Небо было синее-синее, и на нем отчетливо белели залитые весенним солнцем дома, крыши и башни города, пестревшего над зелеными скатами берегового парка и бульваров. Сверху из города было видно такое же синее море, и железный броненосец далеко и одиноко блестел среди его синевы. Все было полно великой радости солнца и дня, все было полно воздуха и яркого света, тени были голубые и прозрачные, все краски ярки и чисты, и казалось, что кроме ярко-синего, розового и белого цветов нет ничего, и все ослепительно красиво, ярко и свежо.
Но когда Кончаев оставил на бульваре отряд Лавренко с его красными крестами на белых повязках, носилками и каретками и спустился вниз, все разом изменилось.
Внизу была черная, пыльная и потная толпа. Он сразу окунулся и утонул в ее сплошной крутящейся массе, палимой горячим солнцем и окутанной тяжелой горячей пылью. Одну секунду ему показалось, что движется все: и приземистые красные пакгаузы, и мачты судов, и телеграфные столбы, и люди. Ослепительно блестящая под солнцем мостовая исчезла, растаяла в черной возбужденной и многоголовой массе.
— Мать честная, народу что навалило! — пронзительно закричал над самым ухом Кончаева пронзительный молодой голос.
Вокруг стоял сплошной тяжкий топот и яркий пестрый гул человеческих голосов, в котором неслышно тонули пронзительные гудки паровозов, все еще ходивших где-то недалеко. Вблизи кричали отдельными голосами и видны были человеческие лица с разными выражениями, а дальше все сливалось, гудело, волнообразно подымаясь и затихая, жутко и весело. Одно за другим десятки, сотни и тысячи красных запотелых лиц мелькали мимо Кончаева, кричали, смеялись, ругались и куда-то спешили, точно боясь опоздать на какое-то великое зрелище.
— Кончаев! Кончаев! — кричал кто-то, пробираясь к нему из толпы, и Кончаев увидел знакомого атлета — Эттингера, рыжего и тяжелого человека, с веселым и тупым лицом могучего зверя.
— Вы что тут делаете, Геркулес? — весело спросил Кончаев, сбивая шапку на затылок уже запотелого красного лица. — Ну и жарко… — сказал он, возбужденно оглядываясь по сторонам.
— Вы погодите, еще жарче будет, — беззаботно ответил атлет, проталкиваясь сквозь толпу.
Кончаев хотел что-то сказать, но сам не услыхал своего голоса в нарастающем гомоне, свисте и крике. Атлет шел впереди, огромными выпуклыми плечами буравя толпу, а Кончаев, быстро и ловко изгибаясь, как молодой окунь в камышах, пробирался за ним. И в эту минуту было так легко и весело, что вспомнилось, как когда-то, еще когда он был мальчиком-гимназистом, в их городке носили икону, и весело торжественный крестный ход беззаботно увлекал его в своем возбужденном могучем движении.
Они повернули под столбами эспланады, где была короткая тень и пахло сыростью подвала, где звуки шагов и голосов отдавались гулким, сплошным эхом, и вышли на набережную. Тут было тише, и толпа двигалась медленнее, было уже слышно, что где-то вблизи море, и влажный запах его свежо веял сквозь зной, запах толпы и сухую горячую пыль.
Здесь Кончаев и Эттингер остановились, перевели дух и стали слышать, что говорили люди вокруг. Тут были и молодые, и старые, и подростки, и мужчины, и женщины, но все это была рабочая, серая, пыльная масса. По отдельным словам, вырывающимся из общего шума, было слышно, что одни говорят, будто ночью перебили все высшее начальство, другие — что ночью пришел манифест и всему конец, третьи — что солдаты перешли на сторону народа и будет большое сражение, а броненосец будет стрелять по графскому дворцу, четвертые просто спрашивали и передавали какие-то мелкие слухи, но общий тон говорил внятно, широким и свободным языком о том, что в жизни всех этих людей что-то круто и резко изменилось, как будто спала огромная глухая тяжесть, и сразу засверкало солнце, задул с моря свободный ветер, и все заговорили и задвигались впервые.
