Часть четвертая

Глава двадцать пятая

Над городом П. стояла тусклая мгла, словно случилось затмение, и солнце, потеряв половину света, проглядывало сквозь закопченное стекло. Это не был смог, не была пыльца буйно цветущих растений. Мгла имела духовную природу, была связана с химией зла, с выделениями боли и ужаса. С молекулами предсмертной тоски, которые излетали из растерзанных тел и наполняли небо, гася и преломляя лучи света. Люди вдыхали эти молекулы смерти, у них начиналось жжение в горле, слезились глаза, и они погружались в странное опьянение, в тихое безумие, от которого на лицах появлялись блаженные улыбки, какие бывают иногда у мертвецов. И в этой мгле метались лазерные пучки, чертили странные иероглифы, магические знаки, от которых у людей случались вспышки беспричинного буйства, взрывы истерического смеха, внезапные рыдания. И повсюду в городе звучала музыка, напоминавшая звуки кипящих болот, рокот камнепадов, визги ночных джунглей, где клювы, клыки и бивни рвали беззащитную плоть. На площадях и перекрестках были воздвигнуты деревянные разукрашенные эстрады, на которых музыканты и фокусники давали небывалые представления, и жители города, обступив эстрады, завороженно наблюдали фантастические представления.

На одной эстраде давалось представление под названием «Венчанье мертвеца». Настоящий покойник в истлевшей одежде, с распухшим синим лицом и червивыми глазами, венчался с прелестной невестой в белом платье, в жасминовом венке. Католический священник произносил на латинском языке напутствие, одевал на очаровательный пальчик невесты и на распухший скользкий палец жениха обручальные кольца. Следовал поцелуй, и в синих губах мертвеца блестели золотые коронки. Тут же в церкви, среди горящих свечей, новобрачные танцевали вальс, и гости, в генеральских мундирах, кринолинах, во фраках, с плюмажами, позвякивая шпорами, обмахиваясь веерами, пели на английском языке блюз: «Я люблю тебя, смерть» на слова известного фламандского поэта Ван Шенкина. И до зрителей долетал запах открытой могилы, и они видели, как с танцующего мертвеца медленно сползает липкая плоть.

На другой эстраде скакали и кружились персонажи фильмов Диснея. Зайцы, коты, рыбы, мыши, гномы, лягушки, подземные червячки, маленькие колдуны, потешные солдатики, невинные Белоснежки, а также кузнечики, улитки и стрекозы. Среди них на четвереньках стояла огромная голая женщина, выкрашенная в едкий синий цвет, с надписью на спине: «Ксюша». В синюю краску был добавлен фосфор, и громадные ягодицы женщины, ее свисающие, как гигантские бутыли, груди, ее непомерный, с выпуклым пупком живот ядовито светились. Из числа зрителей на эстраду зазывались те, кто находил в себе смелость и мощь совокупиться с великаншей. И ими были два бородатых байкера, чемпион по бодибилдингу, боксер в тяжелом весе, прапорщик местного гарнизона, сторож автостоянки, директор средней школы и местная лесбиянка Изида, которую сначала не хотели пускать, но она разрыдалась, и ей сделали снисхождение. Во время совокупления начиналось буйство персонажей Диснея, которые впадали в свальный грех, кузнечики совокуплялись с улитками, Белоснежки с гномами, коты с мышами, а бравые солдаты не пропускали ни одной лягушки. Смельчаки и силачи, насладившись близостью, тщетно старались ее смыть. Так и ходили по городу, узнаваемые в толпе по зловещему свечению.

Аттракцион кончился тем, что служитель перерезал веревки, которые прикрепляли великаншу к эстраде, и она полетела в небо, как аэростат, покачивая надувными ягодицами и грудями.

Еще на одной эстраде показывали фокусы. Выступал известный чародей из штата Айова, страшно худой, с фиолетовочерными пламенными глазами, с длинными голыми руками, которые он держал над большим жестяным корытом. Ассистенты приволокли и вывалили в корыто куль прокисшего творога, и факир долго размешивал палкой желтоватую дурно пахнущую жидкость. Ассистенты поднесли ему мензурку нефти, он вылил черную струйку в творог, и смесь задымилась, а фокусник снова орудовал палкой. Потом он кинул в месиво старые джинсы, поломанный квитер, мышиный хвостик, воробьиную лапку, влил чашку патоки, бросил несколько долек чеснока, селезенку овцы, цветок ромашки, все это тщательно и долго мешал. Зазвучала мелодия рок-группы «Скорпион». Кудесник сунул в корыто два обнаженных электрода. Произошло замыкание. Месиво в корыте взыграло, и из него, слегка испачканный творогом, в нефтяных пятнах, с мышиным хвостиком за ухом, выскочил Президент России. Раскланялся с публикой, легко сбежал с эстрады, протиснулся сквозь толпу и отправился гулять по городу, раздавая автографы.

И среди множества затейливых аттракционов, детских игр, забав для ветеранов и пенсионеров фигурировала пушка времен войны, стоящая на пьедестале. Дизайнеры-фантазеры превратили ее ствол в фаллос, а колеса в округлые семенники. Около пушки танцовщицы вершили эротический танец, терлись голыми животами о ствол, пытались засунуть в рот дуло. И на этих плясуний приехал полюбоваться сам губернатор Петуховский, который вскочил на лафет и припал пахом к орудию.

Обо всем этом не знал Садовников, погрузившись в дневную дремоту, в сладостные видения детства, когда луч солнца ложился на подзеркальник и светилось тонкое золотое колечко, оставленное матерью на фаянсовом блюдечке, и в зеркальной грани застыла сочная радуга.

Вера, не тревожа Садовникова, решила выйти из дома и купить на рынке свежих овощей и меда, о котором упомянул Садовников, читая стихи Петрарки: «И мед густой устам, огонь полыни изведавшим, не нужен, — поздний мед». Сразу же, оказавшись на улице, она вдохнула голубоватую дымку, в которой меркло солнце, и почувствовала слабое головокружение. Очертания домов поплыли, у них появились радужные кромки, деревья стали фиолетовыми, а прохожие шли, не касаясь земли, и некоторые казались стеклянными. Это состояние не испугало ее, а показалось забавным. Она улыбалась, разглядывая красных и желтых воробьев, которые скакали в фиолетовых кронах.

Издалека доносилась нестройная музыка, — труба, барабан, аккордеон, — словно где-то за домами, в центре города, шло гуляние. И Веру повлекли эти звуки, и она, забыв, зачем вышла из дома, пошла на призывные звоны, переливы и песнопения, улавливая в них что-то знакомое и пленительное. Мимо нее проносились перламутровые автомобили, проехал изумрудный троллейбус с алыми пассажирами, и следом, потешно перебирая толстыми лапами, пробежал страус, тряся тяжелым ворохом перьев. Иногда ей попадались мужчины утомленного вида, перепачканные синей светящейся краской. Она увидела двух клоунов, переставлявших высокие ходули. Они двигались по улице, доставая головами до верхних этажей, и перебрасывались, как баскетболисты, отрубленной козлиной головой, пока один из клоунов ловко ни метнул ее в открытое окно. В небе, по высокому проводу, пересекавшему улицу, шел канатоходец в мундире царского гвардейца. Балансировал, держа длинный шест, на концах которого висели два розовых эмбриона.

Из соседней улицы появилась погребальная процессия, состоящая из красных человечков, которые быстро двигались, неся на головах открытый гроб, и в нем лежала длинная мокрая рыба с остеклянелыми черно-золотыми глазами.

Все это было странно, но не пугало Веру, а делало прогулку увлекательной. Навстречу показался человек, моментально узнаваемый, с прыгающей походкой, характерным подергиванием щек, с большой головой, непрочно держащейся на маленьком слабом теле. Конечно же, это был Президент России. Увидев Веру, он мило ей улыбнулся и спросил:

— А знаете ли, барышня, чем отличаются понятия «слобода» и «свобода»? Не знаете? Так я вам скажу. «Свобода» лучше, чем «слобода», — и грациозно стряхнув с рукава комочек творога, Президент прошел мимо.

Вера вышла на площадь, и увидела эстраду, украшенную флагами, скопленье зрителей. Услышала музыку, от которой сладко дрогнуло сердце, восхищенно раскрылись глаза. Это был ее любимый мюзикл, в котором она танцевала главную роль. Музыкальный спектакль о сильных прекрасных людях, штурмующих на краснозвездных самолетах небо Арктики, совершающих отважные подвиги ради любимой страны.

Вера очарованно остановилась, ее легкое тело откликалось на музыку счастливым трепетом, готовностью полететь, закружиться.

Перед ней предстал человек, держа под мышкой свернутый рулон. Полный, с редеющими волосами, изумленными глазами, он воскликнул:

— Боже мой! Не может быть! Знаменитая танцовщица Вера Молодеева! Я был на вашем дебюте! Я храню афишу с вашим портретом! Вот она! — человек развернул рулон, и Вера увидела себя, из того счастливого времени, когда глаза ее сияли обожанием и любовью, когда ее черные стеклянные волосы были полны таинственного свечения, когда ее плечи, руки, тонкие пальцы струились в потоке музыки. Вера с восхищением смотрела на афишу, и ей хотелось поцеловать свое собственное пленительнее изображение.

— Простите, я не представился. Я Маерс. Я главный продюсер мюзикла. Вас послал ко мне сам Господь. У нас вышла из строя прима. Некому танцевать главную партию. Идемте на сцену. Я объявлю ваш выход!

