Александр Миронов ОДНО ДЕЛО ЗОСИМЫ ПЕТРОВИЧА Документальная повесть


Слово к доброму другу

Несколько лет назад в “Комсомольской правде” были опубликованы письма ленинградского школьника Валентина Мальцева.

Сын ученого-лингвиста комсомолец подросток Валентин Мальцев вслед за отцом, профессором Михаилом Дмитриевичем, в первые дни Отечественной войны вступил в ряды защитников Ленинграда. Вступил добровольцем по велению горячего комсомольского сердца, чтобы добыть победу над ненавистным врагом. Мысли свои, чувства свои, всю свою жгучую ненависть к гитлеровским оккупантам и безграничную любовь к Родине излагал Валентин в письмах к отцу и к сестре Ирине.

Что стало с Валей Мальцевым? Многие годы после войны этого не знал никто, даже родители юноши. Может быть, жив? На все запросы о его судьбе до сих пор поступали единственные, таящие крупицу надежды, ответы: “Пропал без вести”…

В 1959 году мне в руки попала изданная в городе Иванове книга Аркадия Эвентова “Счастье жить вечно”. Начал листать ее, и дух захватило: Валентин Мальцев! Так, из неожиданно встреченной книги узнал я о мужестве и о героической смерти ленинградского школьника-патриота, вставшего в ряд с Зоей Космодемьянской, Шурой Чекалиным и Лизой Чайкиной. В ней автор лишь бегло упоминает калининградских чекистов, сделавших очень многое для выяснения обстоятельств гибели Валентина Мальцева и для разоблачения его убийцы. Кто они, эти чекисты? Как они искали и как спустя долгие годы нашли изменника-полицая, старательно заметавшего следы своих кровавых преступлений?

Быть может, все эти “как” и “каким образом” так и угасли бы со временем, не получив желанного отклика, если вы не счастливый случай.

Ранней весной 1961 года мне довелось побывать на многочисленных творческих встречах со своими читателями — пограничниками, охраняющими крайние западные рубежи нашей страны. Как-то ненадолго я вместе с одним офицером-пограничником заглянул в Калининград, где мой спутник должен был встретиться с местными чекистами. Ожидая его, я коротал время в вестибюле областного Управления Комитета государственной безопасности за страницами “Огонька”.

— Знакомьтесь, — неожиданно послышался рядом голос офицера. И, отрекомендовав меня, он представил показавшегося очень молодым военного с подполковничьими погонами на плечах: — Зосима Петрович Буданов.[8]

Так состоялось наше первое знакомство.

А потом пришла дружба. Настоящая дружба, мужская, вернее и крепче которой нет ничего на свете…

…Ты помнишь, Зосима, те долгие ночи балтийского предвесенья, когда-то у меня в гостиничном номере, то у тебя дома — мы час за часом распахивали друг перед другом наши души? Я видел, как ты, улыбаясь сквозь боль, потираешь ладонью локоть, перебитый осколком снаряда. Я понимал, насколько устал ты за трудный минувший день нелегкой чекистской работы. И все же я продолжал терзать тебя своими дотошными “как” и “почему”, похожими, по твоим словам, на допрос сурового следователя.

Так не пеняй же на меня за мою писательскую докучливость. Я все хотел рассказать читателям: и о юном герое — разведчике Валентине Мальцеве, и о том, как многие годы спустя после гибели его ты шаг за шагом шел по кровавым следам предателя и убийцы Алексея Антонова во имя того, чтобы восторжествовала правда. Я, как сумел, подвел итог наших с тобой бесед. И результат их — вот эта строго документальная повесть. Ее с чувством огромной признательности посвящаю тебе и твоим товарищам-чекистам.

АЛЕКСАНДР МИРОНОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

День выдался пасмурный, серый, настоящий балтийский день: сентябрь не часто балует калининградцев ясной погодой. Быть может, поэтому и на душе у Зосимы Петровича было тоскливо: он любил солнце, обжигающее жарой лето, осенью — звонкую, золотую сушь, зимою — чтобы от мороза захватывало дух. А тут косые струи ненастья секут и секут по стеклам стрельчатых окон служебного кабинета, тонкая ниточка бесприютного ветра нудит и нудит в какой-то щелке в форточке. От непогоды этой и настроение такое, словно человек самому себе не рад…

Зосима Петрович усмехнулся: “Или старею? Работы невпроворот, а я…” Выпрямился во весь свой невысокий рост, потянулся так, что в суставах хрустнуло, тупой болью ударило в правый локоть, И насмешливо покосился на мокрое окно: “Кисни, не кисни, а работать надо!”

Трудна работа в молодой Калининградской области. Не легко и осваивать, и обживать ее… Все было: бои с озверелыми, потерявшими человеческий облик недобитыми фашистами; незримая, но не знающая пощады борьба со шпионами разных мастей и рангов. Сколько их, лютой ненавистью ненавидящих наше, советское, уже прошло через кабинет старшего следователя Калининградского УГБ. Война, фронт? Да, фронт — незримый.

Вот и еще одно сражение, в котором должен победить чекист: дело бывшего полицая Ивана Алексеева.

Началось оно, как и многие подобные дела, с заявления переселенца из деревни Старищи, Порховского района, Псковской области, около года назад обосновавшегося со своей семьей в небольшом поселке неподалеку от Калининграда. Переселенец категорически утверждал, что в их поселке работает кузнецом бывший старищинский полицейский Алексеев, который в период временной немецко-фашистской оккупации Порховщины ревностно служил гитлеровцам, выполняя все их бесчеловечные приказания. Заявитель собственными глазами и не раз видел, как полицейский Алексеев вместе с другими, такими же, как он, изменниками производил обыски у порховчан, арестовывал советских патриотов, конвоировал их в фашистскую комендатуру и участвовал в карательных операциях против местных партизан. В конце своего заявления переселенец приводил целый список жителей многих деревень Порховского района, которые и сегодня могут подтвердить обвинения против Алексеева.

Получив это заявление, Зосима Петрович принялся тщательнейшим образом продумывать его. Прежде всего возникал существенный вопрос: как, каким образом Алексеев попал на службу в фашистскую полицию?

На этот вопрос заявление переселенца ответа не давало.

Значит, надо было искать ответ в другом месте: там, где в годы войны Алексеев служил оккупантам.

После размышления Зосима Петрович решил попросить ленинградских чекистов, чтобы те на месте, в деревнях Порховского района, выяснили и запротоколировали у возможных свидетелей точные данные о службе Алексеева в тамошней фашистской полиции в годы войны.

И вот наконец долгожданный пакет из Ленинграда прибыл: шесть протоколов свидетельских показаний порховских колхозников, расставляющих по своим местам все неясное и сомнительное, что было до сих пор в деле фашистского наемника Ивана Алексеева.

Алексеев по собственному желанию, добровольно поступил на службу в полицию оккупантов. Он действительно участвовал и в обысках, и в арестах, и в конвоировании советских патриотов, и в карательных операциях против партизан. Вместе с ним гитлеровцам служил его отец, Алексей Антонов, чуть ли не начальником полицейского гарнизона в деревне Старищи. Свидетели подробно рассказывали о фактах грабежей, арестов, издевательств и даже убийств, в которых, вместе с другими предателями, были замешаны оба эти подонка. Антонов исчез из деревни незадолго до прихода на Порховщину Советской Армии. Вслед за отцом, немного позднее, спасаясь от расплаты за свои преступления, скрылся и Алексеев. Где находятся в настоящее время тот и другой, — свидетелям не известно.

Все, таким образом, подтверждало мнение чекиста, укрепляло его убеждения в виновности Алексеева и Антонова. Но что скажет Алексеев, как он будет реагировать на эти показания?

В тот же день Зосима Петрович получил у прокурора санкцию на арест преступника. А еще через два дня Алексеев впервые вошел в кабинет следователя-чекиста.

Нет, он никогда не скрывал и не собирается скрывать всем известную правду. Почему переехал сюда из своей деревни Старищи? Потому, что там проклятущие гитлеровцы все поразрушили, а здесь и жить есть где, и заработать кузнечным ремеслом можно. К тому же подъемные… Служил ли в полиции? Служил! А как не пойдешь, если — “или служи, или отправим на работы в Германию”? Только таким, как он, насильно завербованным, фашисты не больно доверяли. Использовали их на физических работах, вроде бессловестной скотины, да и то бесплатно.

— Наше дело, — с горечью добавил Алексеев, — было дрова колоть, да печи у немцев топить, да воду в бочке возить с реки на ихнюю кухню. Когда-никогда назначали, конечно, на пост, на охрану участка и управы: если, значит, своих солдат для этого не хватало. А скажешь слово против — и зубы пересчитают, и кулаком под ребра… Как ни верти — копоть, не жизнь…

Зосима Петрович слушал, сохраняя невозмутимейшее спокойствие на лице, а сам не верил ни одному из этих слов: “Нет, ты не только рубил дрова и возил воду для кухни, — продолжая прислушиваться к пустым, бесцветным словам, думал чекист. — Пытал ли ты, расстреливал ли ты лично советских людей — этого я не знаю: нет свидетелей, нет очевидцев кровавых расправ, ленинградским товарищам этих свидетелей пока найти не удалось. Зато мне известно другое, и я хочу видеть, как ты прореагируешь на то, что мне известно”.

— Скажите, — спросил следователь, — кто из ваших родных, из ваших близких одновременно с вами служил в полиции? Быть может, братья или другие родственники?..

Пауза длилась считанные секунды — не пауза, а острая искорка в тускловатых глазах подследственного: “знает или не знает?” Искра тут же потухла, глаза опять стали тусклыми (“не знает!”), и Алексеев ответил:

— Какие родственники? Был брат, старшой, да не с нами жил, не в деревне. Еще до войны в Ленинград перебрался. Из наших только я в полиции служил.

Чекист не стал уточнять, спросил о другом:

— Что за убийство произошло в деревне Петрово в тысяча девятьсот сорок третьем году? Кто был убит и почему, за что?

— Мне-то откуда знать? — пожал плечами, шевельнул узенькими полосочками негустых бровей. — Мое дело — кухня, дрова, воду возить с реки… Может, и убили кого, да только мимо прошло: мало ли эти нехристи наших людей загубили…

Зосима Петрович решил: на первый раз достаточно. Дал Алексееву подписать протокол допроса и приказал дежурному увести его в камеру.

Так начался новый, трудно сказать который по счету бой чекиста за правду. Выиграет ли он этот бой, выяснит ли, установит ли истину, которую так явно хочет скрыть его противник? Много лет прошло со времени событий на Порховщине.

…Дождь все еще продолжает с надоедливым однообразием барабанить по стеклам окон, но Зосима Петрович уже не слышит, не замечает его.

Все обдумал, скрупулезно проанализировал, взвесил, и даже старые раны почти перестали болеть: за работу!

Буданов ткнул в пепельницу окурок папиросы, позвонил, приказал привести подследственного.

Алексеев бочком просунулся в дверь, искоса бросил короткий взгляд на зарешеченные окна и со вздохом опустился на предложенный стул. Замер, свесив голову и сложив на коленях руки, словно всем своим видом хотел подчеркнуть, насколько несправедливо относятся к ни в чем не повинному человеку. А следователь терпеливо ждал, пока настороженная собранность у подследственного уступит место неизбежной тревоге, вызванной затянувшимся молчанием чекиста. Ждал и дождался: Алексеев прерывисто, с хрипотцой вздохнул, хрустнул пальцами рук и спросил, подавшись к столу:

— Вы, извиняюсь, узнать чего хотите? Или как?

— Узнать? — поднял на него глаза чекист. — Да-да, у меня к вам все тот же вопрос: скажите, как фамилия того парня, партизана, которого убили в деревне Петрово в сорок третьем году?

Арестованный с едва заметным облегчением откинулся на спинку стула, знакомо повел плечами. Темная ложбинка меж его бровей медленно разгладилась, губы чуть дрогнули в едва погашенной улыбке.

— Значит, не верите мне, — спокойнее, чем минуту назад, произнес он. — Дело ваше, а только опять повторяю: ни о каком партизане я и слыхом не слыхивал, вот что. Может, было убийство, вам виднее, да только мне-то откуда знать? Мое дело…

— Воду возить и дрова рубить? — перебил следователь.

— Именно!

— А вот свидетели показывают другое…

— Это какие такие свидетели? — насторожился Алексеев. — Никаких свидетелей в моем деле быть не должно.

— Разве? — подполковник перелистал несколько страниц в папке на столе. — Так-таки и не должно быть? Ошибаетесь, гражданин, свидетели есть. Ну, например, колхозник Зорин из деревни Арбузово-Щилинка, у которого полицейские сына убили… Или Михаил Воробьев… Помните таких?

— Давно я из тех мест, — подследственный уперся локтями в колени, уставился глазами в пол. — Нешто всех-то упомнишь?

— А Воробьев вас помнит. Еще бы: односельчане до войны жили чуть не дом с домом, рядышком. И рассказывает свидетель Воробьев, что в ту ночь, когда в Петрово убили партизана, вы тоже находились на дежурстве в полицейском участке. Так что же, скажете, наконец, кто убил партизана, или…

— Это не я! — Алексеев вскинул руки, словно защищаясь. — Не убивал я никого, богом клянусь, не убивал!

— А я и не утверждаю, что убили лично вы. Я только говорю, что вы не можете не знать и обстоятельства убийства, и убийцу. Почему? Да потому, что, как показывают свидетели, вы, будучи на службе в полиции, и в арестах участвовали, и в обысках, и в конвоировании советских патриотов, боровшихся против гитлеровских оккупантов. Разве не так?

— Но ведь я ни одного арестованного пальцем не трогал! Меня заставляли охранять их!

— Возможно, — Зосима Петрович кивнул, соглашаясь. — Возможно, что и не трогали: дальнейшее следствие покажет, так это или не так. Пока же меня интересует другое: кто и при каких обстоятельствах убил еще не известного нам партизана? Не знать этого вы не можете, хотя бы потому, что в ту ночь, когда произошло убийство, вы, как уже установлено, из полицейского участка никуда не отлучались. Полиция была поднята по тревоге и брошена из Старищей в Петрово, где появились какие-то вооруженные люди, очевидно, партизаны. Вот я и хочу, чтобы вы рассказали подробно: что и как потом произошло, кто непосредственный участник событий той ночи. Вам поможет мой вопрос?

Алексеев молчал, опустив голову.

Зосима Петрович не торопил его: даже припертый к стене, этот тип будет вилять и отнекиваться, пытаясь найти любой предлог, чтобы уйти от прямого ответа. Для этого у него есть основания: боязнь за отца. Ну что ж, надо закрыть и эту щель. Закрыть, заставив признаться в том, что уже известно из сообщения ленинградских чекистов.

— Кстати, — спросил чекист, — кто был начальником полиции в вашей деревне?

— Михайлов, бургомистр тамошний. Ему вся полиция подчинялась.

— А распоряжался полицейскими кто? Кто фактически был среди вас самым главным?

Полные животного страха глаза подследственного лишь на миг встретились с острым взглядом чекиста и тотчас опять вильнули в сторону, вниз.

— Антонов, — едва слышно произнес Алексеев.

— Совершенно верно: Алексей Антонов. Вы его знали?

— Знал…

— А мне кажется, что не просто знали. Если не ошибаюсь, на Псковщине до сих пор сохранился древний обычай: сын принимает не только отчество своего отца, но и фамилию, происходящую из отцовского имени. Таким образом, сыновья какого-нибудь Алексея Сидорова будут уже не Сидоровыми, а Алексеевыми… Так или нет?

— Так…

— Вашего отца, судя по вашему отчеству, звали Алексеем. Поэтому вы и стали Иваном Алексеевичем Алексеевым. Главным в полиции деревни Старищи, фактическим начальником ее был Алексей Антонов. Не кажется ли вам, что вы, родной сын этого Антонова, должны все это знать хорошо?

Вот когда вопрос был задан остро, в упор, заставив бывшего полицая поднять глаза. Все было в них в это мгновение: и паническое смятение, и остаток надежды — “авось, вывернусь?” — и откровенный ужас перед свершившимся разоблачением. Так они долго смотрели глаза в глаза — минуту, а может быть, вечность. И наконец Алексеев не выдержал холодного, все понимающего взгляда чекиста. Опустил руку, втянул голову в плечи:

— Пишите, все расскажу… Да, Антонов — мой отец…

Вот, пожалуй, и это сражение, этот бой подполковником тоже выигран. Алексеев полностью подтвердил присланные ленинградцами данные о его службе в гитлеровской полиции. Да, в полицию он пошел по совету отца, а стало быть, добровольно. Да, он участвовал в обысках, в арестах, в конвоировании захваченных гитлеровцами и полицаями советских патриотов. Да, он тоже вместе с другими стрелял из винтовки в деревне Петрово в ту ночь, когда там был убит какой-то партизан. Да, да, да… И вдруг — страшное, потрясающее в устах подследственного признание: “Партизана убил мой отец, Алексей Антонов, в упор выстреливший из винтовки ему в живот”.

Сказал это, и у Зосимы Петровича сразу возникла новая, острая мысль-догадка, чуть ли не перечеркивающая все показания бывшего полицая: “А не оговариваешь ли ты отца? Не пытаешься ли свалить на него свое собственное преступление?”

Могло быть так? Вполне могло. Тем более, что никому не известно, где сейчас находится Антонов, жив ли он, скрывается ли или погиб во время бегства от наступающей Советской Армии. Поэтому сын и оговаривает его: только бы вывернуться, а там будет видно, найдут отца или нет…

Выход один: надо ехать туда, где происходили интересующие подполковника события. И Зосима Петрович отправился в путь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Тяжкая, изнурительная выдалась дорога, да ему ли привыкать… Бывало подобное и прежде не раз: слякотное, промозглое октябрьское бездорожье; нудно-пронизывающие без конца и без края осенние дожди. Топай да топай пешком по морю жидкой грязи, товарищ чекист, потому что ни лошади тут не пройти, ни машине не проехать.

Так, бывало, и в годы войны шагал тогдашний артиллерист Буданов. Совсем еще “зеленым” лейтенантом попал он после окончания военного училища в полк, а с ним поздней осенью сорок первого года — на фронт.

Хлябь осенняя и тогда превратила в бескрайнее грязевое море пути-дороги, по которым пятились, отступали наши части под чудовищным натиском гитлеровских бронетанковых полчищ. Вязла техника в непролазной, непроходимой грязи. Под осколками, под фашистскими бомбами падали, день за днем гибли люди. Останавливались, бились насмерть, на считанные часы притормаживая продвижение противника, и опять отходили к востоку. Прорывались из “клещей”, из вражеских окружений, оставляя позади своих же павших товарищей и разбитые, сожженные немецкие танки. Пробивались — и вырвались: пусть не полк, а остатки полка, лишь немногим побольше роты, но все равно добрались до своих! И командовал в этой роте взводом противотанковой артиллерии уже обстрелянный, прошедший через тысячи смертей лейтенант Зосима Буданов.

Отдыхали недолго: не отдыхали, а наскоро принимали пополнение. После этого снова в бой. И так до самого февраля сорок третьего года, когда, уже гоня фашистов прочь с украинской земли, лейтенант Буданов в сражении с шестнадцатью гитлеровскими танками был ранен в ноги, в руку и в голову. Но из боя не вышел, нет. Лишь после бегства трех последних уцелевших стальных чудовищ согласился он на отправку в медсанбат. А почувствовал под собою чуть покачивающийся брезент носилок, и — темнота в глазах, ни звука, ни проблеска света…

Вот когда пришлось настрадаться: в тыл везли лейтенанта то на быках, то на машинах, то в санитарном поезде. А пока везли, пока переправляли из госпиталя в госпиталь, он не раз еще попадал под бомбежки фашистской авиации, и снова был ранен, был и контужен, да так, что, казалось, не выбраться больше, конец…

Воля к жизни победила — встал Буданов с госпитальной койки, поднялся на залеченные ноги и опять запросился на фронт. Но на пути — медицинская комиссия. Признала вчерашнего боевого лейтенанта инвалидом, ограниченно годным, а командование предложило отправляться в бессрочный отпуск, к родным, домой.

Подумать страшно: ограниченно годен! К чему? К боям с врагами или к тому, чтобы жить на земле?!

Однако место в строю нашлось: районный комитет партии направил недавнего фронтовика, коммуниста Зосиму Петровича Буданова на работу в органы Государственной безопасности.

…А дорога все дальше и дальше ведет по осенней распутице: то пешком, то, если повезет, на попутной машине километров пять или шесть. Так добрался Буданов до маленького районного городка, до Порхова, где и этому подобию дороги пришел конец: отсюда и до самой деревни Старищи — сначала сплошная топь, потом вздувшаяся от паводка, по-осеннему разлившаяся река. Правда, шофер райкомовского “газика” кое-как сумел перебраться через грязевое море, но на краю мутно-серого речного потока решительно остановил машину.

— Точка! — сказал он, с откровенным сожалением поглядев на невысокого, плечистого пассажира в кирзовых сапогах, в ватных армейских штанах и такой же куртке, в серой, порядком потрепанной кепке. — Брода нет. Моста тоже нет — снесло. Дороги — ни-ни. Может, назад повернем, товарищ командировочный?

Очевидно, такие случаи уже бывали в практике повидавшего всяких командировочных шофера. Предложение его прозвучало не вопросом, а как бы готовым решением: “Все поворачивали отсюда назад, повернешь и ты”. Но Буданов сделал вид, будто не понимает его: выбрался из кабины, прошелся вдоль кромки воды — пять шагов туда, пять назад. Веснушчатому, рыжему парню за рулем “газика” стало жалко нерешительного пассажира, и, чтобы хоть чем-нибудь утешить его, он спросил:

— Вы, случайно, не уполномоченным на ту сторону? Не по вопросам, так сказать, зимовки скота в заречных колхозах?

Буданов не стал опровергать и эту догадку, кивнул, подтверждая:

— Туда, туда…

И шофер, иронически вздохнув, повел огненно-рыжей бровью:

— Гиблое дело: вздрючит вас начальство, товарищ уполномоченный, непременно вздрючит.

Он рассмеялся, озорно поблескивая зелеными глазами, но Зосима Петрович уже не слушал его: метрах в пятнадцати—двадцати сквозь мелкую сетку дождя то ли почудился, то ли на самом деле стоял у берега небольшой плот. Вытащив из кабины свой повидавший виды армейский мешок, Буданов протянул водителю посиневшую от холода руку:

— Катись назад, пророк-предсказатель. Дальше сам доберусь.

Но, видно, парню не очень хотелось расставаться с необидчивым пассажиром, а может, и надеялся отговорить от рискованной переправы. Насмешливо прищурив глаза, шофер спросил, кивнув острым мальчишеским подбородком в сторону плота:

— Не на тех ли бревешках-щепочках поплывешь?

— На тех самых.

— Слушай, друг, не дури, — голос парня зазвучал озабоченно. — Нешто это паром? Им и в самую засуху не каждый рискует пользоваться. Враз пойдешь на дно, как пить дать!

— Двум смертям не бывать, — усмехнулся Буданов, закидывая мешок за спину. — А вдруг повезет?

— Ну и дурень! — искренне удивился шофер. — Первый раз такого возить довелось! — И увидев, что даже это не остановило упрямого пассажира, насмешливо крикнул ему вслед: — Когда тонуть начнешь, я за тебя от страха покричу! Идет?

— Идет! — рассмеялся чекист и зашагал к парому.

Это и в самом деле оказался паром: даже осклизлый пеньковый канат протянулся от него в дождливую муть противоположного берега. Но, пожалуй, веснушчатый подъелдыка прав: бревна, набухшие водой, едва держатся на поверхности реки; прясла, связывающие их, раскисли; вся нехитрая “техника” готова развалиться от первого же прикосновения…

— Эгей! — донеслось со стороны все еще стоящей машины. — Хоть скажи, оглашенный, по ком панихиду заказывать?

