Раздел I

Владимир Ильич не принадлежал к числу тех людей, величие которых становится ясным только после их смерти; наоборот, мы все, даже встречавшиеся с ним в постоянном обиходе, прекрасно сознавали, что среди нас живет гений, что среди нас живет историческая фигура мирового масштаба. Да и вряд ли можно найти человека, у которого отсутствовало бы сознание этого необычайного и ни с чем не сравнимого величия нашего современника УЛЬЯНОВА-ЛЕНИНА. Не принадлежит Владимир Ильич и к числу таких лиц, которых жизненная сила и мощное влияние тускнеют со смертью, любовь к которым ослабевает после прекращения их материального существования как личности.

Владимир Ильич остается у нас и сейчас колоссально живым, живым, как социальная сила, и живым в наших воспоминаниях, как чарующая, ни с чем другим не сравнимая, подлинно социалистически высокая личность. Написать биографию Владимира Ильича так, как она должна представляться каждому его искреннему почитателю, есть задача и увлекательнейшая и грандиозная. Ведь это значит написать историю великой российской революции в ее самые жгучие годы, написать историю мировой революции за четверть века, это значит коснуться разнообразнейших вопросов политики, экономики и культуры. Это значит также написать во весь рост альфреско колоссальную фигуру, обаяние которой должно быть уловлено и передано потомству, фигуру, в моральном аспекте решительно не имеющую себе равной. Для того, чтобы составить такую биографию, нужно соединение большого литературного таланта и психологической чуткости, с одной стороны, большого политического опыта и социологической глубины — с другой. По сравнению с этой художественной биографией коллективные труды о Владимире Ильиче всегда будут в конце концов только подготовительными. Подготовительными явятся и все те частные большие критики или большие расширенные характеристики и попытки охватить Ленина как явление, которые делались многими его товарищами, в том числе и мною в разное время и с разными подходами. Будем счастливы, если в этих попытках найдутся крупицы, необходимые для создания той глубокой научной, фактически верной и вместе с тем захватывающей биографии-поэмы, которая будет одной из прекраснейших книг мировой литературы.

18 февраля 1924 г.

(Из предисловия ко 2-му изданию брошюры «Революционные силуэты»)

Вождь пролетарской революции*

Историки-идеалисты склонялись и склоняются к мысли, что историю делают великие личности. В первую голову, личности, облеченные властью. А если их мысль наталкивалась на импонирующие фигуры революционеров, подымающихся к вершинам власти снизу, — то они приписывали и самую революцию на большую половину талантам, энергии или хитрости и искусству вождей.

«Мы, марксисты, знаем, что не личность создает историю, а история создает личность. И Владимир Ильич был создан историей. Но какой историей! Двадцатью пятью годами роста пролетарской партии в исключительных политических условиях, всей цепью развития русской революции, с одной стороны, и всей работой пролетариата Запада, проявившейся в марксизме, с другой стороны. Только огромная зрелость авангарда рабочего класса в России дала возможность выдвинуть целый ряд замечательных вождей и среди них величайшего гения».

(«К характеристике Октябрьской революции»)

«Великие события определяются великими причинами, но великие люди являются акушерами, которые помогают революционному будущему родиться поскорей».

(«Из воспоминаний о Жане Жоресе»)

Марксистская история объясняет исторические события ни от чьей воли не зависящими общественными процессами, перипетиями борьбы классов, сила которых и характер устремлений определяются их ролью в общественном производстве. Отсюда иные делают вывод, что марксизм не отводит великим людям никакой роли в истории, не признает великих людей.

Однако не правда ли, как странно было бы, если бы значение великих людей не признавало течение, которое именует себя марксизмом, то есть самое название свое вывело из имени великого человека.

Нет, марксистская история, а еще более того — марксистская практика очень внимательно относятся к личности…

Марксисты — не стихийники. Зная, что революцию нельзя сделать, что революции происходят, мы в то же время прекрасно понимаем, что революция может быть неорганизованной, хаотической, а может быть введенной в русло планомерности и освещенной сознанием если не всех участников ее, то ее организующего авангарда. В том-то и сила пролетариата, в отличие, например, от крестьянства, что он лучше поддается организации и легче выдвигает из своей среды организаторов.

Пролетариат — класс-организатор, которому надо было сначала завоевать страну, а теперь надо ее устроить. И он не может производить такую работу без центрального штаба, в котором соединялись бы все известия и откуда давались бы директивы, где скоплялся бы весь наиболее ценный опыт и где выкристаллизовывался бы подлежащий проведению в жизнь план. <…>

Народные революции выбрасывают на поверхность колоссальные слои населения, до тех пор отторгнутые от власти. Естественно ждать, что среди этих новых людей, путем отбора, выделится известное количество личностей высоко даровитых.

Прибавьте к этому, что во главе революционного движения, пока оно таится в подполье, становятся люди наивысшего практического идеализма и непобедимого мужества, что они проходят суровую школу конспирации и тяжкой борьбы снизу, — и вы получите объяснение, почему широкие революции не могут не иметь крупных вождей.

Мир не знает революции столь широкой, подготовлявшейся столь длительной борьбой, как социальная революция в России, имеющая неизбежно перейти в мировую. Вот почему заранее можно было бы предсказать, что во главе такой революции должны оказаться люди высокого политического дарования и исключительной выдержанности характера.

Не случай, что во главе нашей партии стоит великий человек. Это так должно быть. В величии его дарований, в непоколебимости его воли сказываются широта и размах нашей революции и особенные, небывалые черты главного ее двигателя — рабочего класса,

[1920]

Владимир Ильич Ленин*

<…> Я был в ссылке, когда до нас начали доходить известия о II съезде. К этому времени уже издавалась и окрепла «Искра».1 Я, не колеблясь, объявил себя искровцем. Но самую «Искру» знал я плохо: номера доходили до нас разрозненно, хотя все же доходили.

Во всяком случае, у нас было такое представление, что к нераздельной троице: Ленин, Мартов и Потресов — также интимно припаялась заграничная троица: Плеханов, Аксельрод и Засулич.

Поэтому известие о расколе на II съезде ударило нас как обухом по голове. Мы знали, что на II съезде будут иметь место последние акты борьбы с «Рабочим делом»,2 но, чтобы раскол прошел по такой линии, что Мартов и Ленин окажутся в разных лагерях, а Плеханов расколется пополам, это нам совершенно не приходило в голову.

<…> Вскоре сделалось известным, среди кого имеет успех та или другая линия. К меньшевикам примкнуло большинство марксистской интеллигенции столиц, и они имели несомненный успех среди наиболее квалифицированных рабочих; к большевикам прежде всего примкнули именно комитеты, то есть провинциальные работники — профессионалы революции. И это была, конечно, тоже главным образом интеллигенция, но, несомненно, другого типа — не марксиствующие профессора, студенты и курсистки, а люди, раз навсегда бесповоротно сделавшие своей профессией революцию.

Главным образом этот элемент, которому Ленин придавал такое огромное значение, который он называл бактерией революции, и был сплочен знаменитым Организационным бюро комитетов большинства, которое и дало Ленину его армию. <…>

По окончании ссылки в Киеве мне удалось повидаться с тов. Кржижановским, в то время игравшим довольно большую роль, близким приятелем тов. Ленина, однако колебавшимся между чисто ленинской позицией и позицией примиренчества. Он-то и рассказал мне более подробно о Ленине. Характеризовал он его с энтузиазмом, характеризовал его огромный ум, нечеловеческую энергию, характеризовал его как необыкновенно милого, великолепного товарища, но в то же время отмечал, что Ленин прежде всего человек политический и что, разойдясь с кем-нибудь политически, он сейчас же рвет и личные отношения. В борьбе, по словам Кржижановского, Ленин был беспощаден и прямолинеен.

Едва после ссылки приехал я в Киев, как получил от Бюро комитетов большинства прямое предписание немедленно выехать за границу и вступить в редакцию Центрального органа партии. Я сделал это.

Несколько месяцев я прожил в Париже отчасти потому, что хотел ближе разобраться в разногласиях. Однако в Париже я все-таки стал немедленно во главе тамошней очень небольшой большевистской группы и начал уже воевать с меньшевиками.

Ленин писал мне раза два короткие письма, в которых звал торопиться в Женеву. Наконец он приехал сам.

Приезд его для меня был несколько неожидан. Лично на меня с первого взгляда он не произвел слишком хорошего впечатления. Мне он показался по наружности своей как будто чуть-чуть бесцветным; ничего определенного он мне не говорил, только настаивал на немедленном отъезде в Женеву.

На отъезд я согласился.

В то же время Ленин решил прочесть большой реферат в Париже на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства.

На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперед, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь заряженная волей речь.

Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько силен Ленин как публицист своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать ее так, чтобы она отчеканилась, наконец, даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.

<…> Но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера — тем, что составляло половину его облика, — была воля, крайне определенная, крайне напряженная воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче и никогда не выходить за круг, начертанный сильным умом, который всякую частную задачу устанавливал, как звено в огромной мировой политической цепи.

<…> Когда я ближе узнал Ленина, я оценил еще одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нем. Она в нем кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас еще совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по-детски хохочет и как легко рассмешить его, какая у него наклонность к смеху — этому выражению победы человека над трудностями! В самые страшные минуты, которые нам приходилось переживать, Ленин был неизменно ровен и все так же наклонен к веселому смеху.

Его гнев также необыкновенно мил. <…> Он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Я много раз отмечал это внешнее бурление, эти сердитые слова, эти стрелы ядовитой иронии — и рядом был тот же смешок в глазах, была способность в одну минуту покончить всю эту сцену гнева, которая как будто разыгрывается Лениным, потому что так нужно, внутри же он остается не только спокойным, но и веселым.

В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющееся веселье. Его любимцы — дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.

В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни… Пишет он страшно быстро крупным, размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он свои статьи, которые как будто не стоят ему никакого усилия. Писать он может в любой момент — обыкновенно утром, только встав с постели, но также и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он все последнее время (за исключением, может быть, короткого промежутка за границей, во время реакции) больше урывками, чем усидчиво; но из всякой книги, чуть ли не из всякой страницы он всегда вынесет что-то новое, выкопает ту или иную нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.

Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нем всегда жив ярый полемист.

Но если Ленина как-то смешно называть «трудолюбивым», то трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, все-таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать[4].

Увы, не только в марте, но еще за какую-нибудь неделю до смерти Владимира Ильича мы все надеялись на это. Решительно все врачи, которые его лечили, заверяли его семью и ближайших его друзей, что дело идет быстро на поправку. В этом смысле в марте мы относились к делу несколько пессимистичнее, чем, скажем, в декабре 1923 года. Между тем неизлечимый недуг продолжал свое дело. Врачи ошибались, и в заблуждение их вводило то, что великий мозг Владимира Ильича, несмотря на ужасные изъяны, нанесенные ему болезнью, так энергично боролся с ее симптомами, что приводил иногда к обнадеживающим улучшениям. — А. Л. (Прим. 1924 г.).

Но ведь зато Ленин умеет отдыхать. Он берет этот отдых, как какую-то ванну, во время его он ни о чем не хочет думать и целиком отдается праздности и, если только возможно, своему любимому веселью и смеху. Поэтому из самого короткого отдыха Ленин выходит освеженным и готовым к новой борьбе.

Этот ключ сверкающей и какой-то наивной жизненности составляет рядом с прочной широтою ума и напряженной волей, о которых я говорил выше, очарование Ленина. Очарование это колоссально: люди, попадающие близко в его орбиту, не только отдаются ему как политическому вождю, но как-то своеобразно влюбляются в него. Это относится к людям самых разных калибров и духовных настроений — от такого тонко вибрирующего огромного таланта, как Горький, до какого-нибудь «сиволапого» мужика, явившегося из глубины Пензенской губернии…

Вернусь к моим воспоминаниям о Ленине до Великой революции.

В первой части нашей жизни в Женеве до января 1905 года мы отдавались главным образом внутренней партийной борьбе. Здесь меня поражало в Ленине глубокое равнодушие к полемическим стычкам; он не придавал такого уж большого значения борьбе за заграничную аудиторию, которая в большинстве своем была на стороне меньшевиков. На разные торжественные дискуссии он не являлся и мне не особенно это советовал. Предпочитал, чтобы я выступал с большими цельными рефератами.

В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, улавливая и обнажая всякий намек на оппортунизм (в чем был совершенно прав, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя). В политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Нельзя сказать, чтобы подобным же образом вели себя и меньшевики: отношения наши были довольно-таки испорчены, и мало кому из политических противников удавалось в то же время сохранить сколько-нибудь человеческие личные отношения. Меньшевики обратились уже для нас во врагов. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил. Мартова же любил и любит[5], но считал его политически безвольным и теряющим за тонкостями политической мысли общие ее контуры.

С наступлением революционных событий[6] дело сильно изменилось, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определенно повернули к лозунгу: толкать вперед буржуазию и стремиться к конституции или в крайнем случае демократической республике. Наша же, как утверждали меньшевики, «революционно-техническая» точка зрения, увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодежь. Мы почувствовали живую почву под ногами.

Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развертывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию. <…>

Встретился я с ним уже затем в Петербурге. <…> Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии — большевиков.

В то время Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню — один только раз, под фамилией Карпова, причем был узнан, и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом «в углу», почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий. <…>

Ленина в обстановке финляндской — когда ему приходилось отгрызаться от реакции — я не видел.

Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе.3 Здесь мы были с ним как-то особенно близки: помимо того что нам приходилось постоянно совещаться, ибо мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, так сказать, интимного характера. Мы взвешивали перспективы великой социальной революции, при этом в общем Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по-видимому, придется ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть еще порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице, и я понял, как страстно хочется этому человеку еще при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать ее. Однако он ничего не утверждал, он был, по-видимому, только готов реалистически выжидать, когда движение пойдет вверх, и вести себя соответственно. У Ленина оказалось больше, чем у всех, политической чуткости, что не удивительно. <…>

Отмечу, между прочим, что Ленин всегда очень застенчив и как-то прячется в тень на международных конгрессах — может быть, потому, что он недостаточно верит в свое знание языков; между тем он хорошо говорит по-немецки и весьма недурно владеет французским и английским языками. Как бы то ни было, Ленин ограничивал свои публичные выступления на конгрессах несколькими фразами, и это изменилось после того, как Ленин почувствовал себя сначала в некоторой степени, а потом и безусловно вождем мировой революции. Уже в Циммервальде и Кинтале (где я, впрочем, лично не присутствовал) Ленин, насколько знаю, произносил большие и ответственные речи на иностранных языках. На конгрессах же III Интернационала он выступал зачастую с длинными докладами и притом не соглашался, чтобы их переводили переводчики, а говорил обыкновенно сам, сначала по-немецки, потом по-французски, всегда совершенно свободно и мысль свою излагал ясно и гибко. Тем более трогательным показался мне маленький документ, который я недавно видел в коллекциях музея «Красная Москва». Это анкета, написанная собственноручно Владимиром Ильичем. Против вопроса: «Говорит ли свободно на каком-нибудь языке» — Ильич твердо поставил: «Ни на одном». Маленький штрих, прекрасно характеризующий его необыкновенную скромность. Ее оценит всякий, кто присутствовал при громовых овациях, которые немцы, французы и другие западные европейцы устраивали Ильичу после его речей, сказанных на иностранных языках.

Я очень счастлив, что мне не пришлось, так сказать, в личном соприкосновении пережить нашу длительную политическую ссору с Лениным, когда я вместе с Богдановым и другими в свое время уклонялся влево и состоял в группе «Вперед»,4 ошибочно разошедшейся с Лениным в оценке необходимости для партии в эпоху столыпинской реакции пользоваться легальными возможностями. <…>

Прибавлю к этим беглым замечаниям следующее. Мне часто приходилось работать с Лениным при выработке разного рода резолюций, обыкновенно это делалось коллективно — Ленин любит в этих случаях общую работу. Недавно мне пришлось вновь участвовать в такой работе при выработке резолюции VIII съезда по крестьянскому вопросу.

Сам Ленин чрезвычайно находчив при этом, быстро находит соответственные слова и фразы, взвешивает их с разных концов, иногда отклоняет. Чрезвычайно рад всякой помощи со стороны. Когда кому-нибудь удается найти вполне подходящую формулу: «Вот, вот, это у вас хорошо сказанулось, диктуйте-ка», — говорит в таких случаях Ленин. Если те или другие слова покажутся ему сомнительными, он опять, вперив глаза в пространство, задумывается и говорит: «Скажем лучше так». Иногда формулу, предложенную им самим с полной уверенностью, он отменяет, со смехом выслушав меткую критику.

Такая работа под председательством Ленина ведется всегда необыкновенно споро и как-то весело. Не только его собственный ум работает возбужденно, но он возбуждает в высшей степени умы других.

Сейчас я не буду ничего прибавлять к этим моим воспоминаниям о Владимире Ильиче до революции 1917 года. Конечно, у меня имеется еще очень много впечатлений и суждений о том абсолютно гениальном руководстве русской и мировой революцией, которое наш вождь сделал достоянием истории.

Я не отказываюсь от мысли дать более полный политический портрет Владимира Ильича на основании позднейшего опыта: целый ряд новых черт — отнюдь не идущих, однако, вразрез с отмеченными мною и характеризующих непосредственно его личность, — конечно, обогатил мое представление о нем за эти последние шесть лет сотрудничества. Но для таких более широких и содержательных портретов придет еще время.

Мне кажется, что товарищи, пожелавшие вновь опубликовать эти слегка лишь мною редакционно измененные страницы первого тома «Великого переворота», не ошибутся, полагая, что и они имеют свою небольшую ценность в истории России и современности, к которой всегда наблюдается в самых широких народных кругах такой обостренный и законный интерес.

[1924]

Ленин*

I

«Лучшая часть интеллигенции, большей частью из интеллигентского пролетариата, переходит к трудящимся: в эпоху Чернышевского к крестьянству, в эпоху Ленина — к пролетариату».

(«Самгин»)

Товарищи, я хочу в беглых чертах сказать вам о том, кем являлся Ленин в истории России, нашего отечества, кем он являлся в истории мира, и затем хочу поделиться некоторыми личными воспоминаниями или, вернее, попытаться дать вам абрис, силуэт Владимира Ильича как живого человека, поскольку мне приходилось его наблюдать.

Отец Владимира Ильича был сын крестьянина Астраханской губернии.1 Дед Владимира Ильича пахал землю. Этот выходец из народа, отец Владимира Ильича, был типичным интеллигентом-разночинцем, болел душою за крестьянство, пользовался большою любовью и доверием среди учительства, которым руководил, — к концу своей жизни отец Владимира Ильича занимал в области просвещения более или менее видное место в губернии, но это не сделало его чиновником. Он был преданнейший народный учитель, симпатизировавший революционерам и воспитавший своих детей в революционном духе. Старший сын его — Александр Ильич Ульянов был человек блестящих способностей. Многие, знавшие Александра Ильича студентом, говорят, что он по гениальности своей не уступал Владимиру Ильичу. Владимир Ильич был еще мальчиком, когда Александр Ильич вошел в революцию, в «Народную волю», и сделался душой большого заговора с целью убить царя. Заговор был открыт, и Александр Ильич был повешен. Через несколько дней после повешения Александра Ильича один из величайших русских ученых — Менделеев — в лекции своей с глубоким горем сказал: эти проклятые социальные вопросы, это ненужное, по моему мнению, увлечение революцией, сколько оно отнимает великих дарований!

Но Александр Ильич погиб не напрасно. Не только как всякий героический народоволец оставил он нам героическую традицию, но он заронил в уже пылавшее революционною ненавистью к неправде и революционною любовью к страдающему народу сердце маленького Володи новое пламя, и Владимир Ильич поклялся, что он отдаст всю свою жизнь народу и борьбе с Романовыми и их приспешниками.

Владимир Ильич, таким образом, был кровным образом связан через отца и брата с революцией прежней, народовольческой формации. Ум его жадно искал, каким образом можно помочь страдающему человечеству.

В широчайшей концепции чувства и мысли охватил Владимир Ильич все земное страдание и хотел послужить как можно более рационально, как можно более мощно тому, чтобы привести это страдание к концу. И он искал рациональных, целесообразных путей, чтобы этой цели достигнуть. И тут-то он наткнулся на два факта: на учение Карла Маркса и на развитие пролетариата в России. Учение Карла Маркса объективно, как астроном изучает светила небесные, установило пути, по которым возникает, зреет и умирает капитал, предрекло процессы, путем которых самим капиталом вызванный к жизни и им сплоченный пролетариат придет к победе над капиталом.

Это учение Карла Маркса, сделавшее социалистическую мечту наукой, было подхвачено в то время несколькими лучшими русскими умами и среди них громадным мыслителем — Георгием Валентиновичем Плехановым. Плеханов в русской заграничной прессе уже развернул идею о применимости марксизма к России. Это было большой заслугой.

Идя по стопам великих революционеров «Народной воли» но уже отказавшись от настоящей активной борьбы, измельчав, заменив революционную пламенность революционною фразою, эпигоны, вырожденцы народовольчества, — друзья народа на словах больше, чем на деле, жившие процентами с великого капитала мыслителей и деятелей расцвета, Чернышевских и Желябовых, — утверждали, что Россия идет совершенно своеобразным путем, что капитализм в России развернуться не может, так как внутренний рынок ее беден, а внешнего рынка она не добьется, что пролетариат всегда будет ничтожным меньшинством, что поэтому по-прежнему можно ориентироваться только на деревню, на общину.2 А так как ясно было, что ни деревня, ни община, ни интеллигенция на путях пропаганды или террористической борьбы из трясины Россию не выведут, то эта эпигонская доктрина на самом деле никого не удовлетворяла. Интеллигенция к тому времени, как Владимир Ильич выступил на арену деятельности, уже массами отходила от революции или хотя бы даже от сочувствия ей.

Развивалось толстовство, развивалась обывательщина, затягивавшая в тину так называемых мелких дел служения культурному прогрессу по мелочам, по мелочишкам, развивался пессимизм. То, чем жили 60-е и 70-е годы, вымерло. В 80-х годах жизнь стала сумеречной и безнадежной.

Понятно, почему подраставшая тогда молодежь, гимназическая и студенческая молодежь, сразу навострила уши, заслышав, что есть какой-то новый исход, не народнический, что есть какие-то новые революционные пути. И более жадно, чем другие, откликнулся на эту весть безмерно величайший во всем тогдашнем молодом поколении — Владимир Ильич Ленин. Он сразу перешел от плехановских доказательств и внимательного изучения трудов Маркса и Энгельса к основательным статистическим исследованиям. Ему было только 23 года; еще не были опубликованы первый легальный труд Плеханова о развитии монистического взгляда на историю и нашумевшая книга Петра Струве о капитализме в России, когда Владимир Ильич написал важное сочинение — сочинение, сейчас впервые легально изданное: «Что такое «друзья народа»…»,3 резкий памфлет против народников и их отживших путей и самое яркое, кристально прозрачное, убедительное, научно обоснованное доказательство того, что именно рабочий класс, именно пролетариат должен и может взять в свои руки руководство всем революционным движением. Уже тогда этот молодой человек, студент, предвидел, что ни крестьянство без пролетариата никогда не сделает революции, так как нуждается в вожде, и таким коллективным вождем может быть для него только рабочий класс, ни рабочий класс не сможет в России сам по себе и сам для себя сделать ее, а лишь как передовой вождь крестьянства, верный интересам крестьян, как представитель всех трудящихся. В этой естественной смычке руководящего класса-диктатора и класса, представляющего огромное большинство населения, и видел Владимир Ильич несомненный залог победы.

Брошюра эта, конечно, легально издана быть не могла. Но теперь, когда мы читаем ее — многие впервые, многие даже из старых марксистов, так как она была под спудом, сам я был в таком положении и прочитал ее впервые только после революции, — все поражаются ясности взгляда, который там был выражен, и понимают, какое значение имело уже первое появление Владимира Ильича в русской революции.

Вскоре после этого он попытался легально издать под фамилией «Тулин» книгу, в которой критиковал марксистскую же книгу Петра Струве, сдававшего в сторону эволюции, в сторону прославления капитала, в сторону псевдомарксизма, примиренческого, выхолощенного, не пламенеющего революционной энергией.4 Владимир Ильич тогда в лице Петра Струве уже предвидел вырождение марксизма в мелкобуржуазную доктрину, которой будут прикрываться интеллигенты, далекие, в сущности, от народа, которые захотят использовать даже сам рабочий класс для своих мелких целей — для целей, может быть, и переворота, но переворота либерального, в рамках чисто буржуазных. И в статье, подписанной «Тулин», Владимир Ильич обрушивается в лице Петра Струве на весь грядущий реформизм и меньшевизм.5

Владимир Ильич, как я уже сказал, был крестьянином по происхождению, он был интеллигентом по образованию. И он был рабочим по усыновлению. Не меньше времени, чем сколько просиживал он за книгами, как студент, проводил он в рабочих кружках. Он производил в рабочих кружках впечатление незабываемое. Его мысль захватывала пролетариев. После встречи с ним они раз навсегда, на всю жизнь отдавались революционной борьбе.

Из Казанского университета он был изгнан за революционность. В Петрограде он был арестован, сослан в Сибирь. За время ссылки он написал решающий труд, вполне легальный («Развитие капитализма в России»6), в котором доказывал всю неправильность народнических представлений о невозможности развития капитализма в России, — труд настолько основательный, так мастерски маневрировавший огромным статистическим материалом, что он сразу выдвинул Владимира Ильича, до тех пор известного лишь в революционных кругах, в первые ряды русских статистиков, исследователей русского хозяйства.

Владимир Ильич бежит из ссылки за границу.7 Первая его мысль — соединиться с Плехановым, собрать марксистски мыслящую эмиграцию и начать издавать газету, контрабандным путем ввозить ее в Россию и сеять таким образом новое семя. Газету он назвал «Искра» и под заглавием «Искра» поместил слова одного декабриста: «Из искры возгорится пламя». И подлинно, из этой искры, которую направлял Владимир Ильич оттуда, из-за границы, из Швейцарии, сюда, в Россию, возгорелось такое пламя, которое видно со всех четырех сторон света, — пламя, подобно которому не горело еще никогда в мире.

Владимир Ильич сделался одним из главных вождей рабочего класса и части интеллигенции, спаявшихся в социал-демократическую партию. В этой партии вскоре наметилось два главных течения: течение, фактически желавшее буржуазной революции и желавшее использовать для нее рабочих, и течение, желавшее социалистической революции и находившее возможным ее осуществление. Спор шел так. Мелкобуржуазное крыло, фактически желавшее буржуазной революции и, не сознавая этого, представлявшее только левое крыло буржуазии, заигрывавшее с рабочим классом, как с движущей силой буржуазной революции — это крыло говорило: Россия не созрела, Россия экономически отсталая страна; и если нигде в мире еще нет социалистической революции, какая же социалистическая революция возможна в России? Бог с вами, это все пустяки!