— Но как же так, — сопротивлялась Вера, — я давно не танцевала. Забыла партию. У меня нет платья. Я не готова.

— Вы абсолютно готовы. Вы очаровательны. Вы богиня. Вас послала сама судьба.

Маерс увлек Веру на эстраду, где исполнялась песня летчиков, перед тем, как самолеты взмоют в небо. Самолет с красными звездами на крыльях стоял на сцене, и в кабине сидел пилот в комбинезоне и шлеме, и это был Андрей, ее любимый, ее суженый. Он был жив, и все ужасное, что случилось, было наваждением, и они снова вместе. Их прогулки по теплой ночной Москве, золотые кораблики на реке, и та бесконечная жаркая ночь, когда его любимые глаза смотрели на нее счастливо и жадно.

Вера сбросила туфли, упруго поднялась на носках, как ныряльщица перед прыжком, и, вздохнув глубоко, нырнула в божественную музыку, в плещущее лазурное море своей любви.

Она танцевала легко и чудесно, перелетала по сцене, в прыжках замирала в воздухе, словно обретала невесомость, кружилась, превращая пышные волосы и разноцветное платье в бурный вихрь. Она знала, что танцует великолепно, что она прекрасна, что зрители с обожанием смотрят на нее, а Андрей восхищенно сияет глазами, и в его любимых глазах отражается разноцветный вихрь ее танца.

Он выпрыгнул из кабины и поймал ее в свои объятия. Закружил и подбросил, и она полетела с легкими взмахами рук, и он догнал ее в воздухе, и они парили над городом, как две влюбленные птицы, — над золотыми куполами, зелеными купами, сверкающей синей рекой. Опустились на сцену, и он положил ее на свою сильную руку, наклонился прекрасным лицом, на котором страстно и пламенно сияли влюбленные глаза. И она, повинуясь его властному обожающему взгляду, танцевала, слыша, как в танец вплетаются все светлые лучистые стихии мира, и музыка, звучащая на сцене, сливается с музыкой солнца, звезд, всего ликующего мироздания.

Кто-то из зрителей кричал: «Браво!» Кто-то бросил на сцену букет алых роз. Закрыв глаза, улыбаясь, она кинулась в объятия Андрея, чувствуя, как он сильным взмахом раскрутил ее и держит за талию. А когда открыла глаза, вместо Андрея рядом с ней был черный танцор в трико, которое переливалось как металлическая чешуя. Могучие мускулы перекатывались под тканью, сквозь прорези маски смотрели жуткие огненные глаза.

Верка вскрикнула, хотела бежать, но черный танцор приказал: «Танцуй!» Вел ее по сцене, больно сжимая талию, ломая руки, скручивая в колесо. Андрей в комбинезоне лежал на сцене с пробитой головой. Тут же валялся растоптанный букет роз, а в толпу зрителей врывались гибкие и цепкие, как черти, люди в масках. Стреляли из автоматов. Вера ужаснулась, истошно закричала. Ей в душу хлынула страшная тьма. На голову пролилась черная магма. И она, лишаясь рассудка, с уродливой гримасой ужаса, кинулась со сцены. Черный танцор рванул ее платье, и Вера, оставляя в его кулаке шелковый клок, кинулась босая со сцены. С непрерывным воплем бежала по улице. Ей вслед со сцены смеялся Маерс, стягивая с головы черный чехол. Отер обрывком шелка потную шею и кинул тряпку на сцену.

Глава двадцать шестая

Маерс шел по улицам, наблюдая, как празднество разрастается, расцветает, собирает у многочисленных эстрад и трибун все больше народу. От каждой поющей эстрады, каждого дансинга, каждой трибуны, с которой выступали поэты, музыканты, певцы, поднималась мгла. Сумрак над городом становился все непрозрачней и пепельней, солнцу все трудней было пробивать покров мглы, и среди бела дня царил сумрак. В этом сумраке метались лазерные лучи, чертили на мглистом небе яркие письмена. Мелькнул ритуальный стих, сопровождавший человеческие жертвоприношения у древних ацтеков. Просверкала строка из «Майн кампф». Запечатлелся огненный абзац из Беловежского соглашения. Запылали строки из маркиза Де Сада. Слова Маяковского: «Я люблю смотреть, как умирают дети».

Маерс наблюдал концентрацию тьмы, делал пробы, направляя в меркнущее небо стихотворные строки русских поэтов, описывающие нежность и возвышенность чувств. Пушкинская строка «Сияет средь минутных роз неувядаемая роза» пробила пепельный купол и, слегка потемнев, как окисленное серебро, умчалась в мироздание. Но строфа Ахматовой «И слава лебедью плыла сквозь золотистый дым. А ты, любовь, всегда была отчаяньем моим», — эта строфа окуталась пламенем и, как белая птица с опаленными крыльями, упала в реку.

«Вот так же, — подумал Маерс, — должны сгореть в слоях зла космические корабли, летящие из созвездия Льва».

По улице двигалось шумное шествие. Это был гей-парад, в котором участвовала российская и мировая элита. Все они были в экзотических одеждах характерного голубого цвета. Впереди шагал сэр Элтон Джон с рыжими крашеными волосами, морщинистым, мокрым от сладострастия лицом. Он обнимал огромного фиолетового негра, у которого в голубых трико творилось что-то невероятное. За ним следовали мэры европейских столиц, поигрывая бедрами, красили на ходу губы, позволяли мускулистым охранникам шлепать себя по ягодицам. Звезды Голливуда мужского пола составляли живописные брачные пары, многие из которых целовались и нежничали. Россия была представлена несколькими узнаваемыми министрами и вице-премьерами, ведущими телеканалов, одним генералом, множеством шумных журналистов и эстрадных певцов, депутатами Государственной думы и Общественной палаты. Среди процессии выделялась инвалидная коляска, в которой восседала полуголая примадонна с распухшими склеротическими ногами и прелестным лицом девственницы. Коляску толкали два ее мужа, кумиры эстрады, которые женились на певице, чтобы в ее отсутствие встречаться в спальне. Певица, сделавшая недавно тридцатую по счету подтяжку, боясь за судьбу швов, оскалила в улыбке рот и уже не смыкала губ. Процессию замыкал уроженец Тверской губернии, безземельный крестьянин, который в телепередаче «Прямой эфир» горестно заметил: «А меня все в зад гребут».

Маерс с удовольствием смотрел на шествие, от которого в небо валила тьма. Он вышел на набережную, где клубился народ. Река под пепельным небом казалась зеленой, ядовитой, с химическим свечением вод, какое бывает в хранилище ядерных отходов. Маерс смотрел, как из-под крутого берега на речной простор выплывает трехпалубный теплоход «Оскар Уайльд», и на верхней палубе толпятся дети, и среди них пританцовывает, машет руками клоун.

Клоун был в смешной блузе, колпаке, вместо носа у него был красный пластмассовый шарик, огромные чувяки шлепали по палубе, и он смешил детей. Добрые люди, опекавшие сиротский приют, устроили им праздник, прогулку на великолепном теплоходе. В салоне их ожидало вкусное угощение, подарки, а сейчас на палубе они смотрели на родной город, и клоун, целуя мальчика Сережу в пушистую макушку, говорил:

— Посмотрите, дети, на наш чудесный город. Когда вы вырастите большими, вы станете путешествовать по разным странам. Побываете в Америке, Италии, Австралии, где много прекрасных городов. И жители этих стран вас спросят: «А какой он, город, в котором вы выросли?» Что вы им расскажете? Кто из вас опишет наш замечательный город? Начинай ты, Катя.

Девочка с бантом в светлой косичке счастливо смотрела на проплывавший собор с золотым куполом, на гранитную набережную с памятником солдату, на пестрых людей, окружавших бьющий фонтан.

— Наш город я очень люблю. В нем много красивых домов. Когда я была маленькой, у меня была мама. Но потом она уехала в далекие края. И теперь вместо мамы у меня есть воспитательница Анна Лаврентьевна. Но она тоже куда-то уехала.

— Прекрасный рассказ, моя милая! — восхитился клоун, подпрыгнув на месте. — Тебя ждет замечательный подарок, кукла Барби. Ну а ты, Витя, как ты опишешь свой город?

— В нашем городе живут очень хорошие люди, — мальчик с серьезным бледным лицом смотрел на высокий зеленый берег. — Я очень люблю моего дядю Мишу. Когда умерли папа и мама и меня отдали в детский дом, дядя Миша приходил меня навещать. У него есть мотоцикл, и он меня катает. Когда я вырасту, я куплю себе мотоцикл.

— Отлично, Витенька. Будет тебе мотоцикл, — клоун умилялся смышленому рассказу. — Ну а ты, Сережа? Что ты скажешь жителям Нью-Йорка или Парижа?

Мальчик с челкой, большими серыми глазами и синей жилкой на худенькой шее ответил:

— Когда я вырасту, я стану архитектором. Я построю в нашем городе стеклянные дома, в которых будут отражаться радуги, чтобы люди в них были счастливыми и никогда не умирали. Я посажу сады, чтобы все могли ходить по улицам и срывать себе яблоки, груши и вишни. Я подружусь с такими учеными, как наш учитель рисования Антон Тимофеевич Садовников, которые изобретут такое лекарство, от которого моя мама снова станет живой. Мы будем жить с ней в стеклянном доме и сквозь потолок смотреть на звезды.

— Даты настоящий сказочник! — восхищался клоун. — В такой город приедут жить люди со всей земли.