Так была огромна толпа и так могуществен ее живой гул, что Кончаеву вдруг показалась совершенно невозможной мысль о том, что кучка людей, с ружьями и офицерами, может врезаться в эту плотную необъятную массу, просверлить ее, разогнать и избить, не погибнув сама на первых же шагах, как гибнет тоненькая березовая роща под напором неудержимо несущейся с гор лавины.
Он хотел сказать об этом Эттингсру, но не сказал, а только улыбнулся ему, молчаливо говоря глазами и улыбкой:
— А что, каково?.. Сила-то какая!..
Кучка разного народу вдруг вынырнула из-за угла пакгауза и кинулась в толпу, чуть не сбив Кончаева с ног.
— Казаки, казаки!.. — испуганно закричали десятки пронзительных голосов.
Кончаев с неприятным толчком в сердце, инстинктивно сунув руку в карман за револьвером, быстро оглянулся и увидел солдат.
Они сидели высоко над толпой на одинаковых лошадях, чутко прядущих острыми ушами и косящихся на толпу большими черными глазами, в которых было непонятное внимательное выражение. Солдаты сидели неподвижно, в одинаковых уверенных позах, все в серых шинелях, плотно накрест прохваченных белыми ремнями. За спинами у них торчали тонкие дула ружей. Кончаев со странным любопытством заглянул им в лица, но, казалось, в них не было никакого выражения и никакой своей жизни, а вместо глаз были только узкие тупые щелочки, ничего не видящие перед собой. Приплюснутые толстые носы смотрели поверх толпы, и грубые, рябоватые лица медленно, как у мертвых кукол, поворачивались из стороны в сторону.
С внезапным омерзением и острым, ярким гневом Кончаев обернулся к толпе.
— Стойте, товарищи!.. — крикнул он, заглушая все звуки молодым звонким голосом. — Не бойтесь, они не смеют нас тронуть…
Известно, теперь шабаш!.. — крикнул кто-то с мрачным лицом, и Кончаев улыбнулся атому лицу, как другу.
Но люди или пугливо жались на месте, или бежали назад с выпученными бессмысленными глазами. Эттингер, широко расставив руки, задержал несколько человек.
— Чего вы бежите?.. черт! — кричал он озлобленно.
Тогда стали останавливаться, конфузливо и робко оглядываясь на казаков.
«Какие же все жалкие, бледные лица…» — с глубоким стыдом подумал Кончаев и, крепко сжав зубы, бледный и сосредоточенный, пошел прямо на солдат. В эту секунду он вдруг отделился от всего мира и стал один.
«Вот оно!..» — глухо и напряженно повторяло что-то внутри него…
Но казаки вдруг тронули лошадей, заколыхались на седлах и, подымая пыль, звеня и поблескивая на солнце, рысью поскакали назад по набережной.
— Фью!.. то-то-то!.. — пронесся общий торжествующий крик, и все вновь ожило и зашумело.
— Экая дрянь!.. — вдруг сказал Эттингер, и его неумное, с низким морщинистым лбом лицо выразило презрение и гадливость. — Пойдемте дальше… Ну их к черту!..
Кончаев растерянно улыбался, дышал тяжело, и видно было, что он чего-то не понимает.
Потом они пошли дальше, быстро проталкиваясь в движущейся толпе и прислушиваясь к отдельным крикам, словам и немногоголосому пению, вспыхивающему то здесь, то там.
Качаясь, прошел совершенно пьяный матрос, тяжело и упрямо ругаясь матерными словами. В нем что-то поразило Кончаева, казалось, он уже где-то видел его, этого самого матроса, такого же пьяного и тяжело ругающегося, растерзанного, растрепанного. Мысль о том, что и в эти дни, как и всегда, люди остаются такими же, какими были, мелькнула у него в голове, но сам он был так напряжен, радостен и готов на все, что она не удержалась и растаяла во вновь нахлынувшем, молодом, радостно жутком чувстве возбуждения.
У пакгаузов стояли дружинники с красными повязками на руках, и их молодые лица были так же возбуждены и радостны, как у Кончаева. Они чувствовали себя теперь господами жизни и оттого старались и действительно были оживленными, добрыми, на все и для всех готовыми.
Около одного из амбаров несколько десятков людей, ныряя в темные его ворота, вновь появлялись на свет с деревянными ящиками на плечах и волокли их к набережной.
