КАЖДЫЙ БЫВАЕТ ОДНАЖДЫ МОЛОДЫМ

ЧЕЛОВЕК ИЗ НОЧИ

Ночи в августе темны и тихи. Даже большие зеленые кузнечики перестают трещать, как только сгустятся сумерки.

Мы с братом разожгли костерок и, подбрасывая в него сухие ветки тальника и бурьяна, стали варить уху.

Улов был незавидный. Всего несколько ершей и окуньков. Но мы не унывали. Под крутым обрывом поставили удочки-донки — с самодельными колокольчиками на прутиках. Не может быть, чтоб в Дону, под Галичьей горой, не было крупной рыбы. А если она есть, как же ей не попасть? Тем более что предлагались ее вниманию самые замечательные приманки. И поджаренный лягушонок, и крупные черви-выползки, и крутая пшенная каша пополам с ватой, чтобы лучше держалась на крючке.

Но колокольчики молчали. Нас потянуло ко сну. Ведь днем, по жаре, пришлось прошагать километров пятнадцать.

— Виктор, — сказал брат шепотом, — а тут волков нет?

— Они летом не нападают.

— А если бешеный?

— У нас есть копье. — И я вытащил из связки удилищ ореховый дрючок, к одному из концов которого был прикручен проволокой старый круглый напильник.

Брат зябко поежился. Сыростью тянуло от реки. Ее не было видно. Мрак плотной стеной окружал наш бивак. Но еле слышный шепот струй, омывающих берег, говорил о том, что Дон тут, рядом, в нескольких шагах.

Вдруг — почти всегда что-то случается вдруг! — под круто поднимавшимся к звездному небу и, казалось, нависавшим над нами уступом Галичьей горы послышался хруст, покатились и булькнули в воду мелкие камешки. Явно кто-то шел, пробираясь вдоль берега, в нашу сторону.

Откуда-то из глубин души возник страх. Туманящий сознание, он охватил меня.

Какие могут быть здесь звери? Наверно, заблудившаяся корова или лошадь. Эти здравые мысли бессильны были развеять ожидание чего-то ужасного.

Брат испытывал, видимо, те же чувства. Он как-то сжался и сидел не шелохнувшись.

— На… наверно… — Я попытался сказать брату, что бредет в ночи корова или лошадь. И не смог продолжать.

Невидимое существо меж тем быстро приближалось. В колеблющемся отсвете пламени костерка мы скоро увидели, как нам показалось снизу, огромную фигуру человека. Приблизившись еще, войдя в круг более яркого освещения, она несколько уменьшилась. И все же перед нами оказался очень высокий, худощавый человек в короткой куртке, с толстой палкой в руке и странной, большой, плоской сумкой на ремне через плечо.

— Здравствуйте, ребята, — произнес он хрипловатым голосом. — Испугались?

Потом подошедший сбросил сумку, присел, скрестив ноги, усмехнулся и продолжал:

— Я тоже иногда испытывал ужас, оставшись один на один с лесом или в степи во тьме. Это атавизм. Когда-то первобытный наш предок знал, что в такую пору он беззащитен против хищников ночи… Саблезубого тигра… Пещерного медведя… Он скрывался в хижине или пещере, как только наступали сумерки. Защищался огнем. Вот и я к вам на костерок пришел…

— У нас на нем уха… варится, — сказал брат, стряхивая с себя оцепенение. — А что такое атавизм?

— А это, мой молодой незнакомец, так сказать, наследственная память организма гомо сапиенс… — охотно ответил напугавший нас человек.

Что такое «гомо сапиенс», брат тоже не знал, но попросить объяснения не решился, солидно кивнул головой, подбросил в огонь веток и стал помешивать уху.

Теперь я мог как следует рассмотреть человека из ночи.

Немолодой, длиннорукий, сидел он по-турецки и не мигая смотрел на пламя темными, глубоко посаженными глазами. Губы его резко очерченного рта под прямым носом чуть шевелились. Даже при свете костра было видно — на выбритых щеках лежал густой загар, подчеркивая бледность высокого, выпуклого лба с большими залысинами. Мне он показался стариком, хотя на самом деле ему было лет сорок.

«Кто же это такой? — думалось мне. — Учитель? Агроном? А может быть…»

Тут во мне снова шевельнулся страх. Неужели это… Ведь всего два года назад в здешних местах, хотя и недолго, были сначала мамонтовцы, потом деникинцы!

Как бы почувствовав мою тревогу, незнакомец взглянул на меня, сощурился и улыбнулся.

— Что молчите? Стесняетесь спросить у старшего, кто он и что он? Это похвально. И все же любопытство, наверное, вас распирает? Так ведь? — спросил он.

— А вы, наверно, путешественник. Как… как Миклухо-Маклай, — брякнул брат.

Человек из ночи расхохотался.

— Тепло! Но не жарко. Нет, я не путешественник. Хотя в какой-то степени все люди путешественники по земной юдоли. Нет, я ботаник. Биолог.

И, немного помолчав, добавил:

— Изучаю растения и вообще явления органической жизни. Понятно? Зовут меня Борис Михайлович. Утром, если клевать не будет, покажу вам реликты. Согласны? А сейчас поедим ушицы вашей и спать. До рассвета осталось немного… Есть у вас что постелить?.. Есть?.. Отлично.

Вместе с ним мы похлебали из одного котелка неплохой ухи. Потом ботаник лег навзничь и вскоре стал тихо посапывать. Но мы ложиться не стали. Уже не из боязни. Его мы больше не опасались. Как-то сразу и наши страхи улетучились, и у костра стало спокойно и уютно. Спать мы просто не имели права! Ведь на донку могла взять крупная рыба! А наши самодельные колокольчики, мы это знали, звенели не столь громко, чтобы разбудить… И все же скоро и меня, и брата сморил сон.

Нам обоим не было еще и двадцати пяти, если сложить годы вместе…

Я проснулся от пронзительного посвиста долгоногих куличков, пролетевших над нашим биваком. Солнце уже осветило обрывистый правый берег Дона — Галичью гору. Выступы скал и округлых огромных камней на склоне, среди пестрой зелени кустарников и трав, были розовыми. То тут, то там на косогорах чернели пещеры. Звенящий хор кузнечиков приветствовал утро. А внизу, в долине, еще было сумрачно. От воды поднимались и растворялись в густом воздухе клочья тумана.

«Эх, проворонили донки!» — горестно подумал я, вскакивая, и тут только обнаружил, что Бориса Михайловича у затухшего костра нет.

— Ушел он. Ушел… Вставай! — крикнул я встревоженно.

Брат поднялся, протер глаза.

— Никуда он не ушел, — сказал он, оглядываясь. — Вот его сумка. А вот и он сам…

Действительно, из-за выступа берега показалась высокая фигура незнакомца. Ботаник быстро шел к нам с охапкой хвороста и котелком с водой.

— С добрым утром! — произнес он, приблизившись. — Сейчас вскипятим чайку. Ну, а где судаки и сомы?

Мы смущенно переглянулись и побежали к берегу. Донки оказались пустыми. Лишь на одной висел на крючке, растопырив колючки, крошечный ершик. Потом мы пили не морковный, а настоящий чай с настоящим сахаром! Кусочки рафинада казались нам немыслимо сладкими и вкусными по сравнению с самодельной патокой из свеклы.

— Вот что, мои молодые друзья, — сказал Борис Михайлович, когда с завтраком было покончено, — рыба, как видно, клевать не хочет. Пойдемте со мной. Поможете мне собирать образцы для коллекции.

И вот мы лазаем по кручам Галичьей горы над Доном, в диких зарослях трав и кустарников. Солнце палит нещадно. Зловредные слепни атакуют поминутно. Колючки царапают ноги и руки. Но все это ерунда, не стоит на это обращать внимания! Ведь мы помогаем собирать и укладывать между листами серой оберточной бумаги образцы для коллекции. Ведь мы участники таинственного и, несомненно, прекрасного дела науки!

Насвистывая что-то, Борис Михайлович увлечен поиском этих «образцов». То и дело он нагибается и, аккуратно подкапывая длинной лопаточкой корни, вынимает из почвы растение.

— Это тоже реликт, — говорит он. — Положите отдельно… — Или называет растение по-латыни и, отряхнув землю с его корней, поднимает и любуется им: — Какой отличный экземпляр! — И рассказывает нам о растениях.

Теперь мы знаем, что это не обыкновенная глухая крапива, или душица, или колокольчик. Это «реликт» или даже «эндемик».

…Много тысячелетий назад великое обледенение охватило почти всю Европейскую Россию. Гигантский ледовый панцирь сковал ее земли вплоть до южных областей. В верховьях Дона тоже кругом были нескончаемые льды и снега круглый год, много-много столетий. И только этот обрывистый берег Дона, горбом возвышавшийся над мертвой замерзшей равниной, — Галичья гора — остался островом жизни. Здесь продолжали бороться за существование нескончаемую вереницу лет десятки видов растений, насекомых и простейших животных. И они победили. Жизнь победила холодный, безразличный лед. До нашего времени остались расти на Галичьей горе те растения, которые выдержали невероятной суровости испытания. Это и есть «реликты». А среди них есть и такие, которые произрастают только здесь, — это «эндемики».

— Посмотрите, мои молодые друзья, — говорит Борис Михайлович, показывая маленькое, хилое растеньице с трехпалыми листьями. — Посмотрите внимательно на эту лапчатку. Какая она нежная. Беззащитная. А вот поди ж ты, преодолела, превозмогла. Живет. Размножается. Но только здесь, на Галичьей горе… Другие виды «реликтов» сохранились еще в некоторых местах по границе великого обледенения. В Курской губернии есть, например, такое место. Там я тоже собрал хорошую коллекцию. Но вот горе — человек наступает на природу, на растительный мир, и это наступление, думаю, будет похуже нашествия ледников, причем во всемирном масштабе! Вон посмотрите — там на бугре ходят козы. Это же самые страшные враги кустарников. Где они пасутся, мало что растет. К чему я это говорю? А к тому, что Галичью гору и другие такие удивительные места надо охранять. Объявлять заповедными. Слыхали, может быть, Совнарком издал декрет об охране природы?..

После полудня мы забрались в одну из пещер, чтобы отдохнуть и поесть. Летучие мыши маленькими меховыми мешочками висели в глубине грота, за тысячелетия промытого подпочвенными водами в серой скале. Рыжие лишайники лепились на, казалось бы, совсем гладких каменных его стенах. Тоже сила жизни! Ключ — ручеек, который создал эту пещеру, еще не иссяк, и мы смогли наполнить кристальной водой котелок и вскипятить чай. После чаепития Борис Михайлович что-то загрустил, глядя темными своими глазами в широкую даль задонской равнины. Мне показалось, что ему очень не хочется покидать Галичью гору (он сказал, что после отдыха должен двинуться в обратный путь). Неразговорчивым и задумчивым был он и когда мы спустились вниз, к нашему биваку, и, забрав удочки, припрятанные в зарослях тальника, начали прощаться.

Пожимая руки, как взрослым, он пожелал нам доброго пути и сказал странную фразу, совсем невпопад:

— А сумерки все же неотвратимы…

Лишь годы спустя эти его слова стали мне понятны. А тогда я вопросительно взглянул на него. Но он не стал пояснять непонятное, приподнял матерчатую шляпу-панамку, повернулся и зашагал по берегу Дона в сторону Задонска.

Усталые до чертиков, пыльные и потные, под вечер дошли мы до дома. Почти всю дорогу молчавший брат, открывая калитку, вдруг сказал мне почему-то почти шепотом:

— Ты как хочешь. А я биологом, ботаником…

…Брат не стал ботаником. Он стал инженером и впоследствии одним из тех, кто создавал первые атомные реакторы. А я через три года выдержал экстерном экзамен на биологический факультет Воронежского университета. Трудно было, и вот, наконец, у меня в руках студенческий билет. Серая книжечка, на корочке которой замазано «Юрьевский» и от руки выведено: «Воронежский»[1].

Далее на корочке написано: «Биологический факультет, 1 курс». Итак, я, а не брат должен стать биологом, ботаником! И сегодня — первая лекция для всех неофитов всех пяти факультетов университета: биологического, физмата, химического, исторического и медицинского. Пестрая наша была компания! Девчата в кожанках и вязаных кофточках и темных юбках, часто в красных косынках, многие стриженные «под мальчика». Ребята — то совсем юные еще, вроде меня, то уже в годах, в старых гимнастерках и френчах со следами петлиц на воротничках, с ранними морщинками у глаз, бывшие красноармейцы и командиры недавно отшумевшей гражданской войны. Один из таких воинов сел рядом со мной. Он явно «кавказский человек», черноволосый, кареглазый. На его гимнастерке редкий в те времена орден Красного Знамени. Он протягивает мне руку:

— Вакилянц. Был чоновцем, стал студентом. Вот, брат, какое дело. А ты что грызть будешь?

— Ботанику, — отвечаю я, внезапно решив стать исследователем жизни растений.

— Нэплохо… Может, и мне тоже? Окончу курс. Поеду домой, на Севан. Знаешь Севан? Озеро в горах. «Разным сортом травка», как поют, собирать буду…

…Из боковой двери актового зала появился невысокий старик. Седые волосы топорщатся на его крупной голове в разные стороны. Под кустистыми бровями даже через очки видны голубые, яркие, веселые глаза. У старика пухлые, румяные губы. Одет он в косоворотку, на которую накинут серый парусиновый пиджак.

Старик быстро, пожалуй даже стремительно, подходит к кафедре и поднимает руку.

Многоголосый зал затихает. И всем слышно, как кто-то произносит вполголоса: «Келлер». Вакилянц и еще несколько человек вскакивают, руки по швам.

— Товарищи! Дорогие коллеги! — начинает старик звонко, по-молодому. — Да садитесь вы и по возможности внимательно слушайте. Сегодня для вас особый день. Первый день занятий в высшей школе. Я приветствую вас. Я желаю вам успеха. Я надеюсь, что наш университет станет вашей альма-матер в полном смысле этого слова. Живительное молоко знания да поможет вам понять мир в его многообразии, в его многогранности. Материалистическая диалектика научит вас изучать явления в развитии и движении, в их взаимосвязи и конкретной реальности. Причем понять мир не для того, чтобы успокоиться. Застыть благодушно, овладев знанием. Нет. Я зову вас познавать мир, чтобы перестраивать его, делать лучше. В этом мы, марксисты, видим цель человека, задачу науки. Запомните навсегда: всякая жизнь — от жизни простейших существ до нашей с вами — это движение. А применительно к науке — поиск, стремление шагнуть хотя бы на малую ступень вверх по лестнице знания. Это всегда трудно. Это всегда требует желания и самоотверженности, настойчивости и дерзости мысли. Так будет всегда для тех, кто идет вперед. Но не пугайтесь. Поверьте, что идущих сквозь тернии преодоления ждут не только муки. Их ждет высокое счастье самого процесса открытия или творения нового. И запомните еще навсегда: вы сами очень нужны революции, нашей Советской стране в ее движении по новому историческому пути всего человечества.

— Здорово режет, — прошептал мне на ухо Вакилянц. — Старик, видно, партиец.

А профессор Келлер продолжал горячо, вдохновенно говорить о значении науки для народного хозяйства Советской России, о тяжком наследстве царского строя, об огромном уроне, понесенном родиной в интервенцию и гражданскую войну.

Цепкая молодая память моя запечатлела его мысли и вправду навсегда.

Завершил Келлер свою лекцию-речь так:

— Я биолог, ботаник. Буду читать на первом курсе трех факультетов курс общей ботаники и вести лабораторные занятия. Поэтому об этой науке сегодня только несколько слов. Вы, надеюсь, слышали о работах великого русского ученого Тимирязева? Слышали? Отлично. Тогда вы должны знать, что главным направлением его исследований была тайна зеленого листа. Сия тайна не просто тайна. Это великая тайна! Все живое на земле, в сущности, результат одного процесса: чудесного преобразования мертвой материи в живую, преобразования простых элементов под воздействием энергии солнечных лучей в материю органическую. Процесс этот идет в крохотных зернышках хлорофилла. Процесс фотосинтеза. И вот Тимирязев открыл — главным действующим лицом здесь являются красные лучи солнечного спектра. Они порождают тот сложнейший процесс движения материи, который есть сама жизнь. Красные лучи! Красный цвет! Немного более полувека назад французский художник Курбе предложил Парижской коммуне избрать красный цвет символом революции, символом нового мироустройства, провозглашенного Коммуной. Предложил, интуитивно предвидя, что значит красный цвет в мироздании, что все мы — дети Солнца! Теперь красное знамя — наше знамя. И уже не интуитивно мы знаем: оно есть реалистический символ жизни и бесконечного созидающего движения! А по-русски слово «красный» к тому же еще и синоним слова «красивый»! Успеха вам, коллеги, под красным знаменем, в великом и красивом деле познания мира ради его прогресса!

Стоя аплодировали мы профессору Келлеру. Не могла не понравиться нам его необычная лекция. А он, широко улыбаясь, немного постоял за кафедрой, потом поднял руки и быстро пошел к двери.

В тот день лекций больше не было. Я еще потолкался в шумных коридорах, списал расписание занятий и направился в столовку.

Сентябрьский день был ясен и свеж. Столетние липы, в два ряда обрамлявшие бывший кадетский плац перед фасадом университета, роняли на аллею, на булыжник мостовой бурые сухие листья. Ребячья мелюзга с визгом и криками возилась в кучах этих листьев. На широком просторе квадратного плаца бродили коровы и козы.

По улице прогромыхала телега. Потом издалека послышался хриплый, трубный звук автомобильного пневматического клаксона и шум мотора. И снова тишина. Лишь детские голоса и посвистывание синиц в поредевших кронах старых лип звенели в осеннем воздухе. Дышалось глубоко и легко. И возникло чудесное чувство радости и свободы. Казалось, есть у тебя незримые крылья! Стоит взмахнуть ими — и полетишь. Над тихим городом, над миром и узнаешь все его красоты и тайны.

На первом курсе высшей школы студенту всегда трудно. Еще нет опыта в работе над книгой, в усвоении лекций. Мне, почти не учившемуся в средней школе, где все же приобретаются такие навыки, было особенно тяжело. Приходилось много конспектировать и сидеть за учебниками частенько до рассвета. А тут еще общественные обязанности, хотелось участвовать в различных кружках, комиссиях и т. д.

Все же я добывал и читал книги и журналы по ботанике. Решение стать исследователем жизни растений было незыблемым. И я как-то в конце учебного года сказал об этом профессору Келлеру, остановив его в коридоре после лекции.

Борис Александрович выглядел утомленным. Ему приходилось читать очень много и в университете, и в Сельскохозяйственном институте, где он заведовал кафедрой. Часто выступал он также в клубах с докладами, лекциями на общенаучные темы.

— Превосходно, коллега, — сказал профессор, выслушав мое сбивчивое признание в любви к его науке. — Напишите на бумажке вашу фамилию. Иначе могу позабыть — годы… И приходите на практикум в СХИ. Во вторник к девяти…

Я поблагодарил и сказал, что приду обязательно, хотя и недоумевал: почему мне надо явиться в Сельскохозяйственный институт? Ведь я же студент университета.

СХИ располагался за городом, километрах в четырех, на лесистом берегу реки Воронеж. Место это чудесное. Там студенты любили устраивать маевки. Туда, за Лысую гору — крутой обрыв над рекой, — мы с братом не раз ходили рыбачить.

В назначенный день и час не без труда разыскал среди нескольких корпусов института помещение ботанической лаборатории. Келлера там не было.

— Профессор читает сегодня в городе, — сказал мне служитель. — Приходите завтра.

Вот те и раз! Очевидно, Борис Александрович все же забыл о том, что пригласил меня. Что ж, надо топать обратно.

В это время в дверях лаборатории показалась невысокая, худенькая женщина. Длинное серое платье с белым отложным воротничком и такими же манжетами делало ее похожей на курсисток дореволюционного женского института Шанявского. Бывших его воспитанниц в двадцатые годы еще можно было иногда встретить в такой одежде. Я вспомнил, что уже видел однажды эту худенькую женщину с милым и бледным лицом рядом с профессором Келлером в экипаже, в котором он приехал на лекцию.

— Вот, спроси у профессорши, — кивнув в сторону женщины, сказал служитель.

Она услышала эти слова и подошла.

— Профессор Келлер приказал… Нет, пригласил…

— Ваша фамилия Сытин? Здравствуйте, — прервала она меня, протягивая руку. — Пожалуйста, проходите. Борис Александрович сказал, что вы любезно согласились помогать мне вести практикум. Вот здесь повесьте пальто.

Помогать вести практикум! Я был так ошарашен, что никак не мог зацепить петелькой на воротнике своего брезентового кожушка за рожок вешалки. Жена профессора чуть иронически следила за моими усилиями. Потом улыбнулась добро и понимающе, взяла меня под руку и повела за собой в светлую длинную комнату.

— Не волнуйтесь… Пока не собрались студенты, я вам все объясню. Вы справитесь. Я попрошу вас только готовить препараты. Срезы бритвой и на микротоме вы делать умеете?

— Приходилось…

— Ну вот и чудесно. Сначала подготовите несколько препаратов. Потом будете помогать их делать другим. Сегодня нам нужно будет показать структуру стебля растений. Вот здесь ваше место. Срезы пока делайте бритвой. И… спокойнее. Спокойнее…

Комната, куда мы вошли, была заставлена в два ряда столиками с микроскопами и бинокулярными лупами. На крайнем слева, побольше, помимо лупы и микроскопа лежали коробочки с предметными и покровными стеклышками, бутылочки с окрашивающими жидкостями, бритва, пинцеты, иглы и всякое другое мелкое «оборудование», а также стояла корзиночка с первыми весенними растениями — мать-мачехой, крапивой, медуницей, лютиками.

После нескольких неудач мне все же удалось сделать достаточно тонкий срез сочного стебля мать-мачехи, с помощью иглы уложить его на предметное стеклышко и на столик бинокуляра и… Как я ни вращал кремальеру наводки, поднимая тубу лупы то вверх, то вниз, ничего, кроме очень темных зеленых разводов, в окуляре не увидел!

— Вы забыли навести зеркало, — послышался у меня за спиной тихий голос жены Келлера. — Не волнуйтесь.

Как же это я действительно запамятовал направить лучик света на препарат снизу!

Зеркало повернуто как надо. Просвеченный срез сразу стал светлым. На нем четко обозначилась сложная, похожая на искусное кружево, ячеистая сетка сосудов стволика растения. В центре ячейки сетки были более крупными. Вокруг них концентрически, по строгой системе, располагались более мелкие. Как в паутине, только наоборот. Это было красиво необычайно.

В лабораторию стали заходить студенты. Они тоже готовили себе препараты из срезов, а мне пришлось помогать им. Потом каждый должен был сделать зарисовки «кружев» и постараться объяснить назначение тех или иных сосудов стебля растения: какие из них подают под воздействием осмотического давления воду с питательными солями из почвы вверх, к листьям, какие служат для транспортировки к корням органических веществ, созданных хлорофиллом.

Более двух месяцев, дважды в неделю, я прибегал в СХИ на практикум по курсу общей ботаники. Вела его почти всегда жена профессора. Сам Борис Александрович приезжал редко и ненадолго. И совсем не для того, чтобы контролировать ход занятий. Обычно он стремительно входил, почти вбегал, в лабораторию, приветственно поднимал руку, улыбался и спрашивал, с чем мы сегодня знакомимся. А затем, взглянув на два-три препарата, начинал шагать по лаборатории, читая короткую импровизированную лекцию, или, лучше сказать, беседовал с нами. Почти всегда начинал он эту беседу, отталкиваясь от того, что увидел на препаратах, а затем переходил к широким обобщениям. Например, когда мы знакомились с «конструкцией» зеленого листа и органами дыхания растений — «устьицами», Келлер рассказал нам о планетарном процессе обогащения атмосферы кислородом.

— Вы знаете, — говорил он, — растения вырабатывают оксигенум в зернах хлорофилла. Через «устьица» — изумительный по конструкции прибор-автомат — листья поглощают из воздуха це о два — углекислоту — и выделяют кислород. В атмосфере издавна образовался известный баланс этих газов. Но появился человек. Наступил промышленный век. На фабриках и заводах сжигается все больше кислорода. И будет сжигаться еще больше. Следовательно, можно предполагать, что наступит время, когда воздух обеднеет живительным газом. И — тогда что же? Смерть всему живому? Нет, так механически рассуждать нельзя! Ведь при сжигании угля, нефти, дров в атмосферу поступает огромное количество углекислоты, столь необходимой растениям. Поэтому, анализируя этот процесс диалектически, в движении и развитии, мы должны сделать вывод: одновременно будет идти процесс обогащения воздуха кислородом за счет развития растительности, или, другими словами, его убыль будет пополняться в результате человеческой деятельности. Но в какой мере? Вот и встает вопрос, кардинальный вопрос для исследователя природы! Ответить на него сейчас наука не может. Нужна, очень многое еще познать, и прежде всего в жизни самого растения. Но ответить на него надо будет обязательно! Может быть, этот ответ кроется в тайне фотосинтеза, в зерне хлорофилла… Однако очевидно — не только. Во всяком случае, как одно из возможных решений, — подчеркну: как одно лишь, — это охрана растительного царства нашей планеты. Рациональное использование лесов прежде всего. Ведь именно леса поставляют в атмосферу Земли наибольшее количество кислорода…

…В конце мая было последнее занятие практикума по ботанике. Было оно коротким. Анастасия Ивановна Келлер всем нам поставила зачет. А затем поразила новостью: профессор Келлер переводится в Москву и скоро уезжает. Сдавать зачет по курсу общей ботаники нам придется профессору Козо-Полянскому…

Профессора Козо-Полянского, также биолога и ботаника, я никогда не видел. Он читал морфологию и систематику растений на старших курсах. Однако знали мы о нем многое. Его лекции студенты называли блистательными. И слушать их валили валом. Говорили также, что это сухой человек, «застегнутый на все пуговицы», и с ним запросто не поболтаешь.

С грустью мы попрощались с Анастасией Ивановной. Она тоже не скрывала, что не хочется ей покидать Воронеж.

— Москва. Это, знаете, не для меня, — говорила она. И нам казалось, что действительно эта тихая, скромно одетая, худенькая женщина там, в столице, будет одинокой.

Скоро пришло трудное время сдачи зачетов по основным дисциплинам.

Мы с Артемом Вакилянцем то у него в каморке в домике над рекой, то в аудиториях сидели над учебниками и конспектами с утра и до вечера.

Первым был зачет по химии профессору Думанскому. Сдали. Второй — по зоологии, профессору Сент-Илеру, — тоже. Труднее дался зачет по анатомии человека, профессору Остроумову. Но и этот рубеж мы перевалили благополучно. Осталось сдать зачет по курсу общей ботаники неизвестному Козо-Полянскому. Этот экзамен страшил нас больше всего. Может быть, именно потому, что мы не знали Козо-Полянского.

За день до зачета я пришел заниматься к Вакилянцу. Он мрачно сказал:

— Ты как хочешь, а я больше нэ могу. Голова не варит. Идем гулять. А потом — он, этот профессор, знаешь, реакционер! Зачем мне к нему? Вот посмотри…

И он протянул мне маленькую книжечку. На обложке значилось: «Профессор Б. М. Козо-Полянский. «Сумерки жизни».

Я раскрыл книжечку, пробежал глазами первую страничку и уже не мог оторваться.

Артем ушел. А я остался сидеть на его покрытой ковром койке, под видавшей виды шашкой на стене, до тех пор, пока не прочитал последнюю фразу. Она помнится мне всю жизнь: «Сумерки животного мира наступили — близится вечер».

Страшная это была книжка!

На ее страницах ученый размышлял над проблемой развития жизни на Земле. Жизнь зародилась миллионы лет назад. Прошла много ступеней развития, от простейших форм ко все более и более сложным. Но чем удивительней и усложненней по своей структуре и функциям становились биологические типы, тем труднее им было существовать. Поэтому отмирали, отпадали от генетического древа жизни отдельные его ветви. Например, исчезли гигантские ящеры. И в конце концов жизнь, делал страшный вывод автор, должна исчерпать самое себя!

Книжка написана была очень убедительно и ярко. Это усиливало впечатление от высказанных в ней мыслей.

«А как же человек? Он ведь тоже биологический тип и должен вымереть сам по себе? — думалось мне. — А как же с прогрессом человечества? Мировой революцией? Нет, он, этот Козо-Полянский, и вправду реакционер!»

Когда я пришел домой, брат взглянул на меня и сказал:

— Ты даже почернел от своих занятий. И глаза у тебя дурные. Пойдем вечером на лещей, за Лысую гору.

Я согласился.


За Лысой горой, под крутым, заросшим кустарником и лесом правым берегом реки Воронеж, было несколько глубоких заводей. Одну из них, с камышами у кромки воды и черной корягой сбоку, мы и выбрали для ловли. Когда свечерело, воздух посвежел и ласточки перестали чертить крыльями ставшую глянцевитой и темной поверхность омута, на удочку у брата взял хороший лещ. Потом и мне удалось подсечь широкую розовато-оловянную рыбину. Совсем стемнело. Клев кончился. Мы решили не уходить. Ночи июня коротки, скоро придет утренняя заря, и снова, наверное, будет клев. Глубокая тишина окружила нас. Поздний соловей лениво пощелкивал в зарослях по овражку, но и он скоро смолк. Теперь лишь иногда издалека, с лугов левобережья, доносились девичьи песни.

Я сидел над своими удочками в двух шагах от черной коряги. Силуэт ее сначала четко отпечатывался на поверхности воды. Вскоре, когда погасли на небе последние облака-перья, он как бы потонул. Пришел час глухой ночи.

Снова лениво защелкал соловей. Стало бледнеть небо. Коряга выплыла из омута. Одно из моих удилищ дернулось и стало гнуться к воде: на крючок сел небольшой сомик. Вскоре была вторая поклевка. Потом еще. И к восходу солнца у меня да и у брата на куканах возилось по нескольку вполне приличных лещей и пара сомиков.

Что значит бессонная ночь в восемнадцать лет на рыбалке или охоте? Никакой усталости. Наоборот, весело обсуждая перипетии утренней ловли, мы бодро зашагали домой по просыпающимся улицам. И экзамен, и Козо-Полянский мне теперь не были страшны.

…Весьма строгого вида молодая женщина в черном платье, ассистентка профессора, встречала студентов в зале на втором этаже биофака.

— Ваша фамилия? Курс? Факультет? — спрашивала она и отмечала в журнале явку. Некоторых отправляла восвояси. — Придете послезавтра к десяти. Вас в списке деканата нет.

В этом списке я оказался четвертым. А всего в нем было внесено только десять человек. И все старшекурсники, мне незнакомые. Они сгрудились и, вполголоса что-то обсуждая, листали учебники и конспекты. Я присел на подоконник и огляделся. Зал был довольно большой. Стены и простенки между окнами занимали высокие ореховые шкафы с папками, видимо гербариями, книгами и комплектами ботанических журналов на разных языках.

Напротив входной двери была другая, обитая черной клеенкой, с латунной табличкой: «Профессор Б. М. Козо-Полянский».

Весьма строгого вида женщина скоро прошла в нее и, вернувшись, вызвала первого из ожидавших. Когда он скрылся за дверью профессорского кабинета, его товарищи замолчали.

«Ну и нагнал страху на них этот реакционер, крыса научная!» — подумал я. Но, по правде сказать, и у меня заныло сердце.

Первый экзаменующийся провел за черной дверью, мне показалось, не много времени. От силы минут десять. Когда он появился, а на смену ему в кабинет вошел следующий, товарищи обступили его.

— Лишайники, — сказал он, предупреждая единственно возможный вопрос: «Что спрашивал?» — Погонял, как всегда. А зачет поставил. — И наконец-то улыбнулся.

Второго студента профессор держал долго. Это было плохим предзнаменованием. Оно и оправдалось. Козо-Полянский парню зачет не поставил, что-то напутал парень, отвечая на вопрос о плотоядных растениях.

Теперь и я заволновался и сделал то, что совершенно напрасно делают, пожалуй, многие на краю экзамена, — вытащил из кармана куртки блокнот с записями лекций Келлера и стал его лихорадочно листать. Никогда от такой последней подготовки большого толку не бывает! Все студенты об этом знают. И все же… Ассистентке пришлось дважды повторить мою фамилию, прежде чем я ее расслышал и ринулся в кабинет профессора.

Козо-Полянский сидел у окна за столом, заваленным образцами растений — живыми и засушенными на листах бумаги.

Большая бледная лысина над загорелым удлиненным лицом. Резко очерченные сжатые губы. Тонкие, длинные пальцы пианиста чуть шевелятся.

— Здра… — начал я и остановился, пораженный. Передо мной был тот человек, тот, кто вышел из ночи к нашему костерку под Галичьей горой.

Он поднял глаза. Мне показалось, что в них тоже мелькнуло узнавание. Мелькнуло и исчезло.

— Здравствуйте. Садитесь. Вы слушали курс профессора Келлера?

Это ему было известно, и, очевидно, спрашивал он потому, что у меня был в тот момент уж очень растерянный, глуповатый вид и ему захотелось привести студента в норму.

— Да.

— Отлично. Прошу вас… Расскажите, как происходит обмен веществ между корнями и листьями.

Вопрос был слишком простой, «человек из ночи» захотел дать мне немного времени, чтобы я оправился от смущения. Начал я все же сбивчиво. Потом отвечал все более и более уверенно. Недаром пришлось сделать сотни препаратов сосудистых систем растений на практикуме в СХИ! На другие вопросы я ответил тоже в общем верно.

Козо-Полянский наклонился над тетрадью со списком экзаменующихся и сделал в нем отметку, потом расписался в моей зачетной книжке. А я, вздохнув облегченно, огляделся.

Кабинет профессора был так же, как и зал, заставлен высокими шкафами с книгами и папками гербариев. Между шкафами и окнами висели карты, портреты Дарвина и Тимирязева, фотографии. На одной из них вид показался мне знакомым. Река, крутой берег, огромные камни и заросли кустарников на склоне. Да это же Галичья гора!

— До свидания. Можете идти, — сказал профессор, приподнимаясь и протягивая мне зачетку.

И тут вдруг вспомнилась мне его книжка «Сумерки жизни», «Ученый, называется, — подумал я. — О реликтах беспокоится, об охране природы, а сам не верит в силу жизни, в прогресс. Наверное, и в советскую власть не верит». Подумал и брякнул, вставая:

— Вы, профессор, наверное, не верите в прогресс. — И ужаснулся своим словам, и почувствовал, что краснею от стыда, от неоправданной невежливости.

Козо-Полянский тоже встал и, видимо подавив в себе естественный гнев, тихо сказал:

— Это на чем же вы основываетесь, предъявляя мне такое обвинение?..

— Ваша книжка «Сумерки жизни», — прервал я его, теперь уже не желая отступать.

— Ах, вот оно что! — Профессор усмехнулся, снова сел, скрестил руки на столе и продолжал: — Сами понимаете, я не обязан давать вам объяснения. Но откровенность за откровенность. Забудьте об этой моей публикации! Забудьте. Это была ошибка. Точнее — ошибочен был мой основной вывод.

Такое услышать от знаменитого профессора! Вот это действительно мужество. А ты, дурак, думал: «Реакционер, крыса…» Ох и дурак, дурак! А Козо-Полянский продолжал спокойно, тихо, хотя, в голосе его и была напряженность:

— Да. Так бывает, и не так уж редко, в науке, когда гипотеза строится только эмпирически, на основе группы фактов, без достаточного учета других данных и теоретического анализа проблемы в целом. В этом случае раньше или позже она опрокидывается. Самим автором или другими исследователями — неважно. Однако думаю, что даже ошибочные гипотезы приносят пользу в науке, хотя и пропагандировать их не следует. Что же касается «Сумерек», то и в этой публикация есть то, что я считаю истинным и важным. Это — убеждение в необходимости бережного отношения к живой природе. Человек должен понять: его деятельность часто приходит в противоречие с установившимися закономерностями природы. И нам, новому обществу, надо уже теперь начинать действовать, хотя бы в малых масштабах. Вот, посмотрите на эту фотографию. Это Галичья гора. Место, где сохранились реликтовые растения доледникового периода. Теперь она объявлена заповедной. Есть реликты в степях Курской губернии. Там — мы добиваемся этого — тоже будут заповедные участки. А на реке Усманке в Графском лесу будет заповедник для защиты вымирающих бобров. По всей нашей стране будут такие охранные зоны природы. Но если говорить о всем процессе влияния деятельности человека на живую природу, этого мало. В будущем эта деятельность должна обязательно соотноситься с необходимостью охраны природы. Иначе, например, если леса будут вырублены, обмелеют все реки. Исчезнут пушные звери. Кстати, такое уже наблюдается…

Козо-Полянский продолжал еще некоторое время говорить увлеченно и страстно, потом усмехнулся и протянул мне руку:

— До свидания, уважаемый товарищ студент. Вы затронули мое больное место. Но я не в претензии. До свидания. Там, за дверью, наверное, решили, что я вас, как это говорят в вашей среде, «замутузил»…

Студенты, ожидавшие очереди, действительно встретили меня сочувствующими взглядами. Мой смущенный вид дал к этому повод. А как тут не быть смущенным?

Идя домой и думая об уроке этики ученого, который дал мне профессор Козо-Полянский, еще я почувствовал, что никогда не стану настоящим ботаником, понял, что есть у меня интерес к этой науке, но нет увлеченности и любви, как у него, у Бориса Александровича Келлера. Мучительно было размышлять об этом. Ведь мне же нравилось работать на практикуме в СХИ, привлекали общие проблемы ботанической науки… Так как же — быть или не быть мне исследователем растительного мира?