Он захлопал в ладони:

— Дорогие дети, а теперь я хочу вам кое-что сообщить. Наш корабль имеет дырку в борту и начинает тонуть. Я вместе с другими матросами сажусь в лодку и уплываю на берег. А вы останетесь здесь и утоните. Но вы не бойтесь, это не страшно. В реке рыбки живут.

Он смешно зашлепал чувяками. Покрутил во все стороны красным пластмассовым носом. Побежал на корму, где матросы спускали на воду шлюпку. Вслед за матросами заскочил в лодку, и она, стрекоча мотором, поплыла прочь от теплохода, который, потеряв управление, стал медленно поворачиваться, и было видно, как он погружается в воду.

Дети, обомлев, стояли на палубе. Люди на набережной начинали кричать и указывали на тонущий теплоход. А моторка весело уплывала. Клоун отцепил от носа и кинул в воду целлулоидный шарик. Содрал колпак и маску. Маерс смотрел, как удаляется белый корабль. И над ним в тусклой мгле лазеры снова начертали стихотворную строку пролетарского поэта: «Я люблю смотреть, как умирают дети».

В это же время киллер Федя Купорос, застреливший чрезмерно спесивого Рому Звукозапись, двигался за город на безупречно новом джипе «Чероки». На сиденье справа лежал пятнадцатизарядный пистолет «Беретта 92», а ТТ торчал из-под ремня, приятно надавливая на пупок. Он получил приказ от главаря областного Законодательного собрания взорвать священный дуб и теперь ехал выполнять задание, бросив на заднее сиденье мешок с пластидом и электровзрывателем. Он был в отличном расположении духа, потому что готовился к поездке в Америку, в Лас-Вегас, где намеревался «оттянуться по полной». Спустить накопленные деньги в казино, в ресторанах, с дорогими проститутками и дружками, которые поджидали его, строго наказав выучить хотя бы два десятка английских выражений. Он вел машину, представляя ночное буйство реклам, зеленое сукно игорных столов, груди топ-моделей. Заглядывал одним глазом в русско-английский разговорник, зубрил трудные для уральского произношения фразы. «Хау матч». «Каунт, плиз». «Брекфаст». «Найс ту мит ю».

Вдоль шоссе шла пожилая женщина в долгополой юбке и длинной кофте, и было видно, что она устала, с трудом переставляла ноги. Федя Купорос притормозил, приоткрыл дверцу.

— Садись, мать, подвезу.

— Спасибо, сынок, — с благодарностью откликнулась женщина. Стала забираться в высокую машину, и Федя, сделав страшное лицо, сунул ей руку под юбку, гаркнул:

— Найс ту мит ю!

Женщина в ужасе отшатнулась, а Федя с хохотом захлопнул дверцу и погнал машину.

Перед ним по шоссе ехал колесный трактор с подвесной косилкой. Вилял из стороны в сторону, мешая проехать, не откликался на гудки. Федя приоткрыл стекло, просунул наружу беретту и сделал несколько выстрелов в воздух, отчего трактор шарахнулся в сторону, и, обгоняя его, Федя увидел потрясенное лицо сельского тракториста.

— Каунт, плиз! — хохотнул Федя, помахав крестьянину стволом.

Когда он проносился сквозь деревню с убогими заколоченными хижинами, к машине вынеслась собака, и, оскалив хрипящий ненавидящий рот, гналась за ней. Федя слегка вильнул, ударив зверя колесом, услышал упругий удар. Видел в зеркало, как лежит на синем асфальте пушистый комок, содрогаясь в предсмертной муке.

— Брекфаст, — произнес Федя Купорос, приближаясь к священной роще, где находился чудотворный дуб.

В дискотеке «Хромая утка» Джебраил Муслимович Мамедов готовил кальяны, в которых уже тлели ароматные угольки, и служители подсыпали в медные чашечки крохотные крупицы «препарата Тьмы». За их приготовлением нетерпеливо следили молодые люди, пожелавшие совершить космическую одиссею, вкусить сладкий наркотический дым и унестись в иные миры. Всем руководил сам Джебраил Муслимович, который был облачен в космический скафандр и просил называть его «юрий гагарин с маленькой буквы». Кальяны были выписаны из стран Залива, были великолепными изделиями стеклодува, переливались, как волшебные лампы. Молодые люди жадно смотрели на драгоценные сосуды, на изогнутые, как водоросли, трубки и костяные мундштуки.

Жених и невеста были первыми в очереди желающих. Прелестная девушка с открытым смелым лицом и золотистыми волосами бравировала своей смелостью, хотя было видно, что она немного робеет. Жених, свежий, сильный, с милым пушком на круглом юношеском лице подбадривал подругу:

— Ты вдохни и задержи выдох. И сразу взлетишь в открытый космос. А я тебя там догоню.

— А если я там потеряюсь, и ты меня не найдешь?

— Мы возьмемся за руки и улетим вместе. Чем ехать к твоей бабушке в деревню и там проводить медовый месяц, лучше совершим свадебное путешествие в космос.

— Я боюсь. Я слышала, одна девушка надышалась, улетела, да так и не вернулась. И ее парень тоже не вернулся.

— Значит, они живут на других планетах. Мы же хотели с тобой уехать из нашего дурацкого города. Вот и улетим на другую планету.

Они оба храбрились, и все-таки робели, и Джебраил Муслимович ободрял их, улыбаясь из своего серебристого шлема:

— Это будет что-то просто замечательное. Вы испытаете такие оргазмы, которых на земле не бывает. Я вам дам ответственное задание. Вы — боевые астронавты Соединенных Штатов Америки. Вы полетите в созвездие Льва, к звезде 114 Лео, где прячется эскадрилья вражеских космолетов. Вы взорвете их и вернетесь обратно. Вы станете национальными героями Америки, и вас наградят медалью «Пурпурное сердце». Это я вам обещаю.

Он радостно смеялся, и молодые люди счастливо улыбались, готовые к космическому старту. Служители омывали костяные мундштуки красным вином, протягивали их жениху и невесте.

И все это сливалось в общее, охватившее город празднество, которое достигало своей вершины.

На центральной площади, перед зданием администрации, где когда-то стоял бронзовый памятник Ленину, теперь были врыты восемь деревянных столбов и построен дощатый настил. Вокруг столбов и настила выстроилось каре красных человечков, которые охраняли место предстоящего действа. По окрестным улицам расхаживали глашатаи в облачении средневековых герольдов и в золотые мегафоны зазывали народ на площадь.

— Достопочтимые граждане, спешите увидеть неповторимое зрелище. В нашем городе действуют законы штата Арканзас, где допускается смертная казнь в отношении изменников родины. Через час на главной площади состоится сожжение восьми злобных врагов рода людского. Эти исчадия хотели создать искусственную радугу и с ее помощью сжечь наш город, спалить храмы и супермаркеты, банки и коттеджи самых уважаемых граждан и установить в городе кровавую Диктатуру Света. Идите на площадь и несите вязанки хвороста. Россия выходит из моратория на смертную казнь. Не пропустите неповторимое зрелище!

Народ слышал звоны золотых мегафонов. Валил на площадь, продолжая поедать сладкое мороженое, пить из жестяных баночек вкусное пиво, жевать жвачки.

На площадь между тем выехал железный тюремный фургон, и красные роботы помогли спуститься на землю восьмерым измученным узникам. Отец Павел Зябликов, шаман Василий Васильев, ученик Коля Скалкин, психиатр Зак Марк Лазаревич, лодочник Ефремыч, колокольных дел мастер Верхоустин Игнат Тимофеевич, хранитель мемориала Аристарх Петухов, директриса сиротского приюта Анна Лаврентьевна. Все они, истерзанные и обугленные, шатаясь, взошли на помост. Темнокудрый араб расставил их у деревянных столбов и каждого, притянув к столбу, обмотал веревками.

— Мужайтесь, дети мои. Встретимся в Царствии Небесном, — произнес отец Павел, шевеля губами в опаленной бороде.

— Я не хочу умирать, — сказал Коля Скалкин, которого веревка почти перерезала пополам.

— Враг будет разбит. Победа будет за нами, — отозвался Ефремыч, едва удерживаясь на обожженных ногах.

На помост взошли восемь красных деревянных прислужников, и каждый держал в руке баллончик со спреем. Подносил баллончик к лицу приговоренного и покрывал его краской, одним из цветов радуги. Красное. Оранжевое. Желтое. Зеленое. Голубое. Синее. Фиолетовое. Такими стали лица приговоренных. И только лицо отца Павла было покрашено в белый цвет, в котором слились расщепленные лучи спектра.

На площади вдоль помоста начиналось торжественное шествие. Проползли, проскакали, промчались герои мультфильмов Диснея. Кузнечик верхом на жабе. Краб в обнимку с улиткой. Белоснежка в объятиях гнома. Петух пришпоривал утку. Микки Маус вцепился в кота. Они прокатились разноцветным клубком и сгинули, оставив на площади липкие лужицы.

Бодро и деловито прошла погребальная процессия красных человечков, несущих на плечах открытый гроб с рыбой. Прошествовали на ходулях баскетболисты, перебрасываясь отсеченной телячьей башкой. Другие красные человечки, держась за концы веревок, пронесли, как аэростат, синюю надувную женщину с надписью «Ксюша».

Гей-парад во главе с Элтоном Джоном, виляя задами, жеманно кокетничая, прокатил инвалидную коляску с примадонной. Два ее мужа целовались в засос, а певица скалилась в звериной улыбке, поддерживая за ушами непрочные швы.