Другое крыло, чисто рабочее, говорило: в России имеется огромный заряд революционной энергии, есть крестьянство, требующее аграрной революции; если рабочий класс сумеет сомкнуться с крестьянством, даст крестьянству помещичьи земли и заручится вследствие этого братской поддержкой крестьянства, то он сделается так могуч, русский рабочий класс, что сможет не только довести демократическую революцию до конца, но и занять передовые революционные социалистические позиции.

Это было основное разногласие: поддерживать либералов, оставаться в качестве второй скрипки при них и усесться затем на левых скамьях парламента в качестве оппозиции на австрийский или, в лучшем случае, на германский лад, или, сломив самодержавие, постараться сломить и буржуазию, опереться на крестьянство, довести революцию так далеко, как только возможно, и кликнуть клич всему миру, что наступает поворот к социализму. На этом разошлись меньшевики и большевики, и Владимир Ильич Ленин стал во главе большевистского крыла, и в этот раз не одним из вождей, а бесспорным, авторитетнейшим и — уже тогда — в буквальном смысле слова обожаемым вождем революционного крыла.

Дальнейшее значение Владимира Ильича в русской истории заключается именно в том, что он играл эту роль — руководителя русского большевизма. Ибо что сделал русский большевизм? Русский большевизм, в который притекли все наиболее стальные, наиболее активные элементы народа из рабочего класса, интеллигенции и крестьянства, этот русский большевизм, осекшись сначала на недостаточной подготовленности масс в 1905 году, сначала оказавшийся в ничтожном меньшинстве в рабочих и крестьянских Советах и в 1917 году, сумел путем гигантской пропаганды, в которой главное место занимал тот же Владимир Ильич, перетянуть на свою сторону Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, создал из этих Советов опору для захвата власти, побудил их смело взять власть в свои руки. <…>

Благодаря большевикам и Ленину русская революция не развернулась по типу ублюдочной, половинчатой, по типу революции-выкидыша, как это было в Германии или в Австрии.8 Она развернулась в революцию величайшую, гораздо более великую, чем французская, — в революцию, перешагнувшую все до сих пор бывшие в смысле полного очищения страны от всех феодальных пережитков, от всех пережитков помещичье-бюрократического строя, и сделала решительные шаги в сторону коммунизма.

Россия сделала революцию, поставившую ее на грани миров. Она сделала первую социалистическую революцию и зовет к ней Запад. Она сделала последнюю в Европе демократическую революцию и зовет к ней Восток. Спаяв обе эти революции в целостную систему, она завоевала право спаять великую революцию внеевропейских колониальных народов, восстающих против своего угнетения, с великой революцией европейских и американских пролетариев, переламывающих судьбу человечества от капитализма к коммунизму. И все эти великие события определяют роль Владимира Ильича в мировой истории.

II

Мы марксисты, которые потому и называют себя этим именем, что признают в Карле Марксе великого человека, выразившего закон движения мировой истории и настолько отразившего в своей личности пролетарскую борьбу, насколько мировые события могут воплотиться в человеческой личности. <…>

Карл Маркс превратил освободительные стремления человечества в точную теорию, дал борьбе за свободу научное обоснование, он показал на тысячах примеров, куда и как можно идти, — вот почему он был для нас величайшим человеком мировой истории.

Сейчас рядом с этой исполинской фигурой становится другая фигура — Владимира Ильича Ленина.

Владимир Ильич осуществил учение Маркса. К чему пришли марксисты Запада, социал-демократы? К тому, что, поклявшись перед войной 1914 года воздержаться от всякой поддержки буржуазного милитаризма и на всякую попытку буржуазии втянуть народы в войну ответить рабочим бойкотом, они на самом деле каждый в своей стране под лоскутными знаменами ложного патриотизма своими руками погнали рабочих в качестве пушечного мяса на защиту интересов капитала своих стран. Это был ужасающий, постыдный крах. Раздалось лишь немного протестующих голосов — голосов тех людей, что тогда, не покорясь поветрию шовинизма, охватившего даже рабочих, сумели остаться верными человечности и социализму, и среди этих людей сразу на первый план выдвинулся Ленин. На социал-демократических конференциях в Циммервальде, в Кинтале и в тогдашней левой прессе они заявили: мы ориентируемся не на Англию и на ее союзников, не на Германию и ее союзников, мы — великая всемирная держава труда и мы враги всех и всяких империалистов. И в этой мировой державе труда, говорю я, сразу решительным вождем, общепризнанным вождем оказался Ленин,

До сих пор в Ленине видели вождя одной и, быть может, меньшей половины еще слабого русского движения. Но с этого времени мир увидел в нем оплот, руководителя, организатора подлинного интернационализма. К Ленину потянулось со всех сторон целое море рук и сердец. Все те, кто ненавидел войну, все те, кто верил в рабочие силы, в нем узрели предвозвестника величайшей мировой борьбы.

Ленин не только дал революционным борцам против империализма заповедь: в каждой стране бороться против своего правительства! — но он тотчас же показал пример такой борьбы в России. Не испугавшись обвинения в пораженчестве, доходившего до гнуснейших и подлейших обвинений в продажности по отношению к Германии, Ленин повел беспощадную борьбу и против царизма и против буржуазного правительства, продолжавшего после свержения царской власти вести империалистическую войну. Всем европейским рабочим партиям этим самым был дан образец правильной тактики.

Терпение у Ленина было велико. Никогда, ни разу ни слова упрека не срывалось с его уст, когда призывы, бросавшиеся нами Западу, вызывали лишь слабый отклик. Мы рассчитывали, что русская революция, которая решила покончить с властью банкиров, фабрикантов и помещиков, — что эта революция быстро будет окружена семьею новых революций в странах, более нас подготовленных к достижению коммунистического строя. Шесть лет прошло. Революции эти созревают, шествие их, глухие шаги приближающихся переворотов, в Германии, например, явственно слышны. Они уже у дверей.9 Мир меняется, на наших глазах раскалывается: с одной стороны находится фашизм, который срывает с буржуазной диктатуры всякую маску культурности и демократичности, с другой стороны — ясномыслящий коммунизм. <…>

Ленин — мировой вождь, потому что он персонификация и один из главных двигателей гигантского переворота, равного которому история не знала.

III

«Если есть люди, которые недостаточно его знали, или которые знали издали и не испытывали на себе его обаяния, то надо, чтобы все как можно скорее присмотрелись к этому изумительному, чудесному явлению».

(Из доклада, посвященного 5-й годовщине со дня смерти В. И. Ленина)

«Марксизм учит, что великие дела нельзя совершить без великого энтузиазма, что великие эпохи неизбежно его порождают.

И энтузиазм был в огромной мере присущ Владимиру Ильичу. Это был человек широчайшей любви, жгучей ненависти, страстного стремления к правде жизни, к будущему, которое он видел ясно и приблизить к которому человечество было в конце концов его единственной целью».

(«Ленин и молодежь». Статья. «Комсомольская правда», 21 января 1926 г.)

Я хочу теперь перейти, товарищи, хотя к очень краткому и очень слабому абрису того, что представляет собою Владимир Ильич как личность.

Первое, конечно, что бросается в нем в глаза, — это его гигантский ум.

Было любо-дорого сидеть в Совнаркоме и присматриваться к тому, как решает вопросы Владимир Ильич, как он внимательнейшим образом вслушивается, вдумывается, взвешивает, пересматривает все для каждого вопроса — а вопросов много — и как он резюмирует затем вопрос. Резюмирует — и нет больше споров и нет больше разногласий: если принял сторону одних против других или согласовал взгляды одних и других в неожиданном синтезе, то с такими аргументами, против которых не пойдешь.

Ставились иногда проблемы роковые, требовавшие гигантского напряжения. У Владимира Ильича этого напряжения не было видно. Значит ли это, что он хоть к одному вопросу относился несерьезно? Никогда. Ни малейшего дилетантизма! Если он не знает, он спрашивает всегда, он подготовляет материалы. Он чувствовал постоянно громадную ответственность, которая на нем лежит, и это не мешало ему быть таким радостным, таким бодрым, таким обаятельным во всем, что он делал, что мы все всегда неизменно бывали очарованы. И в этом, конечно, сказывалась и сила ума, помимо особенностей темперамента, делавшая возможным гигантское напряжение без потуг, без признаков утомления, изнурения, уныния.

Если говорить о сердце Владимира Ильича, то оно сказывалось больше всего в коренной его любви. Это была не любовь-доброта в том смысле, в каком это понимает обыватель.

Когда он изредка заговаривал о правде, об исконной человеческой морали, о добре, то чувствовалось, как непоколебимо у него это чувство, и оно согревало его и давало ему эту опору, которая делала его могучим, стальным в проведении своей воли. Если он ненавидел — а ненавидел он политических врагов, личных врагов у него не было, он ненавидел классы, а не личности, — если ненавидел, то ненавидел во имя любви, во имя той любви, которая была шире сегодняшнего дня и сегодняшних отношений.

Но это не значит, что Владимир Ильич был сух, что он был фанатик, что для него существовало только дело. Там, где он мог проявить непосредственную свою ласковость и сердечность, там он их проявлял в трогательных чертах.

Придет еще время друзьям Ильича, которые близко к нему стояли, рассказать, что это был за человек в личных отношениях. Я хочу остановиться сейчас лишь на некоторых отдельных черточках. Скажу вам, что товарища более заботливого, более нежного, более преданного нельзя себе вообразить. И таким товарищем он был не только для стоявших рядом помощников, но и для всякого члена партии и просто для всякого, кто приходил к нему в кабинет. Почему эти «простые» люди, которых он любил, из бесед с которыми он выносил так много, что мы, грешные, из десяти томов книг не выносили столько сведений, сколько он из беседы с каким-нибудь тверским или рязанским мужичком, — почему они выходили от него всегда с такой счастливой улыбкой на лице? Бывали они и у нас, и ничего — побывал и побывал, хоть разницу с прежними чиновниками они, может быть, и видели. Но что касается Владимира Ильича, то они выходили от него с особенными лицами. «Дошли до самого большого, — говорили. — Прост! Обо всем расспросил и все разъяснил». И если бы Владимиру Ильичу возможно было, то он, кажется, только и купался бы что в этом крестьянском и рабочем море. Всяким случаем, всяким свободным моментом он пользовался для этого. Часто говорил: вот там назначено дело такое-то и такое-то, а вот тут есть промежуток времени, и за это время я приму ходоков — из его ли Симбирской губернии, или из Сибири, или из Туркестана. И конечно, хотя он мог принять на 15 минут, они, бывало, пробудут и час и полтора. И он говорит потом, как будто немножко устыдившись этого: «Извините, задержался, уж очень интересно было!»

Он знал, что каждая ошибка опасна и, может быть, много унесет жертв, и поэтому был всегда серьезен, принимая решения. Но была в нем уверенность, что в конце концов враги будут побеждены, и это внушало ему непоколебимую уверенность и создало его тонкую, хитрую, полную ума усмешку. Он знал, что история всех хитрецов перехитрит, что история всех могучих врагов поборет, и знал, что история с ним, что он любимый сын истории, что он ее наперсник, что он подслушал у ее сердца, чего она хочет и к чему ведет.

Товарищи, велика фигура Ленина в русской истории. Он сделал Россию самой передовой, самой близкой к коммунизму республикой мира. Он смыл наш позор сотен лет рабства, он поставил Россию впереди всех народов мира. Он больше чем кто-нибудь другой дал свободу ее национальным меньшинствам, он связал неразрывными узами рабочих и крестьян, он, создавший Советскую власть, в то же время начертал своей рукой, что по мере изживания контрреволюционных настроений надо распространить советские права на все население без исключения и понимать Советскую власть, как втягивание в живую, реальную, подлинную государственную работу всех, до самого отсталого крестьянина. <…>

Когда мы говорим, что велик Ленин в русской истории, велик Ленин в мировой истории, мы вовсе не отрекаемся от нашего марксистского учения о том, что роль личности ограничена. Ленин был создан всем ходом русской революции. Ленин был создан мощной волей созревавшего русского пролетариата. Ленин был создан нынешними мировыми событиями. Ленин есть отражение, создание, воплощение великой борьбы рабочих и крестьян всего мира. Мы вступили в великую эпоху, поэтому у нас появляются великие люди, и первый из них Ленин.

Вместе с тем хочется сказать уже теперь, кроме всей этой исторической оценки, что это был человек, в котором историческое величие гармонировало с необычайным личным обаянием, в котором моральная и умственная стороны натуры существовали в необычайной гармонии. Это был человек столь свободный, столь преданный великому делу, столь внутренне незлобивый, такой чистый идейно, такой прекрасный в каждом мельчайшем своем проявлении, что стоишь у гроба его с этими воспоминаниями в душе и думаешь: а были у него хоть какие-нибудь недостатки, а вспомни что-нибудь — ну, может быть, признак какого-нибудь тщеславия, самодовольства, какую-нибудь враждебную выходку по отношению к кому-нибудь, какую-нибудь слабость, какое-нибудь желание личного удовольствия за счет дела, которое он должен был делать? Нигде, ничего, никак не припомнишь.

Говорят, всегда бывают мертвенны «чисто положительные» типы в романах. А вот это был в жизни чисто положительный тип. Золотой человек умом, сердцем, каждым своим движением, человек из цельного, чистого, беспримесного золота наилучшей чеканки. И говоришь себе: да, это первый социалист. Это не только первый социалист по подвигам, которые он совершил, это первый образчик того, чем может быть человек. Утрата его есть не только утрата вождя, это есть смерть человека, равного которому по симпатичности облика, по очаровательности мы, люди, которым уже под 50 лет и которые виды видывали, не знаем и вряд ли в своей жизни будем так счастливы, чтобы еще встретить.