Не ответив, — “пускай себе позубоскалит!” — Зосима Петрович обеими руками ухватился за канат. Плот тронулся медленно, словно нехотя, ноги заскользили по мокрым бревнам, не находя опоры. А едва берег отодвинулся метров на десять-пятнадцать, как бревна и вовсе ушли под воду.

Видя, что “пророчество” шофера сбывается, Зосима Петрович плюнул в сердцах на гиблую “технику” и, оторвав ноги от бревен, обвил ими скользкую жилу каната. Так и дополз к противоположному берегу: рывками, точно улитка, раз за разом окунаясь спиной в обжигающе-холодную воду. Выбрался на берег мокрый, злой, торопливо зашагал к небольшой деревеньке, открывшейся на посветлевшем горизонте.

Первым на околице ему встретились нахохлившиеся мальчишки. Их было трое, рост в рост, лет по четырнадцать, и все худые, с не очень доверчивыми, не по-детски серьезными глазами.

Но и жалеть их нельзя — не примут они жалости чужого человека. И, словно не замечая настороженности мальчишек, Зосима Петрович по очереди пожал каждому из них руку:

— Здорово, орлы. Тут живете?

— Тут, — мотнул головой один, пошире в плечах, посмелее.

— И как же ее зовут, эту вашу деревню?

— Малые Луки. — Парнишка бросил короткий взгляд на товарищей. — А вы к кому, дяденька? Нужен вам кто или так просто?

— Нужен, — Зосима Петрович решил говорить напрямик: — Такой человек нужен, который во время войны перед фашистами шею не гнул. Для того и приехал, чтобы с такими людьми повидаться. Поможете?

Мальчишки еще раз переглянулись, и, кажется, недоверчивая отчужденность начала таять в их глазах, а на лице у самого щуплого и конопатого появилось подобие улыбки.

— Я думал, ты к председателю, — негромко начал он, — а ты…

— Ну вот, — перебил самый плечистый, — “к председателю!” Он же про тех спрашивает, кто в партизанах был, понял? — И, обращаясь к Буданову, поспешил успокоить его: — Ты, дяденька, не бойся, сволочей в нашей деревне нет. Были две шкуры полицейские, так наши их давно вытурили.

Зосима Петрович постарался ответить в тон ребячьей серьезности:

— Верно, друзья, мне настоящий человек нужен. Ведите к тому, кого считаете самым хорошим в деревне.

Он ожидал, что мальчишки начнут спорить, — мало ли здесь хороших, справедливых, настоящих людей? Но разногласия не получилось.

— Иди к Егорову, — предложил самый плечистый.

И хлопцы разом кивнули:

— Верно!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Поздняя ночь текла за маленькими квадратами подслеповатых окон деревенской избы, а в избе все еще не гасла тусклая керосиновая лампа. За столом сидели два человека: один — молодой с внимательными серыми глазами под разлетом светлых бровей; другой — с иссеченным морщинами лицом, с небритыми землистыми щеками, с узловатыми пальцами жилистых рук, крест-накрест сложенных на столе. Руки первого ни минуты не оставались в покое: левая придерживала стопку бумаги, а правая без устали выводила по белому полю черные борозды строчек лаконичного, но обстоятельного по своему содержанию протокола свидетельских показаний.

Говорил, давал показания по делу бывшего гитлеровского прихлебателя колхозник деревни Малые Луки Алексей Егоров. Составлял протокол старший следователь Калининградского УКГБ подполковник Буданов. Он редко прерывал рассказ свидетеля дополнительными вопросами и уточнениями: человек говорил о том, что наболело и не померкнет в памяти. Лишь через несколько часов Зосима Петрович отложил “вечную” ручку и облегченно пошевелил занемевшими пальцами:

— Все, — сказал он, улыбнувшись почти виновато. — Измучил я вас, да, признаться, и сам устал…

Егоров ответил тоже улыбкой, как свой своему:

— Ничего не поделаешь, друг: надо. Для такого дела не только дня, но и недели не жалко. — И, помолчав, еще раз с суровой убежденностью повторил, прихлопнув тяжелой ладонью по выскобленной до белизны крышке самодельного стола: — Надо!

— Может, чайку согреть, да отдохнете часок—другой? — услышал Зосима Петрович голос хозяина.

Но Буланов не любил, да и не умел отрываться от незаконченного дела.

— Нет. — Зосима Петрович покачал головой. — С чаем повременим. Сначала прочитаем, что мы тут с вами написали.

Он подсел к столу, взял исписанные крупным почерком листы протокола. И, поглубже вздохнув, принялся негромко читать.

“В народе не зря говорится, что яблоко от яблони далеко не падает. Так было и у них в семье, у Антона Любашкина. Хоть и богато жил человек, а, пожалуй, второго такого зверя лютого, как он, и на всем свете белом не сыщешь. Земли у него пахотной за день не обойдешь. Добра всякого — коров, лошадей, овец — только успевай считать. Беднота окрестная вся в долгах у Любашкина, за долги на него спину гнула. И чуть что не по нраву ему — то хлыстом сыромятным огреет, то в зубы заедет чугунным кулаком: хозя-яин!

В ту пору Советская власть только-только начинала страну из разрухи поднимать. Мироедам да богатеям вольготно жилось: чуть не все добро у них в руках. Сила! Не гадали, не чаяли, что скоро совсем по-другому жизнь обернется, вот и выкобенивались над мужиком. Так и Антоха этот. А под стать хозяину и его семья: ни к кому из них подступиться не смей!

Особенно сынок, один-единственный у Антохи и был. Алексей, а по имени отцовскому и фамилию ему дали, как у нас водится, — Антонов. С самого малолетства волчонок клыки скалил, а как подрос, так и на отца рычать начал: “То не смей трогать, мое, да это подай, коль душа требует!” Чуть не в грудки отец с сыном друг на друга поднимаются. Только-только за топоры, за колья не берутся. Может, который из них и дошел бы до убийства, однако не успели. Как раз в ту пору Советская власть за сельское хозяйство, за колхозы взялась. Конец мироедам: раскулачили Антона Любашкина, да и выслали вместе со всем его племенем к чертовой матери.

Ну, а мы тут помаленьку начали налаживать новую, теперь уже колхозную жизнь. Трудно было, не без того: куда ни кинь — везде клин. И коней не хватало, и семян в обрез. Может, и вовсе забыли бы о них, если б года за два до войны не вернулся Алексей Антонов в родные места. Мягкое сердце у русского человека, отходчивое. Пока тут лютовал вместе с отцом — все их ненавидели, вернулся — и будто жалко. Не один ведь приехал, с семьей: трое детей, женка квёлая, сам вроде не работник, хлипкий совсем. Жалко… Ну, определили на жительство в прежнюю их деревню, в Старищи. Избу выделили. В колхоз приняли: живи, работай, расти детей.

Ничего, живет. Грамотный, с людьми тихий, в работе старательный. Пошла, значит, сибирская наука в прок. Через год, кажется, старищинцы его кладовщиком в своем колхозе поставили: заботится человек об артельном достатке. Чего еще надо? Только заботливость эта скоро другой стороной оборачиваться начала: не в колхозные закрома, а в свои закуты тащит и тащит общественное добро.

Сняли с должности. Хотели и из колхоза в три шеи. Да тут — война…

Вот когда развернулся кулацкий выкормыш во всю свою ширь: и колхоз разогнал, и прежний отцовский дом-пятистенок заграбастал, в котором деревенская школа была. “Я вам, — грозится, — теперь покажу, чья здесь сила, чья власть! Вы у меня поплачете кровавыми слезами!”

И верно, заплакали, да еще как…

Гитлеровцам такие пройдисветы — лучше не надо: они ж от Советской власти пострадали, будут служить “новому порядку” — дай бог! Приняли каина, как своего родного, хотели старостой, или, по-ихнему, бургомистром здешним назначить. Только Антонов другое замыслил. Бургомистр что? Выполняй приказания немецкого коменданта, и вся недолга, не выполнишь — тебе же по шее дадут. А вот в полиции служить, выслуживаться — это ты всей округе голова: чуть что — палец на курок, и нет человека.

Ох, и хитер же был! Умел, подлец, далеко вперед глядеть. Думаете, в начальники полиции пошел? Как бы не так: с начальника немцы за любую промашку в первую очередь спросят, и свои же, деревенские, могут в подходящую минуту голову снять, А попадись такой “начальник” партизанам — все, конец.

Выждал Антонов, пока нашли начальника полицаям, и только после этого отправился к нему на поклон. Сам же слух пустил: мол, не пойду, угонят и меня, и сына на каторгу фашистскую в Германию. Первое время все больше тишком наших людей предавал. А потом развернулся: числился рядовым, на самом же деле всеми головорезами верховодил. Даже Михайлов, и тот боялся каина!

Дальше — больше. Сына родного, Ивана, который до войны к кузнечному ремеслу приспособился, и того определил в полицию. Жену, совсем больную, как напьется, так либо из дому гонит, либо молотит кулачищами до полусмерти. Домордовал, гад, загнал бабу на тот свет. Ладно, что остальные дети успели еще до оккупации из дому уйти, а то бы и их не пощадил. А о чужих говорить нечего, над чужими лютовал хуже самого лютого зверя.

Осенью сорок второго года, после боя с карателями, пришел в наши Малью Луки, к матери, раненный в руку здешний парень из партизан. Мать укрыла его на сеновале. Только нашелся какой-то гад, сообщил в полицию, и в следующую ночь — облава. Антонов приказал своим нелюдям оцепить сарай, а сам к старухе: “Хочешь, чтобы сын жив остался? Зови, пусть добром выходит! Не послушается, и тебя вместе с ним порешим, и дом сожжем!”

Откуда старухе было знать, что просто боится он нарваться на партизанскую пулю? Поверила мать, полезла на сеновал: “Лучше выйди, сынок, обещают не трогать…” Вышел парень — шатается, чуть на ногах стоит. А они увидели, какой он, набросились, точно голодная стая, сапоги, свитер, ватник сорвали, на глазах у матери искровянили сына до немоты и потом полумертвого, полуголого, поволокли по мерзлой грязи за шесть километров в Порхов, в комендатуру. Там, слух прошел, и добили…

Не с одним тем парнем так было. Встали бы все, загубленные Антоновым, пришли бы сюда, пожалуй, и изба моя не вместила бы всех. Ты, говоришь, о Ванюшке Зорине слышал? Из деревни Арбузово-Щилиика? Вот-вот. Четырнадцать лет было мальчонке, когда порешили его полицаи на берегу речки. А за что убили? Об этом ты у отца Ванюшкиного спроси, у старого Зорина. Он и нынче все там же, в Щилинке, век доживает.

Кровь людская, дорогой товарищ, что здесь в войну пролилась, отмщения требует. И уж ежели пришел ты за правдой, так иди к нашим людям до конца: у людей ее и найдешь…”

Протокол дочитан, подписан свидетелем. Остается пожать хозяину руку, поблагодарить за гостеприимство и — в путь… Сколько еще будет составлено таких вот свидетельских показаний, сколько бумаги уйдет на новые и новые протоколы, прежде чем закончится дело о преступлениях гитлеровских наемников только в одном Порховском районе! “Протоколы? — думал Буданов. — Нет, не протоколы, а главы страшной, потрясающей документальной повести, взывающей к справедливости и возмездию. И пишут, и допишут ее до конца сами наши люди, ищущие и требующие правды…”

Началось дело Иваном Алексеевым, а из рассказа Егорова всплыл новый предатель, еще более мерзкий — Алексей Антонов. Но фактов преступления Алексеева Егоров назвать не смог. Только подтвердил, что это безвольное ничтожество служило в полиции. Но зато зримо, ярко обрисовал его отца. Этого надо искать и найти во что бы то ни стало! “Сколько лет с тех пор пролетело?” — мелькнула мысль.

— Скажите, — спросил подполковник у хозяина, — вы ничего не слышали об убийстве партизана в деревне Петрово в сорок третьем году?

Егоров с минуту подумал, потом неуверенно пожал плечами:

— Слыхать-то, конечно, слыхал, что такое было, однако подробностей не знаю. Из нашего отряда в той деревне ни один в их лапы не попадал. Может, чужой кто? Пришлый, из других мест?

— Право, не знаю. Известно только, что убил его этот самый Антонов. Он тогда…

— Погоди, погоди! — даже взмахнул руками хозяин. — Говоришь, Антонов? Было убийство: молоденького парнишку там порешили, чуть ни подростка. Антонов, люди рассказывают, сам хвалился, что всадил ему пулю в живот.

— А вы фамилию того парня не помните?

— Нет. Пришлый он, а откуда — кто ж его знает? Ни документов при нем не нашли, ни бумаг каких. Так и похоронили, кажется, в братской могиле. Как и многих других, таких же безымянных. А ты вот что, мил человек, пойдешь в Арбузово-Щилинку, порасспроси-ка там у того же Зорина. Их деревня много ближе к Петрово, чем наша. Может, ему побольше моего известно.

— Попытаюсь, — кивнул Буданов. — Значит, советуете прямо к Зорину?

— К нему. Трудное это дело — бередить в отцовской душе незажившую рану, а ничего не поделаешь — надо. Без этого тебе не обойтись.

Так расстались чекист с колхозником.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Арбузово-Щилинка открылась сразу, как только дорога вывела подполковника из небольшого редкого придорожного леса: два ряда новых домов с еще не успевшими потемнеть бревенчатыми стенами. Буданов вспомнил рассказ Егорова о том, что перед самым своим бегством фашисты дотла сожгли всю эту деревню. К счастью, им не удалось захватить в ней никого из жителей. Все успели уйти, тем и спаслись. А теперь вот опять отстроились.

Много лет прошло со дня гибели мальчика, а рана в отцовском сердце болит, небось, и поныне. Ни долгие годы, ни перипетии жизни никогда не излечат ее. Такая же рана ноет в сердце и у чекиста Буданова: в самом начале войны на фронте погиб его старший брат, пограничник Василий. И хотя, кроме Василия, в семье еще семеро детей, а сойдутся вместе — и первое, о чем скорбно помолчат, — это о старшем брате. Так и во всех советских семьях, внесших тяжелую, оторванную от сердца долю в великое дело нашей победы… Так и в семье Зорина… Вот почему трудно идти к нему. Но надо, без этой встречи не обойтись…

И Зосима Петрович направился к нужной ему избе.

Хозяин был дома: среднего роста, худощавый, жилистый, с заметной проседью в смолисто-черных волосах. Он встретил нежданного гостя без удивления, не спеша проверил его служебное удостоверение и лишь после этого протянул руку:

— Будем знакомы: Петр Зорин.

Буданов спрятал удостоверение, виновато оглядел свои заляпанные глиной сапоги. Зорин заметил его смущение и не щедро, но дружелюбно улыбнулся:

— Ничего, не беда, вон какая распутица на дороге. Сапоги-то, небось, промокли? А вы раздевайтесь, вешайте ватник к печке сушить. — И, видя, как гость охотно слушается его, добавил: — Присаживайтесь-ка к столу, отобедаем, а потом и за разговоры.

Зосима Петрович не стал отказываться. Во время обеда они и присмотрятся друг к другу, и попривыкнут. И через несколько минут оба уже сидели за столом, на котором дышали вкусным паром наваристые мясные щи.

— Октябрьская годовщина скоро, — сказал Зорин, — вот и прирезали телку к празднику. — И, помолчав, шевельнул густо-черными бровями, как бы поясняя: — С кормами у нас нынче трудновато, только-только корову до весны прокормить.

Хозяйка, худенькая немолодая женщина, как-то беззвучно, почти незаметно появилась в горнице, поставила на стол чугунок с отварной картошкой и тут же исчезла. Мужчины продолжали есть, время от времени обмениваясь короткими фразами о затянувшейся осени, о бесконечных дождях. Чувствовалось, что Зорин все время сосредоточенно думает о чем-то. “Неужели мне и на свидетельском допросе придется вытягивать из него каждое слово?” — поймал себя на мысли подполковник. Бывают такие люди, даже среди знакомых, с которыми все время чувствуешь себя скованным, связанным их немногословием. Зосима Петрович хотел было спросить о чем-либо насущном, житейском, что заставило бы хозяина разговориться. Но Зорин вдруг отодвинул тарелку и поднялся из-за стола.

— Отдохните чуток, — сказал он, направляясь к развешенной на гвоздях одежде. — К бригадиру схожу, узнаю, какую мне работу на завтра определит.

Накинул на плечи брезентовый дождевик, надвинул армейскую фуражку на самый лоб, и за дверь. Буданов не стал удерживать; вышел, как видно, человек, чтобы собраться с мыслями для предстоящего разговора.

В избу начали вскоре собираться его односельчане, мужчины. Входили неторопливо, со сдержанной степенностью, здоровались за руку, тая любопытство в глазах, и удобно рассаживались на длинной скамье вдоль стены. “Вот, значит, в чем дело, — понял чекист, — за ними он и ходил. Ну что ж, тем лучше, тем обстоятельнее и полнее получится у нас разговор”. И верно, еще раз скрипнула дверь, и в избу вошел Петр Зорин.

— Простите, заставил вас дожидаться, — виновато сказал он, бережно опуская на стол перед подполковником мальчишескую шапчонку, покрытую буро-черными пятнами запекшейся крови. — Вот что осталось от моего Ванюшки…

Сказал и отошел в сторону, присел на табурет возле печки, зябко потирая ладонь о ладонь. Буданов увидел, как глубокие синеватые морщины избороздили его сразу вспотевший открытый лоб.

Рассказывали они по очереди. Потом уже наедине каждый давал показания Зосиме Петровичу, дополнял свой рассказ подробностями. Гас дневной свет, потом и сумерки начали сгущаться за небольшим квадратом окна. Люди один за другим уходили. И когда пришлось наконец зажечь керосиновую лампу, в избе остались только двое: чекист и главный свидетель в этой деревне. И хотя Зорин успел подготовиться к разговору со следователем, а все же отцовская боль нет-нет прерывала короткими спазмами его глуховатый голос.

Вот что говорил в тот вечер колхозник деревни Арбузово-Щилинка Петр Зорин:

— Нет, не только Антонов свирепствовал в здешних местах. Были и другие, не уступавшие ему в лютости. Тот же Нестор Александров, собственноручно пытавший и расстреливавший арестованных. Его партизаны прикончили весной сорок третьего года. Или Колька Тимофеев, который выдал неизвестного партизана в деревне Петрово, — самогонщик, бабник, трус, самый жадный грабитель из всех здешних полицаев. Ведь что удивительно — молодой еще был, при Советской власти, на глазах у наших людей вырос, а пришли немцы, и будто не Колька — чистый фашист! За пару сапог, за штаны неношеные кого хочешь под арест, под пытки, под расстрел подведет. Лишь бы чужое добро заграбастать! Родная мать от него отказалась, отец раньше срока в могилу лег. Однако и этот выродок не ушел от расплаты: в сорок пятом, вскоре после освобождения, судил его наш советский суд. Полной мерой получил тогда Тимофеев за все, сполна рассчитались с ним…

Был и еще один, безродный приблудок, босяк-уголовник Володька Пупа. Только фашисты пришли — он тут как тут, и сразу в полицию. Этому все равно, кому кровь пустить: немцу ли, нашему ли человеку — лишь бы “финку” в живое тело воткнуть. На том и голову сложил: зарезал как-то ночью немецкого солдата, а гитлеровцы дознались, да и повесили живодера на телеграфном столбе. Для острастки, значит, своим же прислужникам-холуям.

Нет, о сыне Антонова, об Иване Алексееве такого не скажешь. С детства его отец затуркал, в придурка бессловесного превратил. Приказал служить, он и служил. Может, прикидывался придурковатым, про себя тая настоящие свои мысли, а только и полицаи считали его вроде бы не в себе, недотепой. Он у них по хозяйственной части разворачивался: где самогону достать, у кого закуски, сбегать куда или за кем. Наших людей, арестованных, не трогал, такого за ним не замечалось. (Это место Буданов особо выделил в протоколе показаний свидетеля). А только и пользы от Ивана нашим людям не было никакой. Шкуру свою хотел уберечь, живым остаться, а кому служить, перед кем поклоны бить, для таких, как он, ползунов бесхребетных, видать, все равно.

Самым же главным во всем районе был бургомистр, по-нашему, волостной староста, Алексей Михайлович Михайлов. Конечно, он по своей воле пошел в услужение к оккупантам, сам и в старосты напросился. И вот что интересно: были у этого Михайлова три сына, кровные братья, устроила проверку война, и оказалось, что кровности между ними в помине нет. Старший, Михаил, в июне сорок первого года ушел в Красную Армию, отважно сражался на разных фронтах, был несколько раз ранен и честно работает сейчас. Средний, Иван, по отцовскому примеру определился в полицию и яро служил своим фашистским хозяевам. Самый же младший, Алексей, ему в то время еще двадцати лет не было, от предателей батьки и брата сбежал в лес к партизанам. Рассказы о его отваге и поныне можно услышать во всей здешней округе. До того дошло, что сам волостной староста Михайлов сулил в награду за поимку этого партизанского сокола, за доставку его живым или мертвым — и дом, и коня, и корову! Только зря сулил: ни старосты, ни среднего выродка его давно в живых нет, а бывший партизанский разведчик Алексей Михайлов жив-здоров, учится в Ленинграде на агронома!

Стоял в ту пору полицейский гарнизон в самой крупной из наших деревень, в Старищах. Там под охраной полиции жил и староста Михайлов. Кстати, он сам и командовал полицаями, имея Антонова как бы в помощниках. Оттуда, из Старинней, они и карательные налеты совершали на окрестные населенные пункты. Чаще других наведывались сюда, в Арбузово-Щилинку: ведь чуть ли не каждый второй из наших сражался в партизанских рядах, а все остальные были связаны с народными мстителями, помогали им продуктами и одеждой. Не мудрено, что перед своим бегством гитлеровцы сожгли всю нашу деревню.

Разве припомнишь, сколько мучений, горя и издевательств вытерпели щилинцы от оккупантов и их прислужников? Что ни налет — новые зверства, новые мытарства, муки… Узнали, что сын старика Епифанова ушел к партизанам, — нагрянули, до полусмерти избили хозяина, перестреляли, перерезали кур и овец, сожгли избу.

Поздней осенью простудилась и захворала пожилая вдова Мокина, единственный сын которой куда-то исчез вскоре после прихода немцев. Немногие знали, что парень у партизан, но в полиции об этом каким-то образом пронюхали. И когда Мокиной стало худо, выродки во главе с сыном старосты Иваном Михайловым устроили засаду у нее во дворе. Той же ночью партизан Мокин пробрался в деревню проведать больную мать, тут его и схватили… Били сильно… Напоследок и имущество Мокиных разграбили до нитки…

Только не зря говорится в народе — “отольются волку овечьи слезы”. Несколько дней спустя партизанский разведчик Алексей Михайлов подстерег братца Ивана на мосту, что неподалеку от деревни, да и прикончил собственными руками. Сам, значит, приговор смертный вынес брату-предателю, сам этот приговор и в исполнение привел. Да вот беда: убил Алексей изверга совсем рядом с нашей деревней, а против нее у полицаев и гитлеровцев злобы и без того накопилось хоть отбавляй.