И уже поднимались на трибуну именитые граждане, осуждая злодеев, поддерживая приговор военно-полевого суда. Первым говорил губернатор Степан Анатольевич Петуховский:

— Подумать только, искусственная радуга! Эти изуверы использовали наш любимый городской фонтан, ловили проходящие сквозь него лучи солнца и с помощью зеркал направляли радугу в окна администрации. В результате у меня упало зрение. Я перестал без очков видеть маленьких хорошеньких девочек, у которых такие милые ручки и ножки, и они говорят мне: «Папочка Степа, подари нам куколку Барби», а я им отвечаю: «Поцелуйте папочку Степу». И вот эти изверги распыляли в ночном небе порошок нафталина и с помощью тех же зеркал направляли свет луны на уличные фонари, вокруг которых образовывались радужные кольца. Это втрое увеличило число автомобильных аварий, и когда я вез к себе в коттедж хорошенькую маленькую девочку, она меня спросила: «А почему такие класивые фоналики? Это ты их ласкласил, папочка Степа?» А я ответил, целуя ее маленькие милые пальчики: «Папа Степа тебя очень и очень любит, моя масенькая, моя класивенькая». Смерть врагам народа!

За ним выступал председатель областной думы и лидер правящей партии Иона Иванович Дубков:

— Дорогие братья и сестры, быки и телки! Искусственная радуга это клево. Они лазером арбузы накачивали и готовили покушение на нашего Президента, который на днях к нам прибыл. Их накрыл лучший опер нашего города полковник Михаил Геннадиевич Клюковкин, которого мы промеж себя звали «полковник Мишенька». Он обнаружил склад боевых арбузов и ценой жизни его ликвидировал. Полковник Мишенька мне в преферанс продул тысячу баксов, остался должен, но я ему не пеняю. И что интересно, когда он напивался, его тянуло на мужиков, хотя геем не был. Но напиваться с ним было опасно. Так что я поддерживаю окружного прокурора штата Айова. Сжечь стервецов!

За ним выступал местный олигарх Андрей Витальевич Касимов:

— Коммунистические псы, заговорщики, революционеры! Они всех богатых хотели на фонарных столбах повесить. А теперь сами у столбов стоят, как еретики. Вы все меня знаете. Я с народом делюсь. Я деньги на фонтан выделял. Сиротскому приюту помогал. Ветеранам праздник устроил. Епархии купола на двух церквях позолотил. Колокол на мемориале Гулага повесил, чтобы люди помнили о зверствах революционеров. Я вам честно скажу, господа, я устал от всех вас. Кашу в России не сваришь, уеду в Англию. У меня там дворец, а в нем сто десять комнат, два бассейна, шестьдесят семь слуг. Там есть Виндзорский замок, гвардейцы королевы в медвежьих шапках. Я один раз вышел зимой погулять к Темзе, раскрыл зонтик, с моря как дунет ветер, так меня и унесло вместе с зонтом. Летел до Шотландии. Лучше, господа, сжечь сейчас восьмерых, чем они потом сожгут сто сорок миллионов. А деньги, между прочим, на столбы и краску, которой их покрасили, я пожертвовал.

Говорил Джебраил Муслимович Мамедов, который не успел снять космический скафандр:

— Начну издалека. В Баку, где я вырос, есть такая чайхана, с виду неказистая, принадлежит Вагифу, другу моего дяди. И что там замечательно, так это бараньи яйца, которые в Баку никто так не готовит, как Вагиф. От этой еды ты становишься такой сильный, что иди к любой женщине и ничего не бойся. Раз я покушал у Вагифа и пошел к одной даме, которая сейчас в Париже живет, а тогда в Баку парикмахерскую держала. И она мне потом говорит: «Ты такой силач, Джебраил, что у меня в глазах шесть раз радуга появлялась». Так вот я и говорю: радуга радуге рознь. А этих торговцев наркотиками сжечь, а пепел развеять!

В заключение выступил владыка. Он грозно тряс смоляной бородой, гневно сверкал глазами. Но иногда кокетливо приподнимал подрясник, и некоторые с удивлением заметили, что владыка носит туфли на шпильках:

— Мои духовные чада, сии грешники совершили неотмолимый грех и заслуживают той участи, которую им уготовил суд земной, приговорив к сожжению здесь, на земле. Но есть еще суд небесный, который приговорит их к огню вечному, адскому. Да будет вам известно, что радуга — есть след пролетевшего в небе сатаны. И изготовление искусственной радуги — есть не что иное, как исповедование культа сатаны. То есть, чада мои, сии грешники есть сатанисты, враги Бога и человеков. Был у меня такой случай. Обратился ко мне один знакомый скульптор, которому поручили изваять статую девушки с веслом, взамен той, которая раньше стояла в Москве. Он попросил меня позировать, и я согласилась. Но очень скоро он пленился моей красотой и напал на меня. Я от него, он за мной. Я от него. Наконец он меня настиг, но я ударила его веслом. Но не больно, потому что он взял свое. Но больше я ему не позировала, ибо мы так не договаривались. Если кто-нибудь из вас, чада мои, поедет в Италию, привезите мне лифчик кружевной девятого размера фирмы «Бона Деа». А пепел и горелые кости похоронить на кладбище павших от чумы свиней. А ты, отец Павел, старый дурак! — повернулся владыка к помосту. — Говорила тебе, брось своего Сталина. Вот он и возвел тебя на костер!

Последним выступил поэт Семен Добрынин. С пышной седой шевелюрой, он протягивал руки к столбам, у которых томились связанные веревками жертвы. Раскачивал туловищем и, слегка завывая, читал:

Мои стихи и дерзки, и остры.

Их всяк читает наизусть и вслух.

Горите ярче, дивные костры.

Взвивайся, дым, лети, бессмертный дух.

На этом устные выступления закончились, и начался символический ритуал — собирание хвороста. Всякий мог кинуть в костер хотя бы малый сучок, чтобы приобщиться к священному истреблению.

В небе зажужжало, появилась разноцветная эскадрилья дельтапланов с пропеллерами. Пилоты в комбинезонах несли по небу охапки валежника, пикировали на столбы и сбрасывали на помост сухие ветки. Пилотам рукоплескала толпа, а они посылали с неба воздушные поцелуи. С ужасным грохотом, мигая фарами, промчались на мотоциклах байкеры с нечесаными подругами. Швыряли на помост сосновые сучки, гоготали сквозь неопрятные бороды, в знак приветствия сжимали кулаки в черных перчатках.

Красные роботы, окружавшие помост, расступились, открывая к столбам доступ общественным и политическим организациям. Делегация правящей партии принесла на серебряном подносе веточки сандалового дерева, которые должны были сделать костры благовонными. Офицеры МЧС уложили у ног мучеников несколько смоляных поленьев, подписанных самим министром. Общество «Мемориал» доставило на тачке брикет соломы, и активисты общества разделили соломенный ворох поровну между приговоренными. Еврейская правозащитная организация «Сов» внесла свою лепту, бросив к столбам несколько тополиных веток. «Лига защиты евреев» сделала то же самое, но вместо тополиных веток принесла ветки барбариса. Движение «Евреи без границ» доставила ворох щепок с пилорамы. Еврейское «Общество имени Михоэлса» положило к ногам приговоренных венки из бумажных цветов, которые должны были хорошо гореть. Экологисты из Гринпис и «Белуны» повесили на грудь казнимых плакатики в защиту китов. Клуб «Содействие демократии» набросал на помост еловый лапник. «Общество ветеранов разведки» ограничилось горстками опилок, а «Общество разведения речных моллюсков» не поскупилось на несколько листов отличной фанеры. Уфологи принесли несколько обгорелых суков, уверяя, что они доставлены с Тунгуски, где разбился межпланетный корабль. «Общество потомков писателя Мельникова-Печерского», в количестве шестисот потомков, доставило обломки деревянного стульчика, на котором сидел писатель. Все бородатые, сумрачные, стриженные под горшок, в косоворотках и сапогах, под стать своему пращуру, они обошли приговоренных и каждому поклонились. «Общество Святого Валентина» возложило на голову каждого из мучеников веночек сухих ромашек, а сравнительно немногочисленная масонская ложа «Великий Восток» начертала на каждом столбе пентаграмму. Последним появился тверской безземельный крестьянин, отставший от гей-парада. Он приволок старую, пропитанную креозотом шпалу, долго раздумывал, куда бы ее положить. Свалил к ногам Ефремыча и спросил его:

— Нет закурить?

И Ефремыч с состраданием к горемыке ответил:

— Дурья башка, шел бы ты домой и проспался.

В конце концов дров и хвороста набралось столько, что головы мучеников едва виднелись из скопления веток, поленьев и смоляных щепок.

И тогда появился человек в черной хламиде с капюшоном. Он извлек из складок одежды большое увеличительное стекло, приблизил к вороху соломы. Лазерный луч упал на линзу. Солома задымилась. Ядовитый огонек побежал по сухим стеблям. Человек откинул капюшон, сбросил балахон, и все увидели Маерса в белоснежной форме американского морского офицера, в золоте позументов, с сияющим кортиком и медалью «Пурпурное сердце». Военный оркестр заиграл американский гимн. Звездно-полосатый флаг взвился на флагштоке. На гостевых трибунах рукоплескали. Маерс отдавал честь. Огромный костер разгорался, и головы мучеников, покрашенные в цвета радуги, уже скрывались в дыму.