Осенью биологический факультет Воронежского, университета был расформирован. Его студентов распределили по другим факультетам, а некоторых направили даже в другие вузы, в том числе пятерых в Первый Московский государственный университет, на биологическое отделение физико-математического. Среди этих пятерых оказался и я. А в Москве меня увлекли лекции профессоров Кольцова по общей биологии, Огнева и Кожевникова по зоологии, знакомство с научным руководителем зоопарка Мантейфелем. И я решил стать зоологом. Бесповоротно и определенно!

ТАЙНА РЕЧКИ УСМАНКИ

Неслышно струятся чистые воды лесной речки. Лишь колышутся в струях камышинки и стебли рогоза у ее берегов.

Майский лес обступил речку, наклоняется над ней, звенит голосами птиц…

Солнце только что село. Порозовели высокие перистые облака. Точно гигантский веер распростерся на небе. Он отражается на глади широкой заводи передо мной.

Лишь изредка ее поверхность рябится кругами — голавль или язь схватил зазевавшуюся стрекозу. Неслышно носятся над заводью длиннохвостые ласточки касатки. Дурманит голову прохладный воздух.

И пела русалка: «На дне у меня

Играет мерцание дня;

Там рыбок златые гуляют стада;

Там хрустальные есть города…»

От заводи в чащобу уходит протока. Низко нависла над водой подмытая в половодье старая береза. Нижние ветви ее полощутся в протоке, вздрагивая мелко, как от озноба.

Здесь и должна обязательно появиться русалка… Еще немного стемнеет, над кронами деревьев взойдет луна — и…

Поднялись комары. Зудят, настойчиво атакуют, несмотря на то что я обмахиваюсь пучком полыни.

Вдруг где-то в глубине леса подал голос волк. Он взвыл раз, другой — басовито, коротко и заунывно. И тотчас в Уреме по долине речки, совсем недалеко, ему протяжно ответила волчица. Вслед за ней затявкали, повизгивая, как собачата, несколько волчат.

Перекличка волчьей семьи продолжалась несколько минут. Голос отца с каждым разом слышался все глуше и глуше: он уходил от логова на промысел.

Мне много раз приходилось слышать волков и встречаться с ними. Я их не боялся. И все же, когда они начали перекличку, мне стало неуютно. Слишком уж резким диссонансом врезались голоса хищников в добрый весенний мир, добрый лишь по нашему человечьему ощущению. Ибо не бывает мира в природе. Ибо сущность жизни в биологическом смысле — в борьбе.

Как-то сразу замолкли птицы. Только бессонные соловьи продолжали соревнование между собой.

А вот и луна выбралась на простор небосвода, осветила ствол старой березы над потемневшей протокой, бросила серебристые блики на заводь. Изменились перспективы. Лес по берегам поднялся ввысь. Речка раздалась вширь. Камыши образовали зубчатую стену. И кругом стало так сказочно и таинственно, что даже сердце защемило от восторга.

И тогда там, под березой, появилась русалка, которую я ждал! Сначала послышался тихий всплеск. Потом я увидел над водой ее голову. Темно-каштановую, почти черную. Небольшие волны расходились от нее, как от носа лодки. Плоский хвост, казалось, неподвижно лежал на поверхности.

Она плыла довольно быстро из протоки к заводи.

На самом деле это был он…


Месяц назад мы сидели с Бошко-Степаненко в одной из ниш окон, выходящих на галерею над большим залом Зоологического музея Московского университета. Ниши эти были огорожены деревянными решетками так, что получались крошечные, в два квадратных метра, кабинки. Они выделялись студентам для работы над материалом, который выносить из музея было не положено, — препаратами, шкурками и чучелами животных и т. п. Такой «кабинет» — первый в своей жизни! — я получил, когда профессор Сергей Иванович Огнев, известный орнитолог, поручил мне подготовить реферат о разновидностях пеночек — маленьких серо-коричневых насекомоядных птичек наших лесов.

— Хотите стать зоологом — начинайте с углубленных занятий систематикой и морфологией, — сказал, давая это задание, профессор. — Зоолог должен прежде всего до тонкостей знать морфологические отличия объектов изучения. Будь то слон или мышь землеройка. Возьмите в коллекции шкурки пеночек разных подвидов и модификаций и сделайте их описание.

В свободное от лекций и практических занятий время я забирался на галерею, раскладывал на столике шкурки птичек и стремился обнаружить отличие их одной от другой по форме оперения и его окраске, конфигурации клювика, количеству щетинок-усиков и т. д., а затем делал описание и зарисовки «объектов».

Поначалу мне это нравилось. Ведь это было если не в полной мере научное исследование, то, во всяком случае, подступы к нему, попытка разобраться в том, что еще не уточнено орнитологами, и «описать» это. Но когда пришла весна, все чаще поднимал я глаза от бинокулярной лупы, с помощью которой считал усики или срисовывал форму клювика очередной разновидности пеночки, и бездумно смотрел на посветлевшее небо над крышами, на капель с сосулек. Поэтому работа моя стала продвигаться плохо и в душе появилось беспокойство. В конце концов я честно сказал профессору, что его поручение, наверное, до каникул не выполню и вообще пеночки мне осточертели.

Профессор был недоволен. Однако, как человек умный и добрый, сказал, что подумает над другим заданием, «если вы действительно хотите стать зоологом». Другими словами — он обнадежил меня.

Тогда-то мы с Бошко-Степаненко и встретились, чтобы обсудить проблему, как мне быть дальше.

— Ты не можешь стать кабинетным ученым. У тебя даже в шахматы играть недостает выдержки, — категорически заявил приятель. — Я придумал тебе сто́ящее дело. Сам бы взялся за него, да здоровье у меня хлипкое. Тут нужны бугаи такие, как ты.

Бошко-Степаненко вытащил из старенького портфеля номер журнала «Природа».

— Вот смотри. В «Хронике». Пишут. Ценнейший пушной зверь России, кастор фибер, то есть бобр, исчезает. Осталось их совсем мало, а сколько — неизвестно, к Графском лесу под Воронежем и на реке Тетерев на Черниговщине. Поезжай, исследуй их жизнь, подсчитай, сколько их еще есть. Потом напишешь статью. Ее наверняка опубликуют…

— А на какие шиши ехать?

Бошко-Степаненко задумался. Действительно, кто даст командировку студенту, ничего еще не сделавшему в науке, а на стипендию, конечно, далеко не уедешь.

Но приятель мой обладал хорошим комбинационным мышлением, — во всяком случае, при игре в шахматы. А тут он не был в цейтноте и, спокойно подумав немного, предложил выход:

— Иди к профессору Мантейфелю. Он каждый год посылает наших ребят, знаешь, старшекурсников Спангенберга, Наумова, Вяжлинского, ловить всякую живность для зоопарка. Вот и ты возьмись поймать бобренка…


Петра Александровича Мантейфеля студенты нашего университета любили. Он был крупным специалистом по млекопитающим, охотоведом, путешественником и читал превосходные лекции о жизни зверей и зверушек. Одновременно с преподаванием он заведовал научной частью Московского зоопарка.

Предложение приятеля мне понравилось, и в тот же день я отправился к профессору. До того мне видеть его не доводилось — читал он на старших курсах.

Я разыскал его в одном из служебных помещений зоопарка и, как это, к сожалению, нередко бывает у молокососов, чтобы преодолеть смущение, повел себя довольно нахально.

Когда навстречу мне из-за стола поднялся высокий, чуть сутулый человек с большой каштановой бородой с проседью, я первый сунул ему руку, сжал его пальцы изо всей силы и сказал:

— Могу ловить, а если хотите — стрелять, для вас бобров, товарищ профессор.

На его лице мимолетно появилась гримаса боли, а в светлых глазах удивление. Однако, высвободив руку, он спокойно сел за стол и некоторое время молча смотрел на меня.

Мне стало стыдно, и я покраснел.

Наконец Мантейфель заговорил так, как будто и не заметил моей выходки. По существу, он прочитал мне небольшую лекцию об… охране природы! Он говорил о том, что в нашем веке везде происходит истребление многих пород зверей, особенно пушных, обладающих ценней, шкуркой. Соболя, куницы, выхухоля, нутрии, шиншиллы, норки, выдры. Даже белка под угрозой. Поэтому в Советском государстве наука ставит вопрос о создании заповедников для сохранения ценных пушных и иных зверей. И под Воронежем уже создан специальным декретом правительства заповедник на реке Усманке для охраны сохранившихся там бобров. Кроме того, есть реальные проекты создания звероводческих ферм для разведения, соболей, лис и норок. А в Московском зоопарке изучается жизнь этих и многих других полезных животных в неволе, чтобы потом полученные сведения можно было использовать в практике работы таких ферм.

Заключил свою речь профессор Мантейфель неожиданным согласием послать меня в Воронежский заповедник.

— Денег у нас мало, — сказал профессор. — Дадим рублей тридцать на дорогу, клетки и т. д. И письмо-разрешение на отлов двух-трех бобров с просьбой зачислить вас на лето на какую-нибудь должность в заповеднике. Ну, например, практиканта или младшего егеря. Не возражаете?

Я пролепетал слова благодарности. А потом черт меня дернул заявить, что поймать двух или сколько будет нужно бобров для меня не составит особого труда, потому что с детства я охотничал, лес знаю.

И снова профессор Мантейфель не рассердился, не погнал самонадеянного юнца прочь, а лишь усмехнулся.

— Цыплят по осени, знаете ли, товарищ студент, считают… А бобры хитрющие звери… Увидите. Они, как русалки, влекут и обманывают.


Он плыл по заводи в двух десятках метров от меня неслышно и быстро. Иногда я видел лунные отблески в маленьких его глазах.

Это был старый, крупный бобер. Я наблюдал его с тех пор, как начались лунные ночи, уже несколько раз. Про себя называл я его почему-то Егором и именно его хотел поймать. Егор выплывал обычно из протоки под березой, пересекал заводь, вылезал на берег то в одном месте, то в другом и, прошуршав в зарослях трав, удалялся. В осиновой роще на правом берегу Усманки затем некоторое время слышались шорохи, какой-то хряск. Потом Егор снова появлялся на берегу заводи. В зубах у него всегда была либо осиновая ветка, либо кусок ствола этого дерева, в метр примерно. Он сталкивал свою добычу в воду, плюхался сам и сплавлял в протоку. Я знал куда. От протоки в пойму речки уходил ручеек. Пробравшись через заросли по его руслу, я обнаружил плотину из веток и бревнышек, сцементированных илом. За плотиной образовалось небольшое водохранилище, на краю которого возвышалась «хатка», жилище Егора и, очевидно, его семьи. Вход-лаз в нее прощупывался под водой. Там поначалу я и решил поймать зверя с помощью сетки, поставленной у входа в его жилище. Но потом меня увлекло наблюдение ночной жизни Егора, его еженощных рейсов за любимой бобрами пищей — осиновой корой. Я изучил его маршрут, тропки, от берега заводи ведущие к осиновой роще, и его «лесоразработки». Да, настоящие лесоразработки!

В осиннике Егор и, очевидно, другие бобры, становясь на задние лапки и опираясь на плоский чешуйчатый хвост, сильными резцами обгрызали ствол дерева по окружности. В конце концов дерево падало, и тогда звери-лесорубы отгрызали ветки или чурбаки и тащили их к воде, а затем переплавляли к своему жилищу, запасая корм на зиму, или к плотине, если ее надо было ремонтировать.

В осиновой роще не менее половины деревьев было «спилено» бобрами. Причем даже деревья толщиной у комля более полуметра!

Вот здесь, на «лесоразработках», мне и пришло в голову поймать Егора, именно его самого. В «хатке» ведь в сетку могли попасться и бобриха, и бобрятки. Да и сам он мог не оказаться дома во время операции. Неподалеку было еще одно бобровое жилище, поменьше, «дача», что ли.

В тот вечер, убедившись еще раз, что Егор пробирается к осиновой роще от берега по правой тропинке-лазу, я и разработал план действий.

Неподалеку от выхода этой тропинки в рощу, куда я ходил днем, стояла здоровая осина, которую бобер решил свалить и начал обгрызать. В одну ночь закончить свое дело он, конечно, не успел. И я решил вокруг этой осины на прутиках растянуть петли: подойдет он к дереву и попадется. Останется — поскорее (иначе он перегрызет силок) схватить его руками в рукавицах — и в мешок. Конечно, для этого надо просидеть недвижно поблизости полночи и вдоволь накормить комаров. Ну да их атаки вытерпеть можно.

На следующий день я поставил петли, а как только стало смеркаться, окружным путем пешком, через болотины и чащобы, добрался до осиновой рощи и затаился с подветренной стороны в нескольких шагах от Егоровой тропинки и основательно подгрызенного им довольно толстого дерева.

Перед вечером прошумела короткая майская гроза. Воздух в лесу был густой, влажный, одуряющий ароматами смол, цветов и листьев. Я закрыл лицо марлевой косынкой, надел рукавицы, уселся поудобнее, привалившись к пеньку, и стал ждать. Стемнело. И я задремал… Разбудил меня характерный треск и шорох отгрызаемых падающих щепок, пыхтенье. В пестрых бликах лунного света на задних лапках, оперевшись на хвост, спиной ко мне стоял у осины Егор и самозабвенно «работал». Маленькими передними лапками он полуобнял толстый ствол. Голова его ритмично рывками двигалась вверх-вниз, вверх-вниз, в такт ударам врезавшихся в древесину могучих резцов.

«Кажется, он пока не запутался в мои петли, — подумал я. — Вот будет поворачиваться…»

Ветер прошумел в вершинах. И вдруг послышался резкий треск. Егор метнулся в сторону, и я с ужасом увидел, что осина наклоняется и падает прямо на меня! Я тоже метнулся в сторону. И все же дерево накрыло меня, придавило к мокрой, мягкой земле. К счастью, пеньки бобровой лесосеки приняли основную тяжесть осины на себя. Но ушибло меня сильно, а шею распорол какой-то сучок.

С трудом добрался я до усадьбы заповедника, хотя до нее было всего километра два. Собственно, это была не усадьба, а несколько зданий маленького бывшего монастыря, окруженных облупленной кирпичной стеной. С одной стороны к ней подступал старый бор. Его называли «корабельным». Столетние ровные сосны вздымали свои вершины метров на сорок. Из таких когда-то по приказу царя Петра здесь строился флот для похода на Азов. А справа стены монастыря смотрелись в зеркало широкого плеса Усманки. Я вошел во всегда открытые ворота и стал подниматься на второй этаж в свою комнату-келью. Ведь нужно мне было прежде всего наложить на рану повязку, остановить довольно сильно текущую кровь.

Видимо, я поднимался по старой, скрипевшей лестнице довольно шумно. И когда добрался до верхней площадки ее, там меня встретил с лампой в руке директор заповедника Зимин. Это был большой, полный человек с коротко остриженной седой головой. На его немолодом, обрюзгшем лице прежде всего бросались в глаза широкие черные брови вразлет. Зимин еще до революции учительствовал, потом воевал в гражданскую, после нее занимал разные небольшие административные должности, под старость недавно был назначен директором бобрового заповедника. Кроме него в штате заповедника было всего четверо служащих. Старший егерь Сидоров, лесник еще при монахах, и просто егерь, жившие на «главной усадьбе», в домиках за оградой, и два егеря-лесника на кордонах в глубине Графских лесов.

Увидев меня, окровавленного, шатающегося, Зимин засуетился, закричал:

— Кулаки? Кулаки тебя стукнули?

Потом помог пройти в комнату и, осмотрев рану, туго замотал мне шею полотенцем.

— Немного полевее — и амба… Сонную артерию повредили бы. А это заживет. Лежи тихо. Потом расскажешь, как это было.

И, схватив берданку, выпалил в окно, в небо и закричал:

— Сидоро-о-ов! Сидоров! Живо запрягай! Студента в больницу надо. Живо!

Лотом он ушел в свою комнату и вернулся с бутылкой водки. Налил мне полстакана и заставил выпить. Мне стало легче. Голова кружилась, но туман, стоявший в глазах, рассеялся и боль приутихла.

— Это не кулаки. Это меня осиной накрыло. Егор, старый бобер, ее подгрыз и…

В это время в комнату ввалился старший егерь:

— Чо? Чо деется?

Увидев меня в крови, он мелко закрестился.

— Без паники, Сидоров, — сказал Зимин, с трудом удерживая смех. — Вот нашего студента бобер… ха-ха-ха!.. бобер с катушек сбил.

Я рассказал Сидорову, что со мной произошло на осиновой лесосеке.

Старший егерь реагировал на невероятную историю совсем по-другому. Он поджал губы, помотал головой и, отвернувшись в угол, где должны были висеть иконы, снова мелко-мелко несколько раз перекрестился. Тогда я подумал, что он благодарит бога за то, что человек остался жив. Могло бы, конечно, придавить его насмерть.

Потом оказалось — совсем не то думал Сидоров, осеняя себя крестным знамением.


От усадьбы заповедника до станции и небольшого поселка Графская, где была маленькая железнодорожная больничка, всего километров пять. Но дорога лесная, малоезженая, и ехали мы на телеге с Сидоровым более часа.

Раскинувшись на сене, я, несмотря на тряску, чувствовал себя все лучше и лучше. И снова стал рассказывать мрачно сидевшему, свесив ноги, старшему егерю о том, как я выслеживал Егора, как решил его поймать в силки около еще не сваленной им осины.

Сидоров изредка прерывал меня короткими вопросами:

— Около березы на протоке он выплывал?

— В луну?

— К тебе, говоришь, спиной у лесины стоял?

А когда я закончил свою историю, он вдруг повернулся ко мне лицом, и я увидел в его глазах беспокойство.

— Ну, парень, счастлив ты, — хрипло оказал он. — Бог тебе помог, хоть ты и не веруешь… То ведь он был…

— Да я знаю, что он, — Егором я его прозвал.

Сидоров досадливо махнул рукой.

— Какой там Егор… Егор! Оборотень то был… Монах утопший, как считают, а на самом деле он… в бобра перевернутый русалкой.

Я рассмеялся. Сидоров снова махнул рукой. Помолчал немного. Вздохнул, отвернулся. И под стук колес и поскрипывание старой телеги в пронизанном голубыми лунными лучами лесу я услышал от него такую историю:

— Может, двести, может, больше годов назад то было. На верховье нашей речки жила в поселке красавица-раскрасавица. Дочка чи князя какого, чи графа. Из татар. Звали ее Усма. Отец замыслил отдать дочку за сына своего дружка какого-то. Она ж глядела в другую сторону. Кто-то иной ей полюбился. Однако отец отдал. Свадьбу сыграли. В ту же ночь, так и непочатая, пропала Усма. Видели ее старые бессонные люди — бежала она телешом из мужьего дома к речке. С тех пор и речка прозвана Усманкой. И когда луна восполнится, бают, стали видеть, кто когда, ее, ту красавицу, на Усманке. Выйдет она из леса-чащобы и купается, плещется, плавает. Кто один раз увидит, покой потеряет, бегает на речку кажну лунну ночь, высохнет и помрет или бежит отсюдова в другие края.

Вот и монах тот, здешнего монастыря, парень молодой, видный, увидел ее. Однако решил он эту нечисту силу отсюдова изгнать. Стал ходить на лодке к той березе на протоке. Святу воду с собой брал в бутылочке, чтобы, значит, обрызгать русалку с молитвою и спасти душу неприкаянну. Ходил-ходил и в одно утро не вернулся. Стали его искать. Нашли на берегу там, на том плесе, рясу его, хрест, а тело — нет. Все кругом шестами и граблями прощупали. Пропал он насовсем и без следа, монах этот. А на плесе проявился огромный бобер. Стало быть, обратила она того монашка-человека в зверя, себе в пару. Для людей он бобер, для нее парень. И с той поры она никому в обличье девки себя не показывает. Вот как бывает. А ты ловить его задумал, дурья голова… Хорошо еще, живой остался…

Сидоров стегнул прутиком перешедшую на шаг кобылку. Дорога стала лучше. Станция была недалеко.

— Таких историй много рассказывают, — сказал я. — В литературе они тоже есть. Лорелеи, например…

Сидоров снова стегнул кобылку, сплюнул.

— Тьфу на тебя… Кака така Лелея? Не слыхал. А Усманка есть. И бобер заместо монашка тоже.

— Ну, что тело его не нашли, не доказательство… Раков в речке много. А может, и волки…

Сидоров совсем рассердился.

— Молод еще ты спор такой заводить, — проворчал он. — Хоть и образованный, студент! Раки! Да разве они в одну ночь человечье тело сожрать могут? Волки! Ты не знаешь, что ли, они около своих гнезд не добычат? А там, в крепях по берегу, всегда у них логова были. Точно — он тебя самого чуть не изничтожил. Может, надоел ты ему, подглядыватель, может, приревновал он. А почему нет? Может, он ей надоел и она тебя на прицел взяла, не дай осподи…

Я рассмеялся.

— Тоже, нашла героя!

Но все ж, честно говоря, мне было приятно высказанное Сидоровым фантастическое предположение!


В заповедник я вернулся дней через десять. Ранку на шее залечили, но шрам от нее остался у меня на всю жизнь. Лунные ночи к тому времени отошли, и продолжать наблюдение за Егором я не стал. Решил — буду вскрывать большую хатку, где он, очевидно, проводил дневные часы, а вход в нее загорожу сеткой. Посчастливится — поймаю хозяина, нет — на худой конец привезу Мантейфелю бобриху. И назову ее Русалкой.

Зимин сначала не разрешал мне порушить обиталище бобровой семьи. Я обещал ему статью в каком-нибудь журнале о его заповеднике, и он согласился.

— Очень нужна такая статья. Поможет штаты получить. Деньги на ремонт. Только людей в помощь не дам. Все заняты.

Пришлось снова отправиться на отлов одному. Осмотрев большую хатку Егора за плотиной, я убедился, что у подводного лаза в нее есть свежие следы зверей. Плавали зеленые листья осины, на донном иле не размылись еще отпечатки лапок и борозды от хвоста. Я укрепил между двумя кольями сетку и стал вскрывать крышу хатки. Это оказалось нелегким делом. Бобровый домик был сложен из метровых чурбаков в руку толщиной, кусочков ветвей и стеблей куги, плотно сцементированных подсохшим, утрамбованным илом. Все же, обливаясь потом, за полчаса напряженного труда я пробил вверху хатки «окно», просунул туда палку и стал шуровать ею, рассчитывая напугать и выгнать ее обитателя или обитателей в сетку.

— Вот теперь ты попадешься, дружок! А ну, давай, давай, вылезай по-хорошему.

И Егор вылез из своего дома. Увы… в другую дверь. За спиной я услышал глухой всплеск и пыхтение, а когда обернулся, увидел от загороженного сеткой лаза поднявшуюся со дна заводи муть и лоснящуюся спину огромного бобра, который быстро уплывал вдаль, в сторону непролазного, заросшего кустарником и камышами болота.

Увы, в хатке Егора оказалось два подводных входа. Снова он «объегорил» меня, этот чертов оборотень!


Профессор Петр Александрович Мантейфель встретил меня с довольно ехидной (а может быть, мне это показалось?) улыбкой. И, здороваясь, сжал мою руку так, что у меня перехватило дыхание. Он был очень сильный человек и не простил мне моего ребячьего поступка тогда, при первом знакомстве, когда я вздумал продемонстрировать свою «мощь».

— Значит, не поймали? Все же расскажите, как пытались поймать, и вообще о своих наблюдениях. Да садитесь же, садитесь.

Я поведал профессору о своих неудачах, о Егоре и легенде про русалку, о других семьях бобров, жилища которых и места кормления разыскал на Усманке, пройдя ее почти до верховьев, до тех мест, где она входит в Графские леса.

Профессор слушал внимательно, изредка оглаживая свою большую, чуть седеющую бороду.

— Ну что ж, — сказал он, когда я закончил рассказ, — неудачи бывают у всех звероловов. А этих умнющих зверей ловить действительно трудно. По правде сказать, я и не надеялся, что вам удастся привезти нам бобров. Так что очень не расстраивайтесь. Тем более — у вас есть интересные наблюдения. Напишите о них. В журнал «Охотник», например. И легенда о речке Усманке, о вашем оборотне Егоре и русалке занятная. Что-то есть в этой русалочьей теме всегда волнующее душу. Все мы встречаем «русалок»! В науке это манящие проблемы, ради которых жизнь положить не жалко. Может быть, и вы встретились с такой там, на Усманке? Жизнь бобров таинственна. Может быть, вы станете продолжать изучение обитателей заповедника? Приходите будущей весной, поговорим об этом…

Я написал в журналы несколько заметок о чудесных зверях — бобрах. И даже подготовил и опубликовал в специальном краеведческом сборнике в Воронеже первую в своей жизни научную статью о них. Но на этом моя «карьера» зоолога закончилась.

Вскоре после возвращения из заповедника в Москву я как-то шел по нынешнему Ленинградскому проспекту вдоль забора, за которым был аэродром. Ходынка. На аэродроме урчали моторы. Время от времени взлетали самолеты. У ворот, там, где теперь высятся зеленоватые здания Московского аэровокзала, на заборе висела написанная от руки афиша: «Добролет» приглашал желающих за два рубля совершить «незабываемый полет над столицей».

В кармане у меня было несколько рублей, и я вошел в ворота, купил в будочке синий билетик…

На поле, покрытом порыжевшей осенней травой, стоял одномоторный, горбатый, из гофрированного, мутно поблескивающего металла самолет. На фюзеляже его черной краской было выведено: «Добролет». «Ю-13»[2].

Важничающий молодой парень в летном шлеме провел к машине меня и еще пятерых «желающих», помог взобраться по стремянке в кабину, захлопнул снаружи дверь и что-то прокричал пилоту.

Пилот скомандовал другому парню, возившемуся у мотора: «От винта». Мотор заработал. Самолет наполнился гулом и затрясся.

В окне сдвинулись в сторону аэродромные постройки. Рыжая земля пошла полосами. Потом кресло подо мной стало как бы приподниматься. Сердце ухнуло. И вот уже крыши и крыши домов внизу, река Москва, далекие дали простора земли в не виданной никогда сиреневой дымке, просторы неба. Всего-то минут пятнадцать продолжался этот мой первый и действительно незабываемый полет.

А когда с гудящей головой, ошалевши от неизведанных ощущений, я выбрался из кабины на покачивающуюся землю в осенней траве, я почувствовал не испытанный никогда до того восторг летавшего. Вот она, сизокрылая, горько пахнущая бензиновой гарью и маслом, горбатая, ребристая, встала передо мной… «русалка» двадцатого века по имени Авиация… И пленила.

Каждый бывает однажды молодым!

Я ЛЮБИЛ ЕГО

К вечеру мы вышли к речке Хушме, где у широкого плеса был резервный лагерь нашей экспедиции.

Мы — это Леонид Алексеевич Кулик, начальник экспедиции, двое рабочих, Константин Сизых и Алексей Кулаков, и я, помощник начальника.

— Здесь ночуем. Завтра с рассветом дальше, — сказал Леонид Алексеевич, снимая понягу — сибирский заплечный мешок на доске с лямками.

Я тоже скинул понягу и без сил опустился на обрубок у двери небольшой хижины на берегу, построенной нами весной. У ног моих, тяжело дыша, привалился пес Загря.

В нескольких шагах от хижины тогда же мы на двух столбах соорудили «лабаз» — маленькую «избушку на курьих ножках» — метрах в трех от земли. Там хранились резервные запасы муки, масло и некоторое снаряжение, недоступное для медведей и росомах.

Кругом, насколько хватал взгляд, склоны невысоких сопок покрывал мертвый лес. Бесконечные ряды таежных гигантов лежали вершинами в одну сторону. Молодые березки и осины тянулись меж ними к солнцу. Тайга залечивала свою рану. Двадцать лет назад здесь, как считал Кулик, прогремел взрыв гигантского метеорита. Лес был опален и свален. Та же мрачная картина была вокруг нашего базового лагеря километрах в пятнадцати отсюда, за грядой невысоких холмов, в болотистой долине меж более высоких сопок. Там у нас стояли построенная весной избушка, склад, сарай для лошадей. Там, у Большого болота, мы провели лето.

В отблесках зари по водной глади Хушмы расходились круги — играли хариусы.

«Надо бы попробовать поймать рыбы», — подумалось мне, но эта мысль сразу же ушла, растворилась в странной апатии. Я закрыл глаза и точно поплыл в туманных волнах безбрежного и неясного пространства. К концу лета комары сошли и не мешали сидеть неподвижно. Уже несколько дней я часто испытывал такое же странное состояние. Мне ничего не хотелось. Меня ничто не интересовало. Только лежать или сидеть вот так, неподвижно, смежив веки… Я знал, что болен цингой. Знал, что самое страшное в этом недуге именно апатия, подавленность. Не сам недуг, а именно эта его особенность приводила к гибели многих путешественников, золотоискателей и бродяг в пустынных северных краях. Они могли бы добыть зверя, птицу или рыбу, разыскать съедобные корни. Но не делали даже попыток покинуть свой лагерь и медленно умирали. От голода. Я знал, что бороться с недугом надо своей волей. И мне удавалось это иногда самому, а чаще с помощью другой, более сильной воли — Леонида Алексеевича.

Цинга схватила не только меня. Плохо в последнее время стал чувствовать себя двадцатилетний богатырь Кулаков. И жилистый, опытный таежный охотник-ангарец Сизых тоже жаловался на головную боль и часто, как я мы, плевался кровью. Зубы у нас всех шатались. Вероятно, цинга подкатывалась и к Леониду Алексеевичу. Однако он и виду не показывал. С рассветом поднимал нас на работу, взваливал на плечи теодолит с треногой и шел как ни в чем не бывало по колышущимся кочкам Большого болота или крутым склонам окружающих его гор, перешагивая длинными ногами через трупы деревьев. Мы вели геодезическую съемку местности.

Я очнулся от забытья, почувствовав удар по плечу. Надо мной стоял Леонид Алексеевич. Высокий, в длинной фланелевой рубахе, отороченной по-эвенкийски разноцветными ленточками, в охотничьих сапогах, с шарфом на голове, завязанным на затылке узлом. Он наклонился и еще раз тронул мое плечо. На его очках блеснули сполохи огня.

— Вставайте, Витторио! Будем ужинать. Потом поговорим. Есть у меня одна идея…

Сумерки уже спустились на землю, и поэтому костер, разведенный Сизых на берегу, показался мне особенно ярким. Сизых подбрасывал в него лиственничные поленья, они сразу вспыхивали жарко и разбрасывали стреляющие искры.

Ужин, увы, был стандартным, как, впрочем, и обед, почти за все время экспедиции — «заваруха», то есть круто замешенная кипятком в ведерке пшеничная мука с соленым маслом, и чай с черными сухарями.

Эта однообразная пища и довела экспедицию до авитаминоза. Там, в нашем основном лагере в болотистой долине меж гор, где, как считал Кулик, был центр падения Тунгусского метеорита, мы работали почти три месяца. В «стране мертвого леса» на многие километры кругом дичи, на что мы рассчитывали, совершенно не было. Лишь однажды мне удалось подстрелить трех глухарят. А за рыбой нужно было идти от базы на Хушму буреломом и болотом почти целый день, и Леонид Алексеевич разрешил такую вылазку лишь один раз. Ягоды же в этом году здесь не уродились.

Мы жевали молодую хвою. Грызли сладковатые, маслянистые луковицы лилий-саранок. Но это не помогало восполнять недостаток нужных организму веществ.

Именно потому начальник экспедиции и принял решение свернуть ее и выйти напрямик пешком (Хушма обмелела, и плыть по ней, как мы это сделали весной, было невозможно) к фактории Ванавара на Подкаменной Тунгуске. А потом, после отдыха, добраться до Кежмы на Ангаре и по ней сплавиться к Енисею, до пароходной пристани на Стрелке.

Есть мне совершенно не хотелось. Я с трудом заставил себя проглотить несколько ложек «заварухи».

— Однако, паря, ты так, не емши, не доступаешь до Виноварки, — сказал мне Сизых.

Леонид Алексеевич вдруг вскочил и быстро пошел к лабазу, приставил лестницу, влез в него и зажег свечу. Скоро он вернулся, похохатывая своим характерным горловым, хрипловатым смешком.

— Забыл, понимаете, товарищи… Там у меня в запасе на черный день лук, какао, баночка варенья. Сейчас пир устроим!

Луковиц было всего две. По половинке на человека. Но и это как-то сразу улучшило самочувствие. Да еще какао с вареньем!

— А теперь полезем, Витторио, в лабаз. Поговорим. Остальным спать!

Кулик встал, потянулся так, что хрустнули суставы, и пошел от костра.

Мы сели, согнувшись, в «избушке на курьих ножках». Леонид Алексеевич, скрестив ноги, устроился около большого, окованного железом по углам сундука, где хранились инструменты и личные его вещи. Крышка сундука плоская. На ней свеча. Я присел на кадочку с маслом, недоумевая, о чем будет беседовать со мной Кулик ночью, когда нужно было бы отдыхать. Ведь завтра снова идти и идти по тайге. Без дорог. Напрямик.

А Кулик молча раскрыл журнал экспедиции, достал баночку чернил и стал писать.

Звенящая тишина была крутом. Лишь изредка позвякивали путы наших коней да поскрипывало перо.

После кружки какао да еще таблетки аспирина голова стала ясной, и спать мне совсем не хотелось. Я смотрел на могучие плечи склонившегося над сундуком человека. Резкие морщины у рта говорили о том, что и он очень, очень устал.

«Зачем же он позвал меня для разговора? — думалось мне. — Ежедневная запись в журнале экспедиции — это, конечно, закон. Ну, а побеседовать он мог бы, отдохнув, завтра, в пути или когда доберемся до Ванавары…»

Однако сомнения в правильности поступка Кулика не вызывали ни малейшей к нему неприязни. Я давно уже восхищался им. Все, все в нем — его жизнь, его настойчивость в достижении задуманного, его убежденность в своих научных догадках и выводах, его доброта и веселость в обращении, наконец, его могучее, выносливое тело, — все, все необычайно импонировало моему юношескому самосознанию. Он мне представлялся недосягаемым образцом настоящего человека-борца.

Всего полгода назад он сам пришел познакомиться со мной в Плотников переулок на Арбате. Пришел после того, как я написал ему в Ленинград, в Академию наук, открытку. Прочитав в «Вечерней Москве» заметку о его первом путешествии за Подкаменную Тунгуску в поисках места падения метеорита 1908 года, я попросил ученого взять меня в свою следующую экспедицию.

И вот… В дверях стоит высокий, очень высокий человек в очках с толстыми стеклами. На нем куртка мехом наружу, меховая шапка, сапоги. Похохатывая, он хлопает меня по спине, по плечу… нет, не панибратски, а явно желая проверить мою «прочность». И весело объявляет появившимся в коридоре родственникам, что хочет забрать в дальние сибирские края сего молодого человека. Потом он мне говорил, что решил взять меня с собой в экспедицию лишь после того, как увидел, что я «не хлюпик какой-нибудь или маменькин сынок».

Но тогда еще никаких реальных возможностей для новой экспедиции не было! Он честно сказал об этом за чаем.

— Академики мне не верят… Только Владимир Иванович Вернадский обещал подумать, как помочь нашему (он так и сказал «нашему») делу. Предстоит борьба. Я нависал в Совнарком. Мы убедим его отпустить средства на экспедицию…

Всю зиму Леонид Алексеевич потратил на борьбу за экспедицию. В конце концов Академия наук разрешила организовать ее. Правда, после того, как Совнарком СССР с помощью управляющего делами товарища Воронова выделил Академии дополнительно немного денег.

Кулик «воевал» в Ленинграде. Мне же он поручил «представительствовать» в Москве, зачислив, как только состоялось решение Академии, в состав экспедиции своим помощником. Я должен был покупать снаряжение, некоторые продукты, организовать их упаковку и т. д. Удалось мне «провернуть» и еще одно дело — договориться с директором киностудии Трайниным о посылке вместе с нами за счет студии кинооператора Николая Струкова.

14 апреля 1928 года мы с Леонидом Алексеевичем погрузили багаж в вагон экспресса Москва — Маньчжурия. Путешествие началось[3].

…Загибается черный фитилек свечи. Она потрескивает, оплывает с одного бока. Леонид Алексеевич отрывается от журнала, обрывает пальцем фитилек и, блеснув в мою сторону очками, снова наклоняется над сундуком и продолжает писать. А в моей памяти снова бегут мысли об этом человеке.

В долгие дни, проведенные в вагоне экспресса, он рассказывал мне о своей жизни.

— …Вы начинаете жить в счастливое время, Витторио. Удивительное время полной перестройки человеческого общества. Наука будет играть в нем огромную, главную роль. В том числе и метеоритика. Поймите — только метеориты безусловно доказывают единство материальной сущности мира, вселенной. Они попадают к нам на Землю из бездны космического пространства и, оказывается, состоят из тех же веществ, что и горные породы нашей планеты. Откуда они прилетают, эти скитальцы космического пространства? Что они собой представляют? Осколки погибших планет солнечной системы? Или достигли Земли через биллионы лет полета в межзвездном пространстве? Как важно найти ответы на все эти вопросы! Важно для астрономии, космогонии, материалистической философии. А в будущем — для тех, кто полетит на Луну, на Марс. Вы слышали о Циолковском? Да?.. Даже читали его повесть «Вне Земли»? Циолковский, конечно, мечтатель. Но, по-моему, он человек реальной мечты. И я преклоняюсь перед его мечтой. Я уверен, что человек будет летать вне Земли. И тогда ему будет особенно необходимо все знать о метеоритах. Ведь они будут для него одной из главных опасностей. Крошечный кусочек вещества, обладающий скоростью двадцать — тридцать километров в секунду, то есть космической скоростью, как иголка, пронижет не только оболочку межпланетного корабля, но и любую броню!

О метеоритах Леонид Алексеевич может говорить бесконечно. Они владеют его душой, умом. Но, рассказывая о своей научной работе, посвященной поискам и изучению «небесных камней», созданию отдела метеоритов в Минералогическом музее Академии наук, он приоткрывал передо мной и другие стороны своей жизни.

