Глава I «Какие нонче браки бывают…»

Условия и порядок заключения брака

Венчальный брак в XVIII — начале XIX в. стал основной формой заключения брачных уз в России. Это не означало, конечно, что нецерковные замужества девушек, браки «убегом» и «уводом» исчезли вовсе. Если в центральном районе России «браки уводом или тайком бывали крайне редко»,[28] то в среде простецов в отдаленных от центрах сибирских губерниях, где действовали нормы не столько писаного, сколько обычного права, невенчанные замужества и «беглые свадьбы» были весьма частыми.[29] Обычай «скрадывания девки» символизировал условное нежелание родителей «своими руками» отдавать дочь в чужую семью; у раскольников побег дочери с женихом вообще считался обязательным. При этом далеко не всегда «скрадывание» девушки происходило с ее согласия.[30]

И все же когда в России XVIII столетия говорилось о замужестве по всем правилам («замужестве добром»), то имелись в виду венчальный брак и соблюдение всех условий и обрядов по «большому чину».

Как и в допетровскую эпоху, при выборе спутника жизни огромное значение для девушки имела воля родителей. Однако ее «укрывание» от жениха, «неизвестность» стали во всех сословиях, а уж тем более в сословии «благородном» — не более чем ритуалом. Это хорошо почувствовал уже в начале XVIII в. Г. Шлейссингер. «Жених видит свою невесту повседневно и знает ее очень хорошо, — писал он. — И вообще церемония сватовства происходит так же, как у других народов, разве только невеста в это время укрывается в отдельной горнице или в другом месте». В то же время, как пережиток старой традиции «укрывания» невесты, в дворянских семьях существовало неписаное правило, по которому родители препятствовали слишком частым свиданиям юноши и девушки до венчания: «…в тогдашнее время не такое было обхождение, в свете примечали поступки молодых девушек… тогда не можно было так мыкаться, как в нынешний век», — вспоминала по этому поводу требовательная к себе и к окружающим Наталья Долгорукова.[31]

Ее современница М. С. Николева, подтверждая ее слова, записала (рассказывая о 10-х гг. XIX в.), что «по понятиям того времени, вести переписку невесте с женихом» в дворянских семьях «не считалось строго приличным». Такие воззрения были широко распространены в середине XVIII в., об одной невесте говорится: «Она умела только читать, а писать ее не учили. Не учили писать вообще всех девиц, чтоб, выросши, не могли переписываться с мущинами…»[32] В семьях непривилегированных сословий (например, у капиталистых крестьян) представления о том, что «пристало» девушке, а что — нет, были еще более строгими. Например, крестьянский сын Н. Шипов, написавший воспоминания о своем детстве в 10-е гг. XIX в., отметил, что «тогда существовал в крестьянском быту старинный обычай: девушка на возрасте, особенно невеста, не могла в родительском доме видеть лицом к лицу чужого мужчину, а была обязана, как скоро увидит гостя, идущего к ним во двор, закрыться платком, выбежать в другую избу или даже запрятаться под перину…».[33] Таков был обычай. Но в действительности возможности добрачного знакомства были у девочек и девушек из крестьянских семей весьма широкими. Все они вели напряженную трудовую жизнь, участвовали в полевых работах, промыслах, «встречались на улице (у дома, в поле, на погосте), в праздники — на хороводах и играх, зимой… на посиделках»,[34] «виделись каждый день, но мимолетно».[35]

В петровское время родители-дворяне стали больше учитывать желания и личные склонности вступающей в брак, тем более что ее согласие на него стало иногда фиксироваться в тексте брачного договора. Петр I, распорядившийся делать это, руководствовался в данном вопросе больше не эмоциональными факторами, но соображениями государственной пользы («…не любящиеся между собою соупружествуют… и по сицевому началу житие тех мужа и жены бывает бедно и… детей бесприжитно…»).[36] Традиция приоритета родительского решения, согласия родителей невесты на ее брачный выбор[37] сохранялась с исключительной твердостью — в форме ритуала «родительского благословения»,[38] без которого брак не считался «добропорядочным».[39] Для девушки особенно значимым было благословение матери, но информаторы, описывавшие крестьянский быт по поручению РГО в середине XIX в., отмечали, что «большинство родителей из жалости и боязни за судьбу детей благословляли и таких из них, которые поступали против их воли».

И все же требование обязательности благословения, сопряженное с малолетством вступающих в брак девушек, обеспечивало укрепление власти старших — сначала родителей, а после замужества — мужа. Примечательно, что матери, готовя дочерей к выполнению ими роли жен, недвусмысленно наставляли их повиноваться воле мужей. «Ты уж не от меня будешь зависеть, а от мужа и от свекрови, которым ты должна беспредельным повиновением и истинною любовью, — наставляла в 1772 г. юную А. Е. Лабзину ее мать. — Люби мужа твоего чистой и горячей любовью, повинуйся ему во всем…» Примечательно, что в тех случаях, когда совета и благословения спросить было не у кого, девушки с большой тревогой и сомнениями решались на замужество, как бы ощущая непоправимость возможной ошибки.[40]

Традиция повиновения дочерей родителям, а жен мужьям, которая вырабатывалась православной моралью в течение столетий, привилась в конечном счете прочно. Дела о браках без согласия родителей оставались подсудными патриаршему, а с появлением Синода — общему духовному суду: «Ближние сродники все отступились, дальние и пуще не имели резону. Бабка родная умерла. Итак я осталась без призрения, сам Бог давал меня замуж…»[41]

Позже браки без согласия старших родственников или родителей влекли за собой не столько церковные взыскания, сколько, главным образом, высокую конфликтность отношений между «старой» и «молодой» семьями. Об этом, в частности, рассказывала своей знакомой англичанке К. Вильмот Е. Р. Дашкова, ссылаясь на опыт своей свекрови, вышедшей замуж за князя Дашкова без согласия его родственников и, главное, его матери. К. Вильмот весьма образно заключила, что «радужные перспективы» молодой пары, отравленные постоянными ссорами свекрови с невесткой, превратились в «надгробный памятник» браку ослушников традиции.[42]

Однако закрепившаяся в умонастроениях россиян традиция приоритета родительского решения в вопросе о браке вступила в Петровскую эпоху в противоречие с некоторыми социальными побуждениями. Это противоречие и породило ранее не существовавшую традицию предварительного обручения новобрачных, призванную заменить[43] прежний брачный сговор[44] (сговор продолжал бытовать, но только в крестьянской среде, и сговорные записи заменились устным соглашением родителей с обеих сторон). Законодательно обоснованный порядок обручения просуществовал с 1702 до 1775 г. С конца же XVIII в. обручение как особый юридический акт перестало существовать, превратившись в необязательный обрядово-этический ритуал: рядные и сговорные, характерные для допетровского времени, теряли свою силу и заменялись собственноручно подписанными обеими сторонами актами «об обрученьи». Законодатель уже не упоминал о неустойке, ранее гарантировавшей заключение брачного соглашения. Прежний, сугубо имущественный характер сделки, затушевывался.[45] Период между обручением и собственно венчанием мог быть от нескольких недель до полугода.[46]

Петр I, для которого понятие «государственной пользы» стояло выше всех остальных, запретил специальными указами (1700, 1702 и 1724 гг.) насильственную выдачу замуж и женитьбу.[47] Вполне вероятно, что к такому решению Петра побудил его собственный «фальстарт» — неудачный первый брак с Евдокией Лопухиной, навязанный будущему императору родственниками. Так или иначе, но он повелел, чтобы каждому венчанию не менее чем за шесть недель предшествовал особый период, «дабы жених и невеста могли распознать друг друга». Если же за это время, говорилось в указе, «жених невесты взять не похочет, или невеста за жениха замуж идти не похочет», как бы на том ни настаивали родители, «в том быть свободе»: в 1715 г. дворянин М. Г. Собакин и девица Т. Я. Новокщенова подали прошение о расторжении их помолвки: «…и впредь тому брачному договору по общему нашему совету не быть и о том нам друг на друга также и о неустойке… не бить челом…».[48] С 1702 г. самой невесте (а не только ее родственникам) предоставлялось формальное право расторгнуть обручение и расстроить сговоренный брак, причем ни одна из сторон не имела права «о неустойке челом бить».[49]

Брак по любви получил, таким образом, значительно больше шансов состояться.