— Чада мои! — крикнул из дыма отец Павел. — Не долго ждать. Претерпевших до конца Победа!

Глава двадцать седьмая

Садовников очнулся от дремы, словно сердце пронзила острая спица. Вскочил, Веры не было, за окном стояла мгла, сквозь которую светило багровое солнце. Его охватил реликтовый ужас, будто кончалась жизнь на Земле, а Вселенная свертывалась в свиток. Гасли светила и звезды. Он испытывал боль. Казалось, каждая клетка тела кричит от невыносимого страдания, погибает каждая молекула, и в пространстве бушуют вихри, от которых сотрясается и гнется земная ось.

Он стоял посреди комнаты на обугленных ногах, ребра его болели от переломов, в голове набухали готовые лопнуть сосуды, кожа спины была изорвана плетью, он захлебывался от булькающей в горле жижи, палец руки был сплющен в кровавую лепешку, а на груди пламенел ожог в форме креста. Он понимал, что стал вместилищем чьих-то непосильных мучений, что мир исполнен зла, и это зло истребляет все, что ему драгоценно и свято.

Он посмотрел на деревянную скульптуру Николы. Она кровоточила. Из деревянных глаз лились кровавые слезы. Борода, риза, епитрахиль с крестами, — все было пропитано кровью, которая капала на верстак. Из страниц деревянной священной книги сочилась кровь. В мире совершалось ужасное злодеяние, убывал свет, растекалась тьма.

Садовников, опустив веки, водил кругами глаза, как ясновидец, прозревал творимое вокруг зло.

Он видел груды горящего хвороста, голову отца Павла в дыму, беззвучно кричавшего ученика Колю Скалкина, оскаленный рот Ефремыча, изрыгающий бессловесную песню. Видел тонущий теплоход «Оскар Уайльд» посреди пустынный реки, детей на палубе, которые взялись за руки, и мальчик Сережа, нарисовавший райский звездолет, говорил: «Не бойтесь, там рай. Только держитесь за руки, чтобы мы все вместе туда попали». Садовников видел, как Федя Купорос приближается на джипе к священному дубу, на заднем сиденье лежит мешок со взрывчаткой, и вековое дерево в предчувствии смерти содрогается своими волнистыми листьями, и живущая в ветвях птичья стая готова в страхе улететь. Он видел дискотеку «Хромая утка», кальяны с ужасным зельем, и жених и невеста подносят к губам костяные мундштуки, чтобы втянуть в себя дым, испытать секунду блаженства, а потом умереть в невыносимых мученьях. Видел Веру, свою ненаглядную, которая в разорванном платье, с растрепанными волосами и искаженным лицом бежала босая по городу, гонимая ужасом. Все это видел Садовников, стоя на обожженных ногах, с переломанными ребрами, среди торжествующего зла.

Он открыл глаза, но видел не пепельное солнце и не капающую с деревянного Николы кровь. Желая отделить себя от бушующего в мире зла, окружить себя защитным коконом света, он вспомнил прекрасное, молодое лицо жены и песню, которую она пела, вернувшись из смоленской деревни: «Горят, горят пожары, горят всю неделюшку. Ничего в дикой степи не осталося». Вспомнил маму, которая болела и гасла, и удерживая в себе меркнущий свет, читала наизусть стихи своей молодости: «Скажите мне, что может быть прекрасней дамы Петербургской?» Вспомнил бабашку, которая наклонялась над его детской кроваткой и, вся седая, из серебряных лучиков, улыбалась: «Мой мальчик, ангел души моей»! Он все это вспомнил, и вокруг него образовался прозрачный, голубовато-серебряный кокон света, сквозь которое не проникало зло. Садовников вздохнул глубоко, прочитав неслышно свой любимый героический стих: «Доспех звенит, как перед боем. Теперь настал твой час, молись!»

Он исполнился неодолимой силы. Сквозь него хлынули из древности могучие энергии русских побед, одолений. Зазвучал рокочущий хор бессчетных голосов, среди которых, как всплески чудесной красоты, слышались голоса великих подвижников, мудрецов и поэтов. С неба упал на него прозрачный хрустальный луч, из лазури в его раскрытое сердце, и по этому лучу излились в него божественные потоки света, наполнив бесстрашием и любовью. Он нес в груди это могущество светоносной Вселенной, которое сотворило небо и землю, цветы и звезды, стихи и дивных младенцев. Обратил свой дух к стихиям природы, выбрав среди них ветер, и молитвенно, как псалом, стал читать пушкинский стих:

«Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч». Услышал шум, наполняющий небо. Своей волей и мольбой управлял движением ветра, который собирал над морем облака, сбивал их в белую кучевую тучу, направлял эту тучу к месту, откуда звучала молитва.

Над площадью, где горели костры, появилась белая башня тучи. Из нее вырывались клубы, она увеличивалась, темнела, наливалась фиолетовой грозой. В ней мерцали молнии, она закрыла все небо, и первые тяжелые капли упали на землю. Дождь усилился, разгоняя гостей на трибуне, толпу зевак. И вдруг в туче раскрылись зияющие окна, растворились незримые шлюзы, и грохочущий, сплошной, как ревущий водопад, дождь пал на землю. Погасил костры, прибил дым, хлестал по одеждам казнимых, омывал им лица, смывал краску. Целовал в уста холодными сочными губами. Ливень прошел над кострами, разметал сучья. Веревки, притягивающие узников к столбам, распались, и мученики, шатаясь, пробираясь сквозь кучи дымящихся веток, спустились с помоста. Край тучи уходил за крыши домов, кромка загорелась ослепительным светом. И в открывшейся лазури засверкала дивная радуга.

Спасенные узники, хлюпая по лужам, держась друг за другом, брели через площадь. Отец Павел пел: «Богородица, Дева, радуйся!»

Туча ушла за город, и теперь ливень хлестал по пустынной реке, туманил водные дали, размытые берега. Грохотал по железной палубе теплохода «Оскар Уайльд», где стояли, взявшись за руки, дети. Корма погружалась в воду, подступала к верхней палубе, и дети среди холодной пустыни жались друг к другу, и мальчик Сережа, обнимая дрожащую, в промокшем платьице, девочку Катю, говорил:

— Катя, я тебя люблю. Я хотел, когда выросту, на тебе жениться. А ты меня любишь?

— Люблю.

Палуба уходила под воду, ливень грохотал по железу, и река без берегов, огромная, как море, поглощала теплоход.

Внезапно из тумана, стремительный, белоснежный, возник корабль, светил прожекторами, сиял золотыми палубами. Приблизился к тонущему «Оскару Уайльду», сильные стремительные матросы перескакивали на гибнущий теплоход. Хватали детей, уносили на свой корабль. И когда все продрогшие, дрожащие от ужаса дети оказались в теплых каютах, и мальчик Сережа сквозь хрустальное окно увидел растущие на палубе волшебные деревья и золотые купола, услышал колокольные звоны и дивное пение, увидел капитана, спокойного, светлоликого, окруженного сиянием, он узнал этот чудесный корабль. Именно его нарисовал он, выполняя задание учителя, изображая райский звездолет. Теперь этот белый посланец рая мчался по реке, не касаясь воды, а сзади исчезал в воронках проржавелый остов «Оскара Уайльда».

Туча, фиолетовая, грохочущая, с клубками и вспышками молний, влекла неиссякающий ливень за окраину города, над окрестными лесами, вдоль шоссе, по которому мчался джип «Чероки». Федя Купорос гнал машину сквозь серый водопад, вглядываясь в мутное стекло, на котором бешено метались щетки. Кругом взрывалось, сыпались молнии, слепило глаза. Сквозь ливень возник священный дуб, громадный, корявый, с черной тяжелой кроной. Федя Купорос радостно вздохнул, поднес руку ко лбу, желая перекреститься. Ударила белая зеркальная молния. Воздух затрепетал огнем. Небесное электричество окружило машину плазмой. Искра небес замкнула клеммы взрывателя, и лежащая на сиденье взрывчатка рванула страшным ударом, превращая машину и Федю Купорос в кровавые лоскутья. Взрывная волна достигла дуба, колыхнула крону, обрушила зеленые потоки воды. И на мокрую землю посыпались желуди. Светились в траве как маленькие драгоценные слитки.

В дискотеке «Хромая утка» все было готово к «полету в открытый космос». Служители омывали красным вином костяные мундштуки кальянов. В медных чашечках краснели прозрачные угольки. Стеклянные сосуды, похожие на волшебных перламутровых птиц, пленяли глаз. Жених и невеста, счастливо переглядываясь, уже касались губами мундштуков, чтобы вдохнуть сладкие дымы и улететь к далеким планетам, испытывая райское блаженство. Вдруг зазвенело стекло, и, рассыпая осколки, влетел камень. Он пролетел к стойке бара, на котором стояли кальяны, ударил в сосуд из розового, усыпанного жемчугами стекла. Выбил мундштук из пунцовых губ невесты, и она с криком отпрянула от водяных брызг и осколков. Камень, разбив кальян, сделал круг, поднялся под потолок и замер там, переливаясь гранями, как кристалл горного хрусталя. Некоторое время он переливался голубым светом, словно таинственная звезда. Прянул вниз и разбил второй кальян, осыпав жениха стеклянными осколками. После этого камень застыл в воздухе над изумленными людьми, и казалось, он дышит, окруженный голубым сиянием. Помчался к окну и вылетел сквозь разбитое стекло. И в помещении, где он только что был и стояли изумленные люди, слабо запахло розами.