Ох, и взъярился же староста Михайлов, узнав о гибели любимого сыночка! Сам, гад, повел конную банду карателей-головорезов на расправу. Ворвались в деревню, куда попало паля из винтовок и автоматов. На ту беду ребятишки играли на улице в бабки, и среди них Ванюша, единственный мой. Бросились дети кто куда, врассыпную, а он не успел. Так и упал на дорогу с пробитой головой… Только шапчонка эта нам с женой и осталась…

Петр Зорин уткнулся лицом в большие мозолистые руки, да так и затих на несколько долгих скорбных минут. Зорин наконец подавил волнение, поднял на следователя глаза:

— Этого за всю жизнь не выплачешь, — произнес он. — Не выплачешь, не забудешь, хотя главный убийца, Михайлов, и не ушел от народной кары…

Не должен был уйти — и не ушел. Вскоре после полицейского налета на Арбузово-Щилинку партизанский трибунал заочно приговорил главаря банды карателей, волостного старосту Алексея Михайловича Михайлова, к смертной казни. Как ни укрывался предатель за спинами головорезов-полицейских, как ни баррикадировал на ночь двери и окна своего толстостенного дома-крепости, партизаны проникли в деревню Старищи и ворвались в квартиру изменника. Взяли его спящим, в постели. Поняв, что вот она, гибель, иуда валялся в ногах у партизан, вымаливая пощаду:

“Это не я, не я, — хрипел еще вчера всесильный гитлеровский холуй. — Лешка Антонов во всем виноват. Он…”

Смерть оборвала мольбы и хрип. А главный подручный старосты, Антонов, и в тот раз ушел от справедливой кары.

Вспоминая об этом, Зорин даже вскочил со скамьи, сжал могучие кулаки:

— Не сумели мы взять его, успел, сволота, ноги унести! Я бы и его вот этими самыми руками!

— Известен ли вам факт убийства партизана в деревне Петрово? Не знаете ли, кто его убил? — спросил Буданов.

Зорин, как бы очнувшись от своих дум, метнул на чекиста хмурый взгляд:

— Как же не знать? Об этом тут все слыхали.

— Знают или слыхали? — уточнил Буданов.

— Ни я сам, ни из наших кто при том не присутствовал, — сдержанно пояснил свидетель, опять присаживаясь к столу. — Не маленький, понимаю: вам нужно найти таких, кто своими глазами видел, как Антонов убил того паренька? Что ж, найдете. В той же деревне, в Петрово живут. И в Старищах, думаю, есть. Да только не больно спешите туда, сначала в соседнее с нами село загляните, в Высоцкое: Антонов и там немало кровавых следов оставил…

Зорин умолк, вздохнул глубоко-глубоко и продолжал с горечью, почти с надрывом:

— Одно меня мучает, одно не дает покоя: что если гад этот жив? Пристроился где-нибудь подальше, фамилию сменил, да и живет-поживает на награбленное у народа добро. Дышать нет сил от такой мысли, не поверите — ночи не сплю!

И вдруг схватил подполковника за рукав, притянул к себе и жарко спросил:

— Скажи, ты найдешь его? Поклянись, что найдешь!

Зосима Петрович ответил не сразу. Имеет ли он право обнадеживать человека, пережившего такое горе? А вдруг Антонова найти не удастся, вдруг и в живых его уже нет? Но и отказать Зорину в надежде он тоже не мог. Отказать — значит убить последнее, ради чего, быть может, Петр Зорин живет на земле: веру в возмездие, в справедливость, веру в правду Советской власти. Чекист произнес, чеканя слова:

— Если Антонов жив, он от суда не уйдет. Даю вам в этом честное слово коммуниста!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Утро выдалось солнечное, не по-осеннему теплое, и Зосима Петрович даже кепку сдвинул на затылок, наслаждаясь столь редкой в такую позднюю пору благодатью. Дорога успела подсохнуть, и грязь не брызгала во все стороны, как вчера, а лишь сочно чавкала под ногами.

Было около десяти утра, когда Зосима Петрович добрался до села Высоцкое. Здесь оказалось меньше, чем в Арбузово-Щилинке, новых домов, значит, и пострадало Высоцкое меньше. Зато явственнее бросался в глаза достаток местных крестьян; в каждом дворе — поросята, овцы, а где и корова жует-пережевывает извечную жвачку. Янтарно желтеют под солнечными лучами свежесрубленные из сосны стены длинного здания животноводческой фермы, а второе такое же спешит торопится до наступления холодов укрыться под шиферной крышей.

— Труд на пользу! — приветствовал Буданов плотников. — Не скажете ли, как найти Ивана Михайловича Медведева?

— Ночника, что ли, нашего? — откликнулся приземистый, бородатый, с непомерной ширины плечами. — Сторожа ночного?

— Его самого.

— Спит, небось, после дежурства. Вон изба его, четвертая по правому порядку. Там и найдешь.

Постучавшись, осторожно, чтобы не скрипнула, отворил дверь избы и вошел сначала в сени, потом в небольшую, очень чистенькую, светленькую горенку, где все дышало устоявшимся покоем и вкусно пахло свежевыпеченным хлебом.

— Тише! — встретил его карапуз лет шести и предупреждающе поднял палец. — Деда спит, не шуми!

— Я тихонько, — зашептал в ответ Буданов, опуская на рол возле двери походный мешок. — Скоро дед твой проснется?

— Скоро. — Мальчик кивнул. — А ты кто?

— В гости к вам. — Подполковник присел на табуретку к столу. — Не скучно тебе одному?

— Что мне скучать? Сейчас бабка корову подоит, молока принесет. Ты хочешь?

— Молока?

— Ага.

— Угостишь, не откажусь. Тебя звать-то как?

— Витей. А тебя?

— Э, брат, трудное у меня имя. Зови дядей Симой, ладно?

— Ой, как все равно девчонку! — рассмеялся малыш.

Он взобрался на колени к Буданову, поерзал, устраиваясь поудобнее, и принялся разглядывать гостя. Синеглазый, светловолосый, с улыбчивыми ямочками на пухлых щеках, карапуз был очень похож на его сына, такого же доверчивого, и тоже Витю. Хорошо с ним… — Поищи-ка у меня в кармане, — шепнул в розовое ушко, — не найдешь ли вкусненькое.

— А чего? — Витины глазенки сверкнули. — Конфетку?

— Угу…

Так в семье у Будановых повелось с тех пор, как сынишка поднялся на собственные ноги: Зосима Петрович никогда не приходил домой без гостинца. Постепенно это стало привычкой, и подполковник знал, что и сейчас у него в кармане должны быть две-три конфеты. И не ошибся: Витя выгреб весь запас и с сомнением посмотрел на гостя:

— Все мне?

— Конечно, все!

— Одну я сейчас съем, ладно? А эти на после. Жалко, мамка уехала, я бы и ей дал.

— Куда же она уехала?

— С папкой в город. Папка мой, знаешь кто? Милиционер!

— Почему же они тебя не взяли?

— Потом заберут, зимой. Баба с дедом не отпускают. Они…

Но закончить карапуз не успел: звякнула щеколда, и в горницу вошла пожилая женщина с подойником в руках, полным пенистого парного молока.

— Бабка! — спрыгнув на пол, бросился к ней Витя. — Конфетку хочешь?

— Будет тебе, пострел, — урезонила малыша хозяйка. — Не стыдно конфеты выпрашивать?

Вытерев руки о край фартука, она протянула гостю руку.

— Вы бы фуфайку сняли, тепло у нас. А старика я сейчас подниму. Хватит ему, отоспался. — И, как бы извиняясь пояснила: — Сторожем он тут всю ночь на ногах. Настынет, потом весь день на печи кряхтит.

— Мне не к спеху, пускай отдыхает, — попытался отговорить ее Буданов.

— Ничего, все равно завтракать пора. Витюк, полезай, буди деда.

Мальчик только того и ждал: быстро придвинул табуретку к печи и покарабкался наверх. А хозяйка, процеживая молоко сквозь чистую тряпицу, продолжала делиться с гостем небогатыми своими новостями:

— Сына с невесткой вчера домой проводили. В Порхове он, милиционером служит. Тоже работа, рассказывает, не из легких. Только и отдохнул, что у нас тут, в отпуске. Вы надолго сюда? Или, может, проездом?

— Сегодня же дальше, — ответил Буданов, прислушиваясь к торопливому Витиному шепоту на печи, — до вечера надо в Хрычково успеть.

— Все, небось, по колхозным делам торопитесь? — сочувственно улыбнулась старушка. — Ох, и много же нынче уполномоченных по деревням ходит. А какие они особенные, наши дела, чтобы людям из-за них покоя не знать? — И добавила, хмуря негустые брови: — Теперь ничего, живем… Вот когда немца прогнали — худо было, горше горького. На всю деревню — один петух, с полдесятка курей да единственный подсвинок уцелел. Все пожрали, окаянные. Не помоги в ту пору Советская власть, всем бы голодная смерть.

С печи сонный голос спросил:

— Марья, с кем ты там суды-пересуды ведешь?

— Слезай, слезай, — отозвалась хозяйка. — Человек из города тебя спрашивает.

— Человек? А по какой надобности?

И Буданову почудилось, будто сверху невнятно донеслось что-то очень похожее на “носит же их нелегкая!”

Свесив ноги с печи, старик с неожиданной легкостью спрыгнул на пол и за руку поздоровался с гостем. Витя так и остался наверху, посверкивая любопытными глазенками. Зосима Петрович объяснил цель своего прихода, и хозяин охотно согласился побеседовать с ним.

— Говорите, Петро Зорин прямо ко мне послал? — с видимым удовольствием повторил Медведев. — Правильно решил, в самую точку! Я маленько в порядок себя приведу, да и засядем. Мать, слей-ка мне на руки.

Но когда через несколько минут вернулся в избу, после умывания холодной водой, с расчесанными и приглаженными полуседыми волосами, надумал другое:

— Марья, собери-ка на стол. Не получится у меня разговора на пустой живот.

И лишь после того, как со стола исчезла внушительная горка румяных горячих блинов да опустел глиняный кувшин из-под молока, гостеприимный хозяин благодушно посоветовал жене:

— Шли бы вы с Витюшкой погулять на часок. Экая благодать на дворе — чистое лето!

Буданов приготовил бланки протокола допроса. Дождавшись, когда за старушкой и внуком закрылась входная дверь, показания по делу бывших полицейских начал давать свидетель Иван Медведев:

— Бой в ближнем лесу начался внезапно, как всегда начинались ночные стычки партизан с полицаями и гитлеровцами. Вскоре после полуночи там затрещали винтовки и автоматы, сразу поднявшие на ноги крестьян в соседнем селе. Кто кого бьет, чей верх будет — поди, разберись, когда на дворе ни зги не видать, а к лесу и подступиться страшно. Только к рассвету начало утихать, однако и после этого с час, не меньше, бахали одиночные выстрелы. Поняли люди в Высоцком: гитлеровцы одолели, добивают раненых…

Светало, когда в село пришли, вернее, приковыляли трое вырвавшихся из боя партизан. Один ничего, еще крепко держался на ногах, только руки его, перебитые автоматной очередью, висели, как петли. Другой сильно хромал, опирался, как на костыль, на здоровенный сук и сквозь зубы ругал свою простреленную выше колена ногу. А третий совсем из сил выбился: то остановится, шатается из стороны в сторону, то повиснет на плечах у товарищей, и они шаг за шагом волокут его дальше.

Такими и заметил их со своего огорода Иван Михайлович Медведев. Заметил, и сердце зашлось: наши! В село вот-вот могли нагрянуть каратели. Надо было немедленно укрыть от чужого глаза. Но куда? Домой или на сеновал нельзя: явятся с обыском — найдут. Одна надежда — здесь же, на огороде, в бане…

Он и увел партизан в крошечную, почти вросшую в землю баньку, что и поныне стоит на отшибе, в самом дальнем углу огорода. Притащил, уложил на полки, нательную рубаху изорвал на полосы, чтобы ребята раны могли перевязать. Сбегал домой, принес первое, что под руку попало: ведро воды да каравай хлеба. Хотелось Ивану Михайловичу расспросить, не из того ли они отряда, в котором его сын партизанит, но не посмел: худо им. Один, самый слабый, уже и сознание потерял, другой губы в кровь грызет, чтобы не стонать, третий взглядом показывает на перебитые руки: мол, перевяжи. До расспросов ли…

Помог как сумел. “Лежите тихо, нельзя мне тут оставаться”, — сказал и вышел, подпер снаружи, как водится, дверь колышком: пусть, значит, видят кому надо-не надо, что в баньке нет ни души, и огляделся по сторонам, не подглядывает ли кто? Чуть было не перекрестился: слава те господи, рань-ранняя, все односельчане еще по хатам сидят. И, затерев ногами свежие пятна крови на земле, побрел помаленьку по тропочке, протоптанной среди картофельной ботвы, с таким видом, словно и вышел на огород лишь для того, чтобы подальше от избы справить утреннюю нужду.

Вошел во двор и ахнул: староста деревенский, ехида остроглазая, стоит у плетня, дожидается!

“Что это ты, — спрашивает, — вроде пляс устраиваешь на огороде ни свет, ни заря? Или рехнулся на старости лет?”

Высмотрел, гад, теперь не миновать беды… Одно оставляло какую-то долю надежды: староста боится партизан. Надо в избу зазвать. И, постаравшись изобразить как можно большее удивление, Медведев ответил вопросом на вопрос:

“Не с похмелья ли померещилось тебе, сосед? Может, после ночной перестрелки пляски чудятся?”

“Ну уж нет, к стрельбе нам не привыкать. — В голосе старосты звучала ехидненькая насмешка. — А вот утренняя самодеятельность твоя и впрямь на диво. С чего бы?”

“Ладно, кум, твой верх, — с притворным покаянием вздохнул Медведев. — Пошли в избу, все расскажу”.

Жена Мария понимала Ивана Михайловича без слов. Мигнул старик, повел глазами на “гостя”, и на столе тут же появилась бутылка самогона, квашеная капуста, нарезанное толстыми ломтями сало. Чокнулись, выпили по одной, закусили, и — разговор:

“Тебе, сосед, чем не житье, когда в старостах ходишь? — издалека начал хозяин. — Знай, покрикивай: “Сало давай! Яйца давай! Хлеб давай!” А нашему брату с обеих сторон нож в бок. Немцев ослушаться — петля на шею, им отказать — пуля в лоб…”

“Это кому же — “им”? — будто не понял староста.

“Известно кому: партизанам. Или сам не знаешь?”

“Я-то знаю, а вот тебе чего партизан бояться?”

Медведев насторожился, почувствовав подвох:

“Как, то есть, мне чего бояться? Или я, по-твоему, не такой же, как все?”

“Брось, сосед, простачком прикидываться, — ухмыльнулся староста и сам наполнил по второму стакану. — Я своим односельчанам не враг, а то бы давно кое-кого на чистую воду вывел. И, между прочим, тебя тоже… Не сынок ли твой на рассвете наведывался из леса? Ась?”

“Ты о сыне моем лишнего не болтай!”

“А я не болтаю, молчу. Небось, и мне моя голова на плечах нужна, вот и помалкиваю. — Гость поднял стакан, чокнулся. — Давай, соседушка, по-хорошему: ни вы меня, ни я вас знать не знаю. Вот за это и выпьем”.

Но такой уговор Медведева не устраивал. Местных, своих, староста, пожалуй, трогать побоится. А чужих? Тех, что в баньке сейчас хоронятся? И хозяин решил добиться задуманного.

“Напрасно ты меня сыном упрекаешь, — начал он, отхлебнув из стакана. — Не видал я его, давно не виделись. А сегодня другое случилось. Потому и тебя на совет позвал”.

“Что случилось-то? Говори!”

“А то, что и в самом деле были у меня давеча трое каких-то. На огороде. “Готовь, — просят, — к ночи побольше продуктов, ночью придем”. Вот и шатало от страха из стороны в сторону, когда назад шел, а ты — “пляс”, “самодеятельность…”

Староста ерзнул на скамье, придвинулся:

“Неужто придут?”

“Запросто. Мы, говорят, и со шкурой здешней, с тобой, значит, посчитаться должны…”

Хмель будто ветром выдуло из головы у побледневшего гостя. Вскочил, шапку в руки, и — к двери:

“Некогда мне с тобой лясы точить!”

Подождав, пока он выбежал со двора на улицу, Иван Михайлович метнулся в баньку:

“Уходите, ребята! Как бы каратели не нагрянули!”

Да разве уйдешь, когда лужи крови на деревянном полке натекли, нет сил руку поднять, а на дворе светлынь, все со всех сторон видно. Решили партизаны переждать, пока стемнеет, и решили на свою же беду. То ли староста, то ли другой предатель выдал, а только вскоре после полудня примчалась в село полицейская банда, и — пошло! Обыски повальные, мордобой, старых и малых — всех без разбору в плетки…

Окружили и дом Медведева:

“Говори, так твою так, кто здесь утром был?”

Начал божиться — “Знать не знаю”, — а они и слушать не стали, хрясь кулаком по зубам! Избу сверху до низу перевернули, в хлеву перерыли, на сеновале. Может, ни с чем и уехали бы: вечер близился, а в чужом селе, да еще рядом с. лесом, где недавно бой шел, этим воякам ночевка не по нутру. Только нет, не уехали. Лешка Антонов, проныра проклятый, углядел-таки напоследок вросшую в землю по самое оконце баньку на краю огорода, и к ней:

“А ну, что там?”

Сунулись к бане, оттуда выстрел: передний полицай с копыт долой. Ох, и озлились, огонь открыли — беда! Да ведь один-то в поле не воин, выстрелил несколько раз и замолк. Пользуясь суматохой, Медведев подался к лесу, чтобы и самому голову не сложить. Вернулся, когда все уже кончилось, и от жены узнал, как полицаи брали раненых партизан. Выволокли их из бани едва живыми, тут же совсем измолотили прикладами и ногами, бросили бездыханными на подводу и увезли…

— А жену вашу не тронули? — спросил Буданов.

— Не до нее им было. Спешили засветло к себе убраться. А может, решили, что те трое без нашего ведома в бане укрылись, потому и не взяли Марию. И такое бывало…

Несколько раз после того банда Антонова наезжала в село. Зимою — за валенками, за овчинными тулупами для своих хозяев, летом — хлеб отбирали, угоняли коров и овец на немецкую скотобойню в Порхов. Хозяйничали, одним словом, по-ихнему, по фашистскому новому порядку. Троих здешних стариков заложниками в гитлеровскую комендатуру увели. Двое вернулись, один так и пропал. Всеми делами заправлял Антонов: и перед немцами выслуживался, и себе, что можно, грабастать не забывал. Староста наш на что по этой части мастак был, а и он, глядя на Антонова, зубами от зависти скрежетал: “Ну и хапуга, ну и грабитель с большой дороги!” Впрочем, кто их там разберет, который лучше, который хуже.

И ведь до чего хитер, до чего осторожен Антонов был — рассказать, не поверят! Сколько раз партизаны пытались поймать его, в засадах на лесной дороге подстерегали — все мимо. Своих же головорезов под пули подставит, а сам целый и невредимый — ходу! Так до самого драпа немецкого и уворачивался, и удрал-таки вместе с ними жив-здоров!..

— А староста ваш? — вставил Буданов. — Тоже сумел скрыться?

Медведев брезгливо поморщился:

— Что о нем говорить? Слизняк, плевка не стоит. После того, как расправились каратели с теми тремя партизанами, он и вовсе скис. Ночевать дома и то боялся. А однажды поутру, незадолго до прихода наших, бежит его жёнка по улице и голосит на всю деревню: “Люди добрые, мой мужик повесился!” Так и подох, паразит…

В избу вернулась бабка Мария с Витей и принялась собирать к обеду. Мальчик, озабоченно “бибикая”, возил по полу фанерный грузовик. “А сколько таких малышей по вине Антонова остались сиротами? — подумал подполковник. — Сколько погибло во время войны?” Горькая эта мысль вызвала в памяти рассказ, слышанной недавно от товарища-чекиста из Бреста, о том, как гитлеровцы, захватив этот город, уничтожили в нем всех ребятишек детского садика, не успевшего эвакуироваться. Не просто уничтожили, а день за днем выкачивали у детей кровь для своих раненых, и когда малыши совсем обессилели, их вывезли за город и расстреляли…

— О чем вы? — нарушил раздумье Буданова голос хозяина. — Задумались, говорю, о чем?

— Нет-нет. — Зосима Петрович улыбнулся. — Я ничего. Антонова вспомнил: где он теперь может быть?

Медведев прищурил ярко-голубые глаза, поднял тронутую сединой правую бровь:

— Где, говорите? — переспросил он. — Вопро-ос… Ежели с немцами не удрал, так не иначе, как затаился в каком-нибудь глухом углу, где его ни одна душа не знает. К старшему сыну, что в Питере на заводе работает, податься не мог: с такого живодера родной сын строже самого строгого судьи спросит. В другой город? Тоже не с руки: начнет поступать на работу, перво-наперво потребуют документы. Где был в войну? Что делал? Нет, не таковский Лешка Антонов, чтобы дуриком на рожон переть. Живет, небось, под чужой фамилией да посмеивается: “Черта лысого вы меня найдете!”

— Как под чужой? — не поверил Буданов. — Где же он мог документы на чужое имя раздобыть?

— Э, друг, не знаете вы Антонова, — усмехнулся Иван Михайлович. — Он, небось, не с пустыми руками отсюда ушел: добра всякого у народа награбил — дай бог. А за деньги в первые дни после освобождения что не купишь? Вот вам и документы в чистейшем виде, такие, что комар носа не подточит!

Годы работы в органах Государственной безопасности выработали у Зосимы Петровича привычку прочно держать в памяти самое главное, самое основное из существа дела, которое он ведет. Так получилось и сейчас: начал Медведев развивать мысль о том, где может скрываться Антонов, и в цепкой памяти подполковника всплыла фраза, произнесенная сыном предателя, Иваном Алексеевым, на одном из допросов в Калининграде. Буданов не стал повторять ее вслух, чтобы не сбить Медведева с мысли. Заговорил, как бы продолжая развивать его доводы:

— Пожалуй, вы правы, в глубь страны Антонов податься не посмел. Там его разоблачили бы в первом же городе, в любом населенном пункте. Липовые документы? Не думаю: и достать их не просто, и опасно с ними, а на опасность разоблачения, вы сами говорите, Антонов не пойдет. Что же ему остается?

— Что?

— Скрываться на территории, которая во время войны была оккупирована фашистами. Там и архивы не сохранились, и люди в большинстве своем новые…

— Ну, уж нет, — перебил Медведев, покачав головой, — с этим я не согласен. Какие-такие новые люди? Откуда? Взять хоть бы наши деревни. Правда, и тут хватает пришлых, однако любого из них мы, коренные, и узнать успели, и проверить сотни раз. Так, небось, и в других местах: без проверки — ни шагу.

— А как же там, где если не все, так подавляющее большинство населения после войны переменилось? В бывшей республике немцев Поволжья, например, или в Крыму? Наконец у нас в Калининградской области, где все до единого люди новые, переселенцы из других мест? Ведь именно там у нас и был разоблачен самими вашими переселенцами сын Антонова Алексеев.

— Вот-вот, — подхватил Медведев и даже прихлопнул ладонью по крышке стола, — совершенно правильно: разоблачили волчьего последыша! А потому и не поедет туда сам этот волк. Ни в жисть не поедет: вдруг да и его кто-нибудь из нашенских переселенцев опознает?

— Заколдованный круг, — хмыкнул Буданов. — Выходит, ему вообще нет места на нашей земле?

— Не должно быть места! — с суровым упорством уточнил хозяин. И искать его, если вас мое мнение интересует, надо там, куда русский человек из-за незнания местного языка не поедет.

— Например?

— В Прибалтике, вот где! Там, да еще в глуши. Попробуй, найди его, ежели он по-местному ни “гу-гу”, да вдобавок каким-нибудь сторожем при складе околачивается. Одно слово — тише воды, ниже травы.