— Знаете, Витторио, я ведь не со школьной скамьи стал заниматься наукой. Учительствовал. Участвовал в работе РСДРП. Мне приходилось выполнять разные поручения. Особенно трудно было одно. Дали задание помочь бежать из тюрьмы на Южном Урале одному товарищу. Причем срочно. Приехал в тот город. Мне говорят: «Товарища надо выкрасть!» — «Как это — выкрасть?» — «А вот как…»

Раз в неделю в тюрьме заключенным давали свидание. Выводили их к воротам, которые перегораживались барьером высотой по грудь. В назначенное время со двора тюрьмы охранник приводил заключенного, и можно было с ним разговаривать через барьер, под охраной двух солдат, стоявших с ружьями у ворот со стороны улицы.

«Ты пойдешь на свидание, — сказали мне. — Вот револьвер. Обезвредишь охрану. Один из нас будет тебя страховать. Затем поможешь выбраться за барьер нашему товарищу — и быстро направо, к углу. Там будет ждать извозчик».

Предприятие было явно фантастическим. И все же оно удалось! Я подошел к воротам. Один из солдат крикнул кому-то: «Веди!» — и с полным безразличием оперся на винтовку. Другой, позевывая, подошел к нему: «Дай закурить». Нравы здесь были провинциальные!

Наконец к воротам в сопровождении охранника приблизился заключенный — фотографию его мне показали. Я схватил солдат за шиворот и стукнул головой об голову. Потом выдернул, как морковку, товарища из-за барьера и побежал, волоча его, к парному извозчику, выехавшему из-за угла. Мы уже настегивали лошадей, когда ошарашенный охранник выхватил из кобуры револьвер и выпалил нам вслед. А солдаты так и не успели очухаться.

В общем, все удалось отлично! Мы свернули в тихую улочку, бросили экипаж и разошлись в разные стороны. И я даже не знаю имени того, кого «выдергивал»[4].

…Еще один рассказ Леонида Алексеевича я запомнил — рассказ о поездке на Алтай сразу же после окончания гражданской войны.

— Владимир Иванович Вернадский, дай бог ему здоровья, взял меня на работу в Минералогический музей и сказал: «Вы интересуетесь метеоритами. Собирайте их, где только возможно, систематизируйте, описывайте. Изучайте их химический состав и физическую структуру».

Вскоре я прослышал, что на Алтае, в восточной его части, наблюдалось выпадение «каменного дождя» и что кто-то собрал там несколько метеоритных осколков. Поехал. В теплушке. Поколесил по деревням, все больше пешком, и нашел в одном селе учителя, который подобрал в поле несколько «метеоритиков». Я тоже нашел еще несколько. А тут выпал снег, завернули морозы. Пришлось возвращаться. Местная власть дала мне подводу до станции железной дороги. Ехать нужно было дня четыре. В хорошей одежде это чепуха. А на мне лишь легкое демисезонное пальтецо. В общем, заболел я на второй день воспалением легких. Температура под сорок. Сознание мутится. Возница говорит мне: «Давай, гражданин хороший, я тебя на том вон хуторе оставлю. Помрешь на моих санях — мне неприятности будут». Я — нет: «Вези. Соломки только на хуторе попроси». Он в ответ: «Кержаки не дадут». А у меня денег нет. Впрочем, в то время деньги теряли цену. Миллион стоила коробка спичек. А для обмена я тоже ничего не имел в запасе. Все же на хуторе соломы нам дали. Поехали дальше. Я зарылся в нее, дрожу. Снова сознание теряю. А когда оно проясняется, твержу сам себе одно: надо выдюжить, надо доехать.

И вот видите, Витторио, выдюжил!..

* * *

Леонид Алексеевич, аккуратно вытерев перо, прячет ручку в матерчатый футлярчик, закрывает журнал, потягивается, стукается головой о крышу «лабаза» и, чертыхнувшись, наконец обращается ко мне:

— Я решил остаться здесь. — Он снимает очки, и его небольшие темно-серые глаза неожиданно прямо смотрят на меня.

— То есть… как это?.. — лепечут мои губы.

— А вот так, — звучит его голос, сухо, жестко.

Я никак не могу понять и принять такое. Ведь мы все невероятно устали. Больны. Вести раскопки круглых ям на болоте, которые Кулик считает кратерами, порожденными осколками метеорита, мы до заморозков не сможем. В этих ямах очень высоко стоят грунтовые воды. Мы пробовали откачивать их самодельным насосом — ничего не вышло.

— Я останусь здесь один, — говорит Леонид Алексеевич. — Вы же раскисли, Витторио. Наши рабочие тоже теперь не работники. Вы вернетесь. И…

— Нет! — прерываю я его. Обида охватывает меня. — Нет, тогда и я останусь…

— Вы вернетесь в Ленинград, — не обращая на мои слова внимания, продолжает Кулик, — расскажете академику Вернадскому, что мы сделали. Я дам официальное письмо в Академию с просьбой… нет, требованием ассигновать дополнительные средства. Вы их получите и переведете в Кежму. В местный исполком. Я им тоже напишу, чтобы они прислали сюда людей, продовольствие. Я…

— Леонид Алексеевич, я не уйду, — твердо сказал я. — Или вернусь.

Жесткое выражение на лице Кулика исчезло. Он улыбнулся, хохотнул. Протянул руку, схватил меня за плечо, как клещами, притянул к себе. Крепко обнял.

— Этого я не мог предложить вам, Витторио, — тихо сказал он. — Это могли предложить только вы сами. Итак, решаем… Отправляйтесь и возвращайтесь. От Кежмы лучше плавьтесь на лодке до Стрелки на Енисее. Оттуда — пароходом до Красноярска, далее на «чугунке». В Ленинграде расскажите все Вернадскому.

Он отпустил меня, и я увидел, что на его лице снова появилось жесткое выражение.

— Но вы добивайтесь ассигнований, чтобы можно было нанять в Кежме несколько человек для раскопок после первых морозов и купить минимум четырех лошадей. И продуктов на полгода. В случае чего идите в Совнарком, к Воронову. Буду ждать. Сейчас начало августа. Два месяца должно вам хватить. Буду ждать до… начала октября. А теперь идите ложитесь спать.

Несмотря на усталость и недуг, спать мне совершенно не хотелось.

— Постараюсь выполнить поручение, Леонид Алексеевич, — сказал я. — И обязательно, обязательно вернусь.

* * *

Долго мы еще сидели в «лабазе». Кулик писал письма академику Вернадскому, непременному секретарю Академии наук Ольденбургу, исполкому в Кежме, родным, удостоверение для меня.

А я прикидывал в блокноте примерные расходы по путешествию и его график. Потом снова и снова, глядя на человека, который решился добровольно стать робинзоном «страны мертвого леса», думал о его мужестве, великой одержимости, самоотверженной преданности науке. Нас, его сотрудников, людей крепких и выносливых, все ж сломили трудности экспедиции. Этот неудержимый «марш-бросок» в полтыщи верст на подводах от Тайшета до Кежмы в апреле, когда надо было «обогнать весну», и далее от Ангары до Ванавары на Подкаменной Тунгуске полтораста верст пешком в распутицу по тайге… Потом двухнедельный поход на лодках против бурных полых вод извилистых речек Чамбы и Хушмы. Более двух месяцев работы почти от зари до зари, в жару и ненастье, на сопках, покрытых погибшим, поваленным лесом, и колышущихся болотах, под неумолчный комариный стон…

А ведь он всего только год назад совершил такое же трудное путешествие. Тогда он добрался до Ванавары, как и мы в этот раз, а затем пытался пройти на север от этой фактории, напрямик к району, где, по словам эвенков, на землю спустился бог грома и огня Огды и свалил и спалил лес. Не прошел! И тогда по таежным тропам перебросил продовольствие на речку Чамба в ее верхнем течении и с двумя рабочими-охотниками построил плот и на нем сплавился по этой речке до впадения в нее Хушмы. А затем все же добрался до места, где в тайге произошла огненная катастрофа, до «страны мертвого леса», обошел ее и определил, что в окружении шатровых, конических гор лежит Большое болото и именно отсюда вихрь, порожденный взрывом метеорита, разметал во все стороны вековые леса. Тогда Кулик и решил, что здесь упали осколки «небесного скитальца», что здесь его надо искать. Но искать уже больше Кулик был не в силах, ни он, ни его спутники, да и продукты кончились. И он вернулся в Ленинград, чтобы снарядить новую экспедицию.

…Все же я задремал. Разбудил меня злобный лай Загри. Испуганно храпели лошади.

Я оглянулся на Леонида Алексеевича — он крепко спал. Тогда я высунулся из дверцы «лабаза». Мутный рассвет вставал над сопками. Из домика, где спали рабочие, вышел Алексей Кулаков с ружьем. Свистнул в два пальца. Ощетинившийся Загря подбежал к нему, повилял хвостом и снова с лаем бросился в сторону реки. Там, наверное, бродил мишка-рыболов.

Через час, попив чайку с той же «заварухой», мы двинулись дальше на Ванавару, напрямик через тайгу, по компасу.

Леонид Алексеевич вдруг решил провожать нас. Он был весел и бодр.

— Добегу с вами до фактории, Витторио, — сказал он. — Там попарюсь в баньке. Может быть, луком разживусь. И обратно.

Но мне показалось, что решение дойти с нами до Ванавары и потом вернуться, чтобы продолжать поиски осколков метеорита, родилось у него много раньше.

На второй день тяжкого пути по бурелому, каменистым холмам и болотам в распадках я да и Алексей Кулаков почувствовали, что встать после привала и дальше идти мы не можем. Сизых подошел ко мне, покачал головой.

— Однако, паря, тебе не добежать. Полежи тут с Алексисом аль один. Лексеич в оборот пойдет, тебя найдет, проводника-тунгуса сговорит с собой, он приведет…

Остаться одному? Или с Алексисом? Здесь, у ручья, огибающего одну за другой невысокие сопки-пирамиды, уходящие в зеленую даль, в полусотне километров от жилья? Эти вопросы меня не беспокоили. Мне было абсолютно все безразлично. Сознание туманилось, и хотелось только одного — недвижно лежать. Даже отмахиваться от поздних комаров и слепней сил не было. Да и не чувствовались их укусы.

Кулик шагах в двадцати завьючивал лошадь. Покончив с этим делом, он обернулся к нам и крикнул:

— Подъем! Тронулись!

Алексей Кулаков сделал попытку подняться. Встал, пошатываясь, и снова сел.

— Однако они притомились, — сказал Сизых. — Пусть лежат. А мы…

Он не успел договорить. Непостижимо огромными шагами подбежал Леонид Алексеевич, оттолкнул в сторону Сизых и, возникнув надо мной, огромный, как памятник, заорал:

— Встать! Встать! Куры щипаные! Брандахлысты! Встать немедля — и за мной!

И пошел не оглядываясь, широко шагая, в сторону обрамленного черными пихтами распадка. А мы вскочили как встрепанные. И пошли следом за ним, спотыкаясь сначала и пошатываясь, но с каждым шагом чувствуя себя крепче на ногах. Откуда силы взялись! Но горечь обиды ела глаза.

Примерно через полчаса, поднявшись на гребень очередной волнистой гряды, Кулик остановился, дождался нашего приближения. Он улыбался.

— Здесь я уже был. Прошлый год! — воскликнул он. — Вот мои затесы. — И добавил, обращаясь ко мне, таким тоном, как будто продолжал спокойный разговор: — Обернись, Витторио. С этой точки в последний раз можно увидеть вершины гор, что вокруг Большого болота. И полюбуйтесь на долину речки Макирты. Какая красота эти конические сопки-пирамиды вдоль нее! Кстати, они безымянны. Давайте дадим им названия… Предлагайте.

Нет, невозможно было обидеться серьезно и надолго на этого человека!

А по сути дела лишь много лет спустя, на фронте, я до конца понял великую психологическую силу приказа командира, который по воинскому уставу положено выполнять, а не обсуждать. Тогда же, оглядывая таежные зелено-сизые дали, — долина Макирты не была затронута метеоритным огневым ураганом, и лес здесь зеленел, — я лишь подумал о том, что Леонид Алексеевич решил «провожать» нас до человеческого жилья неспроста, что он, наверное, беспокоился о нас — дойдем ли мы одни, больные, благополучно.

А потом, как-то внезапно, у меня родилось название для невысоких гор вдоль долины:

— Можно назвать эту цепь холмов «Ожерелье Макирты».

Кулик преувеличенно восторженно вскинул руки.

— Прекрасно! Ожерелье Макирты! Звучит даже поэтично. Так и внесем его в синодик данных нами географических названий на белом пятне карты этого края. А теперь в путь!

Очень трудно было идти по бурелому от Хушмы, перешагивая или переваливаясь через лежащие деревья, цепляясь ежеминутно за сухие, мертвые сучья, перебираясь через болота и ручьи в каждом распадке.

В живой тайге, которая началась от долины Макирты, мы шли старыми оленьими тропами. Приходилось нередко прорубаться через переплет ветвей и стволов молодняка, сжимавших и без того узкие тропы.

Много раз, снова и снова, я слабел, и дурнота охватывала меня. Видно, тяжко было и Алексею Кулакову. Однако такого приступа апатии и бессилия, какой пережили мы с ним там, в долине Макирты, уже не повторялось. Наверное, пришло то, что называют «вторым дыханием».

Через двое суток на третьи мы вышли к устью Чамбы, к Подкаменной Тунгуске, и к вечеру добрались до фактории Ванавара…

Теперь тот путь — напрямик от «страны мертвого леса» до первого жилья — вошел в историю многих экспедиций, побывавших там, под названием «тропа Кулика».

Четыре небольших бревенчатых домика, магазин, склад-сарай и банька — вот и вся фактория Госторга Ванавара. Население ее, когда не подкочевывают эвенки, — семь человек. Только после начала крепких заморозков она имеет по вьючной дороге постоянную связь с Кежмой на Ангаре. Тогда оттуда идут караваны с товарами для магазина фактории и обратно с пушниной. Пушнину иногда сплавляют больше тысячи километров вниз по Подкаменной Тунгуске, к Енисею.

В Кежме есть почтовая контора, фельдшерский пункт, школа. Но не было тогда еще ни телеграфа, ни постоянного, регулярного сообщения по реке или посуху с Транссибирской железнодорожной магистралью или Енисеем с его пароходными линиями.

Тихая жизнь фактории нарушена нашим приходом. Заведующий и его сотрудники топят баньку, готовят уху, пекут шаньги, тащат к столу банки с вареньями и соленьями. Закон сибирского гостеприимства — сначала помыть и накормить гостя с дальней дороги, а потом уже посидеть с ним за чайком и всласть наговориться.

Трое суток мы отдыхаем. Но приходит время расставания. Кулаков, Сизых и я заводим коней в большую, лодку, чтобы переправить их на другой берег, грузим нехитрый багаж. Леонид Алексеевич, похохатывая по своему обыкновению, обнимает нас так, что кости трещат.

— В добрый час, Витторио! Поклон всем! Жду в нашей заимке на Большом болоте. В начале октября.

Настроение у него отличное. Ему не придется быть одному два месяца там, в «стране мертвого леса». На фактории оказался пришедший сюда в поисках заработка житель какого-то ангарского селенья Китьян Васильев. Он и согласился сопутствовать Кулику. Щуплый, белобрысый, вялый, этот парень мне не понравился. Но, как говорится, «на безрыбье…». И когда мы с Леонидом Алексеевичем, сговорив Китю, беседовали на прощанье вдвоем и я высказал свои опасения, не будет ли он слабоват, Кулик понимая, что новый рабочий вряд ли станет ему хорошим помощником, сказал:

— Главное — чтобы душа живая была рядом. Будет готовить «заваруху» и носить инструменты — и то ладно. На большее не рассчитывал.

Не рассчитывал? Услышав это, я понял, что Леонид Алексеевич, решив проводить нас до Ванавары, задумал убить двух зайцев: нам помочь в пути и найти себе на фактории Пятницу для робинзонады. Но так или иначе и у меня отлегло от сердца. Все же этот замечательный человек будет не один.

Отплываем к тому берегу, чтобы встать на тропу в Кежму.

Пес Загря волнуется в последнюю минуту не меньше нас. Он никак не может понять: почему его не пустили в лодку, почему один из тех, с кем он был в тайге много дней, остается на берегу? Загря носится у кромки воды, повизгивает, хочет плыть за лодкой. Леонид Алексеевич подзывает его и берет за ухо. И долго стоит так, до тех пор, пока мы не высаживаемся и, помахав шапками, не уходим в темный лес…

* * *

Снег. Снег. Снег. Горы по долине Хушмы — белые горбы. Серое, унылое небо. Щетинится черными стволами почти без сучьев небольшая роща сухих деревьев. Наконец домик нашей базы на реке.

Леонид Алексеевич дает команду расположиться здесь на ночь.

— А вас, Витторио, попрошу, как бывало, в «лабаз». Побеседуем.

В «избушке на курьих ножках» нам теперь тесновато в наших зимних одеждах. Но раздеться, конечно, нельзя. Мороз забирает уже крепко, по-зимнему. Градусов под двадцать.

Снова горит свеча на большом сундуке. Кулик облокотился на него устало. Он похудел. В отросшей бороде сильно пробивается седина.

— Рассказывайте, Витторио, обо всем по порядку и поподробнее. Как добрались до Ленинграда, как все дальше шло. С вашим прибытием в сутолоке этих дней ведь толком и поговорить не удалось.

И я начинаю рассказывать:

— …До Кежмы дошли без особых приключений. Лето было сухое, переправы через болота и речки не очень мучали. В Кежме плавиться до устья, до поселка Стрелка на Енисее, сговорил нашего Константина Сизых. Он купил шитик, взял с собой младшего сына. Мы благополучно прошли все двадцать порогов и шивер. Пожалуй, самым неприятным оказался первый — Аплинский. Чуть было шитик не зарылся носом в волны — «толкунцы» — после спуска с главного перепада порога.

На пристани Стрелка сел на пароход до Красноярска, там — на московский скорый. Очень косились на меня пассажиры. Выцветшая тунгусская рубаха, латаные-перелатаные брюки, порыжевшие сапоги и… бородища! В Ленинграде мать не признала, когда открыла дверь! Ваши домашние тоже не узнали. Из письма вы знаете — у них все благополучно.

В Академии наук пошел сразу к Вернадскому. Передал бумаги…

Тут Леонид Алексеевич прервал меня:

— Об этом поподробнее. В деталях. Как вошли. Как Владимир Иванович реагировал…

…В Ленинграде был обычный серенький, сентябрьский денек. Ветер дул вдоль Невы, с залива, и она рябилась крупной волной. Все было пропитано сыростью. В передней здания Минералогического музея я спросил у служителя, где мне найти академика Вернадского. Он показал пальцем вверх: «Там скажут…»

Я остановился перед массивной, высокой дверью из коридора, во всю длину которого стояли шкафы темного дерева с образцами горных пород и минералов на полках. Постучал и вошел в мрачноватый кабинет. Темные шкафы по стенам, высокие окна с тяжелыми драпри, стол с книгами и лампой под большим абажуром. Незнакомые портреты. Хорошо одетый старик с небольшой седой бородкой и усами, в очках сидел в кресле у окна и что-то разглядывал через квадратную лупу.

Он обернулся. Я представился и протянул конверт с письмами Кулика.

— Вернадский, — тихим голосом сказал академик, неторопливо положил на подоконник лупу и какой-то кристалл, взял конверт и предложил сесть напротив на стул.

Мне он показался очень утомленным и чем-то недовольным.

Несколько минут Вернадский читал письма, затем откинулся на спинку кресла и так же тихо сказал:

— Упорный человек. Но зачем уважаемый Леонид Алексеевич так все усложняет? Остаться одному там! А если мы не найдем денег, чтобы послать туда вас?

— Тогда я поеду сам!

Очки Вернадского блеснули, он поднял голову и впервые внимательно поглядел на меня.

— Да, поеду. Я обещал вернуться в начале октября.

— Вы говорите бессмыслицу, милостивый государь. Сущую бессмыслицу! Чем вы можете помочь в одиночку?

Да мне и самому было ясно, что нет у меня никаких возможностей собрать денег на железнодорожный билет до Тайшета и лошадей, чтобы добраться до Кежмы и Ванавары.

Вернадский меж тем пожевал губами и продолжал, как бы размышляя вслух:

— Леонид Алексеевич пишет, что он убежден: круглые ямы в торфяниках в долине и на Большом болоте — это кратеры, образованные осколками метеорита. Он хочет произвести магнитометрические замеры. Впрочем, последние могут ничего не дать, если метеорит был каменным, как многие. Следовательно, нужно производить раскопки, когда почва замерзнет. Это очень трудоемкая работа. Надо много рабочих, шанцевый инструмент. Вероятно, несмотря на мерзлоту, там есть обильные подпочвенные воды. Следовательно, нужны моторы и насосы…

— Владимир Иванович, — прервал я академика, — мы сделали насос сами. Трубу из березовой коры и…

— И ваш насос мог поднять воду аршина на два? И не помог осушить раскоп? Так ведь?

— Так.

— Ну вот, видите. Кустарными средствами здесь не обойдешься.

— Мы будем вымораживать грунт!

Вернадский вздохнул, точно хотел сказать? «Что с вами поделаешь!» Потом встал и протянул мне руку.

— До свидания. Я переговорю с непременным секретарем Академии Ольденбургом и академиком Ферсманом. Попробую убедить их выделить дополнительно денег. Но не много. На месяц работы примерно. Только на то, чтобы Леонид Алексеевич провел раскопки одного, максимум двух «кратеров» и смог вывезти собранные вами образцы горных пород, снаряжение. Прошу вас, милостивый государь, позвонить мне через три дня.

Ни через три дня, ни через неделю академик Вернадский не мог ответить мне определенно, будут ассигнованы дополнительные средства на экспедицию Кулика или не будут. Меня охватило отчаяние. Уже середина сентября. На дорогу в «страну мертвого леса» нужно самое малое три недели. Что же делать? Как быть?

Я снова поехал в Минералогический музей, но академика Вернадского не застал. Пошел в президиум Академии, решив попытаться увидеть непременного секретаря. Его тоже не застал.

В приемной, услышав мой разговор с секретаршей, ко мне подошел молодой человек и сказал, что он сотрудник «Вечерней Красной газеты». Я рассказал ему историю нашего путешествия в поисках Тунгусского метеорита. И на следующий день в ленинградской «Вечерке» появилась статейка, под хлестким заголовком «Один в тайге»…

С этого момента все «закрутилось».

Академик Вернадский сам вызвал меня, вежливо поругал «за обращение к прессе» и сообщил, что Академия дает мне командировку и немного денег. Только на то, чтобы добраться до Кулика и вывезти его самого, собранные материалы и снаряжение.

— Вопрос о дальнейшей работе Леонида Алексеевича по разведке падения метеорита 1908 года Академия наук решит потом, заслушав его отчет, — сказал в заключение Вернадский. — Передайте ему привет и пожелания благополучного возвращения.

…Леонид Алексеевич выслушал мой подробный рассказ не прерывая. Но сжатые, сухие губы говорили о том, что он напряжен, взволнован, возмущен.

— Так, — наконец сказал он. — Так. Значит, трудно пришлось вам, Витторио. Значит, опять пытались дать нам подножку! Если бы не Владимир Иванович!.. Ну, а почему ваше путешествие объявили «спасательной экспедицией»? Иннокентий Михайлович Суслов мне говорил, что его мобилизовали, что шум поднялся на весь свет. Даже корреспонденты сюда пожаловали…

— Я же вам говорю, все «закрутилось» после статьи в ленинградской «Вечерке». Во многих газетах написали о нашей экспедиции, о том, что вы остались в тайге. Когда я приехал в Новосибирск, там в крайисполкоме была создана даже особая комиссия для организации экспедиции сюда. Беспокоились о вашей судьбе.

Иннокентию Михайловичу Суслову — он много путешествовал по Якутии и в краю эвенков — поручили организовать все от имени исполкома. К нему прикомандировали сотрудника красноярского Госторга Вологжина, чтобы он помог через отделение Госторга в Кежме снарядить вьючный обоз. В Новосибирске же к Суслову присоединились корреспонденты Смирнов-Сибирский и Дима Попель. Все они должны были доехать поездом до Тайшета и затем нашим путем на лошадях добраться до Ангары и водой до Кежмы. А мне предложили лететь туда же гидросамолетом из Иркутска вдоль Ангары и в Кежме подготовить отправку всей группы дальше. Если бы Суслов с товарищами застрял в пути, мне предоставлялось право идти к вам, их не дожидаясь. Но в Иркутске «Доброфлот» мог дать гидросамолет только до Братска. Дальше у них не были разведаны плесы для посадок и не было баз с горючим. Все же я полетел. Опытный летчик Демченко провез меня дальше Братска, до села Дубинино. Уговорили его. Приказали ему долететь лишь до Братска. Отсюда пришлось плавиться на лодках. На участках, где не было порогов, плыли ночами. А пороги там, знаете, страшноватые. Особенно Дубининский, Ершовский. Да еще Сосун есть недалеко от устья Илима.

В Кежму я добрался на пятый день. Через два дня пришел на лодке от поселка Дворец Иннокентий Михайлович с товарищами. Ну, а потом вьючным обозом мы шли до Ванавары и сюда…

…Уж свеча наполовину сгорела, когда я закончил рассказ о «спасательной экспедиции».

Снова не прерывая слушал Леонид Алексеевич. Потом протянул руку и, как в ту памятную августовскую ночь, привлек меня к себе, обнял крепко.

— Спасибо, дорогой Витторио. Однако плохо, что шум этот поднялся… «Спасать» меня было не надо. Но нет худа без добра! Теперь, может быть, нам легче будет бороться за наше дело. Готовить на будущий год новую экспедицию. Здесь нужно глубже вести раскопки. Нужно бурение на Большом болоте. Вы знаете, я прихожу к убеждению, что основная масса нашего метеорита врезалась именно в Большое болото. Вы обратили внимание, что поверхность его покрыта, как волнами, складками? Дугообразными. Это, очевидно, следствие внедрения в него крупных осколков, возмутивших поверхность молодых торфяников зыбуна. И мы найдем эти осколки, дорогой Витторио! И это будет большой победой метеоритики, нашей новой науки.

Я слушал исполненные веры в правоту своих идей слова Леонида Алексеевича, и мне было… тяжко! С некоторых пор в моей душе сидела заноза. Собственно, не с некоторых пор, а точно с первого октября, немного более месяца назад. В тот день я влез в кабину старенького самолета «Юнкерс-13» на поплавках. Александр Степанович Демченко покрутил ручное магнето, какими в то время заводили мотор, и, дав прогреться двигателю, повел машину на взлет по широкому плесу Ангары. Внизу открылась панорама Иркутска, затем раскинулась до края неба необъятная тайга. Она была похожа на черно-зеленый ковер, украшенный затейливой вязью ярко-желтого рисунка. Лиственницы уже окрасились в цвет осени.

В девственной тайге нет открытых, безлесных пространств. «Поляны» там — это либо «гольцы», вершины высоких сопок, либо пожарища, или болота. Уже в районе Братска, когда сверкающая лента Ангары у горизонта вспенилась бурунами знаменитого Падуна, крупнейшего порога на этой реке, слева, в распадке, между грядами покрытых чащобой холмов, я увидел обширное продолговато-овальное болото. Поверхность его была буро-рыжая и волнистая — совсем как Большое болото в «стране мертвого леса». А в одной его части совершенно четко проступали округлые пятнышки, очень похожие на «кратеры» от падения осколков метеорита.

Поспешность выводов, как известно, характерная черта молодости, недостаточности знаний…

«Здесь тоже упал метеорит, — подумал я сначала. Затем мысль моя повернулась, как говорят, на все сто восемьдесят градусов: — Нет… Наверное, Кулик ошибается. Наверное, он принял обычные для таежных болот ямы, выжженные в торфе подсохшего болота вокруг пней, за кратеры — воронки от падения осколков метеорита. А лесовал вокруг — следствие вихря, торнадо, повергнувшего уже мертвые, обожженные большим таежным пожаром деревья. Ведь таких пожарищ немало в тайге. Стало быть, — пришел я к выводу, — Тунгусский метеорит надо искать не в том месте, где его ищем мы. Он, может быть, пролетел дальше. И где-нибудь лежит себе в бескрайних и безлюдных просторах на севере, у Хатанги».

Этот вывод и был той «занозой»… А тут еще новые «доводы» в пользу еретической моей мысли.

Добравшись до заимки у Большого болота, все мы, участники «спасательной экспедиции», и в том числе корреспонденты, почти две недели с утра дотемна рыли по указаниям Леонида Алексеевича траншеи и шурфы в «кратерах» и… ничего не обнаружили. Ни малейших остатков метеорита не было найдено и на каменистых склонах гор вокруг, где мы их высматривали. А там ведь они не могли «зарыться» в породу! Ничего не дали и магнитометрические наблюдения. В одной из больших воронок, «кратере Суслова», Иннокентий Михайлович пролежал немало часов, опустив голову над котелком магнитометра. Ничего не сказала ему магнитная стрела прибора…

И я выдернул занозу.

— Леонид Алексеевич, — сказал я тихо, — Леонид Алексеевич… А может быть, метеорит упал не тут, а пролетел дальше? Я видел с самолета болота…

Продолжать мне не пришлось. Кулик резко отодвинул, вернее — оттолкнул меня. Отклоняясь к противоположной стенке лабаза, я задел рукой за свечу, она упала и погасла. И в полной темноте я услышал чужой, жесткий голос:

— Предатель… Как я мог вам верить, старый дурак! Я должен был предвидеть, что академики вас убедят… не верить мне! Уходите…

Сраженный несправедливым обвинением в предательстве, я не нашел никаких слов в ответ. Да и, наверное, Кулик их не услышал бы…

Поутру мы выступили из лагеря на Хушме и, несмотря на сильные морозы, в четыре дня дошли до Ванавары, а после отдыха на фактории еще через четыре дня добрались до Кежмы.

Здесь пришлось пробыть дней десять, дожидаться, пока станет Ангара, чтобы уже по льду ехать на подводах до Дворца и потом до Тайшета. Весь этот путь для меня, да и пребывание в Кежме были мрачными. Леонид Алексеевич расхворался. Целые дни лежал и почти ни с кем не разговаривал. Болел также Иннокентий Михайлович — он сильно обморозил лицо и руки на последних переходах. От Кежмы ехали в санях.

Однажды на ночевке в селе Неванка, где мы остановились в доме родителей Алексея Кулакова, я попробовал объясниться с Леонидом Алексеевичем. Из разговора ничего не вышло. Кулик сослался на головную боль и отказался беседовать. В Тайшете, в ожидании поезда, я решил поведать о тяжелом разговоре с ним на базе Хушмо Суслову. Мы уединились за столиком в углу буфета. Выслушав мою исповедь, Иннокентий Михайлович как-то грустно поглядел на меня, вздохнул, похлопал по плечу и сказал:

— Дело ваше дрянь. Думаю, однако, паря, не скоро у вас с Куликом наладятся отношения. Ему трудно. А человек он бескомпромиссный. Да или нет. Противник его дела — его личный враг.

— Но ведь я высказал только предположения…

— Вы засомневались, — прервал меня Суслов, — для Леонида Алексеевича этого достаточно! Слишком много, однако, ему пришлось воевать с сомневающимися. Наверно, это и ожесточило. Так, например, считает он, и нельзя его переубедить, что один известный академик его самый главный недруг. А ведь тот высказал всего лишь тоже предположения. Да к тому же — и, наверное, то главное — натура у Кулика такая, характер такой. Да или нет…

…Вот так и получилось — одна заноза была выдернута, и сразу же засела во мне другая, поглубже, покрепче, поострее. Очень было горько. Особенно потому, что не чувствовал я себя по-настоящему виновным.

Новая заноза сидела очень долго — более десяти лет!

Нет, Леонид Алексеевич не «раззнакомился» со мной. По-прежнему, приезжая в Москву, он всегда заходил к моим родственникам «попить чайку» и, когда встречал меня, был любезен. Но и только. Былым, почти отеческим отношением и не пахло. А по своим «метеоритным делам» он заговорил со мной лишь однажды — вскоре после возвращения из Сибири. Он всего-то попросил меня написать свои соображения для отчета об экспедиции о возможности посадки гидросамолетов на Подкаменной Тунгуске, в районе Ванавары.

Дело в том, что «прикинуть на местности» такую возможность мне поручили еще весной в Инспекции Гражданского Воздушного Флота. Ведь у меня уже было некоторое знакомство с авиацией. За год до того я участвовал в авиационной экспедиции в Казахстане и вообще очень интересовался авиацией.

Я набросал кроки плесов Подкаменной Тунгуски и написал короткую к ним экспликацию с выводом, что на некоторых плесах там можно устроить гидроаэродром для самолетов типа «Юнкерс-13». Эту справку я послал ему почтой.

Леонид Алексеевич, вернувшись, сразу же начал готовить новую экспедицию в «страну мертвого леса» и намеревался добиться получения самолета для аэрофотосъемки района Большого болота.

Новую экспедицию ему удалось организовать через год, — правда, без авиации. Конечно, участвовать в ней меня он не пригласил. С ним поехал молодой ученый, впоследствии ставший известным исследователем в области метеоритики, — Евгений Кринов.

Новое путешествие Кулика, несмотря на то что в «кратерах» пробили глубокие шурфы и производилось бурение, не увенчалось находкой осколков метеорита… В середине тридцатых годов еще дважды Кулик совершил походы на Хушму и тоже ничего не нашел.

С годами в конце концов отношение ко мне у него переменилось. Что послужило поводом, не знаю. Но как-то уже в сороковом году Леонид Алексеевич позвонил мне и сказал, что, если я не возражаю, он придет на «чашку чая». Когда я открыл дверь, он, похохатывая, полуобнял меня. И обратился он ко мне по-прежнему, интимно произнося мое имя на итальянский манер:

— Витторио! Здравствуйте. Читал вашу книжку для ребят «Завоеватели высот». Рассказывайте, как живете, как трудитесь?

Борода и усы Леонида Алексеевича совсем поседели, резче обозначились морщины у рта. И вокруг глаз тоже были бороздки, и очки не могли их закрыть. Он казался безмерно усталым и в то же время как-то излишне возбужденным, нервным. Однако руки его, обнявшие меня, были по-прежнему железными и голос бодрым.

Чай Леонид Алексеевич всегда пил вприкуску и с явным удовольствием, если не сказать — с наслаждением. Особенно если чай был крепким!

Мы говорили долго. Впрочем, если быть точным, говорил главным образом мой дорогой гость. Он рассказывал о том, что теперь в Минералогическом музее создан большой отдел метеоритов и в нем собраны сотни «небесных скитальцев», что помогало создавать этот музей множество самых разных людей, присылавших сообщения о падении метеоритов, а иногда и найденные их осколки.

— Теперь уже никто не сомневался в нужности для науки нашего дела, — говорил ученый. — Теперь все поняли, что изучение вещества из космического пространства играет большую роль в дальнейшем развитии астрономии и космогонии. И мы идем в этом деле впереди всех стран.

Сначала он ничего не рассказывал о своих последних экспедициях в «страну мертвого леса». Все же потом заговорил о «тунгусском диве», поискам которого отдал почти два десятилетия.

Раскопки, бурение, магнитометрические измерения, внимательнейшее «прочесывание» склонов сопок — все было сделано. И — ни одного осколка!

Однако уверенность в том, что именно там, где он искал, и есть конечный пункт траектории полета гигантского метеорита, встретившегося с Землей, его не покинула. Теперь Кулик выдвигал гипотезу: метеорит не распался над землей на осколки, которые вонзились в землю, а рассеялся на мельчайшие частицы при взрыве.

— От нашего (он опять говорил «нашего»!) метеорита обязательно что-нибудь осталось. Основная масса его, наверное, превратилась в пыль. Но эти мельчайшие частицы его вещества все же там должны быть! И я их добуду. Обязательно, Витторио, обязательно!

Потом Кулик стал допытываться у меня, насколько надежны новые летательные аппараты-автожиры (теперь они называются вертолетами) инженеров Камова и Миля.

Я обещал познакомить Леонида Алексеевича с изобретателями этих замечательных машин. На автожире можно было бы из Кежмы прямо долететь до нашей заимки у края Большого болота, под сопкой имени Стойковича, и там высадиться. Неугомонный ученый, очевидно, вынашивал такую мысль.

…Захлопнулась дверь за Леонидом Алексеевичем. Мне было грустно. Может быть, потому, что десять лет разрыва с ним — это моя личная большая потеря? Теперь уже, в пору зрелости, немало повидав разных людей, и среди них тоже по-своему замечательных, я совсем по-иному понимал тех, кого называют одержимыми в науке, да и в любом другом творческом деле и на производстве. На основе жизненных фактов теперь я знал, что такие люди почти всегда трудны для окружающих, и, пожалуй, особенно для своих коллег и сотрудников. Они часто нетерпимы к инакомыслящим и выглядят поэтому со стороны даже какими-то ограниченными или консервативными.

Но они ведь такие потому, что увлечены! Слишком любят свое сделанное и обычно намного больше знают в своем деле, чем тот, кто высказывает сомнение в их заключениях, выводах, идеях.

Думается мне, к нетерпимым нельзя проявлять нетерпимость. Оставим за ними человеческое право быть принципиальными, бескомпромиссными и будем уважать это.

Что же, значит, таких людей нельзя или не надо критиковать, спорить с ними? Надо, конечно. Но на уровне их знаний. И, пожалуй, не столько и тем более не только критиковать, а доказывать свое видение проблемы, свое ее решение. Будь то теоретическая гипотеза или техническая конструкция.

* * *

Больше Леонида Алексеевича я не видел.

В конце июля сорок первого он вступил в народное ополчение, в Московскую дивизию Ленинского района. Она вскоре ушла на фронт.