Вера, босая, в разорванном платье, бежала по городу, побиваемая дождем. Мокрый ветер порывами ударял ее о стены домов, о фонарные столбы, о железные изгороди. Она бежала слепо, крича, испытывая ужас. Ей казалось, что за ней гонится огромное крылатое насекомое, садится на голову, вонзает ядовитое жало, и нестерпимая боль, невыносимый ужас заставляли ее кричать. Она продолжала бежать среди грохочущих водостоков, ледяных брызг, автомобильных колес, из-под которых ударяли в нее фонтаны воды и грязи. В ее рассудок лилась тьма, ее безумие вернулось. Она видела лежащего на веранде Андрея, кровавую рану во лбу, истоптанные розы, хохочущее лицо черного танцора. В своем бреду она знала, что предала Садовникова, отреклась от него, совершила страшное неотмолимое преступление, с которым невозможно жить.

Она выбежала к реке, где уже не было набережной, берег круто обрывался, и тянулись рельсы, уводя на мост. Сам мост громадный, из железных конструкций, черный, в блеске дождя, перебрасывал через реку свои арки, перекрестья, дуги, исчезал в тумане, словно растворялся в дожде. Вера пробежала мимо будки охранника, больно ударила ногу о железную рельсу, скользнула на дощатый настил и побежала вдоль стальных крестов, полукружий, заклепок, уклоняясь от огромной жужжащей стрекозы, которая хватала ее лапами за волосы, впивалась в голову, впрыскивала чернильный ужас. Жизнь была невозможна, боль невыносима, грех неотмолим, тьма непобедима. Она ухватилась о ледяное железо, перебралась через изгородь. Посмотрела вниз, где далеко, подернутая туманом, текла рябая от ветра река. И кинулась вниз, закрыв глаза, чувствуя свистящий ветер падения.

Садовников выбежал на берег и увидел мост с бегущей Верой. Смотрел, как она свесилась с моста, прыгнула вниз и летела, приближаясь к воде. Он простер руки, направил сквозь них волну света, которая хлынула из ладоней, достигла середины реки, подхватила Веру, и она, прекратив отвесное падение, заскользила по плавной кривой. Садовников с берега нес ее над серой водой, приближая к тихой отмели, где не было ветра и река слабо плескала в песок. Вера коснулась воды и, оставляя легкий след, легла на песок, так что ноги омывала река, а измученное, с закрытыми глазами лицо касалось мокрой ветки прибрежного куста. Садовников поднял ее бессильное тело, поцеловал в закрытые веки и понес к машине.

Глава двадцать восьмая

Ливень пронесся над городом, разогнал веселящиеся толпы, смял и склеил праздничные флаги, намочил эстрады и трибуны, распугал артистов и певцов, канатоходцев и клоунов. Посреди площади стояли закопченные столбы с обрывками веревок. Были разбросаны обгорелые ветки. На трамвайных путях темнел брошенный гроб с мертвой рыбой. Сиротливо поблескивала инвалидная коляска, из которой унесли примадонну. На клумбе были брошены сосуды с заспиртованными эмбрионами. И повсюду валялись пивные банки и обертки «Сникерсов», бумажный сор и разноцветные тряпки. Весь город был замусорен, испачкан и имел вид громадной мокрой помойки.

В дискотеке «Хромая утка», после того, как в нее влетел волшебный кристалл и разбил ядовитые кальяны, стало пусто. Посетители торопливо разошлись и больше не появлялись. В небольшом ресторане, пристроенном к дискотеке, собралась городская знать. Губернатор Степан Анатольевич Петуховский, глава местной Думы Иона Иванович Дубков, соляной олигарх Андрей Витальевич Касимов, наркоторговец и хозяин «Хромой утки» Джебраил Муслимович Мамедов и владыка Евлампий. Все, собранные по экстренному зову губернатора Петуховского. Никто не заказывал блюда, не раскрывал ресторанную карту. Только Иона Иванович мрачно посапывал над кружкой темного «Гиннесса».

Слово взял губернатор Степан Анатольевич Петуховский:

— Спасибо, господа, что откликнулись на мой зов. Вы, как вижу, понимаете всю неоднозначность сложившегося положения. В городе произошли события, которые могут быть истолкованы по-разному. И уже появились сообщения в Интернете, что город подвергся нападению преступной банды, которая совершала грабежи и убийства, поджоги и бесчинства, а городские власти были бессильны обуздать разбойников. Уже звонили из Москвы, из администрации Президента. Оборвали телефон корреспонденты центральных газет. Сюда, я знаю, летит самолет, набитый журналистами, тем, как говорится, племенем, которое Моисей в свое время вывел из Египта. И все это, господа хорошие, связано с персоной некоего Маерса Виктора Арнольдовича, выдающего себя за офицера американской разведки, а на самом деле черт знает, кто он такой.

Дубков оторвался от фужера с пивом и злобно произнес:

— Это вы мне звонили, Степан Анатольевич: «Прими этого Маерса, да прими!» Вы его нам навязали, вам и отвечать. Не я губернатор, а вы!

— Вы тоже хороши, Иона Иванович, — остановил Дубнова Касимов. — Ведь это вы мне звонили с просьбой оплатить строительство трибун и эстрадных помостов. Вы просили купить в лесничестве восемь елок под столбы, у которых сжигали людей. Вы мне не сказали, зачем столбы.

— Вы, Андрей Витальевич, гораздо богаче меня, и ваше имя украшает список миллиардеров в журнале «Форбс», — вступил в разговор Джебраил Муслимович Мамедов. — Столбы столбами, но аварийный теплоход «Оскар Уайльд» вы направили в плаванье, погрузив на него детей. Наш уважаемый губернатор тоже любит детишек, но не до такой, извините, степени.

— Не делайте вид, Мамедов, что вы ни при чем, — брезгливо ответил Касимов. — Моя служба безопасности доложила мне, что вы начали торговлю новым наркотиком, от которого у людей вываливаются кишки и выпадают глаза. В вашем преступном заведении зафиксировано несколько смертельных передозировок, и уже, как мне известно, начато расследование.

— Все вы в грехе, — дети мои, — с сожалением произнес владыка Евлампий. — Все вы нуждаетесь в покаянии. Редко вас вижу в храме, только на Пасху и Рождество, да и то, чтобы покрасоваться перед народом. Бойтесь не земного суда, куда вас приведут полицейские, а бойтесь суда небесного, куда вас доставят слуги Божьи, грозные ангелы!

— Владыко, — сердито вскричал губернатор Петуховский, — ведь это вы своей средневековой проповедью отправили на костер восьмерых еретиков. И вас тоже поведут сначала на суд земной, а потом на суд небесный. Кстати, вы успели снять дамские туфли?

— Анафема! — воскликнул владыка, грозно тряся бородой, указывая на губернатора Петуховского острым перстом.

— Господа, господа! — урезонивал губернатора и владыку Джебраил Муслимович. — Сейчас не время для ссор. Время нанимать адвокатов.

— Как же он нам все это впарил, мужики! — крутил хмельной головой Иона Иванович. — Сперва завез этих гребанных красных человечков, дескать, для культурных целей, чтобы Европе понравилось. Потом наврал про визит Президента, который любит всякие танцы-шманцы. Потом про космических пришельцев, и мы, как лохи, ему поверили. Потом про какой-то коммунистический заговор, что будут собственность отбирать и на фонарях вешать. И почему мы верили этому Маерсу, который мне ксиву на английском в нос сувал, что, дескать, американский разведчик.

— Он жулик международного класса. Его Интерпол разыскивает! — крикнул Касимов.

— Он гипнотизер. Он мне под гипнозом наркотик всучил! — возбужденно подхватил Мамедов.

— Мы должны немедленно призвать его сюда, пусть даст ответ. Добром не придет, арестуем! — властно сказал губернатор. — Где полковник Мишенька? Пусть арестует Маерса и доставит сюда!

— Полковник Мишенька, друг закадычный, браток мой родной, повесился! — горестно возвестил Иона Иванович. — И тоже за преферанс долг не отдал!

— А может, нам его, господа, отловить и удавить потихоньку. Как говорится, концы в воду! — предложил Касимов.

— Повторите, Андрей Витальевич. Еще раз, погромче! — этот голос раздался от дверей. Все обернулись и увидели Маерса, который стоял, прислонившись к косяку и, по-видимому, слышал весь разговор. Он ослепительно улыбался. Был одет в черный смокинг, с бабочкой на белоснежной рубашке. Напоминал голливудского актера на церемонии «Оскар». Все смутились, опустили глаза, были не готовы роптать, возмущаться. Были подавлены победным блеском повелевающих глаз, безупречной манерой носить фрак, свойственной настоящим аристократом, всей изысканной осанкой человека, принятого в высшем обществе. — Как же, Андрей Витальевич, вы намерены меня удавить. Как Саддама Хусейна, в петле. Или как Тараки, подушкой. Или, знаете, был такой способ в средневековой Испании, — удушение на гарроте. Защемляли шею в деревянную колодку и медленно вращали винт, пока ни треснут позвонки. Каким все-таки способом удавить?

— Вы не так меня поняли. Вы не расслышали, — стал мямлить Касимов, и лицо его стало багровым, а уши напоминали лепестки мака.