— Это что, товарищ? — спросил Кончаев у студента с красной повязкой.
— По приказанию комитета водку в море выбрасываем, — весело и точно сообщая огромную радость, сказал студент. — А то знаете, перепьются… дружелюбно, как будто советуясь с хорошим знакомым, прибавил он.
— Да, да!.. — отвечал Кончаев тоже радостно и дружелюбно.
Желтые тяжелые ящики с зелеными билетиками неуклюже переворачивали через каменный барьер сначала медленно, как будто нерешительно, потом быстро и быстро переворачивали в воздухе и стремглав бухали в зеленую колышащуюся массу воды. На мгновение поднимался белый, сверкающий на солнце столб пены, покрывая ящик белым узором, и он исчезал в зеленой взволнованной глубине. Это было красиво, и оттого еще радостнее становилось на душе.
Один из ящиков зацепился за уступ над водой и с треском расселся по швам. Посыпались и забулькали в пенное кружево хорошенькие белые бутылочки.
— Эх, эх… — с сожалением крикнул кто-то из толпы, инстинктивно порываясь к воде.
Но вся толпа оглушительно и весело закричала:
— Ура… ра…
И почувствовалось, точно все эти люди, оборванные, вечно пьяные, вдруг что-то сбросили с плеч и празднуют какую-то победу.
— Как все-таки свобода облагораживает, — счастливо заметил Кончаев, с торжеством оглядываясь на Эттингера.
Опять переворачивались и бухали в воду тяжелые ящики, но уже никто не охал и даже небритый, в рваных опорках старик скалил свой беззубый обтянутый рот пьяницы.
Кончаев повернул на мол, и сразу стало свободнее и чище. Толпа тут была как бы другая. Кончаев оглянулся на город. Он высоко возвышался над красными крышами порта. Еще выше были синее небо и белые облака.
На конце мола открылось свободное, властно широкое море, все так же, по своему неведомому закону, неустанно и спокойно несущее на берег зеленые и голубые волны, вспененные свежим ветром. Далеко в море рождалась волна и, прозрачная, голубая, росла и росла, покрываясь чистой белой пеной. А на месте ее рождалась уже другая, и так, без конца и начала, бежали они под небом, гульливые и бесследные, как мечты о человеческом счастье.
Тут, на фоне этой широты и простора, стоял высокий помост и на нем, неподвижно и величаво, лежал труп человека в матросской, окровавленной на груди рубахе с босыми, желтыми, как воск, сухими ногами.
Десятки и сотни людей, внезапно принимавших одно общее, молчаливое и серьезное выражение, подходили к нему и смотрели в лицо, а мертвец неподвижно лежал на белом возвышении, и его желтый мертвый профиль сурово и загадочно смотрел в синее-синее небо, где плыли белые облака.
Многие, очевидно, не знали, в чем дело, но смотрели серьезно и вдумчиво, бессознательно чувствуя, что тут, возле этого безгласного трупа, сосредоточена какая-то величавая трагедия.
Кончаев долго и пристально смотрел в это мертвое, высохшее и скорбное лицо, и странные, смутные мысли тихо бродили в его голове. Казалось, что мертвец видит и слышит все, что делается вокруг него, и что не может быть, чтобы этот гул, эта многотысячная, живая и любопытная толпа, это синее небо и белые облака потеряли всякую связь с ним и он был бы сам по себе, один среди ликующего солнечного мира.
Как-то больно было даже думать это, и от такой мысли нарождалось какое-то смутное и тупое равнодушие. Казалось, все стихало вокруг, бледнели голоса, тускнели солнечные краски, и душа становилась одинокой и тревожной, как перед неразрешимой, трагической загадкой.
— Вот она — первая жертва! — сказал Эттингер у самого его уха. Сколько их будет к вечеру?
«Это ужасно!» — подумал Кончаев. «Что же делать», — твердо ответил он себе.
Синело небо, белели облака, и видное отсюда море голубело и подносило к самому молу голубовато-зеленые прозрачные волны. Далеко там, на синем просторе, точно предвещающее грозу облако в синем небе, неподвижно и загадочно темнел броненосец.
