преобразователей ее тоже… Ведь без жизни свобода — что бокал неналитый. Нам отпущено так немного…

Потом вдруг спросил:

— Вы знакомы с Домбровским? В молодые годы мы с ним тоже на Кавказе встречались, — и внезапно переменил направление разговора, видно, вспомнив женевские споры: — А ведь тут, пожалуй, и свои бакунины, и нечаевы объявились, не так ли? Пиа Феликс, тот же Россель, Клюзере?.. А Рахметова, вами возлюбленного, вы увидали наконец во плоти в Париже?

— О покойном Гюставе Флурансе вы слышали, князь? — на вопрос вопросом ответила Лиза.

Поднялись на Монмартр, к бульвару, что отделяет его от Батиньоля, и тут, возле дома, она протянула бывшему поручику руку.

— Доброй ночи. Я бы с радостью предложила вам чаю, но, извините, время позднее и устала я очень.

Александр Константинович не стал, разумеется, отвечать на слова Лизаветы Лукиничны двусмысленностями, подобными той, что готов-де открыть ей секрет, как забыть об усталости и поздней поре (случалось выслушивать и такое). Напоследок спросил лишь о Томановском, на что Лиза только махнула рукой: какие, мол, известия могут быть здесь, в Париже, одно совестно, что не выбралась до сих пор отвезти его снова в Альпы…

— Разве это ваша обязанность? — удивился бывший поручик. — Вы ему обещали?

— Я привыкла отвечать добром на добро…

— Что терзаться… — он вздохнул. — Вы же знаете, Томановский не жалости у вас ищет, а того, чего нет у вас для него… и не для него одного, — и докончил, как выпалил: — Вы постриглись в революционерки, как будто в монашки!

— Какая нелепица! — до этого не додумывались даже французы… продолжать разговор в таком духе она решительно не захотела: — Доброй ночи вам, сударь!

А он приложился к ручке и миролюбиво сказал:

— Вы дадите мне знать, когда соберетесь? А я подожду. Я без вас, Лизавета Лукинична, не уеду.

— Вам придется, князь, надолго задержаться в Париже…

И вспомнила про Ковалевских, приезжавших за Анной. Они уехали, полагая, что Коммуна продержится еще месяца два.

— Если вы такого же мнения, то, поверьте, заблуждаетесь вместе с ними, — заметил он на прощанье и попросил не называть его князем.

В воскресенье, после собрания в мэрии Матушка Натали опять повела ее на тюильрийский концерт. По зеленым аллеям прогуливались одетые по-весеннему парижанки.

Основательницы женского профсоюза Парижа отправились туда шумной компанией… Опять федераты с ружьями у дверей, опять величественный Зал маршалов, красный бархат портьер, лозунги: «Народ! Золото, которое струится в изобилии по этим стенам, добыто твоим потом!», а под лозунгами — портреты полководцев, славы Франции. Этот воскресный концерт превзошел размахом все предыдущие. Собралось, говорили, шесть тысяч человек. Опять блистали Морио, Розали Борда, и многотысячный хор подхватывал «Марсельезу». А под конец на дирижерский помост поднялся офицер с саблей на боку и объявил напряженно внимавшему залу:

— Граждане! Тьер обещал войти в Париж вчера. Тьер не вошел и не войдет! Я приглашаю вас сюда в следующее воскресенье на следующий концерт в пользу вдов и сирот Коммуны.

Увы, он жестоко обманывался, этот бравый офицер. В тот самый момент, когда он, поигрывая саблей, произносил свою краткую речь, передовые части версальцев вступали в Париж.

Из «Записок Красного Профессора»

Тетрадь моя с надписью «Елизавета» постепенно заполнялась, даже потребовала продолжения после того, как стали приходить ответы на публикацию обращения в «Правде».

«…Могу сообщить следующее:

Настоящая фамилия „Тумановской“ — Кушелева. Тумановская — как и Дмитриева — конспиративный псевдоним, это я знаю наверное, так как в 1874―1875 гг. по возвращении своем из-за границы Елизавета Лукинична Кушелева недолгое время жила в Петербурге и часто посещала мою мать Екатерину Григорьевну Бартеневу, с которой в Женеве была близка по работе в I Интернационале…

Бартенев Григорий Викторович».

Сведения эти во многом подтвердило, дополнило, а отчасти исправило письмо Ф. Томановского, племянника Елизаветы Лукиничны по мужу.

Урожденная действительно Кушелева, она была, по его словам, замужем дважды; первый раз за Михаилом Николаевичем Томановским (То, а не Ту!); до замужества жила с матерью-вдовой в Петербурге в ее собственном доме, а с мужем — в имении возле г. Углича в с. Красном. К этим новым для нас фактам Федор Николаевич Томановский присовокупил фотокарточку своей тетки в возрасте 19 — 20 лет. М. П. Сажин (Арман Росс), которому карточку показали, подтвердил, что изображена несомненно Дмитриева.

Когда я встретился с Сажиным (еще раньше), то он рассказал, что она была высокой, очень красивой и очень эффектно выступала на собраниях, одетая в черный свободный плащ, полы которого раскрывались «по мере воодушевления во время речи» и всем видны были красный шарф под ним и на поясе маленький револьвер. Содержание ее речей, полагал Михаил Петрович Сажин, было ей внушено Бенуа Малоном, с которым, по уверению Сажина, она была «интимно близка». Я, однако, был уже знаком к тому времени с показаниями о Дмитриевой перед версальскими следователями, в которых, например, утверждалось, что она была любовницей «Урскина, председателя Женевского комитета Интернационала» (под неведомым Урскиным, скорее всего, имелся в виду Утин); свидетельство Сажина вызывало немногим больше доверия.

Хотя вторая тетрадь о «Елизавете» заполнялась сравнительно быстро, все же многие из заданных в «Правде» вопросов оставались без ответа. И. С. Книжник-Ветров решил с подобной же целью воспользоваться услугами газеты «Известия». На эту публикацию пришли отклики еще от нескольких племянников Елизаветы Лукиничны. Из их писем следовало, что Кушелевы — Псковской губернии, сообщалось много интересных подробностей о семье. Кое-что из этих сведений удалось проверить и дополнить в архивах. Впрочем, некоторые родственники были поражены неожиданным открытием совершенно неизвестной им стороны жизни Елизаветы Лукиничны. Надежда же на то, что, может быть, отзовется она сама или одна из ее дочерей, к сожалению, не оправдывалась…

А такая надежда не оставляла нас долго.

Ведь согласно справочнику «Вся Москва» за 1917 год, потомственные дворянки Давыдовская Вера Ив., Давыдовская Елиз. Лук., Давыдовская Ирина Ив. проживали по адресу Малая Серпуховская ул., д. 31. Елизавете Лукиничне не было тогда еще семидесяти лет, дочерям же только перевалило за сорок…

О сибирской жизни Елизаветы Лукиничны рассказала старая народница Мария Осиповна Шебалина, к которой И. С. Книжник-Ветров обратился по совету ее товарища-народовольца. Сотрудница музея Кропоткина в Москве, М. О. Шебалина в середине 90-х годов служила фельдшерицей в с. Заледеево в 20 верстах от Красноярска и близко сошлась с семьей Давыдовских. Они жили в небольшом собственном доме возле церкви. Елизавета Лукинична с ее темными глазами и волосами выглядела весьма молодо для своих лет. Все домашнее хозяйство лежало на ней, сама ухаживала за лошадью, за коровой. Много внимания Елизавета Лукинична уделяла своим взрослым уже дочерям, особенно их образованию. Учила их больше всего языкам и, вероятно, астрономии. Случалось, она целые ночи проводила во дворе, на морозе, изучая звезды, и отчасти по этой причине многие в селе считали ее особой чудаковатой.

Была этому и другая причина: рассказы Елизаветы Лукиничны об участии в Парижской Коммуне и о том, что она являлась помощницей Маркса, не вызывали доверия у местных политических ссыльных, Шебалину заранее предупреждали о сомнительности этих рассказов. И, при всей своей приязни к Елизавете Лукиничне, Шебалина, так же как и другие, не могла ей поверить… Быть может, этим недоверием со стороны ссыльной колонии и объяснялась замкнутость Елизаветы Лукиничны?.. Ведь она-то сама искала сближения с политическими.

Раз в неделю, по средам, через село проходили партии ссыльнокаторжных. А во вторник вечером Елизавета Лукинична отправлялась к этапному двору узнать, не пригнали ли кого из знакомых… Так она пыталась повидаться со своим знакомым по Парижу М. П. Сажиным (Россом), но ее не допустили на свидание с ним. Она много писала, и, возможно, это были воспоминания о ее прошлой жизни… (Краевед Владимиров, во всяком случае, утверждал, что она заверяла их подлинность у красноярского нотариуса. Какова судьба этих воспоминаний? Вот бы что отыскать-то!..) Интересна и многозначительна еще и такая деталь: в доме, где жила Елизавета Лукинична в Красноярске, через какое-то время после ее отъезда обнаружили подпольную типографию (о чем краевед Владимиров сообщал И. С. Книжнику-Ветрову).

И все-таки нашелся по крайней мере один человек, который поверил этой женщине. Человеком этим, возможно, был писатель Антон Павлович Чехов. Елизавета Лукинична могла встретиться с ним, когда (в конце мая 1890 года) он проезжал через Красноярск по дороге на Сахалин.

Какие основания если не утверждать, то, во всяком случае, с известной вероятностью допускать это?

В архиве Чехова сохранилось и было опубликовано письмо от О. Л. Книппер, посланное ему из Москвы в Ялту 21 сентября 1899 года (на него обратил внимание Д. К. Кунстман, уроженец села Волок):

«Ваша protégée Томановская телеграфировала, что вызваны они в Петербург, благодарит за хлопоты, etc.».