Тем не менее современник этих указов Ф. В. Берхгольц записал, что когда во время одного венчания в 1722 г. священник задал вопрос молодым: «желают ли они вступить друг с другом в брак и добровольно ли согласились на него», то «во всей церкви раздался громкий смех». На расспросы автора о причине веселья ему ответили, что «жених оба раза отвечал и за себя, и за невесту».[50] Осуждая неблагопристойность подобного поведения и жениха, и гостей, Ф. В. Берхгольц невольно зафиксировал формальность церемонии получения согласия новобрачной.

В действенность распоряжений, касающихся ненасильственности брака, не слишком верил, однако, даже сам умудренный житейским опытом император. Незадолго до своей смерти, чтобы быть последовательным в решениях, Петр дополнил церемонию бракосочетания еще одной формальностью: родители должны были клятвою подтвердить, что выдают дочерей замуж не «неволею» (1724 г.). Порядок этот распространялся на знатных персон, шляхетство и разночинцев в городах.[51] Это ничуть не противоречило морали и педагогическим замыслам составителей церковных проповедей того времени. Еще в 1693 г. патриарх Адриан потребовал, чтобы священники «накрепко допрашивали» молодых при венчании, по доброму ли согласию вступают они в брак, «а не от насилия или неволи каковы», у «стыдливой невесты допрашивать у родителей».[52] Не было никаких расхождений и с воззрениями передовых сподвижников и просто современников Петра.[53]

Однако вскоре после смерти императора решение о «тяжком штрафовании» родителей, «детей своих к брачному сочетанию нудивших» и «брачивших без самопроизвольного их желания», довольно быстро забылось, и принудительные браки во всех — даже в дворянском — сословиях продолжали оставаться весьма распространенными, особенно когда матримониальные планы родственников были увязаны с материальными расчетами. В 1775 г. петровский указ был отменен.[54]

Насильственные браки крепостных оставались на протяжении всего периода рядовым явлением. Многие мемуаристки и мемуаристы XVII–XIX вв. отмечали, что для представительниц непривилегированных сословий весьма часто «доказанное преступное деяние… наказывалось выдачею несчастныя преступницы в замужество за какого-нибудь урода…»[55] А. Н. Радищев называл насильственные браки «изрядным опытом самовластья дворянского над крестьянами» и сокрушался: «Они же (крепостные), друг друга ненавидя, властью господина своего влекутся на казнь». М. В. Ломоносов дополнял его: «Где любви нет — ненадежно и плодородие».[56] Однако интересы «государственной пользы» заставляли законодателей думать о воспроизводстве населения. Государственные указы 1722, 1758 и 1796 гг., регулировавшие брачную жизнь крепостных, меньше всего учитывали интересы вступающих в брак женщин. Все они определялись лишь рациональными соображениями. Помещики обязывались выдавать крепостных девушек замуж, чтобы не «засиживались в девках до 20 лет».[57] Детализируя и конкретизируя положения официального законодательства применительно к своим вотчинным правам, А. П. Волынский рассчитывал действовать методом поощрения («давать от двух до пяти рублей, дабы женихи таких девок лучше охотилися брать»), а князь М. М. Щербатов[58] и граф Н. П. Шереметев — напротив, более испытанным методом устрашения: крепостных девок, «коим минет 17 лет», «а замуж не пойдут» — «таковых всех высыслать на жнитво и молотьбу казеного хлеба сверх тягловых работ отцов и братьев и высылкою на работы отнюдь никого не обходить…».[59] В имениях же князя А. Б. Куракина в 90-е гг. XVIII в. разрешено было штрафовать «девок», не вступивших в брак не к 20 (как предписывалось законом 1796 г.), а к 13–15 годам (из расчета 5 рублей в год);[60] с солдатской прямотой решал брачный вопрос своих крепостных и граф А. В. Суворов, также понизивший брачный возраст «девок» до 15 лет, невзирая на жалобы крестьян на то, что таким способом «все будут женаты не по любви, а по неволе».[61]

В конце XVIII в. крестьянские браки в пределах одной вотчины вполне могли быть заключены под влиянием личной склонности. Но любовь крепостного и девушки, принадлежащей другому помещику, рождала, за редким исключением, одни трагедии.[62] Редкие владельцы крепостных душ (вроде П. А. Румянцева) позволяли крестьянским девушкам выходить замуж «по собственному произволению».[63] Большинство разрешало заключать браки только в пределах собственных вотчин.[64] «Вдов и девок на вывод не давать под жестоким наказанием, понеже оттого крестьяня в нищету приходят, все свои пожитки выдают в приданые и тем богатятся чужие деревни», — мотивировал подобные действия помещиков В. Н. Татищев.[65] К десятым годам XIX в. стремление выходить замуж (и жениться) в пределах своего села или ближайших деревень превратилось в стойкий обычай (в то время как в допетровское время требование избегать близкородственных браков находило отражение в пожелании «искать невесту за семь деревень»).[66] Информаторы РГО сообщали в середине XIX в., что «выдавать на сторону замуж девицу означало что-то неладное»: скрытые пороки жениха, его семьи или его родителей.[67]

Тем не менее со временем тенденция согласования интересов родителей, родственников и близких с мнением самих вступающих в брак все-таки усилилась. Мелкопоместный дворянин Г. С. Винский в мемуарах, названных «Мое время» (середина XVIII в.), отмечал, что его родители заключили брак «по взаимной сердечной склонности», и видел в последней причину «прочного членоустроения, чистой крови и здоровых соков» их детей. Старшая современница Г. С. Винского графиня В. Н. Головина (урожденная Голицына) вспоминала, что ей «несколько раз делали предложение, но каждую партию» она «тотчас отвергала», пока ей не встретился ее избранник. Известная мемуаристка XVIII в. Н. Б. Долгорукова, хотя и следовала поначалу мнению родственников, нашедших для нее удачного жениха, в дальнейшем пошла наперекор их советам. «…Когда он был велик — так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему? Я такому бессовестному совету согласиться не могла».[68] Однако стоит учесть последствия для девушки столь явного проявления самостоятельности: в решающий для ее судьбы момент — отъезд в Сибирь с опальным мужем — все ее родственники (кровные и по свойству) отвернулись от нее, никто не только не помог материально, но и не пришел проводить.[69]

В «Дневнике» купеческой девушки начала XIX в. (точнее, в мемуарах, литературно стилизованных под дневник) можно отметить новый «шаг» в становлении женского права на самостоятельный выбор будущего спутника жизни. В нем содержится подробное изложение переписки («тайных цидулок»), «мечтаний о нем» и добрачных отношений с будущим супругом — абсолютно платонических, но свидетельствующих о глубине и остроте переживаний.[70] В некоторых мемуарах дворянок и купеческих дочек можно найти описание «хитростей», к которым прибегали девушки, чтобы избегнуть деспотической непреклонности родителей в вопросе о замужестве и тем самым обеспечить себе брак «по выбору сердца»: «Деспотизм в особенности был тяжел для ее дочерей; но они, однако, все вышли замуж по выбору сердца, а не по ее выбору. Каждая из них показывала вид, что не только холодна к избраннику своей души, но что если выйдет за него замуж, то сделает это только в угодность матери. Деспотизм всегда побуждает ко лжи и развращает людей, испытывающих его гнет…»[71] С 10-х гг. XIX в., если судить по мемуарам, юные дворянки хотя и полагались в решении своей судьбы на волю родителей, тем не менее имели немало «веры в собственные силы и свою звезду на пути сердечного романа».[72]

Конечно, во многих дворянских семьях, а тем более в купеческих (отличавшихся грубостью нравов) вопрос о замужестве и брачном партнере по-прежнему решался по старинке — родителями и родственниками будущей невесты: «„Мы решили тебя выдать замуж, благо жених хороший сватается“. — „Я не пойду замуж“, — ответила я, стараясь быть спокойной. „Об этом тебя никто и спрашивать не станет. Возьмем да выдадим… Ну, нечего выть-то, Москва слезам не верит!..“ Хотела сказать ему прямо в глаза, что насильно замуж выдают за него. Но не посмела, боюсь папеньки. Убьет…»[73] Иногда полагались на «совет людей искусных, а паче надежных родственников и свойственников».[74] Это отметил в своем дневнике и Ф. В. Берхгольц,[75] и живший в конце XVIII — начале XIX в. мемуарист Е. Ф. Комаровский, который посватался в рекомендованные ему «дом и семью», был «обласкан» будущей тещей, но «дочери ея» вплоть до последних дней перед свадьбой «не видал». Его современник, купец И. А. Толченов, выбрал сыну невесту, позволив ему лишь трижды увидеться с нею до свадьбы, причем от первых «смотрин» до венчанья «по соизволенью и убежденью родителя» прошло чуть более недели. Трудно сказать, насколько близкими душевно могли стать отношения между потенциальными супругами, едва знавшими друг друга до свадьбы, однако определяющую роль играла в них традиция, обязывающая полюбить избранника или избранницу. «Любила я его очень, хотя я никакого знакомства прежде не имела, нежели он мне женихом стал», — вспоминала о своем отношении к будущему мужу — «Иванушке» (Долгорукому) Н. Б. Шереметева.