Товарищи! Конечно, это правда, что Ленин жив. Конечно, остались его сочинения, его традиции, его дух. Разве такие люди могут умереть? И даже более того: теперь Ленин, может быть, более жив, чем когда-нибудь. Живого человека как-то еще критикуют, как-то с ним меряются, а тут, на краю его могилы, мы все ощутили, что критиковать и меряться с ним — все это зря. Был великий дар нам дан — дорогой, безукоризненный, безошибочный кормчий. И в этом нынешнем апофеозе своем Ленин, быть может, еще сильнее, чем он был при жизни.

И все-таки каждый из нас чувствует себя осиротевшим. Как-то остались мы, люди, одни на земле — мы, всякие люди, маленькие люди, средние люди, большие люди, очень большие люди, но люди — люди обычного для нашего времени калибра, кто на вершок меньше, кто на вершок больше… И будем мы, конечно, бороться и будем идти по путям Ленина. Но вот человека, так бесконечно одаренного, что он, казалось, превосходил границы человеческого, хотя на самом деле впервые их заполнил, впервые давал образ настоящего человека, каким он должен быть, — его уже нет. Остались мы в нашей среде, в нашей людской компании.

Энгельс, когда хоронил Маркса, сказал: человечество стало на целую голову ниже. И мы испытываем то же: темнее стало, сумерки какие-то. Нет того сияющего светоча, к которому обращались, чтобы лучше разглядеть большое и малое.

Велико человечество. Бездонно и неисчерпаемо богатым вступило оно в период кризиса и творчества. С самого дна его будут подниматься теперь люди, которые в другую эпоху прошли бы безмолвными мудрецами в какой-нибудь далекой деревне, а теперь смогут подняться к государственному кормилу. Будем их ждать. Будем их воспитывать. И сами, каждый в меру своих сил, каждый на своем посту, с трепетом, сознавая величие эпохи, будем трудиться в направлении, указанном всей мировой историей, уясненной гением Владимира Ильича Ленина.

Товарищи, такое великое явление, как Ленин, конечно, найдет себе отражение и в мировом искусстве. Пусть не непосредственно с Ленина написаны будут какие-то колоссальные образы в музыке, изобразительных искусствах, театрах. Но помните, что мы подняты на огромную высоту. Еще недавно мы оглядывались и говорили: «Где же гении, где же героическое, где же абсолютно светлое?» А ведь мы его видели, мы видели Человека с большой буквы, мы дышали с ним одним воздухом, мы наблюдали его в его исторической деятельности и в повседневном быту. В нем, как в фокусе, сосредоточились лучи света и тепла, широкими волнами ходящие теперь по земле в героизме рядовых рабочих, крестьян и красноармейцев.

Мы вступаем в героическую эпоху, и квинтэссенция ее, ярчайший фокус и сосредоточие ее — Ленин — должен нас вдохновлять и поднимать и в том художественном творчестве, к которому мы, здесь собравшиеся, призваны. О, если бы искусство, которое мы будем творить с сегодняшнего дня, было бы достойно такого человека, который стоял во главе нас! Это было бы поистине великое искусство.

И так это не только в искусстве, это так для всех сторон жизни. Равняться по Ленину никто не может, но всякий должен. Всякий должен из всех сил равняться по Ленину и, в чем только можно, поднимать до этого уровня свою теоретическую мысль, свою работу, свою жизнь, свою борьбу.

27 января 1924 года

Владимир Ильич Ленин*

Владимир Ильич Ульянов-Ленин является безусловно одной из крупнейших фигур мировой истории. Это объясняется прежде всего тем, что переживаемые ныне события представляют собой вообще центральное явление в истории. Мы стоим на пороге, когда кончается, по словам Маркса, преддверие в историю человечества и начинается настоящая разумная и планомерная история человеческого труда, переделывающего мир. <…>

Россия оказалась страной, в которой созрела последняя в Европе демократическая революция. Зрелость этой революции совпала с рождением первой грандиозной пролетарской социальной революции. Это и поставило фигуру Ленина на гигантский исторический пьедестал. <…>

Ленин был фигурой еще небывалой в истории, так как он являлся первым реализатором революции пролетарской и социалистической, какой мир еще не видал. Конечно, реализатором только части социальной революции, которая могла быть помещена в рамках капиталистически отсталой России. Но так как эта часть являлась первым актом мировой революции, то уже отсюда вытекает гигантское значение ее.

Этого, однако, недостаточно. Надо обратить внимание еще на то обстоятельство, что пролетариат капиталистических стран, до сих пор еще внутренне разорванный, находящийся в значительной своей части под влиянием меньшевизма, не в состоянии был бы завершить социальную революцию, если бы в дальнейшем пролетарский переворот не получил поддержку в развертывающейся дальше в глубь Азии революции демократического порядка. Ленин, вождь мирового пролетариата, прекрасно осознал необходимость связать эту революцию с революцией, освобождающейся от пут феодализма или капиталистического колонизаторства. Отсюда его непоколебимая уверенность в необходимости смычки с русским крестьянством и колониальными народами мира.

Революционная Россия, подающая таким образом одну руку передовым пролетариям Америки и Европы, а другую — народам Азии и Африки, вообще, и в этом отношении представляет собою исключительной важности революционную позицию. Вот эти всемирные исторические обстоятельства создали для Ленина, вряд ли когда-либо в истории человечества имевшую место, гигантски широкую арену деятельности.

Вопрос был именно в том, найдется ли в человечестве такая организованная коллективная сила и, с другой стороны, такой выразитель и вождь ее, которые смогли бы планомерно использовать эти титанические возможности.

В течение 25 лет молот самодержавия ковал русскую рабочую революционную силу и внедрившуюся в нее, спаявшуюся с ней часть революционной интеллигенции. Конспиративная и в то же время массовая рабочая партия очищалась постепенно, постепенно под этими ударами приобретала громадную внутреннюю солидарность и изумительную дисциплинированность, сумела стать боевой и в эти четверть века борьбы смогла выбрать из своей среды наиболее соответственных руководителей.

Так создалась в России не виданная еще в мире по сплоченности и талантливости партия. Другие, заговорщические партии, отличались обыкновенно узостью, не сознавая необходимости широкого народного массового действия. Широкая народная же партия вроде западноевропейской социал-демократии, не ведя подлинной революционной героической борьбы, развращалась в атмосфере парламентаризма и легальности, не получая той революционной закалки, какой отличаются русские коммунисты. Только такая партия и могла выдвинуть вождя подобного Владимиру Ильичу.

Еще одно огромной важности замечание, вытекающее из вышесказанного. Коммунистическая партия представляет собой партию научного социализма. Никогда еще ни одна партия в мире не базировалась на строго проверенных научно-построенных предпосылках.

Подлинный марксизм, будучи строгой наукой, в то же время придает гигантское значение организованным проявлениям классовой и групповой воли. Коммунистическая партия таким образом соединила холодный учет происходящих в действительности процессов со стремительной боевой активностью. Это настоящая стратегия, первой частью которой является абсолютно честный и трезвый взгляд на проблемы и на силы, которые внутри общества действуют, и второй частью определенная боевая тактика, которая стремится достичь определенных и максимальных результатов путем вмешательства в познанную таким образом систему сил. Ленин как будто создан теми силовыми линиями, которые здесь намечены и которые связывает в один клубок коммунистическая партия.

Ленин, во-первых, был сильнейшим мыслителем-марксистом. Он был безусловно трезв и честен при учете внешних условий. Никогда, ни на что, ни на друга, ни на врага, ни на себя самого не смотрел он сквозь розовые очки. Он был склонен скорей преуменьшать, чем преувеличивать шансы победы. В своем анализе он по-марксистски доходил всегда до экономической основы, до статистического цифрового учета реального положения общественных сил.

Ленин посчитал бы в высшей степени странным самую возможность предположить существование крупного революционера, который не был бы вместе с тем крупным теоретиком. Серьезная методологическая выучка, значительная сумма знаний, умение честно, остро и точно анализировать — все эти черты необходимы для нового типа революционера и все эти черты в максимальной степени присущи Владимиру Ильичу как революционному теоретику.

Далее Владимир Ильич Ленин является замечательным тактиком.

Как ни высок уровень коммунистической сознательности в коммунистической партии, она иногда отставала от своего вождя. Партия в значительной своей части была ошеломлена призывом Ленина немедленно приступить к революции в Октябре. У многих захватывало дух. Однако Ленин оказался полностью прав. Точно так же занятая Лениным линия во время Брестского мира очень многим коммунистам, в том числе и крупнейшим, казалась неправильной и неприемлемой. Однако именно эта гениальная линия спасла тогда русскую революцию.

Многие элементы партии были потрясены и даже растеряны провозглашением новой экономической политики. Многие только значительно позднее поняли всю неизбежность и огромную плодотворность этого шага. Таких примеров можно привести множество. <…>

Являясь теоретиком и тактиком революционной борьбы, Ленин представляет в то же время изумительного государственного человека.

Оказавшись во главе сложного, неудовлетворительного, молодого, неопытного государственного аппарата, затрачивая неимоверное количество сил, Владимир Ильич контролировал подбор людей и их работу и неизменно, изо дня в день, и с часу в час, как Председатель Совета Народных Комиссаров, строил новый государственный порядок. Даже накануне своей тяжелой болезни дал он еще новые гениальные указания относительно дальнейшей реконструкции государственной машины.

Одной из выдающихся особенностей Ленина как государственного человека является его дипломатический гений. Как никто, умел он, благодаря марксистскому анализу, разъяснять, что таится за всякими фразами и нотами нашего противника. Западноевропейские дипломаты вынуждены были признать эту гениальную проницательность и это исключительное умение руководить революционной страной в области международных отношений. <…>

В этом перечислении основных свойств и основных идей В. И. Ленина как исторической фигуры упущено еще очень много, много даже важного, но рамки настоящей биографии и характеристики не позволяют мне войти в дальнейшие подробности. <…>

[1924]

Ленин и меньшевизм*

Ленин и меньшевизм — антиподы.

«…ни Маркс, ни Энгельс, ни Ленин не были беспристрастны… Их высшая объективность заключалась как раз в их партийности».

(«Самгин»)

Ленин — весь борьба. Прежде всего, конечно, борьба с помещичьим и буржуазным жизненными укладами, с господствующими классами, и, во-вторых, не в меньшей мере, — борьба с меньшевизмом.

Борьба с меньшевизмом одно время казалась борьбою за полновесную и беспощадную классовую войну против господствующих, борьбой против защитников половинчатых и нерешительных форм такой войны.

Чем дальше, однако, тем больше выяснялось, что это не так, что мнимо половинчатая форма борьбы меньшевиков есть на самом деле защита господствующих, при этом в самой тонкой, самой ядовитой форме. Этим самым борьба с меньшевизмом превратилась в одну из главнейших задач общей войны пролетарского класса против капитала.

Ленин столкнулся с меньшевизмом в его колыбели, когда он еще не получил своего нынешнего имени. Дело было так: в девятидесятых годах всем, сколько-нибудь чутким представителям российской интеллигенции, сделалось ясным, что в России развивается мощный капитализм, что родился и растет класс пролетариата, что он является надежной заменой крестьянства, на которое прежде рассчитывала интеллигенция для борьбы своей с самодержавием.

Начался роман интеллигенции с рабочими, заменивший собой роман ее с мужиком.

Роман шел, конечно, под знаком готовности интеллигенции служить интересам пролетариата.

На самом же деле, такие интеллигенты, даже значительное большинство их, преследовали другую цель, а именно: «сорганизовать» пролетарское движение, которое было бы опорой для буржуазно-либеральных сдвигов, для завоевания европейских порядков в России.

Привлечение пролетариата к решению этой задачи можно было, конечно, только связывать с коренными нуждами рабочего класса, с его экономическим положением, а также с его естественным идеалом — социализмом. Поэтому интеллигенция рядилась экономистами и социалистами.

Однако, судя эту интеллигенцию не по ее словам, а но ее поступкам, не трудно было убедиться в том, что она стремилась придать рабочему движению характер умеренности и аккуратности, чтобы движение это не вышло из роли подголоска буржуазного либерализма.

Самым ловким приемом доменьшевистского меньшевизма, так называемого экономизма, рабочедельства и т. д., была попытка опереться на отсталость рабочего, на его якобы нежелание политически оформиться, на якобы присущий ему интерес исключительно к экономической борьбе.

Это-то и называл Владимир Ильич хвостизмом. Он бурно боролся против отравителей сознания рабочего класса и против стремления предохранить рабочие головы от политической заразы; Владимир Ильич принадлежал к тому меньшинству революционной интеллигенции, которая целиком отдалась пролетариату и которая поставила своей задачей помочь пролетариату создать самостоятельную могучую революционную партию.

Ленину удалось одержать более или менее полную победу над экономистами. Вокруг его газеты «Искра» соединилось подавляющее большинство социал-демократов, но далеко не все они были подлинными революционерами. Сюда опять набилось множество тех же переряженных либералов. Между искровцами произошел раскол. И вот тут-то расколовшиеся половины получили название большевиков и меньшевиков.

Вся история русской социал-демократии после II съезда представляет собою непрерывную борьбу со стороны Ленина и его сподвижников за самостоятельность рабочего класса, за руководящую роль его в грядущей революции, за гегемонию пролетариата, против меньшевизма, продолжавшего, вкось и вкривь толкуя Маркса, защищать теорию чисто буржуазной революции, теорию необходимости для пролетариата сыграть в этой революции роль пристяжки.