По пути к огневым рубежам, в районе Спас-Деменска, штаб дивизии получил письмо из Академии наук с просьбой на основании такого-то предписания Наркомата обороны вернуть в Москву бойца Л. А. Кулика. Советская власть не хотела даже тогда рисковать своими учеными.

Леонид Алексеевич отказался покинуть часть. «Я советский гражданин. И никто не может лишить меня права защищать свою родину», — заявил он в штабе.

Когда мне рассказали об этом, я подумал: что ж, такие люди остаются верны себе — да или нет.

…Немецко-фашистские самолеты бомбили передний край и ближние тылы нашей обороны в районе Мясного Бора на Волхове с рассвета и дотемна. А ночь наступала поздно. Кончался май сорок второго. Уже много дней 59-я армия, где я служил, вела бои, сдерживая врага, стремившегося закрыть коридор в лесах и болотах, через который выходили из окружения остатки Второй ударной армии, преданной ее командиром Власовым. В эти тяжкие для всех нас дни меня постигло еще и личное горе. Из Москвы, из Союза писателей, мне переслали письмо от брата, из осажденного Ленинграда. Он сообщал, что вслед за отцом, зимой, умер после ранения наш младший брат. В конверте было и второе письмо — треугольник, сложенный из листка школьной тетради. В нем всего несколько карандашных, плохо разборчивых строк. Писал Леонид Алексеевич:

«Витторио! Если мое послание дойдет до вас, сообщите свой номер полевой почты. Уверен, что вы где-нибудь летаете и бомбите фрицев. Может быть, и поблизости? Желаю полного успеха. Моя болотная полевая почта… Обнимаю. До Победы!»

…До Дня Победы Леонид Алексеевич не дожил. В бою в районе деревни Митяево на Северо-Западном фронте он был ранен в ногу. Его часть попала в окружение. Товарищи пытались вынести ученого. Он настаивал: «Оставьте меня в укромном месте, в какой-нибудь лесной сторожке. Иначе сами не выберетесь». И настоял.

Прочесывая оставленный нашими войсками район, фашисты обнаружили раненого ученого. Сначала его поместили в лагерь-лазарет в местечке Всходы, потом около Спас-Деменска. Там наших воинов почти не лечили, кормили впроголодь. Сила воли все же подняла Леонида Алексеевича на ноги. Он связался с партизанами, стал готовить побег группы своих товарищей по лагерю. Но, видимо, был в лагере предатель. Ученого потащили на допрос, избили и бросили в холодный подвал. И здесь 14 апреля 1942 года оборвалась жизнь этого человека.


Много уже лет прошло с тех пор. Дело Леонида Алексеевича Кулика продолжали его сотрудники. Они снова и снова путешествовали в далекую «страну мертвого леса».

Известный астроном, академик Фесенков выдвинул новую теорию феномена Тунгусского метеорита. По этой теории над тайгой за Подкаменной Тунгуской 30 июня 1908 года приблизилось к земле ядро небольшой кометы, которое взорвалось от динамического удара в плотных слоях атмосферы и распылилось в воздухе. Эта теория сейчас признана большинством ученых.

Недавно академик Г. И. Петров подтвердил ее и показал, что ядро кометы должно было состоять из льда и снега…

Однако есть и не согласные с ней.

Феномен Тунгусского метеорита привлек внимание молодых научных работников и студентов в Томске и Уфе, Свердловске и Ленинграде. Благодаря современным средствам сообщения, и прежде всего авиации, район падения метеорита стал доступнее. Десятки экспедиций, нередко самодеятельных, побывали там в пятидесятых и шестидесятых годах. Они конечно же искали осколки, как и мы когда-то, или вообще крупицы вещества «небесного скитальца», будь то метеорит или комета. Они исследовали весь район Большого болота и сопки вокруг. И тоже ничего не нашли…

Одна из групп молодых ученых из Уфы, обнаружив в годовых кольцах на срезах стволов немногих оставшихся в живых деревьев повышенную радиоактивность, относящуюся по времени к 1908 году, выдвинула гипотезу об атомном взрыве как причине, породившей «страну мертвого леса». Интересно, что на много лет раньше писатель Александр Казанцев в научно-фантастическом рассказе «Гость из космоса» высказал предположение, что этот взрыв произошел в результате аварии… инопланетного космического корабля!

Многие иностранные ученые также пытались найти объяснения катастрофы в таежном сибирском краю.

Есть гипотеза, утверждающая, что взрыв, равный по мощности действия 20-мегатонной атомной бомбы, породил кусочек антивещества, проникшего в атмосферу Земли и здесь аннигилировавшего.

Есть и еще более фантастическая, но подкрепленная математическими расчетами гипотеза техасских ученых Альберта Джексона и Майкла Рейна. Гипотеза эта утверждает: за Хушмой в земной шар врезалось космическое тело — «черная дыра». Оно — концентрат вещества немыслимой плотности (миллион миллиардов тонн в одном «кубике»!) — пронизало нашу планету, как игла, а сопутствующие явления — плазменный огненный шнур, наблюдавшийся в небе, и ударная волна воздуха — были причиной пожара и вихря, опалившего и свалившего тайгу.

Впрочем, уже в середине семидесятых, через полвека после первых путешествий в «страну мертвого леса», очередные научные экспедиции обнаружили там в почве микроскопические пылинки, которые по всей видимости имеют внеземное происхождение. Это открытие подкрепляет теорию распыления космического тела при взрыве. И все же… Еще спорят ученые, каким оно было. Ядром кометы? Гигантским метеоритом? Откуда примчалось?

Итак, не будет слишком дерзким считать, что тайна Тунгусского метеорита остается еще не до конца рассказанной тайной.


Высокий лиственный лес шумит теперь на сопках вокруг Большого болота и в долине Хушмы. Теперь это уже не «страна мертвого леса». Но стоят там до сих пор потемневшие от времени и дождей маленькие избушки и «лабазы», построенные руками Леонида Алексеевича Кулика и его спутников, волей, мужеством, стремлением к познанию природы этого нашего современника, человека трудного и замечательного.

Я любил его.

НАУКА ИМЕЕТ МНОГО ГИТИК

В каждом городе всегда есть дома безликие, скучные. Они совершенно не запоминаются. Как копны сена или будки железнодорожных путевых обходчиков, их трудно отличить друг от друга. В современных застройках окраин таких строений особенно много. В Париже и Москве, Кабуле и Буэнос-Айресе, в разных странах, во всех концах света. Но и в старых районах этих и других городов на некоторых улицах они тоже есть, такие дома, одно- или двухэтажные и большие «доходные», свидетели конформистского мышления архитекторов и заказчиков-хозяев или суровых требований экономики.

Почти полвека назад, в позднеосенний день, я с трудом разыскал у дверей одного из подобных зданий в районе Бронных улиц небольшую табличку с довольно-таки устрашающим текстом: «Научно-исследовательская лаборатория отравляющих веществ (НИЛОВ). Наркомзем СССР».

Дверь была заперта. Я постучал раз, другой. Наконец она открылась и усатый коренастый дядька в синем халате спросил, кого мне надо.

— Коротких или Несмеянова.

— Пройдите на второй этаж, прямо в лабораторию.

На втором этаже сильно и специфически пахло, как и в университетской «химичке», смесями запахов кислот и сероводорода. Где-то тихо гудел вентилятор. Короткий коридор вел к застекленной матовым стеклом двери с надписью на листке печатными буквами: «Без дела не входить». Под этими словами были пририсованы череп и скрещенные кости.

Я открыл дверь и вошел в довольно большую комнату с обычными для всех «химичек» столами, загроможденными термостатами, полочками для колб и пробирок, горелками и т. д. В дальнем углу на письменном столе сидел блондин в белом халате, видимо, высокий и статный человек, лет под тридцать. Усмехаясь немного иронически, он слушал другого, знакомого мне, расположившегося на стуле черноволосого, темноглазого, с припухлым ртом, инженера Григория Ивановича Коротких. С ним прошлым летом мне довелось быть в авиационной экспедиции в Казахстане. Там, в заросших камышами плавнях Сырдарьи, ставились опыты по истреблению саранчи путем опыления служащей ей пищей растительности препаратами мышьяка.

Григорий Иванович мне нравился — живостью характера, склонностью к шутке, всегдашней веселостью. Помимо того импонировала его увлеченность новым делом — применением авиации для борьбы с сельскохозяйственными вредителями. Вместе с инженерами Вячеславом Степановым и Яковом Михайловым-Сенкевичем они создали конструкции первых аппаратов для распыления порошкообразных ядохимикатов — «аэропылов» — и средств, необходимых для охраны здоровья работающих с такими отравляющими средствами, — «респираторов», специальных костюмов, а также загрузочных приспособлений и другого оборудования авиахимэкспедиций.

После возвращения из экспедиции Коротких-то и предложил мне поработать зиму в НИЛОВ с перспективой на следующее лето снова попасть в одну из авиаэкспедиций, которые будут продолжать отработку «авиаметода». Он знал о моей большой тяге к авиации и желании кем угодно, но работать там, где совершаются первые шаги использования летательных аппаратов в различных областях народного хозяйства.

— А вот и наш «всадник» пожаловал! — прервав свой рассказ, воскликнул Коротких, завидев меня в дверях. — Идите сюда, представлю магу и волшебнику, самому ядовитому человеку.

— Несмеянов, — сказал блондин, вставая.

— А «всадником» мы его прозвали, — продолжал Коротких, — потому, что пришлось ему целый месяц каждый день скакать на кобылке за двадцать километров от базы нашей экспедиции до участка опыления. Туда и обратно. Туда — на рассвете, обратно — в жарищу. Выдержал! И, смею думать, подготовил свой зад, чтобы просиживать табуреты в твоей «химичке», Александр свет Николаевич.

На губах Несмеянова снова появилась чуть ироническая улыбка.

— Мы здесь занимаемся наукой, — сказал он после небольшой паузы и совершенно серьезно. — А наука, знаете, имеет или умеет много гитик.

«Тоже шутник, — подумалось мне, — но парень, видно, серьезный».

— Я не шучу, — продолжал, точно угадав мои мысли, Несмеянов. — Фраза эта считается бессмысленной. Однако аз неразумному представляется — имеет она что-то этакое, интересное внутри. В науке нужно уметь найти, рассмотреть, понять вот то самое… пусть будет гитик…

Коротких захохотал.

— Гитиковедение — очередное твое гениальное открытие.

— Я серьезно говорю, Гриша! Здесь наукой занимаются, а не изобретают твои самовары. Так «аэропылы» мы называем. Они действительно внешне похожи на украшение чайного стола, — огрызнувшись на реплику Коротких, пояснил мне Несмеянов и продолжал: — Так вот, ваше рабочее место будет в экспериментаторской. Вам предстоит проверять действие ядов на насекомых. Высшими животными занимаются другие сотрудники. Первое задание — добудьте материал. Второе — изучите инструкцию обращения с пылевидными ядами и растворами, ознакомьтесь с термостатами и другим оборудованием. Как проводить сами опыты, я дам вам указание потом. А теперь пойдемте, провожу.

— Александр Николаевич! Но ведь на дворе ноябрь. Каких насекомых можно сейчас наловить?.. Разве только муравьев?

— Клопов и тараканов! — воскликнул, ухмыляясь, Коротких.

— Да, именно, — вполне серьезно подтвердил Несмеянов. — Эти шестиногие сейчас, пожалуй, единственный материал, который можно раздобыть. А как добыть, то ваша забота…

О том ли я думал, когда, по совету Григория Ивановича, оформился в Наркомземе на работу в НИЛОВ, научным сотрудником! Эта лаборатория со страшным названием была первым и основным центром, где готовились программы опытных авиационных экспедиций и осуществлялась их организация, в том числе и той, в Казахстан минувшим летом. Мне и мечталось, что я буду тоже готовить экспедиции, что-то там делать вместе с инженерами-конструкторами по оборудованию самолетов. Новых самолетов, которые должны были поступить вместо старых «коньков-горбунков». Или на крайний случай, думал я, мне поручат поехать разведывать площадки под временные аэродромы для них, чем пришлось уже заниматься в Казахстане. Но теперь делать было нечего. Специального инженерного образования я не имел, а в авиации — лишь опыт практической работы в одной экспедиции да еще навыки летчика-наблюдателя, приобретенные в авиахимовской школе «без отрыва от производства» — от учебы в Московском университете.

Я понимал, что Несмеянов и другие руководители НИЛОВ правильно решили использовать нового молодого сотрудника, биолога по университетской специальности.

Несмеянов провел меня в одну из комнат лаборатории, познакомил с ее «обитателями», двумя молодыми женщинами, и определил, за каким столом будет мое рабочее место.

Итак, надо было начинать с поисков «материала».

Итак, будь они трижды прокляты, клопы и тараканы! Где и как их добыть? Никто толком ответить на этот вопрос не мог. Кто-то из знакомых, посмеиваясь чрезвычайно обидно для меня, посоветовал развесить в подворотнях объявления. Другой — обратиться к старушкам, всегда околачивающимся около действующих церквей.

В конце концов тот усатый дядька, кто открыл мне дверь в день первого прихода в лабораторию, — все всегда звали его Егорыч, — предложил дельное:

— Езжай, парень, на транвае в Карачарово или Алексеевское и походи по домишкам деревенским. У них там «они» есть.

На следующий день, запасшись коробочками, я отправился на промысел мерзких тварей. На трамвае доехал до Рижского вокзала — дальше он не ходил — и пошел в Алексеевское знакомой, раскисшей обочиной разбитого шоссе. В этом селе одно время жил — снимал угол — мой товарищ по университету, и я к нему, бывало, наведывался.

В первом дворе старой хибары меня встретил бородатый здоровяк, похоже, извозчик… да конечно же извозчик — вот и пролетка стоит под навесом, и лошадь всхрапывает…

— Уважаемый, — начал я, — мне нужны тараканы. И клопы…

Бородатый осклабился, гмыкнул, оглядел острыми глазками стоящего перед ним юношу в старом драповом пальтеце и кепке, заломленной назад, и сказал:

— А каких тебе? Поболе? Али мелочь возьмешь?

Не без юмора он был. Однако когда я вынул коробочку и протянул ему, он заорал и схватил то ли палку, то ли кнут.

— Да иди ты… Ходют тут всякая… шпана. Иди, а то!..

В другом дворе маленькая старушка внимательно и, показалось мне, доброжелательно выслушала мою просьбу, зачем требуется мне такая живность. Расспросив меня, кто я да откуда, она повздыхала, перекрестилась.

— Ну што-ш… Мори их, миленький! Проходи в дом и мори, только штоб вони не было. Для науки, говоришь? Я согласная… Много не возьму.

Вот тебе и поняла она мою просьбу!

Все же из упрямства зашел я в третий двор. Здесь молодой парень колол дрова, а девчушка лет семи таскала их в сенцы.

Выслушав меня, он согласно кивнул головой и сказал девчушке:

— Мань, а Мань… Проводи товарища научного сотрудника на кухню. Пусть он там тараканов аль прусаков наловит.

Ну, уж нет… Чаша моего терпения, как говорится, переполнилась. Самому в чужом доме собирать «материал» было свыше моих сил. И, поблагодарив парня, я пошел со двора и выбросил свои пустые, увы, коробочки в кювет.

В конце концов, выручил тот же Егорыч.

— Дай трешку дворничихе, она сообразит, — сказал он, выслушав скорбную повесть о походе в Алексеевское.

Через несколько дней в сетчатых садочках на моем столе в экспериментаторской обитало несколько десятков всегда оживленных черных тараканов, а в деревянной плотной коробочке копошились клопы.

Я не был брезгливым. Детство в деревне, на природе, страсть коллекционировать жуков и бабочек в юные годы не способствовали развитию у меня этого чувства. И когда Александр Николаевич наконец дал мне программу испытаний действия ядов на насекомых, я спокойно вылавливал в садочках пальцами тараканов, рассаживал их по отдельности в специальные пеналы и давал им кусочки хлеба в точной дозировке по нескольку миллиграммов, смоченные растворами или посыпанные порошком ядовитых веществ. Затем отмечал в журнале время опытов и следил за скоростью действия различных препаратов.

В общем, с тараканами все эксперименты прошли хорошо. Только скучны были они, эти опыты. Изо дня в день все то же самое: яд такой-то, дозировка такая-то, гибель стольких-то насекомых наступает через час, два, три…

Несмеянов изредка наведывался в экспериментаторскую, проверял записи в журнале, давал указания, как составлять сводные таблицы эффективности действия тех или иных отравляющих веществ, и, уходя, повторял одно и то же: «Продолжайте в том же духе…»

И я продолжал отмеривать на точнейших аптекарских весах крошечные дозы различных ядовитых препаратов, главным образом соединений мышьяка. Иногда даже не надевал предохранительной маски — «респиратора». В авиаэкспедиции прошлым летом нередко приходилось попадать под опускающееся на камыши облако ядовитой пыли, развеянной с самолета. И ведь не отравился ни разу, только чих иногда нападал. А здесь приходится работать с дозировками значительно меньшими. Думал, не отравлюсь, и не отравился ни разу.

Вообще о работе в авиаэкспедиции вспоминалось мне часто. Просторы казахстанских степей. Мутный поток Сырдарьи. В нем даже купаться было противно. Бескрайние заросли камышей по берегам реки и ее протокам. Охота на уток…

Однажды с летчиком Николаем Комарницким и бортмотористом Михаилом Водопьяновым мы забрались в поисках дичи в такие дебри, что еле выбрались. А мне удалось «дуплетом», двумя выстрелами подряд из двустволки, красиво сбить двух пролетающих селезней. Комарницкому «дуплеты» никогда не удавались, и он шумно завидовал мне, а я был счастлив…

Большую радость испытал я и тогда, когда, проверяя после первого опыления с самолета участки камышей, где тысячи саранчуков грызли его листья и в воздухе стоял характерный скрежещущий шелест, увидел на сырой земле бесчисленные трупики прожорливых насекомых.

За долгие часы опытов с тараканами, однообразных и скучных, мечталось о новых экспедициях. Я знал, готовились испытания «авиаметода» борьбы с вредителями-насекомыми хлопчатника, хвойных лесов, а также истребления личинок малярийного комара, обитающих в водоемах. Я понимал, что изыскания Несмеянова, его поиски новых, более эффективных ядов имеют очень важное значение для будущего применения «авиаметода».

Воспоминания об авиаэкспедиции и размышления о небольшой, но все же полезности моей работы в лаборатории как-то скрашивали однообразные, скучные эксперименты…

«Но где же этот самый гитик науки?» — иногда задавал я себе вопрос. Александр Николаевич комбинирует химические вещества, составляет новые препараты. У него все время есть возможность изобрести такой, который при совсем маленькой дозе будет действовать на насекомых быстро и безотказно, и это откроет новые возможности применения авиации в борьбе с сельскохозяйственными вредителями. Ведь более эффективный препарат можно будет применять в меньшем количестве, и это позволит одному самолету опылять огромные площади камышей, полей и лесов: таким образом, «авиаметод» станет более экономичным.

Думал я и о том, что этот метод впервые в мире начинает использоваться в нашей стране. Огромные потери урожая хлебов, хлопчатника, садов, гибель сосновых лесов можно снизить, если сотни самолетов станут сельскохозяйственными машинами, как тракторы и комбайны. В то время партия и правительство осуществляли грандиозный план перестройки земледелия на основе коллективизации и создания совхозов. И было ясно, что когда завершится этот процесс, именно на больших площадях будет выгодно применять не только тракторы и комбайны, но и самолеты. Ведь «авиаметод» не пригоден для обработки мелких земельных крестьянских наделов. Авиации нужен простор. Только она в будущем позволит покончить с потерями урожая от сельскохозяйственных вредителей! А это немало для экономики народного хозяйства — десятки миллионов тонн зерна!

Примерно через месяц, приняв от меня отчет об очередной проверке действия на тараканов одного из ядов, а именно мышьяковокислого натрия, Несмеянов вдруг вспомнил о… клопах.

— Теперь надо заняться сосущими насекомыми, — сказал он. — С грызущими все более или менее ясно. А вот как убивать, скажем, тлю, хлопкового паутинного клещика или черепашку? Вы должны знать, что этот клоп зловреден для ржаных полей. Где его родственники — ваши домашние клопы?

Я всполошился. По правде говоря, забыл об этих тварях. Коробочки с ними были засунуты в дальний угол термостата. Не подохли ли они? Но нет, они были живы, хотя основательно похудели.

Несмеянов недовольно поморщился:

— Такие не годятся. Подкормите их.

— Александр Николаевич! Как «подкормить»?.. Они же…

— Ваше дело, — отрезал Несмеянов. — Придумайте… Дать насосаться клопам собственной крови? Этого я не мог! Не мог преодолеть неожиданно появившееся, казалось бы, не существовавшее чувство брезгливости. Что же делать? Прикидывал я и так, и этак… Посадить паразитов в коробку побольше и пустить туда кролика или белую крысу, позаимствовав их на время у «соседей»? Явно ничего не выйдет. Крысы просто не дадут себя кусать, кролики имеют мех да еще густой подшерсток. Я попробовал взять у себя из пальца кровь, накапал на стеклышко и предложил кровососам. Не тут-то было! Не «захотели» твари даже пробовать угощение…

Два дня я мучился «проблемой» борьбы с похудением клопов и все же нашел ее решение. Стал заворачивать белую мышь в картонную трубочку так, чтобы из нее торчал голый хвостик грызуна, и предлагал его кровососам. Как только хвостик опускался в коробочку с ними, они с увлечением начинали «обедать». Мышке, конечно, такая экзекуция была неприятна. Но что поделаешь!

Когда «материал» для опытов пришел в норму, Несмеянов поручил мне снова изучать действие ядов на этих сосущих насекомых. Но теперь я уже не предлагал им отравленную пищу, а опылял их различными препаратами. Через несколько дней, когда первые записи эффекта действия ядов были сведены в таблицу, стало ясно, что от мышьякового натра клопы дохли через час-два, а от целого ряда других препаратов, содержащих тот же мышьяк и отлично убивавших тараканов, не погибали!

— Александр Николаевич, — сказал я, показывая таблицу Несмеянову, — ничего не понятно! Не дохнут от многих препаратов — и все. А я все делал аккуратно по программе.

Несмеянов некоторое время раздумывал, потом поднял на меня свои светлые, ясные глаза, прищурился и пробормотал:

— Хорошо… Очень хорошо. Повторите все сначала! Тут-то как раз и сидит эта самая гитик науки. Маленькая-маленькая гитик…

— Да я же все точно, честное слово, по программе… Стоит ли повторять? Я думаю…

— Нет, повторите все сначала, — прервал меня Несмеянов уже жестким тоном. — И подумайте лучше о том, почему получился такой результат опыта, а не иной.

Мне ничего не оставалось, как отправиться на свое рабочее место и, проклиная сосущих, снова кормить клопов, опылять их, наблюдать за смертностью, подсчитывать, сколько погибло за такое-то время и т. д. и т. п.

С тех пор я особенно остро ненавижу этих «зверей»…

Данные новой серии опытов почти полностью повторяли предыдущие. С торжеством понес я свои записи и вторую таблицу Несмеянову. Он внимательно просмотрел ее, сравнил с первой и, откинувшись в кресле, спросил:

— Ну, и что же вы думаете о причине? О том, почему от одного химиката они гибнут, от другого — нет? Ведь токсичность, ядовитость этих препаратов для всех насекомых примерно одинакова.

Действительно, почему? Этот вопрос я уже ставил перед собой, когда после опыления во второй или третий раз подсчитывал смертность насекомых.

Во-первых, сначала казалось странным, что сосущие вообще дохнут. Но объяснение такому явлению нашлось простое: какие-то пылинки яда все же попадали на колющий хоботок клопа, отсюда проникали внутрь и отравляли. Однако почти всякий слишком простой, слишком «на поверхности» вывод из научного эксперимента обычно неверен. И мое такое логическое умозаключение после размышлений уже не представлялось правильным. Оно опрокидывалось другим показателем опыта: насекомые погибали только в том случае, когда я припудривал их тончайшим слоем мышьякового натрия, и оставались живыми-здоровыми, если они опылялись другими препаратами. Поэтому можно было думать, что тут проявлялось так называемое «контактное» действие отравляющего вещества, то есть оно проникало к жизненным центрам насекомого через покровы его организма.

«Ну, хорошо, — рассуждал я, — стало быть, контактным действием обладает лишь мышьяковый натрий. Он проникает, а мышьяковистый кальций, например, или парижская зелень не проникают. Отчего же, черт возьми, так получается? Может быть, для подопытного насекомого вообще смертельно ядовито только первое отравляющее вещество, а к другим оно не восприимчиво? В природе организмов такая реакция иногда наблюдается. Лоси, например, едят ядовитые грибы мухоморы, и ничего им не делается».

— Александр Николаевич, — сказал я, — думаю, что сосущие, то есть клопы, погибают от контактного действия. Только не могу понять…

— Конечно, от контактного! — воскликнул Несмеянов. — Тут все ясно. Я так и предполагал. Закавыка в другом: не понятен механизм проникновения внутрь тела сосущих насекомых натра да и любых других наших ОВ. Здесь гитик и сидит… Вероятно… Впрочем, ищите его сами. Вы с микроскопом работать умеете? Тонкие срезы на вашем биологическом вас научили делать? Да? Отлично! Возьмите бинокулярную лупу, она дает достаточное увеличение. Сделайте несколько десятков срезов препаратов брюшка ваших «зверей» в парафине… нет, две-три сотни лучше… и так, чтобы можно было бы проследить, проникают ли пылинки яда внутрь через дыхальца или ткань сочленений хитиновых сегментов насекомого. Препараты готовьте сериями в определенное время после опыления: через пять, десять, двадцать минут. Через час…

«Опять возиться с этими тварями», — подумал я, и, очевидно, явное неудовольствие выразилось на моем лице. Во всяком случае, Несмеянов заметил мою реакцию на его слова.

— Поймите, коллега, — он впервые обращался ко мне так по-товарищески тепло, — поймите, что все ваши данные дешево стоят для науки, если не докопаться до их причины. Не выявить ту самую гитик. Так что возьмите себя в руки и займитесь, пожалуйста, проверкой моего предположения… Впрочем, о моем предположении потом. Есть у вас еще «материал»?

— Есть.

— Ну, тогда пускайтесь в плавание.

В это время в комнату Несмеянова вошел Григорий Иванович Коротких. Он услышал последнюю фразу.

— Куда вы его посылаете? Опять кровососов ловить? Этак нашего «всадника»-авиатора ваша царица-химия переделает в клопомора.

Как всегда, Коротких начинал шутливо. Однако настроение в тот день было у него, видимо, неважное. Вроде моего. Он начал рассказывать Несмеянову, что ни Степанову, ни ему никак не удается решить «распростейшую задачку»: как заставить высыпающийся из «аэропыла» порошкообразный яд до время полета пошире рассеиваться в воздухе и тем самым более равномерно покрывать землю и растительность.

— Никак не удается сделать под фюзеляжем хорошее приспособление, рассекающее струю порошка, — жаловался Коротких. — А при старом «аэропыле» мы теряем много химиката зря, — говорил он. — По самой линии полета на земле получается густо, а по бокам полосы опыления иногда оказывается недостаточная концентрация яда. Если саранчу на камышах травить, этим недостатком можно пренебречь. Но ежели хлопчатник, то по линии полета может образоваться ожог его листьев. А когда будем удобрения рассеивать на поля, получится вообще ерундово. Полоса хорошей пшеницы вырастет, полоса хилой. Полосатая нива. Агрономы такого не простят, погонят нас с нашим «авиаметодом» к бабушке в гости…

Несмеянов терпеливо выслушал инженера, усмехнулся каким-то своим мыслям, провел ладонью по высокому лбу.

— Первый раз вижу тебя, Гриша, в паническом состоянии. — Кивнул в мою сторону: — Молодежи постыдись (а старше они были меня всего лет на пять-шесть). И… начни все сначала, оттолкнувшись от гидродинамики. Она идет еще впереди аэродинамики. Вспомни, например, закон истечения жидкостей Бернулли…

Коротких немного оторопело уставился на него своими темными выпуклыми глазами.

— Бернулли, говоришь? А пожалуй… А действительно собачка зарыта где-то поблизости. Чую… — Он повел носом.

— Вот и хорошо, что учуял, — улыбнулся Несмеянов. — Собачку ли, гитик ли, как мы тут с коллегой рассуждаем, проявить можно, только совмещая опыт и теорию науки.

Коротких фыркнул — мол-де, прописи проповедуешь. Однако то, что сказал Александр Николаевич, явно засело в его сознании. Вероятно, он уже думал над тем, чтобы ориентироваться на законы гидродинамики. И может быть, этот разговор послужил толчком для инженерной мысли конструкторов «аэропылов». Во всяком случае, вскоре они создали приспособление, улучшающее разброс порошкообразных веществ, ядов и удобрений с самолета, применив принцип так называемой сужающейся в середине «трубы Вентури», теоретическая основа действия которой лежит в законе Бернулли, сущность которого в том, что поток жидкости, протекая через отверстие меньшего сечения, ускоряется.

…Более месяца полные рабочие дни я занимался изготовлением препаратов со срезами, внимательно изучал их в бинокулярную лупу при стократном увеличении и делал зарисовки. Специальной фотоаппаратуры у нас в НИЛОВ не было. В конце концов у меня накопилось более сотни рисунков, и они показывали…

…В очень морозный январский день, запомнился он мне потому, что, идя на работу, я здорово замерз в своем драповом пальтеце и, добравшись до лабораторного стола, долго не мог работать с микротомом — пальцы не слушались, — и еще потому запомнил, что впервые в тот день увидел эту самую гитик!

Испортив несколько препаратов, я наконец получил приличный, положил его на предметный столик лупы и прильнул к ее окулярам. Знакомый в общем рисунок возник у меня перед глазами. Поперечный срез брюшка насекомого проходил через дыхальце — щелочку в хитиновом его покрове. Около дыхальца снаружи, на хитине, ясно были видны налипшие крошечные белые зернышки мышьякового натрия. Несколько крупинок находились у самого края щелочки, а некоторые прямо у меня на глазах растворялись в жидкости еле заметной капелькой, заполнявшей дыхальце.

«Ну и что?» — может задать мне вопрос читатель. И я его себе задал, а потом в памяти возникли подобные мои препараты, те, где «материал» был припудрен другими ядами. В тех препаратах крупинки отравляющего вещества не растворялись! Поспешно я разыскал свои прежние зарисовки и убедился, что зрительная память меня не подвела. Да, именно так — другие яды не растворялись в щелочках-дыхальцах, очевидно, потому, что не обладали гигроскопичностью, как мышьяковый натрий.

Даже самое маленькое, незначительнейшее раскрытие ранее неизвестного или самое мельчайшее изобретение приносит особую, ни с чем не сравнимую и удивительную радость преодоления, победы! Вероятно, оно, это чувство особой радости, наряду с пониманием важности, целесообразности или нужности проводимого поиска, желанием и стремлением понять и разобраться в окружающем мире или внести в любое дело новое, лучшее, служит эмоциональным стимулом, духовным рычагом акта творчества.

Радость эта, снова скажу, особая. Как в детстве, все солнечно становится вокруг! На небе ни тучки. Пахнет яблоками. И нет никаких перед тобой преград, и нету тебе забот. Одно чистое ощущение счастья охватывает все твое существо, хотя и не знаешь тогда, по правде говоря, что это именно счастье. Что оно тогда пребывало с тобой, понимаешь потом…

Впервые мне пришлось испытать особую радость «открытия» еще в юности… Мне было шестнадцать, я служил в совхозе «Никольское» под Воронежем-на-Дону «подсобником» и готовился к экзаменам в университет, намереваясь поступить туда экстерном. Работы на поле и огородах иногда было много, иногда бывали легкие дни. Тогда с учебником я уходил обычно в заросли тальника над рекой или на луга, к озерам в пойме Дона, заросшим кувшинками, рогозом и кугой.

Однажды, прислушавшись к беседе агронома с недавно назначенным к нам в совхоз бригадиром-полеводом, узнал такую историю.

— Прошлый год, — сказал агроном, — почти все участки подсолнечника у нас погибли. Появились гусеницы бабочки шашечницы, по-латыни «Мелитея Дидима». Откуда появились — неизвестно. На всходах их не было. Появились и все пожрали!

— Откуда же они прилезли? — спросил бригадир. — Может быть, и теперь нападут?

— В том-то и дело, что никто не знает — откуда. Энтомолог один приезжал из Петрограда, сказал, наверное, они размножаются на каком-то другом растении — «хозяине», а потом переползают на подсолнечник. Как саранча, — она сначала жрет степную растительность или камыши, а затем летит на поля.

— Стало быть, надо найти этого «хозяина»?

— Конечно. Тогда можно было бы принять меры. Выкосить, например, зараженные угодья.

Бригадир повертел головой и вздохнул:

— Я найти не берусь.

Мне часто приходилось наблюдать кирпично-красных в черных шашечках (отсюда и название — шашечница) красивых бабочек на лугах.

«Может быть, попробовать самому найти «хозяина» — растения, на которые эта бабочка откладывает яички?» — подумалось мне.

И в ближайшее воскресенье я пошел в луга левобережья Дона. Стояли тихие, жаркие июньские дни. Над лугами мерцало марево. Белые кувшинки россыпью покрывали зеленоватую, туманную поверхность озер поймы. Голубые и зеленые стрекозы, гоняясь за мошкарой, резво чертили воздух. Везде порхали и бабочки. Голубянки, капустницы, крапивницы. Изредка, плавно взмахивая большими черно-желтыми крыльями, пролетали махаоны — короли царства бабочек. Приметил я и ту, которую так звучно и немного таинственно, точно королеву какую-то, назвал агроном: «Мелитея Дидима». Но на лугах шашечниц летало мало, их явно было больше там, где на границе с поймой реки начинались песчаные полевые угодья с большими участками пустырей, заросших сухолюбивыми травами. Полевые угодья были засеяны просом и подсолнечником, заняты бахчами.

На пустырях шашечницы кружились, присаживались на цветы и снова летали, летали оживленно в одиночку и парами, казалось, беззаботно радовались теплу и золотистому свету, рассеянному в воздухе.

Я присел на бугорок, может быть, старый холмик земли, выброшенный когда-то из норы сурком, застыл в неподвижности и стал наблюдать. Солнце, пробив ткань рубашки, казалось, прожигало меня насквозь, мошкара липла к глазам. Вскоре нестерпимо захотелось пить. А ничего особенного в поведении шашечниц не обнаруживалось. Прошел час, другой, а бабочки эти все так же танцевали, изредка присаживаясь на цветы. Ни одна не опустилась на какой-нибудь листок, чтобы, как можно было бы предположить, оставить там свои яички.

Когда от усадьбы совхоза донеслись удары по куску рельса — сигнал на обед, — вконец измучившись от жары, я побрел домой. Клял себя за зря потерянное время: лучше было бы заняться тригонометрией!

Но на следующий день, проработав на огородах с шести до полудня и освободившись до вечера, я внезапно решил, — в душе царапалось неприятное ощущение, точно чего-то я не доделал, — снова пойти на свидание с «Мелитея Дидима». По дороге мне встретилась девчонка-дачница, смешливая и заносчивая горожанка. Казалась она интересной и привлекательной.

— А кувшинки мне будут? — спросила она, когда я предложил ей интересную охоту за красивой бабочкой «Мелитея Дидима».

— Сколько угодно.

— Тогда, пожалуй, пойду. Только сидеть на одном месте и глазеть на твоих дидимок не собираюсь.

Она повязала голову косынкой и, напевая что-то, пошла впереди.

«К черту шашечниц, — подумалось мне. — Вот нарву ей цветов охапку. Позову потом вечером на Дон купаться».

Кувшинок я нарвал, вымок по пояс и повел спутницу все же посмотреть на моих «дидимок».

Девчонка некоторое время веселилась. Пыталась поймать бабочку, потом скисла — день снова был жаркий — и заканючила капризно:

— Домой пойдем. У меня нос обгорел… Пойдем…

А я разозлился:

— Ну и иди, если хочешь.

— Ах, так! — Девчонка швырнула кувшинки и, разобидевшись, наверное, по праву, побежала к усадьбе совхоза.

Пестрые, кирпично-красные с черными шашечками бабочки продолжали кружиться парами и в одиночку над дышащим зноем пустырем. Снова я клял себя за глупую несдержанность и даже грубость в своем поведении с девчонкой, за потерянное для учебы время. Клял и сидел на облюбованном холмике и смотрел, как танцуют шашечницы. Что-то неосознанное не отпускало меня. Упрямство? Или то самое, что толкает вообще на поиск?

Уже солнце стало клониться к холмам правобережья Дона. Защелкал кнутом пастух, сгоняя стадо в лугах. И тогда я увидел… Одна из шашечниц, покружившись как-то медленно, лениво, отягощенно над бледно-зеленым с голубоватым отливом растением — мыльнянкой, села на длинный сочный листик его и замерла на минуту-другую. Потом поднялась и, как-то неуверенно взмахивая крыльями, полетела в луга. Она выполнила свой жизненный долг. На листке мыльнянки приклеилась кучка зернышек, величиной с маковое, опаловых яичек бабочки!

Обнаружив их, я стал искать такие же кучки на других мыльниках. И нашел! Почти на каждом втором растении были кладки. Из некоторых уже вывелись крошечные гусеницы. Так вот он, «хозяин», растение, где начинают свою жизнь гусеницы шашечницы, пожиравшие потом, уже взрослыми, подсолнечник! Он найден, обнаружен, открыт! Все было забыто в тот час. Капризная девчонка, учебники…

Дотемна пробыл я на пустыре, а ночью стал писать «статью». Ох, как трудно дались мне несколько страничек — описание пустыря, состав растительности, поведение бабочек шашечниц, характер кладки их яичек и т. д.! Извел я множество бумаги, прежде чем, как мне казалось, более или менее связно рассказал о своих наблюдениях на пустыре. Утром я передал написанное агроному. Он прочитал, похвалил и сказал, что пошлет «статью» петроградскому энтомологу, приезжавшему к нам в совхоз прошлым летом, а пустыри прикажет выкосить немедленно.