Эту публикацию сопроводили, увы, безнадежным примечанием: «Томановская — сведений об этом лице не удалось добыть». Предположение, что это была Елизавета Лукинична, таким образом, не более чем правдоподобная гипотеза… Сомнение вызывает хотя бы то, что уж очень долгий срок прошел с момента возможной их встречи с Чеховым — 9 лет! Но можно привести доводы и в пользу такой гипотезы. Не исключено, к примеру, что Чехов с Елизаветой Лукиничной вовсе не встречался, а узнал о ней со слов своих знакомых Шанявских.

Отставной генерал Шанявский по совету профессора Ковалевского (того самого, знакомого Марксу) в девятьсот пятом году завещал в дар городу Москве дом и деньги для Народного университета — ставшего знаменитым своею демократичностью университета Шанявского. Разбогател генерал в Сибири и на Амуре, после отставки занявшись золотодобычей в компании с Сабашниковым (отцом братьев-издателей).

С супругами Шанявскими Чехов встречался зимой 1897/98 года в Ницце. От генеральши-золотопромышленницы он и мог услышать историю Елизаветы Лукиничны — вполне вероятно, что генеральша Лидия Алексеевна была знакома с нею по Красноярску. Доказательства? Кроме косвенных есть по-видимому и прямое. В архиве Шанявских сохранилось письмо, датированное 1911 годом, автор которого Е. Кушелева благодарит Лидию Алексеевну за приглашение на праздник по поводу закладки здания Народного университета и выражает надежду вскоре повидаться в Москве… (Следовало бы, конечно, для достоверности провести графологическую экспертизу — сравнить это письмо Кушелевой с сохранившимися письмами Томановской времен Коммуны.) Но если все это так, то Чехов хлопотал за свою «протеже Томановскую» в течение года-полутора, а это уже похоже на правду…

Увы, познакомившись с принесенными мною письмами, эксперт отказался от попытки прояснить дело. Мало того, что разрыв во времени между письмами слишком велик, они ведь еще были написаны на разных языках. Это и не позволяло разрешить задачу. И тут я вспомнил: в архиве, в следственном деле ее мужа, однажды мне встретилось показание Елизаветы Лукиничны следователю, по сути незначительное, но написанное ею собственною рукой! Вскоре фотокопия этого текста лежала перед экспертом.

«Институт судебных экспертиз. Заключение специалиста.

Исследованию подлежит рукописный текст письма от 24.VII.1911 г., выполненного от имени Е. Кушелевой, начинающегося со слов „24-ое июля 1911 г. С. Остафьево“ и заканчивающегося словами „Глубокоуважающая Вас Е. Кушелева“.

В качестве сравнительного материала представлены: свободные образцы почерка Е. Л. Дмитриевой в протоколе (подлиннике) № 16 от 3.XI.1873 г., выполненного на русском языке, начинающегося со слов „В декабре 1871-го года…“ и заканчивающегося словами „по первому мужу Томановская“, 2 фотокопии писем, выполненных на французском языке… Примечание: другие образцы почерка Дмитриевой Е. Л. не могут быть представлены.

При оценке результатов сравнительного исследования установлено, что совпадения признаков устойчивы, существенны и составляют индивидуальную совокупность признаков, достаточную для вывода…

Вывод. Рукописный текст письма от 24.VII. 1911 г. выполнен Дмитриевой (Кушелевой, Томановской, Давыдовской) Елизаветой Лукиничной…»

Таким образом, вполне вероятно, что в архивах осели документальные «следы» чеховских хлопот за «протеже Томановскую» — и еще ждут прочтения.

17

Толпа растекалась от Тюильри во все стороны, улица Риволи была, как обычно, оживлена, но чем-то отличался этот вечер от обычных вечеров; выйдя на улицу, они не сразу сумели понять, чем именно, но скоро поняли: тишиной, отсутствием далекого гула, на фоне которого проходила вся жизнь. Канонада замолкла, и непривычная пронзительная тишина пугала, заставляла Елизавету с Натали почти бегом возвращаться к ратуше.

В обычной толчее было не больше беспорядка, чем всегда. Здесь, в самом сердце Коммуны, никто толком не знал, что же именно произошло. Совет Коммуны заседал в Зале мэрий. Никого из знакомых — ни Малона, ни Франкеля, ни Серрайе — повидать не удалось. Один офицер рассказал, однако, что только что с Делеклюзом говорил комендант наблюдательной вышки у Триумфальной арки, который будто бы сообщил военному делегату (и повторил потом, от него выходя), что действительно случилась паника у ворот Отей, но ворота не отданы, а если и ворвалось сколько-то версальцев, то они отброшены. И вообще — сменивший Росселя десять дней назад делегат убежден, что уличная борьба была бы только на руку Коммуне.

Немного успокоившись, Елизавета и Натали направились из ратуши в «свою» мэрию за ворота Сен-Мартен. Было, должно быть, часов десять вечера — как ни долог день в конце мая, уже стемнело, — когда в помещение ЦК Союза женщин влетела Алин Жакье, делегатка Пасси.

— Гражданки! — от быстрого бега она задыхалась. — Гражданки! Версальцы в Париже!

У ворот Отей она видела их своими глазами, теперь они должны быть уже в центре Пасси.

По мирно засыпающим улицам снова бросились в ратушу. Заседание уже кончилось, члены Коммуны разошлись, а дежурный офицер принялся успокаивать гражданок: военный делегат отправляет в Пасси подкрепления…

— Почему не ударяют в набат?! — возмутилась Алин Жакье. — Надо трубить общий сбор!

— Дайте гражданам выспаться, — отвечал офицер, улыбаясь. — Утро вечера мудренее.

Ничего не осталось, как разойтись до утра по домам.

Елизавете по пути с Аглаей Жарри, делегаткой Батиньоля. Они проходят по ночным спящим улицам мимо шепчущихся на бульварах парочек и, перед тем как расстаться, решают все же завернуть в мэрию Семнадцатого. Там они застают неожиданную картину. В полутемном Зале празднеств женщины из батиньольского Комитета бдительности во главе с Андре Лео жгут в камине бумаги своего комитета.

— Непонятно, что происходит, но, боюсь, версальцы в Париже! — Андре Лео была взволнована не на шутку. — Малон вместе с Жакларом уехали в генеральный штаб. Если слухи подтвердятся, на рассвете ударят в набат.

Она отвела Елизавету в сторонку.

— Жаклар очень мрачно настроен. Как инспектор укреплений он уверен, что у городских стен версальцев не удержать — бастионы разрушены, многие батальоны покинули позиции еще вчера и даже позавчера.

— А внутренняя линия обороны? — вспомнив слова бывшего поручика, спросила Елизавета.

Андре Лео махнула рукой.

— Вы что, не знаете этой истории с баррикадной комиссией папаши Гайяра? Он отгрохал такие дворцы, что ему попросту отказали в деньгах. Послушайте, Элиза, вы так молоды и так… заметны в Париже… Словом, оба, и Бенуа и Виктор, просили вам передать: приготовьтесь к тому, чтобы скрыться. У вас теперь в рабочих кварталах столько подружек… Уходите, немедленно уходите из своей меблирашки! И больше туда не возвращайтесь!

— Это что, добавление от себя? — с вызовом спросила Елизавета. — Покорно благодарю!

Андре Лео сдержалась.

— Вы еще не видели крови. Те, кому не жалко своей, французской, неужели, вы думаете, пощадят чужую?!

С насмешкой она пересказала этот разговор Аглае Жарри: мадам, видно, трусит.

Но Аглая вдруг обняла ее за плечи:

— А почему бы не переночевать у меня? В самом деле, Элиза, зайдем к вам за вещами. А там видно будет… Ну ее к черту, вашу хозяйку!


Набат поднял их еще до рассвета. Били колокола всех церквей. Спускаясь к воротам Сен-Мартен навстречу спешащим к своим батальонам гвардейцам, они увидели прокламацию Делеклюза:

«Довольно милитаризма! Довольно штабных военных с нашивками и позолотой на всех швах! Место народу, бойцам с голыми руками!.. Народ ничего не понимает в искусных маневрах, но, имея ружье в руках и мостовую под ногами, он не боится никаких стратегов…»

Значило ли это, что генералов Коммуны больше не существует? И можно ли было просто так согласиться с этим?!

На площади перед мэрией выстраивал свои батальоны начальник Десятого легиона Брюнель, только вчера выпущенный из тюрьмы. Он был как раз из тех немногих офицеров Коммуны, кто, подобно Домбровскому, знал толк в «маневрах» и не раз с успехом проявил эти свои знания и до и после 18 марта (а в тюрьме провел с неделю по сомнительному обвинению в самовольной сдаче Исси). Теперь он готовился занять оборону на площади Согласия, за «дворцами», которые успел соорудить папаша Гайяр.

В здешней мэрии обстановка была поспокойнее, чем в Батиньоле.

Обменявшись с товарками по Союзу неутешительными новостями, Елизавета заявила твердо:

— Разойдемся по своим округам, гражданки, чтобы подготовиться к решительным боям. Но вечером давайте все же здесь соберемся. Иначе… Иначе нас могут перебить поодиночке.

Обратно в Батиньоль возвращались вчетвером — Елизавета, Аглая, Натали, Бланш Лефевр. Повсюду оживленно жестикулировали, спорили, обсуждая события, группки людей. Кое-где начали возводить баррикады, выворачивая камни из мостовых, таща какие-то ящики, рухлядь со свалок. Издалека доносился шум перестрелки.

— Не пойму, почему пушки молчат? Ведь на Монмартре полно пушек! — удивлялась Натали.