В Западной Европе в недрах социал-демократии тоже наметился раскол. Появились, так называемые, ревизионисты марксизма, с Бернштейном и другими во главе. <…> Почти вся русская социал-демократия его осуждала, считая себя приверженцами левого чисто марксистского революционного крыла. Но тут на самом- деле имелось совершенно то же явление, которое вскрылось на II съезде РСДРП, то есть среди так называемых левых или ортодоксов, на самом деле таилось огромное количество людей, фактически под декорацией революционной фразы давно превратившихся в таких же мирных обновленцев, какими- были и бернштейнианцы. Война вскрыла этот характер большинства социал-демократии. Она до ужаса наглядно показала подлинным революционерам, что так называемый II Интернационал, огромное большинство вождей и аппаратчиков рабочих партий мира являются не только вялыми и нерешительными борцами против буржуазии, но превратились в прямых агентов буржуазии, которая заговаривала зубы пролетариату, якобы ведя борьбу, а на самом деле удерживая его в повиновении господствующим классам. <…>

Тогда Ленин во всеоружии всей своей марксистской аргументации, своего огромного революционного темперамента, своего организаторского гения вступил в борьбу с этим мировым меньшевизмом. Слово меньшевик даже в международном языке стало синонимом этой под социализм загримированной агентуры буржуазного класса, увы, держащей еще в зависимости от себя большое количество рабочих. Большевизм или коммунизм, что одно и то же, в международном масштабе сделался знаменем той части рабочего класса, которая хочет подлинной и полной победы социализма на всем земном шаре.

Тактика беспощадного разоблачения меньшевизма путем всякой публичной полемики, тактика внутренней чистки коммунистической партии от разного рода центристов, умеренных и т. д., тактика единого фронта, направленная к тому, чтобы вырвать массы из-под влияния меньшевизма, вовлекая их в общую практическую работу хотя бы минимальных лозунгов, — вот те приемы, которые были пущены в ход Лениным для того, чтобы излечить рабочий класс от его дурной болезни — меньшевизма.

Буржуазия кое-где пытается ухватиться как за оружие против большевизма — за фашизм. В других странах она предпочитает более тонкое и ядовитое средство — меньшевизм. Черносотенец Муссолини, глава итальянского правительства, и меньшевик Макдональд, глава английского правительства, признали СССР, республику большевиков, республику Ленина. Но на самом деле непримиримая и беспощадная борьба продолжается. Чтобы вести ее, надо учиться у Ленина проникновению в мозг и сердце меньшевизма, умению наносить ему страшные удары перед лицом рабочего класса, решительно и в то же время терпеливо, смело и в то же время осторожно уничтожать власть меньшевизма, последней и хитрой формы опеки буржуазии над рабочим классом.

[1924]

К характеристике Ленина как личности*

Чем более грандиозное движение находится перед нами, и чем более полно охватывает его тот или другой вождь, тем, конечно, более сильной должны мы предположить его мысль и его волю. Владимир Ильич обладал отличительно яркой, граненно четкой, глубоко охватывающей всякий предмет и поэтому почти ясновидящей мыслью. Мы знаем также, что даже в таком стальном аппарате, как выкованная двадцатилетней борьбой коммунистическая партия, Ленин и его воля играли роль своеобразного мотора, который часто давал необходимый толчок и оказывался решающим элементом во всей партийной работе. Ни на минуту не отрываясь от партийного большинства, Ленин являлся в полном смысле слова двигателем партии.

Сам Ленин, конечно, хорошо знал об этой стороне всякого крупного, а тем более великого человека. Он, например, очень любил говорить о «физической силе мозга» Плеханова. Я сам слышал от него несколько раз эту фразу и сначала не совсем понял ее. Для меня теперь ясно, что так же, как возможен физически сильный человек, который попросту может побороть вас, побороть бесспорно, положить на обе лопатки, может быть и физически сильный ум, при столкновении с которым вы чувствуете ту же непреоборимую мощь, которая подчиняет вас себе. Физическая сила мозга Ленина еще превышала огромную физическую силу мозга Плеханова.

Но, так сказать, объем и размах мысли и воли еще не делают личности. Они делают человека выдающимся, влиятельным, они определяют его, как крупнейшую величину в общественной ткани, но они не определяют отнюдь самого характера личности.

Часто думают (и думают не без основания), что личный характер человека большой роли в истории не играет. В самом деле, отнюдь не отрицая роли личности в истории в известных рамках, мы не можем не склоняться к тому положению, что при этом именно сила мысли, напряженность воли, играют первую роль, ведь все остальное исходит от общества… Тот факт, что Маркс или Ленин оказались революционерами, пролетарскими идеологами и вождями, было предопределено временем. Можно сказать, что в аналогичных исторических и общественных условиях и другие стали бы на эту же точку зрения, только они бесконечно более ярко эту точку зрения выразили, именно в силу объема. Другие же черты характеристики, хотя и великого лица, могут иметь чрезвычайно большое значение для его биографии, но с точки зрения анализа социальной роли эти черты отходят как будто бы на задний план.

Однако у Владимира Ильича были некоторые черты, которые глубочайшим образом присущи были именно ему и только ему, и которые, тем не менее, имеют колоссальное социальное значение.

Я хочу остановиться на двух таких чертах, которые особенно бросаются в глаза и которые особенно значительны. Значительны же они потому, что характеризуют Ленина как коммуниста. Этим я не хочу сказать, что они присущи вообще всякому коммунисту, нет, но они должны быть присущи законченному коммунисту, такому человеку которого мы строим одновременно с построением нового общества, человеку, каким, может быть, каждый из нас хотел бы быть, но каким в подлинно законченной форме был Владимир Ильич.

Первая важная черта из тех, о которых я здесь говорю, это отсутствие в Ленине всякого личничества. Явление это очень глубокое и заслуживает внимательной разработки в коммунистической литературе. Я думаю, что это придет со временем, когда вопросы искусства жить станут окончательно на подобающий план.

Мы, конечно, знаем немало мелких людей, которые являются отчасти, даже именно в силу мелкоты своей, — необычайными личинками. Лев Толстой сказал где-то, что истинная ценность человека определяется цифрой, которая получается от деления его хороших качеств на степень его самомнения; то есть даже сравнительно талантливый человек, если он обладает большим самомнением, тем самым может оказаться смешным и даже хуже того, ненужным, вредным; и наоборот, скромных дарований человек, при скромном мнении о себе, может быть мил и высоко полезен.

Было бы просто смешно предположить, что скромность Ильича, о которой так часто говорят, граничила с непониманием им самим своей собственной умственной и нравственной силы. Но у человека, так сказать, буржуазного или еще точнее — докоммунистического типа такое выдающееся положение и такое сознание своей огромной силы непременно сопровождается личничеством. Если даже такой тип будет скромен, то вы и в скромности его увидите позу. Он непременно носит себя, как некий драгоценный сосуд, он непременно обращает внимание на себя, он сам, разыгрывая свою роль в истории, является более или менее восхищенным зрителем.

Вот этого-то совершенно не было у Владимира Ильича, и в этом заключается его необычайная коммунистичность. Та необыкновенная простота и естественность, которые ему всегда сопутствовали, отнюдь не были каким-то «серым походным мундиром», которым Владимир Ильич хотел бы отличаться от золотого шитья других великих и многих малых людей истории. Нет, Владимир Ильич потому внешним образом был чрезвычайно естествен, и как птица летал, и как рыба в воде плавал во всех трудных условиях, что он никогда сам себя не наблюдал, никогда своей оценкой не занимался. Никогда не сравнивал своего положения с положением других и весь, без конца, без края был поглощен работой, которую делал.

Исходя из заданий этой работы, он понимал хорошо, что сам он хороший работник и что ту или иную работу может сделать лучше, чем такой-то товарищ, или что такие-то товарищи могут хорошо сделать эту работу лишь при его помощи и указании. Но это диктовалось, так сказать, организационными задачами, вытекавшими из самой работы.

В высочайшей степени, в некотором глубоком и прекрасном смысле, Владимир Ильич был человеком дела. Конечно, такая преданность делу, такое безусловное, лишенное всякого украшения претворение себя в работника этого дела велико и торжественно только потому, что самое дело огромно, или, вернее, является самым огромным делом, какое вообще мыслимо на свете.

Владимир Ильич жил жизнью человечества, прежде всего жизнью угнетенных масс и еще непосредственнее — жизнью пролетариата, в особенности передового и сознательного пролетариата. Вот такою цепью был он связан с человечеством и чувствовал и себя и свою борьбу на лоне этого человечества делом совершенно естественным, целиком наполняющим его жизнь.

Но именно потому, что во Владимире Ильиче не было совершенно никакого желания свою личность выращивать, поливать, украшать, в силу, я бы сказал, полной небрежности к своей личности, потому что он эту личность передал целиком в коммунистическую кузницу, она осталась не только мощной, но и необычайно цельной, необычайно характерной, ни на кого не похожей, но могущей считаться для всех образцом. Да, мы все не могли бы высказать лучшего пожелания относительно наших детей и внуков, как быть в этом отношении как можно более близкими к образцу, данному Лениным.

И вторая черта, на которой нельзя не остановиться. Владимир Ильич был человек необыкновенно веселый. Это не значит, конечно, чтобы сердце его не сжималось, и это не отпечатывалось глубокой грустью на его лице, при вести или зрелище какой-нибудь скорби любимых им трудящихся масс; все земное он принимал очень близко к сердцу, очень серьезно; и все-таки это был необыкновенно веселый человек.

Почему же такая радость, такая веселость жила в сердце Владимира Ильича? Я полагаю, что она объяснялась тем, что он был до конца практически, жизненно марксистом. Настоящий марксист видит все тенденции и будущее каждой данной общественной формации. Владимир Ильич мог допустить, что коммунисты могут делать ошибки, что вообще обстоятельства сложатся против них, но допустить победу врага не мог, так же, как мы раннею весной, даже шлепая по лужам, под сильным дождем и ветром, не можем не знать, что придет май и тепло, солнце и цветы.

Владимир Ильич разыгрывал труднейшую шахматную партию в мире, но он заранее знал, что даст мат противнику, или, вернее, знал, что та партия, в которой он является огромной важности фигурой, которую ведет пролетариат, непременно будет выиграна.

[1926]

Из речи на московском общегородском собрании профсоюзного актива*

<…> Владимир Ильич был сердечен, Надежда Константиновна сказала правду во всех нас потрясшей речи на заседании съезда Союза,1 что Владимир Ильич не любил говорить о своей любви, но сердце его было полно любви ко всем угнетенным. Что этим человеком двигало, заставляло всю жизнь самоотверженно отдать служению людям — это любовь, огромная любовь ко всем трудящимся и угнетенным. Он открыл возможность опоры революции на крестьянство, он открыл возможность опоры революции на индусов, на негров, не только потому, что ему это подсказал его марксистский ум, но и потому, что ему это подсказало великое человеческое сердце. Он никогда не был человеком рабочего класса в том смысле, что он хотел защищать интересы группы, он чувствовал себя человеком рабочего класса потому, что рабочий класс должен освободить все человечество. И эта огромная сердечность, которая сказалась в величайшем охвате его любви, вместе с тем сказалась в каждом его отдельном жесте, в каждом его отдельном поступке. <…>

Мы часто наблюдали, что он изменял ту или другую деталь, когда ему указывали его ошибки, мы наблюдали, что он любил работать в коллективе, мы наблюдали, как он, будучи силачом среди нас, работал дружно в коллективе. Но, в конце концов, когда Ильич что-нибудь, бывало, скажет, то среди наших разговоров, как будто бы среди фунтовых гирь упадет пудовая, и нужно сказать, что он с этими фунтовыми гирями всегда считался. Это был человек необыкновенной простоты и равенства. <…>

Это был человек, для которого «я» не существовало. Он его не выпячивал, ни декоративно, ни в смысле чванства своими успехами, от которого он предостерегал даже коммунистов. Иногда он говорил про себя: наделал я глупостей. И если бывали случаи, когда он неохотно передавал кому-нибудь какое-нибудь дело, то это не потому, что он хотел выдвинуться, но он боялся, что другой сделает не так, как следует. Он знал, что у него плечи дюжие и если нести какую-нибудь тяжесть, ему нужно покряхтеть больше других. Это был распорядок сотрудничества.

Владимир Ильич требовал, чтобы ежечасно ему докладывали, как идут дела, он сам звонил по телефону и спрашивал и твердил; мало того, что Вы распорядились, проследите, чтобы дело было доведено до конца, и при этом добавлял какую-нибудь шутку…

У меня сохранилась бумага, в которой на полях красным карандашом написано и несколько раз подчеркнуто: выработать такую-то программу, если до сих пор не выработана, повесить Луначарского, и подпись — В. И. Ленин. Программа не была выработана, повесить меня было за что. Это была шутка, но мы знали, что это есть несомненно важное указание, — здесь, мол, ты ошибаешься. Бывало так, что Владимир Ильич отдаст какое-нибудь распоряжение и оно окажется ошибочным, вследствие того, что он не знал всей обстановки дела. Приходишь к нему и говоришь: «Владимир Ильич, Вы ошиблись, Вам неизвестны все обстоятельства дела», и он сейчас же скажет: «Раз так, надо исправить». Нельзя себе и представить, чтобы Владимир Ильич мог бы когда-нибудь сказать: «Раз я так сказал, извольте делать». Если бы он так сказал, это было бы так же неестественно, как если бы вдруг небо обвалилось обломками. «Правда, я этого не знал, Вы правы». В 999 случаях из 1000, однако, он был прав. <…>

Надежда Константиновна рассказывала, что спать он может часа три и остальные 3–4 часа Ленин еще мог продолжать работать. Он отдавал распоряжения, посылал телеграммы, не мог остановиться ни на одну минуту. Это было страшно, но он выходил с улыбкой, всегда был свеж, всегда делал лучше, чем другие делали. Улыбался, а жил с горящим мозгом. Не видно было, что мозг горит, что сосуды каменеют от колоссального количества крови, которую они несут, чтобы питать эту титаническую мысль, думающую за всех, совершающую огромную работу для человечества.