“Верно! — хотелось крикнуть Зосиме Петровичу. — Верно, чудесный ты мой человек! Ведь и подследственный Алексеев назвал Прибалтику, точнее Эстонию, куда мог сбежать его отец. А сбежал ли туда — узнаем, послав запрос эстонским чекистам!”

В это время бабка Мария пригласила собеседников обедать. После обеда, как на зло, опять зачастил дождь, и Буданов подумал, что едва ли ему удастся сегодня попасть в Старищи. Хозяйка, словно бы догадалась о сомнениях гостя, начала уговаривать:

— Ночуй, сынок, места хватит. Как засветает, я тебя разбужу.

А хозяин, поддерживая жену, добавил:

— Галопом нестись — не дело делать. Этак и мимо важного проскочить можно. Верно Марья говорит: ночуйте. — И, немного подумав, посоветовал: — В Старищи успеете. Сначала к соседям нашим в Хрычково неплохо бы заглянуть. Село большое — недаром в нем гитлеровская комендатура была. Да и досталось тамошним мужикам покруче нашего. Глядишь, и еще ясней следок двуногого волка высветлится.

Последние колебания Зосимы Петровича развеял Витя. Пнув ножонкой надоевший самосвал, он подошел к подполковнику и решительно заявил:

— Оставайся, дядя. В прятки играть будем. Только тебе первому водить. Ладно?

— Ладно, — рассмеялся Буданов, — уговорил. В прятки, так в прятки…

…Улеглись, когда колхозный сторож Иван Михайлович отправился на свой ночной пост. Витя первый забрался на теплую печь и вскоре затих там. Бабка Мария устроилась на широкой лавке возле печи. А гостя уложила на единственную в горнице кровать, на пуховики, мягкие, как в его собственном деревенском детстве.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

И опять в путь, к новой деревне, к Хрычково…

Сколько сотен, быть может, тысяч километров исходил уже Зосима Петрович Буданов по родной земле! Чекистские походы по глухим, непроходимым лесным и болотным дебрям Прибалтики, где в первые послевоенные годы пришлось разыскивать, преследовать и уничтожать бандитские шайки буржуазных националистов и гитлеровских последышей; и более ранние, фронтовые походы офицера-артиллериста по военным дорогам и бездорожью, до предела заполненные почти не прекращавшимися боями с сильным, грозным, жестоким врагом; и совсем уже давние, когда деревенский подросток, бедняцкий сын Симка Буданов, только-только начинал совершать свои первые в жизни самостоятельные шаги.

Ему не было еще и шестнадцати лет, когда голод, нахлынувший вслед за неурожаем, вытолкнул парнишку из отцовской семьи, из родной деревни. Все решилось однажды вечером, когда мать вместо ужина выложила на стол пяток отваренных в кожуре картофелин:

“Больше, детки, в избе ничего нет…”

А отец разломив свою долю на две части — для самых младших — с необычной, несвойственной ему дрожью в голосе добавил:

“Жмись, не жмись, до нового урожая всем нам не дотянуть. На подмогу надеяться тоже пустое: кругом голод. Искать надо, где посытнее. — И, подняв постаревшие от горя глаза на Василия и Зосиму, произнес последнее, на что хватило решимости: — Вам придется уйти, вы старшие”.

На рассвете — чтобы соседи не видели, чтобы не плакали младшие братья — покидали деревню. Мать рыдала возле калитки, отец то ли укорял, то ли пытался успокоить ее:

“Полно слезы-то лить, слышишь? Не мы гоним, голодуха гонит из дому. Может, в городе по-хорошему им обернется. — А проводив сыновей до околицы, крепко обняв их на прощание, в последний раз глянул в глаза одному и другому: — Людьми будьте. Как бы трудно ни пришлось, — по правде живите. Надо есть только тот кусок, который сам заработаешь, а чужое, обманом нажитое — не в прок. Полегчает у нас — верну, а пока…”

Повернулся, побрел в предрассветную синь и, ни разу не оглянувшись, исчез в сонной тишине деревенской улицы. А ребята — одному шестнадцать, другой двумя годами старше, — постояли еще с минуту, придавленные свалившейся на них безвыходностью, и, покоряясь неизбежному, тоже тронулись в путь.

Вместе пробыли недолго: Василию посчастливилось поступить чернорабочим на завод в Рязани, а Зосиме не нашлось в этом городе места, как ни искал. Да и кто возьмет на работу узкоплечего, хилого деревенского неумеху, если слесари, токари, фрезеровщики и литейщики, мастера первой руки, из-за тогдашней безработицы с утра до ночи околачивались на бирже труда?

“Подавайся-ка ты на север, — сказал как-то вернувшийся с работы Василий, вытаскивая из кармана замусоленный обрывок газеты. — В Великом Устюге, вот тут напечатано, речной техникум открывают: капитанов для речных судов готовить будут. Может, примут? — И, скрывая за подобием улыбки невольную свою виноватость, пошутил: — Выучишься на капитана, прокатишь меня разок на пароходе бесплатно, ладно?”

Делать нечего, надо воспользоваться хоть этой весьма и весьма призрачной надеждой. Но как ехать, на чем, если в кармане нет ни копейки, а до первой получки брата еще ждать да ждать? К счастью, мать с отцом выручили — прислали сыновьям котомку ржаных сухарей. От подмоги Василий решительно отказался: “Тебе вон куда добираться, а я как-нибудь перебьюсь”. Даже трешку где-то занял, может, выпросил на заводе авансом для брата, и в тот же день отправился Зосима в дальнюю дорогу, за двести с лишним километров, в чужой, незнакомый город Великий Устюг. Шел пешком, шаг за шагом — со шпалы на шпалу. Ночевал то под вокзальными скамейками, а то просто в лесу или в поле рядом с железнодорожным полотном. Всей еды за весь путь только и было, что материнские сухари. И все же дошел, на шестые сутки добрался до Устюга! Добрался и в техникум поступил! Потом по комсомольскому набору Буданова приняли в военное училище.

Больше четверти века прошло с той поры. А кажется, будто совсем недавно…

Было, разное было. Чаще — трудное. Научился Зосима Петрович душа в душу сходиться с людьми, разбираться в них без предвзятости. А кому, как не чекисту, больше воздуха нужно такое умение!

…А дорога все дальше и дальше вьется по безлюдным осенним полям Псковщины — до Хрычково рукой подать: перебраться через реку — и деревня. А как перебраться, если осенний паводок до того разлился, что даже мост скрыт под водой? Пришлось подполковнику вырезать в прибрежных кустах палку покрепче и, прощупывая ею невидимый бревенчатый настил, чуть не по пояс в холодной воде осторожно брести на противоположный берег. Пока брел на колючем, пронизывающем до костей ветру, так продрог, что руки и ноги начало судорогой сводить. Отшвырнул палку и бегом в деревню: совсем окоченел!

Останавливаться, расспрашивать, к кому зайти? Не до того, скорее бы в тепло попасть! Добежав до первого с краю двора, Зосима Петрович перепрыгнул через жерди невысокой ограды и торопливо забарабанил костяшками пальцев в тесовую дверь избы:

— Хозяева, можно к вам?

Открыла дверь морщинистая худенькая старушка в темном платье и в сером платке на седой голове, узелком стянутом под подбородком.

— Заходи, заходи, — пригласила она гостя в избу и тут же пододвинула табуретку поближе к пышущей жаром печке. — Садись, грейся. С утра тебя жду. И другие наши давно дожидаются…

— Как ждете? Откуда вы узнали, что я приду?

Довольная улыбка еще гуще усеяла лицо хозяйки частой сеткой мелких морщинок:

— Как же не знать, когда ты уже третий день ходишь по нашим деревням? По такому ненастью, думаю, не миновать тебе моей избы. Дождь да холод ко мне приведут. Вот и ждала… — И, спохватившись, всплеснув руками, захлопотала, заохала… — Батюшки, человека того и гляди болезнь свалит, а я его разговорами потчую. Скидай сапоги, портки, сейчас пересменку подам.

Зосима Петрович успокоил старушку:

— Ничего, мне не привыкать. Жив буду до самой смерти…

И все же стащил с себя сапоги, потом насквозь промокшие ватные штаны, а вместо них натянул потертые, с заплатами на коленях брюки и засунул в теплые валенки назябшие до красноты ноги:

— Вот так, теперь живем!

Хозяйка тем временем успела собрать на стол, пригласила:

— Похлебай горяченького. А может, чаю с малинкой? Первое средство против простуды.

Он с наслаждением выпил две вместительные кружки круто заваренного на сушеной малине чаю. Пил и слушал неторопливый рассказ гостеприимной, по-матерински сердечной женщины.

— Третий год пошел, как моего старика не стало, — с давно устоявшейся печалью говорила она. — Полицаи все внутренности ему отбили, так и зачах. А сынок, Петруша, в войну на фронте погиб. Только прогнали отсюда немцев, тут и похоронная пришла… Поначалу я думала, не переживу — днем ли, ночью ли, все голос его чудился, будто зовет меня, на боль свою жалуется. А потом ничего, перекипело; разве одна я такая? Кругом материнские слезы рекою льются… Помер муж, я к себе девочку соседскую взяла, у которой мать с отцом фашисты повесили. Вырастила Анютку, вместе с нею телятницами в колхозе работаем. Ничего, живем. Люди тоже нашей избы не минают: нет-нет — заходят, в чем нужда есть — всегда помогут…

— Так и я ненароком зашел. Незнакомый, чужой, а будто к себе домой.

Он не думал разговаривать со случайной своей собеседницей, как с возможным свидетелем по делу Антонова. Еще раньше решил: “Обогреюсь, высушу одежду и пойду либо к председателю колхоза, либо к кому-нибудь из здешних коммунистов”. А услышал ответ хозяйки на шутливую свою реплику, и даже кружку с недопитым чаем оставил, насторожился.

— Почему ж ты чужой? — сказала старушка. — Не чужой, а свой. Наши двери и до войны, и теперь всегда для своих людей открыты. Прежде, бывало, чаще других профессор один из Ленинграда приезжал: песни наши да сказки, да говор здешний записывал. Только после войны горем-горьким обернулись для него те песни: в соседней деревне сына своего нашел, застреленного Алешкой Антоновым…

— Постойте! — привскочил Буданов. — Какой профессор? Какого сына?

Хозяйка удивленно округлила чуть выцветшие голубые глаза:

— Неужели не знаешь? Был такой профессор, ученый из Ленинграда. То ли Малышев по фамилии, то ли Малищин, точно уже и не помню. Не беда, пойдешь в Старищи или в Петрово, там скажут: комсомольцы тамошние помогали ему и могилку сына раскапывать, и опять хоронить.

— Зачем же они могилу раскапывали?

— Не знаю. Может, искал чего тот человек, а может, надеялся, что другой кто в ней похоронен.

— В Старищах эта могила? Или в Петрово?

Настойчивость гостя начала беспокоить старушку, и, кажется, она уже жалела, что так некстати затеяла этот разговор. Стала отвечать коротко, односложно, а потом и совсем затвердила: “не помню”, “не знаю”, “спроси у людей”… Зосима Петрович понял причину столь внезапной сдержанности хозяйки: ждать-то ждала, а вот ради чего он явился в деревню, так и не знает…

— Ну, вот что, мать, — заговорил Буданов, вытаскивая из нагрудного кармана служебное удостоверение, — смотри: приехал я из Калининграда, из управления Комитета государственной безопасности, чтобы узнать у здешних жителей всю правду о преступлениях полицая Антонова. Ищем мы его, понимаешь? Будем судить. И если вы нам не поможете, этот негодяй так и уйдет от суда. Решай сама: свой я тебе человек, как ты говорила, или чужой?

Он спрятал удостоверение, поднял глаза и встретился с глазами много пережившей, перестрадавшей женщины:

— Что же ты сразу-то не сказал, сынок?

А минуту спустя по бумаге уже торопливо скользило перо следователя, излагавшего суть показаний, которые подробно и обстоятельно давала свидетельница, престарелая колхозница деревни Хрычково Пелагея Семенова:

— До войны эта деревня считалась самой большой и богатой во всей округе. Колхоз был крепкий, с достатком, люди в нем дружные, трудолюбивые. Осени не проходило, чтобы о богатых урожаях хрычковских хлеборобов не писали в районной, в псковских, а то и в ленинградских газетах: всей области пример!

Но началась война, и все прахом пошло: одна беда за собой другую ведет. Прежде всего фашисты разместили в колхозном правлении свою комендатуру, а в новом здании школы — волостное управление и полицию. Потом приказали хрычковцам работать на нужды “великой Германии”. Ну, а дальше — купил мерина, запрягай в хомут: всех — и старых, и малых из лучших домов вон на улицу, вместо них в те дома своих солдат и продажников-полицаев. Сила!

Дальше в лес — больше дров. Встретил немца на улице — дорогу ему уступи, шапку с головы долой, кланяйся до земли. Зашел “непобедимый” к тебе в избу — успевай поворачиваться, мечи на стол все, что еще не успели отнять. И молчи, иначе тут же на виселицу, да еще фанерку на грудь прицепят: “Партизан”.

Одним словом, вот он, оказывается, какой, этот самый фашистский “новый порядок”…

Ворон ворону глаз не выклюет, а на падаль да на поживу воронье и за тысячу верст дорогу найдет. Не успели гитлеровцы обжиться, как со всех сторон начали слетаться к ним здешние выродки. Нацепили полицейские повязки на рукава, винтовку за плечи и давай: “Мы вам покажем, так вашу растак, советскую власть! Всех под корень, вместе с семенем, чтобы и духу не было!” Сколько наших людей загубили, замучили, как сочтешь, как узнаешь? А еще больше на каторгу в неметчину поугоняли. Соберут из окрестных деревень человек двести парней да девчат и под конвоем — марш на железнодорожную станцию, а там, как скотину, в теплушки. И так чуть не каждый месяц…

Видят люди, что пришла погибель, и давай один за другим потихонечку в лес уходить. Наших тоже много ушло, хрычковских. И не только те, кто помоложе, но и большая часть мужиков в летах подалась в партизаны. А оставшиеся в деревнях старики да кволье все как один помогали им: с миру по нитке — Гитлеру петля.

Вскоре, слышим, припекать начало “завоевателей”: то машины с солдатами на дороге подорвались, то эшелон немецкий на железке загремел под откос, то застава полицейская вся, до единого выродка, полегла от партизанских пуль.

Немец — он не дурак, знает, где жареным-пареным пахнет, норовит туда вместо себя холуя подставить. Отправляют обоз с награбленным хлебом на станцию — полицейских в охрану. Надо место в лесу прочесать-проверить, где, по слухам, партизаны скрываются, и туда полицейских самыми первыми гонят. А в лесу не как в мирное время, когда каждый кустик ночевать пустит. В лесу и кусты, и деревья наповал этих гадов били.

К весне сорок второго года до того дошло, что чужаку хоть совсем на дорогах наших не появляйся. Тут уж гитлеровцам стало невмоготу. Как-то в начале июня навезли они сюда пушек, танков, солдат своих — туча тучей, не пересчитать. Ну, думаем, не иначе, как карательную экспедицию против партизан готовят. Глядим, и полицаи повеселели, гоголем ходят: мол, знай наших!

Да только веселость эта для них же самих слезами обернулась. Не зря в здешних деревнях у партизан десятки недремлющих глаз дни и ночи следили за каждым шагом врагов. Не успели каратели выступить и оцепить лес, как тою же ночью на наше Хрычково — на комендатуру немецкую, на волостное правление, на остававшийся охранять их гарнизон — налетела-обрушилась партизанская сила.

Всего лишь нескольким немцам в ту ночь удалось, в чем мать родила, унести ноги. Остальные — и солдаты, и офицеры — тут полегли. До утра гремели выстрелы по деревне, пылали комендатура, волость, склады с гитлеровским добром. А когда, уже утром, на помощь примчались те, что в лесу на блокаде были, партизан и след простыл: ищи в поле ветра!

Головешки на месте комендатуры и казармы гарнизона да десятка три трупов фашистских вояк. Хоть и лето уже стояло, а на пепелище не больно поживешь. И пришлось господам немцам перебираться со своей комендатурой в Порхов. Туда же и волостное предательское правление переносить. А полицейский участок остался только в Старищах.

Правда, нам, хрычковцам, партизанский налет тоже обошелся дорого. В отместку за него гитлеровцы всю, до плетня, сожгли деревню. Плетями и резиновыми дубинками перепороли всех крестьян. Тогда и отбили они такой дубинкой внутренности моему и без того хворому старику. Мы вытерпели все муки и в землянках до самого прихода наших маялись, а все равно и выжили, и остались, как были, советскими.

Осенью сорок третьего года чуем — и в Петрово какого-то человека окаянные застрелили. От нас туда недалеко, хотели некоторые сбегать, посмотреть: не наш ли чей? Однако побоялись: убьют. А потом слышим — нет, не здешний. Совсем еще молоденький, лет восемнадцати не будет, черноволосый, красивый такой… Откуда пришел за своею смертью — поди, узнай…

Хвастовство среди полицаев пошло, — ну и ну, будто целый отряд партизанский разгромили! Антонов, так тот даже награду ждал от немцев. “Вот я каков, — куражится, — с первого выстрела ихнего командира — р-раз, и готов!” А какой командир, какой отряд, если всего только парнишечку этого с пьяных глаз порешил? Может, и не виновного ни в чем, думали мы тогда. Разве у мертвого спросишь, кто он да откуда?

Похоронили его, а вскоре и вспоминать перестали: у каждого своя беда — горе день и ночь на горбу сидит. И только когда наши пришли, а потом начали приезжать люди из Пскова, из Ленинграда и расспрашивать о фашистских зверствах, опять в народе разговор пошел: кто такой, тот убитый, откуда? А ответа никто дать не мог: Антонов успел сбежать, документы какие, если и были при убитом, давно уничтожили. Одно слово — безвестный.

Может, так и остался бы безвестным, если б не приехал этот самый ученый из Ленинграда. Он и опознал в убитом своего сына, когда по велению вещуна — отцовского сердца — могилку его разрыли. А как опознал, расскажут комсомольцы в Старищах и в Петрово, которые помогали профессору. Бригадир колхозный из Старищ расскажет, Лида Александрова: она, говорят, больше других старалась…

Зосима Петрович сложил и спрятал подписанный свидетельницей протокол. Вот и еще один этап пути по старому следу врага пройден. Надо двигаться дальше. “Осталось немногое, — думал подполковник, — Старищи и Петрово. Но это немногое сулит самое главное, быть может, наиболее важное во всем следственном деле”. В Старищах жил и свирепствовал Антонов. В Петрово погиб все еще не известный юноша, почти подросток: погиб от руки Антонова. Теперь это неопровержимо подтверждается не только заявлением сына предателя, тоже бывшего полицая Алексеева, но и свидетельскими показаниями, собранными во время командировки. Что же еще нужно сделать? И как сделать, чтобы не была упущена ни одна важная мелочь?

Буданов не умел и не мог раздумывать, когда в этой же комнате кто-либо пусть даже неслышно занимается своими делами. Присутствие рядом человека, хотя бы и самого близкого, хотя бы жены, нарушало строй мыслей, мешало сосредоточиться, рвало тонкую нить логических рассуждений. Зосиме Петровичу не терпелось остаться одному, и лучше всего — не в комнате, а где-нибудь под открытым небом, подальше от человеческого жилья, от любопытных глаз знакомых и незнакомых. Не терпелось потому, что, он чувствовал, пришло время окончательно и детально продумать последние шаги, которые должны будут завершить эту командировку. И, заторопившись, подполковник принялся облачаться в высохшую одежду.

— Куда же ты? — всполошилась старушка. — Оставайся, сейчас Анютка придет, будем обедать…

— Нет-нет, — решительно покачал Зосима Петрович головой. — Спасибо, не могу. Время не ждет, мать. Впереди еще много работы.

Пожав на прощание маленькую руку хозяйки, он выбрался из избы и быстро зашагал по дороге. Дышалось легко, полной грудью, — оттого ли, что день стоял солнечный, звонкий, насквозь пронизанный бодрящей осенней свежестью, или просто по-человечески было хорошо от сознания близкого окончания очень трудной поездки. Мысленно составлял самый подробный перечень задач, которые надо решить в кратчайший срок.

Первое: есть ли очевидцы убийства юноши в деревне Петрово? И если есть, обязательно найти и допросить свидетелей этой трагедии.

Второе: сегодня же выяснить фамилию ленинградского ученого, по возможности, его адрес и, если удастся, написать профессору (трудно писать такие письма!) и попросить сообщить, для чего он вскрывал могилу погибшего, что обнаружил в ней.

Третье: послать запрос и, теперь это уже можно, направить словесный портрет Алексея Антонова эстонским чекистам. Создать такой портрет не составит труда, свидетели в достаточной мере обрисовали внешний облик преступника. Пусть эстонские товарищи выяснят, там ли скрывается предатель, а если там, то где он находится и что делает, чем занимается.

Все? Да, пока все. Остальное покажет обстановка. А вот и деревня Старищи уже выплывает из-за пологого холма. Деревня, от жителей которой подполковник ждет самых ценных данных.

Здесь жил Антонов и большинство его соучастников. Возможно, что и сегодня тут живут некоторые из бывших полицаев — и амнистированные недавно, и такие, на руках у которых, как принято говорить, нет крови советских патриотов. Живут, пользуются всеми правами, как и те, кого они предавали своим хозяевам-фашистам (Буданов даже зубами скрипнул при этой мысли). И больше того, — посмей-ка кто-нибудь бросить в лицо такому подонку хлесткое, как пощечина, слово “предатель”. Обидится, еще и в суд подаст на “оскорбителя”! Нет, с ними Зосима Петрович разговаривать не будет. Во всяком случае сегодня он не сможет разговаривать с такой мразью. Понадобится для дела, опросит потом (Буданов едко усмехнулся: “Тоже в качестве свидетелей”), хотя опросы их едва ли принесут пользу: ворон ворону глаз не выклюет. Надо найти честного человека.

По аналогии вспомнился один из подобных судебных процессов над группой предателей, головорезов из эсэсовского карательного батальона. Судили четырех мерзавцев, на поиски которых чекисты затратили немало сил, времени и труда. Один из этой четверки после войны устроился кладовщиком на шахте в Донбассе; другой — завхозом на лесопункте в Архангельской области; третий работал по прежней, довоенной своей специальности — вагонным проводником на железной дороге; а четвертому — подумать только — удалось пробраться на оборонный завод. В дни процесса Буданов подолгу всматривался в их сумрачные лица, внимательно прислушивался к односложным, увертливым, обтекаемым ответам на вопросы членов военного трибунала. “Служили ли вы в войсках СС?” — “Да, нас заставили служить…” — “Принимали ли участие в карательных действиях против партизан, в репрессиях над советскими патриотами?” — “Да, наш батальон ходил в карательные экспедиции, приказывали стрелять — мы стреляли, но лично я не убил ни одного человека…”

Невинные овечки, чуть ли не агнцы божий! “Заставили”, “принудили”, “силой загнали…” Но когда начали выступать свидетели, когда один за другим заговорили немногие, кому чудом посчастливилось не попасть на виселицу, не угодить под пулю во время массовых расстрелов, не погибнуть в лагере смерти, — по огромному залу суда пронеслась волна леденящего душу гнета: да как же земля до сих пор могла носить этих извергов, с ног до головы покрытых пролитой ими кровью тысяч ни в чем не повинных советских людей?!