Толпа приходила и уходила, и все новые и новые лица мелькали в глазах.
И вдруг кто-то дико и грубо закричал. Мгновенное зловещее и тревожное движение поднялось и улеглось. Кончаев оглянулся.
Шагах в десяти виднелся белый китель и красное солдатское лицо.
— Ишь ты, городовик! — удивился какой-то мастеровой с забеленным известкой лицом.
— Откуда принесло?
— Не попрятались, черти! — отозвался человек в синей порванной рубахе с узким зловещим лбом.
Городовой смотрел сонно и сердито, и видно было, что он ничего не понимал. Его рыжие усы топорщились, и глаза пучились на толпу.
— Ты у меня смотри! — кричал он на кого-то, замахиваясь ножнами шашки.
Человек в синей рубахе выдвинулся из толпы и кошачьими мелкими шагами подошел к нему.
— Ты шапку-то сними… не видишь, покойник лежит… — тихо и внятно проговорил он.
И Кончаеву было видно, как странно и зловеще втянулась его черная голова в широкие синие плечи.
— А ты мне что за указ?.. Проходи!.. — злобно закричал городовой, шагая ему навстречу.
И сейчас же, точно прикованные, сзади выдвинулись за ним несколько человек. Городовой почувствовал их и оглянулся.
Холод прошел по всему телу Кончаева.
«Убьют!..» — красной молнией пронеслось у него в голове. И странное, невыносимо напряженное и в то же время неудержимо любопытное чувство охватило его: казалось совершенно невозможным, непереносимым, чтобы здесь, сейчас, под солнечным светом, в присутствии его, Кончаева, убили человека; казалось совершенно ненужным, несоответствующим и помрачающим до падения все великое дело дня; казалось, что если это произойдет, то с ним случится что-то невообразимо ужасное, не выдержит мозг… И в то же время хотелось, чтобы убили и чтобы все видеть, не пропустить ни одного мгновения, ни одной мелочи и никогда не забыть.
И в то мгновение, когда городовой оглянулся, точно именно этого и нужно было, подкрадывавшийся, как кошка, человек в синей разорванной рубахе вдруг очертя голову кинулся на него и, впившись руками, дернул книзу, подпрыгнул, и оба рухнули на землю, подняв пыль.
И как будто откуда-то хлынула волна мутной, захлестнувшей злобы и бешенства, толпа подалась вперед, поднялась, точно передних выжали кверху, и безумно копошащейся кучей тел, рук, голов и воспалившихся бешеных глаз обрушилась вниз на городового и человека в синей рубахе.
— А ты так… Бей!.. Хррр!.. По башке его!.. Нашего, нашего не тронь! А-ах ты!.. — послышались короткие и так неестественно и зловеще изменившиеся голоса, что холод ужаса и омерзения наполнил душу Кончаева.
Он вдруг сразу как-то весь ослабел и как будто его затошнило странной мозговой тошнотой. Было одно короткое мгновение как бы отупелого беспамятства, а потом он вдруг увидел между переплетенными руками и ногами нечеловеческое кровавое лицо с кровавыми дырами вместо глаз и голый живот между синими штанами и белыми клочьями окровавленного, вздернутого на подбородок кителя. Это было одно мгновение, но то самое ужасное, что было в этом безглазом, кровавом лице и голом втянутом животе, как молния врезалось в глаза Кончаева; это было все еще очевидное выражение живого безумного ужаса и отчаянной, точно она еще могла чему-нибудь помочь, борьбы.
— В море его!.. кидай, черт!.. в воду!.. — рычало что-то вокруг Кончаева. И вдруг над толпой, над головами и вытянутыми руками, метнулись две ноги, и тяжелое тело, неуклюже шлепнувшись о каменный парапет, хряснуло разбитым черепом, перевернулось, ошлепнуло кровью камень и бухнулось вниз, как живое, взмахнув руками. Раздался тяжелый всплеск, белое кружево каскадом взметнулось над зеленоватыми волнами и с плеском и ропотом разбежалось кругами, беспокойно плескаясь о камни мола.