Не может быть, чтобы он не сознавал, как он устает, но он считал, что не такое время, чтобы поберечь себя, и поэтому оставался человеком, стоящим на посту под пулями. Не щадил себя. На таком посту долго не простоишь, а он стоял до самого конца. <…>

4 февраля 1924 года

Штрихи*

Художник Альтман имел счастливую возможность работать Ленина с натуры. Он сделал, между прочим, довольно большое количество кроки[7], набросков пером, которые схватывали на лету различные выражения подвижного лица нашего учителя.1

Среди фотографий и киноснимков Ленина есть некоторые превосходные. Как в литературе мы высоко ценим некоторые записи лиц, в которых намерения и мысли учителя отразились отчасти сквозь призму другой личности, так не можем мы не ценить дополнительный материал, вроде субъективных во многом, но все же чрезвычайно метких набросков Альтмана. Я не претендую на альтмановскую меткость, но мне хочется здесь дать несколько штрихов, глубоко запавших в мою память или возникших в моем представлении позднее, когда приходилось думать над грандиозным явлением — Ленин. Может быть, и они послужат толчком для того или другого художника пера, резца или кисти, для того или другого молодого читателя, которому не довелось счастья дышать одним воздухом с Ильичем.

«Если такого человека создала наша революция, если такого вождя она имела — это символ и это служит проявлением ее гигантской мощи».

«Соединение великой воли и величайшей скромности с такой определенностью отвечали тому, что нужно было нашей партии, что Ленин оказался во главе ее».

«Партия имеет во Владимире Ильиче, величайшем вожде, всю чистоту, всю сияющую красоту человечности».

(Из доклада, посвященного 5-й годовщине со дня смерти В. И. Ленина)

Его наружность

Я категорически уверен в том, что великий человек не может иметь невзрачную наружность. Надо только уметь на него смотреть, надо уметь видеть. Часто говорят, что Ленин внешним образом был невзрачен и зауряден. В этом есть известная правда, но в общем это вздор, и вот почему. Заурядность Ленина заключалась в том, что в самом организме его, как в смысле структуры, так и в смысле движений, не было ничего театрального, эффектного, разительного, выскакивающего из ряда, бросающегося в глаза. И как же вы хотите, чтобы в Ленине были такие черты? Ведь Ленин был не то что убежденным, но органическим, стихийным демократом. Он считал до такой степени безвкусным, конфузным, нелепым всякое навязывание своей личности путем внешнего эффекта, чем-то таким смехотворным, мелочным и бесконечно далеким от себя, что, конечно, вся его наружность, равным образом его одежда и его манеры прежде всего были рассчитаны на эту естественную незаметность. Ведь это же все неважно, ведь об этом всем он не думает, ведь это все никак в его сознании не отражается. Отсюда беспредельная простота наружности Ленина.

Особенно прекрасным было его лицо, когда он был серьезен, несколько взволнован, пожалуй, чуточку рассержен. Вот тогда под его крутым лбом глаза начинали сверкать необыкновенным умом, напряженной мыслью. А что может быть прекраснее глаз, говорящих об интенсивной работе мысли! И вместе с тем все лицо его приобретало характер необыкновенной мощи. Мне кажется, что наибольшее сходство можно найти здесь с мощным выражением льва — однако с большой оговоркой, если мы не захотим впасть в банальность. Лев, когда он возбужден чем-нибудь, имеет несколько дикое выражение, которого даже отдаленно никогда не бывало на лице Владимира Ильича; когда же лев спокоен, он прекрасен, но в его глазах есть какая-то восточная флегма, какой-то величественный полусон. А у Владимира Ильича львиное выражение нижней половины его лица соединялось с проницательной живостью играющих разумом глаз и прекрасным лбом мыслителя.

Необычайно увлекателен с чисто эстетической точки зрения был Ильич, когда он смеялся и, в особенности, когда он улыбался. Альтман удачно записал некоторые такие моменты. В смехе Ильича было много беззаветно детского, а беззаветность смеха — это его победоносность, это показывает наличие и в натуре, и в сознании привычки чувствовать себя силою. Недаром Рансом2 отметил, что смех Ильича — «марксистский смех».

Улыбка Ильича была чрезвычайно тонкой, довольно сильно иронической, лукавой. Кто не помнит этой очаровательной улыбки Ильича? Когда он слушал вас с этой улыбкой, вы понимали, что он лучше, глубже, шире знает то, что вы ему говорите, что он уже сделал выводы, что он как бы смотрит с высокой горы. Но вместе с тем это была улыбка человека, который готов бросить вам веревку и протянуть дружески руку помощи, когда вы подойдете ближе, посмеяться над вашей ошибкой, но посмеяться мягко, по-товарищески. Тут было что-то такое от старшего брата, почти, я сказал бы, от матери, что всегда вызывало взрыв самой теплой любви к этому хитрому человеку с морщинками возле насмешливых глаз и с полными доброго смеха глазами.

Его движения

Из вышесказанного уже следует, что романтических движений у Владимира Ильича не было. Но так как действительность иногда ставила его на гигантскую высоту, сосредоточенную в одном каком-нибудь моменте, то подчас получалась невольно для него монументальная поза/ Две из них запечатлены: поза с протянутой вперед рукой — настоящая поза трибуна; другая — это когда Владимир Ильич, вынужденный говорить очень громко перед большой толпой, схватился мощно двумя руками за кафедру, весь нагнулся в одну сторону и вещает широко открытым ртом.

Обе эти позы взяты из действительности, но они все же относятся более к легенде. Это не обычный Ильич, какого мы знали, это Ильич, которого мгновением История выхватила на сверхчеловеческую высоту, Ильич, непосредственно выполняющий функции вождя перед лицом громадной толпы.

Все незначительные движения Владимира Ильича были запечатлены печатью необычайной простоты, но это не мешало им быть прекрасными. Прежде всего лицо его было бесконечно подвижно. Мне приходится покаяться в тяжелом грехе. Когда сидишь в Совнаркоме, надо, конечно, заниматься только государственными делами, а не лицом любимого человека; но я в этом отношении грешил, и иногда мне доставляло бесконечное удовольствие, немножко пропуская мимо ушей дело о каких-нибудь рыбных промыслах или ссоре двух губерний по поводу лесов, наслаждаться музыкой выражения лица Ильича. Чрезвычайно редко наступали минуты, когда лицо это оставалось без движения. Все время ирония или ироническое удивление, или подлинное удивление, или насупленные брови, или покачивание головой, или жест отрицания, или выражение особого внимания…

Из движений всей его фигуры я запомнил два порядка движений. Во-первых, движение нетерпения. Внешне, в повседневной своей жизни (политической, конечно, — его семейной, бытовой жизни я совсем не знаю), Ильич был очень нетерпелив. Его жесты всегда были быстры, отчетливы, устремлены к определенной цели, но никогда не суетливы. (Похожий на него артист в «Октябре» Эйзенштейна местами суетится). У Ильича жесты были короткие, отрывистые, целесообразные. Казалось, что он постоянно хочет сделать все поскорей, но ладно.

В моменты, когда мысль совершенно охватывала его и когда он хотел своею мыслью охватить аудиторию, лицо его сильно менялось, особенно глаза. Они уходили куда-то вглубь и вместе с тем в них проявлялось что-то настойчивое, почти гипнотизирующее, сверкающее. Я часто внимательно наблюдал этот взгляд Ильича-оратора. Он чрезвычайно сильно действовал на аудиторию, действительно околдовывал ее, как бы привинчивал к смыслу речи. Но я убедился, всматриваясь, что это не есть тот проницательный взгляд, которым искусный оратор ловит выражение лиц своей аудитории, чтобы всегда отдавать себе точный отчет, захвачена она или нет, и как она реагирует; и это нисколько не искусственно гипнотизирующий взгляд, ни в малой мере не какое-то факирство над публикой. Этот взгляд получался у Владимира Ильича невольно: просто работа его мысли становилась до такой степени кипучей и интенсивной, что она, вероятно, и видна была большой аудитории. Мысль текла могучей рекой, взор был как бы обращен внутрь, на эти рождающиеся мысли. Но так как рождение мыслей сопровождалось здесь огромным усилием воли, то этот обращенный внутрь взор не приобретал характера задумчивости или некоторой рассеянности, а, наоборот, наливался напряженной волей. Так зарождалось не только в глазах, но и во всем лице Ильича, то стальное, кованое, что было внешностью его ораторского дара. И при этом Владимир Ильич все время ходил по эстраде совершенно монотонными шагами. Два шага вперед, к краю трибуны, несколько слов, и механически два шага назад, опять остановка, несколько слов, и абсолютно такие же два шага вперед. При этом чрезвычайно сдержанная жестикуляция.

Откуда такая монотонность движения? Оттого, что в то время все внимание сознания сосредоточено на слове, для состояния тела нет больше внимания. Вместе с тем, однако, нервы возбуждены, состояние организма напряженное и активное, не позволяющее оставаться неподвижным, поэтому такое предоставленное самому себе автоматизированное, маятникообразное движение. <…>

Даже когда пишешь штрихи об Ильиче, то вдруг оказывается, что твой запас почти неисчерпаем. У меня есть еще немало мыслей и наблюдений относительно некоторых общих психологических и, так сказать, морально-политических сторон личности Ильича. В общих чертах я об этом как-то писал, надо написать об этом глубже и в большем количестве «штрихов». Но сейчас оставляю эту задачу в стороне и ограничусь теми несколькими внешними наблюдениями, которые я сейчас передал. Надеюсь, читатель поймет, что, хотя они внешни, но от внешнего идут внутрь.

Недавно В. Д. Бонч-Бруевич сказал мне, что непосредственно после своего опасного ранения, в дни выздоровления, Владимир Ильич вызвал его и еще нескольких лиц и сказал им приблизительно следующее: «С большим неудовольствием я замечаю, что мою личность начинают возвеличивать. Это досадно и вредно. Все мы знаем, что не в личности дело. Мне самому было бы неудобно воспретить такого рода явление. В этом тоже было бы что-то смешное, претенциозное. Но вам следует исподволь наложить тормоз на всю эту историю». Я думаю, что Ленин, который терпеть не мог культа личности, всячески его отрицал, в последующие годы понял и простил нас. Тут уж ничего не поделаешь, — мы всей огромной массой любили его горячо, не только чтили его, а именно, были влюблены в его моральный облик, и не только в его великий ум вождя, — все вместе сливалось в обаятельный и гигантский образ.

И теперь, когда его уже нет среди нас, мы все чувствуем, каждый в своем сердце, никогда не прекращающийся источник горячей любви и благодарности к этому человеку. Нам нечего этого стыдиться. Нам нечего стыдиться передавать эту любовь будущим поколениям, потому что Ленин был явлением естественным, при всей почти сверхъестественности самих размеров своих дарований и своей судьбы. Он был порождением великого революционного движения, великого класса в великом народе. Потрясения нашего народа в борьбе с самодержавием, напряженные усилия пролетариата как вождя этого революционного движения, устремившегося потом к непосредственной цели политической свободы, были колоссальным явлением, небывалым в истории. При этом они захватили многомиллионный народ.

Подбор в революционную партию шел исключительно богатый. Романтики без силы объективной мысли отсеивались в ряды эсеров, теоретики-марксисты без силы воли, без революционного движения отходили в мелкобуржуазный меньшевизм. В рядах большевиков оставались те, которые соединили уважение к совершенно точной и трезвой мысли с очень сильной волей, кипучей энергией. Эта партия, нелегальная в течение десятилетий, требовала необыкновенной закалки. Тяжелый и мрачный молот самодержавия поистине дробил, выбрасывал все хрупкое из нее и ковал характеры. В этой изумительной партии, в этих избранниках мысли и воли стасорокамиллионного народа происходил постоянный процесс — подбор вождей. Партия и сама история пробовали людей и отбрасывали малопригодных. Оставались те, которые были проверены суровой жизнью. Так создавалась наша великая партийная пирамида, и как же мог на вершине ее не оказаться один из величайших вождей, каких видело когда-нибудь человечество!

Вот почему нам нечего стыдиться, что мы так любим и так почитаем Ильича. Мы не становимся при этом плохими коммунистами. В его личности мы чувствуем широкое, социальное, через него мы любим то, что выше всего для текущего века — социалистическую революцию.

Ленин как ученый и публицист*

[Владимир Ильич] был велик во всех проявлениях своей личности. Нам, которым выпало на долю счастье быть более или менее близкими к нему, известно это хорошо. Мы поражались исполинским силам и этого ума, который проявлялся не только в больших произведениях или больших актах его замечательной, полной мирового значения, жизни, но в процессе повседневной работы, при разрешении каждой проблемы, которую жизнь ставила перед ним. Мы поражались также его напряженной железной воле, воле поистине стихийной, не имеющей даже отдаленно ничего общего с той пресловутой расхлябанностью и обломовщиной, в которой обычно упрекают нас, славян. <…>

«Владимир Ильич… издавал газету «Правду», которая была любимой газетой рабочих, вносившей свежую струю в рабочую партию».

(«Ленин и РКП»)

«Владимир Ильич давал формулы яркие и простые во всей их огромной глубине».

(«Ленин и молодежь». Доклад, 25 января 1924 г.)