Весьма характерно в этом смысле поведение первой невесты Г. Р. Державина — Екатерины Бастидоновой. До 34 лет поэт не был женат, хотя его окружало немало знатных и богатых невест, и лишь в 1743 г., пораженный красотой девушки (дочери португальца), решил посвататься к ней. Описывая тот день и себя самого (в третьем лице), Г. Р. Державин вспоминал: «Любовник жадными очами пожирал все приятности, его обворожившие, и осматривал комнату, прибор, одежду и весь быт хозяев». Сочтя недостаточным согласия матери Екатерины, он решил переговорить с самой девушкой, но добился от нее лишь признания, что вопрос об их совместном будущем целиком в руках ее «матушки» («от нея зависит»).[76]

Об определяющей роли родителей в решении вопроса о замужестве пишут и другие авторы мемуаров (в том числе более поздних). Вот что писала, скажем, А. Е. Лабзина: «Мать моя отговаривалась моей молодостью… Он дал перепоручение своей племяннице-девушке, чтоб она меня спросила, с удовольствием ли я бы пошла за него и не противен ли он мне… Лета мои (тогда были. — Н. П.) таковы, что об этом мне думать (было) нельзя. И в совершенныя лета не позволила бы себе думать о замужестве… А мое сердце словно билось и тосковало, видя их тайные переговоры… И так дело было решено без меня… Мать лишь сказала: „Необходимость меня заставляет сие сделать (она была при смерти. — Н. П.). Будь же спокойна и знай, что без воли Божьей ничего не делается…“»[77] Совершенно схожие воспоминания мы найдем и у таких мемуаристов, как М. В. Данилов,[78] А. П. Керн («…был Керн. Этот доблестный генерал был мне так противен, что я не могла говорить с ним. Имея виды на него, батюшка мой отказывал всем просившим моей руки и пришел в неописанный восторг, когда услышал, что герой ста сражений восхотел посвататься за меня и искал случая объясниться со мною… Когда нас свели и он меня спросил: „Не противен ли я вам?“ — я отвечала нет и убежала, а он пошел к родителям и сделался женихом…»),[79] Н. В. Басаргин,[80] англичанка Марта Вильмот.[81]

«Не сказав ни слова» будущей супруге, урожденной А. П. Буниной (во втором браке Елагиной — известной хозяйке литературного салона второй трети XIX в.), посватался в 1805 г. к родителям невесты В. И. Киреевский.[82] М. А. Дмитриев (1796–1866) в своих мемуарах отметил, что решение главы семьи, касающееся замужества и женитьбы, могло перевесить и доводы разума, и надежды на карьеру: достаточно было одного соображения отца, что дочь выдается «за хорошего человека и богатого дворянина», чтобы бракосочетание состоялось, и скорейшим образом.[83]

Выбирая для дочерей спутников жизни, родители прежде всего полагались на собственный жизненный опыт: на человека без состояния они часто смотрели как на «бьющего баклуши», «пустого» и порой жестоко таким образом просчитывались. Именно так обстояло дело с неудачным сватовством к Грушеньке Яньковой графа Ф. П. Толстого, ставшего впоследствии и тайным советником, и вице-президентом Академии художеств, но поначалу, в молодости (ему было около 30), не произведшего впечатления на родственников девушки. Меж тем «Грушеньке он очень нравился», вспоминала позже мать.[84]

Иногда матери препятствовали браку симпатизировавших друг другу молодых людей исключительно по причине сохранения традиции «очередности» выдачи замуж («могу ли я отдать меньшую, когда старшие две сестры не замужем?»). Таким образом, некоторые матушки могли «терзать» — по словам мемуаристки — молодых людей годами, не позволяя даже «пороптать на мать или пугнуть ее».[85]

Аналогичный пример — в котором роль препятствия принадлежала уже старшей сестре — приводит в своих воспоминаниях С. В. Скалон. В крестьянском быту традиция выдавать замуж по старшинству трансформировалась в обычай одевать младших сестер хуже, чем старших, даже «не пускать по воду до выдачи старшей замуж». Традиция очередности выдачи замуж нашла косвенное отражение и в поговорках («Через сноп не молотят, через старшую молодку не дают»),[86] а также в сюжетах русских сказок, где младшая дочь (как и младший сын) представлены обычно (особенно в завязке сюжета) плохо одетыми, незаметными, непримечательными.

Несогласие в вопросе о замужестве с мнением родителей заставляло многих юных девушек совершать неожиданные и предосудительные — с точки зрения господствующих представлений о морали — поступки. Так, например, семейное предание семьи Державиных сохранило историю младшей сестры Д. А. Дьяковой (жены поэта) — Марьи Алексеевны Дьяковой, которую родители не хотели выдавать замуж за Н. А. Львова, впоследствии ставшего талантливым архитектором. Семейный биограф Державиных И. Хрущов писал впоследствии, что девушка «вышла к Николаю Александровичу (Львову. — Н. П.) тайком через окно, поехала за женихом, да и обвенчалась с ним, тайком же вернулась к родителям прямо из церкви и стала жить у них по-прежнему, до поры до времени не объясняя о случившемся браке…».[87] Аналогичную историю любви и тайного венчанья (из-за несогласия матерей жениха и невесты) князя А. Ф. Щербатова и княжны В. П. Оболенской (конец XVIII в.) рассказал П. А. Вяземский.[88] О возможности непризнания подобного «тайного брака» офицера и юной барышни упомянула в своих мемуарах М. С. Муханова: «Офицер гвардии… подкупил старую няню, водившую девиц в церковь, и таким образом похитил одну из них. Новобрачных застали за столом после брака, который признан был незаконным и расторгнут…»[89] Однако примеров подобных браков «супротив воли» родителей и родственников все же было немало,[90] хотя многие из них кончались весьма драматически для молодых неопытных девиц. Так, скажем, Е. П. Янькова привела в своих воспоминаниях случай «времен императора Павла» с одной юной девицей, склоненной молодым офицером к заключению тайного брака и побегу из родительского дома. После рождения ребенка офицер, оказавшийся женатым и лишь инсценировавший тайное венчание, бросил девушку. «Не известно, помирилась ли она со своими родными», но — согласно ее прошению на имя императора — офицер-обманщик был разжалован и насильно пострижен в монахи.[91]

В начале XVIII в. была сделана попытка отойти от старой традиции низкого брачного возраста невест: Указ о единонаследии 1714 г. определял 17 лет как возрастной ценз девушек при вступлении в брак.[92] Однако обычай выдавать замуж рано, в 12 лет, когда девочки были несамостоятельными и зависимыми не только от воли, но и от житейского опыта родителей, продолжал сохраняться, несмотря ни на какие указы. Церковные правила по-прежнему обязывали «сродичей» женить девочек и вообще детей без задержки, едва те «войдут в возраст»: «Всякому родителю подобает сына своего женить, егда скончается возрасту его 15 лет, а дочери 12 лет».[93] Таким образом, указ о повышении брачного возраста невест до 17 лет нарушал не только традицию, но и церковную (византийскую) норму права. Как и в XVII в.,[94] в петровское время законодательные установления о брачном возрасте невест мало кем соблюдались.