Прошло несколько минут. Волны уже успокоились, толпа торопливо и молча перемещалась у парапета, с тревожным любопытством заглядывая вниз. Прибывали новые толпы, и вновь рос веселый, жуткий и свободный гул, а Кончаев все не мог опомниться, трясся всем телом и безумно водил глазами вокруг, тщетно стараясь овладеть собой. Эттингер был бледен и бледно улыбался, растерянно шевеля пальцами и оглядываясь на окружающие лица.
— Товарищи! — раздался от забытого мертвеца на помосте твердый и новый голос. Молодой человек, похожий на актера, с бритым и холодно-решительным лицом, заложив руки за спину и почему-то сняв шляпу и подняв воротник пальто, стоял на ящике в головах у мертвеца. Он стоял спокойно и твердо, как на трибуне, и голос его звучал уверенно. — Настал последний день борьбы, если вы хотите отныне жить не как скоты, быть людьми и гражданами, помните, что воля в ваших руках… Никто и никогда не может владеть человеческой жизнью, если сам человек не отдаст ее в рабство… Нет господ, есть только рабы! У нас два выбора: или смерть за свободу, за жизнь, или рабство, то есть та же смерть… Какая же из двух смертей лучше, товарищи?!
Он круто дернул подбородком кверху и сделал круглые вызывающие глаза. И как будто набежала какая-то волна, ужасающий гул почуявшего свободу зверя торжествующе и радостно потряс воздух. Все двигалось возбужденно и быстро, точно целые толпы стремительно бежали куда-то, налетая друг на друга и сшибаясь в бессмысленном водовороте, и посреди этою гула и движения тонкий, молчаливый профиль мертвеца отчетливо чеканился в синем небе, казалось, навеки сохраняя выражение неуловимой таинственной иронии.
Кончаев узнал оратора и махнул ему рукой.
Над трупом появился другой человек, и опять одиноко, отчетливо и понятно зазвучал человеческий голос среди бессловного стихийного рева, а человек с актерским холодным лицом спустился с помоста и подошел к Кончаеву, которого быстро отыскали его холодные пронзительные глаза.
— Ну, мы едем?.. — спросил его Кончаев.
— Да, тут будут говорить другие… — спокойно и как будто равнодушно, точно передавая обычную работу, сказал он. — В три часа назначен срок генерал-губернатору, и надо поговорить с Дрейером и Бутмановым… Едем!..
Он посмотрел на то место, где тысячи ног еще не успели затоптать в пыль грязные, кровавые пятна, и равнодушно отвернулся.
— Это ужасно! — показывая глазами, сказал Кончаев, и его красивое, молодое лицо судорожно передернулось.
Серые металлические глаза холодно смотрели ему в лицо.
— Что ж тут ужасного?.. Без жертв нельзя, к тому же эта жертва совершенно случайная. Кончаев вдруг почувствовал к нему холодную ненависть.
— Вы так спокойно говорите об этом, что… какую же роль играет у вас у всех борьба за общее счастье?..
— То есть? — холодно спросил человек в пальто, умно откидывая назад голову, как будто для того, чтобы лучше разглядеть Кончаева.
— То есть?.. — все больше и больше возбуждаясь и чувствуя невыносимую потребность во что-нибудь вылить то острое, кошмарное страдание, которое с физической дрожью и тошнотой все еще наполняло его тело, крикнул Кончаев. Вы готовы даже и без крайней надобности убивать одних во имя счастья других… Тогда почему же не наоборот? бледнея, добавил он тихо и невнятно, пугаясь своих слов.
— Дело пока не в общем счастье… так же холодно ответил человек в пальто. — А в самой борьбе, воспитывающей человечество. Важно не существование человека вообще, а его индивидуальная ценность… Что такое этот городовой? Здесь не место спорить! Вам надо ехать, я передаю вам приказание, товарищ… с напоминающим выражением оборвал он. — Придите в себя! Нас ждут.
И вдруг Кончаеву стало мучительно стыдно за свое малодушие и стыдно того, что ему стыдно своею настоящего чувства. И это сложное ощущение дало ему возможность освободиться от кошмара и опомниться.
— Я знаю! — сердито и немножко по-мальчишески ответил он.
Уходя и проталкиваясь сквозь толпу, он еще раз оглянулся на то место, где только что убили человека, но там уже ничего не было, кроме пыли, попираемой сотнями человеческих ног.