— Мы хотели послать за вами, господин Маерс, — стараясь быть суровым, произнес губернатор Петуховский. — Мы, собственно, хотели бы выслушать ваши объяснения. Где коммунистический переворот, которым вы нас пугали? Где космическая атака пришельцев, желавших похитить Президента? Где, в конце концов, сам Президент, который должен был приехать на праздник искусств? Вместо праздника — хаос, разорение, ряд преступлений, совершенных не без вашего участия и ваших так называемых деревянных человечков! Нам будет что предъявить в Генеральную прокуратуру!

— Вы напрасно ропщите, Степан Анатольевич, — обворожительно улыбнулся Маерс, — праздник удался на славу. О нем напишут во всех гламурных журналах мира. Во всех искусствоведческих журналах. Во всех газетах под рубрикой «Скандалы». Где, на каком празднике искусств, по приказанию губернатора сжигают людей? Где, для развлечения толпы, губернский миллиардер сажает детей на свой ржавый теплоход и топит их в реке? А чего стоит наркосалон, куда владелец заманивает наивных молодых людей и устраивает эстетский аттракцион «юрий гагарин с маленькой буквы», после чего десяток трупов находят на городской свалке? Уж я не говорю об изуродованном трупе вашего товарища по банде, Иона Иванович, найденного у подножия священного дуба. Или о вас, владыко. Когда вы проходили рентгеновский контроль перед тем, как взойти на трибуну, на экране у вас отчетливо были видны женские груди и абсолютно женский лобок, без всяких признаков того, что отличает монаха от монахини. — Маерс игриво щелкнул пальцами и подмигнул смутившемуся духовному лицу. — Что касается Президента, то он был. Он выпрыгнул из корыта с творогом, ходил среди народа без всякой охраны и раздавал автографы: «Свобода лучше, чем слобода». Та что, праздник удался, господа!

— Как вы смеете! — губернатор наливался бешенством, от которого у него тряслись щеки и лопались в глазах красные сосудики. — Вы ответите по закону! Вами займется ФСБ, и там выяснят, какой вы офицер американской разведки. Какой вы маги волшебник. И сколько на вас судимостей. И сколько на вас «мокрых дел».

Все загомонили, осмелели, махали кулаками, указывали на Маерса пальцами, разоблачая его.

— Где коммунистический заговор?

— Нет такой медали «Пурпурное сердце»!

— Это он повесил моего другана Мишеньку, который сидел у него на хвосте!

— Он украл у меня золотой потир!

— Молчать! — рявкнул Маерс, сверкнув глазами, и всем показалось, что просвистела плеть. — Суки, свиной помет, мокрота туберкулезника! Вы — самое гнусное, что я видел за всю мою жизнь! Мы, американцы, отыскали вас на самом дне русского народа, где ютятся дегенераты, вырожденцы, уроды, и передали вам власть. И вы двадцать лет уничтожаете свой народ, как Гитлер уничтожал евреев. Вы — иуды, и все будете висеть на суках. Вы предали свой народ, а предатели никому не нужны. Мы терпим вас до поры до времени, а потом сольем как нечистоты. Вы хотите, чтобы я объяснился с вами? Извольте. Посидите еще полчаса, и я вернусь. Владыко, вы потеряли! — Маерс кинул в лицо владыке Евлампию женский бюстгальтер восьмого размера. Повернулся на каблуках, щелкнул ими в воздухе и исчез.

В деревянном доме на окраине города Садовников сидел у изголовья Веры, гладил ее влажные волосы, целовал бессильную руку. Никола, как страж, стоял на верстаке, воздев меч. Вера, вытянувшись под пледом, говорила:

— Ты прости мое вероломство. Если хочешь, прогони меня прочь. Я сумасшедшая, дурная, вероломная. Зачем я тебе?

— Ты чудная, родная, ненаглядная. Я люблю тебя.

— Ты спасаешь меня, выхватываешь каждый раз из черных жестоких рук. Почему они тянутся ко мне, эти руки? Не оставляют в покое?

— Они тянутся ко всему светлому и прекрасному. Ты светлая и прекрасная.

— А мы не можем с тобой улететь на голубую звезду, где живут твои друзья и где нет зла?

— Мы останемся здесь, в России, которая изнывает под игом. Тут предстоит великая битва, когда духи Света сразятся с духами Тьмы. Эта битва уже началась. В урочный час мои друзья прилетят к нам на помощь. Мы проснемся с тобой на рассвете. За окном будет алая заря. И на этой заре, золотые, сверкающие, как волшебные светила, возникнут звездолеты. Они вернутся на Землю с голубой звезды 114 Лео, и Тьма отступит, как отступает на утренней заре ночная тень.

— Так и будет? — слабо улыбнулась она, прижимая к его губам свои пальцы.

— Так и будет, моя ненаглядная!

Садовников услышал снаружи глухой шум. Шелестело и скрипело, топотало и трещало. Выглянул в окно. По улице, сплошь заполонив ее, двигалось толпище красных человечков. Они появлялись из соседних переулков, спрыгивали с крыш окрестных домов, выскакивали из дворов и подворотен. Они ломились в палисадник, уже затоптали клумбу с цветами, поломали купы золотых шаров. В их поступи была жестокость легионов, неумолимость завоевателей, победоносная мощь беспощадных армий. Их одинаковые, сбитые из деревянных брусков тела были исполнены тупой решимости и злой неукротимой энергии. И они наступали на его, Садовникова, дом, где стояла на столе любимая синяя чашка, пестрел на полу деревенский половик, таился под крышей драгоценный телескоп, направленный на голубую звезду, а под пледом, усталая и измученная, лежала любимая женщина.

Садовников был истощен недавними борениями. Сквозь его душу и плоть прокатились энергии, остановившие зло. Но силы его иссякли. Он был обуглен, как обугливается провод, по которому пробежала волна раскаленного тока. И впору было отдохнуть, ждать, когда медленно соберется в душе чудодейственная влага, «живая вода», и он вновь обретет свое благое могущество. Но враг был у порога. Предстоял неравный бой. И Садовников, тоскуя, предчувствуя неизбежность трат, молитвенно обратился к Николе:

— Отче, святой Никола, выручай, чудотворец!

Деревянный Никола вздрогнул. Посмотрел на Садовникова своими синими деревянными глазами. Неловко, переваливаясь на коротких ногах, приблизился к краю верстака. И вдруг гибко, упруго скакнул на пол. Плотнее прикрылся священной книгой, как щитом. Повел мечом и выскочил за порог.

Красные человечки неисчислимой лавиной шли к дому. Стук деревянных ног, взмахи жестоких рук, ненависть неукротимой атаки. Все, что попадалось им на пути, затаптывалось, разрывалось, разламывалось. Никола, не выпуская меча, перекрестил свой широкий лоб, огладил бороду и кинулся в бой.

Сеча была ужасной. Никола разил мечом, бил наотмашь, колол, рассекал. Летели красные, как кровавые брызги, щепки. Звенела сталь. Трескались бруски. Хрустели перебитые сучки. Красные роботы посылали в Николу струи огня, метали шаровые молнии, вонзали языки пламени. Он прикрывался священной книгой, отражал молнии, и они, как раскаленные ядра, летели вспять, прожигали среди атакующих дымящиеся коридоры. Никола прорубился сквозь ряды нападающих, оставив просеку, которая тут же сомкнулась. Встал на одно колено, заслонившись щитом, выставив меч, видя, как налетает на него стучащий вал. Роботы навалились на него, накрыли своими телами, образовали громадную кучу, которая шевелилась, хрустела, давила, и казалось, что Никола смят и растоптан, погребен в этой ядовито-красной горе. Но сквозь кишащие тела просунулся меч, полыхнув голубым огнем. Могучий удар разметал вражье скопище, и, сбрасывая с богатырских плеч вцепившихся человечков, возник Никола, гневный и праведный, с золотым сияющим нимбом, с книгой, на которой пламенела алая буквица.

Никола отступал, а его теснили враги. Урон от его меча был сокрушителен. Перерубленные надвое тела. Отсеченные руки и ноги. Продырявленные насквозь бруски.

Бой с земли переместился на крышу дома. Никола отбивался от двух юрких и назойливых лилипутов, которые с обеих сторон стремились достать его остриями огненных шпаг. Никола заслонялся щитом, уклонялся от смертоносных уколов. Ловко присел, пропуская над собой раскаленные веретена лучей, и оба врага напоролись на эти веретена, задымились, воспламенились, пораженные собственным оружием, и горящими головешками упали с крыши.

Красные гномы карабкались на крышу по водосточным трубам, вылезали из чердачных окон, взбегали по вертикальной стене. Жестяная крыша грохотала от топота, Никола отступал. Косым ударом меча развалил надвое гнома, который тщетно старался прожечь сгустком плазмы священную книгу. Оттолкнулся от крыши и взлетел в небо. И все множество красных человечков устремилось за ним, похожее на бесчисленную стаю красных жуков, затмившую солнце.

Никола вел воздушный бой. Разгонялся, уклоняясь от огненных пунктиров, окружавших его мерцающей сеткой. Нырял вниз, пропуская над собой жужжащую красную тучу. Нападал на нее с тыла, врезаясь в гущу, размахивая мечом, и обрубки тел, красные щепки, тлеющие опилки сыпались в поля, пугая одинокого путника.