Были и там свидетели из бывших предателей — полицаев. Тоже давали показания. Но ни один из них — ни один! — не показал на процессе правду. Выкручивались, юлили, отделывались безликими “не видел”, “не знаю”, и — ни слова правды. Тогда-то впервые и подумал Буданов и произнес про себя стародавнюю русскую поговорку: “Ворон ворону глаз не выклюет”.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Деревня вытянулась вдоль длинной неширокой улицы двумя рядами приземистых домов с потемневшими от времени бревенчатыми стенами, с крышами, кое-где испятнанными буровато-зелеными проплешинами мха. “В одном из них и Антонов жил, — с неприязнью подумал подполковник. — Разреши ему, он и теперь вернулся бы. А вот новых домов не видно. Значит, берегли, сволочи, свое логово, на других деревнях отыгрывались…” И чтобы скорее покончить со всем этим, невеселым и неприятным, свернул к воротам ближайшего дома, из-за которых слышался равномерный, ритмичный визг пилы. Глянул поверх забора — возле сарая закутанная в платок женщина пилит дрова. Видно, работа эта ей не в новинку: движения рук равномерны и сильны, пила раз за разом все глубже вгрызается в сухое сосновое бревно.

— Хозяюшка! — окликнул Буданов. — Можно вас на минуточку?

Женщина оставила пилу в бревне, подошла к забору — еще молодая, раскрасневшаяся от работы, со строгим чернобровым лицом в обрамлении стянутого концами платка. Холодноватые серые глаза ее с не очень приветливым ожиданием смотрели на незнакомца:

— Что нужно?

Подполковника не смутила ее столь несвойственная здешним людям суровость.

— Не скажете ли, — спросил он, — где мне найти вашего бригадира Лиду Александрову?

Ответ прозвучал еще суше:

— Я и есть бригадир. Только ко мне ли вам надо?

“Неужели и она уже знает, зачем я пришел? — подумал чекист. — А если знает, так почему недовольна моим появлением?”

— Видите ли, — тоже с невольной сухостью объяснил он, — мне посоветовали поговорить именно с вами. Дело в том, что…

— Нет, — перебила Александрова, — со мной вам говорить не стоит.

И, в упор посмотрев в глаза подполковнику, добавила чуть мягче, чуть тише:

— Мой брат, Нестор Александров, служил в полиции… Вы, конечно, об этом должны знать.

— Знаю. — Буданов ничем не выдал свое удивление. — И тем не менее…

— Нет, — еще раз остановила его женщина. — Не следует вам со мной, с самой первой говорить. Людей наших этим обидите: все же знают о позоре нашей семьи. Идите лучше в тот дом, что под тесовой крышей, видите? К Михаилу Васильевичу Воробьеву. Вон, кажись, сам он на завалинке сидит.

И пошла к поленнице. Но Буданов остановил ее:

— Можно мне будет позднее зайти к вам? Расспросить о том, как в Петрово вскрывали могилу?

— В которой профессор Мальцев своего сына нашел? — обернулась Александрова. — Заходите. Только потом, когда с другими нашими поговорите. — И скрылась за сараем.

А Зосима Петрович медленно направился к указанному ею дому.

Шел к дому Воробьева, надеясь сразу же начать неотложный разговор, а подошел и остановился, не зная, здороваться или нет.

На завалинке, по-мальчишески побалтывая ногой, сидел и, покуривая, с ехидным любопытством смотрел на пришельца человек в зимней шапке, надвинутой на брови. Из-под шапки, начинаясь от самых глаз, словно медная проволока, торчали в разные стороны клочья рыжей бороды, под которой угадывался тонкогубый, насмешливый рот. На вид ему можно было дать и тридцать лет, и все шестьдесят.

“Не нарочно ли Александрова направила меня к нему? — подумал Буданов. — Из него, небось, слова доброго не вытянешь. Еж, чистый еж!”

Первые же слова Воробьева как нельзя лучше подтвердили догадку. Шмыгнув носом, он выплюнул окурок самокрутки под ноги чекисту и как отрубил:

— Чего надо?

— По делу, — не очень уверенно ответил Зосима Петрович.

— Вижу, что не в сваты звать. А ты короче?

— Поговорить с вами нужно.

— “Поговори-ить!” — Воробьев помотал головой. — Носит вас тут, носит, и с каждым разговоры разговаривай… Ты меня сначала спроси: хочу я с тобой говорить или не хочу? Так-то!

И вдруг подвинулся на завалинке, освобождая место рядом, и просто, без тени ехидства, предложил:

— Садись. Курево есть?

С каждой минутой странный этот человек все больше заинтересовывал Буданова. Ни в дом не пригласил, ни хотя бы поинтересовался, о чем предстоит разговор. Цепкими пальцами выхватил папиросу из протянутой подполковником пачки, вторую засунул за ухо, да как шумнет чуть не на всю улицу:

— Дарья! Гостюшку принесло. Мечи пироги на стол!

Зосима Петрович едва не поднялся, не ушел прочь: ну его к бесу, ненормальный какой-то! Но скрипнула дверь избы, и на пороге появилась полноватая, розовощекая, приветливо улыбающаяся женщина средних лет.

— Будет тебе людей-то пугать, — чуть нараспев заговорила она. — Этак и вовсе к нам ход забудут. Пугало, да и только.

— Ты погоди! — суетливо вскочил с завалинки Воробьев. — Ты мне парад не порти! “Людей пугать…” А что он за человек, знаешь? — И повернулся к Буданову, упер руки в бока, брови свел в тугой узел: — Откуда пожаловал? По каким-таким делам ко мне? Отвечай, как перед генералом!

Зосима Петрович понял, наконец, эту забавную игру в колючую строгость и рассмеялся:

— Слушаюсь, товарищ генерал! Только, по-моему, вы и сами уже знаете, откуда я и зачем.

— Знаю, — тоже заулыбался хозяин и крепко пожал гостю руку узловатыми, в рыжих веснушках пальцами. — Вчера еще знал, что должен прийти. Здравствуй, друг. С прибытием.

— Да вы в избу заходите, — вмешалась хозяйка, — чего же на улице-то стоять.

И, провожая подполковника в темноватые сени, распахивая перед ним дверь в комнату, продолжала, негромко посмеиваясь над мужем:

— Чудной он у меня. Всегда так: кто не знает, готов за версту наш дом стороной обойти.

Небольшая чистенькая горница понравилась Зосиме Петровичу своей опрятной уютностью: добела выскобленный некрашеный пол застлан темно-зелеными самоткаными дорожками, возле окна стол под льняной, с узорами, скатертью, в углу деревянная кровать с горой подушек в ситцевых наволочках розовыми горошками. На бревенчатых неоштукатуренных стенах несколько вырванных из какого-то журнала цветных репродукций и фотографии в березовых рамках. Ни темноликих богов в красном углу, ни клеенчатого коврика с лебедями и замками над кроватью — хорошо. И в окружении всей этой опрятности очень домашней, к месту выглядит румяная, с аккуратным узлом светло-русых волос на затылке хозяйка в строгом темно-синем платье. Несколько странным показалось лишь то, что сам хозяин почему-то остался на улице. Буданов хотел сказать об этом, но не успел: дверь распахнулась, и в проеме ее вырос Воробьев.

— Сменка с собой? — спросил он.

— Какая сменка?

— Известно какая: исподнего. Или мое наденешь?

— Есть. — Зосима Петрович опустил на стул заплечный мешок. — Успел, значит, натопить?

— Чудак человек! — фыркнул хозяин. — День-то сегодня какой? Суббота… Бери сменку, пошли. Любишь, небось, попариться?

В крошечной, только-только повернуться, баньке было не продохнуть от горячего, душного пара. Растянувшись на верхнем полке, Зосима Петрович кряхтел от удовольствия, а Воробьев все поддавал да поддавал ушатами холодную воду на раскаленные булыжники в углу:

— Держись, комиссар, сейчас я тебе все нутро насквозь прогрею!

— Давай, давай, генерал, — хохотал Буданов, — не жалей парку! Э-эх, кр-расота-а!..

Стало, наконец, так, что и вовсе дышать нечем. Воробьев сдался: набрал полный ушат воды, влез наверх и пластом растянулся рядом.

— Ну, брат, и силен же ты! — с откровенным восхищением заговорил он, и голос его басовыми нотами загудел в густом, как горячая вата, пару. — Редко кто может меня в бане пересидеть, а ты ничего. Или привычный?

— С детства, — ответил подполковник. — У батьки в деревне такая же была.

— В войну я без нее сох, когда в сорок втором в лес ушел.

— В партизаны?

— Точно. Многие наши тогда подались, спасаясь от полицаев да от бургомистра тутошнего Михайлова. Сам-то ты где воевал?

— На фронте.

— Это и видно: вон как порасписало всего шрамами. А ну, ворочайся на пузо, я тебя веничком полечу!

Парились, мылись долго, и так, словно не час назад встретились впервые, а знали друг друга годы. Перебивая один другого, вспоминали о войне, разговаривали о теперешней жизни, о городских и деревенских делах. И только о главном не говорили ни слова: здесь не место.

Вернулись из бани, а дома уже ожидал накрытый к обеду стол и на нем объемистый глиняный горлач с холодным, душистым хлебным квасом.

— Может, того? — хитро прищурился Воробьев и недвусмысленно побарабанил пальцами по шее в густой бородище. — У Дарьюшки найдется…

А пообедали, убрала хозяйка посуду, и — сам же:

— Давай, комиссар, доставай бумагу: начнем в добрый час. Пора.

И подполковник Буданов принялся подробно записывать показания, которые давал свидетель Михаил Воробьев:

— Здесь, в Старищах, и полицейский участок был, и Антонов до самого своего бегства предателями верховодил. Сюда к нему и гестаповцы из Порхова приезжали, чтобы вместе с полицией карательные облавы в окрестных деревнях проводить. Отсюда наших людей, захваченных во время таких налетов, они угоняли в Порхов, а там чаще всего — на смерть.

Старищинских, односельчан своих, полицаи сначала не очень прижимали, все больше по другим деревням орудовали. Правда, колхоз здешний Антонов в первые же дни оккупации разогнал, себе да подручным своим все, что получше, заграбастал, а остальным — “Цыц мне, иначе в Порхов отправлю!” Что будешь делать? Молчали люди, лишь бы не трогал. Только недолго так продолжалось. После того, как разнесли партизаны комендатуру и гарнизон в Хрычково, да особенно после казни волостного бургомистра Михайлова, Алешка-каин и до своих добрался.

Как говорится, совсем озверел, гад, сколько ни льет людской крови, все ему мало. То в деревне нагайкой кого-нибудь исхлещет, то семью до нитки оберет-ограбит. Злость свою, значит, на ни в чем не повинных срывал.

В эту самую пору он и жену свою на тот свет отправил: нальется самогоном по самые зенки и давай кулачищами молотить. Померла… Сын у них был, Иван, по отцовскому имени ему Алексеев фамилия, так и того — даром, что тоже в полиции служил — старший Любашкин только-только в гроб не загнал.

Мы один за другим начали в лес подаваться. И я ушел. Жен и детишек наших, правда, Антонов не трогал: боялся, что и ему головы не сносить, и усадьбе его пожара не миновать — все уничтожим, под корень! Да и невыгодно было перед фашистами в своем бессилии признаваться. Какой ты, скажут, к черту полицай, если партизан боишься, в своем же селе не можешь порядок навести? Вот и помалкивал. А тут немцев лихорадить начало: и армия наша с фронта поджимает, и в тылу с каждым днем все горячей становится. Полицаям же вовсе припекло: ни минуты покоя, гоняют их гитлеровцы то туда, то сюда — только успевай поворачиваться!

Таким вот манером прилетают однажды в деревню немецкие грузовики, и в тот же час всю полицию, всех до единого — марш в Порхов!

Вернулись иуды дня через два, и такие злые — злее самых бешеных собак! Ни к одному не подступись. А поостыли маленько, насамогонились к вечеру и давай меж собой немцев клясть: чего, мол, гоняют, житья не дают. Из болтовни ихней люди и узнали, зачем они в Порхов ездили.

…Оказалось, что в Порховском кинотеатре работал киномехаником какой-то военнопленный из красноармейцев. Тихий, говорят, был, ничем не заметный, услужливый. С фашистами не иначе, как сняв шапку, разговаривал, кланялся любому солдату до самой земли. Жил этот человек неподалеку от кинотеатра, у какой-то старухи. Ни с кем из русских в городе не знался. Кончилось, одним словом, тем, что он и к гестаповцам в доверие вошел. Этот-то тихоня и наделал грому на весь район, да еще какого!

Накануне того дня, как за нашими полицаями грузовики приехали, в кинотеатре показывали новую картину господам немецким офицерам. Набралось их туда полным-полно: в то время в Порхове стояла на отдыхе и переформировке отведенная с фронта гитлеровская дивизия, для ее офицеров кино и устроили. И вот в самый разгар сеанса ахнул такой взрыв, что от кинотеатра одни развалины остались, а под ними — все, кто в помещении находился. Чуть не сутки трупы вытаскивали — больше двухсот штук! Тут-то и поняли гестаповцы, что за “тихоня” для них ленты крутил: нашли разбитые часы-ходики, от которых, говорят, тот парень к адской машине провод протянул. С умом, значит, действовал, хитро. Ну, вывесили фашисты те часы на телефонном столбе и согнали все население: опознавать, кому они принадлежат. А дура старуха, у которой механик тот жил, возьми да и признайся: “Мои, — говорит, — в комнате у моего постояльца висели…” Схватили ее, давай пытать-допрашивать: “Где твой постоялец? Куда ушел?” А откуда ей знать, если парень в тот же час как в воду канул?

Искать-ловить его и возили тогда здешних полицаев. Только зря старались: ушел, не нашли. У бегущего, говорят, одна дорога, а у тех, кто ловит его, может, сотня. Да, пожалуй, и не один он действовал, не без помощи порховских подпольщиков тот театр с офицерами взрывал. Видно, все у них заранее подготовлено было. Потому и поймать механика гестаповцам не удалось.

Спустя несколько дней в деревню Петрово, что за нашим лугом, ночною порой явился какой-то человек. Будешь там, попроси Наталию Ивановну Ивелеву рассказать, как Антонов его своими руками из винтовки застрелил. Кто такой, в ту пору ни мы, ни полицаи не знали: документов при нем никаких не нашли. А Лешка решил воспользоваться этим и, чтобы выслужиться перед своими хозяевами, в тот же день распустил слух, будто убил того самого киномеханика. Набрехал, конечно: механику лет под тридцать было, а убитому, кто видел его, и восемнадцати не дашь.

На другое утро закопали парнишку на окраине деревни, и делу конец: мало ли безымянных могил оставили изверги на нашей земле? Так бы, может, и не узнали мы никогда, кто в той могилке последнее пристанище нашел, но после войны дело обернулось иначе.

Еще раньше, в довоенную пору, часто приезжал к нам на Псковщину ленинградский ученый, профессор Михаил Дмитриевич Мальцев. Обстоятельный человек, и душой к людям открытый. Обо всем умел поговорить, но больше слушать любил. Соберет в избу всех, кто в деревне постарше, у кого стародавнее в памяти не потухло, и просит наши песни петь, былины да небыли рассказывать. А сам все записывает, все записывает. Так иной раз и ночь до рассвета проходит в сказаньицах и припевках, а ему, профессору, значит, еще и еще подавай.

Что с ним, жив ли — не знали мы до самой победы. Только в сорок ли, кажется, седьмом году глядь — приехал живой, здоровый! Поседел, конечно, и плечи ссутулились, и лицом будто на десять лет старше стал. Но не это мне тогда заприметилось, а глаза Михаила Дмитриевича. Понимаете, точно тысяча лет его глазам, до того налиты они через край тяжким-тяжким человеческим горем.

Ничего не сказал он мне в тот первый день. Все молчал, думал о чем-то своем. А начнет спрашивать, так о наших мытарствах под фашистами: как, мол, жили да горе мыкали все эти годы. Потом, вижу, поворачивает мало-помалу Дмитрич к тому, не слыхал ли кто в здешних местах о погибших от рук захватчиков неизвестных людях, особенно из молодых. Я, признаться, не придал большого значения его расспросам, рассказал, о чем слышал, и киномеханика вспомнил. А едва заговорил о парнишке, что в Петрово от пули Антонова погиб, сразу, вижу, — побледнел мой Дмитрич, карандаш из рук выпустил и весь ко мне:

“Он какой же был, — спрашивает, — тот парень? Роста какого, какие волосы, глаза?”

В общем, дело получилось так.

Были у Михаила Дмитриевича Мальцева двое ребят: сын Валентин и дочь Ирина. Началась война. Дмитрич, как все ленинградцы, сначала в народное ополчение пошел, потом на фронт. Жена с дочерью в эвакуацию уехала, а сынок, хоть и всего-то подросток, остался в блокаде защищать родной город. Первое время они с отцом переписывались, потом и это оборвалось: война ведь. А пришла победа, и — нет Валентина, исчез, ни следочка нигде не найти.

Года два, не меньше, разыскивал его Дмитрич, пока, наконец, выяснил, что пропал Валентин без вести в глубоком фашистском тылу, куда с группой наших разведчиков был заброшен на самолете. Он разведчиков тех нашел, которые с сыном были и остались в живых. Расспрашивал их. Говорят, что наткнулись на вражескую засаду, завязали бой, и в бою этом сын профессора затерялся, отстал. Так ли, нет, откуда отцу знать? Может, в плен к фашистам попал, может, и поныне мытарится в этих самых лагерях для перемещенных… Мать с отцом сына ждут, надеются. Хоть ты им доказывай, что сам мертвым видел его, все равно не поверят, не перестанут ждать.

Так и с Мальцевым было: ждал. А узнав у разведчиков, что сын пропал в наших местах, решил приехать и тут выяснить, так ли это, и нет ли других известий.

Ну, скажу я, и трудный же разговор у нас с ним был. Я ведь парня того своими глазами не видел, он ли, нет ли, утверждать не могу, но обнадеживать друга пустыми “не он” совесть не позволяет. В общем, утром, чуть свет, отправился Михаил Дмитриевич к тем, кто видел убитого, — и у нас тут, и в Петрово.

И в тот же день уехал в Порхов. Вернулся оттуда с разрешением вскрыть могилу. Самому ему это было не под силу, здоровьем стал слабоват, так он к людям за помощью обратился. На дворе уже осень стояла, в деревнях — горячая пора, обмолот, а все равно молодежь наша, комсомольцы откликнулись на просьбу…

— Так-так, — нетерпеливо закивал головой Зосима Петрович. — И что же дальше?

— Дальше что? Собрались ребята, да вместе с профессором и разрыли могилку, и труп наверх подняли. Земля наша сухая, песчаная, прели-сырости в ней нет, а потому и сохранилось все так, будто с неделю назад человека похоронили.

Разворачивать тело при всех Дмитрич не захотел. Попросил нас: “Уйдите, оставьте меня с ним одного”.

Мы и ушли, а профессор с ним. И на ночь домой не вернулся. Так до самого рассвета и пробыл один на один со своим горем. Утром все мы опять подались к могиле, и, гляжу я, сидит Михаил Дмитриевич над трупом, а у самого глаза почернели, ввалились, губы сжатые запеклись, голова белая-белая. Посмотрел на меня и шепчет: “Он… Мой Валька… Нашелся…”

…Михаил Васильевич умолк, опустил голову, в колючей щетине его бороды сверкнула слеза. Дарья всхлипывала в углу, не в первый раз переживая чужое, а давно уже ставшее близким горе. Молчал и Буданов. Тишина сгустилась такая, что все трое услышали, как об оконное стекло ошалело бьется, гудит запоздалая осенняя муха.

— Он и теперь приезжает? — нарушил молчание подполковник, не в силах вслушиваться в тягостную эту тишину. — Мальцев?

— Да. — Михаил Васильевич с натугой вздохнул. — Как подсохнет весной, так и тут. Только теперь говором нашим не интересуется: приедет и сразу к могиле. Осмотрит ее, обласкает, где надо, дерн подправит.

Дарья, подавив слезы, добавила:

— Ребятишки деревенские все лето на могилку цветы свежие носят. Отцы, матери не знают, где их сыновья лежат, так хоть мы память храним.

— Как сыновья? — не понял Буданов. — Разве там не один Мальцев?

Воробьев поднял на него строгие глаза:

— Не один. Дмитрич сам не захотел, чтобы сын его в одиночестве лежал. Много таких же могил проклятые окрест нашей деревни оставили. Окруженцы в них, партизаны, расстрелянные гитлеровцами… С разрешения властей мы и перехоронили тогда всех вместе, в одной, братской могиле: Валентин посередине, а еще шестнадцать по обеим сторонам от него, в рядок. Так и лежат…

Зосиме Петровичу захотелось своими глазами взглянуть на могилу. Он начал торопливо складывать листы уже подписанного Воробьевым протокола свидетельских показаний. Михаил Васильевич заметил его торопливость, без особого удивления спросил:

— Идти решил?

— Надо. — Буданов спрятал бумаги. — Хочу до вечера в Петрово успеть.

— Не дело надумал, — покачал головой хозяин. — Там тебе с утра надо быть, чтобы весь день впереди.

И, прикинув что-то про себя, как решенное за двоих, добавил:

— К Александровой иди, к Лиде: она и Валентина откапывала, она и на могилу сведет.

“Верно, — мысленно согласился подполковник, — пойду к ней”.

Александрова встретила его и спокойнее, и мягче, чем утром. Пригласила присесть к столу:

— Не сердитесь на меня, что к “ежу” направила?

— Нет, зачем же, — улыбнулся Буданов. — А подметили вы правильно: еж, да еще колючий какой!

— Это если его мало знаешь. Мы же все тут считаем Михаила Васильевича самым душевным в деревне: не поверите — последнюю рубашку с себя нуждающемуся отдаст.

И, вдруг быстро отвернувшись к окну, может быть, для того, чтобы слезы скрыть, пояснила:

— Были здесь такие, что хотели на мне с матерью свою злость к предателю-братцу сорвать. Михаил Васильевич заступился, не дал. Теперь ничего…

Зосима Петрович постарался сделать вид, будто не замечает, не чувствует волнения Александровой. Попросил, поднимаясь со стула:

— Не проводите ли вы меня к могиле?

— Пойдем, — тотчас согласилась Лида.

Шли по улице рядом. Буданов ловил на себе внимательные, любопытные взгляды старищинцев из окон домов, из-за дворовых заборов. Лида хмурилась и молчала, и Буданов не решался заговаривать с ней.

Так и луг пересекли — все еще зеленый, усеянный бурыми пятнами коровьих лепехов, и поднялись к Петрово по сухому склону песчаного холма, тоже поросшему по-осеннему темной травой.

— Тишина у вас тут какая глубоченная, — заметил Буданов. — Крикни громко — на десять километров вокруг разнесется.

— Отработались люди после страды, — пояснила Александрова, — теперь отдыхают. А работали хорошо: с хлебом будем, с приварком на зиму. И кормами скотину колхозную обеспечили до самой весны.

— Вам, небось, и теперь достается? Бригадир ведь?

— Хватает. Мать стара стала, а я — одна…

И ускорила шаг, заспешила к вершине холма, к околице, где виднелась широкая, приземистая братская могила, обложенная дерном, с букетиками пожухлых полевых цветов. В изголовье могилы высился полутораметровый обелиск с жестяной звездой в центре и полустершимися именами и фамилиями. Буданов наклонился, хотел прочитать надпись, но не смог: все слилось, стушевалось от непогоды и времени.

— Эх, товарищи, — с горечью произнес он, — куда же такое годится? Еще год, другой, и ни одной буквы не разберешь!

— А кому их подправлять? — откликнулась Лида. — Приезжал Мальцев, каждый год обводил буквы химическим карандашом, перестал ездить — стираются.