В середине, а особенно в конце XVIII в.[95] несовпадение живучей традиции и законодательства стало особенно явным. Указ Синода 1774 г. вернулся к старой практике, понизив брачный возраст девушек до 13 лет.[96] Судя по мемуарам, большинство дворян в начале XVIII в. выбирало себе 12–13-летних жен. Известный мемуарист Андрей Болотов сообщил, что он сватался к 12-летней невесте и сыграл свадьбу через год после сватовства. Князь Юрий Долгорукий женился на одиннадцатилетней девочке. Датский посол Юст Юль отметил в своих записках, что жене воеводы, у которого он гостил, не было и 12 лет.[97] Аналогичное сообщение можно найти в письме секретаря английского посольства Л. Вейсброда.[98] Сам Петр I объявил о совершеннолетии своей дочери Елизаветы (будущей правительницы России), когда ей исполнилось 12 лет. В том же «нежном» возрасте, в 1772 г., вышла замуж за известного ученого А. М. Карамышева А. Е. Лабзина. «Сказывали мне, что матушкина мать княжна Мещерская была двенадцати лет, когда выходила замуж», — записал рассказ бабушки (Е. П. Яньковой) внук Д. Д. Благово в начале XIX в. Известная преподавательница Смольного института Лафрон была выдана замуж в 15 лет (событие состоялось приблизительно во второй половине XVIII в.). Тогда же на 15-летней девочке женился 26-летний дворянин Г. С. Винский.[99] Их современница Е. Р. Дашкова писала, что «в 15 лет полюбила и вышла замуж», родив в том же возрасте первого ребенка, в 16 лет — второго, а в 22 уже овдовев (мать Екатерины Романовны тоже, кстати, выходила замуж за князя Дашкова 15-летней).[100]

К началу XIX столетия брачный возраст девушек определялся законом в 16 лет, но это по-прежнему не всегда совпадало с брачной практикой. В этом смысле любопытно сообщение С. Т. Аксакова о том, что его дед, ужаснувшись несчастливому браку своей воспитанницы и опекаемой, выданной хитростью замуж за «проходимца» М. М. Куролесова, «погрозил, что разведет Парашу с мужем по ее несовершеннолетию» (девушке было 14 лет). И лишь подложное метрическое свидетельство, показанное ему священником, в котором говорилось, что «Прасковье Ивановне семнадцатый год», «лишило его всякой надежды на расторжение ненавистного ему брака».[101]

Тем не менее в начале XIX в. в дворянской среде обнаружилась тенденция к повышению брачного возраста. Родители Г. С. Винского обвенчались когда им было соответственно матери 16 лет, а отцу — 21 год. П. Г. Березина, по воспоминаниям ее дочери, вышла замуж в 19 лет (1793 г.). В. Н. Головина стала невестой в 20 лет (1786 г.), в том же возрасте была выдана замуж и сестра М. В. Данилова Анна. В начале XIX в. юные дворянки и вообще представительницы привилегированного сословия выходили замуж, как правило, в возрасте от 17 до 23 лет и старше,[102] хотя бывали исключения.[103] Во всяком случае, при упоминании возраста незамужней девушки в мемуарах стало употребляться словосочетание «ей было уже 17 лет» — когда речь шла о возрасте совершеннолетия.[104] Кстати сказать, мемуары купеческих девушек тоже позволяют отметить повышение брачного возраста в начале XIX столетия.[105]

Девушки в крестьянских семьях XVIII — начала XIX в., как правило, выдавались замуж не позднее 18–20 лет. Любопытно, что именно в XIX в. была записана пословица «Мука — не тесто, пока не перемесится, девка — не невеста, пока не перебесится»,[106] свидетельствующая о том, что одна из ранее существовавших причин ранних замужеств (стремление сохранить «девство») стала не столь определяющей. Разница в возрасте между невестами и их будущими супругами составляла, как правило, от одного до трех лет (старше обычно оказывался мужчина).[107] В то же время брачные партнеры дворянских и купеческих дочек могли быть пожилыми, а то и просто старыми (как то отразилось на известной картине В. В. Пукирева «Неравный брак», 1849 г.). Ф. В. Берхгольц еще в 20-е гг. XVIII в. упомянул о свадьбе пожившего и много повидавшего князя Ю. Ю. Трубецкого («имеющего внучат восьми и девяти лет») и 20-летней барышни. Один из «птенцов гнезда Петрова» — фельдмаршал Б. П. Шереметев женился на 25-летней вдове с двумя детьми — А. П. Нарышкиной (урожд. Салтыковой), когда ему исполнился 61 год, а его старшая дочь от первого брака была 40-летней матерью нескольких детей. О таком же несоответствии возрастов жениха (ему исполнился 51 год) и невесты (едва достигшей 17-летия) написала в своих записках и Н. Н. Мордвинова (правда, немолодой возраст супруга не помешал этой паре иметь 11 детей, из которых 8 дожили до совершеннолетия и создали собственные семьи). Знаменитый государственный деятель Екатерининской эпохи И. И. Бецкой «перед заходом солнца» (ему было 75 лет) всерьез увлекся юной выпускницей созданного по его же инициативе Смольного института — 18-летней Глашей Алымовой (Г. И. Ржевской), надеялся на брак с нею, а когда узнал, что она влюблена в А. А. Ржевского, просил «хотя бы на два года» отложить свадьбу, но жить в его доме. Примеры могут быть умножены.[108]

Примечательно, однако, что — несмотря на распространенность браков пожилых мужчин с молоденькими барышнями — общественное мнение все-таки полагало их «неравными». «Серьезные» брачные намерения, а тем более любовные интриги между «юницами» и теми, кто «по возрасту годился в отцы не только» им, но и их «старшим сестрам», одинаково считались предосудительными («При неравенстве лет может ли быть взаимное чувств услаждение? — Скажите мне, мужья-старички, скажите по совести, стоите ли вы названия мужа? Вы можете только возжечь любовный огонь, но не в состоянии утушить его…»).[109] Это отношение было общераспространенным, кроме исключительных случаев, когда болезнь или физический недостаток одного из супругов требовал заботы и содержания со стороны другого.[110] В то же время в законах XVIII в. был зафиксирован (на основе Кормчей книги) и максимальный возраст для вступления в брак — 60 лет. Крестьяне считали «уместным» брак мужчин «не старее» 50 лет, женщин — 45.[111]

Описанная тенденция — брачности пожилых мужчин и молодых, а порою даже юных женщин — сохранялась и позднее. Например, Д. А. Дьякова вышла в 1795 г. замуж за 52-летнего Г. Р. Державина, когда ей не исполнилось тридцати («соединение долженствовало основываться более на дружбе и благопристойной жизни, нежели на нежном, страстном сопряжении», — полагал поэт и признавался, что он «совокупил судьбу не пламенною романтическою любовью, но благоразумием, уважением и крепким союзом дружбы»).[112] «Хорошенькая собой, с большими карими глазами и чудными густыми ресницами девица Кудрявцева», «едва вышедшая из пансиона» (следовательно, ей было не более 16–17 лет. — Н. П.), выйдя замуж за князя А. А. Трощинского, «казалась скорее дочерью его, чем женой», и «странно было видеть, как она прибегала — истинно как дитя — и спрашивала у него позволения идти гулять или надеть платье…». Спустя десятилетие 17-летняя А. П. Полторацкая была выдана отцом замуж за 52-летнего генерала Керна, который, по ее словам, был ей «так противен», что она «не могла даже говорить с ним».[113]

Иначе сложились отношения в семье Ф. П. Львова — двоюродного брата архитектора Н. А. Львова: несмотря на то что юная жена была моложе вдовца с несколькими детьми на 22 года, она сумела заменить им мать. Аналогично: счастливый брак ожидал «немолодого, некрасивого и ничем не примечательного князя Щербатова» с Е. Нарышкиной — «замечательно красивой, кокетливой и весьма легкомысленной» девочкой-девушкой, бывшей моложе его более чем вдвое. В те же годы 18-летняя купеческая дочь Татьяна Полилова была выдана замуж за квартирмейстера Павловского полка Ф. И. Григорьева, которому шел 38-й год, и была счастлива в этом браке.[114]

Обратная ситуация — брачности немолодых женщин с молодыми мужчинами — практически не просматривается в дворянском сословии. Единственный пример несоответствия в возрасте подобного рода — замужество 34-летней С. В. Капнист (причем замужество первое!) с 28-летним преподавателем Полтавского кадетского корпуса В. А. Скалоном. Любопытно, что — несмотря на подробное изложение мельчайших деталей в воспоминаниях С. В. Капнист-Скалон — она обошла вниманием и этот факт, и само описание позднего замужества, ограничившись лишь будничным: «устроилась и моя судьба».[115] (Вероятно, вопрос о замужестве долго был мучительным для мемуаристки, ведь в то же время 20–22-летние дворянки считались уже перестарками, привередницами,[116] а в крестьянском быту их звали прокисшими невестами, однокосками, вековушами.)