История эта имела для меня горький конец…

На другой год весной, уже будучи студентом Воронежского университета, я просматривал новые журналы по биологии. Среди них «Энтомологическое обозрение». И в нем в разделе «Хроника» увидел публикацию на страничку, рассказывающую, что автор обнаружил: гусеницы вредной бабочки «Мелитея Дидима» начинают свой жизненный путь, питаясь сорняком мыльнянкой, а затем переползают на культурные поля и вредят подсолнечнику и бахчевым. В заключение автор давал рекомендацию агрономам в целях борьбы с этими вредителями выкашивать пустыри и межи.

Подписана заметка в «Хронике» была: «Энтомолог Н. Преображенский».

Я читал и перечитывал публикацию с возмущением, с чувством обманутого. Ни намека не было в ней, что это мои наблюдения изложены автором, хотя некоторые фразы он дословно взял из той ночью написанной мной «статьи».

Горечь, испытанная тогда, врезалась в мою душу на всю жизнь. Именно в те минуты я впервые понял, что ученые тоже люди, как все, и обладают иногда не очень высокими моральными качествами. И все же теперь, через десятилетия, я могу сказать, что та горечь была намного, на порядки, как теперь говорят математики, слабее, чем испытанная особая радость открытия нового, пусть крошечного, пусть в размерах пылинки на склоне горы, но открытия.


— Александр Николаевич! Александр Николаевич! — почти крича, я ворвался в комнату Несмеянова и протянул ему новые и старые зарисовки препаратов. — Вот, посмотрите! Мышьяковый натр растворяется и проникает внутрь. Другие ОВ нерастворимые, не проникают и не дают контактного действия.

Несмеянов не спеша просмотрел зарисовки и спросил:

— На скольких препаратах наблюдали?

— Двух-трех…

— Мало… — Казалось, Несмеянов ни удивлен, ни обрадован. Голос у него всегдашний, спокойный. — Проверьте еще на десяти — пятнадцати, дружище.

Вот оно, наконец, слово, в котором звучит одобрение! И только что было затуманившаяся радость снова овладевает мной.

— Александр Николаевич! — говорю я. — Проверю, обязательно проверю. Но убежден, что все точно так и есть: механизм контактного действия яда на сосущих теперь ясен!

Несмеянов поднял голову, посмотрел пристально.

— Теоретически это для меня ясно давно. Но знаете, теория без практики мертва. И я разделяю вашу радость. Она обоюдна. Я не ошибся, вы, дружище, своими наблюдениями, пока, правда, предварительно, но подтвердили предполагаемое теоретически. Если в новой серии препаратов данные повторятся, надо будет предложить вынести эксперимент в полевые условия. Попробовать, например, эффективность контактного действия ОВ на степной саранче в Азербайджане. Там, в сухих степях, корму для нее мало, и бороться «авиаметодом» с ней, если рассчитывать на обычную методику опыления растительности, вероятно, нельзя. Поедете весной туда проводить опыты на земле… Пока? Знаю, знаю, вы хотели бы работать в авиаэкспедиции. Это от вас не уйдет. А сейчас нехорошо оставлять дело недоделанным. Всегда и везде нельзя, а в науке особенно. Так что соглашайтесь.

…В апреле я поехал в Азербайджан, в Мильскую степь. Там с двумя подсобными рабочими-парнями два месяца жил на хуторе у заброшенного древнего канала Гяур-Арх, собирал корзинами степную саранчу, сначала маленьких прыгунчиков, потом почти взрослых особей, и, разместив в проволочных садках, опылял различными видами ОВ. Этот эксперимент подтвердил данные, полученные зимой в НИЛОВ. Саранчуки гибли от контактного действия мышьякового натра. А когда ночами на степь опускалась роса, также от контактного действия других ядов. В этом случае крупинки их проникали в организм вместе с засасываемой дыхальцами влагой.

Через год мне доверили уже опытную авиационную экспедицию в ту же Мильскую степь. Там мы опыляли скопления степной саранчи с новых самолетов «У-2», вооруженных новыми «аэропылами» Коротких — Степанова и Михайлова-Сенкевича. Саранча гибла. Десять тысяч гектаров было освобождено от нее! Причем у нас было всего три самолета! А еще через год в специальном сборнике поместили мою статью об этой авиаэкспедиции, об удавшейся проверке на практике еще одного средства борьбы с вредителями сельского хозяйства…

…И еще пролетела вереница лет. Александр Николаевич Несмеянов сделал много важных открытий по своей специальности, стал выдающимся химиком, академиком, в пятидесятые годы возглавил Академию наук СССР.

Мне мало приходилось встречаться с ним. Пути наши в жизни были совсем разные. И все же этот человек остался в моем сердце. Как один из тех наставников, которые незабываемы. Как подлинный ученый, он бескорыстно учил своих сотрудников, может быть, главному — основам научного поиска! Требовательности к себе, настойчивости, бескомпромиссности, столь нужных на путях-дорогах исследования незнаемого.

И еще несколько слов о том, чему вообще положили начало люди, работавшие полвека назад в лаборатории со «страшным» названием «Научно-исследовательская лаборатория отравляющих веществ (НИЛОВ)». Бесспорно, Несмеянов, Степанов, Коротких, Михайлов-Сенкевич, химик Спицын и другие сотрудники ее заложили фундамент нетранспортных применений авиации в нашем народном хозяйстве.

Вот некоторые итоги такого применения.

Давно покончено у нас с угрозой уничтожения плодов труда земледельцев стаями саранчи, гусеницами лугового мотылька и многих других вредителей, покончено главным образом с помощью «авиаметода». Авиация внесла также огромный вклад в победу над малярией в южных районах нашей страны путем уничтожения в болотах и плавнях личинок комара анофелеса. Авиация спасла от гибели тысячи гектаров ценных лесных угодий, поражаемых гусеницами «соснового шелкопряда», и участвуя в борьбе с лесными пожарами.

Сейчас тысячи самолетов, специально приспособленных для опыления, разбрызгивания жидкостей или аэрозолей, круглый год работают на просторах нашей земли. Круглый год? Да, потому что одни из самых главных применений «авиаметода» в сельском хозяйстве теперь — подкормка посевов и плантаций удобрениями. Массивы колхозных и совхозных полей дают возможность с огромной производительностью использовать авиацию для повышения урожайности.

Трудно, конечно, подсчитать, сколько зерна и других продуктов сельскохозяйственного производства спасли наши летчики и от вредителей. Во всяком случае, сотни миллионов тонн. И когда мне в газетах и журналах иногда попадаются модные рассуждения, подводящие к выводу о том, что, дескать, напрасно рассеивали яды, борясь с саранчой, хлопковой совкой или личинками малярийного комара, что это принесло вред «природе», я испытываю чувство недоумения. Неужели авторам таких рассуждений в защиту «прав природы» не понятно, что каждая лишняя тонна зерна, например, прокармливает одного человека, а миллионы тонн, следовательно, спасли от недоедания и голода множество людей? Людей!

Конечно, способы борьбы с вредителями растений совершенствуются и будут совершенствоваться. Вполне возможно, и к этому надо стремиться, что ядохимикаты полностью заменят иные способы и методы защиты плодов труда земледельцев, садоводов и лесоводов, способы и методы такие же эффективные, как «авиаметод», но не нарушающие экологическое равновесие в природе. То будет другой, высший этап использования человеком ее богатств. Процесс этот бесконечен. «Наука имеет много гитик», бесконечно много. И совсем не умно, исходя из возможностей будущего, бросать тень на сделанное ранее и уже давшее народному хозяйству, людям многое. Ведь, повторю, миллионы тонн продуктов питания, уже спасенные, скидывать со счетов нельзя и нечестно с позиций гуманизма.

И уж совсем нехорошо, когда иной раз выражаются сомнения в целесообразности использования химических удобрений вообще и «авиаметода» их внесения на поля. Неужели авторы этих высказываний не понимают, что авиация дала возможность применять удобрения тогда (например, зимой) и там (например, на поливных плантациях), когда земная техника недейственна, и к тому же в оптимальные сроки? И что в результате использование авиации в сельском хозяйстве дает уже не миллионы, а десятки миллионов тонн прибавки к урожаю в каждом году! И это не криминальный «сиюминутный эффект»! Это необходимость определенного этапа использования природных богатств в истории человечества на пути в будущее.

ДВА НЕСОСТОЯВШИХСЯ ОТКРЫТИЯ

ТАИНСТВЕННЫЕ ОАЗИСЫ

Серая, коричневатая, лупоглазая саранча летела и летела с юга, из пустынь Ирана и Афганистана. Многие дни, когда раскаленное солнце поднималось над полями и садами Туркмении, в тихом воздухе слышался шелест, бумажное шуршание мерцающих крыльев множества насекомых. И тогда над холмами предгорий Копетдага, над оазисами и такырами низменностей как бы стелился, клубясь, странный желтоватый туман.

К вечеру бесчисленные стаи пустынной саранчи шистоцерки опускались, облепляли деревья и кустарники, гроздьями повисали на стеблях растений, пригибая их долу. И там, где сели стаи, зловещий хруст оповещал о том, что гибнет урожай, выращенный немалым трудом на сухой и горячей туркменской земле.

Для борьбы с этим стихийным бедствием в Туркменской республике был создан чрезвычайный штаб. «Чусары» — чрезвычайные уполномоченные по борьбе с шистоцеркой — вместе с местными советскими и партийными организациями выводили на бой с крылатым противником все взрослое население городов и кишлаков. Чтобы преградить путь переползающим насекомым, поля окапывались канавами, и по мере накопления там саранчу сжигали, полив керосином. С деревьев ее стряхивали и давили чем придется. Опрыскивали посевы ядовитыми растворами. Со всей страны в эти края, прицепляя товарные вагоны к пассажирским поездам, свозили необходимую аппаратуру и химикаты. Ночью и днем шел бой с крылатой напастью.

К сожалению, в том яростном сражении не было возможности применять авиацию. Специально оборудованных для опыления растений ядохимикатами самолетов тогда в Советском Союзе было… лишь шесть! И они уже использовались для истребления другого вида саранчи — зеленой, «азиатской», тоже очень опасной — на Кубани и на Сырдарье и в опытах по борьбе с вредителями хлопка в Армении. Все же в Туркмению был переброшен авиаотряд самолетов-разведчиков бипланов типа «Р-5».

Два или три из них, точно не помню, в Ашхабаде стали срочно переоборудовать под аэроопыление. Во вторую кабину летчика-наблюдателя устанавливали металлические баки с устройством для выбрасывания ядовитого порошка. Но этим самолетам так и не пришлось активно поработать. Когда переоборудование было закончено, лёт шистоцерки уже прекратился.

Другие машины авиаотряда получили задание вести разведку саранчовых стай, особенно в безлюдных местностях, в том числе в пустынях Каракум и Кызылкум. Там, в оазисах или в предгорьях, конечно, саранча осенью погибла бы. Но, завершая свой жизненный цикл, отложила бы в почву миллионы яичек. И тогда следующей весной здесь снова нужно было бы ожидать очагов ее размножения. Поэтому и нужна была разведка.

Звено отряда «Р-5» для разведки саранчовых стай в восточной Туркмении базировалось в городке Чарджоу. Под аэродром здесь приспособили луг на берегу Амударьи, недалеко от железнодорожного моста. Я был назначен в это звено старшим летнабом-инструктором, ибо уже знал повадки саранчи, участвовал два года назад в одной из первых опытных авиационных экспедиций по борьбе с ней в пойме Сырдарьи, а за месяц до нашествия шистоцерки в Туркмению руководил опытами по истреблению еще одного вида саранчи — степной — в Азербайджане.

Мы вылетали утрами, пораньше. Ночью саранчуки обычно собираются на земле плотными массами, «скулиживаются», и такие скопления бывают хорошо видны с воздуха.

В течение первых трех-четырех дней мы прочесали левое побережье Амударьи от Чарджоу к югу, углубляясь в юго-восточную часть Каракумов, до границ с Афганистаном. Кое-где обнаружили осевшие стаи «кулиги» шистоцерки, сообщили об этом телеграммами в республиканский штаб «Чусара» и нанесли их месторасположение на карту.

Потом из штаба пришло распоряжение произвести разведку к северу от Чарджоу и, в частности, в междуречье Амударьи и Сырдарьи, к северу от города Бухары. Там, в южной части пустыни Кызылкум, на картах не было обозначено ни одного оазиса. Местные старожилы говорили, что по правому берегу Амударьи, ниже по ее течению, сразу же за железнодорожным мостом Чарджоу, начинаются непроходимые барханные пески, которые вширь и вглубь простираются на сотни километров.

«Эти пески называются «адам-крылган», что значит «гибель человека», — говорили нам. — И никто не помнит, чтобы через них благополучно проходили караваны. Пути через ту пустыню нет».

Самолеты «Р-5» обладали по тому времени довольно большим радиусом действия — километров до четырехсот. Но они были не очень-то надежны. Особенно «строги» при посадке. Тяжелый мотор, чуть что, тормозил пробег или, при неточности касания земли, «перетягивал» легкий фанерный корпус самолета, и он капотировал, то есть становился на нос. Потому при вынужденной посадке в пустыне, даже на такыре, обычно очень гладкой солончаковой тарелке, можно было ожидать неприятностей.

Старший пилот звена Родион Павлович Попов, человек, видавший виды, боевой летчик времен гражданской войны, естественно, решил, что в пустыню «адам-крылган» он полетит сам. А я летал в разведки в паре с ним.

…Часов около шести утра — солнце только что поднялось над высокими тополями и карагачами в пойме Амударьи — мы взлетели с нашего импровизированного аэродрома, сделали над ним положенный круг, чтобы проверить работу мотора, и пошли над великой среднеазиатской рекой вниз по ее течению.

Сводка погоды была благоприятной. Наш метеоролог сообщил нам, что днем, как обычно, будет 35—40°, ветер слабый, ясно. Однако, когда «Р-5» набрал высоту метров пятьсот, по южному горизонту за нашей спиной появилась желтовато-серая дымчатая полоса. До этого мы такой облачности здесь еще не наблюдали. Она стала еще более отчетливо видна, когда Родион Павлович резко изменил курс и повел машину перпендикулярно широкой ленте реки кофейного цвета, на восток — в пустыню Кызылкум.

Сразу же за Амударьей под нами начались барханные пески. С птичьего полета они были похожи на недвижные желтые волны, изрябившие поверхность земли от края ее… и до края. И вскоре мы точно висели над медленно проплывающим назад бесконечным, бескрайним мертвым пространством.

Я внимательно вглядывался в однообразное, плоское лицо пустыни. Лишь кое-где барханы-волны немного сглаживались, и тогда на них были видны, как серые мелкие оспинки, заросли саксаула. Оазисы нигде не появлялись.

— Ну зачем сюда лететь этой чертовой саранче? Ей же здесь поживиться нечем, — сказал Родной Павлович. — Давай, Виктор, еще километров пятьдесят пройдем — и обратно. К тому же не нравится мне вон то… Да посмотри ты направо.

Я оторвался от своих наблюдений и взглянул на юг. Та желто-серая дымчатая полоса над горизонтом как бы вспухла и теперь довольно высоко висела над краем земли. Точно дым огромного пожара, который бушевал где-то далеко-далеко, поднялся в небо.

— Что это, как ты думаешь? — спросил я.

— А кто его знает! Одно скажу — погодка меняется… Ветер усилился. Бьет в правый борт. Видишь, как сносит с курса?

И вдруг впереди сквозь мерцающий круг пропеллера я увидел темную на желтом фоне барханных песков продолговатую тень. Родион Павлович тоже увидел ее.

— Что-то там есть! — крикнул он. — Вроде какой-то оазис…

Скоро мы оказались над неширокой, плоской долиной. По своим очертаниям она походила на лист ивы. Сжатая барханами долина была живой в этом царстве мертвого песка. Редкие по окраинам, густые к осевой линии «листа», там зеленели кустарники и травы. В нескольких местах, в особо густой, седоватой зелени, — видимо заросли камышей, — поблескивала вода!

Попов заложил вираж, самолет снизился и пошел над долинкой, вдоль нее. С небольшой высоты стали явственно видны и заросли, и луговины, и небольшие зеркальца воды. Какие-то птицы взлетали и метались, суетились. Два сайгака стремительно помчались в сторону песков.

Жизнь, жизнь была здесь, среди песков. Но долина была безлюдной. Ни человека, ни жилья…

Внимательно осматривая растительность, я нигде не обнаружил характерных пятен саранчовых «кулиг». Не было видно нигде и съеденных участков камыша или кустарников.

— Здесь как будто чисто, — сказал я Родиону Павловичу. — Облетать еще раз не будем.

— Значит, домой… — ответил он.

Но, поднявшись немного, в нескольких километрах за этим оазисом мы увидели другой точно такой же, потом третий, четвертый и поменьше и конечно же повернули туда и их обследовали.

— Давай все же домой, Виктор, — сказал минут через двадцать Попов как-то тревожно. — Ты что, не видишь, что начинает твориться?

Я оторвался от изучения очередной долины. Они одна за другой, цепочкой, лежали на груди пустыни зелеными островками. Понятно, что нужно было осмотреть их все. Оглянулся, и мне стало не по себе. Солнце висело в какой-то желтой мути. Линия горизонта просматривалась лишь на севере. А с других сторон небо слилось с пустыней.

— «Афганец»! — воскликнул я, вспомнив о песчаных бурях с таким названием.

— Видно, так. Черт бы побрал твою саранчу! — ответил Попов и резко сменил курс.

Прошло, думаю, не больше получаса с этого момента, как солнце скрылось совершенно и мы оказались в плену «афганца».

Сквозь ровный, привычный шум мотора теперь прорывался свист ветра в расчалках плоскостей биплана и шуршание мелких песчинок, струившихся по плоскостям крыльев, по фюзеляжу машины. И ничего невозможно было различить вокруг! Все было желто-серым, однотонным, беспросветным. Лишь иногда под крылом проглядывались дымящиеся гребни барханов.

Попов снизился почти до высоты бреющего полета, если можно назвать «высотой» расстояние до земли метров двадцать — тридцать. «Р-5» бросало из стороны в сторону. Ветер усилился до штормового.

— Смотри лучше. Как бы нам не пропереть через речушку в Каракумы. Тогда амба. Смотри. Мне надо с конем управляться.

Попов сказал это спокойно. Впрочем, как уже не раз до того в минуты опасности, я тоже чувствовал себя, довольно спокойно. Точно срабатывал какой-то особый механизм самозащиты мозга. Сознание было ясным. Глаза подмечали малейшие детали. Сердце билось лишь чуть более учащенно, чем обычно, а мышцы были напряжены, точно перед прыжком, и руки непроизвольно крепче сжимали борта при очередном рывке самолета в сторону.

Я высунул голову за борт кабины, чтобы лучше видеть землю.

Впрочем, не землю, а клубящийся, мечущийся во все стороны, сошедший с ума песок… Скоро, а может быть, и не скоро, мне показалось, что он почему-то потемнел. Затем снова «земля» внизу обрела тот же монотонный серо-желтый цвет. Я оглянулся назад. Все же почему таи только что было темнее? И увидел, как говорят, косым зрением глянцевитые взблески поверхности коричневой воды…

— Мы прошли Амударью! — заорал я. — Давай поворачивай…

Попов осторожно, «блинчиком», развернулся на сто восемьдесят градусов и еще больше снизил высоту полета.

Да, это была та его «речка», которую мы только что пересекли. С пяти-шести метров потерять ее было уже невозможно, и мы полетели над какими-то мелкими, в белых длинных прожилках волнами на юг.

— Мост скоро… Смотри его-то не прозевай, Виктор!..

Мост мы увидели одновременно метрах в ста перед носом самолета. Попов сделал горку, «перепрыгнул» через него и вскоре плюхнулся на аэродром. Пожалуй, лишь из-за сильного встречного ветра «прыжок» да и приземление сошли благополучно. При посадке машина не скапотировала…

Родион Павлович вылез из кабины, спрыгнул на землю и погрозил мне кулаком. Но глаза его, светлые и пронзительные, светились радостью: все кончилось благополучно.

«Афганец» утих только через двое суток и так же внезапно, как и начался. Из штаба «Чусара» к этому времени пришла телеграмма, ответ на наше сообщение об обнаруженных в Кызылкумах оазисах. В телеграмме предлагалось «не рисковать больше самолетом». А для разведки направить туда наземную группу с участием летнаба Сытина для проверки его утверждения, что саранчи в этих оазисах нет.

…Приказ — есть приказ. Пришлось его выполнять, хотя и очень не хотелось отправляться в путь в безводные песни «адам-крылган».

Чарджоуский штаб по борьбе с саранчой поручил агроному Хаджибаеву, хорошо знавшему пустыню, возглавить небольшую экспедицию. В состав ее помимо его и меня вошел еще и молодой парень Миша, энтомолог.

Из Чарджоу мы отправились в путь на большой плоскодонной лодке с тракторным двигателем, который вращал два колеса с широкими лопастями по бортам. Такие лодки здесь называли «тракторными баржами». На ней экспедиция спустилась вниз по Амударье до районного центра Дейнау. Там местные власти помогли Хаджибаеву нанять пять верблюдов и несколько ишаков, пригласить трех погонщиков и закупить продовольствие и корм для животных на неделю.

Переправившись через реку на такой же «тракторной лодке» (поселок Дейнау расположен на левом берегу Амударьи), ранним утром мы вышли в поход. Уже в километре от реки наш небольшой караван вступил в царство сыпучих песков. Многометровые неподвижные волны барханов и мутное голубое небо над нами. Ни деревца, ни кустика, ни травки… Кивая головами, верблюды спокойно месили песок, поднимаясь на крутые подветренные склоны барханов и спускаясь затем по покрытым мелкой рябью пологим, наветренным. Вверх-вниз, вверх-вниз… Ишакам было труднее, их копытца глубже тонули в песке. Но и они семенили бодро один за другим, поднимая тонкую пыль.

Когда солнце поднялось, стало нестерпимо жарко. На горизонте, в колеблющихся струях раскаленного воздуха, замерцали миражи — голубые озера, причудливые горы, купы деревьев.

Хаджибаев приказал остановиться на отдых. Я лег под гребень бархана, глотнул немного воды. Она была уже теплой и не утолила жажды. Но много пить в таких походах днем нельзя. Надо терпеть до вечера.

Я лежал и думал о том, какие огромные пространства земли на нашей планете вот так же безжизненны и никчемны. Сахара — больше Европы. Каракумы и Кызылкумы — больше половины европейской части Советской страны. А еще есть Гоби, Калахари, огромные пустыни Австралии… Лишь на Американском континенте нет таких обширных пустынь.

Вероятно, я задремал, потому что не заметил, как ко мне подошел Хаджибаев.

— Трудно? — спросил он.

— Терпеть можно, — улыбнулся я в ответ.

— Мы прошли километров пятнадцать. К ночи, иншаллах, пройдем еще не более десяти. Стало быть, трое суток будем в пути. Ведь вы говорили, до тех оазисов километров семьдесят — восемьдесят?

— Да, потому что мы летели туда около получаса.

— Если вы ошиблись и через трое суток не выйдем к оазисам — вернемся… — сказал Хаджибаев. — И пусть ваше «открытие» потом проверяют специалисты географы! — Он усмехнулся. — А я рисковать не хочу. Дальше двинемся в шестнадцать ноль-ноль.

Хаджибаев был в недавнем прошлом кавалеристом и в погонях за басмачами не один раз углублялся в Каракумы. Он любил выражаться по-военному…

…О путешествиях в пустынях рассказывалось много. Поэтому я не буду описывать дальше нашу экспедицию в пески «адам-крылган». Скажу только, что продолжалась она восемь дней; что мы добрались до зеленых долинок среди сыпучих песков, увиденных мной и Родионом Павловичем Поповым во время памятного полета и встречи с «афганцем», в существование которых никто не поверил, в том числе и Хаджибаев; что обратный путь был тяжек для людей и особенно вьючных животных, хотя шли они налегке, — два ишака погибли.

В обследованных оазисах саранчи мы не обнаружили. Но жизнь там кипела вовсю. Там гнездились утки, было много фазанов и разных мелких пичужек, и сочная трава, и заросли кустарников.

Откуда же взялись в барханных песках вода и благодаря воде жизнь?

Лишь вернувшись в Москву, я догадался, откуда. Но об этом после. А сейчас еще об одной истории.

ЭХО СТОЛЕТИЙ

Из Чарджоу наше звено «Р-5» вызвали в маленький городок Мерв[5] и дали поручение вести авиаразведку саранчовых «кулиг» по долине реки Мургаб.

Вечером в день прилета в Мерв в школу, где мы разместились, пришел московский профессор Николай Сергеевич Щербиновский, главный энтомолог республиканского штаба. Высокий, сухощавый, с немодной тогда округлой «шкиперской» бородой, одетый в парусиновый костюм, в брезентовых сапогах и тропическом шлеме, с планшетом через плечо, он имел вид «настоящего» путешественника.

Впрочем, Щербиновский и был таковым. Крупнейший специалист по насекомым-вредителям, и особенно саранчовым, он объездил Среднюю Азию и Закавказье, несколько раз побывал в Афганистане, Персии, Турции… О своих приключениях в экспедициях в труднодоступные районы, — а именно там он изучал гнездовья саранчовых, — Николай Сергеевич рассказывал красочно и увлекательно. И может, именно его рассказы студентам в научном биологическом кружке Московского университета побудили меня попроситься два года назад на работу в опытную авиаэкспедицию по борьбе с азиатской саранчой в плавнях Сырдарьи.

На этот раз профессор Щербиновский не предавался воспоминаниям. Он придирчиво выспросил у нас обо всем увиденном во время полетов в восточной Туркмении, а потом осведомил о положении на «саранчовом фронте» в республике.

Он сообщил, что к концу августа борьба с залетевшими в Туркмению стаями шистоцерки, как говорят, «в основном» была закончена и увенчалась успехом. Большого урона посевам и садам налет не принес. Победили организованность, широкое участие населения.

— Теперь, — сказал в заключение Щербиновский, — очень важно найти не обнаруженные еще стаи шистоцерки в малонаселенных местах, потому что скоро она начнет откладывать кубышки. Поэтому ваша задача — обследовать окраины Мургабского оазиса до афганской границы. Начинайте полеты с завтрашнего утра. На одной из машин и я полечу наблюдателем.

С восходом солнца мы зашагали на аэродром. Улицы городка были еще пустынны и тихи. Слышалось даже журчание воды в арыках. За последними домиками окраины открылось поле, поросшее чахлой полынью и кустиками злаков. На этом поле и стояли два наших «Р-5», привязанные расчалками к штопорам. Серая, растрескавшаяся земля то тут, то там скрывалась песчаными наносами. Длинными языками они тянулись с северо-востока, где пески заполнили все. Пустыня наступала оттуда.

Рогатые ящерицы, выползшие погреться, при нашем приближении, мелко-мелко задрожав, топили себя в песке.

Щербиновский шел молча. Потом показал рукой на коричнево-желтые холмики в двух-трех километрах от «аэродрома». Они четко выделялись на фоне песчаного раздолья.

— Развалины древнего Мерва, — сказал он. — Давным-давно это был огромный город. Видимо, самый крупный во всей Средней Азии. Важнейший торговый центр. Почти миллион обитателей. А вокруг расстилались плодородные поля. Чингисхан взял город и отдал его на разграбление. Все жители были уничтожены. Все! Миллион… Дома сожжены или разрушены. Оросительные системы повреждены. И тогда сюда пришла пустыня…

Щербиновский помолчал немного и продолжал:

— И может быть, именно потому, что здесь, на Мургабе, и по всей Южной Туркмении, вдоль горной системы Копетдага, на востоке по Амударье и Кашкадарье, в Узбекистане по Зеравшану и Сырдарье, — везде испокон веков, столетия — нет, тысячелетия, было развито земледелие, было много зелени, — сюда и привыкла лететь саранча из голодных иранских и афганских нагорий! Своим инстинктом она «знала», где есть пища.

…Самолет со Щербиновским стартовал первым и взял курс на юг, к Иолотани. Мы с Родионом Павловичем Поповым получили задание облететь северную часть Мургабского оазиса по границе его с Каракумами.

Ранним утром панорама земли с птичьего полета выглядит особенно рельефно. Косые лучи солнца выявляют тенями все неровности. Заметны даже малые кочки и бугорки, канавки и заросли кустарников. И когда мы взлетели и набрали высоту метров двести, я удивительно отчетливо увидел под крылом грандиозные останки древнего Мерва. Они занимали огромную площадь, ограниченную мощными стенами, во многих местах еще хорошо сохранившимися. Стены образовали правильный квадратный четырехугольник. Внутри его был хаос развалин, полузасыпанных светлым песком. И все же в этом хаосе можно было увидеть следы нескольких прямых улиц, идущих, очевидно, от ворот в стенах, площади, остатки больших зданий…

— Да, городок был не маленький! — сказал Родион Павлович, когда мы сделали над развалинами круг. — А вот там, посмотри, еще есть…

В нескольких километрах от древнего Мерва я увидел еще более поглощенные песками пустыни останки другого древнего поселения. Вообще, вглядываясь в панораму земли, я вдруг стал различать под ребристой поверхностью молодых, невысоких барханов то, что здесь когда-то было. С поверхности земли этого я никогда не замечал.

Легкой, но все же совершенно ясной синеватой тенью чертили пространство под крылом давно уже сухие магистральные каналы древней оросительной системы. От них ниточками тянулись арыки. Они покрывали зыбкой мозаичной сеткой нескончаемые пески, под которыми лежали погребенные ими поля. Следы оросителей уходили далеко к горизонту, в пустыню. То тут, то там солнечные тени выявляли неправильной формы холмики — руины отдельных строений. Среди них попадались округлые бугорки, и я подумал, что это, наверное, засыпаны мусульманские надгробия — мазары, часто венчавшиеся куполами.

Когда-то цветущая земля, как старая, потрескавшаяся картина, лежала внизу. Прошлое ее сигнализировало солнечными тенями. Это было эхо истории…

Взирая на эту удивительную картину, я как-то невольно продолжил свои размышления, начатые там, под гребнем бархана пустыни «адам-крылган», раздумывая о пустынях Земли вообще, об их агрессии в отношении человека. Ведь и Сахара когда-то была меньше. Во времена фараонов там было множество плодородных оазисов, была живая жизнь, а не камень и песок.

И мне вспомнилась книжка, изданная в Калуге мало кому известным тогда изобретателем Циолковским. Мне дал ее его друг Владимир Васильевич Ассонов. В книжке были очень интересные мысли и проекты борьбы с пустынями.

— Ты что, спишь, Виктор? — оторвал меня от дум Попов. — Смотри, вот на этих зарослях, по-моему, сидит эта чертова саранча!

Я и не заметил, как Попов развернул наш «Р-5», и теперь самолет шел над окраинами Мургабского оазиса. Внизу, по протокам небольшой реки Мургаб, встречались небольшие болотца, заросшие камышом, и заросли голубоватого кустарника — джиды и колючника. На одном болотце камыши были точно выжжены или выкошены пятнами. А по краям этих пятен на зелени выделялись коричневатые потеки.

Попов снизился и сделал круг над болотцами. Теперь сомнений быть не могло, здесь действительно осела на кормежку стая шистоцерки. «Кулига» ее была небольшая. Но сколько «кубышек» могли отложить миллионы саранчуков этой стаи! Я сориентировался, отметил на карте местонахождение «кулиги» и крикнул Родиону Павловичу:

— Давай дальше…

Часа за два полета дальше по окраине оазиса мы больше саранчи не увидели. Встретились лишь несколько очень небольших «кулиг» на обочинах нолей к востоку от города Байрам-Али. Но эти стаи шистоцерки уже «доколачивали» отряды местного населения.

На аэродроме мы застали вернувшегося несколько ранее Щербиновского. В южной части Мургабского оазиса он тоже не нашел крупных скоплений вредителя.

Тем не менее, уезжая, Николай Сергеевич поручил нам совершить еще несколько разведывательных полетов в этом районе, а затем прибыть в Ашхабад.

Несколько дней по утрам мы регулярно облетали долину реки Мургаб, иногда заворачивая на двадцать — тридцать километров в пустыню. Но так и не напали на большие стаи шистоцерки. В поле нашего зрения изредка попадались лишь мелкие «кулиги» недобитого врага. Потом перебазировались в Ашхабад и еще несколько дней летали в «боевую» саранчовую разведку или выполняли поручения по связи между поселками в округе Тедженского оазиса и в горах Копетдага. Волнующе красивы эти горы. Утрами склоны их то сине-фиолетовые, то кирпично-красные, а вершины аспидно-серые или розовые…

Теперь уже, наловчившись видеть внизу, под крылом, еле заметное «эхо истории», я во многих местах наблюдал проплывающие тени-знаки, сигнализирующие, что под песками у предгорий лежат останки древних цивилизаций, селений и укреплений, следы дорог и оросительных систем некогда плодородных полей.

Помнится, после «отбоя» — приказа возвращаться домой — вечером накануне моего отъезда мы долго сидели с Родионом Павловичем Поповым у нашей палатки на аэродроме. Говорили о том о сем, больше, конечно, о далеком доме. Но и вспоминали кое-что из экспедиционных былей.

Попов сказал тогда:

— Очень интересно смотреть с воздуха на то, что было раньше на Земле. Ты вот пописываешь в журнальчиках — в «Вокруг света», во «Всемирном следопыте». Наверное, уже задумал про эту чертову саранчу написать. А ты не о ней напиши. Напиши про то, что ты сам назвал красиво — «Эхо истории», «Эхо столетий»…

Больше с Родионом Павловичем Поповым, увы, встретиться мне не довелось. Через год он погиб. Подвел все же «Р-5». При посадке на плохом аэродроме он скапотировался, потом перевернулся вверх колесами и погубил хорошего человека и замечательного пилота.

«ЖЕМЧУЖНОЕ ЗЕРНО»

На следующий день после возвращения из солнечных краев, слякотным осенним московским вечером, я поехал в редакцию журнала «Всемирный следопыт». Этот журнал и еще «Вокруг света» пользовались большой любовью у молодых читателей. Да и не только у молодых. В них печатались повести и рассказы, корреспонденции и заметки о путешествиях, приключениях, занятных и редких явлениях природы и вообще было всегда много интересной информации о жизни народов разных стран, открытиях, изобретениях. Эти издания печатались и расходились по тому времени огромными тиражами в сотни тысяч экземпляров.

Душой журналов, организатором деятельности их редакции был Владимир Алексеевич Попов. Невысокого роста, сутулый, он ходил немного подпрыгивая. Сотрудники журналов и авторы называли его между собой «Конек-горбунок» и очень любили за товарищеское отношение, а главное — за душевное желание добыть хороший материал и умение заинтересовать поиском оригинальных сюжетов и тем. Поэтому нередко печатались во «Всемирном следопыте» известные писатели, ученые и журналисты. Но все же большинство в авторском активе составляли начинающие литераторы и молодые научные работники, участники различных экспедиций и походов, моряки и геологи и т. д.

Меня познакомил с Владимиром Алексеевичем за год до того писатель Николай Шпанов. Он только что вернулся из экспедиции по спасению экипажа дирижабля «Италия» на ледоколе «Красин» и напечатал во «Всемирном следопыте» серию очерков об этом подвиге советских моряков и летчика Чухновского. Я же тогда вернулся из путешествия в Центральную Сибирь, где участвовал в экспедиции Леонида Алексеевича Кулика в поисках Тунгусского метеорита. И Владимир Алексеевич заинтересовался этим, предложил мне сотрудничество и потом напечатал несколько моих заметок. У Попова было правило: когда автор возвращался из поездок по стране или за рубежом, приглашать его вечером в редакцию на «чашку чая» и вместе с работниками журналов выспрашивать, что интересного он увидел. Выискивал он в его рассказах тему для очерка или корреспонденции. На такие «чашки чая» нередко приходили видные ученые, бывал даже и Анатолий Васильевич Луначарский.

…В тот слякотный осенний вечер 1929 года в редакции собралось мало народу. Знатных гостей не было, и это помогло мне. Я плохой рассказчик, и большая аудитория всегда меня сковывает.

Покуривая папиросы и пуская дым носом в черные короткие усы, Владимир Алексеевич, казалось, внимательно слушал мой рассказ о полете в пустыню «адам-крылган», о затерянных в ее песках оазисах, о том, что я увидел «эхо истории» в районе Мерва и в предгорьях Копетдага.

— М-да… Все это занятно, Виктор. А каким образом появились в твоей пустыне оазисы? — спросил он, когда я закончил свое не очень складное повествование.

— Это объяснимо… Забыл об этом сказать, — заторопился я. — Внимательно посмотрев на карту Средней Азии…

— Посмотрим на нее сейчас вместе, — прервал меня Владимир Алексеевич. — Дайте, пожалуйста, кто-нибудь атлас…

На физической карте Туркмении и Узбекистана междуречье Амударьи и Сырдарьи к северу от полезной дороги Ташкент — Чарджоу было закрашено однообразным желтым цветом. К югу рельеф местности был иной, и по направлению к Бухаре из Ферганской долины тянулась, родившись в Гиссарском горном хребте, голубая ниточка реки Зеравшан. В районе Бухары она делилась на несколько веточек, которые далее обрывались.

— Вот здесь Зеравшан кончается. Его воды разбирают на орошение. Но думается мне, что часть их просачивается через пески и там, в пустыне, вновь появляется и делает жизнь… — высказал я свое предположение, когда все склонились над картой. — В общем, в этих песках — могила Зеравшана, или, если перевести это слово на русский, «раздавателя золота».