Владимир Ильич терпеть не мог красивых фраз, никогда их не употреблял, никогда не писал красиво, никогда не говорил красиво и даже не любил, чтобы другие красиво писали и говорили, считая, что это отчасти вредит деловой постановке вопроса. Он ужасно не любил сентиментальности, и чрезвычайно редко из его уст не только в порядке официальном и публичном, но даже интимном, замкнутом слышались какие-нибудь фразы, имеющие моральный смысл, говорящие о любви к людям, к их будущему, об эмоциональных стимулах поведения. Не любил об этом говорить Владимир Ильич, но был преисполнен до мозга костей преданностью человечеству, как оно есть, за его страдание, за его бездорожье и темноту, и в этом смысле не только один пролетариат пламенно любил Владимир Ильич, но и крестьянство, трудовую массу вообще. Не проявлялось это в нем внешне, но чувствовалось, как всепылающим огненным очагом в нем было это громадное сердечное величие. Может быть, от него, несмотря на его ласковость и прекрасные товарищеские чувства к близким, может быть, несмотря на это, именно ввиду того, что доброта его была велика по масштабу, от него веяло холодком. Он был недобродушен, он бы не остановился ни перед какими жертвами, своими или чужими, если эти жертвы казались ему необходимыми для разрешения основной социальной проблемы. Он брал все в необычайно крупном размере и жил в атмосфере вопросов необычайно крупного масштаба, так, как другие живут в своей семейной обстановке. <…>

Если перейти теперь к его работе, к тому, что он сделал, исходя из своей несравненной интеллектуальной мощи и своей целостной морали, то нет тут никакой возможности сколько-нибудь детально, сколько-нибудь углубленно дать очерк этой нечеловеческой продукции в области теории, в области публицистики, в области общественной практики. Как ученый, писатель, публицист, оратор, как организатор какой-нибудь подпольной газеты, а позднее как организатор международного рабочего протеста против предательства социал-патриотов, как организатор величайшей мировой революции и государства небывалого типа и как глава этого государства в течение пяти труднейших лет, преисполненных внутренними и внешними кризисами, — человек этот делал столько изумительного, что, конечно, многие годы и десятилетия пройдут, пока удовлетворительно будут исчерпаны, проанализированы, прокомментированы и использованы все материалы. В богатом мире, в богатой галерее великих представителей рабочего класса, класса, призванного служить самому великому и самому спасительному перевороту, который знала человеческая история, мы все-таки не найдем, кроме самого основоположника великого учения — Карла Маркса, ни одной фигуры, которая могла бы стать рядом с Лениным и по качеству самой природы своей и по величию дела, которое он создал.

Сегодня, здесь, в нашем собрании, мне хотелось бы избрать более специальную тему для беседы о Владимире Ильиче, потому что, хватаясь за характеристику всей работы, всего значения Ленина, рискуешь в условиях короткой речи впасть невольно в общие фразы. Входить в анализ хотя бы крупнейших из сочинений или актов Ленина невозможно в короткое время. Для этого нужно много времени и много сил, нужно вдуматься и подготовиться. Сами собой получаются восторженные фразы и одни попытки дать ощущение объема и размаха этого титана дела жизненного. Я хочу взяться за более узкую тему, хотя тоже с большим смущением. Мне хотелось бы сделать попытку нарисовать Ленина как ученого и публициста, взять эту сторону его деятельности, страшно важную и неразрывно связанную с ним, как революционным тактиком, организатором и государственным человеком.

Владимир Ильич Ленин, как руководитель рабочей революции в России, не мог не быть ученым и публицистом. Конечно, можно было бы себе представить какое-то разделение труда в этом смысле, — ну, если бы у нас был такой вождь, который бы охватывал либо вопросы тактики только, либо теории только, — но это значило бы, может быть, что наша революция не настоящая, не Великая революция. Одной из черт ее величия является то, что, подготовляясь в атмосфере назревавшего кризиса буржуазной революции против самодержавия и в атмосфере завоевания рабочего класса — первой социалистической революции, — она послужила атмосферой, в которой откристаллизовалась единственная в мировой истории партия — партия коммунистическая. Помимо коллективного опыта, который в эти 25 лет был вынесен партией, она пристально присматривалась к своим людям, выбирая из лучших самых лучших и из самых лучших еще лучших. Таким образом, выковывалась на практике иерархия, которая не была аппаратом просто, а была выделившимся в органическом процессе социальным органом сознания и воли. Так что не приходило в голову нам вопроса, как это мы будем подчиняться верхам. Это так же мало приходило нам в голову, как вопрос: «стоит ли мне подчиняться моей голове и не лучше ли советоваться с левой ногой или со средним пальцем правой руки». Все в партии становилось на свое место, коллективная мысль связывалась. Это был колоссальный дисциплинированный человеческий механизм, механизм необычайно целесообразный, который мог развить максимум энергии, раз выбрав известный лозунг. И, конечно, этим объясняется, что мы, при тяжелых условиях коммунистической революции в России и в таком окружении, в каком она была, смогли все-таки победить.

Не единственно, конечно, строением и подготовкой нашей партии объясняется наша победа, но отчасти и ею, и в значительной мере потому, что самая такая подготовка этих черт партии, о которых я вам говорил, вытекает из данных условий и того, что революция должна была принять огромный размах, потому что это была революция против всего обветшалого, внутренне изжившего себя самодержавного строя, и первую дирижерскую палочку должен был держать пролетариат, который мог в передовых своих слоях воспользоваться всем опытом революционного пролетариата и быть во всеоружии самых точных, далеко бьющих выводов. Это — то, что дала подпольная революционная партия, которую «воспитывало» дикое самодержавие своими гонениями и которая в то же время была массовой партией, идущей под знаменем марксизма, научного социализма. И было бы странно, если бы в великой стране, дававшей свое лучшее в эту партию, при строительстве всей иерархической пирамиды, — если уже вождь оказался, выдвинулся, закрепился, — чтобы этот вождь не был тем универсальным вождем, тем совершенно соответствующим вождем, которого история спрашивала. <…>

Я говорю: естественно, что поскольку в течение 25-летнего подготовительного периода выдвинулся великий вождь и поскольку речь шла о революции марксистской в отсталой стране,1 постольку ясно, что Ленин, вождь этой революции и организатор ее аппарата, не мог не быть ученым и публицистом. Сама революция стала представляться с точки зрения марксизма, как его понимал Владимир Ильич, революционной наукой, научной проблемой и предполагала две плоскости подхода, две ступени подхода или, лучше, две стороны. Во-первых, громадная теоретическая задача: надо было ориентироваться в важнейших сторонах действительности, сообразить, например, в каком направлении и каким темпом идет развитие капитализма в России, потому что капитализм есть та основная предпосылка, которая определяет собой относительную силу пролетариата. Рост этой силы в обществе и даже то, в какой форме предстанут перед пролетариатом проблемы и во время самой борьбы и после нее, проблемы управления или проблемы экономического определения окружающей среды, — все это зависело от того, что будет из себя представлять Россия ко времени революции и в какой мере созревают предпосылки этой революции. Это зависело от анализа экономических глубин того общественного процесса, который происходил вокруг Ленина, и, во-вторых, от многих, очень важных надстроек, появлявшихся на изменяющейся почве экономики.

Это — первая проблема, которая перед каждым марксистом должна была встать. Она разрешалась коллективно, но этой коллективной работе нужно было придать организованность. Вождю революции надо было самому заняться сводкой наблюдений, выводом из них, созданием подытоживающих работ, которые бы служили одновременно и базой нашей уверенности, определенным фундаментом для последующих подсчетов, и лозунгом, и центром теоретическим, вокруг которого могла сорганизоваться марксистская мысль.

Затем, конечно, отчасти и в связи с этим, но не совершенно совпадая с этим, идет другая аналитическая работа — анализ взаимоотношения классов русского общества, отчасти в их статике, т. е. в их настоящем положении, и главным образом в их динамике, во внутренних изменениях роста и направления сил, которые действовали в недрах каждого класса.

А затем — научная же, но научно-прикладная работа: как же, ориентировавшись, видя свой путь, видя препятствия и возможности, выполнить роль сотрудника, организатора, вносящего свет, сознание в такое гигантское стихийное явление, как революция? Тут и общетеоретические вопросы сейчас же встали: что такое, собственно, революционер, какова его роль по существу, — только ли просветителя, который бросает луч света на происходящее, причем этот луч света скользит и освещает, может быть, но ничего органически и фатально не меняет в процессе революционных явлений, или революционер сознательный является организатором? (Как выражался в одной из книг Владимир Ильич, революционные бактерии производят определенное брожение, конечно, в подготовленной среде, но брожение, совершенно меняющее результаты. Так что, если бы это брожение не произошло, пожалуй, на десятки лет оказался бы иным путь рабочего класса). Можно ли революции помогать, только учтя действующие силы и в некоторой степени им содействуя, или тут нужно приложить максимум творчества и руководства? Заключается ли настоящая роль марксиста в том, чтобы быть porte-parol-ем[8] и выразителем масс, или он может выступать в качестве руководителя этих масс?

Вот эта проблема возникала, и Владимир Ильич разрешил этот вопрос в положительном смысле. Он отводил колоссальную роль сознательной воле, революционному авангарду. И в последнее время, уже незадолго до своей болезни, Владимир Ильич с необычайным блеском изложил это в своих замечательных речах и статьях о партии и классе.2 А потом шли уже специальные проблемы. Надо было установить всякие типы капитала, концентрацию его в смысле соотношения капиталистических предприятий, темпа их развития. Учтя все это, надо было сделать выводы относительно возможных взаимоотношений классов, и тут, как вы помните, произошло колоссальное разделение между Лениным и Плехановым, который нашел, что в тогдашнем повороте Ленина к крестьянству слышится эсеровская старина. Этот водораздел наметился к пятому году и стал исходным пунктом для очень многих социальных явлений и различных фаз революции. Владимир Ильич много раз, не сразу, может быть, со всей широтой иг решительностью подходил к вопросу о союзе пролетариата и крестьянства, но в конце концов разрешил его с совершенно гениальной и исчерпывающей полнотой, практические результаты чего очевидны для каждого.

«Великий оратор и публицист, Ленин употреблял сплошь да рядом насмешку, иронию, придавая сатирический характер своей аргументации. Это тоже художественный прием. Он имеет свою чисто художественную убедительность».

(«Художественная литература — политическое оружие»)

Все эти проблемы разрешены с глубочайшим анализом и умением проводить лабораторные опыты социального порядка. Владимир Ильич Ленин обладал всеми данными, необходимыми для научно мыслящего революционера. Как ученый, Владимир Ильич был необыкновенно объективен и холоден, неподкупен, чувство никогда не толкало его к приятным для него, но ложным выводам. Он был настоящим научным исследователем. Для него, конечно, наука никогда не была самоцелью. Она определялась, в последнем счете, практической задачей, но тем сильнее она должна была выступить, чем практические задачи были рискованнее.

Научная деятельности Владимира Ильича довольно многообразна, и его научное образование, не просто образованность, а именно его подготовка для научной работы была очень широка. Насколько могу припомнить из его всем известных трудов и его бесед? из его интересов, проявлявшихся постоянно, я могу перечислить целый ряд наук, интересовавших Владимира Ильича, и наметить некоторое отношение его к ним.

Прежде всего Владимир Ильич был философом и очень интересовался философией. Владимир Ильич не имел времени, чтобы отдаться философии в качестве специалиста, за эти вопросы он брался в сравнительно свободное время, когда получался некоторый невольный отпуск вследствие заминки в темпе развития революции, притом за философские работы со строго-практическими целями: напомнить, исправить, нанести удар кому-то, какому-то наросту, который он считал неправильным, и т. д., — словом, по-хозяйски и с точки зрения здоровья партии. А он считал, что партия, как представительница пролетариата и всей той широкой публики, которая к партии примыкает, должна соблюдать некоторую дисциплину в области философии, не давать заразить себя какими бы то ни было, по мнению Владимира Ильича, буржуазными примесями к той философской доктрине, которую он считал единственно правильной для марксистского социального миросозерцания, стало быть, и для марксистской тактики. Мне трудно было бы сейчас анализировать философские особенности Владимира Ильича в его идеях, в результатах его философской работы, но на особенности в подходе, в оценке основных философских проблем можно в некоторой степени указать. Для Владимира Ильича, как для Маркса, как для пролетариата вообще, философский вопрос нисколько не кабинетный вопрос. Он потому материалист, что ему неинтересна никакая проблема человека, который возится со своей собственной душой и не знает, бессмертна ли она или не бессмертна и может ли он на нее рассчитывать сколько-нибудь после неприятности с бренным телом; не интересуясь подобными вопросами, Владимир Ильич не может подойти к делу с идеалистической стороны. Человек, который имеет интеллигентскую веру, что идеи представляют собой что-то оторванное, что в них заключается красота жизни, такой человек может держаться в воздухе высокой идеологии и не прикасаться к земле, но для пролетариата и его гениальнейших мыслителей это не проблемы. Они вовсе для них не интересны, для них интересен мир, как он есть. В том виде, как он есть, он во многом не хорош. Непосредственная практическая — с одной стороны, хозяйственно-экономическая, с другой стороны, хозяйственно-политическая проблема. Мир есть вещь, которую нужно переделать и можно переделать. Что каждый пролетарий находит в своем фабрично-заводском акте? Он находит материал и труд и знает, что из этого можно сделать то, что хочешь, рабочий проникнут глубочайшим, в высшей степени здоровым инстинктом, что из этого мира можно сделать что-то в высшей степени приятное, прекрасное, такое, что жить будет громадное удовольствие, и что сам процесс переделки мира является таким удовольствием. Когда вы ощутите эту фигуру, богатую мускулами, которая постоянно соприкасается с природой в борьбе с ней, в преодолении ее, вы поймете, что таким людям не нужен идеализм, он вреден, он им чужд, потому что разбивает силы, рассеивает энергию, а иногда даже подменивает настоящие цели призрачными и делает это в глубокой связи с тем, чего хочет, к чему стремится, как мыслит упадочный класс, оторванный от жизни, класс эксплуататорский, заинтересованный в скрывании истины класс.