Отношение к брачному возрасту в непривилегированных сословиях за рассматриваемое столетие также претерпело существенные изменения. Уже к 1711 г. (когда проводилась одна из переписей населения) ранние браки в деревне случались все реже. Крестьяне, выдавая дочек замуж, руководствовались больше хозяйственными мотивами, нежели эмоциями: управиться с тяжелыми полевыми работами, уходом за скотиной, многими домашними промыслами могли лишь те, кто был достаточно зрел и обладал физической силой.[117] Иной вопрос — о праве родственников или родителей (а тем более помещика) выдавать девушек замуж за кого угодно и в каком угодно возрасте. В 1761 г. М. В. Ломоносов с негодованием писал о том, что «в обычай вошло… малых ребят, к супружеской должности неспособных» женить «на девках взрослых, и часто жена по летам могла бы быть матерью своего мужа».[118] Не случайно появление в фольклоре сюжета о жене, которая носила своего мужа в переднике, отбивала от уличных мальчишек,[119] а также присловий типа «Вот те, бабушка, наука, не ходи замуж по внука!» или «Не ходи сорок за двадцать!».[120] Подобные ситуации, типичные по мнению русских юристов XIX в.,[121] вызывали гневное возмущение А. Н. Радищева.[122]

Следствием возрастных несоответствий в крестьянских браках было распространение снохачества, описанного англичанином У. Коксом в 1778 г., в том числе в его «обратном варианте» (сожительстве тещ с зятьями), описанном С. Текели: «Во многих семьях отец женит своего 8- или 9-летнего сына на девушке гораздо старше его с целью иметь лишнюю работницу; между тем сам сожительствует со своей снохой и нередко имеет от нея детей..»[123] Даже в середине XIX в. попытки снох жаловаться на старших мужиков в семье, заставлявших вступать с ними в интимные отношения, заканчивались в лучшем случае ничем, а в худшем — наказанием пострадавшей (якобы «за клевету»).[124] Сам крестьянский мир реагировал на снохачество равнодушно и простодушно: «Говорили: „сноху любит“».[125]

Что касается других условий замужества, помимо описанных выше, то они мало трансформировались за рассматриваемое столетие. Так, священники по-прежнему требовали подтверждения отсутствия кровного родства между женихом и невестой, ибо никто не отменял церковное правило, утвержденное «Уставом о брацех» в XV в.,[126] о воспрещении браков между людьми, приходящимися друг другу свойственниками или родными (вплоть до шестого колена). Известны случаи, когда Синод категорически воспрещал браки между родственниками пятой (запрещенной) степени родства.[127] Во всяком случае, он решительно настаивал на соблюдении епископами обязанности определять степени родства вступающих в брак, даже если «искусные люди» умело скрывали их. Лишь в 1752 г. вышел именной указ императрицы не допускать браков только в «действительно возбранных степенях родства» и наметилось стремление к ослаблению брачных запрещений.[128]

Мемуарная литература XVIII — начала XIX в. позволяет усомниться в действенности запрета близкородственных браков (а тем более внебрачных связей между двоюродными и троюродными «сродниками»!),[129] равно как и браков между людьми, связанными свойством. Так, А. Е. Лабзина в первом браке была замужем за воспитанником («благоприобретенное родство»!) своего отца — А. М. Кармышевым, который в открытую, у нее на глазах, сожительствовал со своей племянницей; А. П. Керн вспоминала, описывая свое детство в первые годы XIX в. о браке писателя Ф. П. Львова с его кузиной («Какие нонче браки бывают… Известный нам всем Ф. П. Львов женился на своей двоюродной сестре Львовой, имея 10-х детей от первой жены…»). Известно дело, рассматриваемое в 1776 г. Синодом, о просьбе не расторгать брак с двоюродной сестрой умершей жены, и это супружество было признано.[130]

В некоторых источниках встречаются упоминания о том, что наличие родства становилось тяжелейшим нравственным препятствием при возникновении сердечных привязанностей. Впрочем, в случае обращения к митрополиту за разрешением близкородственного брака прошения такого рода — особенно от «уважамых лиц» — чаше всего удовлетворялись. Так, в 1812 г. митрополит Филарет разрешил брак пожилого П. С. Протопова с его двоюродной племянницей, воспитывавшейся им в собственном доме («…избавите молодую пару от греха, а сего господина сохраните от самоубийства…»).[131] В народе же в отношении девушек, приходящихся дальними родственницами женихам, действовало правило: «Четвертое колено — из ряду вон, к венцу вези смело!».[132] Иронизируя над церковным запретом близкородственных браков, крестьяне сочинили немало поговорок, отражавших допустимость браков между людьми, связанными дальним родством.[133] Однако близкие родственники, в том числе троюродные сестры-братья и люди, связанные духовным родством, обычно не «брачились»: «Аще кто со сродники плод сотворит — то чадо не здраво же будет».[134]

Как и в допетровское время, имелись ограничения на количество замужеств, и четвертый брак считался недействительным. Формально продолжало действовать правило о двухгодичной (в случае повторного брака) и трехгодичной (в случае замужества в третий раз) епитимье, но как часто она налагалась и насколько была строгой — сказать трудно. В исключительных случаях — вроде описанного М. М. Щербатовым[135] — на третий брак требовалось специальное разрешение, например, от высшей церковной власти или от императора. Не стоит, однако, думать, что подобных примеров почти не было.

Хроника рода Мариных сохранила историю Марфы Антипьевны Мариной, родившейся в конце XVII в., прожившей 130 лет и бывшей замужем четыре раза — «с разрешения митрополита». Упоминания о столь почтенном для женщины возрасте встречались и в других мемуарах. Например, Е. П. Янькова отметила, что «княгиня Наталья Петровна (Голицына. — Н. П.)… умерла почти ста лет от роду. Родившись в царствование Елизаветы Петровны, она видела царский двор при пяти императрицах и будучи старожилкою, немудрено, что считала всех молодежью…».[136] В письмах Марты Вильмот из России рассказывается о посещении ею старухи — «матери священника, которой 120 лет». «Если не считать зрения, — удивлялась англичанка, — она вполне здорова, сохранила и память и связную речь…»[137]

В фольклоре сохранилось присловье «Да она уже третьего мужа донашивает», свидетельствующее о том, что замужества по третьему разу бывали не только в «образованном сословии», где дворянки могли испросить письменного разрешения церковных властей.[138] Чаще, впрочем, можно встретить известия не о втором, третьем и т. д. замужествах, а о женитьбе во второй или в третий раз. Например, Ф. П. Печерин, оставивший воспоминания, охватывающие более полувека, упоминает не раз о вторых и третьих браках родственников, и каждый раз о женитьбах мужчин.[139]

Ограничение количества женитьб и замужеств, рожденное православной концепцией, полагавшей каждый новый брак уступкой человеческой «слабости» (неспособности оставаться верным памяти первого мужа или жены), вступало в противоречие с естественным ходом вещей. Решившиеся на заключение повторного брака часто делали это тайно, причиняя «несносное огорчение и несогласие между семействами». Поэтому глубоко верующий и искренне любивший свою первую жену Г. Р. Державин, женившийся повторно через полгода после смерти своей «Плениры», счел должным объяснить свой поступок — по словам М. А. Дмитриева — следующим: «…не могши быть спокойным о домашних недостатках и по службе неприятностях, чтоб от скуки не уклониться в какой разврат». Весьма часто необходимость вторичного замужества мотивировалась невозможностью прокормить детей от первого брака или конфликтами с родственниками умершего мужа.[140]