— Занятно, занятно, — снова попыхтел папиросой Владимир Алексеевич. — «Могила Зеравшана»… «Могила», «раздаватель золота»… Неплохо для названия. Повести… С приключениями…

— Можно было бы взять такой сюжет, — подхватил его мысль не помню уже кто из присутствующих. — В затерянном оазисе какой-нибудь курбаши басмачей создал свою базу. Хранил награбленные ценности, оружие, припасы. Потом, когда его банду разгромили, там остался его приближенный. Один. Началась робинзонада… В пустыне. Множество всяких приключений. А курбаши скрылся за границей и послал оттуда…

— Что ж, это возможный сюжет! Подумай, Виктор, — сказал Владимир Алексеевич. — Впрочем, «эхо столетий» тоже занятный материал. Но он больше подходит, пожалуй, для «Хочу все знать»… Так что давай садись-ка за повесть. Условно назовем ее «Могила Зеравшана». Знаете, может быть, одно из самых важных качеств литератора — это уметь вовремя разглядеть в материале жемчужное зерно и использовать его. Быть петухом из басни…

Присутствовавшие рассмеялись.

Владимир Алексеевич махнул рукой.

— Вот в чем дело! Был однажды такой случай…

Владимир Алексеевич любил и на вечерних встречах с авторами иногда рассказывать «назидательные» истории из своей богатой редакторской практики.

Тихо шумел самовар — чай пили в редакции вечерами обязательно из самовара, — позвякивали ложечками гости и сотрудники, было уютно и спокойно.

Владимир Алексеевич, прихлебывая чай, попыхивал папиросой, говорил, как рождались сюжеты романов и повестей у писателей прошлого и его нынешних друзей, как важно не упустить это самое «жемчужное зерно» и, что не менее важно, уметь найти для него совершенную, неповторимую оправу и создать в результате произведение искусства. В то же время, поскольку Попов был еще с дореволюционных времен организатором и редактором журналов «приключенческих», он всегда утверждал необходимость писать интересно, увлекательно, выдумывать или брать из жизни острые сюжеты…

Так и в тот осенний вечер Владимир Алексеевич, подводя итоги беседы, повторил мне свой совет написать именно приключенческую повесть.

Мне в то время было двадцать два. Писал я от случая к случаю и даже не мечтал стать литератором. Меня увлекал ветер дальних странствий, непреодолимое желание как можно больше увидеть в мире. И я не написал повести «Могила Зеравшана», хотя и придумал, и записал для нее, пожалуй, интересный и оригинальный сюжет. Кроме того, завершалась тогда моя учеба в университете, а потом, к весне, началась подготовка к новой опытной авиационной экспедиции в степи Азербайджана, а меня назначили начальником ее, и я целиком отдался этому делу. Не написал я ничего и на тему «эхо столетий». По той же причине. Так по собственной вине не довелось мне использовать два «жемчужных зерна». Действительно драгоценных. Я их «потерял».

…Через много лет наши геологи, исследуя Кызылкумы, установили, что действительно оазисы в южной части пустыни порождены водами Зеравшана. Оказалось, что эта река продолжала свое течение под барханами далеко к северу. Но этого мало, — оказалось, что в доисторические времена она размывала месторождения золота и в ее аллювиальных отложениях это золото было найдено. Видимо, и названа река была некогда людьми поэтому Зеравшаном — раздавателем золота. Подлинного золота, а не метафорического, то есть жизненной влаги для полей, как думалось мне. Установлено было, что в эпоху Хорезмского царства в пустыне добывали настоящее золото. Потом прииски были заброшены и забыты. А может быть, властители Хорезма сознательно так засекретили их, что никто в последующие столетия до них добраться не смог? Теперь там, в южных Кызылкумах, поселки и прииски. Еще нефть и газ, оказывается, хранили недра пустыни.

Не менее важным было бы в то время опубликовать рассказ о том, что с воздуха можно увидеть на земле следы давней деятельности человека.

Правда, еще в начале двадцатых годов военные летчики в Румынии заинтересовались грядой холмов, которые оказались остатками крепостного вала, построенного по приказу римского императора Траяна для защиты от воинственных кочевников. А иранский летчик-спортсмен также нечаянно открыл древнюю караванную дорогу в пустыне, ведущую к развалинам поселения. Но «воздушная археология» родилась позже.

В Советской стране самолет для разведки «эха истории» применил замечательный археолог, профессор С. П. Толстов в первые годы после второй мировой войны. Наблюдения с воздуха и аэрофотосъемка дали ему возможность открыть более двухсот городов и поселений в районе бывшего Хорезмского царства, пустынях Каракум и Кызылкум, по долинам Амударьи и Сырдарьи и прибрежью Аральского моря!

И посейчас самолет помогает нашим археологам делать интереснейшие открытия. К примеру, в исследовании развалин «Великого города», столицы древней Булгарии, в Среднем Поволжье.

Широко применяют самолеты и зарубежные ученые.

Археологические поиски ведутся ныне с помощью визуальных наблюдений «с птичьего полета» и аэрофотосъемок во всем мире. Они позволили сделать множество крупнейших открытий в познании цивилизаций прошлого.

…Нет, совсем не для того, чтобы заявить о каком-то своем приоритете, пишу я эту главу своей книжки. Несостоявшееся — невозместимо. «Жемчужные зерна» были потеряны мной навсегда. Однако и ошибки стоят того, чтобы о них вспоминать.

Если найдено что-то интересное в любой отрасли знания, техники, науки, производства, что-то хотя бы даже кажущееся новым, — не проходи мимо! Подумай, поговори со сведущими людьми, почитай на эту тему, — выясни для себя: может быть, найдено «жемчужное зерно»?

ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА ЖИЗНИ

Тихий город. Булыжная мостовая. Старые дома. Ветви лип и кленов тянутся из-за заборов. Редкие прохожие. Мороженщица на углу накладывает на вафельные кружочки лакомство для белобрысой девчонки.

— Как пройти на Коровинскую?

— Коровинскую? — переспрашивает мороженщица. — А, теперь это улица Брута. Иди до перекрестка, там она и будет, поперек…

Я шагаю дальше по пыльной улице. Вскоре ее пересекает другая, узкая, поросшая подорожником и гусятницей. Налево она идет под уклон, и вдали синеет простор. Там край города, долина реки Оки…

На углу водопроводная колонка. В лужице плещутся утята. Фонарный столб. На нем древний, проржавевший фонарь с электролампочкой вместо керосиновой лампы. На заборе тоже проржавевшая табличка: «У. Бр…а, № 21».

Нумерация домов по улице Брута странная — «наоборот», нечетные номера идут против хода часовой стрелки, справа налево. Мне нужен дом семьдесят девять, и я шагаю по направлению к Оке. Дом под таким номером крайний. Далее несколько ракит и простор приречных лугов.

Дом под номером семьдесят девять правильнее будет называть домиком. У него всего три окошка по фасаду. Да еще одно над крышей, в светелке или мезонине, видимо пристроенном с противоположной его стороны, со двора.

Стучу в дверь, выкрашенную бурой, потрескавшейся краской. Открывает паренек с грустными глазами. За ним в узком коридорчике появляется высокий, сутулящийся старик в широкой блузе. Он улыбается приветливо в седую курчавую бороду, крепко жмет руку.

— Здравствуйте, Константин Эдуардович. Я от Александра Васильевича. Он…

Старик машет рукой:

— Я ничего не слышу. Входите, пожалуйста. И ничего пока не говорите. Может быть, вы хотите есть, чаю?

Но, увидев, что я отрицательно качаю головой, продолжает:

— Тогда идемте ко мне. Наверх. Вот по этой лесенке. Там поговорим.

Внешняя стена коридорчика почти целиком застеклена. На узком подоконнике лежат стопки маленьких брошюр, мне уже знакомых. Здесь «Горе и гений», «Любовь к самому себе, или истинное себялюбие», «Монизм вселенной», «Аэростат цельнометаллический».

Довольно крутая лесенка ведет на крытую, застекленную веранду. Здесь и мастерская, и склад. На полу и у стен листы жести, модели из нее и дерева различных тел обтекаемой формы и дирижаблей, верстачок, небольшой токарный станок, инструменты, свитки чертежей.

С веранды узкая дверь налево в светелку. Она невелика. Между окнами небольшой письменный стол. На нем лампа с круглым зеленым стеклянным абажуром, много книг, папки, старая чернильница, карандаши в стаканчике и слуховая трубка, похожая на большую воронку. Перед столом полумягкое кресло с круглой спинкой. Слева низкая железная кровать под серым простым одеялом. Еще одно такое же, как у стола, кресло.

В комнате есть еще шкаф с книгами и папками. На нем тоже папки и еще одна небольшая модель дирижабля из гофрированной жести.

Константин Эдуардович Циолковский жестом предлагает мне сесть в кресло у стола, берет слуховую трубку и устраивается в кресле у кровати.

— Вот теперь мы можем поговорить… Вы из ГИРДа?[6] Или сами по себе?.. Ну, да это все равно. Я всегда рад тем, кто интересуется моими изобретениями. Вот скоро, мне сообщили, будет отмечаться мой юбилей. Семьдесят пять лет прожито. Пойдет последняя глава жизни.

Я смотрю на человека, имя которого мне известно с детства.

Когда-то — лет шесть мне было — я видел его. Он вошел в комнату моего деда, хранителя калужского музея Ассонова. Я сидел на полу и складывал из кубиков башню для меньшого брата. Он показался мне таким же огромным, как дед, и потому-то очень страшным. Может быть, потому, что я знал, что это учитель, а мне ведь, я знал, скоро предстояло идти в школу!

У него были темная борода и усы, грива густых волос и темные злые глаза.

— Это мой внучек, — сказал дед. — Малыш, а читать любит и мастерить. Может быть, тоже изобретателем будет, как сын Александр. — И рассмеялся.

Улыбнулся и он, этот страшный человек — учитель. Потрепал меня по макушке, хмыкнул что-то и, взяв под руку деда, вышел.

…А сейчас передо мной сидел в кресле уже седой, согбенный человек. Под высоким и чистым лбом его светились темные, внимательные и совсем не злые, а, наоборот, добрые и усталые глаза.

— Константин Эдуардович! Вам писал мой дядя, Александр Васильевич Ассонов. Вы ответили, что можете принять меня в любое время. Вот я и приехал в Калугу. Я работаю в авиации. Немного пишу. И мне очень захотелось познакомиться с вами. Потому что… Потому что это же… То, что вы сделали… изобретаете… это же для будущего всего человечества. Это же замечательно!

Приставив слуховую трубку к левому уху, полуотвернувшись, Константин Эдуардович, казалось, внимательно слушал мой бессвязный лепет.

Я смутился и замолчал. Циолковский улыбнулся. Наверное, он понял, что мне стало не по себе. И он заговорил просто, как будто продолжал уже долго идущую беседу:

— Ко мне теперь приезжают часто. И я очень, очень рад этому. Раньше я был одинок. Только несколько человек интересовались моими изобретениями. Рынин, Перельман, Жуковский, Рыкачев. Покойный ваш дед Василий Иванович и его, слава богу, здравствующие сыновья Александр Васильевич и Владимир Васильевич. Они мне много помогали… Теперь приезжают те, кто практически работают над моими идеями. Были Тихонравов, Королев. Это из ГИРДа. Были из ЦАГИ насчет дирижабля. Я очень радуюсь этому. Я понимаю, что им трудно. А как же иначе?

Изобретения идут в жизнь, всегда преодолевая препятствия. И потому всякий человек, кто поддержит их и мои изобретения, для меня гость желанный. Вы говорите, что пишете. Вот и напишете о дирижабле. За ним будущее. Вот и напишите о ракетах. За ними тоже большое будущее. Или просто расскажите знакомым и друзьям о моих идеях. Тоже будет помощь. И не смущайтесь, пожалуйста, что потревожили старика. Теперь я работаю по утрам, к вечеру утомляюсь. Да нет, не поймите эти слова как намек! — снова улыбнулся Циолковский, заметив, что я порываюсь встать. — Я еще бодр сегодня. И повторяю — рад побеседовать с молодым авиатором. Тем более с родственником моих друзей. А как поживает Александр Васильевич? Как его изобретения? Ведь он знающий инженер.

Я ответил, и беседа завязалась.

Но вскоре заскрипела лесенка, ведущая в светелку. В дверях появилась жена Константина Эдуардовича Варвара Евграфовна, невысокая круглолицая старушка в платочке, и позвала ужинать.

После ужина с пачкой книжек Циолковского, напутствуемый им тепло и сердечно, я отправился на вокзал и потом всю дорогу, — а поезд шел тогда от Калуги до Москвы около шести часов, — не мог уснуть. Снова и снова мысленно переживал я визит к замечательному человеку и раздумывал о нем. По рассказам и прочитанной книге «Вне земли» представлялся он мне незаурядным изобретателем и философом, будоражащим мысль своими идеями о межпланетных путешествиях, о поселениях людей в космическом пространстве, о дирижаблях с оболочкой из волнистого металла, которые смогут перевозить сотни пассажиров…

И о трагической жизни его я знал много. В детстве он оглох и не мог учиться в школе; самообразованием постиг основы физики и математики и увлекся проблемами полета; еще в конце прошлого века изобрел новый тип цельнометаллического дирижабля с изменяющимся объемом и доказал вычислениями, что только с помощью реактивной силы ракет человек сможет преодолеть земное притяжение и завоевать безбрежное космическое пространство. Став учителем математики сначала в Боровске, а затем Калуге, он всю жизнь жил очень тяжко, однако продолжал упорно работать над теорией ракет, над дирижаблем, над многими другими изобретениями.

Я вспомнил, как несколько лет назад на Тверском бульваре была выставка «Межпланетных сообщений», где наивные фантастические картины и схемы «агитировали» посетителей вступать в ряды «звездоплавателей». На выставке был скульптурный портрет Циолковского. Живой он был мало похож на него, был проще, домашнее, что ли, и не столь суровым.

…Стучат колеса. Похрапывают соседи по вагонному «отсеку». Темная августовская ночь за окнами.

…А как он ответил на мой вопрос: «Почему на ваших книжках нет цены?»

— Книга — это материализованная человеческая мысль, — ответил он. — А разве можно оценить мысль? Поэтому и книги не должны иметь цены. Я уверен, в будущем все книги будут бесплатными! Кому нужно, тот и возьмет, что ему необходимо для чтения-развлечения или для дела. Вот потому я и печатал, когда мог, свои работы и не ставил на них цены…

…И как же он, непризнанный долгие-долгие годы, верит в то, что теперь последователи его идей добьются успеха? И почему?

— Наука теперь в нашей стране стала народной. Есть даже ассоциация изобретателей, таких же самоучек, как я, — говорил он. — Есть ГИРД и, самое главное, люди, которые, как и я, уверены в том, что человек не может вечно оставаться на Земле. Ему обязательно нужно будет обосноваться во всей солнечной системе…

…А как он еще бодр духом! Сказал: «Пойдет последняя глава жизни», — а сам стал рассказывать, что готовит сборник своих трудов, пишет в газеты и журналы и завтра послезавтра должен закончить новую статью «Звездоплавание».

— Это будет мой доклад, если, как говорят, здесь, в Калуге, общество почтит меня собранием в честь семидесятипятилетия.

…Прошло два года. Думается, именно эта встреча с Константином Эдуардовичем отвлекла меня от работы в самой «земной» авиации — сельскохозяйственной. В первую пятилетку она уже стала на ноги. Опытные авиаэкспедиции доказали эффективность применения самолетов в борьбе с саранчой и многими другими вредителями растений, с личинками малярийного комара, а также для рассева удобрений и таксации лесных массивов. И уже до сотни самолетов на бреющем полете проносились теперь над полями и садами, опыляя их ядами, убивающими вредителей, спасая миллионы пудов урожая. А вот проблема высотных полетов решена не была. Делались лишь первые шаги в изучении высоких слоев атмосферы — стратосферы, заоблачной зоны, — где можно было бы летать с бо́льшими скоростями из-за меньшей плотности воздуха. И когда при Центральном Совете Осоавиахима СССР возник Стратосферный комитет и его председатель Петр Сергеевич Дубенский предложил мне работать с ним, зампредом, я с радостью согласился.

В Стратосферном комитете собралась большая группа ученых, инженеров, изобретателей-энтузиастов. В нем были организованы общественные секции: по высотному воздухоплаванию, по методам изучения стратосферы, пропагандистская, а несколько позднее — реактивной техники. Предполагалось также выпускать различные печатные издания. Вот тогда я и написал Константину Эдуардовичу письмо с просьбой о встрече по делам уже Стратосферного комитета: очень хотелось привлечь Циолковского к нашей деятельности.

Константин Эдуардович быстро ответил согласием:

— Буду рад вас видеть, как только вам будет угодно…

…Стояла поздняя осень тысяча девятьсот тридцать четвертого года. По калужским улицам ветер переметал опавшие листья. Было холодно и сыро. Старая извозчичья пролетка дребезжала по булыжной мостовой. Наконец мы добрались до улицы Брута, теперь — Циолковского.

Теперь Константин Эдуардович жил в доме № 1 по этой улице. Дом выглядел добротно. Пять окон по фасаду с резными наличниками, высокая дверь слева.

Радушно и приветливо встретил меня хозяин и повел в новый свой кабинет. Два больших окна. Перед ними тот же письменный стол и лампа с круглым зеленым абажуром на нем. Те же полумягкие кресла с круглыми спинками. Тот же шкаф с книгами и папками. Еще один стол. Несколько моделей дирижабля и ракет в углу.

В новой рабочей комнате Циолковского почти все то же и так же расставлено, как и в светелке на улице Брута. Но больше простора, воздуха. А вот сам Константин Эдуардович очень изменился. Он сильно сутулится, шаркает ногами. Лицо землистое, серое, больное. И лишь глаза светятся живой мыслью, как и два года назад.

— Садитесь и рассказывайте, — говорит он глухим голосом, указывая рукой, как и тогда, на кресло перед письменным столом. — Я вот что-то все болею. Но продолжаю работать. И жду из типографии сборник своих трудов.

Он садится в другое кресло и приставляет к уху трубку.

Я рассказываю Циолковскому о Стратосферном комитете, о конференции по изучению стратосферы и трудах ее, которые скоро должны появиться в свет. В этих трудах печатается и работа Константина Эдуардовича о стратостатах. Циолковский внимательно слушает, изредка прерывая меня коротким вопросом и что-то записывая, как всегда, карандашом на листке бумаги на дощечке, положенной на колени.

В заключение говорю о том, что хорошо было бы, чтобы он написал автобиографию, и прошу подумать над тем, какие новые свои работы он хотел бы опубликовать.

— Свою биографию я писал уже несколько раз, — усмехается Циолковский. — Первая была в девять строк. Потом еще писал жизнеописание раза два или три, по нескольку страничек машинописи. Теперь есть почти готовая, самая полная. Но дать ее вам сейчас не могу. Надо еще посмотреть, подумать.

— Может быть, пришлете, когда закончите? Я постараюсь опубликовать ее в одном из журналов.

— Хорошо. Пришлю, когда закончу. А насчет новых работ… Есть… Большая. Еще не законченная. Об основах построения стратосферных машин. Я пришлю вам план. Может быть, подойдет? Может быть, напечатаете? Если нет, я не обижусь…

И вдруг он как-то сникает и, опустив голову, некоторое время молчит. Я понимаю, что ему плохо, что страшная болезнь мучает его. Надо прощаться, уходить, хотя так хочется еще побыть с ним…

Но вот, преодолев нахлынувшую слабость, Циолковский говорит:

— Простите старика. Врачи говорят — нужна операция. А я не хочу. Это прервет мою работу надолго. — И добавляет, увидев, что я поднимаюсь с кресла: — Мне уже лучше. Если не спешите, посидите еще немного… Спешите? Ну, тогда всего вам доброго. Передайте в Москве привет от Циолковского Тихонравову, Королеву, всем товарищам энтузиастам, кто трудится над ракетами. До свидания… Может быть, еще и увидимся.

И снова в вагоне поезда, как и прошлый раз, я заново мысленно переживал встречу с великим ученым и изобретателем. Да, теперь он стал признанным. Его называли отцом начинающей свой победный путь новой отрасли техники — реактивной, и каждому, кто работал в области авиации и воздухоплавания, стало знакомо и уважаемо имя дерзновенного человека реальной мечты.

Шла, увы, последняя глава его трудной и прекрасной жизни. Мне довелось в крайний год жизни Циолковского лишь еще раз, очень недолго, буквально на несколько минут, свидеться с ним. Он уже почти не мог вести беседу. И она была краткой и тяжкой. Он понимал — конец близок — и сказал всего несколько слов: «Простите старика, разговаривать не могу… Берегу силы… Продолжаю работать. Прощайте, и всего вам доброго». Однако по письмам, которые он слал мне, можно представить себе, как проходила его жизнь в преддверии небытия. Говорят они нам и потомкам о величии духа этого человека.

К сожалению, некоторые из этих писем утрачены. Сохранилось лишь несколько[7].

Вот они с небольшими необходимыми пояснениями.

«1934 г. 22 декабря. В. А. Сытину от

К. Циолковского

(Калуга, ул. Ц-го, д. 1).

Многоуважаемый Виктор Александрович.

Вот оглавление и содержание рукописи

Основы построения стратосферных машин.

* 1. Сжатие и расширение «постоянных» газов.

* 2. Давление нормального потока на плоскость.

* 3. Трение.

4. Сопротивление среды движению плотных тел.

* 5. Вращение тел.

* 6. Плотность атмосферы.

7. Новые моторы разных типов.

8. Применение их к воздушному транспорту.

Главы, отмеченные «звездочкой», переписаны на пишущей машине, остальные частично готовы, частично пишутся.

Отмеченные звездой, после проверки, могут быть высланы скоро, если нужно. (24 + 12 + 5 + 10 + 14). Готовы 65 стр. машинописи.

Еще хорошо бы издать мою автобиографию. Она готова и составит стр. 65 машинописи. Всего 125 стр.

Остальное может быть закончено через несколько месяцев.

Очень много таблиц, но надеюсь, что все сочинение не займет более 10 печ. листов, т. е. 100 стр.

Ваш Циолковский

P. S. Не издавать ли здесь, в Калуге, под моим надзором?

Не вышел ли бюллетень РНИИ?[8]

Если мне не изменяет память, это было первое письмо Константина Эдуардовича после моего визита к нему осенью 1934 года.

Оно говорит о том, что он решил сотрудничать со Стратосферным комитетом и что не забыл о нашем тогдашнем разговоре.

Второе письмо, посланное Циолковским в первых числах января следующего года, утрачено, а вот третье сохранилось.

«1935 г. 16 января. В. А. Сытину

от Циолковского

(Калуга, ул Ц-го, 1)

Глубокоуважаемый Виктор Александрович.

Свою автобиографию я исправлю и вышлю через 15—20 дней. (Машинопись) «Стратосферный полет» состоит из двух частей:

1) Подготовительный и 2) реактивного стратоплана. Первая — может быть выслана, напр., через 2 месяца. Про вторую же не могу сказать так определенно. Но не позже, чем через 4 месяца. Послать ли сначала 1-ю часть или зараз обе, когда будут готовы?

Последнее проще.

Ваш Циолковский».

Четвертое его письмо также не сохранилось. Но мне помнится, в нем Константин Эдуардович писал о том, что приветствует создание в Стратосферном комитете секции по изучению реактивного движения, о чем я ему написал, и сообщал о скорой высылке своей автобиографии.

Пятое письмо датировано 17 февраля 1935 года.

«Глубокоуважаемый Виктор Александрович!

Спасибо за сочувствие. Трое маленьких (7—12) заболели скарлатиной.

Один (вроде ангела) умер, остальные увезены в больницу и как будто поправляются.

Имейте в виду заразит. болезни.

Настроение (помимо логики) страшное… До личных переговоров оставим все по-старому, прибавив список работ. Их теперь накопилось много, и надо составить особый список.

Статью «Свет и тени», конечно, печатать нельзя (и не окончена: тени). Я Вам хотел только показать мирное мое настроение.

Вопросов дожидаюсь, но не на все могу ответить.

Не найдется ли среди В. знакомых и выдающихся родственников лиц ответить на прилагаемую машинопись?

Вышел ли 1-й том избранных моих трудов?

Я до сих пор не получаю авт. 25 экз.

Печатаются труды Конференции из Страт. (70 печ. лист.). Там одна моя работа о стратостате.

Будут ли эти труды разосланы членам и авторам?

Хвораю и не выхожу из дома.

Ваш Циолковский.

P. S. Работаю больной и не могу без работы».

К этому письму также следует дать некоторые пояснения.

В начале февраля умер меньшой внук Константина Эдуардовича. Эта смерть потрясла ученого. Он вспоминал о смерти внука и в следующем письме (которое не сохранилось), где сетовал на несовершенство медицинской помощи. Список своих работ он предполагал приложить к автобиографии, которую вскоре мне прислал.

Что же касается статьи «Свет и тени», то это небольшое, пять страничек на машинке, философское эссе схоже по мыслям с изданными Циолковским в Калуге в двадцатых годах размышлениями «Монизм вселенной» и «Горе и гении». Мне думается, он послал неоконченную эту статью, предполагая «обкатать» ее сначала, получить замечания читателей по рукописи. Отсюда и вопрос в письме: не найдется ли кого-либо, кто прочитает и ответит «на прилагаемую машинопись»?

А сборник его трудов, о котором он беспокоится, к тому времени уже вышел из печати, да и труды Стратосферной конференции. Но издатели, как это нередко случалось, не торопились прислать их авторам.

Потом было еще письмо, с вопросами, как обстоит дело с возможностью издания нового труда — о стратосферных летательных машинах. Труд этот еще не был завершен Циолковским, но он хотел знать, кто возьмется его публиковать в соответствии с предложенным проспектом. Тем самым, который он изложил в декабрьском письме. Спрашивал он и о посланной мне автобиографии.

Стратосферный комитет рекомендовал включить новый труд ученого в план издательства ОНТИ (объединенное научно-техническое издательство). Но оно на основе только проспекта (плана) не решилось. Автобиографию Циолковского я предлагал нескольким журналам и получил ответы: «Рекомендуем поместить в специальном издании». Поэтому и не мог я ответить Константину Эдуардовичу на его вопросы в этом письме.

И вот снова письмо от него, на ту же тему:

«1935 г. 27 апр. В. А. Сытину.

Многоуважаемый Виктор Александрович!

Я Вам писал на В. квартиру следующее:

Нет ли препятствий к изданию моей работы? Как моя автобиография?

Не стесняйтесь написать правду: Вы меня не огорчите, и я Вас не обвиню. Неудачи не от Вас, а сам я не приспособился достаточно к новым условиям.

На первое письмо я еще не получил ответа. Вероятно, Вы стесняетесь меня огорчить. Это напрасно.

Ваш К. Циолковский».

К счастью, теперь я уже мог, хотя и частично, ответить Константину Эдуардовичу. Вопрос о публикации автобиографии ученого решился благоприятно.

Меня познакомили с писательницей Анной Александровной Караваевой. В то время она была главным редактором журнала «Молодая гвардия». Живая, интересующаяся буквально всем, Караваева стала расспрашивать меня о работе Стратосферного комитета, и по ходу беседы я рассказал Анне Александровне о том, что вот уже месяца два имею на руках рукопись автобиографии Циолковского и никто ее не хочет печатать.

Караваева спросила:

— Интересно?

— Это очень важный человеческий документ о том, как тяжело и трудно было человеку-новатору, изобретателю в условиях царского строя.

— Пришлите срочно. Мы с Марком Колосовым почитаем.

Заместитель редактора «Молодой гвардии», писатель Марк Колосов позвонил мне дня через три-четыре.

— Берем автобиографию. Будем печатать в июльском или августовском номере. А вы напишите к ней краткое предисловие. Ну, вы сообразите сами, о чем. Главное — не забудьте отметить, что лишь в советском обществе Циолковский получил признание, что у него появились последователи и т. д. Договорились?

Об этой договоренности я и написал Константину Эдуардовичу. А на вопрос об издании трудов… Что я мог ему написать, кроме того, что идут переговоры с издательствами?


Весной Циолковскому стало совсем худо. Знакомые калужане сообщили мне, что дни его сочтены. И все же он продолжал работать!

Вот тогда-то я и поехал к нему в третий раз, но, как сказано выше, лишь увидел его в постели, не поговорил с ним.

В июле он прислал в Стратосферный комитет проспект труда «Основы построения газовых машин, моторов и летательных приборов», видимо обобщавшего те работы, проспект которых присылал ранее.

А затем я получил от него статью «Авиация, воздухоплавание и ракетоплавание в XX веке».

Насколько мне известно, это была последняя работа Константина Эдуардовича.

Поражает прозрение будущего развития техники в этой вдохновенной статье. В то время самолеты достигали скоростей в триста — четыреста километров и высоты десять — двенадцать. И только еще первые ракеты поднимались всего лишь на немногие километры. Ракеты небольшие и примитивные.

А Циолковский уверенно писал:

«За эрой самолетов винтовых последует эра самолетов реактивных… …Ракеты преодолеют земное притяжение…»

Писал уверенно и убежденно. Увы, слабеющей рукой. Последние письма Циолковского и поправки в машинописном тексте его работ, как всегда карандашом, свидетельствовали о том, что пальцы плохо слушались ученого и ему приходилось работать полулежа в постели. Строки клонились в сторону, буквы укрупнялись, и начертание их было слабым. Но он писал! Работал! Огромной силой характера обладал этот великий человек.

Статью «Авиация, воздухоплавание и ракетоплавание в XX веке» я передал с небольшим предисловием в редакцию газеты «За рулем». В каждом номере она печатала тогда специальную полосу, посвященную авиации. Статью пообещали вскоре опубликовать…


Мы сидели с изобретателем Александром Машковичем на берегу моря в Ялте. Сентябрьский вечер был ясен и тих. Где-то оркестр играл модное танго «Утомленное солнце». На набережной за нашими спинами шелестели шаги, разговаривали, смеялись.

Машкович говорил:

— Вот мы с вами на отдыхе. А если вспомнить наши беседы? О чем они? Вы — о своих делах, то о путешествии на Дальний Восток и какой-то там «аэротаксации» леса, то о скафандрах. Я — про свои придумки пасчет нового способа определения скорости судна или о подводной фотосъемке… Какие мы, к черту, курортники? Выкупаемся, позагораем, побеседуем, потом погуляем. И… опять «по» — поговорим о делах. Молодые идиоты, вот мы кто, дорогой товарищ! А впрочем…

Машкович усмехнулся, немного помолчал, вздохнул и продолжал:

— Впрочем, наверное, это признак изобретателя — увлеченность. Вот по пословице «рыбак рыбака видит издалека» мы с вами познакомились и стали неутомимыми собеседниками на всякие технические темы. И что ж, разве нам плохо? Это отвечает нашей душевной потребности, нашему желанию что-то открыть, изобрести, сделать. А стало быть, есть возможность поставить вопрос альтернативно: если будем «так держать», появится удовлетворение жизнью, не будем…

— Помрем с голоду! Идемте ужинать, а по дороге попробуем мускат Массандры!

Машкович поднялся и побрел за мной к маленькому магазинчику знаменитой винодельческой фирмы. Но не в правилах моего приятеля было оставлять последнее слово за собеседником. Широко размахивая на ходу руками, он сказал:

— Ничто человеческое нам не чуждо! Тривиально. А все же правильно. Как же иначе? Считаю, счастье Человека, если с большой буквы, — главное его счастье — в поиске. В творческих терзаниях и порождениях. И наверное, это заложено прапрапредками. В основах биологии гомо сапиенс, наверно, инстинкт, что ли, заложен: искать лучшего. Кочуй, путешествуй, открывай новый район охоты или луг для пастбища. Открыл — счастье… Превращай свою палку в копье, изобретай, трудись, создал новое орудие, какое руку удлинило по Энгельсу, — счастье… Ну, а не удалось… Вперед ты не пойдешь. Разве не так?

Около входа в магазин стоял газетный киоск. Вечером здесь иногда можно было купить «Правду» или «Известия», доставленные самолетом сначала в Симферополь, потом машиной в Ялту. В тот вечер в киоске лежала стопка газеты «Правда». На первой странице бросалось в глаза набранное крупным шрифтом:

«ЦК ВКП(б) Сталину.

К. Циолковский. 13 сентября 1935 г.»

И ниже заголовок телеграммы:

«Знаменитому деятелю науки тов. К. Э. Циолковскому…

И. Сталин».

Хватаю газету.

«Лишь Октябрь принес признание трудам самоучки… Я почувствовал любовь народных масс. Однако сейчас болезнь не дает мне закончить начатого дела.

Все свои труды по авиации, ракетоплаванию и межпланетным сообщениям передаю партии большевиков и Советской власти — подлинным руководителям прогресса человеческой культуры. Уверен, что они успешно закончат эти труды».

А в телеграмме:

«Примите мою благодарность за письмо, полное доверия к партии большевиков и Советской власти».

— Это — завещание. Дело плохо, — слышу я изменившийся, взволнованный голос Машковича. Он наклонился к моему плечу и тоже прочитал телеграммы.

Общедоступного радиоприемника в нашем санатории не было, и мы стали ходить по утрам слушать «Последние известия» в другой. Военно-Морского Флота.

Несколько дней никаких сообщений о состоянии здоровья Циолковского радио не передавало. Ничего не было и в газетах. Девятнадцатого сентября вечером, расставаясь перед отходом ко сну, Машкович сказал:

— А может быть, он выкарабкается, старик, и вы еще поедете к нему в гости в достославный град Калугу?

Я с сомнением покачал головой. У него рак. Человеку без трех дней семьдесят восемь. А впрочем, может быть, Константин Эдуардович согласился на операцию и она прошла успешно?

Наутро следующего дня мы услышали в первом же сообщении по радио:

«ЦК ВКП(б) и СНК СССР с глубоким прискорбием сообщают о смерти… товарища Циолковского Константина Эдуардовича, последовавшей 19 сентября 1935 года».

— Ну вот и поставлена точка последней главы жизни, — тихо произнес Машкович. — Жизни, как мы знаем, трагической и тяжкой и все же, по-моему, счастливой! Пойдемте, Виктор, вам надо собраться и успеть взять билет на вечерний поезд… Вы ведь поедете на похороны?..


В Калугу мне удалось добраться только на второй день после похорон. В Загородном саду, что на западной окраине города, бушевали золото и бронза осени. На площади, куда сходятся вековые липовые аллеи, возвышался холм из венков. Шумели кроны деревьев. С открытой эстрады неподалеку доносился печальный голос гобоя. Музыканты духового оркестра, игравшего здесь вечерами по традиции, настраивали свои инструменты. По дорожкам парка, матери катили колясочки с малышами. Жизнь продолжалась.

Да, точка последней главы жизни! Вспомнилось мне, эти же слова произнес человек, чье тело лежит в могиле под цветами, вот здесь: «Пошла последняя глава жизни…»

Его мучила болезнь. Немощь день от дня все сильнее сковывала его тело. А могучий ум жил. Воля побеждала дрожание пальцев, державших карандаш. И бежали по бумаге слова, вереницы цифр. Итог — за три последних отпущенных судьбой года сделано огромно много. Написаны новые работы. Обновлены некоторые старые. Опубликован сборник «Избранных трудов», статьи в журналах и газетах. Были сотни встреч и бесед с теми, кто принял или принимает эстафету. И потому конечно же была у него в эти годы и радость творчества, и радость признания.

«Я почувствовал любовь народных масс…» Это не случайно сказано в последнем слове, в последнем письме великого ученого и изобретателя.

Он назван знаменитым деятелем науки. Это, несомненно, верно. Он был деятелем. Он стал знаменитым.

Но это не исчерпывает дела его жизни. Он был конечно же великим первопроходцем на путях знания!

Одно лишь его открытие и научное обоснование возможности для человека с помощью реактивной силы победить земное тяготение и сделать шаг в космос, а в конечном счете развернуть перед человечеством безграничную перспективу познания и освоения околосолнечного пространства — одно лишь это ставит Циолковского рядом с великими учеными-новаторами Коперником, Ньютоном, Дарвином, Менделеевым, Павловым, Поповым, Эйнштейном. Но потрясает душу не только это главное творческое свершение Циолковского. Каждого, кто читал его труды, потрясает способность его ума генерировать самые разные новые идеи и изобретения. Какими только проблемами он не интересовался и каждой находил оригинальные решения. Он работал, например, над способами добывания воды в пустынях и конструкцией пишущей машинки, над проблемой питания в космическом полете и скафандрами и т. д. Мне кажется, что по масштабу и многогранности своей творческой личности Циолковский больше всего близок к Леонардо да Винчи.

Последняя работа Константина Эдуардовича Циолковского — «Авиация, воздухоплавание и ракетоплавание в XX веке» — была опубликована сразу после его смерти на страницах газеты «За рулем». А вскоре в журнале «Молодая гвардия» появилась и его наиболее полная автобиография.

С тех пор прошли годы и годы…

Имя «калужского мечтателя», всемирно признанного великого ученого и изобретателя Константина Эдуардовича Циолковского навечно вошло в историю человечества. Вспоминать о нем, о его трагической и счастливой жизни, будут многие поколения, и не только как об ученом и изобретателе-первопроходце, но и как о человеке, с которого можно смело «делать жизнь».

В ПОИСКАХ НЕВИДИМЫХ УРАГАНОВ

Я еду в пригородном поезде Москва — Серпухов. Поздний летний вечер. Медленно угасает заря. Читать становится трудно, и я думаю о делах нашей экспедиции. Она только что начала работать неподалеку от Серпухова, в деревне Дракино на берегу Оки. Слово «экспедиция» почти синоним путешествия или, во всяком случае, далекой поездки в поисках чего-либо… А тут мы всего в ста с небольшим километрах от Москвы! И все же в деревне Дракино находится действительно экспедиция. Но поиск она должна вести не на земле, а в небе…

…Несколько часов назад я сидел в кабинете директора Физического института Академии наук, академика Сергея Ивановича Вавилова, будущего президента Академии. Вот уже несколько лет он был одновременно и председателем Комиссии по изучению стратосферы Академии. Эта комиссия координировала и направляла множество различных исследований в самых разных отраслях науки. Помогала она Стратосферному комитету Осоавиахима СССР организовать и нашу экспедицию.