В мэрии Батиньоля, довольно пустынной, им сказали, что главные баррикады возводятся на западе, за железной дорогой. Там готовятся к бою главные силы Семнадцатого легиона, там Малон и Жаклар.

Разделились попарно. Бланш с Аглаей отправились к баррикадам, Елизавета с Натали — на Монмартр. Почему он молчал?

До мэрии Восемнадцатого округа было ходьбы не более четверти часа. Они сразу же почувствовали напряженность атмосферы. Женский комитет Монмартра встретил их в полном составе — Софи Пуарье, Беатриса Экскофон, Анна.

Обнялись радостно, давно не видались.

Эти женщины были не из тех, что теряют время на болтовню. Софи, председательница, уже успела набрать чуть ли не восемьдесят санитарок, большей частью работниц своей мастерской. Их наставляла теперь Беатриса Экскофон, она еще в первой вылазке коммунаров третьего апреля подбирала и перевязывала раненых на поле боя и чуть не угодила тогда в плен к версальцам. Беатрисе в ее наставлениях помогали незнакомые Елизавете гражданки с повязками Красного Креста.

— Это Данге и Мариани из госпиталя Луизы Мишель, — представила их Анна, — знакомьтесь. Здесь и сама Луиза. Они пробрались из Нейи ночью, Домбровский прислал их предупредить Монмартр и помочь организовать оборону. А потом пришли Ла Сесилиа и Клюзере…

— Как? Клюзере на свободе?

— Вчера вечером Коммуна его судила — и оправдала.

Луиза Мишель оказалась легка на помине.

— Почему молчат пушки Монмартра? — накинулась на нее Натали. — Или мы зря отстояли их восемнадцатого марта?

Луиза махнула рукой — жест отчаяния:

— Ла Сесилиа только что оттуда. Все валяется в беспорядке, в грязи — и пушки, и митральезы. Только три пушки стоят на лафетах. Но ни парапетов, ни блиндажей, ни платформ! Когда попробовали стрелять, лафеты от отдачи зарылись в землю. Да что говорить, это предательство! За два месяца никто не удосужился позаботиться о пушках!

— А теперь вдруг заявился Рауль Риго, прокурор Коммуны, — вторит Луизе Анна. — У него ведь батальон на Монмартре. Нам нужны подкрепления, а он хочет увести свой батальон в центр. У него, видите ли, своя стратегическая идея — коммунарам собраться на остров Сите, к Нотр-Дам, взорвать все мосты и защищаться до последней пули! Понимаете? Делеклюз говорит: все по своим кварталам, а Риго — как раз наоборот!

— Ну и что с батальоном?

— Батальон не пойдет! — отрубает Луиза Мишель. — Мы отстоим свой Монмартр!

После ухода Риго (Луиза оказалась права, он ушел с Монмартра ни с чем) появляется небольшой отряд во главе с полковником Разуа. В его батальоне сражалась Луиза. Он привел отряд федератов, которых версальцы под утро застали врасплох на Марсовом поле и в районе Военной школы. Многие так и не успели проснуться: их закололи спящими, но некоторым удалось бежать… От их рассказов становится не по себе, а сами они рвутся мстить «версальским пруссакам».

Между тем Малон и Жаклар с утра просят подкреплений для Батиньоля. Захватив парк Монсо, версальцы подошли к баррикадам. Они почти не продвигаются дальше, но пушки бьют по защитникам баррикад на улицах Леви и Кардине, нанося большие потери.

Среди дня за подкреплениями приходит сам Малон. Он был в генеральном штабе, но там никто не командует. И никто не желает уходить из своих кварталов.

— Шатаются по улицам, болтают, ждут, когда подойдут версальцы. Тогда станут сражаться! — возмущается он.

Ему удается увести с собой лишь горстку людей, хотя, если вдуматься, баррикады в Батиньоле не что иное, как выдвинутый бастион Монмартра. Во главе небольшого отряда женщин отправляются за ним в Батиньоль Луиза, Анна, Елизавета.

Без перерыва гудят колокола над Парижем. Дурманят майскими ароматами буйно цветущие сады Монмартра. Человек двадцать пять женщин спускаются под красным знаменем в Батиньоль навстречу гулко ухающим разрывам. В тихом переулочке, а может быть, тупичке, не доходя до улицы Леви, разворачивают полевой лазарет. Луиза умело распоряжается опытными своими помощницами. Елизавета, как новичок, слушается беспрекословно.

Раненых много.

Из тихого тупичка слышны разрывы снарядов, стрекот митральез, видно, как над крышами вздуваются облачка белого дыма.

Вдруг раздаются возмущенные женские голоса. Окружив гвардейца-артиллериста, гражданки ведут его в сторону, откуда стреляют, едва ли не под конвоем.

— Не время прятаться, когда надо сражаться!

— Я только забежал поцеловать детей, — оправдывается артиллерист.

— Иди, иди, — подгоняют его женщины. — Ты что, не хочешь, чтобы тебя убили вместе со всеми?!

Тяжелораненых Луиза после перевязки отправляет в госпиталь. Иногда удается увезти их на телеге, а то и в фиакре или в омнибусе. Но мало надежды спасти того, у кого пробита снарядом грудь или снесена челюсть. Остальных перевязывают на месте, не хватает бинтов, в ход идут простыни, полотенца, тряпки. «Вы еще не видели крови», — вспоминает Елизавета слова Андре Лео. Теперь она ее видит — слишком много. Между тем нет не только бинтов, не хватает корпии, нет лекарств, даже напоить водою несчастных не так-то просто; взамен кружек приспособили снарядные гильзы, зубы раненого в лихорадке стучат о железо, но он не жалуется, не стонет, он готов отдать жизнь за Коммуну…

К вечеру пальба стихает. Можно передохнуть, вымыть руки. Елизавете нужно спешить опять в свой ЦК, сама обещала. Но перед тем как уйти, она уговаривает Луизу поучить ее стрелять из ружья. Они идут к баррикаде, а Луиза просит у какого-то добродушного пекаря (а может быть, и сапожника) одолжить ей шаспо. Потом показывает Елизавете, как поставить щитик прицела, чтобы попадать в цель.

— Игольчатые ружья шаспо стреляют и на километр, но с нас довольно будет трехсот метров…

Тщательно целясь, Луиза нажимает крючок, и слышится сухой щелчок выстрела.

Теперь Лизина очередь. Под внимательным взглядом учительницы Лиза, уперев приклад в плечо, а щекою прижавшись к шершавому ружейному ложу, долго щурится, стараясь поймать в прорезь прицела какого-нибудь красноштанника. Когда это в конце концов удается и она спускает крючок, ее тут же ударом в плечо отталкивает назад, так что дуло подпрыгивает, а пуля улетает в небо.

Хозяин ружья заливается смехом, а Луиза пытается утешить свою ученицу:

— Второй раз получится лучше, у всех так…


Из мэрии Десятого округа в мэрию Восемнадцатого Елизавета попадает уже в темноте. В ЦК собралось всего несколько человек, и те скоро разошлись по своим округам. Там, где еще нет раненых, сооружают баррикады, встречая прохожих возгласами «Да здравствует Коммуна!». Мужчины заступами выворачивают камни, так что сыплются искры, и выкладывают из камней стены, мальчишки в скверах копают лопатами землю, а другие на тачках вывозят ее туда, где женщины насыпают мешки.

— Эй, гражданин, ваш булыжник! — остановил Елизавету оклик, но, когда она подошла, человек смешался. — В темноте обознался, извините, гражданка!

Но Елизавета все же приносит ему свой камень для баррикады.

Майская ночь коротка. На полу, на диванах, на столах, в коридорах и в комнатах мэрии Монмартра, так же как и на тротуарах возле нее, — всюду спят люди. В Зале празднеств Луиза указывает Елизавете место на полу рядом с собою.

Их поднял после полуночи топот военных башмаков, долгожданное подкрепление для Батиньоля, сто человек во главе с Ла Сесилиа. Большего генерал Коммуны не сумел наскрести.

Луиза была с Ла Сесилиа в Монруже, на другом краю города.

— В сущности, — говорит она, — Париж — это и есть то, что лежит между холмами Монмартра и Монружа…

И спешит добавить несколько восторженных слов об этом генерале Коммуны — математик, филолог, полиглот, капитан-гарибальдиец, полковник добровольческих частей в войне с пруссаками.

Вскоре математик-филолог-полковник и с ним вместе члены Коммуны Верморель и Лефрансэ уходят с отрядом в мэрию Батиньоля. Елизавета и Натали собираются туда же, а Луиза договорилась идти на разведку к холму, откуда должны были стрелять пушки.

Но в дверях мэрии она столкнулась со своими товарищами из 61-го батальона, с ними вместе была в форте Исси и участвовала в вылазке третьего апреля. Это ведь о ней, о Луизе, писала тогда газета Коммуны: «Энергичная женщина убила нескольких жандармов и стражников». Теперь родной батальон (от него, увы, немного осталось) отправляется занимать позиции на кладбище Монмартра.

— Вы были с нами в первые дни, — говорят бойцы, — будьте и в последний! Мы поклялись больше не отступать!

Луиза берет слово со своих спутников — с тех, с кем собралась в разведку на холм, — что в случае нужды они взорвут его, и прощается с ними, и целуется на прощанье с Елизаветой.

С высоты Монмартра виден красно-бурый столб пламени где-то над центром. Натали определяет, что близко от Лувра. По пути в Батиньоль, на углу улицы Лепик, прощается с Елизаветой.

Чуть ниже, на площади Бланш, женщины строят баррикаду. Натали остается здесь, а Елизавета хочет повидаться с Малоном и обещает скоро сюда вернуться.