— Разве нельзя настоящий обелиск поставить? Из камня? И фамилии навечно вырубить на нем…

— Кто поставит-то? Сколько раз обращались к районным властям. Обещают! А начнем нажимать — то “недосуг”, то “средства не отпущены”. — Распаляясь от возмущения, Александрова резким движением руки сдвинула платок на затылок. — Предлагали же мы: разрешите собрать по десятке с каждого двора, вот и деньги на памятник! Так нет, нельзя, не государственный, видите ли, подход… А разве можно, разве правильно, что скоро ни одна душа не будет знать, кто здесь похоронен?

Разделяя ее справедливое возмущение, подполковник с горечью подумал о тех, кто обязан был окружить вниманием священное это место, но у кого, как видно, притупилась совесть…

Вы сказали: “Когда приезжал Мальцев”. А разве он теперь не приезжает?

— Несколько лет не был.

— Почему?

— Не знаю. Спросите у Михаила Васильевича, они друзья.

— А тогда… — подполковник запнулся, — когда вскрыли могилу… профессор действительно опознал своего сына?

— Да! — громко, резко прозвучало в ответ. — Это было… было так больно, что я…

Не закончив, Лида вдруг сорвалась с места и бегом помчалась прочь с холма, вниз, через луг, назад, в свою деревню. Зосима Петрович не остановил, даже не окликнул ее.

…Подполковник вернулся к Воробьевым, когда ранний голубовато-призрачный вечер опускался на Старищи и на окрестные поля. Было тихо, безлюдно на деревенской улице — ни ребячьей беготни, ни обычного бреха собак из подворотен. И Буданов подумал, что, наверное, дети еще не успели привыкнуть к мирному покою, а собак старищинцы не торопятся заводить.

Буданов просидел далеко за полночь: решил до возвращения в Калининград написать письмо профессору Мальцеву. Искал и искал нужный тон, единственно допустимые, осторожные слова и фразы и один за другим комкал листы. Наконец нашел: “Я слыхал, — писал Зосима Петрович, — что здесь, в деревне Старищи, Вы опознали своего мальчика в останках неизвестного героя. Уважаемый Михаил Дмитриевич, если только Вам не трудно, сообщите, верно ли это? Прошу правильно меня понять: не один лишь служебный долг, но и свойственное всем нашим людям стремление к справедливости обязывают меня беспокоить Вас этим своим письмом. Мы должны знать все, должны с максимальной точностью восстановить истину для того, чтобы сторицей воздать виновникам гибели Вашего Валентина…”

“Завтра отправлю, — решил Буданов, — и, пожалуй, ответ придет как раз к моему возвращению в Калининград”.

Он разделся, задул огонь в лампе и улегся, закинув руки за голову: теперь спать, завтра опять будет трудный день. Но уснул не сразу, а сначала мысленно подвел итоги минувшего дня. Что надо делать дальше? Надо точно установить, каким образом Валентин Мальцев (если действительно здесь похоронен сын профессора) оказался в тылу у гитлеровцев… Надо узнать, с каким заданием наши разведчики были заброшены во вражеский тыл… Надо выяснить, кто из товарищей Валентина жив, и разыскать их, поговорить с ними… Все это потребует выезда в Ленинград: только там и закончится следствие по делу Антонова. А пока…

Подполковник так и уснул, не успев додумать, что надо делать теперь же, пока он здесь. Спал крепко, без сновидений, то ли слыша, то ли ощущая чьи-то осторожные шаги в комнате, чей-то почти беззвучный шепот. Открыл глаза — за окном еще темень, а хозяева уже встали.

— Ты, слышь, прямо к Наталии Ивановне шагай, — посоветовал Воробьев, когда они сидели за завтраком. — К Ивелевой, понял?

— Успел предупредить? — улыбнулся чекист.

— А чего? — Михаил Васильевич задиристо выпятил бороду. — Ну и предупредил, и что в том плохого?

— Ладно, не заводись. — Буданов начал собираться. — Спасибо за хлеб-соль, друзья. Пора двигаться дальше.

Вышел из дома, прикрыл за собой калитку и невольно остановился: тишь такая, что в ушах звенит! Показалось, будто звезды перекликаются серебристыми голосами в высокой синеве неба — холодные, и каждая величиной с блюдце. Постоял, полной грудью вдыхая предрассветную осеннюю свежесть, и чуть поморщился, услышав чьи-то шаги: как грубо они разрушили эту первозданную тишину!

Он пошел из деревни. Пересек подернутый дымкой холодного тумана луг. Постоял и помолчал возле братской могилы. А чуть дальше начиналось Петрово.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Нужный дом искать не пришлось: Михаил Васильевич объяснил дорогу. Вот он, маленький, вросший в землю, стоит на окраине, а за ним, метрах в сорока, молчаливо высится черная стена хвойного леса.

Как же было здесь в ту осеннюю ночь сорок третьего года?

И Буданов постарался представить себе, как это могло быть…

…Ночь — густая, осенняя, поздняя. Дождь и дождь: до костей все промокли, до неуемного лязга зубов. А они все идут и идут — бесконечно уставшие, выбившиеся из сил. И когда последние силы покидают разведчиков, расступается лес, и перед ними — погруженная в сон вот эта деревня. Отдохнуть, хоть часок отдохнуть бы в ней! Самый юный из них, а значит, и самый отважный, наверное, сказал: “Подождите, узнаю, нет ли фашистов”. Он вошел в деревню. Напоролся на вражескую засаду. Погиб. Остальные побрели дальше…

Так ли было все это? Пожалуй, так: Валентина Мальцева кровавый выродок Антонов убил на улице. О подробностях этого убийства и должна теперь рассказать свидетельница Наталия Ивелева.

А она уже дожидалась гостя: и корову чуть свет подоила, и в избе прибрала, и сама нарядилась по-праздничному — в темном платье с оборками по низкому подолу, в темно-сером платке на седой голове, в старомодных, еще с довоенной поры ботинках. Простота и степенность ощущались во всем ее облике, в неторопливых, немножко напевных фразах, в том, как открыто радовалась она приходу нового человека. Усадила его за стол, пододвинула чашку парного молока, завела разговор о жене, о детишках, и сама рассказала о муже своем, накануне отправившемся в районный центр, и о дочери, учительствующей в одном из дальних сел. А когда почувствовала, что гость пообвык у нее в доме, освоился, убрала со стола посуду и хлебные крошки и, потуже стянув углы платка, не сказала, а как бы попросила:

— Послушай теперь, как в ту пору у нас тут было…

Наталия Ивелева рассказала, что в тот ветреный, холодный, хотя и сухой сентябрьский вечер на ее долю выпала очередь охранять деревню. Придумал эти дежурства сам Антонов: знать, не сладко жилось полицаям под крылышком у своих хозяев фашистов, если он строго-настрого приказал дежурным тотчас сообщать в полицию, в соседние Старищи обо всех посторонних, появляющихся в Петрово после заката солнца. И не просто приказал, а и сам чуть не каждую ночь проверял, и подручных своих посылал глядеть, не заснули ли уличные сторожа. Провинится кто — будь то женщина или дряхлый старик, все равно утром порки не миновать.

Собралась Наталия Ивановна, едва начало смеркаться — овчинный тулуп на себя, на ноги мужнины валенки натянула и марш из теплой избы на всю ночь. Тишина стояла могильная, только ветер в ушах похоронную высвистывал да темень с каждой минутой становилась гуще и гуще. Ни живой души на всей улице, ни огонька в окнах… Жутковато в такую пору одной, а делать нечего, надо терпеть…

Походила туда-сюда, притомилась, присела на завалинку избы передохнуть, чует — шаги, проверяющего черт принес, старищинского полицая Кольку Тимофеева, будь он трижды неладен! Самогонищем разит, сам пошатывается, рычит:

“Сидишь, карга?!”

“Сижу…”

“А мне из-за таких, как ты, покоя нет. Опохмелиться найдешь?”

“Не припасла. Некому у меня пить, муж хворый…”

“Не-екому!” — полицай шагнул ближе. — Что я тебе — не человек? Огрею нагайкой, сразу найдешь!”

Может, и огрел бы, у них это просто, да на ту беду из темноты, со стороны леса, чьи-то осторожные шаги послышались. Колька мигом отрезвел, спиною к избе прижался:

“Только пикни, — шипит, — придушу!”

Екнуло сердце у Наталии Ивановны: вскочить бы, предупредить! “Но, — подумала, — вдруг не наши, вдруг такие же собаки-полицаи или гитлеровцы? Не пощадят…” И смолчала, не крикнула. А шаги все ближе, ближе, и вот уже на густо-синем фоне неба зачернели три человеческие фигуры. “Наши! — поняла Ивановна. — На погибель идут!”

Колька почувствовал ее волнение, ткнул кулаком в бок, а сам — навстречу:

“Подходите, свои здесь. Только стрелять не вздумайте!”

“Нет, зачем же? — Один из троих подошел вплотную, остальные двое продолжали хранить молчание. — И мы не враги… — А вглядевшись попристальнее, разглядев рядом с Колькой женщину, спросил: — Фашисты или полицаи в деревне есть?”

“Что ты, парень, откуда у нас полицаи! — рассмеялся Тимофеев. — Мы и немцев в год раз по обещанию видим… Издалека топаете?”

Слышно было, как пришелец с облегчением вздохнул и, поверив предателю, устало попросил:

“Слушай, друг, не найдется ли табачку? Третий день без курева”.

“На, держи. — Колька вытащил из кармана кисет. — Тут на всех хватит. На дорогу я вам еще принесу. Жратвы захватить?”

“Не откажемся…”

Подошли остальные двое. Закурили, пряча огоньки самокруток в ладонях. У Наталии Ивановны от страха язык отнялся: что, как Антонов нагрянет?! Колька трус, он сейчас не то что наган из кармана, а и слово неосторожное из себя не выдавит. Но ведь могут же подоспеть другие. И, стараясь хоть чем-нибудь, как-нибудь дать пришельцам почувствовать опасность, Ивелева поднялась с завалинки на дрожащие ноги, шагнула в сторону: “Будто спешит сюда кто?”

Трое сразу насторожились, прислушались, но — тишина. Тимофеев забормотал, заюлил:

“Брось ты, мать, кому у нас по ночам ходить? Все-то чудится тебе на старости лет…”

И опять пришельцы поверили негодяю. Тот, что первый заговорил с Колькой, попросил у Наталии Ивановны:

“Не дадите ли вы нам иголку с ниткой?”

Но и тут Тимофеев опередил ответ:

“Чего же мы здесь стоим, хлопцы? Проходите в избу. Все найдется: и иголка, и выпить, и закусить…”

“Нет, — отказался все тот же, — нам ничего не надо. Разве меду бы ложку: больной с нами”.

“Будет мед, все будет! — Тимофеев хлопнул парня по широкому плечу. — Погодите чуток, мигом принесу!”

И, не дожидаясь согласия, сорвался с места, бегом понесся в темноту. Только теперь к Наталии Ивановне вернулась речь.

“Бегите, родненькие! — заплакала, заторопила она. — Скорее бегите в лес: в нашей деревне полиции нет, зато в соседней полным-полно. Он же туда кинулся, подмогу звать!”

Двое, все время молчавшие, тотчас бегом бросились назад к лесу, а третий, почему-то не очень спеша, направился вслед за ними. Хотела Ивелева поторопить его, да не успела — подбежал Антонов, схватил за отворот тулупа:

“Где партизаны?”

“Что ты, опомнись, какие партизаны?”

“Врешь, карга! — вынырнул Тимофеев. — Говори, где?”

“Не смогла я их задержать… Ушли…”

“Погоди, стерва, я с тобой разберусь! — цыкнул Антонов. И своим: — На перехват, далеко не уйдут!”

Побежали вдоль улицы, и вскоре — выстрел неподалеку, возле избы Марфы Павловны. А потом такая пальба поднялась, будто целая армия бой ведет. До рассвета гремело-трещало со всех сторон — и из винтовок, и из автоматов. А пришел рассвет, и увидели люди, что вместо армии партизанский один-единственный паренек лежит: тот, что ложку меда просил для больного товарища…

— Где же нашли его? — спросил подполковник. — Возле леса или тут, на улице?

— Не пошел он в лес. По всему судя, тех двоих прикрывал до последнего. И настигла его смерть на околице, что к Старищам ближе, под окнами самой крайней избы Марфы Павловны Митяйловой.

Ивелева смахнула концом головного платка слезы, старательно вывела в протоколе допроса свою фамилию.

— Бабка Марфа сама хотела прийти сюда, — сказала она, — да только невмоготу ей, совсем обезножила от старости. Может, мне проводить тебя?

— Ничего, спасибо, найду дорогу, — отказался Буданов.

…Вот, пожалуй, и все. Остался допрос последнего в этих трагических местах человека. Завтра — домой, в Калининград: начинается вторая, не менее трудная часть работы — поиски Антонова. Зосима Петрович как бы воочию видел предстоящую встречу с закоренелым врагом. Видел, слышал, как изворачивается убийца, как ищет он лазейку, щель, в которую только бы увильнуть, уйти от ответа.

…Бабка Марфа поджидала его — старенькая, вся сморщенная, сгорбленная, словно иссушенная долгой, отнюдь не легкой жизнью. Встретила, засуетилась, а сил-то и нет, истратились силы, иссякли: шаг-два пройдет по избе и опять остановится передохнуть.

— Как же вы тут одна управляетесь? — удивился подполковник. — Разве можно одной жить?

— А я не одна, касатик, — словно обрадовалась его удивлению старушка. — И дочка со мной, и зять. Оба сейчас на работе в колхозе, а внучат я к соседям отправила, чтоб не мешали. Живу ничего. Досматривают… — И, переплетя усталые пальцы на животе, с горестным вздохом добавила: — Это когда были здесь немцы проклятые, думала — не доживу до прихода своих. Одна ли я? Все так, все здешние одним днем, одним часом только и жили.

Чувствовалось, что ей хочется высказать новому человеку все, чем переполнена старческая душа до краев. Буданов не мешал, и внимательно слушал, как бабка Марфа перескакивает с одного на другое, забегает вперед. Зосима Петрович достал бумагу, ручку и, слушая, начал время от времени торопливо записывать отдельные, самые важные фразы и детали, которые позднее должны были войти в начисто переписанный протокол допроса свидетеля. Некоторое время старушка не очень одобрительно наблюдала за этими его стараниями, наконец не выдержала, спросила:

— Ты чего пишешь-то? Пошто пишешь?

— Надо, бабушка, — успокоил ее подполковник. — Для дела надо: судить будут Антонова. Ради того и приехал, материал собирать для суда.

— Что же ты сразу-то не сказал? — взмахнула бабка руками. — Слава те господи, изловили выродка. Ну, коли так, пиши все по порядку. Вот оно, значит, как тут у меня под окнами было.

Марфа Митяйлова рассказала:

— Ночь тогда темная выдалась, с ветром. Слушай, не слушай, все равно звука не услышишь: будто вымерла вся деревня — до того затаились люди от страха. И в избе тишина, словно в темном гробу. Мужа — помер он вскоре после войны — полицейские днем угнали в Порхов. Зерно, награбленное тут, повез. А я одна…

Засветить бы коптилку, все не так черно на душе станет, да боязно. Засвети, и как раз на огонек принесет нечистая сила кого ни кого из этих нелюдей. Бродят и по ночам, все высматривают, вынюхивают, чем бы еще поживиться от голодных да босых, да чуть ли не голых, до последней уже нитки обобранных. Забралась я на печь, укрылась дерюжкой, дрожу, не сплю: хоть бы ночь перебыть, света белого дождаться, а там, глядишь, и мой живым вернется.

Лежу, думы-думушки одолевают, одна одной тяжелее. Пореветь бы по-бабьи, да слезы горе выжгло все, до слезинки.

И тут слышу — будто шаги под окном, будто кличет кто-то кого-то. Я с печи, да к окошку, к тому месту, где стало вылетело, а дыра тряпкой заткнута, не с обыском ли опять идут? Под окном разговор вполуголос, наторопях:

“Побыстрее, ребята, — один говорит, — как бы не отсекли от леса”.

“Не успеют, — второй отвечает, — сюда не пойдут”.

А третий перечит:

“Почем ты знаешь, куда их тот сукин сын поведет?”

Я и голоса вовсе лишилась, ноги не держат: что за люди, бегут от кого? Сердцем чую — свои. Потянула за тряпку — позвать, да поздно: в темноте со стороны Старищей уже топают, уже орут. Слышу — громко так, не таясь больше, один под окном товарищам:

“Бегом! Забирайте командира и в лес. Я прикрою!”

И остался, припал спиной к стене рядом с окошком. Даже дыхание его слышно. Я шепчу:

“Сынок, дверь открою, иди сюда!”

“Спасибо, мать, нельзя мне… задержать надо…”

Оторвался от стены, шагнул на дорогу, и в полный голос:

“Стой! Кто идет?”

Топот смолк, тишина, и вдруг ахнуло, ослепило меня вспышкой выстрела! За ним еще и еще! Полицаи — назад по улице, а с дороги им вслед тот наш человек еще два раза ударил. Я обрадовалась: значит отбился, успеет, уйдет!

Только нет, не ушел…

Полицейских из нашей деревни от страха ветром выдуло: залегли за околицей, ближе к Старищам, и давай без разбора палить по домам да вдоль улицы. Пули, слышу, так и щелкают в стены избы. Стекла брызнули — разлетелись от шальной, я скорее на пол: убьют! И не сразу дошло до меня, не сразу поняла — то ли стонет кто, то ли на помощь зовет.

Звал. Стонал до рассвета до самого. А пальба все гремит и гремит: за порог не высунешься, не поможешь, хоть от горя все сердце твое исходит кровью. Был бы муж дома, может, придумал что. А я — одна…

Так стонал до рассвета — все реже, все тише… Потом и вовсе затих… Только после того, как ночная темь поредела, отважились антоновские бандиты войти в деревню. Словно волки, по улице крались, прижимаясь к плетням и стенам домов: все им наши кругом чудились. Слышу — ближе, ближе подходят… Подошли… А увидели мертвого и давай орать, материться на всю деревню:

“Победа!”

Пуще всех Антонов выхвалялся:

“Вон как я его! С первой пули — и сразу на месте!”

Люди начали собираться вокруг. Вышла и я. Поглядела — в глазах темно стало: ну совсем же еще мальчик, совсем подросток в пыли у ног извергов лежит! Сам черноволосый, красивый такой. На щеке родинки коричневые. А пистолет, из которого отстреливался, так и держит, сжимает в руке, точно и после смерти готов защищать своих товарищей!

Бабы наши увидели все это и в слезы: загубили дитя, проклятые, хоть бы скорее на вас самих погибель! Тут Антонов опять рассвирепел:

“Разойдись, — орет, — пока всех не перестреляли! Партизан жалеть? Ах вы, этакие, такие!..”

Разогнал нас, а сам вырвал пистолет из мертвой руки, запихнул к себе за пояс и давай издеваться над убитым: то ногой его в бок с размаху, то в лицо плюнет. Зверь!

Тут уж мы не стерпели, не выдержали. Налетели всем миром, закрыли парнишку собой:

“Хоть стреляй нас, хоть бей, не позволим над мертвым глумиться!”

Отрезвел людоед от нашего гнева:

“Забирайте его с глаз долой. Чтоб и духу не было!”

И ушел назад, в Старищи, и своих увел.

Схоронили мы горемычного. А кто такой, откуда пришел сюда смерть принять, так в ту пору и не знали. Дней с десяток еще полицаи и прибывшие из Порхова немцы по лесам нашим рыскали, искали партизан, которые успели в ту ночь уйти. Да напрасно, никого не нашли, а вскоре подошло время, когда и фашистам, и прислужникам их начало пятки жечь: наши двинулись в наступление!

Полицаи, глядим, разбегаться начали, расползаться, куда ни подальше, спасаясь от расплаты. Сам Антонов, народ говорит, убрался на первых порах в Порхов. Там сначала он лагерь военнопленных охранял, потом перешел в гестапо… Жив ли, спрашиваете? Откуда мне, старой, знать… Только ежели жив, должны вы его найти. И найти, и с полна за того парнишку спросить. Полной мерой, слышишь? За все!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Больше месяца не был Зосима Петрович дома, устал, а вернулся из командировки — все еще спали — побрился, переложил из походной офицерской сумки в городской портфель собранные за время поездки документы и тихонько закрыл за собой дверь квартиры: пора на работу.

Вот и опять служебный кабинет на третьем этаже старинного особняка: предохранительные решетки на окнах, строгая, самая необходимая мебель. Прежде всего Зосима Петрович убрал в стальной сейф привезенные с собой документы и лишь после этого опустился в кресло за просторным, под зеленым сукном, столом. “Будто и не уезжал, — подумалось, — все, как было…” Но глаза и особенно руки не согласились с этой мыслью: глаза рассматривали, много ли почты накопилось на столе, а руки нетерпеливо разыскивали, нет ли среди пакетов конверта с ответным письмом профессора Михаила Дмитриевича Мальцева.

Буданов готов был к тому, что ответ может задержаться, и тем не менее отсутствие его скорее встревожило, чем огорчило подполковника: что с Мальцевым, почему молчит? Не заболел ли, не уехал ли из Ленинграда? А если уехал, то куда и надолго ли?

Гадай, не гадай, не узнаешь. Остается набраться терпения и ждать: не может отец не ответить на запрос о сыне.

Но следствие не могло ждать, весь ход следствия о давних преступлениях Антонова настойчиво требовал от чекиста неотложных, а главное, точных, детально продуманных действий. Сколь многое надо еще и выяснить и как можно точнее, детальнее установить! И Зосима Петрович с головой окунулся во всю эту кропотливую, как самая сложная шахматная партия, работу.

К концу дня на столе у старшего следователя лежало два готовых к отправке пакета: в Ленинградский областной военный комиссариат и в Комитет государственной безопасности Эстонской ССР.

В первом из них подполковник Буданов запрашивал подробные сведения о ленинградском комсомольце Валентине Михайловиче Мальцеве: был ли Мальцев призван в годы войны в Советскую Армию и когда; в каких частях проходил воинскую службу; когда, с какими заданиями, вместе с какими спутниками и в какое место во вражеском тылу был заброшен нашей армейской разведкой; длительный ли период находился на выполнении боевого задания?

Вторая часть вопросов относилась к послевоенному времени: есть ли сейчас в Ленинграде лица, вместе с Мальцевым находившиеся в тылу у гитлеровских оккупантов; что они показывают об обстоятельствах, месте и времени гибели Мальцева; можно ли установить адреса этих лиц?

И, наконец, последнее: не сохранилась ли в архивах военкомата фотография Мальцева В. М. И если сохранилась, — просьба безотлагательно прислать ее для приобщения к следственному делу виновников гибели юного патриота.

Запрос эстонским чекистам получился гораздо короче и лаконичнее. “Выясните, — просил Зосима Петрович, — проживает ли на территории вашей республики переселенец из деревни Старищи, Порховского района, Ленинградской области, Антонов Алексей Антонович. Если проживает, то где, чем занимается, какую работу выполняет в настоящее время. По возможности пришлите фотографию Антонова А.А.”

И вдруг представил, будто на столе перед ним уже лежит фотография Антонова: худощавый, пружинисто-жилистый, немолодой… Мрачный взгляд исподлобья — не зрачки, а уголья-иглы… Губы сжаты в узенькую, в змеиную полосочку — не рот, а капкан…

Так этого Антонова много раз и описывали, именно таким рисовали его многочисленные свидетели во время недавней командировки!

— Ничего, скоро встретимся, — негромко произнес подполковник, словно обращаясь к мысленному портрету врага. — Все равно я тебя найду. Как ни прячься — найду!