Новый брак, новое замужество считались предпочтительнее внебрачных связей — и уже не только духовными идеологами, но и самим русским обществом. Однако примечательно, что русское образованное общество признало одновременно и ценностность «неискусобрачия». Именно такой термин был выбран Г. С. Винским для определения причин «истинного благородства и счастия» детей, рожденных в супружеских союзах «молодых, здоровых родителей» («Дети порочной любви редко бывают добрыми существами», — резонерствовал он ниже).[141]

Как свидетельствуют документы Духовной консистории Синода, в течение XVIII — начале XIX в. по-прежнему строго соблюдалось правило, по которому нельзя было вступать в брак «от живого супруга» (то есть, скрывшись от одного, венчаться с другим). Духовный регламент 1721 г. предписывал «без утайки» доносить о всех «сомнительных» браках в «духовный коллегиум». Если обвенчанные скрывали, что один из них уже женат, то брак — как и в случае заключения его в четвертый раз — считался недействительным. Большое число документов, рассказывающих о таких личных драмах, говорит об их распространенности.[142]

Не менее строго, чем в допетровское время, соблюдался в России XVIII — начала XIX в. и сословный характер брака. После введения в действие Табели о рангах (1722 г.) социальный статус женщины стал определяться чином ее отца (если она была не замужем) или мужа. Поэтому в документах XVIII — начала XIX в. появились слова «полковница», «бригадирша», «статская советница», «тайная советница». Женщины, находящиеся в придворной службе (число их было очень незначительно), стали обладательницами придворных званий (рангов) и даже получили возможность надеяться на «служебный» рост, вплоть до высшего женского придворного чина — обер-гофмейстерины, бывшей в ранге фельдмаршала.[143]

Несмотря на то что сам Петр I женился на неразведенной жене шведского солдата, да еще с сомнительным прошлым,[144] все его указы 1702–1723 гг. ставили целью привязать подданных к своим сословиям.[145] Требование ненарушения сословных границ одновременно обеспечивало поддержание традиции имущественного равенства будущих супругов. Одной принадлежности обоих потенциальных брачных партнеров к «аристократическим фамилиям» было, как правило, недостаточно, так как и их родители, и они сами мечтали «устроить дела так, чтобы нужда не отравила обоюднаго счастия». Поэтому избранник юной дворянки, как правило, принадлежал к тому же социальному слою, что и она сама, и был обеспечен примерно так же, как и ее родня (юношам рекомендовалось искать «себе равныя или паче низше себя»). «…Неравные браки не были… часты, — вспоминала о конце XVIII в. Е. П. Янькова, — каждый жил в своем кругу, имел общение с людьми равными себе по рождению и по воспитанию и не братался со встречным и с поперечным…»[146]

Муж, как и в допетровские времена, «сообщал» жене свое состояние: лишь в 1815 г. был отменен порядок, по которому свободная женщина, вышедшая замуж за крепостного, не утрачивала свою свободу и сохраняла свой социальный статус.[147] Неравные браки приобретали законную силу лишь в исключительных случаях.[148] Современники Петра разделяли точку зрения государя на принципиальную недопустимость браков «подлых» людей с «благородными», да и в отношении людей своего же социального слоя рассуждали с известной осторожностью: «Не ищи честнее (знатнее. — Н. П.) себя, наипаче же богатой беги».[149]

«Несовпадение» сословного статуса потенциальных жениха и невесты приводило, как правило, к тому, что «кратковременные любовные шашни на том и кончались» (Г. Р. Державин). Женщина низкого происхождения, резонерствовал М. В. Данилов, «которая в любовницах хотя кажется и приятна, в женах быть не годится за низостью своего рода». Тем не менее по закону жена-недворянка, выйдя замуж за дворянина, могла в принципе дворянкой стать.[150] Не известно, правда, насколько частыми были браки, подобные браку графа Шереметьева со своей крепостной актрисой Прасковьей Ковалевой-Жемчуговой. Портрет ее кисти И. П. Аргунова запечатлел измученное лицо крестьянки, ставшей графиней, носящей наследника шереметевских миллионов и тем не менее несчастной.[151]

Обратная ситуация была редка в еще большей степени. Дворянин, «будучи небольшого чина и небогат», не мог рассчитывать на брак с обладательницей большого состояния, а если она к тому же была красавицей — и подавно. Тем более не могла ничем кончиться любовная связь дворянки и простолюдина. Выйдя за него замуж, дворянка должна была потерять свой высокий социальный статус. Екатерина II отменила это правило: дворянка в любом случае могла сохранить за собой свое дворянское происхождение, но не могла «передать» его ни мужу, ни ребенку, который не мог наследовать матери в недвижимости[152] (рожденный от крепостного, он оставался крепостным).[153] Исключения случались, но крайне редко.[154] Напротив, бастарды, рожденные от отца-дворянина и матери-простолюдинки, могли получить в жизни многое — от имущественных пожалований до дворянского титула.[155]

Разумеется, жизнь постоянно рождала личные драмы, связанные с различием социального, сословного и имущественного статуса. Так, А. Т. Болотов, влюбившись без памяти в бесприданницу, благоразумно отказался от брака с ней, «делая себе превеличайшее насилие и со слезами почти на глазах выгоняя из головы лестные и приятные воспоминания». Аналогичное душевное переживание было знакомо и поэту Антиоху Кантемиру. Избранница его сердца, в отличие от случая с А. Т. Болотовым, княжна Варвара Черкасская была сказочно богата, и мать девушки «ждала кого-нибудь из сынов Юпитера», иронизировал Кантемир, «чтобы выбрать себе зятя, достойного ее чрезмерного тщеславия».[156] (Старания матери, к слову сказать, увенчались-таки успехом!)[157]

Обедневшие дворяне, принадлежавшие к «старым» фамилиям, вынуждены были искать себе невест «с хорошим состоянием» и одновременно с «большим родством». Сплошь и рядом удачная женитьба на девушке со связями обещала успешную карьеру.[158] Карьера А. П. Волынского — не слишком высокородного по происхождению, но весьма дальновидного и ловкого (судя по взлету по службе) — была обусловлена браком с двоюродной сестрой Петра I — Александрой Львовной Нарышкиной. Но это же родство сослужило ему и плохую службу: не только он сам погиб в конце концов мучительной смертью за попытку политического переворота, но и его детей — двух дочерей и сына — как лиц, «которые могли бы занять русский императорский престол», сослали в вечную ссылку… М. В. Данилов — незаурядная личность, артиллерийский офицер, не лишенный литературного дара и немало рассуждавший о «счастии», — к своему браку побрел тореным путем. Трезво подсчитав доходы предполагаемой невесты, он отметил, что она ему «понравилась… заочно, потому что богата» и принадлежит к его «кругу»[159] (ср.: «Более приданое, нежели человека ищут, несмотря на пословицу: приданое на грядке, а урод на руках»).[160] Примерно так же рассуждали и родители дочерей, подыскивая им женихов, «по рождению и состоянию удовлетворявших их честолюбию». Мемуарная литература XVIII в. позволяет утверждать, что в основе традиции сословного равенства в браке лежал принцип «немалой пользы» социального и материального «баланса» двух породнившихся фамилий, облегчавший адаптацию невесты в новой семье. В противном же случае отношение к невесте и ее родственникам «из подлых» было в лучшем случае пренебрежительным («родственники за подлость неприятны и зазрение или поношение приносят»).[161]

Брак дворянина-аристократа с представительницей купеческого сословия, хотя и бы очень богатой, почитался мезальянсом. В 1742 г. был издан даже специальный указ, запрещавший «женам купеческим», «похотевшим» замуж «за иных чинов людей», законно венчаться с ними. Е. Р. Дашкова «чуть не упала в обморок», когда получила известие о том, что сын женился — не спросясь ее совета! — на некой А. С. Алферовой, «не отличавшейся ни красотой, ни умом, ни воспитанием». Избранница сына президента двух Российских академий, родовитой княгини, была дочерью купца, вышедшего из приказчиков. Брак Алферовой и Дашкова состоялся «на одной из отрядных стоянок» (М. И. Дашков служил), о чем, к сожалению княгини, «знал весь Петербург». Правда, мемуаристка признавалась, что ее пытались успокоить «на сей предмет» многие влиятельные знакомые, в том числе граф П. А. Румянцев-Задунайский, «который толковал о предрассудках, касающихся происхождения, о непрочности богатства, о его недостаточности для счастья…».[162] В 1804 г. заезжая англичанка резюмировала: «Как и во Франции перед революцией, дворяне ломают все кастовые барьеры и женятся на купеческих дочерях…»[163]