В мэрии Батиньоля Малон, Жаклар, командир Семнадцатого легиона Шатэ встречают прибывшее наконец подкрепление. Им не до разговоров. Елизавета слышит, как Малон упрекает Ла Сесилиа:

— Что же вы оставили квартал целый день без защиты?

— Меня не слушают в Коммуне, — оправдывается генерал.

Вскоре она возвращается, как обещала, на улицу Лепик. Снуют женщины и дети, поднося булыжники к баррикаде, подкатывают тачки, тащат откуда-то доски, наполняют мешки песком — картина, уже знакомая Елизавете, как и эти мешки, сработанные руками женщин Коммуны в ее мастерских… вот плоды их трудов, и Елизаветиных тоже… Жительницы выходящих на площадь домов укрепляют тем временем тюфяки между ставнями и оконными стеклами. Хозяин соседней лавчонки попытался было воспротивиться этому строительству возле своего дома, но Натали твердо пообещала ему пулю в лоб, если он не уберется восвояси. Он счел за благо поверить этому обещанию.

Светает.

И вместе с ярким утренним солнцем опять поднимается над городом грохот канонады.

Но уже не только с запада доносится этот зловещий грохот, не только из Батиньоля, но и откуда-то с северной стороны, где стоят прусские оккупанты. Загрохотало неподалеку, на авеню Сент-Уэн, а потом перестрелка началась и на кладбище, куда ушла со своим батальоном Луиза Мишель.

Перед этим пробежала, торопясь на баррикаду на улице Дам, Бланш Лефевр, передала от Луизы привет. Бланш переночевала дома, а по пути решила проведать подругу, и та даже угостила ее кофе, да, да! — в кафе, что около баррикады.

— Луиза насмерть перепугала хозяина, постучавши прикладом в запертую дверь. Но, услышав наш смех, он принял нас любезно, надо отдать ему справедливость…

Звуки боя все ближе. Баррикада почти готова. Земляная насыпь укреплена булыжниками, сломанной мебелью, тележками, бочками из-под вина и прикрыта сверху мешками и корзинами с песком. Ждут версальцев, но Елизавета решает идти навстречу бою. Вместе с ней несколько женщин идут в Батиньоль, ружье на плече, пороховница на боку, шляпа с красной кокардой сдвинута набекрень. Но не так-то просто пройти знакомый путь. Авеню Сент-Уэн простреливается насквозь, противник непонятно каким образом надвигается с севера, со стороны занятой пруссаками нейтральной зоны. Неужели версальцы с ними стакнулись? Елизавета вспомнила, как настойчиво предостерегали лондонские друзья: укрепляйте прусскую сторону, а то можете оказаться в ловушке! По авеню пробегали группками вооруженные люди. «Нас предали! — кричали они. — Версальцы зашли к нам с тыла!»

Часть спутниц Елизаветы остается на площади Клиши, здесь они тоже будут нужны: баррикада готовится к бою. Здесь осталась и Натали, а Елизавета все-таки хочет пробраться к мэрии. После пятичасового боя улица Кардине сдана, а затем и улица Нолле, и Трюффо, и Ла Кондамин. Это от мэрии в двух шагах, появление женского отряда едва ли может спасти положение.

Невзирая на это, Елизавета полна решимости:

— Идите все на баррикады, а мы защитим мэрию, не беспокойтесь!

Но Малон, почти окруженный в мэрии, приказывает отступать на Монмартр, и Елизавета со своим отрядом без приключений возвращается на баррикаду улицы Лепик. Слышна близкая перестрелка со стороны кладбища, там, должно быть, приходится жарко Луизе и ее 61-му. Не успела Елизавета об этом подумать, как Луиза — опять легка на помине — показалась со стороны мэрии, ведет подкрепление.

Они машут друг другу:

— Да здравствует Коммуна!

Верят ли они еще в то, что Коммуна может здравствовать? Размышлять нет времени. Уже отступают и со стороны площади по бульвару Клиши, где осталась Натали. Вот она появилась, цела, невредима. Рассказывает:

— Мы держались даже дольше, чем было возможно. Когда снаряды кончились, артиллеристы стали заряжать пушки смесью камней со смолой.

Стало не до разговоров. Из-за поворота широкого бульвара показались стрелки в красных штанах; стараясь держаться поближе к стенам, укрываясь за их выступы, открыли огонь. Жужжат пули, напоминая Натали… майских жуков.

— Их в этом году что-то нет. Видно, пальбой распугали!


Баррикада встречает солдат залпом, и тогда из-за поворота выкатывают против нее митральезу. Облачка разрывов повисают над площадью Бланш, картечь осыпается горячим дождем. Среди защитников баррикады бегает мальчишка с бутылью вина, в минуты коротких передышек предлагая освежиться глотком-другим. Натали сама не стреляет, но без конца хлопочет: подносит патроны, помогает раненым. Тут же Беатриса Экскофон со своим летучим санитарным отрядом. А Елизавета, как и другие гражданки, стреляет, стреляет, на практике осваивая преподанный Луизой Мишель урок. Наспех построенная за одну ночь баррикада не в состоянии долго сдерживать такой штурм. Ее защитники и защитницы стайками перебегают по широкому бульвару вниз, к площади Пигаль. Мальчишка разбивает о стену последнюю бутыль: «Не пить им нашего вина!» Баррикада на Пигаль понадежнее, почти целиком из камня; не случайно здесь командует каменщик — Левек, член ЦК национальной гвардии.

Снова солдаты пытаются идти на приступ, и снова залпы федератов их отгоняют.

И снова вслед за солдатами появляется митральеза, но уже не одна, а две. К звуку этих снарядов, плюющихся картечью, не могут привыкнуть даже бывалые люди.

— Он, черт, вертится перед тем, как упасть, и никак не угадаешь, попадет в тебя или нет! — ворчит сосед Елизаветы.

— А ну, признавайтесь, граждане, кто подобрал тут генеральское кепи? — кричит маркитантка, перебегая с места на место и на бегу разливая в стаканчики кому вино, кому кофе; и поясняет непонятливым: — Сам генерал Винуа потерял его тут 18 марта, эх, жаль, что без головы!

В тот памятный день — день революции! — сюда, на площади Пигаль и Бланш, стекал с монмартрских высот поток национальных гвардейцев вместе с перешедшими на сторону народа солдатами, и именно здесь были смяты войска генерала Винуа — ныне командира одного из версальских корпусов. Все это Елизавета слышит от своего соседа, пока версальцы, поняв, что со стеною Левека им не справиться, как с прежними баррикадами, выкатывают две большие пушки. Те начинают бомбить баррикаду в упор.

— Цельте в прислугу! — кричит Левек.

Но что можно сделать, когда железный смерч обрушился на федератов. Взрывами разворотило чашу фонтана посреди площади и разбросало под ноги чугунные осколки, горячие и зловонные, и разбило на куски железную ставню на дверях бакалейщика. Солдаты, пробравшись в дома, открывают стрельбу из окон, поверх баррикады. От этих пуль скрыться некуда, их трассы скрещиваются. Стреляют слева, из окон над бакалейной лавкой и над магазином гравюр, стреляют справа, с угла улицы Жермен. Одно за другим смолкают шаспо федератов.

Под прикрытием кирпичного выступа на террасе кафе Натали и Беатриса хлопочут над ранеными. Предусмотрительный хозяин кафе заранее снял стеклянные шары с газовых фонарей, а окна заклеил полосками бумаги крест-накрест, как в пору первой осады. Давно стихла перестрелка на монмартрском кладбище, звуки боя откатились куда-то далеко-далеко — в редкие минуты затишья площадь Пигаль может ощутить свое одиночество. Неужели и высоты Монмартра сданы? Около двух часов пополудни Левек приказывает женщинам уходить с баррикады.

— Спускайтесь в сторону Нотр Дам де Лоретт, мы вас прикроем!

— Вы трусы! — кричит вдруг Натали Лемель. — Если вы не можете защитить баррикаду, мы ее защитим!

Она хватает знамя женского отряда и, прикрытая баррикадой, втыкает древко в щель между камнями.

Красное знамя развевается над баррикадой Пигаль.

— А всегда говорили, что в здешних кварталах обитают отнюдь не последовательницы Жанны д'Арк!.. — успевает еще отпустить шуточку кто-то из федератов, прежде чем версальцы отвечают ожесточенным огнем.

Все же приходится отступать.

Через час после того, как пали высоты Монмартра, смолкает сражение и у его подножий.

18

Сражение откатывается на восток и на юг от Монмартра, сливаясь с тем, которое гремит, полыхает, плюется смертью в центре Парижа. От перекрестка к перекрестку перебегает отряд женщин с ружьями в руках, с красными кокардами на шляпах. От перекрестка к перекрестку, от баррикады к баррикаде, стреляя и теряя на пути убитых, раненых и отставших. Только добровольцы сражаются в этой войне до конца. Только одни волонтеры.

На каком-то перекрестке наконец удалось закрепиться. Елизавета не так хорошо знает город, чтобы точно определить это пересечение улиц. Где-то в Девятом округе, Опера… Версальская армия наступает — говорят, что от площади Пигаль, от вокзала Сен-Лазар и даже справа, со стороны улицы Кадэ. За каменной баррикадой всего с десяток федератов, они рады неожиданному подкреплению.

Трое тотчас выбегают из-за баррикады, стучатся в дома:

— Немедленно откройте ставни! Поднимите жалюзи!

И грозятся, чувствуя теперь себя в силах в случае необходимости исполнить угрозу:

— Если из ваших окон раздастся хоть один выстрел, дом будет сожжен!