Нет в Эстонии — будет искать в другом месте, в тысячах других мест, и в конце концов все равно найдет! Но хочется, ой, как хочется найти Антонова как можно скорее…

…Через несколько дней поступил ответ из Комитета государственной безопасности Эстонской ССР. Вскрыл Зосима Петрович конверт, развернул бумаги и чуть не ахнул: с небольшой, размером в половину ладони, фотографии прямо в глаза ему уставился чуть прищуренный, исподлобья, настороженный и недобрый взгляд узкогубого, откровенно злого человека.

— Он! Конечно же он! Антонов!

Торопясь утвердиться в своей догадке, подполковник начал поспешно читать донесение эстонских товарищей. Да, на фотографии действительно изображен Антонов Алексей Антонович. Он действительно прибыл в качестве переселенца в город Йыхвы, в Эстонскую ССР, в начале весны 1945 года, незадолго до окончания войны. Но переселился не из деревни Старищи Ленинградской области, а, судя по справке, со Смоленщины, из района, полностью разграбленного и разрушенного немецко-фашистскими оккупантами…

Зосима Петрович недоуменно свел брови: “Неужели я ошибся? Неужели это всего лишь однофамилец “моего” Антонова? Но слишком уж многое совпадает у них…”

Он принялся читать дальше. Смоленский переселенец Алексей Антонов все время живет в городе Йыхвы, где работает инструктором-преподавателем столярного дела в местной школе фабрично-заводского обучения. Живет одиноко, без семьи, особенной общительностью не отличается и поэтому близких друзей у него нет. Руководство школы и профсоюзная организация характеризуют Антонова как опытного, старательного специалиста своего дела. К порученной работе относится добросовестно и за образцовое выполнение учебных заданий уже несколько раз получал поощрения. Единственный недостаток характеризуемого — его пассивное отношение к общественной работе школьного коллектива…

Откинувшись на спинку кресла, Буданов беззвучно рассмеялся:

— Ну и ну! Не человек, а писаная икона! И старательный, и добросовестный, и черт его знает еще какой! “Единственный недостаток”, а? Да он же из кожи вон лезет, чтобы казаться таким “добросовестным” и “скромным”, только этой “старательностью” и спасается от разоблачения!

Молодцы эстонские чекисты! Большущее им спасибо: более яркого и полного портрета притаившегося преступника не создать. Нет, Антонов Алексей Антонович, ты не тот, за кого себя выдаешь. Рассчитал хитро: живи себе и живи, пользуйся всеми благами проданного и преданного тобою народа. Так и до пенсии, и до почетной, “заслуженной” старости можно дожить. Но нет, не попользуешься, не доживешь!

Зосима Петрович приобщил поступившую из Эстонии фотографию к следственному делу старищинского полицая Алексея Антонова.

Наступила пора без промедления принимать какие-то определенные шаги по дальнейшему ведению следствия. Какие — подполковник знал, и все же решил посоветоваться с товарищами чекистами. Как бы не пронюхал мнимый переселенец, что им начинают интересоваться: пронюхает — поспешит удрать и опять начнет заметать следы. Допускать это, и особенно сейчас, когда следствие близится к концу, ни в коем случае нельзя.

Зосима Петрович захватил фотографию, сообщение эстонских товарищей и отправился к начальнику Управления КГБ. Тот внимательно выслушал подполковника, задал несколько уточняющих вопросов, наконец спросил:

— Что же вы предлагаете?

— Предъявить фотограию для опознания подследственному Алексееву, — не задумываясь, ответил Буданов.

— Так… А если он не опознает в этом человеке своего отца? По каким-либо личным соображениям не пожелает опознать. Тогда как?

— Вы считаете, что встреча с отцом не входит в расчеты подследственного? — спросил он.

— Совершенно верно. — Начальник кивнул. — И даже больше того: он всеми силами постарается избежать этой встречи. В таком случае…

— В таком случае придется мне еще раз съездить на Порховщину, к свидетелям по делу. Они, я уверен, не откажутся помочь.

— Сколько времени вам на это потребуется?

— Дней за пять—шесть управлюсь. А с Алексеевым поговорю сегодня же.

— Действуйте, — кивнул начальник, — желаю удачи.

И подполковник ушел к себе. Он старательно подготовил протокол опознания, пришив к бланку и скрепив служебной печатью три одинакового размера фотографии разных лиц, и среди них ту, что прислали из Эстонии. “Кого бы, — подумал, — пригласить в понятые?” И вспомнив, что только сейчас видел в коридоре двух водопроводчиков, ремонтирующих водяное отопление, отправился за ними, позвал в кабинет. После этого приказал привести подследственного.

Алексеев сел на предложенный стул, переплел пальцы рук так, что они налились синевой, уставился глазами в пол и замер, готовый ко всему.

— Вы полагаете, — словно продолжая недавно прерванный разговор, начал чекист, — что ваш отец Алексей Антонов скрывается где-то в Эстонии. Так или нет?

— Так…

— А где точнее? В каком городе или в какой деревне?

— Откуда мне знать? — Алексеев на миг вскинул и тут же опять опустил тусклые глаза. — Я же не переписывался с ним. Ни весточки не получал с тех пор, как он удрал…

— Охотно верю. — Буданов поднялся с кресла, подошел вплотную к подследственному, подозвал поближе и понятых. И, распахнув на столе перед Алексеевым протокол опознания, в упор спросил:

— Скажите, есть ли среди этих трех лиц человек, которого вы достаточно хорошо знаете?

Бывает так, что человек, неожиданно увидев ядовитую змею, в ужасе шарахается от нее. Так в это мгновение произошло и с Алексеевым: глянул на фотографии, дернулся всем телом, ткнул скрюченным пальцем в среднюю:

— Он! — Горло перехватило спазмой. — Он… мой отец.

— Посмотрите еще раз, внимательнее. Вы не ошибаетесь? Это действительно ваш отец, Алексей Антонов?

— Да, это его карточка…

— Товарищи понятые, прошу засвидетельствовать в протоколе опознание гражданином Алексеевым фотографии его отца. — А отпустив понятых, Буданов опять обратился к подследственному: — Был я недавно в ваших местах. В Малых Луках, в Хрычково. В Старищи заезжал. Говорил со многими: они вас помнят…

— Проклинают?

— А думаете, хвалят? Могли же вы, молодой и здоровый в то время парень, уйти, как многие другие, в партизаны, бороться с врагом, а вместо этого… — Зосима Петрович почувствовал, что выходит из рамок следствия и оборвал на полуслове, заставил себя говорить официальнее, суше: — Наши люди, гражданин Алексеев, не станут зря оговаривать человека, возводить на него напраслину.

Словно током ударило по нервам Алексеева, будто свет мелькнул в тусклых его глазах:

— Значит, я…

— Судить вас будут, — остановил его подполковник.[9] — Хотите знать мое мнение? Извольте: приговор суда в значительной мере будет зависеть от того, насколько полно и правдиво вы поможете следствию в разоблачении всех преступлений вашего отца.

— Да не отец же он мне! — вскинулся Алексеев.

— Об этом вы уже говорили. — Буданов опять сел за стол. — Но суд будут интересовать не ваши взаимоотношения с Антоновым, а разбой и кровавые преступления, совершенные им во время войны. Идите, Алексеев, и хорошенько подумайте. Только правду — большего мне от вас не нужно.

Подследственного увели.

Итак, Алексеев опознал на фотографии своего отца, местожительство Антонова установлено, и, стало быть, можно не ездить вторично на Порховщину, а завтра же испросить у прокурора санкцию на арест преступника. Но где гарантия, что Иван Алексеев не ошибся или не говорит заведомую, выгодную для себя ложь? Да, именно ложь: он ведь не знает, откуда эта фотография, давняя она или совсем свежая, жив ли отец и известно ли нам его местонахождение. Скорее наоборот: он надеется, хочет верить, что чекисты не смогут найти Антонова, и, думая так, все валит на отца, лишь бы выгородить, обелить самого себя. Может так быть? Вполне: привезем этого, который на фотографии, устроим очную ставку, а окажется — “Федот, да не тот”. Вот и опять оттянул время. С него что спросишь? Ошибся, и точка!

А ошибки не должно быть, ни в коем случае. Значит, на Порховщину придется ехать завтра же.

Второе: действительно ли Валентина Мальцева убил Антонов? Никто из допрошенных свидетелей лично убитого не знает, документов при нем не было никаких. Рассказывают, что ленинградский профессор опознал труп сына? Рассказывают. Но разве не мог он ошибиться? А показаний самого ученого у нас-то как раз и нет! Значит, надо набраться терпения, ждать, пока придет ответ профессора Мальцева, или, еще лучше, самому съездить к нему в. Ленинград…

От всех этих мыслей голова стала тяжелой. Чтобы как-то рассеяться, Зосима Петрович начал перебирать конверты вечерней почты: нет ли среди них столь желанного письма профессора? Наткнулся на служебный пакет из Ленинградского областного военкомата. Вскрыл, и — вот оно, наконец-то!

…К началу Великой Отечественной войны ленинградский комсомолец Валентин Мальцев только-только успел закончить девятый класс школы-десятилетки. Отец Валентина — профессор-лингвист Михаил Дмитриевич Мальцев ушел рядовым бойцом в народное ополчение. Мать и сестра успели эвакуироваться незадолго до начала вражеской блокады. А юноша, почти еще подросток, Валентин Мальцев не смог, не захотел покинуть родной город.

Снова и снова приходил он то в военкомат, то в райком комсомола, упрашивая и умоляя принять его в ряды защитников отрезанного от всей страны фашистской блокадой города пролетарской славы. Но “…мал еще, Валентин, слишком молод; подрасти, тогда посмотрим…”

Быстро росли и мужали ленинградские школьники в страшные, грозные блокадные дни. Вчера — подросток, сегодня — воин. Стал год спустя курсантом школы разведчиков и семнадцатилетний комсомолец Валентин Мальцев. А еще через несколько месяцев, в марте 1943 года, под фамилией Рощина вместе с тремя другими разведчиками был заброшен на самолете во вражеский тыл, в Порховский район, для выполнения специального разведывательного задания командования Ленинградского фронта.

Двое разведчиков вернулись. Остальные двое, в том числе Рощин, погибли в фашистском тылу. И последнее, что прочел подполковник Буданов в самом конце этого лаконичного, как официальное донесение, как служебный рапорт, письма: “По сведениям, полученным военкоматом от профессора Мальцева М.Д., труп его сына Мальцева Валентина (радиста-разведчика А.Рощина) покоится ныне в братской могиле в деревне Петрово, Порховского района, Ленинградской области”.

Все. Точка. Дальше лишь дата и неразборчивая подпись составителя этого “сугубо делового” письма.

Зосима Петрович понимал, что в деловых письмах не место ни многословию, ни отступлениям от существа дела. И все же не мог смириться с холодностью ответа.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Первые заморозки успели крепко сковать недавнюю грязь на дорогах Порховщины, и там, где в прошлую свою командировку Зосима Петрович топал и топал по осенним хлябям чуть ли не целый месяц, он теперь управился в короткие два дня. Благо и временный мост успели уже навести через реку — будь она неладна, та переправа по канату, — и райком партии охотно предоставил Буданову свой повидавший виды “газик”. За рулем оказался все тот же веснушчатый рыжий зубоскал-шофер, но на этот раз он не пытался шутить и подкалывать пассажира: подполковничьи чекистские погоны, как видно, призывали к серьезности и степенности.

К исходу вторых суток шофер повел машину назад, в районный центр. В походном планшете Буданова хранились аккуратно уложенные показания многочисленных свидетелей, опознавших на предъявленной им фотографии полицая-карателя Антонова.

Все самое трудное позади, остается арестовать предателя, доставить на место, и, глядишь, через неделю, максимум дней через десять в “деле” изменника будет дописана последняя следовательская строка. Даже в письме профессора Мальцева больше нет особой нужды. Следствием собраны, наконец, такие подробные, обстоятельные материалы и документы, что будущий суд вполне может обойтись и без этого письма.

Но письмо уже ждало его. Несколько дней. Только написано оно было не Михаилом Дмитриевичем, а его дочерью, сестрой Валентина — Ириной Мальцевой…

Буданов развернул исписанный четким женским почерком лист бумаги. Начал читать и тотчас прижал руку к груди — до того остро кольнула сердце неожиданная весть: нет больше Мальцева. Нет в живых. Письмо Зосимы Петровича пришло через три дня после смерти профессора. Михаил Дмитриевич Мальцев скоропостижно скончался у себя на кафедре в институте во время чтения лекции об особенностях местного говора в бывшей Псковской губернии.

В тот же день, двумя часами позже, в Таллин полетел служебный пакет с санкцией прокурора на арест Алексея Антонова и с просьбой немедленно доставить его в Калининград.

Разных преступников повидал коммунист Буданов за годы своей нелегкой работы в органах Государственной безопасности. Разных по возрасту, по характеру, по степени и содержанию совершенных ими преступлений. Но среди них Антонов был самым страшным убийцей. Зосима Петрович знал, что Антонов отнюдь не легко и далеко не сразу признается в этом убийстве и в других многочисленных своих преступлениях. Такие не признаются, не открываются до последней возможности. Но для того и шел подполковник Буданов шаг за шагом по кровавому следу коварного и дальновидного этого зверя, чтобы в конце концов и настигнуть его, и одержать над ним победу в последней, решающей схватке, в которой не победить нельзя…

Эта схватка началась холодным серым балтийским утром, когда в кабинет старшего следователя ввели худощавого, высокого, немолодого человека с продолговатым, как бы застывшим лицом и настороженным прищуром глаз в глубоких глазницах. Буданов кивком головы отпустил конвоира и указал приведенному на стул:

— Прошу садиться.

— Благодарим, — чуть шевельнул тот бледными, вытянутыми в узенькую полоску губами и, расстегнув пальто, неторопливо, поудобнее уселся к столу, спиной к двери. Даже ногу за ногу заложил, даже оперся локтем о край стола, всем своим видом подчеркивая, что ничего не имеет против предстоящего им двоим разговора. А подполковник не торопился начинать разговор, листал и листал какие-то бумаги в розоватой картонной папке на столе, словно разыскивая среди них что-то очень нужное именно в эту минуту. Наконец спросил, все еще не отрывая глаз от страниц в папке:

— Ваша фамилия?

— Ну, Антонов.

— Имя?

— Алексей.

— Отчество?

— Антонович.

Ответы звучали спокойно, даже с ленцой: мол, спрашиваешь о том, что и тебе и всем известно — не взыщи, коль у меня нет особой охоты стараться отвечать. Так же с ленцой ответил Антонов и на следующий вопрос:

— Живу где? В городе Йыхвы, в Эстонии, где же еще…

— Куда перебрались незадолго до окончания войны из деревни?

И подполковник впервые глянул в глаза подследственному. Глянул скорее с любопытством, чем ожидающе: “Надолго ли хватит твоей выдержки?” Но ничего не дрогнуло, не изменилось ни в скучающем выражении лица, ни в спокойно-безразличном тоне Антонова.

— Из деревни, конечно, — как бы подтвердил он полувопрос следователя. — В деревне плетня целого после немцев не осталось, вот и пришлось подаваться туда, где живые есть.

— А из какой деревни? Где она находится?

— Находится ли теперь, судить не берусь: всю ее гитлеровцы сожгли, разграбили. А до войны на Смоленщине была. В ней и родился, и жил…

— Смоленщина велика. — Буданов продолжал внимательно рассматривать невозмутимое лицо подследственного. — Вы можете отвечать точнее? Название деревни, какого района?

— Так бы и спрашивали, — чуть повел Антонов плечом. — Деревня Столбово, район… Вот дай бог памяти: то ли Калининский, то ли Кировский. Колхоз, понимаете, у нас сначала имени Кирова назывался, потом на Калинина переиначили. Как теперь его назвать, не соврать? А от деревни, я же говорю, и столба не осталось.

“Ловко наплел, — мысленно отметил Зосима Петрович, — попробуй, разберись. Ну, ничего, попытаемся… Как говорится, тем же да потому же”. И, делая вид, что сочувствует Антонову, а одновременно хочет успокоить его, произнес:

— Напрасно вы думаете, что деревни нет. Цела. Вся заново отстроена. И даже люди есть, которые вас помнят.

— Люди? — Напускное равнодушие покинуло подследственного, и вопрос его прозвучал с едва-едва уловимой тревогой. — Какие люди? Откуда им взяться, когда фашисты всех до единого наших односельчан за связь с партизанами порешили?

— Выходит, не всех. Иначе как бы мы узнали о вашей службе в гитлеровской полиции. Служили ведь?

— А я никогда и не скрывал свою службу, хоть по анкетам моим проверьте!

— Ну что ж, уточним. — Буданов взял ручку, начал писать протокол допроса, вслух произнося каждое заносимое на бумагу слово: “Я, Антонов Алексей Антонович, настоящим подтверждаю, что в годы Великой Отечественной войны служил в полиции, созданной немецко-фашистскими оккупантами на временно оккупированной территории Союза Советских Социалистических Республик”. Так?

— Так-то так. — Антонов кивнул. — Да не совсем так.

— Почему не совсем?

— Причину надо бы указать, почему я служил. Сам ли на службу к ним пришел или силком, под угрозой расстрела заставили. Чувствуете разницу?

— Неужели жаловаться будете? — едва не усмехнулся Буданов.

— И буду! Я за свое напрасное беспокойство спрошу с кого следует! Кончилось время, когда людей ни за что, без вины хватали. Теперь — по закону!

В голосе Антонова в самом деле зазвучала угроза. Он даже говорить начал быстрее, меньше следил за своими словами, как видно, решив огорошить следователя нахрапистой наглостью. Старый, давно известный прием: отрицай все и вся, кричи о нарушении законности, авось, в этой шумихе удастся скрыть что-нибудь такое, о чем следователю лучше не знать. Решив поддержать эту игру, Зосима Петрович с мнимой участливостью спросил:

— Зачем же так волноваться?

— А забрали меня зачем? Опозорили, говорю, за что перед всем миром честного человека? “Волнова-аться!” Да тут не волноваться — кричать надо, чтобы люди правду услышали!

— Вот-вот, о правде и речь, — подхватил чекист. — Для того вас и привезли сюда, чтобы установить правду. А вы уклоняетесь от нее. Почему?

— Это как же прикажете понимать? — Голос подследственного сразу стал тише, в нем зазвучало тревожное ожидание. — От чего, собственно говоря, я уклоняюсь?

— От правды. Плетете о Смоленщине, о какой-то деревне Столбово, а сами, небось, и во сне не видывали такой деревни.

— Подловить хотите? — зло усмехнулся Антонов. — Не выйдет! Молоды вы, чтобы меня запутать.

— А я и не собираюсь вас запутывать. Я только хочу уточнить, какого числа и какого месяца, спасаясь от наступающей Советской Армии, вы сбежали в Эстонию из своей родной деревни Старищи, Порховского района, бывшей Псковской области. Может быть, вспомните? Перестанете врать?

Медленно-медленно снял Антонов локоть со стола, еще медленнее опустил на пол перекинутую до того через левое колено правую ногу. Вопрос следователя явно застал его врасплох, он лихорадочно искал и, кажется, нашел нужный ответ. Нашел — и отрывисто, сухо:

— Перестану. Испытать вас хотел. Проверить. Потому и про Смоленщину плел.

— Значит, родина ваша Старищи, а не Столбово?

— Старищи, а за штучки ваши, за то что путаете меня, все равно будете отвечать!

Вот когда, наконец, подошло время выложить главный козырь всей этой игры, нанести самый сильный, неотвратимый удар. И Зосима Петрович нанес его:

— Не хотите ли изложить свои претензии ко мне человеку, которого я могу сюда пригласить?

— Зовите! — сжал кулаки Антонов. — Мне скрывать нечего!

— Пожалуйста…

И в кабинет ввели Ивана Алексеева.

Медленно, будто нехотя, обернулся Антонов к двери. Чувствовалось, что у него насторожен каждый нерв, напряжен каждый мускул, натянута каждая жилка. И вдруг увидел сына, вскочил и судорожно вскинул к перекосившемуся лицу обе руки.

— Гражданин Алексеев, — будто не замечая его испуга, произнес Буданов, — знаете ли вы этого человека?

— Знаю! — Ответ прозвучал коротко, хлестко, как удар бича.

— Как его имя, отчество и фамилия?

— Антонов Алексей Антонович.

— С каких пор вы его знаете?

— Всю жизнь: это мой отец.

Что-то похожее на стон вырвалось из груди Антонова, и он мешковато опустился на стул, зарылся лицом в ладони. Подполковник выдержал паузу: пусть опомнится. И только потом обратился к нему:

— Что же вы молчите, господин бывший фактический начальник старищинской полиции? Излагайте ваши претензии, прошу!

Антонов поднял голову, провел тыльной стороной ладони по взмокшему от холодного пота лбу. Весь он как-то посерел, стал угловатым, каменным, а глаза затянуло мутной пеленой отчаяния и бессильной, затравленной злобы.

— Этого уберите. — Кивок головой в сторону Алексеева. — При нем ничего не скажу.

Категорическое это заявление не произвело ни малейшего впечатления на подполковника. Словно не слышав его, он указал Алексееву на стул по другую сторону стола, поближе к окну.

— Садитесь. Сегодня вы будете присутствовать на допросе гражданина Антонова в качестве свидетеля обвинения. — И только после этого — к самому Антонову: — Вам все же придется давать показания и отвечать на мои вопросы, хотите вы этого или не хотите. Или намерены придумать новые “претензии” ко мне? — Буданов позволил себе иронически улыбнуться впервые за весь этот допрос. — Не выйдет, Антонов, придется вам отвечать в присутствии вашего сына. Будете говорить правду?

Но оказалось, бой еще не закончен, противник отнюдь не намеревался признавать свое поражение.

— Правду? — переспросил он, кривя тонкие губы. — Можно и правду. Только запомните вы, оба: что бы ни говорил этот щенок (опять быстрый кивок в сторону сына), какую бы брехню на меня ни городил — ничего не признаю, не подпишу! Мне и ему одна вера, мы с ним одной фашистской веревочкой связаны, и в этом деле он не свидетель!

— Да ты… — рванулся Алексеев, но следователь строго остановил его:

— Спокойно! Сидите и отвечайте только на мои вопросы, ясно? — И к Антонову: — Ошибаетесь, гражданин. Хоть веревка и та же, но узелки на ней далеко не одинаковые. Ваши узлы поможет следствию развязать свидетель Алексеев. Рассказывайте!

— А рассказ у меня недолгий, много времени не займет, — зло усмехнулся Антонов и тотчас опять свел губы в тоненькую щель. — Да, я служил в старищинской полиции, выполнял приказания немцев. А разве я один? Захочешь жить — будешь выполнять. И этот слизняк был не лучше.

— Врешь ты все! — подскочил Алексеев.

— Как же вру, если ты вместе со мной служил? Или забыл, как мы ходили в карательные по деревням, мужиков трясли, обыскивали, конвоировали арестованных в порховскую комендатуру? А другой вины ни на мне, ни на тебе нет. Одинаковая наша вина, значит, и отвечать за нее поровну…

— Стоп! — поднял руку Буданов, догадавшись, куда клонит хитрый и дальновидный противник, куда хочет он повернуть следствие.

Алексеев туповат и безволен, отец и теперь пытается подчинить его себе, заставить свидетельствовать в свою пользу. “Нет, подлец, этого я тебе не позволю”, — мелькнула мысль. И, ограждая Алексеева, придавленного встречей со все еще страшным для него отцом, и тем самым защищая его от этого беспощадного, способного на любую подлость преступника, Зосима Петрович отчеканил, как отрубил:

— О свидетеле обвинения гражданине Алексееве следствию известно все. Говорите только о себе, понятно? Продолжайте, я слушаю вас.