Вот так к философским проблемам подходил Владимир Ильич. И эта точка зрения была Владимиру Ильичу присуща со стихийной силой и защищать он ее умел с совершенно непоколебимой твердостью. Чутье у него в этом отношении было очень большое, и всякий, кому приходилось по разным причинам не соглашаться с ним и испытывать на себе его полемические щелчки, подумавши и поближе подойдя к проблеме, должен был неминуемо признать: ведь правда, ведь та точка зрения, которую неуклонно проводит Владимир Ильич, это такая точка зрения, которая обеспечивает максимальную трезвость и максимальную энергию в разрешении той основной проблемы, которую Маркс высказал в знаменитом изречении, что другие истолковывали мир, а мы призваны его переделать.3

Эта центральная проблема переделки мира диктовала Владимиру Ильичу его миросозерцание и его глубокое уважение к науке вообще. К точным наукам он относился с огромным интересом и уважением. Здесь он уже не говорил о кабинетности. Эта работа ему не казалась оторванной от революционной деятельности мира. Какие-нибудь работы Павлова, Тимирязева, дарвинизм или вопросы строения атома захватывающим образом действовали на Владимира Ильича, и он с глубоким сожалением говорил, что нет у него времени углубиться в те работы, которые делаются в направлении такой переработки мира. Владимир Ильич сознавал, что хорошо было бы, если бы мы наши социальные проблемы могли ставить так же четко, как химик ставит свои в лаборатории. В этом отношении его уважение к точной мысли было огромное, и вы знаете, что он в период революции предписывал марксистам заключать, союзы с естественниками, чуждыми идеалистического душка. Он проповедовал союзы, связи с естественниками и, когда создавался марксистский философский журнал «Под знаменем марксизма», прямо и определенно указывал, что тот или другой честный ученый, даже не марксист, проводящий неуклонно-научную индукцию, научно-беспристрастный, должен считаться уже a priori нашим союзником, драгоценнейшим соратником.

Владимир Ильич питал интерес к экономике, страшно интересовался статистикой. Статистические данные, выработанные правильными приемами, имели бесконечную привлекательность для него, и я помню, на заседаниях Совнаркома, когда делались статистические доклады, Владимир Ильич брал карандаш и делал чрезвычайно глубокие и острые замечания по поводу возможных ошибок, по поводу неправильного подхода к тому или другому вопросу и всякой приблизительности.

Юрист по образованию, он сохранил глубочайший интерес к этому делу, конечно, не к абстрактной, оторванной от жизни лженауке юридической, но к поразительной точности формулировок, ею достигнутых.

Когда было у нас сильное поветрие против юристов, которые представлялись нам адвокатами дьявола, присяжными защитниками капитала и обладателями испорченных мозгов, наполненных псевдотрадициями, Владимир Ильич требовал кодификаторов, специалистов-юристов, требовал юридических формулировок. Мы удивлялись и говорили: «На что нам их красные слова, мы и сами напишем», — его это не удовлетворяло. «Ну, каким языком это написано, это неточно», — говорил он. У него было пристрастие к формулировкам юридического типа, и Владимир Ильич был мастером их. Он относился к той или другой правовой формуле, как к настоящей научной ценности, как к большому приобретению ума.

Затем Владимир Ильич, хотя и не писал в строгом смысле слова исторических работ или писал их очень мало, бегло, мимоходом, был, по-моему, замечательным историком. Это делало его очень чутким к историческим работам. Сам он был историком даже в смысле глубины размышления над той или иной проблемой. Он был историком своих собственных дней и относился к ним не столько с публицистическим волнением, сколько с огромной остротою объективнейшего анализа, хотя бы абсолютно блестящего анализа того, что является причиной распада с.-д. рабочей партии в Европе. Например, вся работа Ильича, которая вскрывает западноевропейский капитал, эксплуатацию Европой колониальных народов, где даже сам пролетарский класс превратился в класс эксплуататоров и этим создал предпосылку для предательства вождей, работа, выяснявшая рядом с этим, что эксплуатируемые народы, проделав свои очередные политические революции, революции созревания своего национального сознания, тем самым втянутся в прямую борьбу с капиталом, — весь этот анализ приводил меня в восхищение, а результаты этого оказались просто гигантские, потому что этим определилось в значительной мере и разрешение Владимиром Ильичем национального вопроса и общего уклона III Интернационала в сторону внеевропейских стран, и определение конечной борьбы за пролетарский фронт в Европе, и лозунг рабоче-крестьянского правительства, приемлемый даже в мировом масштабе. <…> Можно было бы на бесчисленном количестве примеров указать на это умение Владимира Ильича, независимо от того, что дело идет о текущем дне, участником которого является он сам, с ясностью марксиста видеть и излагать события.

Я, например, думаю, что письма Владимира Ильича из Женевы после Февральской революции, написанные за границей, издали, дающие оценку того, что такое Февральская Революция и чем определяются основные черты поведения классов, в ней фигурирующих, представляют собой шедевр исторического анализа.4

Строго научных работ, за исключением огромной работы «Развитие капитализма в России», можно подобрать как будто бы не так много, остальные как будто переходят в публицистику, чему есть причина; идеи, которые тут содержатся, форма, как эти идеи выведены, и тот учет выводов, которые напрашиваются и которые диктуют тактику борьбы в дальнейшем, так богаты, что можно себе представить те основные принципы, которые вытекают из научной работы Ильича.

Не мог он равным образом не быть и публицистом и опять-таки потому, что он был революционером-марксистом. Он никогда не забывал, что коммунист есть человек, который исходит из понимания интересов своего класса во всем объеме, мировом объеме и в объеме, обнимающем десятки стран и сотни лет, Владимир Ильич, который любил пролетариат, потому что чувствовал его, как класс-организатор, чувствовал огромную, исполинскую внутреннюю мощь его, любил его и в каждом отдельном рабочем, с которым он умел необычно говорить. Он совершенно не забывал, что в России пролетарский класс некультурный, дикий, что ему нужно учиться, и много учиться. Никакое преклонение перед блузой, как таковой, и массой, как таковой, ему не было свойственно. Поэтому важно, по мнению Владимира Ильича, было широчайшее распространение политической сознательности в массах, и хотя он знал, что не брошюрами, не статьями, не речами это делается, и учил нас, что это делается путем практического участия в революции и что самая лучшая школа — это сама революция, тем не менее не впадал в недооценку публицистики, как таковой, и поэтому ею занимался в широчайших пределах, страстно желая говорить не только партии, но и за пределами партии. Он предостерегал от обеих ошибок. Он боялся уклона к мужиковству, предупреждал, что партия сломит себе шею, если ударится в мужиковствующий уклон, но боялся и того, что не поймут, что задача пролетариата в настоящее время — помочь крестянскому хозяйству, пойти целиком навстречу крестьянину и ради того, чтобы обрести достаточную хозяйственную базу, и вообще для нашей дальнейшей деятельности получить прочную политическую смычку с крестьянином.

Вопросы просвещения крестьянства волновали Владимира Ильича глубочайшим образом, и вряд ли кто-нибудь в республике так страдал теми страданиями Наркомпроса, к которому мы имеем прямое отношение, его заморенностью, недостаточностью средств, недостаточным размахом его работы, как Владимир Ильич. Он пришел в волнение от идеи возможного устройства публичных чтений по законодательству, по политическим вопросам. Это оказалось утопичным, лишь отчасти прошло, но он пришел в волнение потому, что ему показалось, что, может быть, помимо ликвидации безграмотности, можно как-то перешагнуть через нее этим методом обращения к крестьянству. Постоянное ощущение того, что нужно разъяснять, разъяснять страшно просто, так, чтобы дошло до «кухарки», ему было в высшей степени присуще.

Это не значит, что он все разменивал на ходячую популярную идею и не понимал, что многие проблемы можно поставить, лишь пользуясь более сложными терминами и предъявляя большие требования слушателю. Он знал, что здесь имеются разные ступени, но тем не менее он был публицистом, учил, не очень переоценивая, между прочим, и способность понимания этих самых наиболее культурных слоев и даже партийных. Он учил нас постоянно, что если у вас есть правильная идея, которая не прошла в жизнь, долбите ее, пережевывайте, повторяйте. Когда увидите, что вашу идею недостаточно усвоили, не гоните вперед, повторяйте и повторяйте. Если для данного времени имеется такой-то лозунг, надо его до дна довести и совершенно пропитать этим лозунгом сознание той среды, к которой вы обращаетесь.

В его публицистике эта черта замечается в высшей степени. Он чрезвычайно прост, как писатель; Ленин грубоват в своем стиле, но эта грубоватость не приводит к тому, чтобы мысль его была не четка. Можно найти самых изящных стилистов, о которых нельзя сказать, что они грубоваты, но мысль у них выражена аляповато, а Ленин дает минимальные возможности для каких бы то ни было кривотолков в своих лозунгах, и я думаю, что впечатление непередаваемого блеска, которое производили многие работы Ильича, например, брошюры о государстве (о болезни «левизны» в коммунизме или о повороте к НЭПу), знакомо каждому. Это такие брошюры, после которых испытываешь какое-то внутреннее эстетическое волнение: такая в них ясность, простота и чистота мысли. Получается это не в силу каких-либо полемических обычных приемов, не в силу образности речи или остроумия, но вам кажется, что мысль так ясна, что даже ум ребенка мог бы ее воспринять, и когда читаешь Ленина, начинаешь понимать, какая социально-педагогическая мощь лежит в публицистике Владимира Ильича Ленина. С этой стороны огромный материал в 18 томах собрания сочинений Ленина является образцом того, как должен работать публицист-революционер, который хочет быть понятным огромному большинству и вместе с тем не быть неправильно истолкованным, не кормить манной кашей, не приноравливаться к общему уровню, а быть вместе с тем захватывающим, подымающим. Толстой говорил, что настоящее искусство, не теряя ничего в своей тонкости, вместе с тем может быть каким-то образом доступным и детям, и неграмотным простолюдинам. Нечто подобное достигалось и в публицистике Ленина, и потому она производит такое впечатление.

Таково же было и его ораторское искусство. Всякая его речь была не чем иным, как политическим актом, который убеждает или разъясняет. Многие его речи имеют историческое значение, потому что они выражают тот или другой политический вывод огромной важности, а некоторые, может быть, такого мирового значения не имели и представляли собой повторение того, что он выработал, но с чем еще спорят, но всегда он учил, и если спросить, был ли Владимир Ильич великим оратором, то можно ответить: «Конечно, был». Ленин не льстил слушателю и не хотел его заманить той или иной красотой изложения или дать ему отдохнуть на шутках. Он ими пренебрегал и ему было смешно даже об этом думать: его делом было с необычайной простотой изложить свои мысли и, если их не понимали, повторить несколько раз. Поэтому и жесты у него были «вдалбливающие», и приемы были у него дидактические, которые сводились к тому, чтобы произвести впечатление неоспоримое, продуманное, очевидное и ясное. Владимир Ильич никогда не говорил по пустякам. Он говорил тогда, когда нужно было, с неизменной содержательностью, внутренним убеждением и гипнотической силой.

Голос его, преисполненный волевого нажима, как и жест, — все это совершенно зачаровывало слушателей, и можно было слушать его сколько угодно, затаив дыхание, а когда гремели бесконечные, поистине благодарные аплодисменты, то всякий испытывал глубокое сожаление, почему он перестал говорить — такое колоссальное наслаждение доставляла возможность следить за мыслью учителя.

Вот то немногое спешное и в порядке импровизации, что я мог сказать о Владимире Ильиче, как о теоретике и учителе. Если бы Владимир Ильич был только учителем, то он был бы и тогда необъятен. Между тем я не хочу ни одной минуты утверждать, что та специальная тема, которую я избрал, является доминирующей среди других: Ильич как организатор, общественный деятель, революционер-практик — еще более захватывающие темы, о которых говорить не буду, о чем еще много и часто придется говорить, и я хочу хоть эту мою речь, посвященную памяти Ильича, вернуть еще раз к общему обаянию его личности.

Эпоха, которую мы переживаем, страшно горька по отдельным своим моментам и чрезвычайно величественна и празднична во всей своей совокупности. И как бы блистательно ни развернулись дальнейшие эпохи жизни человечества, я думаю, что часто дальние потомки будут с завистью думать о людях, которые живут в этих самых 20-х годах XX столетия. Эпоха гигантского перелома, небывалая, которую никогда не забудут, и ее плодом, вместе с тем ее двигателем, как это в истории бывает, был Владимир Ильич и в нем персонально все очарование этой изумительной эпохи сказалось. И к галерее мировых деятелей, которым место во всечеловеческом Пантеоне, к этой галерее прибавилась еще одна чарующая личность. Если вы спросите, были ли отрицательные черты во Владимире Ильиче, — не знаю, не вспомню, не могу найти от края до края этого в политике, в товарищеской жизни, личной, в теории. Не знаю, не могу вспомнить ни одного случая; ни одной черты отметить, которую можно было бы назвать отрицательной. Нет такой. Положительный тип с головы до ног, чудо, как человек, и вместе с тем такой живой, такой живой, что и сейчас, когда он лежит в Колонном зале Дома Союзов и когда около него проходит целый народ, пораженный горем, он все-таки самый живой из всех, кто сейчас здесь живет и дышит и в этом городе, и в этой стране…

24 января 1924 года

Загрузка...