Оставшиеся на месте рассказывают, перебивая друг друга:

— Какой-то шпион с галунами полковника Коммуны увел людей с соседней баррикады, и нам, чтобы удержаться, пришлось ударить в штыки… Вот после этого нас столько осталось…

Этот перекресток удается удержать до вечера. Когда батареи палят в темноте, сначала видна вспышка, а уже потом, спустя сколько-то мгновений, раздается грохот разрыва — точно это молния и гром во время грозы. Дома по обе стороны баррикады вспыхивают не от приведенной в исполнение угрозы коммунаров, а от версальских нефтяных бомб. Но и тут красноштанникам не удается обойтись без крайнего средства. Подкатив по широкой улице пушки, солдаты разворотили снарядами баррикаду. Отряд женщин под прикрытием темноты отошел к мэрии Десятого округа, унося с собой раненых туда, где до недавних пор находился ЦК их Союза…

Впрочем, темнота в эту ночь так и не опустилась на город. Пламя пожирает королевский дворец Тюильри, и все его великолепие уносится в небо подсвеченным снопами искр дымом; напротив, за Сеной, полыхает Дворец Почетного легиона, горят Государственный совет и Счетная палата.

В мэрии Десятого, в помещении ЦК Союза женщин, душном и дымном, Елизавета Дмитриева, Натали Лемель, швея Маркан, портнихи Лелю и Бессэш вносили свой вклад в буйство пламени, полыхавшего над Парижем. Далеко за полночь ярко горел камин, пожирая бумаги Союза. Смелые проекты организации труда, гордые меморандумы о равноправии, страстные призывы защитить Париж, оказать помощь раненым — все летело в огонь, вслед за списками членов Союза, перечнями волонтерок и нуждающихся в работе… Это было важнее всего — уничтожить списки, имена, адреса — после страшных рассказов тех, кому удалось пробраться из занятых армией кварталов. В первую же ночь солдаты закалывали захваченных врасплох федератов, расстреливали сдавшихся в плен, добивали раненых. Достаточно было не понравиться, показаться подозрительным, достаточно испачканных рук: ага, следы пороха, значит, стрелял? К стенке! К стенке! Патрули, допросы, обыски… Тому, у кого дома находят ружье со следами пороха в стволе, остается пройти несколько шагов по двору. Мебельные фургоны, доверху полные трупов, то и дело въезжают в парк Монсо, а по вечерам жители квартала слышат из-за ограды парка стоны закопанных заживо. От этих рассказов волосы поднимались дыбом. И невольно вспоминалось о тех, кто не явился сюда в эту ночь. Но страха не было. А может быть, это усталость, нечеловеческая, тяжелая, каменная, делала свое дело, придавив чувства… Время от времени то одна, то другая из женщин выходили на улицу — разогнать эту тупую усталость, отдышаться. Но дыхание пожаров только сильнее раскаляло духоту ночи.

Вдали горело, плясало пламя, вдали ухало и дымилось. После того как взрыв в Тюильри поднял с грохотом в воздух Павильон часов, а крылья дворца утонули в огне, кто-то вспомнил зал Маршалов и пожалел было его красоту, но договорить этой женщине не дали. Какая могла быть жалость к этому символу мерзкого прошлого, не оттуда разве раздавались приказы о расправах с народом, не там рождалось столько преступлений против него?! «Да здравствует справедливость!»

Вокруг мэрии в полумраке, разгоняемом отсветом пожаров и бивачными огнями, угадывалось какое-то движение. Обессиленные люди похрапывали на тротуарах, ворочаясь во сне.

Раненый капитан рассказал Елизавете, что гвардейцы Десятого легиона во главе с полковником Брюнелем две ночи и два дня держались на площади Согласия за редутами папаши Гайяра. Артиллерия била по ним с трех сторон, всю площадь засыпали осколки фонтанов и статуй. Значит, если бы вовремя построили укрепления, Коммуну можно было защитить?! Но сейчас и Брюнель отходит по улице Сен-Флорентен. Площадь Согласия почти окружена. Правда, раненых вывезли и вытаскивают пушки.

Елизавете вдруг приходит в голову, что ровно месяц назад, 24 апреля, она написала в Лондон, что ждет смерти на баррикаде. Срок, к которому она уже тогда приготовилась, отодвинулся — но настал! Что же, этот лишний месяц, подаренный ей судьбою, он, пожалуй, прожит недаром. За этот месяц женщины Парижа, а главное парижанки-труженицы, успели почувствовать свою силу, возможность своего объединения, необходимость своего Союза… Пускай с бумагами его покончено — точно и не было никакого Союза женщин. Но нет, неправда! Не все, отданное огню, обращается в пепел, то, что было однажды понято, не исчезнет, возродится из пепла!


Натали Лемель собралась идти ночевать домой. У нее дети; можно понять, три дня не была дома, и каких три дня! Мало ли что могло случиться. Но идти-то ей чуть ли не через весь город.

— Как бы тебя не схватили, Матушка Натали.

— Маленькая собачка до старости щенок, прошмыгну.

Она осматривает свои ладони.

— Руки я вымыла чисто… да, можно сказать, и не стреляла сама.

А не боится, что ее за «петролейщицу» примут? Слухи о поджигательницах, которые льют керосин в подвалы из бидонов для молока, держа наготове зажженный фитиль, вызвали повальную панику у домохозяев. Лавочники, по рассказам, стояли теперь в дверях и кричали прохожим, чтобы не приближались к домам, сошли с тротуара!..

— Наплету что-нибудь, авось поверят!

Они целуются на прощанье. Увидятся ли еще? С ней, с Бланш Лефевр, с Луизой Мишель… А где Бенуа Малон и Андре Лео? Где каменщик Левек с площади Пигаль? Где храбрецы с баррикады на широкой улице Лафайет? Где Анна?!

Говорят, будто видели здесь Жаклара.

Утром кто-то встретил Франкеля.

Утверждают, что смертельно ранен Домбровский…

Проворочавшись на портьере у догорающего камина, но так и не сомкнув глаз, Елизавета решительно встала.

Поднялся ветер, но вместо того чтобы развеять духоту, погнал огонь и дым — на запад, на занятые версальцами кварталы. Тяжелые тучи багрово-черного дыма удушливым одеялом укутали Елисейские поля, площадь Звезды, Марсово поле, Пасси. Канонада умолкла, только изредка ухали взрывы. Это рушились своды в королевском дворце, и невольно в памяти возникал полный великолепия и жизни зал на концерте третьего дня. Как давно это было…

На площади перед ратушей — спящие в обнимку с ружьями. Статуи в нишах огромного здания, казалось, шевелятся в отблесках пламени. Багрово сверкают ряды окон, словно залитые кровью. Двойная мраморная лестница полна движения, навстречу друг другу — вверх, вниз — снуют офицеры, люди с галунами на кепи, в поясах с кистями. Вести самые неутешительные. Да, собственно, разве за утешением являются сюда? Что делать дальше — вот главное. Этот всегдашний, этот неотвязный вопрос: что делать? И на него пока нет ответа. Во внутренних покоях стонут раненые.

— Пить, пить! — доносится с носилок, уставленных вдоль стен.

Елизавета включилась в работу. Подносит к стучащим зубам кружки с водой, утирает холодные потные лбы, помогает перевязывать раны.

Время от времени, заглушая все другие звуки, со двора в открытые окна доносится грохот телег по камням. Это под гулкими сводами арок из здания вывозят снаряды.

А носилки вносят и вносят.

У молодого коммунара оторвана кисть левой руки. Он утешает хлопочущих над ним людей:

— Осталась еще правая рука, чтобы послужить Коммуне!

Освободясь от ноши, какой-то офицер спрашивает, где лежит Домбровский. Елизавета присоединяется в поисках к офицеру.

Они находят генерала Коммуны — уже мертвым — в огромной комнате, на постели, обитой голубым шелком. Говорят, это апартаменты супруги знаменитого префекта Османа, перестроившего Париж. Покойный в черном сюртуке с галунами, возле кровати капитан федератов известный карикатурист Пилотель торопливо набрасывает его портрет.

В окружении группы офицеров появляется член Коммуны Верморель, чья долговязая фигура знакома Елизавете. В руках у него красное знамя. Обернув знаменем, тело Домбровского выносят из здания и укладывают на катафалк.

Процессию с факелами к кладбищу Пер-Лашез Елизавета провожает до площади Бастилии. Здесь все еще достраивают баррикады. Люди с баррикад останавливают траурное шествие и переносят тело Домбровского к широкому подножию уходящей в небо колонны, над которой где-то во тьме парит невидимый даже этою ночью крылатый Гений свободы. В свете факелов под бой барабанов скорбная череда федератов прощается со своим генералом. Человек двести, сдернув с голов свои кепи, в безмолвии слушают Вермореля:

— Поклянемся, что уйдем отсюда лишь затем, чтобы умереть за Коммуну!

С площади Бастилии Елизавета опять возвращается в ратушу.

Под утро она уснула; вновь загрохотавшая канонада доносилась сквозь сон. Но немыслимая суета вокруг подняла на ноги — вывозили раненых. Куда? Зачем? Говорят, решено оставить ратушу.

— А где теперь будет Коммуна?

— Говорят, в Одиннадцатом округе, в Попенкуре.

— Наверное, в мэрии? На бульваре Вольтера?

Это место Елизавете знакомо — от мэрии Десятого через площадь Шато д'О не более получаса ходьбы.

Пока что она отправляется в «свою» мэрию, где, собственно, не осталось уже никаких следов Союза женщин. Во всяком случае, она приложила руку к тому, чтобы их не оставить. Но подруг своих Елизавета еще надеется там найти.

Сражение грохочет неподалеку, — по-видимому, уже в самом Десятом округе, где-то в районе Северного вокзала и на подступах к воротам Сен-Дени.