Откинувшись в кресле, Сергей Иванович внимательно слушал мою информацию о программе работ под Серпуховом и первых ее результатах. В экспедиции Стратосферного комитета начались регулярные запуски резиновых баллонов, наполненных водородом, — шаров-зондов с приборами для определения температуры, давления и влажности воздуха на больших высотах; проверка метода «искусственных облаков», создаваемых с помощью дымовых шашек, поднятых такими же шарами-зондами на пятнадцать — двадцать километров, и т. д.

Все эти исследования проводились в рамках широких научных изысканий, развернутых в нашей стране в середине тридцатых годов.

— Хорошо. Такие исследования очень нужны… Без них невозможно успешное практическое освоение полетов на больших высотах, не говоря уже о дальнейшем развитии теоретической метеорологии, аэрологии и физики атмосферы вообще. Да вы сами это отлично знаете, — сказал Сергей Иванович, когда я закончил свою информацию. — И поэтому, — добавил он, помолчав, — ваша работа под Серпуховом, дополняя то, что делают многие метеоцентры, в особенности аэрологическая обсерватория профессора Молчанова, будет полезна. Кстати, вы с ним связаны?

— Конечно. Павел Александрович в курсе программы экспедиции, поддерживает ее и помогает своими советами…

— Хорошо…

Академик наклонился к столу, что-то записал в большой блокнот. Потом снова откинулся в кресле, устало потер лоб ладонью.

— Я спросил о Молчанове потому, что его автомат-радиозонд, несомненно, указывает новый путь изучения стратосферы с помощью баллонов, а потом и с помощью ракет. Радиотехника развивается стремительно. И, несомненно, она позволит уже в ближайшем будущем сделать очень многое для познания атмосферы земли, а далее в исследовании космического пространства… Однако, — продолжал он, снова немного помолчав, — пока можно и нужно использовать более простые приборы и методы, позволяющие накапливать данные о состоянии и структуре атмосферы. Ведь трагедия со стратостатом «Осоавиахим-1» в какой-то степени обусловлена недостаточностью наших знаний о воздушных потоках в стратосфере на высотах десяти — двадцати километров. Не так ли? А как важно знать точно и побольше о структуре воздушных потоков для наших летчиков-высотников, для Коккинаки например, уже достигающих больших высот!

И тут, как в кино, дверь кабинета открылась и в него вошел высокий, атлетически сложенный блондин с резкими, волевыми чертами загорелого лица — Владимир Коккинаки, летчик, совершивший уже несколько рекордных полетов в нижние слои стратосферы.

Сергей Иванович поднялся ему навстречу.

— Извините, я на полчаса раньше, — сказал Коккинаки тихим, спокойным голосом. — Но в двенадцать ноль-ноль меня вызывает командующий. Так что я…

— Не беспокойтесь, мы уже закончили беседу с Виктором Александровичем, — прервал его академик. — Садитесь, пожалуйста. Вот стул. Сейчас я приглашу наших специалистов по приборам, и мы обо всем быстро договоримся…

…Накрепко запомнилась мне та январская ночь тысяча девятьсот тридцать четвертого.

Легкий туман окутывал широкую поляну в подмосковном сосновом бору. Голубые столбы света прожекторов скрещивались на ее средине, где на искрящемся снегу широко распласталась оболочка гигантского воздушного шара — стратостата. Поодаль у крайних деревьев полукругом возвышались огромные цилиндрические баллоны — газгольдеры с водородом. Десятки мешков с песком, подвешенных к ним, удерживали их у земли. Красноармейцы стартовой команды тянули от газгольдеров к оболочке толстые шланги.

Около полуночи на старт стратостата «Осоавиахим-1» приехали Р. П. Эйдеман, председатель Осоавиахима СССР, и Я. А. Алкснис, начальник Военно-Воздушных Сил. К ним тотчас подошел коренастый, кажущийся в полушубке толстяком первый советский стратонавт, полковник Г. Прокофьев. Отдал рапорт. Доложил о готовности начать наполнение оболочки. Сводка погоды обещала штиль на всю ночь… И все же несколько часов, пока продолжалась подготовка к старту, руководители полета немного нервничали. Выше вершин огромных сосен поднялся грушевидный баллон стратостата. Грушевидный потому, что предназначенным для высотного полета воздушным шарам дают на старте лишь одну пятую-шестую несущего газа по отношению к их объему. Поэтому под «пузырем» газа вверху старта свисают гигантские складки прорезиненной ткани. Малейшее дуновение воздуха шевелит их, они начинают парусить, и тут возникают сразу две опасности. От трения полотнищ может родиться искра, и тогда воспламенится водород… Так бывало. Или же вся система начнет раскачиваться, и очень трудно со удержать, а при взлете она будет подниматься косо, и подвешенная гондола заденет деревья…

В ту морозную ночь штиль был полный. Совершенно неподвижно стояла над поляной гигантская груша стратостата. Десятки канатов в руках красноармейцев стартовой команды удерживали ее. Наконец на тележке подвезли круглую гондолу. По бокам ее поблескивали стекла иллюминаторов. Под ними надпись: «Осоавиахим-1». Гондола стояла на амортизаторе, похожем на огромную автопокрышку. Гондолу прикрепили к кольцу, подвешенному на двенадцати стропах, протянувшихся к экваториальному поясу оболочки. И тогда из домика на краю поляны вышли те, кто должен был лететь, — П. Федосеенко, А. Васенко и И. Усыскин. Прокофьев обнял их поочередно и помог подняться по стремянке наверх гондолы, к люку. Последним скрылся в люке, улыбаясь, командир экипажа Федосеенко.

Вскоре как-то особенно громко прозвучала команда начальника старта «отдать стропы». Красноармейцы отпустили канаты, и стратостат плавно взмыл в туманное, но светлеющее небо. Было девять часов семь минут 30 января. Мы кричали «ура». Через восемь минут радиостанция на старте «Земля» приняла первые сигналы рации «Сириуса». Федосеенко сообщал, что подъем проходит нормально…

Связь «Земли» и «Сириуса» была регулярной и вполне четкой еще более двух с половиной часов. Затем она внезапно оборвалась. В последней радиограмме командир стратостата доложил, что «Осоавиахим-1» достиг рекордной высоты в двадцать километров, и передал рапорт экипажа XVII съезду Коммунистической партии…

Потом связь с «Сириусом» прекратилась, но это не вызвало особого беспокойства. Тем более что в последнем сеансе в сообщении Федосеенко не было ни одной тревожной ноты. А радиотехника в то время еще часто «чудила».

Штаб, руководивший подготовкой полета, принял решение просить исполкомы городов и поселков к юго-востоку от Москвы, от Бронниц и далее организовать наблюдения за небом и в случае спуска стратостата помочь его экипажу при посадке и оказать ему гостеприимство. Одновременно штаб направил на нескольких машинах по Рязанскому и Каширскому шоссе группы специалистов-воздухоплавателей и научных работников. Они должны были постараться как можно скорее прибыть к месту посадки, обследовать состояние системы, взять приборы и т. д. В одну из машин определили и меня. В ней поехали ученые — профессора В. А. Вериго и П. А. Молчанов.

Вериго многое сделал для оснащения стратостата научным оборудованием. Он «послал» на нем придуманный им прибор для изучения космических лучей. Молчанов, крупнейший исследователь воздушного океана, «главный аэролог» Советской страны, также, естественно, участвовал в подготовке полета с самого начала.

Подняв воротник зимнего пальто и нахлобучив шапку до самых бровей, Вериго привалился в угол на заднем сиденье «эмки» и промолчал до самых Бронниц. Был он человеком очень спокойным и довольно суровым, по крайней мере с виду.

Павел Александрович был полной его противоположностью. Толстый, румяный, веселый и общительный, усевшись рядом с шофером, он сразу же начал обсуждать с ним достоинства и недостатки машины, затем рассказал смешную историю о том, как учился водить автомобиль.

— Понимаете… Сажусь на место водителя… и сесть не могу! Габариты не те. И ножки мои никак к педалям не приспособлю. И ручку передач зажимаю бедром… Прямо хоть плачь! — говорил он и весело смеялся.

После Бронниц в сумрачном небе появились голубые разводья.

Молчанов приказал шоферу остановиться на ближайшем холмике.

— Вылезем. Посмотрим. Вдруг посчастливится, увидим пузырь…

На вершине холмика посвистывал колючий ветер, переметал снег через полотно шоссе. Заунывно гудели провода. По небу грядами тянулись серые облака. Несколько минут мы тщетно искали в разрывах между ними силуэт стратостата. Потом поехали дальше, останавливаясь на каждой высотке.

В Коломне, у здания исполкома, нас встретил Прокофьев, выехавший немного раньше. Он сообщил, что по непроверенным сведениям несколько часов назад «Осоавиахим-1» видели жители поселка Голутвин. Он летел на юго-восток на очень большой высоте — был «с горошинку». Прокофьев сказал, что оснований для серьезного беспокойства пока нет, Федосеенко опытный воздухоплаватель и сумеет посадить стратостат, даже если ветер у земли усилится. А ветер усиливался. Вскоре пошел мелкий снежок. И стало уже смеркаться.

Решено было ехать дальше на Рязань и Константиново-на-Оке, родину Есенина.

Снова мы в продуваемой «эмке». Теперь шофер ведет ее медленно. Шоссе за Коломной хуже, да и заносы стали появляться в ложбинках. Профессор Вериго все молчит, зябко кутается в пальто, иногда вздыхает.

— Да не вздыхайте вы, дорогой мой, — не вытерпел Павел Александрович, — все обойдется. Вот только в следующий раз надо вооружить экипаж вторым радиопередатчиком и по линии возможной трассы полета организовать пеленгацию. И еще — до старта прозондировать стратосферу моими радиозондами тоже с пеленгацией, чтобы знать, какой там ветер.

Профессор Молчанов создал новый метод исследования воздушного океана. Он сконструировал маленький радиопередатчик и приспособил его для автоматической передачи с летящего шара-зонда показаний барографа и термографа. Радиозонды Молчанова позволяли в любую погоду и в любое время суток получать данные об атмосферном давлении и температуре на высотах сразу же после запуска прибора. На Аэрологической обсерватории под Ленинградом радиозонды запускались регулярно. И некоторые из них достигли высоты более тридцати километров. Там же провели успешные опыты пеленгации сигналов радиозондов специальными приемниками. В этом случае определялись координаты их в пространстве, а по смещению — скорость воздушных потоков, которые несли резиновые шары радиозондов. О них и спрашивал меня Вавилов.

В нескольких десятках километров от Коломны нашу «эмку» нагнала военная машина — вездеход.

— Вам приказано передать — немедленно возвращайтесь в Коломну, — сказал молоденький техник-интендант.

— Что-нибудь случилось? — быстро спросил его Молчанов.

— Ничего не знаю, — ответил офицер.

Всегдашняя улыбка сбежала с лица Павла Александровича.

— Ну что ж, поворачиваем… И поедем как можно быстрее, — обратился он к шоферу и замолчал до самой Коломны.

Впрочем, мы тоже молчали. Тревога охватила нас. Думалось: если бы все шло благополучно, техник-лейтенант обязательно дал бы понять, что это так.

В Коломне нас направили на квартиру секретаря горкома партии. Здесь уже находился военный инженер, воздухоплаватель Прилуцкий и еще какие-то незнакомые военные. Все они были явно «не в себе», взволнованны и сумрачны.

Прилуцкий взял под руку Молчанова, отвел в сторону и что-то тихо сказал. Я смотрел на круглое, всегда такое жизнерадостное лицо профессора. После слов Прилуцкого оно сразу изменилось до неузнаваемости. Подняв руку, Молчанов прикрыл глаза. Потом глубоко вздохнул и повернулся к нам.

— Надо сказать им…

— Но ведь сообщение проверяется, — неуверенно произнес Прилуцкий.

— Все равно… Так вот. Товарищи… — Молчанов заговорил медленно и глухо. — Получено сообщение. От Ижорского райисполкома… Около деревни Потиж-Острог упала кабина. Упала… Экипаж погиб…

Страшное сообщение о катастрофе стратостата «Осоавиахим-1» вскоре было подтверждено. Из Москвы вышел специальный поезд, чтобы доставить к ближайшей станции Кадошкино комиссию для расследования причин катастрофы. Молчанов и Прилуцкий назначались членами этой комиссии…

О подробностях случившегося я узнал только в Москве, накануне торжественно-траурной церемонии похорон погибших стратонавтов Федосеенко, Васенко и Усыскина…

Было морозно. Вьюжило. Серебристые ели вдоль Кремлевской стены стояли белыми пирамидами. На трибуне Мавзолея В. И. Ленина руководители партии и правительства. Строгие шеренги воинов заняли Красную площадь. И тысячи, тысячи москвичей. Я стоял среди них.

…Стратостат поднялся на рекордную высоту. Федосеенко передал рапорт «Земле». Стратостат продолжал подниматься. Достиг еще большей высоты — двадцать два километра! Радио отказало. Ну и что же! Солнце ярко било в иллюминаторы кабины. Внизу расстилалось белое море облаков. Федосеенко, Васенко и Усыскин продолжали вести наблюдение, записывали показания приборов в полетный журнал. Все, казалось им, шло благополучно. Было решено начать спуск. Стрелки бортового хронометра показывали 12 часов 33 минуты. Стратостат стал снижаться. И снова все шло как будто нормально.

Стратонавты не могли знать, что их гигантский воздушный шар подхватили невидимые струи урагана. Не могли потому, что аэростаты и стратостаты летят в воздушном потоке, как щепочка по течению реки. А землю закрыла облачность, и ориентиров они не имели… Началось ускоренное снижение, струйные потоки из-за разности парусности баллона и кабины вызвали гигантские напряжения в стропах подвески. Может быть, эти вихри даже стали вращать кабину. И вот — это случилось через три с половиной часа — она оторвалась и камнем обрушилась с двенадцатикилометровой высоты.

Врезавшись с мерзлую землю, стальная круглая кабина наполовину сплющилась. В миг страшного удара остановились часы Васенко. Это случилось в четыре часа дня двадцать три минуты 31 января.

…Урны с прахом трагически погибших во имя науки трех стратонавтов были захоронены навечно в Кремлевской стене.

Невидимый ураган в стратосфере — причина катастрофы. Как же увидеть его? Как заранее, перед отправлением в полет на большие высоты аэростата, да и самолета, узнать, бушует он там или нет?

Эти вопросы естественно и закономерно возникали у всех, кто в той или иной мере был причастен к проблемам авиации и воздухоплавания. И передо мной они встали и явились главной темой беседы с профессором Молчановым, когда я приехал провожать его на другой день после похорон стратонавтов на Ленинградский вокзал. Павел Александрович еще не оправился от потрясения, еще не обрел всегдашней своей жизнерадостности и веселости.

Шагая по перрону вдоль состава нового экспресса «Красная стрела», он без обычных своих шуточек, с нескрываемым волнением говорил:

— В общем, ответственность за катастрофу лежит на нас, на аэрологах. Ни черта почти мы не знаем, что делается там. — Он поднимал толстый палец к небу. — Мои радиозонды надо шире применять. Это несомненно. Пеленгацию использовать. Это тоже несомненно. И еще надо что-то придумать. Изобрести. Такие методы, чтоб лучше знать, что там делается! — И он снова поднимал палец вверх. — Думайте и вы, коллега. Если есть изобретательская жилка, вдруг подскажет… Оттолкнетесь от чего-нибудь, может быть, совсем стороннего, как бывает часто, и, смотришь, наклюнется решение. Легенда о Ньютоновом яблоке ведь имеет глубокую психологическую подоснову. Ну и, конечно, в саму конструкцию стратостатов надо вносить поправки, делать ее надежнее.

Молчановские размышления в тот вечер заронили в моей душе потребность поиска новых подходов к изучению воздушного океана.

Трагическая гибель экипажа стратостата «Осоавиахим-1» не остановила подготовку других полетов в стратосферу. Почти через полтора года, в июне 1935 года, после необходимой модернизации, в полет отправился стратостат «СССР-2». Но он тоже потерпел аварию. Обошлась она, к счастью, без жертв. Появились проекты и новых систем. Например, инженеры В. Н. Лебедев и Л. К. Кулиниченко предложили создать стратостат, оболочка которого могла бы при спуске превращаться в парашют. Это предложение приняли. Началось проектирование системы. Одновременно небольшие модели испытывались по заданию Стратосферного комитета Осоавиахима СССР.

Тогда же начался штурм высот на самолетах с усиленными двигателями. Пилот Владимир Коккинаки на серийном самолете с таким двигателем поставил несколько мировых рекордов подъема человека на летательном аппарате тяжелее воздуха.

Появились и первые проекты специально высотных самолетов — стратопланов — с герметизированной кабиной для экипажа. Но они победоносно ворвались в стратосферу лишь через десять — пятнадцать лет, когда родились надежные конструкции реактивных двигателей.

Развивались, конечно, и методы изучения атмосферы. Для забрасывания автоматических приборов в стратосферу были применены пороховые ракеты. Профессор Молчанов усовершенствовал радиозонд. Больше использовалась радиопеленгация.

Однако век радиоэлектроники и реактивной техники только начинался. Методы изучения воздушного океана с помощью автоматики и радио были дороги и не могли быть внедрены в практику работы сети метеорологических станций.

Поэтому задача, поставленная Молчановым в памятный мне вечер на платформе Ленинградского вокзала, оставалась в силе. Меня она мучила постоянно. И, помогая товарищам, работавшим над проектами ракет в секции реактивного движения нашего Стратосферного комитета, я думал о том, как можно было бы эффективно использовать их для изучения тех невидимых ураганов, которые бушуют в стратосфере, и бушуют постоянно, о чем говорили отдельные данные, полученные с помощью радиозондов и шаров-пилотов, путем наблюдения с земли.

Может быть, использовать для изучения ветров на высотах следы разрывов зенитных снарядов? Но пушки посылали их в небо не на достаточную высоту — километров до десяти. Кроме того, сколько сложностей надо преодолеть, чтобы организовать опыты… И вот однажды ясным ранне-весенним, мартовским утром шагая по московским улицам, я все же наткнулся на реальное решение вопроса…

Недалеко от площади Восстания мое внимание вдруг привлекли дымы над домами вдоль Садового кольца. Они струились вверх, светлые серые султаны, на довольно большую высоту почти вертикально, а затем, размываясь тихим потоком воздуха, сносились в сторону. Это было красиво. И в общем-то обычно, видано, знакомо.

Видимо, произнесенное мысленно слово «стратостат» послужило толчком к соединению в глубине моего сознания красивой панорамы зимних дымов и проблемы высотных подъемов воздушных шаров. И тогда родилась идея: а нельзя ли «поднять» дымовой столб в заоблачную высь стратосферы и, наблюдая за ним с земли, изучать движение невидимых потоков ветра? Конечно же можно! Надо взять дымовую шашку, подвесить к баллону шара-пилота, как, скажем, «радиозонд», выпустить в полет, а когда она поднимется на пятнадцать, двадцать километров, зажечь ее… Как зажечь? Ну, это тоже можно придумать!

…Ничего не может быть радостнее в жизни открытия, изобретения, хотя бы самого-самого маленького!

Я почти бежал оставшийся отрезок пути до Планетария. Там размещался тогда Стратосферный комитет. Научный директор Планетария Константин Николаевич Шистовский удивленно оглядывался на меня, пока я буквально тащил его за руку к себе в комнату, сбивчиво объясняя на ходу, что мне, кажется, удалось нащупать новый способ изучения воздушных потоков.

— Пожалуй, можете действительно кричать «Эврика!», — со всегдашним своим смешком сказал он, когда наконец понял то, что я ему толковал. — Хотя и не из ванны вылезли, а с морозца. Что ж, давайте будем проверять.

Через несколько дней на площадке перед входом в известное всем яйцеобразное здание московского «Звездного дома» прохожие по Садовой могли наблюдать необычную картину.

Рослый парень в ушанке держал большой, метра полтора в поперечнике, резиновый шар. Он заметно рвался у него из рук. Вокруг толпились человек десять тоже в основном молодых людей. Над ними возвышался Константин Шистовский, рядом с ним стояли аэролог Александр Калиновский и я. У меня в руках была консервная банка и моток… бикфордова шнура медленного горения. Я зажег свободный конец шнура (другой его конец уходил в банку) и махнул рукой. Парень, державший баллон, — это был недавно демобилизовавшийся студент Осипчик, — отпустил его. Шар устремился вверх, подхватив привязанный к нему цилиндр и змеей заструившийся бикфордов шнур.

Несколько минут мы молча стояли, запрокинув головы. Желтоватый баллон быстро взлетел над крышами и скоро превратился в горошинку.

Зная примерно скороподъемность баллона и время горения определенной длины шпура, мы, конечно, рассчитали, что дымовая шашка в консервной банке загорится через полчаса и за это время достигнет огромной высоты — около пятнадцати километров!

Когда горошинка исчезла в хорошо промытом голубом мартовском небе, мы с Калиновским и Шистовским полезли на купол Планетария. На вершине его есть небольшая, огороженная железными прутьями площадка. Там был заранее установлен теодолит. Другой теодолит студенты, активисты Стратосферного комитета, втащили на крышу шестиэтажного дома в полукилометре отсюда, на площади против входа в Зоопарк[9]. Если все случится как задумано, если шар-зонд поднимется в стратосферу и там загорится дымовая шашка, наблюдать искусственное облако надо с двух точек. По угловым отсчетам тогда можно определить точно высоту, где она загорелась, а по смещению в пространстве — направление и скорость воздушных потоков.

На куполе Планетария было холодно. Дул довольно сильный северо-западный ветер. Он нес стайки облаков, что нас беспокоило. Если в ближайшие минуты облачность увеличится, испытание провалится. Нам нужно, чтобы юго-восточный сектор небосвода был чистым.

Калиновский почему-то нервничал больше, чем я. Он то и дело обшаривал горизонт в бинокль, покряхтывал, переминался с ноги на ногу, что-то бормотал. На небосводе на юго-востоке,-правее Кремля (часть его хорошо видна с купола), к нашей радости, как льдинки, плыли лишь отдельные облака.

— Пора бы ей загореться! — не выдержал Калиновский. — Тридцать три минуты прошло…

И в этот момент мы с ним одновременно увидели на сине-голубом небосводе белую точку, которая быстро растягивалась в ниточку… Калиновский приник к окуляру теодолита и стал нервно крутить кремальеры наводки. Я просигналил флажком товарищам, занимавшим позицию у другого теодолита, и приготовился записывать отсчеты на лимбах прибора.

Записывал я через каждую минуту, а в свободные секунды смотрел на созданное нашими руками первое искусственное дымовое облако в стратосфере. Точнее — дымовой столб. Светлой, чуть волнистой, удлиняющейся помаленьку ниточкой виделся он нам с купола Планетария. Минут через десять ниточка оборвалась. Но еще некоторое время мы вели наблюдение за постепенно размывающимся дымовым облаком. Потом его можно было увидеть лишь в бинокль. И наконец оно исчезло.

Так родился метод «искусственных облаков» для изучения ветра на высотах.

Стратосферная экспедиция под Серпуховом, о которой сказано вначале, должна была наряду с некоторыми другими исследованиями применить этот метод в комплексе с радиозондами Молчанова и обычными шарами-зондами с барографами и термографами.

На станцию Серпухов поезд пришел, когда уже стемнело. Я вышел на тускло освещенную площадь перед зданием вокзала. Было тихо. Тепло. Загорались первые звезды. Пахло пылью. Довольно долго пришлось уговаривать извозчика. Не хотел он везти меня до деревни Дракино, за двенадцать километров. Наконец мы сладились. Я сел в старенькую пролетку.

— Но, но! Милай! — крикнул возница, и его конь затрусил в ночь…

Когда позади остались окраинные городские домики и начался песчаный проселок, лошадь пошла шагом. Убаюкивающе поскрипывали рессоры. Сосны обступили дорогу. От них потянулся аромат смолы. В кустах подлеска лениво щелкали поздние, июньские соловьи. Возница молчал. Мне тоже не хотелось разговаривать. Осыпанное звездами небо мерцало над кронами деревьев.

«Открылась бездна, звезд полна. Звездам числа нет, бездне — дна», — вспоминались мне строчки из ломоносовского стихотворения. Бездна… Что это? Бесконечность? Представить себе ее трудно. И все же есть нечто огромно волнующее, зовущее в этом непредставляемом. Может быть, коренной, заложенный в самую суть природы мышления стимул поиска? Движения к познанию?

Над вершинами сосен сверкнул и через мгновение погас яркий след «падающей звезды» — метеора, крупинки материи из космического пространства, сгоревшей в атмосфере Земли.

— Загадал желание? — вдруг спросил возница.

Я не ответил. В этот момент в моем сознании произошло то же, что в мартовское утро на Садовой.

В атмосфере сгорел кусочек вещества. Дал яркий след. А что, если искусственно зажечь что-то в небе — создать якобы метеор? Так же, как мы зажигали дымовые шашки, заброшенные на высоту, но такой состав, который дает много света? Например, осветительную ракету? И потом…

— Погоняй, пожалуйста, — попросил я извозчика.

Ехать медленно мне стало невтерпеж. Да и дорога, выйдя на поля долины Оки, улучшилась.

Научный руководитель экспедиции Калиновский еще не спал, когда я ворвался к нему в горенку одной из хат, арендованных для сотрудников экспедиции.

— Что случилось? — тревожно спросил он, отрываясь от книги.

— Придется несколько ночей бодрствовать! — ответил я загадочным тоном.

— Пока неясно… — Александр Болеславович оглянулся на дверь и снова задал вопрос, на этот раз шепотом: — А яснее нельзя?

Через полчаса, попивая чай из термоса, мы наметили план испытаний метода изучения ветра на высотах с помощью «искусственных метеоритов», как сразу же окрестили мою придумку. Решили утром послать в Москву Анфира Лобовикова, добыть несколько осветительных снарядов, а в следующую ночь произвести первые запуски их в стратосферу таким же способом, как посылали туда дымовые шашки.

Деревня Дракино — одна улица, всего домов тридцать. С одной ее стороны заливной луг поймы Оки, с другой — поля до темного бора. У края полей, на задворках деревни и близ опушки леса у нас были поставлены две небольшие вышки с платформами для приборов — теодолитов, фотокамер, малого телескопа и т. д. Между вышками точно, землемерной лентой, определено расстояние — так называемая геодезическая база, необходимая для расчетов на основе теодолитных наблюдений за полетом шаров-пилотов и «искусственных облаков», их перемещений в небе.

Анфир Васильевич Лобовиков уже к обеду на следующий день привез десять пушечных осветительных снарядов. Это были двухкилограммовые цилиндры, заполненные магниевым порошком с запалом.

Вечером мы подготовили испытания нового метода. Погода нам благоприятствовала.

Когда небосвод потемнел и вызвездило, Лобовиков наполнил водородом из голубого баллона большую резиновую оболочку. К ней привязали цилиндр «ракеты». К ее запалу прикрепили бикфордов шнур, подожгли его и дали старт…

Резиновый шар довольно долго, несколько минут, поднимался почти вертикально. Искры от горящего бикфордова шнура вспыхивали и гасли среди звезд над нашими головами. Потом шар подхватил всегдашний горний ток воздуха и понес его на восток, над правобережьем Оки, над тусклыми огоньками дома отдыха в бывшем имении художника Поленова.

И снова мы тревожно и нетерпеливо ждали, как весной на куполе Планетария: что будет? Не отнимая от глаз бинокля, я обшаривал небосвод на востоке. Яркие звезды то и дело казались мне вспышкой «моего» метеора.

Первым увидел белый магниевый огонь в темном небе Лобовиков.

— Вот он! Вот! — закричал он, показывая рукой куда-то несколько правее того района, который я осматривал в этот момент.

Рука нашего энтузиаста была еле видна в сгустившемся сумраке ночи, и определить направление его сигнала было трудно. Но уже через несколько секунд не увидеть зажженный нами в небе факел стало просто невозможно. Необычайно яркая, ярче самой яркой, звезда возникла среди россыпи полуночных светил. Голубоватым огнем засияла она на неведомой высоте и, нам казалось, с каждым мгновением разгоралась все больше и больше.

— Как красиво! — тихо сказал Калиновский, склоняясь к теодолиту.

Действительно, красиво и необычно мерцал в глубокой синеве искусственный «метеор». Помощница Александра Болеславовича Нина Бельская захлопала в ладоши, потом, опомнившись, прильнула к окуляру теодолита. Помнится, на другой день, когда мы позвонили в Астрономический институт имени Штернберга и спросили, не довелось ли наблюдателям его прошедшей ночью увидеть в небе что-нибудь странное, нам ответили: отмечена вспышка в районе созвездия Кассиопеи, предположительно «новая звезда» или болид, но сфотографировать это явление не удалось…

К сожалению, сделать это нам тоже не удалось. Камеру не смогли навести точно. Однако теодолиты помогли определить высоту, на которой возник рукотворный «метеор», — шестнадцать километров! На этот раз не пришлось, к сожалению, также установить смещение его в пространстве и таким образом определить скорость и направление ветра в стратосфере. А именно ради этого стоило огород городить. В дальнейшем сотрудники нашей экспедиции в Дракино, проведя несколько запусков «искусственных метеоров», научились делать два-три отсчета на лимбах теодолитов за время его горения и точно определять высоту, на которой рождалась вспышка и параметры ветра на этой высоте.

Итак, в дополнение к методу «искусственных облаков» родился метод, позволяющий «увидеть» атмосферные течения в ночное время. «Правда» опубликовала несколько заметок об этих методах. А когда после окончания экспедиций в Дракино (к сожалению, они были свернуты раньше, чем предполагалось, из-за недостатка средств) я рассказал о полученных данных профессору Молчанову, Павел Александрович проявил большую заинтересованность.

— Хоть вы и конкурент моему радиозонду, — сказал он шутливо, — все же я поддержу «противника». Простота, доступность ваших методов важна для метеостанций, где бы они ни находились, — это дает перспективу. Вот только как насчет опасности запусков в пожарном отношении? Лопнет резина шара раньше времени, упадет ваша шашка или осветительная на крышу хаты… И…

— Предусмотрено, — ответил я. — На стропе шара мы укрепляем небольшой парашютик. Если оболочка шара лопнет…

Павел Александрович сразу понял, в чем дело, и продолжал за меня:

— Шашка будет опускаться медленно и догорит в воздухе.

— Правильно.

В тот раз, как всегда, он шутил, рассказывал смешные истории. Одна, на метеорологическую тему, особенно запомнилась мне. Когда речь зашла о прогнозах погоды, он сказал:

— Вот послушайте историю… В некоем восточном государстве властитель любил охоту. Конечно, у него были свои предсказатели, в том числе по-нашему старший синоптик. Собираясь на охоту, властитель спрашивал его: «Какая будет погода?» Часто предсказатели ошибались в своих прогнозах, и тогда им рубили головы. Однажды, получив «добро» от очередного своего «синоптика», властитель отправился в путь. В дороге он повстречал старика на осле. Старик поклонился. И, пользуясь правом лет, спросил властителя:

«Куда едешь?»

«На охоту».

«Напрасно, — сказал старик. — Буря будет. Возвращайся…»

Властитель засмеялся. Светило солнце. Было тихо. Пели птицы.

А через час набежали тучи, пошел дождь. Охота не состоялась. Тогда властитель приказал отрубить голову своему старшему «синоптику» и найти старика, встреченного на дороге.

Старика разыскали, привели.

«Назначаю тебя своим предсказателем погоды», — сказал ему властитель.

Старик струхнул и пал ниц.

«Подождите решать, великий… Не могу я стать предсказателем. Не я угадываю, будет вёдро или дождь…»

«Но ведь ты мне правильно предсказал…»

«Нет, это не я… Это мой осел. Когда подходит буря, он поднимает хвост и орет. Назначь его предсказателем…»

Властитель назначил… Вот и ведут синоптики с тех пор свою родословную от того осла!

Павел Александрович говорил о том, что изучение воздушного океана на больших высотах нужно не только и не столько для обеспечения полетов стратостатов, а потом и стратопланов. Это нужно, утверждал он, для прогнозов погоды, для службы предупреждения штормов, ибо там, в стратосфере, происходят, очевидно, явления, формирующие передвижения воздушных масс над поверхностью планеты. И те невидимые ураганы, которые дуют там часто, а может быть, постоянно, есть одно из проявлений этих передвижений и в будущем, чем черт не шутит, позволят создать сверхвысотные ветроэлектростанции? Открыть их закономерности — важная задача науки. Все возможные методы и способы изучения воздушного океана надо использовать для ее решения.

…Мне не довелось больше заниматься поисками таких способов и методов да и вообще стратосферными делами. Стратосферный комитет Осоавиахима СССР был вскоре ликвидирован. Советская наука вступала в новый этап. Вопросами изучения и завоевания стратосферы, так же как и развитием реактивной техники, занялись крупные государственные научные институты. И я передал им право дальнейшей разработки и применения методов «искусственных облаков» и «искусственных метеоров» и некоторых других изобретений, а сам увлекся журналистикой и литературной пропагандой науки и техники.

Весной 1941 года мы встретились с профессором Молчановым в Москве, в кулуарах какого-то совещания. Мне пришлось выслушать от него шутливо-гневную филиппику по поводу моего ренегатства. Но расстались мы дружески, и он пригласил меня приехать в Ленинград, в его Аэрологический институт.

— Покажу вам кое-что — пальчики оближете! Техника, милый мой, шагает…

А через полгода эвакуированные из осажденного Ленинграда товарищи сообщили мне грустную весть: Павел Александрович погиб в волнах Ладожского озера. Баржу, на которой вывозили женщин, детей и нескольких больных ученых, поразила фашистская бомба…


Техника вообще и особенно радиотехника и реактивная техника в те годы шагала вперед стремительно. И, как бывало в истории науки и техники ранее, некоторые изобретения и открытия не получали широкого развития и применения, потому что опаздывали.

В общем-то примитивные, методы «искусственных облаков» и «искусственных метеоров» оказались именно в таком положении. Появились бы они на три — пять лет ранее… Может быть, не погиб бы стратостат «Осоавиахим-1», может быть, современная теория циркуляции воздушных масс в атмосфере родилась уже тогда.

Известно, что наука и техника развиваются по спирали. И когда встанет на практическую почву проблема аэроэнергетики в широких масштабах, когда человек будет решать задачу использования баснословной энергии ветра на больших высотах, там, где почти всегда дуют страшной силы невидимые ураганы, — может быть, «искусственные облака» и «искусственные метеоры» понадобятся, пусть как-то видоизмененные, для практики высотной аэроэнергетики, для стратосферных ветроэлектростанций будущего? Кто знает…

Во всяком случае, через четверть века после наших испытаний этих методов в деревне Дракино, под Серпуховом, однажды, раскрыв утром «Правду», я прочитал маленькую заметку корреспондента газеты из США о том, что там с помощью ракеты был выброшен на высоту в триста километров состав, образовавший большое дымное облако, и что, наблюдая его в телескопы, удалось определить скорость движения субстанции атмосферы на этой, огромной высоте… К сожалению, нигде не было отмечено, что американский эксперимент не может быть назван открытием нового метода изучения атмосферы Земли, что он имеет корни в работах и поисках советских изобретателей…

ЖИТЬ НАДО С УВЛЕЧЕНИЕМ!

Душным летним днем я шел вдоль Александровского сада к площади Революции и досадовал, что не догадался спуститься вниз, в аллею, в тень… Там и солнце не пекло бы да и не так ощущался бензиновый чад.

Впереди почему-то возникла пробка, вереница машин остановилась, и рядом со мной затормозила «Чайка». На заднем сиденье ее, у окна справа, сидел плотный, пожалуй, даже массивный человек. Лицо его показалось мне знакомым. «Кто-то из министров?» — мелькнула мысль… Но вот он обернулся, поглядел на меня, и в его темных глазах появилось напряжение узнавания. Он даже прищурился, и широкий чистый лоб пересекла прямая морщинка. Потом он улыбнулся, сделал знак рукой шоферу, открыл дверцу и вышел…

Тогда и я узнал пассажира «Чайки».

Это был Сергей Павлович Королев.

— Сытин? Виктор? — спросил он. — Черт знает сколько лет не встречались. Двадцать? Нет, больше… А все ж память не подкачала!

Пожатие его руки было энергичным, сильным. Он расправил плечи, и на мгновение передо мной возник молодой Королев тридцать четвертого, в туго подпоясанной гимнастерке с голубыми авиационными петлицами, стройный, гибкий. Видение мелькнуло и скрылось.

Впрочем, и за много лет этот уже совсем немолодой человек сохранил от того, молодого, самое главное…

Он стал осанистым, лицо его округлилось, морщинки разбегаются от глаз к вискам, но сами глаза, хоть и усталость лежит на веках, такие же яркие, так же светятся рвущейся в мир мыслью и духовной силой.

— Рад встретить старого товарища! Что ж не объявлялись?

— Знаете, Сергей Павлович, с предвоенных лет я уже не работаю в авиации. С тех пор, как перестал существовать Стратосферный комитет.

Королев усмехнулся.

— Да, тогда было нелегко… Впрочем, легко в настоящем деле не бывает… Вас подвезти? Садитесь.

— Спасибо, мне недалеко… Я тоже очень рад вас повидать в добром здравии.

— Ну, насчет доброго здравия — это не совсем… Скоро и седьмой десяток буду разменивать… Звоните… Поговорим о ГИРДе, о первых шагах. Надо не забывать истории. Вы же книжки писали, статьи — еще тогда… И о моей книжке «Ракетный полет в стратосфере» написали…

— Было дело… Сейчас, правда, пишу о другом. Писание — ведь моя главная профессия теперь.

— Нужно и о нашем деле… Ну, всего лучшего…


Это была последняя моя встреча с замечательным человеком, основоположником практической космонавтики. А первая — за тридцать лет до этого летнего московского дня, весной тридцать четвертого, в Ленинграде.