— А чего продолжать? — побелел от ненависти Антонов, поняв, что чекист разгадал и этот его замысел. — Нечего мне говорить!

— Так ли? Что ж, позволю себе кое о чем напомнить.

И подполковник принялся с нарочитой медленностью перелистывать документы уже объемистого дела, заключенные в розоватые картонные папки. Перевернет страницу и остановится, пробежит глазами по строчкам. Потом дальше. И все это молча, с невозмутимым спокойствием, не бросив ни взгляда на Антонова, точно совсем забыв о нем. А тот, не сводя остановившихся, остекляневших глаз с чекиста, все больше и больше наливался мертвенной синевой. Казалось, хлопни в эти минуты дверь, и он взорвется, рассыплется в прах, до того придавил его парализующий страх. Даже Алексеев почувствовал это и тоже замер, будто окаменел от напряженного ожидания: “Что же теперь будет?!”

— Ну вот, — заговорил Буданов, — напомню хотя бы такой случай… Произошел он в деревне Малые Луки… С израненным партизаном, укрывшимся на сеновале… Не помните ли, что с ним стало?

Антонов облизнул пересохшие губы, но продолжал хранить молчание.

— Значит, не помните, так надо вас понимать? Странно. А вот колхозник из этой деревни, Алексей Егоров, помнит отлично. И собственный сын ваш не забыл. Гражданин Алексеев, повторите ваши показания о том, что произошло с партизаном в деревне Малые Луки.

Медленно, тяжело падали слова не совсем связного, но точного до деталей, как кинолента, рассказа. И каждое из этих слов, будто камень, било по Антонову. Сын не смотрел на отца, не мог или боялся смотреть, но и смягчать горькую свою правду не мог и не хотел. Пожалуй, именно сейчас, впервые за весь сегодняшний допрос, почувствовал Зосима Петрович, какая непреодолимая, бездонная пропасть ненависти и мести разделяет двух этих кровным родством связанных людей.

— Мать того партизана он обманул, Антонов, — говорил Алексеев. — Пообещал ей не трогать сына, только пускай добром сдается. А когда парень слез с сеновала, он его тут же, при матери, сбил кулаком на землю и давай ногами топтать… После уже, полуживого, волоком потащили по грязи в комендатуру…

— Я волок? Говори, я? — сипло не произнес, пролаял Антонов.

— Не ты, нас заставил. Наганом грозился: “Пристрелю!” А сам всю дорогу пинал его, куда больнее…

— Так, — остановил Буданов, — пока довольно, гражданин Алексеев. Пойдем дальше.

Дальше все повторялось с той же последовательностью: Антонов отмалчивался, Алексеев уточнял и дополнял свидетельские показания жителей Арбузово-Щилинки, Высоцкого, Хрычково, Старищей. Дополнял подробными рассказами — описаниями того, чему свидетелем, а нередко по злой воле отца и участником был сам. Но не странно ли: чем дальше говорил сын, чем больше фактов он приводил, тем почему-то становился спокойнее, как бы самоувереннее его отец. Выпрямился на стуле, плечи расправил, распрямил… Синеватая бледность, только что заливавшая все его хищное волевое лицо, опять сменилась розоватой окраской. В глубине глаз нет-нет да и мелькнет что-то, похожее на усмешку, на злорадство… Откуда все это, почему? “Что же я упустил, что не учел? — думал Буданов, внимательно наблюдая за этой необъяснимой метаморфозой. — В чем просчитался, черт бы меня побрал?”

И вдруг: “Антонов прав! Да, прав. Сколько ни говорит Алексеев, о чем ни рассказывает, а так и не привел до сих пор, не может привести ни единого факта, когда бы его отец собственноручно убил кого-либо из советских людей. Избивал? Да! Грабил? Да! Передавал измученными и истерзанными в руки гестаповцев? Тоже да! Но сам-то он никого не убивал, не убил ни одного человека, значит, и спрос с него на суде будет не как с убийцы, а как с обыкновенного гитлеровского полицая. Ведь официально он даже начальником старищинской полиции не являлся!”

Жарко стало от этой догадки: не сумеем доказать, что Валентин Мальцев погиб от его пули, и все пойдет прахом, предатель ускользнет от заслуженной кары…

Но внешне Зосима Петрович ничем не выдал свои сомнения и встревоженность. Сказал, как и до этого говорил, спокойно чеканя слова:

— Гражданин Антонов, свидетели из Петрово и Старищ показывают, что вы громогласно хвастались своим метким выстрелом из винтовки в неизвестного партизана осенней ночью сорок третьего года. Не вспомните ли, что это был за выстрел?

Антонов насторожился:

— Выстрел? — Короткий, полный отчаяния, а вернее, немой мольбы взгляд на того, кого он все еще мог считать своим сыном, на чье сочувствие, на чью жалость мог хоть капельку рассчитывать.

— Все мы стреляли… Начался бой, будешь стрелять, иначе тебе самому конец… Не верите, спросите хоть у него…

— Врешь! — взвился, вскочил со стула Алексеев. — Врешь, врешь, врешь! Я же с тобой рядом был, своими глазами видел, как ты парнишке тому прямо в живот с двух шагов пулю всадил! — И, продолжая выкрикивать что-то бессвязное, путаное, истерическое, с мольбой протянул к следователю руки: — Не верьте ему, христом-богом прошу, не верьте ни одному его слову! Он и мою мать со света сжил, и жизнь мне всю изломал, испоганил… Он и теперь хочет меня вместе с собой в могилу утащить. Не верьте!

— Тихо! — гневно прикрикнул подполковник. — Садитесь, Алексеев!

И к Антонову:

— Что вы теперь скажете? Я слушаю вас. Ну?

— Ничего. — Антонов поднялся со стула, подался всем корпусом вперед, словно готовясь к прыжку. — Ничего не скажу. А щенка этого, — кивок на сына, — не садите со мной в одну камеру: своими руками, как слизняка, раздавлю!..

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Долго стоял Зосима Петрович на набережной Фонтанки, разглядывая старинный четырехэтажный особняк, порог которого ему надо было переступить. Стоял, думал, подбирал слова для начала трудного разговора.

… Вот и номер нужной квартиры. Нажал кнопку звонка. Дверь отворила хрупкая женщина с выражением ожидания в больших, показавшихся темными, глазах.

— Простите, — сказал он, — вы Ирина Михайловна Мальцева?

— Да…

— Здравствуйте. Я писал вам. Из Калининграда. Я…

— Товарищ Буданов? — Голос женщины дрогнул, дверь широко распахнулась. — Мы с мамой ждем вас. Пожалуйста, проходите!

Ирина Михайловна провела гостя в небольшую комнату, заставленную книжными шкафами, предложила стул, не очень уверенно и смущенно — лишь бы не молчать — спросила, давно ли он в Ленинграде. Буданов извинился за свой, быть может, не ко времени визит и как мог мягче, осторожнее сказал, вернее, попросил:

— Я понимаю, как нелегко вам говорить о брате и отце, и все же вынужден был приехать. Органам Государственной безопасности очень нужна ваша помощь, — он с ударением произнес слово “очень”. — Задержан преступник, — Ирина Михайловна вздрогнула, — повинный в смерти Валентина. Следствию надо знать все о вашем брате, и я прошу…

— Я понимаю, — мягко остановила подполковника Мальцева. — Я так и подумала, когда получила ваше письмо…

Она говорила медленно, глядя куда-то поверх Буданова. Подчиняясь этому взгляду, Зосима Петрович повернулся в ту же сторону и у себя за спиной на стене увидел большой поясной портрет в строгой раме.

— Вот он какой у нас был, наш отец, — услышал он голос Ирины.

Он с минуту—другую рассматривал портрет. Непринужденная, по-домашнему будничная поза… Спокойное, чуть задумчивое лицо… Высокий и открытый лоб ученого, еще точнее — мыслителя… Плотно сжатый небольшой рот под седыми, чуть свисающими усами… И глаза: большие, проницательные.

“Да, он мог бы жить и жить”, — еще раз подумал Буданов. И вопросительно взглянул на Ирину:

— Начнем?

— Да, — кивнула та, и минуту спустя по бумаге торопливо забегало перо чекиста. Рассказ Ирины Мальцевой был коротким.

Что сказать о семье, многие-многие годы спаянной воедино глубочайшим взаимным уважением? Михаил Дмитриевич не выносил хмурых лиц и капризов, зато часа не мог прожить без шутки, без веселого смеха, без того, чтобы не порадоваться хорошему, откуда бы это хорошее ни пришло в их дом.

Влюбленный в профессию лингвиста, Мальцев и детям своим, Ирине и Валентину, привил восторженную любовь к русской культуре, к отечественной литературе, к славному прошлому и героическому настоящему своего народа. Дети, как и родители, любили жизнь.

И вдруг — война…

Отец сразу ушел в Народное ополчение. Мать и дочь готовились эвакуироваться в глубокий тыл. А сын, девятиклассник Валька Мальцев, решил остаться и, как все Ленинградцы, с оружием в руках защищать от врага родной город. Был он в свои семнадцать лет высоким, широкоплечим, чуть сутуловатым парнем, черноволосым и кареглазым юношей с тонким, с горбинкой, носом, с двумя родинками на левой щеке и поперечным шрамом на шее, оставшимся после перенесенной в детстве операции.

Михаил Дмитриевич не пытался отговаривать сына от принятого им решения. Знал: никакие уговоры не помогут. Юноша успел и цингу перенести, и тяжелую контузию во время вражеской бомбежки, и притерпеться к голоду, к холоду блокады. Валентин сам нашел свое место: сначала — бойцом всевобуча, позднее — помощником командира взвода. Вместе с друзьями-комсомольцами он нес патрульную службу на ночных улицах, ловил вражеских диверсантов и ракетчиков, смело тушил фашистские “зажигалки”. Так и уехали мать и дочь в далекие Тетюши, а отец и сын остались на боевом, на военном посту.

— Туда, в Тетюши, — Ирина Михайловна подошла к стеллажу, — ранней весной сорок второго года брат хотел отослать мне несколько книг. Вот эти. Прочтите его надписи, они помогут вам глубже понять душу Валюшки.

Зосима Петрович прочитал:

“…В самые тяжелые дни минувшей зимы, когда было особенно плохо, я по страницам книг уходил в прошлые века, в далекие страны. Из нетопленной комнаты с температурой 2–3° я уносился в пламенеющую Сахару, к берегам великого Нила, где люди изнывали от жары. Я жил с ними одной жизнью, говорил на их языке, подчинялся их обычаям и, возвратясь к действительности, легче встречал ее трудности. Борясь вместе со Спартаком за свободу, бродя со слепым Гомером по Греции, проводя бессонные ночи с египетскими жрецами в заклинаниях и в изучении Вселенной, я ясно видел, что все лучшее, существовавшее с того времени, когда человек стал разумным, создано лучшими представителями этого беспокойного мира. Наша страна, паше счастье тоже созданы прекраснейшими людьми, многие из которых кровью и жизнью поплатились за свои стремления. Если и мне суждено будет отдать жизнь за наше счастье, я не стану колебаться. А ты не грусти сильно и помни, что в исторической борьбе смерть — это слава”.

— А вот еще одна: “Мифы древней Греции”. Он и ее хотел, но не успел отослать.

Не успел, а все же завет свой братский, всю глубину своей любви к людям и всю веру в жизнь сумел донести до сестры: “…Учись у героев этой книги прежде всего настойчивости в выполнении поставленной задачи, смелости, напористости и одновременно чистоте духовной, скромности, нежности и преданности своим товарищам и товаркам, своей Родине. Люби нашу страну, будь готова достать для нее золотое руно и совершить двенадцать подвигов, не уступающих подвигам Геракла”.

— Папа рассказывал, — опять заговорила Ирина, — что виделся с Валей в последний раз незадолго до его отлета в фашистский тыл. Это было в феврале сорок третьего, в лютый мороз, когда отец ненадолго заглянул в нашу квартиру. Он пришел с другом, профессором Федотом Петровичем. И только растопили они печурку изломанными стульями, только принялись греть воду для морковного чая, как стук в дверь, и на пороге — Валька!

Тогда-то Михаил Дмитриевич и узнал о пути борьбы, избранном сыном. Валентин закончил школу разведчиков-диверсантов, стал радистом и готовился к отправке во вражеский тыл.

…Пауза длилась долго. Зимний день за окном начал тускнеть, в комнату все смелее вползали сумерки. Казалось, будто весь дом погрузился в тишину. Наконец подполковник спросил:

— И дальше?..

Ирина очнулась.

— В марте сорок третьего, когда воинская часть отца защищала Пулковские высоты, полевая почта доставила ему сложенное треугольником письмо. Прощальное… Последнее… Вот это…

“Дорогой папка-отец! — начал читать Зосима Петрович. — Очень спешно уезжаю, так спешно, что лишен возможности проститься. Не сердись. Домой больше не зайду. Будь жив, здоров и благополучен. Знамя гвардии держи высоко и не забывай меня. Будем биться до тех пор, пока глаза видят, пока бьется сердце. Биться и побеждать, несмотря ни на какие обстоятельства и слухи! Ну, еще раз жму твою могущественную руку, обнимаю и целую. Ты сказал мне в последний раз, что мы обязательно увидимся, найдем друг друга, чтобы ни случилось. Верю в эту нашу будущую встречу. Так до лучших дней и радостной встречи. Твой сын”.

И опять пауза. И еще один, очень осторожный вопрос чекиста:

— Это все?

— Нет. — Ирина Михайловна подошла к письменному столу, включила лампу, достала из ящика стопку каких-то бумаг и начала бережно перебирать их. — Я слышала от отца, что оба они не только верили, но и жили надеждой на встречу.

И папа очень верил во встречу. Ждал его всю войну, продолжал ждать и в послевоенные годы, когда даже мы с мамой совсем потеряли надежду. Ведь Валя поклялся встретиться, а он никогда не нарушал своего слова. И они встретились… Отец нашел его… Вот так…

Ирина Михайловна протянула подполковнику старую, исписанную разными карандашами записную книжку. Буданов принялся торопливо перелистывать страницу за страницей. Записи слов, поговорки… Тексты старинных песен, еще бытующих в стародавних деревнях Псковщины… И наконец:

“…Это он, Валентин. Мой сынок, близкий, родной, маленький и большой… Это его ноги, я узнаю их среди тысячи других, даже очень похожих… А вот его вставной зуб. Помню, мы вместе ходили к дантисту… Я вижу след операционного ножа у подбородка. Валюшка был еще совсем ребенком, когда понадобилась эта маленькая операция… Как могу я тебя не узнать, Валька, родной мой!”

Медленно перевернул Зосима Петрович эту последнюю страницу. Бережно опустил блокнот на край стола.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

И вот опять поздняя балтийская ночь. Мирно спит город за окнами служебного кабинета. Синезвездная ночь калининградского предвесенья. Тихо в здании Управления Комитета государственной безопасности, тихо на озаренных нещедрым электрическим светом улицах, и кажется, что мирная эта тишина плывет и плывет над всей необъятной планетой.

А прислушаешься, подумаешь, и нет тишины. Ходит еще по нашей земле человеческое отребье, ждет удобной минуты. Там змеей переползет через границу шпион — и чекистам придется его искать; там хапуга запустит загребущую лапу в государственное, в народное добро — и чекисты должны эту лапу напрочь отсечь; там промелькнет след с головы до ног залитого кровью советских людей предателя — и чекисты обязаны разоблачить его.

Нет покоя до тех пор, пока хоть один из таких подонков бродит по нашей земле.

А Алексею Антонову уже не ходить. Как ни вился, ни изворачивался, — не топтать ему больше нашей земли!

Вот они, три толстенных тома документов по делу Антонова, лежат на столе у Зосимы Петровича Буданова. Всю осень и почти всю зиму потратил подполковник на работу над этими томами. День за днем, шаг за шагом чекист со скрупулезной точностью проследил весь кровавый путь изменника и палача. Остается последнее: подшить еще один документ, накануне полученный от ленинградских чекистов, получить у начальника Управления утверждение обвинительного заключения, и — конец. Все три тома пойдут в прокуратуру, а затем в суд.

Значит, все? Значит, завтра можно уже забыть об этом? Нет! Никогда не забудешь ты то, чему отдал какую-то часть самого себя, во что со всей человеческой щедростью вложил свои силы, нервы и душу. Такое забыть не дано…

Зосима Петрович распахнул розоватую обложку третьего тома следственных документов, взял бумаги, присланные из Ленинграда, — подшить — и опять задумался. Что-то в этих бумагах, в протоколах допроса двух ленинградских свидетелей, уцелевших из группы Мальцева, оставило смутный след в душе. Что-то есть в них, вызывающее и горечь, и гнетущее чувство неудовлетворенности. Но что?

И, захлопнув картонную крышку обложки, подполковник принялся перечитывать протоколы.

Кроме радиста Мальцева (псевдоним — Александр Рощин), в группу разведчиков входили Нина Петрова (Станкевич) и еще два парня, тоже под условными фамилиями Ляпушева и Васильева. Показания двух последних и излагались в этих протоколах.

Их группа под командованием Ляпушева получила задание выброситься с самолета на парашютах в глубоком фашистском тылу и, не вступая в контакт с местным населением (даже с партизанами), скрытно вести наблюдение за передвижением сил противника. Ради максимальной безопасности разведчиков категорически запрещалось проводить какие бы то ни было диверсии на коммуникациях врага и тем более ввязываться в стычки с фашистами. Выйти из тыла на свою территорию они могли только по разрешению разведотдела Ленинградского фронта.

Высадка произошла не совсем удачно: приземляясь в ночной темноте, Ляпушев повредил ногу, а грузовой парашют с запасными батареями питания для походной рации, с боеприпасами и продуктами ветром унесло далеко в лес. Разыскать его не удалось. Командир группы все же нашел в себе силы подняться на ноги, а потом и шагать по снегу, по бездорожью, сквозь кусты и лесные чащобы дальше и дальше, чтобы сбить гитлеровцев со следа, если они организуют погоню. Так разведчики пробирались несколько дней и, лишь убедившись, что погони нет, повернули к месту своей дислокации — к железнодорожной магистрали и параллельному ей шоссе Ленинград — Псков.

Мартовский мороз, бездорожье, глубокий снег и поврежденная нога командира — все это неимоверно усложняло обстановку. Вдобавок у группы почти не было продуктов, кончались и батареи питания для передатчика. Наступил день, когда радист Рощин (Мальцев) вынужден был передать в штаб фронта одну-единственную фразу: “Продукты все”. И все же они добрались, чуть ли ни доползли до указанного места, где прежде всего поспешили построить из еловых лап шалаш, в котором можно было как-то укрыться от непогоды. Об этом радист тут же сообщил своим: авось, сумеют оказать помощь.

Но помощи не было — ни в ближайшие дни, ни во все последующие. Разведчики остались без продуктов, без батарей, без боеприпасов, даже без спальных мешков в морозные, вьюжные ночи…

И все же рация продолжала работать на единственной, оставшейся в передатчике батарее, и командование Ленинградского фронта регулярно получало драгоценные разведданные о передвижении гитлеровцев в прифронтовом тылу. Сводя до минимума тексты шифровок, Рощин-Мальцев в условленное время сообщал о том, сколько вражеских эшелонов прошло по железной дороге, сколько колонн с боевой техникой и живой силой противника проследовало к фронту по шоссе. Все эти сведения собирали трое товарищей Валентина, посменно несшие круглосуточные вахты в замаскированных секретах, оборудованных поблизости от коммуникаций.

Лишь об одном ни слова не сообщал юный радист: о том, что у разведчиков и сухари уже кончаются.

Однажды они разделили на четыре равные доли последний черный сухарь. Начался голод. Что было делать дальше? Пробираться к своим? Без приказа нельзя. И пришлось, несмотря на строжайший запрет, искать помощи у населения ближайших деревень.

В один из таких, уже не первых к тому времени, походов отправились в деревню Ляпушев и Петрова. Шли к людям, с которыми не раз встречались за последние полтора месяца, благодаря чьей помощи только и могли держаться в своем лесном тайнике. Шли спокойно, уверенно: ведь в маленькой этой деревне не было ни одного фашиста, ни одного полицая!

…Буданов в сердцах стукнул кулаком по столу: какая беспечность, какое чудовищное мальчишество! Кто-кто, а командир группы обязан был знать, что если сегодня в деревне врагов нет, так завтра они могут появиться! Да, Ляпушев должен был проявить осторожность, обязан был принять максимальные меры предосторожности. А вместо этого…

Они нарвались на фашистскую засаду. Петрова упала, скошенная первой же автоматной очередью, а Ляпушев, петляя из стороны в сторону, помчался назад к лесу. Он ушел от погони. Ни одна пуля не задела его. А в группе разведчиков остались всего лишь три человека. Остались и продолжали корректировать по радио прицельное бомбометание и штурмовку нашими самолетами гитлеровских объектов; остались и по-прежнему сообщали командованию фронта ценнейшие разведывательные данные о ближних тылах ненавистного врага.

Так прошло лето и наступила осень, когда энергия в единственной батарее рации уже едва-едва теплилась. В один из тусклых сентябрьских дней Рощин-Мальцев услышал в наушниках приказ: “Заканчивайте работу и возвращайтесь домой”. Такие же приказы получили и несколько других разведывательно-диверсионных групп, которые, как оказалось, тоже действовали в этом районе. С одной из них, с четверкой молодых разведчиков, ляпушевцы встретились вскоре на обратном пути. К линии фронта семеро решили пробираться вместе, тем более, что один из новых товарищей, командир группы, был тяжело болен и его пришлось нести на руках. Попарно, сменяя друг друга у самодельных носилок, без малого двое суток двигались по бездорожью, по болотам и чащобам, стороной обходя населенные пункты. Шли до тех пор, пока от тяжести носилок все окончательно не выбились из сил.

И тут кто-то предложил: не попытаться ли раздобыть если не медикаменты, так хотя бы меда и молока? Переждем день—другой, больной окрепнет, встанет, и тогда дальше… Ведь до Большой земли, до своих, остался всего лишь суточный переход!

Горячий, нетерпеливый Рощин-Мальцев первый подхватил эту мысль: “Правильно, пошли в деревню!” Но Ляпушев не решился отпустить его одного: как бы не повторилось то, что произошло с Петровой. Отправились втроем: сам Ляпушев, Мальцев и Васильев. Трое же остальных с больным товарищем на носилках затаились до их возвращения в ближайшем лесу.

Вернулись двое: Валентин Мальцев погиб, прикрывая их отход. А пятеро уцелевших, подхватив носилки с больным, скрылись в предутреннем осеннем тумане.

…Подполковник вздрогнул от внезапной заливистой трели телефона на столе и, сняв трубку, услышал голос жены:

— Ты еще долго? Второй час…

Так она звонит иногда. Очень редко. В минуты, когда каким-то особым чутьем ощущает такую вот смутную, не до конца осознанную им самим горечь на душе. И от немногих слов, от заботливого голоса ему становится чуть-чуть спокойнее, легче.

— Через десять минут выхожу, — сказал Зосима Петрович. — Скоро буду. — И добавил с невольной, не очень свойственной ему мягкостью: — Не волнуйся, спи. У меня все хорошо.

Протоколы допроса последних двух свидетелей-ленинградцев тоже подшиты к делу. На сегодня — все: можно выключить свет в кабинете, и домой.

Так закончилось и это дело, которое вел и довел до конца подполковник-чекист Зосима Петрович Буданов.

Впереди, он знал, еще будет немало других дел.

Они будут до тех пор, пока мы не очистим всю нашу землю от подонков, от человеческого отребья, мешающего нам работать, жить и дышать.

Калининград—Минск

1962–1963 гг.

Загрузка...