Когда возле мэрии Елизавета оборачивается перед тем как войти в двери, она замечает алые гребешки пламени над башней ратуши.

19

Бульвар Вольтера, прямой как стрела, рассек старые рабочие кварталы Парижа, как бы нанизал на себя все улицы округа Попенкур, прорезал его из конца в конец по четкому замыслу того самого префекта Османа, в апартаментах которого позапрошлой ночью лежал на смертном одре генерал Коммуны Домбровский. Барон Осман в первую очередь был стратегом, и градостроительные его замыслы покоились на стратегическом фундаменте. Во время революции сорок восьмого года по узким улочкам старого города с трудом продвигалась даже пехота, не говоря о кавалерии и артиллерии. Авеню и бульвары дали войскам простор. Император Наполеон Малый приходил в восторг от охранительной архитектуры своего префекта-стратега.

…Еще в первые дни Франкель говорил, что в этих кварталах живут рабочие-революционеры. Сколько таких улочек, тупичков, переулков исходила Елизавета с тех пор!

От кого же она слышала об Османе? Ей бывало трудновато подчас понять нашпигованных французской историей собеседников, оппонентов, ораторов, непременной принадлежностью их речей был фейерверк имен. Хорошо, если ограничивались Маратом, Робеспьером, Прудоном, Людовиками. А то еще сверкали Роклор, Сантер, Барош, Жан Гиру… кто такие?

Вход на площадь Шато д'О загораживали баррикады, так что ныне вид площади мало соответствовал стратегическим замыслам барона Османа. Баррикада за казармой перекрыла выход на улицу Фобур-Тампль, еще одна каменная стена высотою в человеческий рост отсекла бульвар Вольтера… И другие перекрестки вдоль бульвара, мимо которых она проходила, были укреплены на совесть. На пересечении с бульваром Ришар-Ленуар баррикаду соорудили не только из камней и бочек, но и из больших кип бумаги — благо от Национальной типографии недалеко.

Вся площадь перед мэрией, и ближние улочки и переулки, и узкие дворы забиты людьми, повозками, лошадьми, сюда стекаются остатки батальонов со всех сторон. Начальник Одиннадцатого легиона пытается организовать их в колонну — по приказу военного делегата Делеклюза. В сквере установлены пушки — как раз возле памятника Вольтеру с его неизменной саркастической усмешкой. Уж не к этой ли суете обращена усмешка теперь?.. На ступенях парадной лестницы сидят женщины. Их собрал окружной комитет во главе с Марселиной Лелю, портнихой. Иглы привычно и споро мелькают в руках. Вот, должно быть, последняя кооперативная мастерская Коммуны. Шьют мешки для баррикад. Елизавета присоединяется к женщинам. Она расспрашивает Марселину о подругах по Союзу. Натали Лемель здесь пока не появлялась, Бланш Лефевр, говорят, погибла в Батиньоле на баррикаде. Да, об этом Елизавета тоже слыхала, еще вчера. В свою очередь она рассказывает Марселине об Аделаиде Валантен: она будто бы застрелила своего любовника, когда тот, струсив, отказался идти на баррикаду.

— Она ведь живет близ мэрии в Десятом, там об этом скоро узнали.

— А вы оттуда, Элиза? Как там все было?

Здесь уже, конечно, известно, что мэрия Десятого захвачена версальцами утром и что они подошли к Шато д'О. Но прежде чем ответить Марселине, Елизавета еще спрашивает ее о Луизе Мишель, об Андре Лео, но нет, о них и Марселина ничего не слыхала.

— Жаклар Анна здесь, — говорит она, — и муж ее тоже.


Из мэрии Десятого Елизавета ушла вчера под вечер, когда версальские снаряды подожгли театр у ворот Сен-Мартен. День прошел как в тумане… после всех этих бессонных ночей и ужасных дней как в кровавом тумане. Что-то делала, с кем-то говорила, перевязывала, стреляла. Уже не расставалась с шаспо. Зато ночью удалось наконец-то выспаться почти по-человечески на кровати, на чужом пролежанном тюфяке, в чьей-то брошенной квартире возле площади Шато д'О, — невзирая на духоту и канонаду. Дальнобойные снаряды всю ночь перелетали над кварталами в обе стороны: версальские — с Монмартра и с левого берега, коммунарские — с высот Бельвиля. Она успела уйти до того, как квартал захватили солдаты. Брюнель и его люди, вернувшиеся в свой округ с площади Согласия, защищались весь день и все утро, сначала у ворот Сен-Дени, потом у Севастопольского бульвара, у ворот Сен-Мартен, у церкви Сен-Лоран, у мэрии, на улице Реколе. Ночью они перетащили пушки своего легиона на площадь Шато д'О…

Разговор возвращается к пожарам, к слухам о «петролейщицах», спаси, судьба, парижанку, что вышла на улицу с бутылкою, кружкою или молочником в руках… Разговор не мешает работе, так же как не мешают шуточки и замечания мужчин в кепи с галунами, в поясах с белыми или желтыми кистями — офицеров, снующих по лестнице.

Увидав незнакомого человека с красным поясом члена Коммуны, Елизавета спрашивает Марселину, здесь ли Малон. А Франкель? Марселина их не видала. Тогда, покончив с очередным мешком, Елизавета поднимается в кабинет мэра. Но ее туда не пускают, какое-то совещание.

Наконец открываются двери и выходят Серрайе и Франкель. Оба спешат, торопливо прощаются друг с другом. Елизавета идет с Франкелем — к его батальону, куда-то к площади Бастилии. По улице Рокетт это совсем близко, увы, для коммунаров уже не существует больших расстояний, они зажаты на восточном краю Парижа. Попенкур, Бельвиль, Менильмонтан — вот и все, что осталось еще у Коммуны, если не считать отчаянно сражающегося Тампля, напоминающего выдвинутый вперед редут. Дорогой, торопясь по улице, что связывает площадь Бастилии с кладбищем Пер-Лашез, Елизавета успевает лишь два слова сказать о себе и задать все те же вопросы — о Луизе Мишель, о Малоне. Малон, судя по всему, не выбрался из Батиньоля: то ли спрятался, то ли попал к версальцам. О Луизе Франкелю известно не больше. Впрочем, он не расположен к подобной беседе, есть более насущная тема. Его интересует, подумала ли Элиза о себе.

Ей кажется это очень наивным, думать о себе в такой обстановке, ведь это означает думать о будущем, а сколько каждому из них остается?

— Это верно. Но тем более нелишне иметь убежище про запас.

— Я думаю, кто-нибудь из гражданок меня приютит, если будет нужда.

— Запомните адрес, — диктует, как всегда, деловито Франкель. — Это в Бельвиле, где вас меньше знают. Там примут в любой час дня и ночи. И всегда будут знать обо мне.

До площади Бастилии версальцы еще не дошли. Они рвутся на нее со стороны ратуши, но пока их сдерживают на прилегающих улицах. С высоты Июльской колонны, точно дозорный, наблюдает за битвой крылатый Гений свободы. Пересекая с Франкелем площадь, все выходы с которой перекрыты баррикадами, Елизавета вспомнила позапрошлую ночь, как при свете факелов здесь прощались с Домбровским… Колонна свободы на месте разрушенной народом Бастилии… Широкое подножие — склеп, в нем останки жертв революций тридцатого и сорок восьмого годов… 1789―1830―1848-й… и вот 1871-й… На этой площади каждый камень — история.

— Но и армия времени не теряла, — замечает Франкель. — Готовилась к гражданской войне: для уличных боев заранее разработали особую тактику и, оказывается, в военном училище ее изучали!..

На улице, ведущей от ратуши, несколько федератов мирно закусывают в ожидании близкого боя. Маленькая девочка варит кофе на железной печурке.

Франкель зовет их идти вперед, туда, где стреляют, но они уверяют его, что стрельба сама не задержится, вот-вот придет к ним, и быстрей, чем им того бы хотелось. И как бы в подтверждение через баррикаду к ним перелезают еще несколько человек в кепи и блузах. Они очень возбуждены, не дожидаясь расспросов, кричат, что им удалось поджечь протестантский храм на углу улицы Касте, но что красноштанники все равно будут здесь. Франкель привязывает, как флаг, к древку пики, водруженному над баррикадой, свой шарф члена Коммуны. Здесь у федератов две пушки, которые с перекрестка «подметают» обе улицы.

Неожиданно сзади, со стороны площади, послышался грохот, словно ехала телега. Елизавета, обернувшись, увидела: несколько женщин во фригийских колпаках, подоткнув юбки за пояс, везли к баррикаде митральезу.

Поравнявшись с федератами, остановились, и одна, помоложе, прокричала задорно:

— А ну, молодцы, налетай! Кому кофемолку?

Кофемолками эти скорострельные пушки прозвали из-за того, что при стрельбе надо было крутить рукоятку. Едва «кофемолку» успели установить на позицию, как послышались крики:

— Идут, идут!

Разобрав ружья, все быстро заняли свои места.

Офицер с галунами капитана на кепи отрывисто приказывал:

— Взять под прицел все углы! Уточнить наводку орудий! Огонь!

И тут же в ответ через баррикаду посыпался град пуль. Стреляли из окон угловых домов. Несколько федератов упало. Елизавета оттащила одного за другим в сторону — оказать помощь.

— Стрелять по окнам! — командует офицер.

Схватившись за локоть, выпускает из рук свое шаспо Франкель.

— О, ч-черт!

Его уже сегодня слегка царапнуло, но он никому не сказал об этом. А тут, видно, задело посерьезнее. Рукав от крови промок, и лицо стало белее бумаги.