Значимость и важность для дворянского брака не только богатства (богатыми могли быть и купцы), но и «родовитости», знатности, фамильной поддержки в случае брака с «ровней» (по социальному статусу) с резковатой прямотой выразила образованнейшая женщина своего времени княгиня Мария Кантемир — духовная наставница своего младшего брата Матвея и сестра поэта Антиоха Кантемира. Она практично советовала воспитаннику жениться на женщине «пожилой и даже бедной», но со связями, чтобы «всегда иметь покровителя». Именно так удалось жениться Г. Р. Державину: первый брак с Е. Бастидоновой, которую он звал Миленой, не принес ему богатого приданого, но зато обеспечил влиятельными знакомыми через тещу — кормилицу наследника престола Павла Петровича. Дед С. Т. Аксакова женился на «небогатой девице», но «из старинного дворянского рода», так как «ставил свое семисотлетнее дворянство выше всякого богатства и чинов».[164] Однако о том, что думали женщины, дававшие согласие на замужество (или, точнее, которых выдавали замуж) с учетом информации о знатности претендентов, — судить трудно: в «женских» мемуарах это почти не отразилось.

Крестьянские девушки также, как правило, выдавались замуж за женихов из семей, равных по достатку и статусу. На бедных женились от безысходности, понимая, что соседи этому не позавидуют («Из холопства взять — будут пересмехать»), но и мезальянс с богатой невестой таил в себе опасность будущих несогласий («Знатную взять — не сумеет к работе пристать», «Богатую взять — будет попрекать»).[165] Требование замужества на «ровне» отразилось во множестве поговорок, пословиц и присловий, сводимых к меткому наблюдению «Равныя обычаи — крепкая любовь».[166]

В то же время в числе условий заключения брака появилось в XVIII столетии немало нового. Это «новое» во многом перечеркивало старания священнослужителей представлять сочетание супружескими узами как божественный промысел, да и само таинство венчания при соблюдении разных и весьма многочисленных требований приобретало характер фарса. Не случайно многие указы императора-реформатора вызывали протесты у церковников (а с 30-х гг. были частично отменены).

С 10-х гг. XVIII в. каждый вступающий в брак — и «мужскаго полу, и женскаго» — по закону обязан был получить мало-мальское образование: «Нельзя желать быть родителями детей и в ту же пору не знать, в чем их следует наставлять». Отсюда возникло требование знания обязательного «церковного минимума» для прихожан и прихожанок: главнейших молитв («Верую во единаго», «Отче наш», «Богородице дево») и десяти заповедей.[167] По указу 1722 г. запрещалось выдавать девушек замуж «за дураков — то бишь тех, кто ни в науку, ни на службу не годится». Кроме того, специальным добавлением к указу Петр предписал: тех неграмотных дворянок, которые не могут подписать своей фамилии, «замуж итит не допускать».[168]

Соображениями государственной пользы, которыми руководствовался Петр, обусловливая брак образовательным «цензом», объяснялись и новшества, связанные с единством вероисповедания, точнее — его отсутствием. Если в X–XVI вв. церковь препятствовала заключению браков православных с иноверцами,[169] то в первой четверти XVIII в. смешанные в этническом и конфессиональном отношении браки были объявлены не только «дозволенными», но и «похвальными», так как они «клонются ко благу государства». В то же время в своих воспоминаниях С. В. Скалон отметила, что брак ее отца-малоросса с А. А. Дьяковой (дочерью обер-прокурора Сената) не был принят на родине отца; мать мемуаристки все, в том числе свекровь, долго презрительно называли «московкой».[170]

Священники по-прежнему настаивали на едином вероисповедании вступающих в брак, но если конфессии были различными (прецедент был создан браком царевича Алексея с немецкой принцессой Шарлоттой, отказавшейся перейти в православие)[171] — требовали лишь обязательного крещения в православие будущих детей[172] (указ 1721 г. подкрепил это требование, объявив, что «брак лица верного с неверным правильный и законный есть»).[173] Поначалу власти стали разрешать браки с «еретиками» дворянам, а со временем и людям низкого происхождения.[174] Материалы Петербургской духовной консистории свидетельствуют, однако, что в этнически и конфессионально смешанных браках преобладали браки русских с иноверками;[175] обратные ситуации — браки русских женщин с представителями других конфессий — случались (по крайней мере, поначалу) значительно реже.[176] Так, скажем, В. Н. Татищев, осуществлявший надзор за Уральскими горными заводами, писал, что у многих поселившихся там и работавших на заводах шведов «жен поотняли: своея веры жены достать тамо не может, а русской не дают…». В ответ на запрос В. Н. Татищева пришло распоряжение с дозволением шведам «жениться на русских девках и вдовах без пременения веры» и с условием не принуждать жен перекрещиваться в конфессию супруга. Однако на рубеже XVIII и XIX вв. мемуары все чаще фиксируют такие супружеские союзы.[177]

Ход свадебной церемонии почти не отразился в мемуарах XVIII — начала XIX в. В воспоминаниях мужчин сам факт бракосочетания упоминался, как правило, вскользь. В «своеручных записках» женщин обручения и свадьбы иногда описаны сравнительно подробно, однако подробности эти касаются не столько хода церемонии, сколько круга приглашенных и подарков.[178] Тем не менее даже весьма скупые описания свадебных обычаев и ритуалов в мемуарах русских дворянок XVIII — начала XIX столетия позволяют отметить некоторые изменения.

Так, в свадебном обряде всех сословий усилилась роль его церковной части. Выше уже говорилось, что указом 1702 г. законодатель провозгласил обряд обручения в храме актом религиозной значимости. Кроме того, по распоряжению Синода в течение нескольких десятилетий запрещалось венчать девушек без так называемых «венечных памятей», где указывались все их «анкетные данные». Суммы денег, собираемые за составление «венечных памятей», шли в доход государства, а именно — на содержание госпиталей для солдат и богаделен для незаконнорожденных младенцев.[179] В 1765 г. Екатерина II отменила практику «венечных соборов», справедливо полагая, что она усложняет процедуру вступления в брак.[180] В то же время с большей строгостью, нежели в допетровское время, стали следить за фиксацией фактов венчания в «книгах о супружестве» — метрических церковных книгах.[181]

Весьма требовательно следили и за проведением процедуры оглашения намерения вступить в брак.[182] Венчать новобрачных позволялось только в церкви,[183] причем в определенные дни это делать запрещалось.[184] Тайные венчания церковный закон осуждал, требуя это делать «при множайших людях». Тем самым предвосхищалась возможность выдачи замуж женщины, уже состоящей в браке или имеющей кровное родство с женихом, и одновременно пресекались разные уловки и «хитрости».

Если в домосковское и раннемосковское время свадьба четко делилась на веселие и почти не связанные с ним церковные ритуалы, то в XVIII в., а тем более в начале XIX, венчание стало не просто органичной, но центральной частью свадьбы. Ни одно из воспоминаний русской дворянки не обошлось без упоминания о венчании; описания же каких-либо обрядовых действий (предсвадебной бани, обряда чесания волос, игровых действий, песен — всего того, без чего не обходилась свадьба крестьянская) не встречаются.[185] По всей вероятности, на ход свадебной церемонии в привилегированных сословиях большое влияние оказала привнесенная европейская традиция подобных торжеств.