* * *

По мраморной лестнице, покрытой ковровой дорожкой, из холла в конференц-зал старинного здания Академии наук неторпливо поднимаются участники первой в мире Всесоюзной конференции по изучению стратосферы.

Впереди, поддерживаемый под руки, тяжело перешагивая со ступеньки на ступеньку, согбенный — длинные седые волосы упали на воротник, — идет президент Академии А. П. Карпинский. За ним веселый румяный академик А. Е. Ферсман, подтянутый, в длинном сюртуке академик В. И. Вернадский и другие ученые. То тут, то там среди штатских военные. В петлицах их кителей и гимнастерок ромбы, редко по три-четыре шпалы. Вот с тремя ромбами заместитель начальника Военно-Воздушной академии имени Жуковского П. С. Дубенский. Недавно он назначен по совместительству председателем Комитета по изучению стратосферы Осоавиахима СССР. С ним, оживленно беседуя, идут двое — знакомый мне профессор — аэролог П. A. Молчанов, весь округлый, улыбающийся, и незнакомый худощавый, стройный молодой человек в форме Военно-Воздушных Сил. В петлицах его гимнастерки серебряные пропеллеры и, помнится, по две шпалы.

Петр Сергеевич Дубенский заметил меня и подозвал.

— Знакомьтесь, товарищи. Сытин, мой заместитель по Стратосферному комитету, прошу любить и жаловать.

— Мы уже знакомы! — как всегда, экспансивно воскликнул профессор Молчанов. — Он же читает второй год курс в нашем Ленинградском институте инженеров Гражданского воздушного флота! Про применение авиации в народном хозяйстве. Помимо транспортного…

— Королев, — отрекомендовался молодой человек в форме Военно-Воздушных Сил, крепко пожимая мне руку и остро взглянув прямо в глаза.

— Товарищ Королев был начальником ГИРДа, — сказал Дубенский, — теперь заместитель начальника РНИИ.

— Знаю, Петр Сергеевич. Очень приятно познакомиться. В ГИРДе бывал, но, к сожалению, товарища Королева не заставал…

* * *

ГИРД. Это сокращенное слово в те годы было известно лишь очень узкому кругу людей, да и то главным образом только тем, кто работал в области авиационной техники.

ГИРД был создан в конце 1931 года. Молодые инженеры Ф. A. Цандер, С. П. Королев, М. К. Тихонравов, Ю. A. Победоносцев предложили Военно-научному комитету Осоавиахима СССР начать серьезные теоретические изыскания и попытаться конструировать летательные аппараты с реактивными или ракетными двигателями, то есть двигателями, использующими силу отдачи. Они были увлечены идеями Константина Эдуардовича Циолковского, мечтали претворить в реальность его дерзкие замыслы полета на ракетах… Даже в космическом пространстве.

Военно-научный комитет согласился выделить немного денег на оборудование мастерских и содержание нескольких сотрудников.

Цандер и Королев объединили единомышленников — других молодых инженеров, заинтересовали известных ученых-теоретиков аэро- и гидродинамики, и вот в большом «доходном доме» на Садовой, № 19, в подвале, выделенном ГИРДу, закипела работа.

Там разместились четыре конструкторских бригады и механические мастерские.

Руководители бригад — Цандер, Королев, Тихонравов и Победоносцев, актив молодых инженеров, техников-конструкторов, чертежников, рабочих-механиков работали, почти все, безвозмездно, в общественном порядке, главным образом по вечерам, после службы.

Первый раз я пришел в ГИРД в осенний день.

Было слякотно, мглисто. По Орликову переулку и Садовой грохотали трамваи. У продовольственного магазина в доме № 19 стояли домохозяйки, ожидая его открытия. В парикмахерской по соседству в окнах горел свет… Рядом с выкрашенной в какой-то неопределенный цвет дверью плакат: «Да здравствуют ударники 2-й пятилетки!»

За этой дверью вниз, в подвал, вело несколько сбитых ступенек. Далее была маленькая прихожая. Ее освещала голая лампочка. Из-за двери справа слышался глухой шум работающих станков, позвякивание металла и тянуло запахом машинного масла и железных стружек…

Слева открывался взгляду узкий коридор.

Вахтер за столиком в прихожей проверил мое удостоверение и сказал:

— К начальнику — четвертая дверь налево по коридору. Однако его будто и нету.

Да, к сожалению, начальника ГИРДа Королева в его маленьком кабинетике со столом, заваленным книгами и свитками чертежей, не оказалось. Кто-то из проходивших объяснил, что уехал он на полигон в Нахабино. Там тогда находился первый испытательный ракетный полигон.

Тогда я пошел искать третью конструкторскую бригаду знакомого инженера Юрия Александровича Победоносцева. Невелико было помещение ГИРДа. Тесно стояли станки новые и совсем старые в «механическом цехе». Дневной свет еле просачивался в окна-щели под низким потолком, и люди работали при электрическом освещении. За «механическим цехом» в угловой комнате Победоносцев, невысокий, стройный молодой человек с бледным лицом, «колдовал» над чертежом, приколотым к грифельной доске. В тонких пальцах зажата логарифмическая линейка.

Наверное, я помешал ему, но он и виду не подал и радушно предложил:

— С удовольствием покажу «подпольное» — ведь в буквальном смысле слова живем мы «под полом» — наше хозяйство. Здесь, — он взмахнул линейкой, — мы работаем с товарищами над аэродинамическими характеристиками ракет с прямоточным воздушным реактивным двигателем. Модели их продуваем в трубке «ИУ-1». Построили небольшую, но с большой скоростью потока. Она первая у нас такая в стране и, кажется, вообще — первая в мире… А затем мы обсчитываем полученные данные…

…Вот эта труба со странным именем «ИУ-1». Это стальной короб у стены. Мощные вентиляторные установки громоздятся сбоку.

Кто бы мог подумать, что здесь, в тесном подвальном помещении, живет старшая сестра могучих аэродинамических труб ЦАГИ и других научно-исследовательских институтов, где впоследствии «продувались», испытывались не только модели, но и крылья, фюзеляжи, а иногда и самолеты целиком будущей великой нашей авиации.

И тем более никто, может быть, кроме самого Победоносцева и руководителя всех конструкторских замыслов ГИРДа Королева, не мог тогда помыслить, что «продуваемые» здесь модели воздушно-реактивных двигателей станут прародителями ракет «М-13», на основе которых было создано грозное оружие — прославленные «катюши» времен Великой Отечественной войны.

Победоносцев показал установку «ИУ-1», несколько моделей, потом повел в крошечные помещения, где собирались первые ракеты ГИРДа на жидком топливе конструкции Цандера, Королева, Тихонравова… Они, эти первенцы, выглядели очень скромно. Стальные точеные сигары всего-то метра в полтора-два длиной и толщиной в руку. Ракета Королева имела в хвосте широкие и длинные стабилизаторы — вроде крыльев.

Я спросил, когда предположено начать полетные испытания, запуски их.

Победоносцев пожал плечами.

— Это уже в компетенции Сергея Павловича… Но, знаете, он последнее время зачастил в Нахабино. Там есть стенды для огневых испытаний двигателей. Там, наверное, будем производить и запуски. Сергей Павлович у нас человек дотошный. Все проверяет и перепроверяет лично. И как только у него хватает времени! Руководить всем нашим «подпольным» хозяйством, материалы и деньги добывать, заседать в осоавиахимовских комитетах, да еще самому конструировать… Вот — крылатую. И реактивные двигатели к самолету-параболе Черановского…

…Вскоре после того, как мне довелось побывать в ГИРДе, в Нахабине взлетела в небо первая советская ракета конструкции М. К. Тихонравова — «ГИРД-09». От нее пошел отсчет практических достижений советской реактивной техники, ее великих достижений…

Много было сделано первыми энтузиастами здесь, в полуподвале дома на Садовой.

* * *

Из группы проходивших мимо отделились двое — Юрий Александрович Победоносцев и авиационный инженер Михаил Клавдиевич Тихонравов, конструктор первой взлетевшей в небо советской ракеты ГИРДа с жидкостно-реактивным двигателем (ЖРД).

Они подошли, поздоровались с Дубенским и с нами.

— А вот и он сам, легок на помине! — воскликнул профессор Молчанов, — Привет, Юрий Александрович! Привет, Михаил Клавдиевич! Тишайший автор первой нашей железной ласточки… Ну, держись, стратосфера! — Не мог Молчанов обходиться без шутки, без легкого слова в беседе. — Весь цвет «реактивщиков» собрался штурмовать ее! Одначе пошли, товарищи! Пора, а то без нас откроют академики конференцию…

И направился к лестнице. За ним Дубенский и другие.

Я немного отстал. Мое внимание привлекли еще трое вошедших в холл.

Совершенно седой старик с бородой патриарха тяжело, оскальзываясь, шагал по паркету. Его поддерживал под локоть академик Абрам Иосифович Иоффе. Рядом с ними шел академик Сергей Иванович Вавилов.

Облик старика был знаком. Но кто он? Кто? Старик говорил что-то хрипловато, с трудом…

И вдруг я узнал его. Да это же Николай Морозов! Революционер-узник. Двадцать лет в одиночном каземате Шлиссельбургской крепости-тюрьмы. Туберкулез, побежденный — волей. Ужас безысходности пожизненного заключения, преодоленный — волей… Несколько томов научных исследований и публицистики, сотворенных там — волей… Пять книг, названных «Христос», изданных уже при советской власти, в двадцатые годы. Почему «Христос»? Потому, что ему давали читать за все долгие годы одну книгу — Библию. Он и анализировал ее с позиций своего материалистического мировоззрения и горячей своей поэтической души. Развенчивая мифы, строя свои концепции истории человечества и мироздания.

Николай Морозов! Живая легенда. Ныне почетный академик. И этот удивительный человек пять лет назад нашел для себя возможным написать предисловие к моей первой скромной книжке, дневниковой записи впечатлений от путешествия с Леонидом Алексеевичем Куликом в далекую сибирскую тайгу, за Подкаменную Тунгуску, в поисках места падения знаменитого метеорита 1908 года.

Тогда мне не пришлось познакомиться с ним, даже вообще увидеть его не пришлось.

В предисловии к этой моей книжке «В тунгусской тайге» он написал:

«В Центральной Аризоне (С. Америка), в нескольких километрах к юго-востоку от каньона Дьявола, в 1886 году в глухой степи пастухи нашли на привале обломки камней с наружной стороны коричневого или черного цвета, а внутри имеющие вид белого блестящего металла, который они приняли за серебро. Эти обломки были разбросаны среди развалин скал, вокруг глубокого кратероподобного углубления, которое вместе со своей холмистой окружностью было давно известно под названием Медвежьей купальни, но до сих пор не подвергалось обследованию геологов. Около четырех лет спустя отдельные куски этого металла попали в руки профессоров Фута и Кенига, которые тотчас же признали их за метеоритное железо».

Далее Н. А. Морозов рассказывал подробно об Аризонском кратере диаметром более километра и глубиной до двухсот пятнадцати метров, образовавшегося в результате удара о землю и взрыва гигантского метеорита весом, видимо, около полумиллиона тонн!

«Огромный жар при внедрении его в каменистую поверхность, — писал ученый, — мог произвести не только сильнейший взрыв как самого метеорита, так и прилегающей к нему почвы… То обстоятельство, что найдена лишь ничтожная доля всего метеорита, не должно нас удивлять. При колоссальном увеличении его температуры в момент удара большая часть его обратилась в газ, а оставшаяся часть разрушилась под влиянием постепенного окисления. Из всех найденных до сих пор метеоритных выбоин на земле это единственная по своим размерам».

Рассказал далее Н. А. Морозов также и о первой экспедиции Л. А. Кулика в 1921 году, а затем о второй, через шесть лет. «Подробности об этих исследованиях экспедиции (новой) приводятся в нижеследующем описании ею сотрудника В. А. Сытина». Маститый ученый, узник Шлиссельбурга, считал, что порожденный падением метеорита взрыв оказывает влияние на процессы в высоких слоях атмосферы. Поэтому он и принял участие в конференции по изучению стратосферы.

* * *

Места в конференц-зале Академии почти все заняты. Лишь в простенке между двух светлых высоких окон на Неву в ледяных еще оковах остались свободными несколько стульев. Туда я и пробрался.

В дальнем конце белого зала в президиуме сидели крупнейшие ученые страны, несколько военных… А в зале много молодых моих сверстников. Таких же «до тридцати», как Королев, Тихонравов, Победоносцев, Прокофьев…

Конференцию открыл краткой речью президент Академии Карпинский. Он говорил о значении для науки и жизни познания высоких слоев атмосферы, процессов, в ней происходящих. Потом конференцию приветствовали представители Ленинграда. Помимо пленарных заседаний на конференции предусматривалась работа восьми секций: аэрологии, акустики, оптики, атмосферного электричества, астрономии, биологии и медицины, техники.

Таким образом, программа ее показывала, что впервые в мире советские ученые подведут итоги и наметят перспективы разностороннего, комплексного изучения методами разных наук воздушного океана и особенно его заоблачного слоя — стратосферы, для того чтобы проникнуть в «кухню погоды», продвинуть вперед практическую метеорологию, помочь развитию высотной авиации. К тому времени было ясно, что лишь в более разреженных слоях атмосферы возможны большие скорости и дальности полета для аппаратов тяжелее воздуха, но решение этой задачи «тянуло» за собой многие другие. Нужно было, например, создавать специальные аппараты для посылки на большую высоту научных приборов. Пришло время и для исследования жизнедеятельности организмов в разреженной воздушной среде, чтобы в конечном счете сделать ее доступной для человека. Вот почему в программе конференции появились на первый взгляд «неподходящие», казалось бы, сообщения медиков и биологов…

Я стал посещать главным образом заседания секции техники. Инженер Тихонравов сделал там обзорное сообщение о возможностях изучения воздушного океана с помощью ракет — «Применение ракетных летательных аппаратов для исследования стратосферы». Гирдовец инженер Дудаков прочитал сообщение «Самолет со стартовыми ракетами как начальный этап в развитии ракетного стратоплана». Инженер Победоносцев доложил о том, как в ГИРДе создавалась конструкция специальной аэродинамической трубы для продувок моделей на сверхзвуковых скоростях.

А ленинградские «реактивщики», сподвижники руководителя Газодинамической лаборатории (ГДЛ) Валентина Петровича Глушко, той лаборатории, которая наряду с ГИРДом внесла огромный вклад особенно в разработку кардинального вопроса о топливе для ракет, рассказали о своих теоретических и практических изысканиях. Доцент Маганский прочитал доклад «Научные проблемы реактивного движения», инженер Штерн — «Проблема двигателей прямой реакции».

На заседаниях секции техники всегда было много народу, особенно молодежи. Даже студенты технических вузов прорывались сюда. «До краев» наполнилась аудитория, когда с докладом «Полет реактивных аппаратов в стратосферу» выступил Сергей Павлович Королев. Его уже хорошо знали все пионеры рождавшейся новой отрасли техники — реактивной. Знали как талантливого, смелого конструктора и превосходного организатора. И это явственно ощутилось, когда Королев вышел на трибуну и заговорил.

В зале воцарилась тишина. Слушатели с напряженным вниманием следили за его речью. Четкой, я бы сказал — отточенной, по выражениям и их смыслу была его речь. Вначале он немного волновался. Руки его вздрагивали, и голос чуть вибрировал. Однако оратор справился с этим естественным волнением на трибуне Академии наук…

Сотрудники Королева — гирдовцы — рассказывали мне об особенностях характера своего шефа. Сергей Павлович, говорили они, наполнен волей и увлеченностью! И теперь я прямо-таки физически ощущал энергию его мысли, логики, доводов, направляемых его волей и увлеченностью… Более сорока пяти лет прошло с того раннеапрельского дня в Ленинграде, а мне явственно видится этот человек на трибуне, стройный, в туго подпоясанной гимнастерке с голубыми петлицами, большелобый, красивый…

И помнится мне, что в тот час я вдруг стал повторять строчки из пушкинской «Полтавы»: «Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен. Он весь как божия гроза». Нет, «лик» Королева не был ужасен. Прекрасен он был…

Доклад Сергея Павловича Королева на Всесоюзной конференции по изучению стратосферы был опубликован в сборнике ее трудов, изданном в 1935 году. Однако об одной из ведущих мыслей, высказанных в нем, мне хочется сказать сейчас, потому что она подчеркивает общую методу, стиль деятельности замечательного конструктора и ученого, позволяет лучше понять его подход к решению труднейших технических проблем.

В период работы в ГИРДе Королев, помимо того что руководил всей его деятельностью, как конструктор создавал проекты первых ракет и ракетоплана — самолета с реактивным двигателем. Но и до этого он много внимания уделил попыткам «вооружения» летательного аппарата новым типом двигателя. Еще студентом Королев сам строил планеры, сам на них летал. На одном из планеров он приспособил для разгона пороховую ракету. Однако Королев понимал, что пороховые ракеты, действующие немногие секунды, такими двигателями стать не смогут. Кардинально решить проблему можно, лишь получив в свои руки надежные, относительно долгодействующие, мощные реактивные двигатели.

В докладе на конференции по изучению стратосферы мысль о необходимости сосредоточить основное внимание именно на создании ракет, а следовательно и реактивных двигателей для авиации, Королев выразил с полной ясностью. Вскоре он повторил ее в своей первой книге «Ракетный полет в стратосфере» — одной из лучших литературных работ о реактивной технике тех лет, не потерявшей значения многие годы.

«Будущее, прогресс, дальнейшие успехи авиации находятся на высотах стратосферы. Но для того, чтобы эти высоты взять, надо создать легкий, надежно работающий и мощный ракетный мотор».

«Ракетный мотор» — это ракета, реактивный двигатель, работающий на жидком топливе — спирте, керосине и т. п. — и окислителе — например, жидком кислороде. Созданием таких конструкций и занимался ГИРД, а затем РНИИ. Итак, главное звено, за которое надо тянуть, чтобы победить, — ракета! Воля и увлеченность Королева и были нацелены в этом направлении.

…В гениальных трудах Циолковского и его последователей, советских и зарубежных ученых, вопрос, что может дать реактивный (ракетный) мотор для авиации, а в дальнейшем для овладения космическим полетом, теоретически к тому времени был в основном решен. Практически же делались лишь первые шаги. Сергей Павлович Королев точно намечал, как шагать реактивной технике вперед: надо отдать все силы прежде всего практике, поискам конкретных технических решений. И вел за собой многих. Ученых. Инженеров. Студентов. Триада Циолковского «мечта — теория — осуществление» должна была реализоваться теперь в последней своей части…

* * *

В перерыве между заседаниями секции техники стратосферной конференции я подошел к Королеву, увлек его к оконной нише и высказал удовлетворение его докладом.

— Спасибо на добром слове, — сказал он и вдруг как-то по-детски коротко вздохнул и добавил: — Волновался, черт возьми! С непривычки. Обстановка — не у нас в гирдовском подвале…

И сразу же снова подобрался, стал снова выглядеть суховатым, даже отчужденным.

— Сергей Павлович! У меня к вам просьба, — все же сказал я. — В Стратосферном комитете только что организована секция изучения реактивного движения. Ваши гирдовцы — ее общественная основа. Из ГИРДа к нам перешли и курсы инженеров-конструкторов. Помогите, пожалуйста, наладить дело.

— Не могу обещать. Много работы в РНИИ. Пригласите Тихонравова, Победоносцева, Дудакова, Душкина…

— Они уже в активе. И все же прошу вас, — настаивал я. — Мы базируемся в Планетарии.

— Не могу обещать, — повторил Королев. И попрощался.

* * *

В московском Планетарии на Садовой-Кудринской под яйцеобразным куполом расположено главное помещение — круглый демонстрационный зал. Вход в него из кольцеобразного фойе. По периферии фойе было несколько небольших узких комнат, там разместились лекторские, администратор, библиотека.

Две комнаты были отданы Комитету по изучению стратосферы Центрального Совета Осоавиахима СССР. Нам разрешалось пользоваться еще одним помещением Планетария — небольшим залом в подвальном этаже. Для нас это было чрезвычайно важно. Созданный в начале тридцать четвертого «Стратосферный комитет» (так мы сокращенно называли эту общественную организацию) быстро порастал активом.

В его составе было несколько секций: массово-пропагандистской работы, воздухоплавания (конструирование стратостатов), методов изучения атмосферы, обеспечения жизни человека в условиях разреженной воздушной среды (медицинская) и т. д.

Незадолго до Всесоюзной конференции по изучению стратосферы в наш Комитет передали из Военно-научного комитета Осоавиахима организационно-массовый отдел ГИРДа, объединявший не только московских энтузиастов пропаганды реактивной техники. На основе этого отдела и была создана в Стратосферном комитете еще одна секция — изучения реактивного движения.

Среди «реактивщиков» были известные теоретики и конструкторы и много молодых энтузиастов.

Они объединились не только чтобы «пропагандировать». Они начали проектирование опытных образцов ракет и реактивных двигателей оригинальной конструкции (например, ракеты инженера A. Полярного, прямоточного воздушно-реактивного двигателя И. Меркулова и A. Нистратова), готовили научно-технический сборник «Реактивное движение», наладили работу курсов инженеров-конструкторов реактивной техники и т. д.

Вот этой-то начавшейся довольно обширной работе наших «реактивщиков» я и просил помочь Королева в первую с ним встречу в Ленинграде. А в том, что деятельность секции принесет пользу, я был совершенно уверен, так же, впрочем, как и других секций Стратосферного комитета. В то время Коммунистическая партия широко привлекала общественные силы, поднимала инициативу масс на решение нерешенных, насущных для дальнейшего развития науки и техники задач. А таких задач был непочатый край!

Поэтому деятельность многих общественных организаций — Осоавиахима, отраслевых научных инженерно-технических обществ (НИТО), Ассоциации изобретателей имела важное значение. По всей стране они объединяли тысячи ученых, инженеров, студентов, квалифицированных рабочих — изобретателей и рационализаторов. В «общественном порядке», затрачивая на разработку тех или иных научно-технических проблем и пропаганду передовой техники свое свободное от работы время, активисты-общественники вносили большой вклад в развитие различных отраслей науки и техники, причем главным образом новых, перспективных…

К осени тридцать четвертого в секции «реактивщиков» Стратосферного комитета было уже более ста человек. На обсуждение докладов, конструкторских предложений, статей для сборника «Реактивное движение» по вечерам под куполом Планетария собирались молодые инженеры и студенты. Постоянно бывало в секции несколько маститых ученых, профессоров: Б. Н. Юрьев, Б. С. Стечкин, В. П. Ветчинкин, К. Л. Баев и другие.

Приходили к нам, конечно, и первопроходцы реактивной техники: инженеры-конструкторы М. К. Тихонравов, Ю. A. Победоносцев, Г. Е. Лангемак, A. И. Полярный, Б. Н. Раушенбах, В. Н. Прокофьев, В. И. Дудаков, Л. С. Душкин, Л. Улубеков, Л. Э. Брюккер, Б. И. Романенко, A. Я. Щербаков, A. И. Нистратов, Е. И. Мошкин, Н. П. Корнеев и другие. Объединял их человек огромного общественного темперамента, талантливый молодой инженер И. A. Меркулов. Он был председателем бюро секции.

А вот Королев не появлялся в Планетарии.

Я заинтересовался работой наших «реактивщиков», перезнакомился с ними, стал писать статьи, пропагандирующие идеи Циолковского, реактивную технику. Написал и несколько обзорных статей-рецензий на книги, посвященные авиации и ракетам. Одна из них, напечатанная в журнале, издававшемся в тридцатые годы, — «Книга и пролетарская революция», называлась: «О межпланетных мечтаниях, излишней фантазии и реальных задачах».

В ней подвергались критике высказывания некоторых авторов научно-популярных брошюр и книг, слишком приближавших время завоевания космического пространства, а главное — говоривших о том, что это легкое дело! С моей точки зрения это было неправильное утверждение. Так же, как и Королев, я считал, что главным в то время было создать надежные ракетные моторы и стратопланы для полетов на высотах в стратосфере с большими скоростями…

…Пожелтевшие от времени страницы передо мной. В числе книг, о которых шла речь в упомянутой статье, был труд Королева «Ракетный полет в стратосфере». Его работа мне понравилась «целиком и полностью».

Вот отрывок из той давней моей статьи:

«…одна книга правильно политически и практически ставит очередные задачи.

Книга эта и названа более конкретно, чем другие, — «Ракетный полет в стратосфере». Автор ее, один из видных практических работников в области реактивной техники, С. П. Королев подошел к теме серьезно, он реально оценивает возможности и совершенно правильно акцентирует свое внимание и внимание своих читателей именно на указанных очередных задачах реактивной техники, а не на межпланетных путешествиях.

…Мы не можем предъявить к книге С. П. Королева никаких претензий как в отношении грамотности технической, так и литературной. Серьезное отношение к вопросу и популяризаторские способности обеспечили всестороннюю доброкачественность этой книги».

Теперь я считаю, что, видно, не совсем правильно поступил, акцентируя критический удар в этой статье по книгам некоторых других авторов, тех, кто увлекался «межпланетными мечтаниями», в том числе по книге хорошего популяризатора Я. Перельмана.

Довлела в моем сознании, когда писал я эту статью, идея необходимости отдать примат практике, скорейшему решению проблем надежного «ракетного мотора», завоевания авиацией стратосферы и т. д. Не поступаясь этой идеей, не нужно было, пожалуй, мне осуждать «мечтателей»…

Впрочем, сам основоположник теории космонавтики, великий Циолковский неоднократно говорил и писал о том, что межпланетный полет дело далекого будущего… «Пройдет сто, двести лет… прежде, чем человек победит земное тяготение!» Научно-техническая революция внесла в такое предположение решающую поправку. Самозабвенный труд наших ученых, инженеров, рабочих в условиях социалистического строя, планового народного хозяйства, а также организаторский и научно-технический талант людей, возглавлявших «реактивщиков», обусловили победу нашу на космическом фронте уже через четверть века после первых шагов реактивной техники!

* * *

Я вспомнил о своей давней статье не случайно. Дело в том, что с темы для нее начался у нас разговор с Королевым во вторую с ним встречу.

Он все же пришел в Планетарий, к нашим «реактивщикам»! На какое-то обсуждение, не помню уже точно, какое. Это было в конце тридцать четвертого. Вероятно, работавшие в штате РНИИ и одновременно наши активисты Тихонравов и Победоносцев рассказывали ему о начале деятельности секции изучения реактивного движения Стратосферного комитета, что и заинтересовало его.

В памяти моей точно не зафиксировано, кто — Игорь Алексеевич Меркулов или, может быть, Михаил Клавдиевич Тихонравов — проводил Сергея Павловича в мой небольшой кабинет в Планетарии, заставленный моделями, заваленный книгами и рулонами с чертежами.

Войдя и поздоровавшись довольно сухо, он огляделся и усмехнулся уже дружелюбно. Точно распустилась в нем какая-то сдерживающая пружина.

— Как у нас было на Садовой в ГИРДе, обстановочка! Впрочем, вы здесь тоже общественная организация. И тоже на Садовой! Симптоматично…

Я предложил гостю сесть. Но он стоя стал перебирать стопку журналов и книг на этажерке. Среди них был недавно вышедший и его «Ракетный полет в стратосфере».

— Мне поправилось ваше сочинение — хорошая работа, ясная, четкая, — сказал я, указывая на нее.

— «Сочинение»! Хм… Это слово мне не нравится, а за отзыв благодарю.

— Так принято говорить среди литераторов. Вот довелось мне недавно побывать на Первом съезде писателей, я и заразился… Но, честное слово, ваша книжка действительно хорошая. И не скрою — собираюсь о ней написать в своей книжке, которую понемногу готовлю. Популярную. Название «Стратосферный фронт».

Королев с минуту подумал и сказал:

— Знаете, обязательно в таких «сочинениях» надо продвигать мысль не только о перспективах, пользе и значении реактивной техники, но и о трудности практического преодоления проблем, которые стоят перед нами. А то, в газете или журнале, да и в книжках, зачастую тру-ля-ля, тру-ля-ля! И — пожалуйте: ты уже на Марсе или подальше…

Конец этой тирады произнес он резко, даже жестко. Правы гирдовцы, подумалось мне, рассказывая, что жестковат и прям в суждениях. Бескомпромиссность, очевидно, являлась свойством и качеством его сильной натуры…

Королев тогда не был еще прославленным Главным конструктором, академиком, огромным авторитетом в науке и технике. Мы были одногодки, оба инженеры «одного фронта». И во мне, честно говоря, шевельнулась неприязнь к нему, царапнула ирония, которая прозвучала в слове «сочинениях», и резкость последней фразы. Однако, как и весной, на конференции по изучению стратосферы, мне показалась правильной его позиция: сейчас нужно в реактивной технике решать задачи практически. Идти вперед, поднимаясь со ступеньки на ступеньку…

А Королев взглянул на меня и, заметив тень недовольства на моем лице, усмехнулся и сказал спокойно:

— Конечно, я не против пропаганды мечты и научной фантастики, так сказать. Но нужна мера! Вот возьмите и напишите статью на эту тему.

И я написал. В том числе и ту, в журнале «Книга и пролетарская революция», о которой речь была выше.

Потом мы долго беседовали с Сергеем Павловичем о деятельности Стратосферного комитета, его секций. В наших планах и начинаниях многое ему понравилось, а вот о проектах создания новых стратостатов, в том числе «стратостата-парашюта», предложенного инженерами Кулиниченко и Лебедевым, он высказался отрицательно.

— Думаю, «пузыри» не очень нам нужны. Вряд ли они много дадут для изучения стратосферы!

И вдруг спросил:

— Я слышал, вы недавно были у Константина Эдуардовича Циолковского. Как он? Плох?

И, помолчав немного, с теплотой в голосе добавил:

— Какой это удивительный человек! Я был у него лет пять назад. Зеленым юнцом. А разговаривал он со мной с полным уважением. Делился своими планами. Книжки свои подарил. И знаете, что сказал первое, когда открыл дверь и я назвался? «Я ничего не слышу, пойдемте наверх, там поговорим. Кушать хотите? Есть щи, каша».

— И меня Константин Эдуардович точно так же встретил первый раз, два года назад. Да, он тогда выглядел лучше. Вас, Цандера и Тихонравова вспоминал. Теперь он, видимо, болен. Да и годы его немалые — семьдесят семь! Но мысль, память у него ясны. Глаза…

— Глаза у него запоминаются навсегда! — прервал Королев. — Впрочем, все, что говорил этот старик, его облик и обстановку в его светелке — я запомнил до деталей. Наверное, он настоящий гений. Потому что за собой ведет. Своими идеями… Вы согласны или не так думаете?

— Конечно, согласен.

— Он жил тяжко и все же с увлечением. Так и надо жить. С увлечением!

…Вошел кто-то из секции «реактивщиков» и позвал Сергея Павловича на обсуждение.

У меня, к сожалению, не сохранилась — пропала в годы войны вместе со всей библиотекой по авиации — книга Королева «Ракетный полет в стратосфере» с автографом. Он написал на ее титульном листе несколько хороших слов, уходя на это обсуждение.

* * *

В последующие четыре года, пока существовал наш Стратосферный комитет и его секция изучения реактивного движения, Сергей Павлович Королев, несмотря на колоссальную свою занятость, еще не раз приезжал в Планетарий, выступал на дискуссиях по докладам и техническим проектам в секции «реактивщиков» и на курсах конструкторов-инженеров. Он отлично понимал значение общественности в развитии нашей науки и техники, ценил общественную инициативу. Не раз еще потом я встречался с этим замечательным человеком, ставшим основоположником практической космонавтики, одного из величайших свершений человеческого разума.

Встречался не только когда он бывал у наших «реактивщиков», но и в Комиссии по изучению стратосферы Академии наук СССР, в кабинете ее председателя, академика Сергея Ивановича Вавилова, в Физическом институте Академии на Миуссах и еще в разных местах. Но, к сожалению, разговаривать так, «по душам», как в первые встречи, мне с ним больше не пришлось. Лишь о текущих делах, лишь по нескольку минут…

Все же профессиональная память литератора-журналиста сохранила не только содержание первых бесед с Королевым, но и главное, интересное из бесед во время других встреч, происходивших обычно «в процессе» всяких заседаний и совещаний.

Примерно через год, в конце тридцать пятого, Королев пришел на одно из совещаний в ФИАН к академику Сергею Ивановичу Вавилову. Народу было довольно много. Разговор шел, насколько помнится, о научных приборах, которые в первую очередь следует помещать в ракеты в целях изучения высоких слоев атмосферы. Много спорили о габаритах и весе этих приборов. Физики хотели, чтобы они имели некоторую «свободу рук», конструкторы реактивных аппаратов «дрались» за каждый грамм, за каждый кубический сантиметр, настаивали на минимальных габаритах и весе. Кстати, такие споры продолжались, пожалуй, в течение всего периода становления современной ракетной техники. И они понятны… Чтобы разогнать до больших скоростей ракету, нужно затратить много энергетических ресурсов.

Помнится, бытовала тогда у нас шутка. Чтобы взлететь за пределы земного тяготения, нужно сесть на бочку с таким количеством динамита, чтобы твой вес составлял не больше процента от веса заряда взрывчатки!

После совещания вышло так, что покидали мы ФИАН одновременно с Королевым и немного поговорили.

Королев был чем-то озабочен. Бросал отрывистые фразы. После нескольких слов по вопросу, обсуждавшемуся у академика Вавилова, он вдруг резко изменил тему и заговорил о Циолковском:

— Вот и похоронили великого старца. Ощущаю пустоту… Вы правильно сделали — опубликовали его автобиографию[10]. Только нужно было в вашем предисловии еще больше сказать о значении его идей, его теоретических работ. Они еще долго будут изучаться… помогать практикам. Надо их печатать, печатать! Я уже высказал свое мнение Воробьеву[11]. Печатать и изучать, изучать…

Эти слова Королева мне запомнились точно.

И еще однажды, встретившись, помнится, опять в ФИАНе на докладе научного сотрудника Вернова (будущего академика) о методах изучения космических лучей, в краткой беседе Сергей Павлович снова повторил почти то же самое о необходимости публикации и изучения трудов Циолковского по реактивной технике.

Огромное значение идей Циолковского для него ярко проглядывается в докладе, сделанном Королевым на торжественном собрании, посвященном столетию со дня рождения «калужского мечтателя». И назван этот доклад в духе действий и устремлений самого автора: «О практическом значении научных и технических предложений К. Э. Циолковского в области ракетной техники». Практическом значении! И это было тогда, когда именно на деле свершался первый шаг в космос — готовился запуск первого спутника. Полмесяца спустя этот шаг был сделан. Человечество шагнуло в космическую эру. Провозвестником ее, вдохновителем и теоретиком действия человека в этом направлении был назван «чудесный старик» из Калуги.

«Константин Эдуардович Циолковский был человеком, — сказал Королев, — жившим намного впереди своего века, как и должно жить истинному и большому ученому».

Несомненно, правы биографы С. П. Королева, говоря, что сам он считал себя и был в жизни учеником и продолжателем дела гениального «калужского мечтателя».

Несомненно для меня и то, что ощущение какой-то приязни, которую по отношению ко мне проявлял Сергей Павлович, появилось в связи с Циолковским еще в первый наш разговор о нем. Память о Циолковском, о встречах с ним, интерес к его жизни и трудам как бы связали нас незримой нитью.

Впрочем, связала, наверное, многих, кому довелось встречаться с великим основоположником теоретической космонавтики и по мере сил потрудиться над претворением и пропагандой идей великого изобретателя и ученого…

Видимо, поэтому Сергей Павлович потратил время, которого ему не хватало всегда, на то, чтобы прочитать мою вышедшую на следующий год книжку «Стратосферный фронт» и написать о ней положительную рецензию[12].

В рецензии он написал:

«Приятное впечатление оставляют рецензируемые, объединенные общей темой книги В. A. Сытина и Альберта У. Стивенса. Автор первой книги — один из руководителей и старейших наших работников, принимающих самое активное участие в завоевании стратосферного фронта.

В своей небольшой по объему, но прекрасно написанной книге В. A. Сытин популярно простым, понятным языком рассказывает о причинах, вызвавших столь большой интерес к овладению стратосферой»[13].

Немного комично звучат слова: «один из… старейших наших работников». Ведь тогда и ему и мне было всего по тридцать. Но в те годы как-то уж очень быстро текло время! Определялось это, видимо, темпами передела старого мира в нашей стране…

…И еще об одном телефонном разговоре с Королевым в тридцать шестом надо сказать здесь. Он позвонил, чтобы положительно оценить сам факт начала испытаний ракеты инженера Полярного, созданной «реактивщиками» Стратосферного комитета.

Сергей Павлович говорил по вполне понятным причинам иносказательно:

— Есть пословица: «Первая ласточка весны не делает». Но та, которую выпустили ваши товарищи, несомненно, одна из тех, какие служат провозвестниками наступающей весны и лета…

Он твердо верил, что трудности в создании советских ракет в конце концов будут побеждены, что наша реактивная техника обусловит будущее авиации, а потом и завоевание космоса… Без веры в нужность и важность дела, которому отдаешь себя, жить с увлечением нельзя![14]

* * *

…Тяжелая черная «Чайка» умчалась среди вереницы других машин по раскаленному солнцем асфальту к площади Революции. Задние стекла ее кабины были закрыты коричневыми занавесками. Я не увидел за ними Королева и, увы, никогда больше не видел его живым…

Современники знают его по скульптурам и портретам. Он глядит на них с высоты своих зрелых лет, отягченных титаническим трудом своей удивительной жизни. А мне, когда думаю о нем, он представляется молодым, подтянутым, большелобым, остроглазым, и слышится мне его отрывистая, резковатая речь и в словах «жить надо с увлечением» сила и теплота одержимости в борьбе за достижение поставленной великой цели. Да, жить надо с увлечением!

Загрузка...