Елизавета перетянула ему руку жгутом, а пока наматывала этот скрученный бинт кольцо за кольцом выше локтя, Лео, морщась, говорил о Кёрнере, погибшем в войне против Наполеона поэте, которым в юности восхищался, даже сам стихи ему посвятил и читал их в свое время на рабочем празднике в Мюнхене. Здесь, возле площади Бастилии, Кёрнер со своим «кто за отечество свое падет, тот вечный мавзолей себе поставит» казался Франкелю непростительно узок.

— До Вольтера сможете сами дойти, Лео.

Но не успела Елизавета от него отойти, как ее и саму ожгло, точно спичкой. Она машинально провела ладонью по щеке. Там было липко и горячо.

— Что с вами? — подскочил к ней Франкель.

— Пустяки.


Когда они вдвоем возвращаются на бульвар Вольтера — Франкель с рукою на перевязи, Елизавета, поддерживая его за здоровую руку, с прижатым к лицу окровавленным платком, — их обгоняют впряженные в пушки взмокшие федераты.

— Откуда, ребята? — хрипло спрашивает Франкель.

— От Пантеона…

Весь левый берег Сены уже в руках у версальцев. Но генерал Врублевский привел с собою в кварталы южнее Бастилии тысячу человек с оружием и пушками. Об этом почти весело сообщает Франкелю встретившийся по пути Верморель. Верхом, опоясанный красным шарфом, он объезжает баррикады. И тоже слегка задет пулей.

Сражается Тампль, но церковь Сен-Николя-де-Шан пала, а затем и рынок, и сквер возле мэрии. Рассказывают о женщине, которая осталась одна на покинутой баррикаде при заряженной митральезе. Никто не знает ее имени, но видели, как она косила солдат. «Кто же это?» — думает Елизавета. Стрельба в той стороне не стихает, член Коммуны Гюстав Лефрансэ отправляется туда, чтобы выяснить обстановку. Марселине Лелю кто-то рассказал о Луизе Мишель. Луизу видели на баррикаде шоссе Клиньянкур, близ того места, где был ранен Домбровский. А потом она будто бы сама явилась на 37-й бастион к версальцам, когда узнала, что за ней приходили и вместо нее увели ее мать. Такой ценой она добилась освобождения матери… И опять говорят о мнимых поджигательницах, на которых солдаты устраивают облавы, без разбору хватая всех, кто попадается под руку, начиная с хозяек, вышедших за провизией…

С площади Шато д'О на носилках приносят с простреленной ногою Брюнеля. Версальская артиллерия обрушила на площадь шквал огня. Стреляют батареи со сквера Сен-Лоран, с театра Амбигю Комик; фонтаны разбиты, а львы слетели на землю. Пришлось оставить огромную казарму, которую некому защищать. Наконец оттуда прибегают за подкреплением. Сражаются там остатки батальонов Монмартра и Батиньоля, может быть, кто-то с площади Бланш или Пигаль. Елизавета хочет быть с ними, царапина оказалась впрямь пустяковой, кровь уже не течет. Каменщика Левека там нет, о его смерти она уже знает. Приказав товарищам отступать, сам Левек так и не оставил своей баррикады. Захваченный в плен, он предстал перед версальским полковником, и когда тот узнал, что перед ним каменщик, то разрядил в него свой револьвер со словами: «Вот как? Каменщик захотел править Францией?!»

Собирается человек пятьдесят, из мэрии выходит абсолютно спокойный Делеклюз и возглавляет колонну. В неизменном черном костюме и шляпе, опираясь на неизменную трость, он шагает не торопясь, а Елизавета вспоминает, как впервые увидала его точно таким же в начале апреля во главе похоронного шествия из госпиталя Божон… На полпути к площади, у церкви Сент-Амбруаз, куда Лиза не раз приходила на заседания Клуба пролетариев, навстречу колонне Жаклар и Тейс тащат носилки. На них Верморель, теперь он ранен, судя по всему, тяжело. Делеклюз подходит к нему, жмет руку, что-то говорит, ободряя. И уверенно продолжает свой путь.

Колонна шагает за ним. После мгновенного колебания — да чем она может помочь бедному Верморелю? — Елизавета догоняет ее. Впереди, у площади, по обеим сторонам баррикады полыхают угловые дома. Осталось всего несколько десятков шагов, но колонна словно споткнулась. Перелетая через барьер, пули сыплются на мостовую, горстка укрытых баррикадой бойцов отвечает, две пушки выплевывают дым и огонь, но как к ним добраться?.. Делеклюз продолжает идти, не оборачиваясь, ничуть не меняя шага, точно заговоренный, ни одна пуля не задевает его. Когда он доходит до баррикады, отставшие было федераты бросаются вслед, словно поверив в собственную неуязвимость, — но трое или четверо падают на бегу. Елизавета оттаскивает раненых туда, куда не долетают пули, и, подняв голову, какое-то мгновение видит за баррикадой, на площади, седой затылок под черною шляпой — это Делеклюз, миновав баррикаду, вышел навстречу смерти, и она не заставила себя ждать.

Кто-то прыгнул за ним следом — и не вернулся. Та же участь постигла еще двоих. Тогда остальные, сжавшись как по команде, приготовились броситься врассыпную — но на их пути посреди улицы встал человек с поднятым над головою ружьем, кажется, это был Жоаннар, член Коммуны, Елизавете трудно было рассмотреть лицо, но голос услыхала:

— Назад! Назад, граждане! Будьте достойны Коммуны.


Поддерживая раненых, Елизавета в сумерках возвращается в мэрию. В одной из комнат лежит перебинтованный Верморель. Возле него как сиделка Анна, тут же Жаклар, Франкель.

Теофиль Ферре обнимает раненого, а тот, превозмогая боль, говорит:

— Вот видите, «меньшинство» умеет умирать за революцию!

В открытые окна тянет едким дымом и гарью. Дым стелется по бульвару Вольтера — от горящих домов на Шато д'О, со стороны Арсенала, где в канале вонюче чадят и взрываются баржи с керосином. Из окон верхнего этажа виден столб пламени над площадью Бастилии — загорелись стяги на Июльской колонне, и она полыхнула, как факел.

— Коммуна уходит отсюда в Бельвиль, — сообщает Елизавете Франкель. — Раненых уже увозят… Но как быть с Верморелем? Его, похоже, лучше не трогать…

— Тут есть одна гражданка, в последнем доме бульвара Вольтера, по левой стороне, возле площади Трона. И дом удобный, есть другой выход, на авеню Филиппа Огюста… Я схожу к ней. Думаю, она не откажет.

Через полчаса Елизавета возвращается в мэрию. Консьержка Манж из дома 283 согласна приютить у себя раненого, в случае чего она выдаст его за родственника из провинции. Жаклар и Тейс выносят носилки на улицу, осторожно укладывают на повозку. Елизавета должна проводить их, а Франкелю пора в Бельвиль.

Она протягивает ему руку.

— Вы запомнили адрес, который я вам дал? — на прощанье спрашивает Франкель. — Повторите.

В последнем доме бульвара Вольтера уже готова постель для раненого. Молодая женщина так умело обращается с ним, что Жаклар не может скрыть удивления.

— Как-никак я замужем за аптекарем, — улыбается ему Манж. — Можете быть спокойны за своего друга…

Когда Елизавета опять возвращается в мэрию, ее останавливает оборванный человек в кепи с галунами.

— Гражданка, есть тут кто-нибудь из членов Коммуны?

Они находят спящего в углу Шарля Гамбона.

— Гражданин, — расталкивает его офицер, — соберите людей на баррикаду Шато д'О, необходимо ее поддержать!

— Я пойду или кто другой, — говорит устало Гамбон, — не все ли равно?.. А я еще жив!

Елизавета идет с ними вместе, нацарапав на клочке записку Марселине Лелю:

«Соберите всех женщин и самый комитет и немедленно отправляйтесь на баррикады».

Но до площади они не дошли.

На полдороге, у церкви Сент-Амбруаз, где несколько часов назад покойный Делеклюз ободрял раненого Вермореля, их остановили последние защитники баррикады бульвара Вольтера, только что покинувшие ее.

20

Еще два дня и три ночи стреляла площадь Вольтера по версальцам, сначала в поддержку площади Бастилии, а потом по площади Трона, незамедлительно получая ответы. И хотя у каменного вольнодумца ядром снесло половину носа, саркастическая улыбка от этого не изменилась. Упорная батарея коммунаров даже отогнала красноштанников с площади Трона. Только утром 28 мая пушки возле мэрии Одиннадцатого округа замолкли совсем.

К этому утру пали баррикады на площади Бастилии и в Сент-Антуанском предместье, Шомонские высоты и кладбище Пер-Лашез, но еще отчаянно, из последних сил сопротивляясь, догорала Коммуна в рабочем предместье Тампль, в рабочем квартале Фоли-Мерикюр, в уголке рабочего квартала Бельвиль.

В остальных кварталах Парижа стрельба означала уже не сражение, а расправу. К этому утру тела тысяч расстрелянных устилали собою траву парка Монсо и монмартрских холмов, ухоженные дорожки Люксембургского сада, Марсова поля, кладбища Пер-Лашез, глухие каменные дворы казарм.

Незадолго до этого дождливого утра Виктор Жаклар после безуспешных попыток вырваться из оцепленного квартала вбежал к знакомой консьержке в последний дом на бульваре Вольтера, где под видом больного родственника третий день лежал раненый Верморель. А Элизу Дмитриеву и Анну Жаклар постоянные жительницы бульвара в темноте проводили проходными дворами в квартиры к надежным людям. Но в этих кварталах, где немало надежных людей, никто не мог быть уверен в надежности убежищ. Начались повальные обыски. Пока нечего было и думать о том, чтобы выбраться из Парижа, говорили, что даже торговки овощами негодуют: к ним из пригородов не пропускают огородников с товаром. А женщинам появляться на улицах опасно вдвойне. Газетомараки продолжали писать о мегере, у которой при аресте нашли в карманах сто метров фитиля, и других, что скользят вдоль домов с фитилями и керосином… Но Елизавета и Анна, приведя себя, насколько возможно, в порядок, посылают мальчишку за фиакром и средь бела дня отправляются на извозчике в центр.