Сопоставляя свадебные обычаи России и своей родины, англичанка Марта Вильмот отметила как типично русский «обычай готовить le dot (приданое. — Н. П.) почти с рождения девочки», а также обязательный перечень необходимых для молодой семьи предметов, которые в него входили: «столовое белье, простыни, столовое серебро (речь о дворянских семьях. — Н. П.), большое количество платья, постель», которые «укладываются в тюки». Немало поразил англичанку и обычай благословления приданого священником, который должен был «окропить собранные вещи водой». В тех же письмах М. Вильмот 1803–1804 гг. упоминается свадебный обычай взаимного одаривания подарками «примерно одного достоинства» родственников двух породняющихся семей.[186]

«Чин венчания» — то есть необходимые молитвы при наложении венков в церкви — был в средневековой Руси очень длинным. Новобрачные и гости уставали стоять перед алтарем. В 1703 г. на венчании боярина И. Ф. Головина вечно спешивший царь Петр I приказал не дочитывать текст чина до конца.[187] Царю не терпелось погулять на свадебном пиру.[188] С тех пор практика расширения «веселья» за счет сокращения обрядов церковного венчания стала быстро приживаться, а в 1724 г. Синод уже законодательным путем сократил некоторые ритуалы и текст молитв. Свадебный пир, «веселье» оставались обязательными элементами русской свадьбы и в зажиточных слоях, и в беднейших. Но упоминания о свадебном обеде («пирушке свадебной»)[189] в мемуарах представительниц привилегированного сословия крайне редки. По всей вероятности, свадебное угощение (пользуясь лексикой княгини Н. Б. Долгоруковой — «свадебные конфекты») представлялось само собой разумеющейся частью праздника бракосочетания и, за исключением фиксаций примеров особо роскошных яств, редко описывалось образованными мемуаристками.

Православные ритуалы в XVIII столетии были неотъемлемой частью и народных, и дворянских свадеб. Благословение невесты иконой, крестом, появление в свадебном веселии обрядов, связанных с «освященным воском» (от свечи, которую невеста держала в церкви), — говорило о постепенном слиянии народных традиций с религиозными. При этом «слиянии» ритуалы, унижавшие женщину и идущие от христианской женофобии, так и не стали «обычными» и мало закрепились в обрядовой части свадьбы. В частности, обычай выставления сорочки новобрачной после первой брачной ночи Петр I запретил как «жестокий», а за следование ему приказал «наказывать и знатных».[190]

Ф. В. Берхгольц, будто в подтверждение известной поговорки того времени «Свадьба без пороку не бывает», пораженный одной из брачных церемоний, связанных с супружеским ложем, весьма подробно описал все ее ритуалы. Он обратил внимание на обилие символического хмеля и вина в подклете, упомянув об обычае пить на брачном ложе «водку из сосудов, имевших форму partium genitalium (для мужа — женского, для жены — мужского)», а также наличие «дыр» в стенах брачной подклети, «в которыя можно было видеть, что делали молодые в своем опьянении». О традиции выставления свидетельств девственности новобрачной он не упомянул вовсе. Это не значило, однако, что ценность добрачной девственности в рассматриваемое время резко снизилась. Разумеется, при заключении брака предполагалось, что девушка вступает в него невинной, и Берхгольц присутствовал как раз на такой дворянской свадьбе. Но уже в конце XVIII в. нарочитое подчеркивание «сохранения девственности», по крайней мере в дворянских кругах, выглядело несколько комичным.[191]

В крестьянской среде на девственность новобрачной смотрели под особым углом зрения. Крепостные девушки-невесты часто становились объектами «зверских намерений молодых чудовищ» (А. Н. Радищев) — своих господ, пользовавшихся правом первой брачной ночи. Поскольку сами крестьянки чуть не привыкли к тому, что они лишь «твари, созданные на их (господ) угождение», постольку и в глазах деревенского мира подобное не считалось «обесчещением». Однако тот же А. Н. Радищев пишет, что одна крестьянка не взяла у него денег на свадьбу дочери, потому как «лихие люди мало ли что подумают», и это доказывает высокую ценность доброго имени девушки в деревне.[192]

Общие строгие правила и ценность девственности вполне уживались в крестьянском быту со сравнительной распространенностью добрачных интимных связей: «Потеря девственности не считается преступлением, об этом отзываются преравнодушно. Честных девушек из десяти одна или две…»[193] Подчас к ним толкала боязнь бесплодного брака, и, например, в западносибирском регионе такое добрачное сожительство жениха и невесты не осуждалось деревенским миром.[194] Целомудрие, нравственная чистота — по словам одних информаторов РГО — «ставились выше (красоты) физической», а «губитель девичей красоты» (невинности) по неписаным нормам считался преступником и обязан был жениться на растленной[195] (поскольку действительное бесчестье грозило девушке не в случае утери девственности, а в случае, если ее после этого не брали замуж). Другие информаторы сообщали, что на утерю девственности смотрели как на простительное прегрешение, над которым, правда, подтрунивали: «Никто не бывал — а у девки дитя!» Сохранились данные (в том числе в фольклоре)[196] и о бытовании ритуала обнародования девственности новобрачной, но «запятнанной» отсутствием целомудрия (если таковое открывалось) невеста себя не чувствовала.[197]

Крестьянский быт XVIII — начала XIX в. в отношении свадебных обычаев вообще оставался, как известно, хранителем всего традиционного. В дворянском же быту из старых ритуалов особой «живучестью» отличались так называемые ритуалы «второго дня» (свадьбы). Одним из них, служившим обеспечению крепости семейно-родственных связей и взаимоуважению представителей разных поколений (в том числе многочисленных родственниц!), оставался обычай объезжать родных на второй или третий день после церемонии, одаривать их подарками. О соблюдении его упомянула, в частности, Наталья Долгорукова, чье грустное бракосочетание (в связи с неожиданной опалой мужа) во многом отличалось от традиционного.[198]

Таким образом, условия заключения брака, столетиями формировавшиеся русской православной церковью — главным регулятором всех дел, касающихся семейных отношений, — хотя и претерпели определенные изменения, оставались в XVIII — начале XIX в. для девушек и женщин различных сословий в целом прежними.

Таинство венчания все так же знаменовало для женщины создание освященного церковью пожизненного семейного союза. С правовой точки зрения он должен был держаться на «трех китах», трех принципах супружества: единой фамилии, общего местожительства и одного социального статуса.

Принцип единой семейной фамилии, по которому женщина, вступая в брак, брала фамилию мужа, веками не подвергался сомнению. В 1714 г. была сделана попытка отойти от него (было введено правило, по которому наследница недвижимости могла вступить в свои права лишь в случае, если ее муж взял бы ее родовую фамилию), но новшество просуществовало лишь семнадцать лет.[199] Таким образом, петровские попытки отойти от старой патриархальной традиции потерпели поражение.

Общее правило-требование «о недопускании брачившихся жить порознь после бракосочетания» действовало как норма. Однако в эпоху петровского реформаторства было издано распоряжение, по которому мужу позволялось не следовать за женой в случае совершения ею преступления и избрания ссылки мерой пресечения. Следом вышло аналогичное постановление, касавшееся женщин, которым разрешено было не отправляться в ссылку, а «работою кормиться на прежних жилищах своих». Однако англичанка Рондо, побывавшая в России в середине XVIII в., отметила, что «когда глава семейства впадает в немилость, то все семейство подвергается преследованию», хотя ее лично и удивляла «ссылка женщин и детей».[200] Контроль за соблюдением принципа общего местожительства был возложен на Синод. Правда, и в мемуарной литературе, и в документальных источниках XVIII — начала XIX в. можно найти примеры раздельного проживания формально не разведенных супругов, но нормой это не было. Типичным было проживание молодой семьи по месту жительства мужа или мужа и его родственников. Проживание же молодой семьи по месту жительства родственников жены в глазах деревенского мира выглядело предосудительно. Самой мягкой кличкой для такого зятя была примак, а обычно их именовали влазнями («влазень в доме не настоящий хозяин, а пришлый, жена его считается полной хозяйкой»).[201]

Наконец, и третий принцип супружества — единый социальный статус супругов — соблюдался, как уже говорилось, в рассматриваемое время далеко не всегда. Со времен Екатерины II число примеров его нарушения заметно возросло.

Как бы то ни было, обычно супруги после венчания — если не считать некоторых отступлений — носили единую фамилию (мужа), жили вместе и имели единый сословный статус. Их отношения в браке во многом определялись нравственной атмосферой общества. Не только законодательно закрепленные права мужа и жены, но и обычаи оказывали влияние на супружескую жизнь. Кроме того, немалое влияние на российский семейный быт XVIII — начала XIX в. оказало складывание нового взгляда на человека как творческую, деятельную натуру, активно утверждающую себя в жизни, способную понять красоту земных чувств и мира в целом.[202]

Загрузка...