— Вера Воронцова должна нам помочь, — твердит Анна, — необходимо повидаться с Верой.

Она в непрерывной тревоге за мужа.

Чудо уже то, что они без приключений уселись в фиакр. На перекрестках патрули версальцев, на площадях заставы и бивуаки — разбиты палатки, солдаты спят на тротуарах, горланят песни, варят еду. Ближе к центру улицы выглядят более обычно, только почти из каждого окна свешиваются трехцветные флаги. А красного здесь теперь не увидишь.

На Больших бульварах торжествующая толпа. Разодетые дамы в экстазе чуть ли не целуют сапоги конным жандармам. Вот на террасах кафе красно — от офицерских мундиров. А где-то в соседнем квартале слышны залпы… там, должно быть, красно от крови.

Ужасно, ужасно…

Вера Воронцова встречает гостей цитатою из Тацита: «Там мертвые и раненые, здесь бесстыжие девки и кабаки».

— Я ждала вас, — говорит, целуя их, Вера, — я не знала, как вас найти, у меня для вас приготовлено вот это.

И она протянула Анне бумагу в печатях. Это пропуск, по которому разрешается выехать из Парижа мадемуазель Воронцовой, направляющейся в Гейдельберг.

— Я просила об этом Леони Дантес, едва отец ее возвратился в четверг из Версаля, я просила, чтобы Леони выхлопотала такую же бумагу еще и на свое имя. Но барон ей сказал, что сейчас пока разъезжать опасно, но что скоро они вместе отправятся на лето к себе в Сультц, в Эльзас… Они ведь оттуда.

Повертев бумагу в руках, Анна передала ее Елизавете.

— Для вас просто счастливая находка, Лиза. С этим пропуском даже вы преспокойно выберетесь отсюда. А я… Вы же понимаете, как можно оставить Виктора у этой консьержки. Бог знает, что еще случится — в любой момент, в любой момент!..

— А как же вы, Вера?

— Мне, собственно, ничто не грозит, если я чем-то и помогала Коммуне, то только ее раненым… Нет, я прекрасно проживу и в Париже!

В гардеробе Веры они находят платье для Елизаветы. Оно не вполне ей впору, но достаточно нескольких булавок, иголки с ниткой, горячего утюга, чтобы где-то что-то подтянуть, загладить, убавить, сделать оборочку или складку. В этом платье как богатая дама она готова отправиться в фиакре в Бельвиль, по тому адресу, что просил ее запомнить Франкель. Прощай, Елизавета Дмитриева, и если от тебя не отвернется фортуна, то прощай навсегда!

C пропуском Веры она почувствовала себя куда увереннее, чем прежде, даже решилась сделать по дороге крюк, и немалый, заглянуть в меблированный дом «Швеция» на набережную Сен-Мишель. В этом неудержимом круговороте событий она не только опять потеряла бывшего поручика из виду (что было отнюдь не мудрено), но и вовсе забыла думать о нем, и ни разу, должно быть, не вспомнила до того самого момента, пока Лео Франкель по дороге с бульвара Вольтера на площадь Бастилии не сказал ей адрес в Бельвиле, — и тут ей невольно пришел на ум еще один адрес, на набережной Сен-Мишель, еще одно убежище про запас, о котором позаботился Александр Константинович накануне вступления версальцев в Париж… Теперь следовало предупредить его, чтобы не ждал больше. О том, что он мог не дождаться в круговерти кровавой недели, невзирая на все свои клятвы, эта простая мысль как-то не посетила ее, и она удивилась испугу хозяина в ответ на ее вопрос о месье Александр Федотофф. Его давно уже здесь нет, он давно уже съехал, ничего невозможно сказать о нем! Ах, Александр Константинович, ах, обманщик, хороша бы она была, если бы вынуждена была рассчитывать на него! Впрочем, сказала она себе, вновь усаживаясь в фиакр, надо быть справедливой, он ведь мог заходить к ней на бульвар Сент-Уэн, если, разумеется, сумел пробраться туда, и точно так же ее не застать, как не застала она нынче его, и даже не меньше напугать хозяйку расспросами… А могло быть и так, что он все же послушался тогда ее совета и ушел-таки умирать за свободу к Домбровскому в Нейи?! Правда, это предположение весьма сомнительно.

В Бельвиле она отпустила фиакр, не доехав немного до нужного дома.

Встречи с Франкелем пришлось ждать до вечера. Он сбрил бороду, она не сразу его узнала. Посмеявшись по этому поводу, Елизавета предложила попытать счастья вместе.

— С таким пропуском?

— Вам он не нравится, Лео?

Спору нет, пропуск прекрасен — но лишь для одинокой мадемуазель. Будь он, Лео, версальский патруль или прусский, он бы первым делом поинтересовался, а что за подозрительная личность сопровождает мадемуазель Воронцову. Нет, он не хочет ее погубить. Тем более у него есть свой собственный план. Выезжать надо порознь.

Условились встретиться по дороге в Мо, миновав линию прусских войск, где-нибудь за Ливри, а может быть, и за Вожури. Так советовал хозяин квартиры, товарищ Франкеля, знавший эти места.

И вот, благополучно проехав заставы версальцев и пруссаков, предъявив раз пять магический пропуск и с благосклонностью выслушав в ответ армейские любезности офицеров обеих еще недавно вражеских армий, «направляющаяся в Гейдельберг мадемуазель Воронцова» с бьющимся сердцем подъезжала к условному месту свидания, и — о, чудо! — свидание состоялось, словно это была загородная прогулка, пикник!

Изобразив перед возницей радостное удивление по поводу столь счастливой случайности, как нежданная встреча, Лео Франкель собственною персоной впрыгнул к Елизавете в экипаж. Он выбрался из Парижа куда более хитроумными путями, нежели она, о чем тут же с несвойственным ему возбуждением принялся рассказывать на своем родном южнонемецком. Ее немецкий, кстати, был тоже неплох, как говорится, с материнским молоком впитан. Он еще держал перекинутым через руку (через раненую руку) плащ баварского драгуна (что помогало скрывать ранение), в котором только что проследовал через прусские аванпосты в покрытой брезентом лазаретной повозке вместе с транспортом раненых.

Не успел Франкель досказать свои приключения, потешаясь над жандармами и ажанами, которых он так ловко дурачил при многих проверках, повествуя с притворно-простодушным видом, кто он, откуда и по какой причине без документа, не успел еще Лео окончательно прийти в себя, как въехали в Мо, городок, где предстояло сесть в поезд.

Ждать еще надо было довольно долго, и, купив в кассе билеты, они решили, что безопаснее провести это время в экипаже, на котором приехали, нежели на вокзале, полном прусских солдат и французских ажанов. Но, увы, полицейский чин подошел к экипажу — и не захотел удовлетвориться объяснениями о причинах отсутствия паспорта у месье. Он должен проводить его к комиссару.

Франкель вылез из экипажа.

— Но, надеюсь, ваш комиссар тут поблизости? — невозмутимо спросил он ажана. — Мне бы не хотелось пропустить поезд.

— Не вижу большой беды в этом, — не менее спокойно заметила по-немецки Елизавета. — В самом крайнем случае придется переночевать здесь, ну так уедем завтра утром…

После ее слов ажан вдруг остановился.

— Очень жаль, но я не могу сказать вам, будут ли еще действительны завтра ваши билеты… А вы, собственно, куда собираетесь ехать?

— Как куда? В Германию! — как о само собой разумеющемся отвечал Лео.

— Ну ладно, садитесь, — вдруг смилостивился конвоир. — Но на обратном пути позаботьтесь о паспорте!

Фортуна и на сей раз им улыбнулась.

И вот за окном вагона первого класса открываются прихотливые пейзажи долины Марны, нежно зеленеют виноградники Шампани, карабкается по склонам гор зеленая стена вогезских лесов. Но глаза не воспринимают всех этих красот, да и разговора почти не возникает, молодая пара похожа на старых, давно уже обо всем переговоривших супругов. Усталость, каменная усталость отяготила им веки и сковала языки, только слух в постоянном напряжении, точно часовой на посту.

— Эпернэ! — объявляет кондуктор. — Стоянка десять минут.

— Шалон-на-Марне! Стоянка пятьдесят минут.

География франко-прусской войны разворачивалась перед ними в обратной последовательности.

— Туль!

— Нанси!

— Страсбург!

А в промежутках пыхтение паровоза, свистки или вежливый голос в дверях отделения первого класса:

— Господа, будьте любезны показать ваши паспорта.

После всего пережитого ощущение опасности притупилось. И все же каждый раз, провожая глазами очередного жандарма — синий мундир, треуголка, белые лосины, — оба вздыхали с облегчением.

— У вас талант, — восхищалась Елизавета. — Вы мужественный актер.

— Ах, если бы видели, как я жалок внутри! Я все думаю о парадоксе Дидро, — усмехался он. — Актер, который полностью отдается игре, не перешагнет границы посредственности. Надо внешне показывать обратное тому чувству, которое должен испытывать.

И снова поддавались напряженной своей полудреме.

Только один раз, казалось бы, ни с того ни с сего Франкель быстро проговорил:

— Пускай нам не удалось сделать то, чего мы хотим, хорошо уже, что успели показать, что хотели.

Загрузка...