У гномов было ощутимое превосходство в воздухе. Они окружили Николу, жужжа и выплескивая пламя, принуждая его к посадке. Внизу сверкнула река, и Никола, выпадая из назойливой тучи, прянул к воде. Опустился в брызгах, видя, как падают вокруг него красные человечки, как утки-нырки, погружаются вглубь и снова выскакивают на поверхность. Они бились посредине реки, перескакивая с волны на волну, и течение подхватывало расщепленные бруски, красные щепки, а Никола на мгновение опускал раскаленный меч в воду, и сталь шипела, а потом сверкала на солнце радужными разводами.

Он выскочил на берег и за ним — все неотступное воинство, изрядно поредевшее, но не утратившее порыв наступления. На прибрежном лугу враг сомкнул ряды, выставил вперед метателей огненных дротиков, следом шли те, что бросали колбы с огнем, а в задних рядах поместились стрелки дальнобойных молний. Полчище шло на Николу, окруженное ревущим пламенем, с протуберанцами слепящих огней, с треском и грохотом остроконечных молний.

Никола прочитал молитву: «И да воскреснет Бог, и да расточатся враги его». Раскрыл священную книгу на странице, где лучезарно сияли две греческие буквы «Альфа» и «Омега». Книга, как волшебный прожектор, направила на врага поток голубого Фаворского света. Свет коснулся войска, повернул вспять, и красные роботы в панике, давя друг друга, бежали. А Никола мчался следом, настигал, сверкал мечом, истребляя злодейский род, пока луг не покрылся щепками, похожий на крышу, крытую красной дранкой.

У опушки леса Никола настиг последнего человечка, замахнулся мечом. Тот пал на колени, умоляюще поднял руки. Никола опустил меч. Наложил на голову робота золотую, прожженную во многих местах епитрахиль. Прошептал: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа». Убрал епитрахиль, и вместо отесанных, покрытых грубой краской брусков распустились зеленые ветки, зашумели нежные благоухающие листья. Наполненный ветром куст зашелестел у опушки. Уходя, Никола заметил, как в куст опустилась малая птица.

Дождь прополоскал город, промыл его морщины, освежил фасады и скверы. Больше не было видно дурацких срамных афиш, назойливых флагов, размалеванных масок. Пахло древесной листвой, мокрыми клумбами. Пушка на постаменте обрела свой строгий зеленый цвет, как и подобает фронтовому орудию. Ливень смыл скабрезную раскраску, разогнал бесстыдных танцовщиц. Мимо шли молодая женщина и ее маленький сын, обходя большие голубые лужи.

— Мама, а это кто? — спросил мальчик, указывая в сторону пушки.

— Где, сынок?

— Да вон, стеклянный дядя!

Около пушки стоял прозрачный, как мираж, человек. Он был в форме советского офицера. Голова была забинтована. В руке он держал пистолет. Он приблизился к лафету, обнял пушку и поцеловал.

Снаряд калибра 152 миллиметра, дремавший в стволе семьдесят лет, так и не полетевший к Рейхстагу в минуту, когда завершилась война, — этот снаряд слабо дрогнул, услышав поцелуй командира.

Офицер встал во весь рост, поднял пистолет и воскликнул:

— За нашу Родину, огонь, огонь!

Пушка дернулась, изрыгнула грохочущее пламя. Снаряд полетел над городом к наркотической дискотеке «Хромая утка» и лег прямо на стол, за которым собрались губернатор, глава местной Думы, олигарх, наркоторговец и владыка. Взрыв разметал дискотеку. На месте стола образовалась черная, полная дыма воронка. Все, кто сидел за столом, превратились в пар. Только на обугленной балке качался бюстгальтер восьмого размера.

Садовников слышал далекий разрыв снаряда. Запахнул штору, за которой тихо спала Вера, и вечернее солнце дрожало на стене малиновым пятном. Он хотел прилечь рядом с ней, обнять ее легкое тело, вдыхать кроткие запахи ее волос и думать о колокольчиках, слипшихся от дождя, о сосновых борах с фиолетовым вечерним туманом. Никола уже вернулся домой, и Садовников целил его раны, покрывал волшебной смолой ссадины и надколы. Чистил и точил зазубренный меч. Смывал копоть со страниц священной книги.

Он услышал шаги. Человек, вошедший без стука, появился на пороге. Он был одет в безупречный смокинг, галстук-бабочка украшал белоснежную рубаху. Лакированные туфли мягко ступали по половицам. На лбу краснело пятно, как лепесток ядовитого цветка.

— Вы позволите, господин Садовников? — с изысканным поклоном спросил человек.

— Проходите, господин Маерс. Не могу предложить вам кресло за неимением оного. Садитесь на стул к верстаку.

— Благодарю вас, Антон Тимофеевич.

Они сидели на стульях, напротив друг друга, и некоторое время молчали. В окно светило низкое солнце, озаряя далекие заречные луга и голубые леса.

— Нам не доводилось встречаться, Антон Тимофеевич, в спокойной обстановке, где могла бы состояться наша беседа. Однако все эти десятилетия мы находились очень близко друг к другу. Можно сказать, соприкасались вплотную.

— Мне это известно, господин Маерс.

— Вы помните, как в Панджшере ваша группа попала в засаду? Вас истребляли, и за вами пришел вертолет, и вы уступили место в вертолете своему другу. После этого вы обнаружили в себе необычные способности. Я находился в отряде моджахедов и приказал снайперу вас подстрелить. Но его пуля попала в камень. Хочу, чтобы вы это знали.

Садовников это знал, и помнил тот пепельный камень, о который чиркнула пуля и запахло расколотым кремнием. За камнем уступами поднимались серые горы, и над ними прозрачно голубел ледник. Спустя много лет он написал афганский стих, сохранив его на пожелтелом листочке.

У автомата ложе из березы,

Коричневый березовый приклад.

Вдруг из приклада выступили слезы,

И стал зеленой веткой автомат.

— А там, в Никарагуа, когда вы продвигались с сандинистской пехотой к пограничной Рио-Коко, над вами пролетел гондурасский самолет и сбросил бомбу. Вас ударило взрывной волной о сосну, и вы на несколько месяцев потеряли дар речи. В том самолете на кресле второго пилота сидел я, в то время советник гондурасской армии.

Садовников помнил болотную тину на трубе миномета, желтые, растущие на болоте цветы, и убитого индейца, распухшего от жары, плавающего в желтой воде. Где-то, в его дневниках, сохранился стих того времени.

Я помню давний бой на Рио-Коко,

В атаку шла усталая пехота.

На облако, стоящее высоко,

Легла лучей последних позолота.

— На юге Анголы, когда вы с партизанами Намибии уходили в пустыню Калахари, и на вас напали вертолеты батальона «Буффало», и ваш отряд был разгромлен, и вы всю ночь пролежали в песках, слыша, как в зарослях стонет раненный осколками слон. А ведь это я навел на вас вертолеты, я надеялся уничтожить вас залпом реактивных снарядов.

Садовников помнил, как на желтой вечерней заре возникли черные вертолеты. Красное длинное пламя летело с подвесок, снаряды рыхлили барханы, истошно грохотала зенитка, пока не поглотил ее взрыв. Он лежал в чахлых зарослях, ожидая на утро смерти, смотрел на текущие сквозь ветки огромные белые звезды, и где-то близко вздыхал и охал сраженный осколком слон. Об этом он написал стих, сберегая его среди фронтовых заметок.

Под небом Африки, в стреляющем краю

Средь блеска звезд лежал, зажав винтовку.

С тех пор я под рубашкою храню

Тех африканских звезд татуировку.

— И в Кампучии, под Батамбангом, когда две ваши «тойоты» выехали из гостиницы, и под передней, где должны были ехать вы, взорвался фугас и была убита ваша спутница-итальянка, — это мои люди заложили фугас. Я видел из зарослей взрыв и сетовал, что случай опять вам помог, вы сели во вторую машину.

И об этом Садовников написал стих, всего четыре строчки, которые напоминали ему ядовитую пыльцу цветущих джунглей, вьетнамский трофейный танк, который чавкал в болоте. На черном поле вставали столбы разрывов, убитый буйвол раскрыл фиолетовые, полные слез глаза, а потом ночной деревянный отель с шелестящими пальмами, и случайная встреча.

Сгибались пальмы в трепетном поклоне.

Ночной отель захлестывали ливни.

Я женщину увидел на балконе.

В ее руках — букет печальных лилий.

— В Эфиопии, в Лалибелле, вы посетили лагерь голодающих и фотографировались с французскими врачами, которые работали среди голодных эритрейцев и способствовали тайным поставкам оружия. Тогда в окно лазарета влетела пуля и разбила склянку с раствором, и охрана стала избивать голодную толпу, разыскивая снайпера. А снайпером был я, замотанный в рваную накидку, фиолетовый, как эфиоп, и пуля предназначалась вам, господин Садовников.

Он помнил тот лагерь, наполненный умирающей голодной толпой, и когда появился на раскаленном утоптанном пустыре, его окружили обтянутые кожей скелеты, потянулись умоляющие костлявые руки. Хоронили умерших, обкладывали мертвецов камнями, и над каменной грудой стеклянно струился воздух, испарялась плоть мертвецов.

Царило африканское засушье.

В голодных деревнях стояли плачи.

Пила из лужи лань, прижавши ушил,

Поджарый волк и я, — «солдат удачи».

— На Средиземном море, на палубе авианесущего крейсера, когда начинался массовый взлет авиации и советские штурмовики устремлялись к Ливану, у вас случился солнечный удар. Так вот, господин Садовников, это я, находясь на авианосце «Саратога», подверг вас экстрасенсорному воздействию и вывел вас на сутки из строя.

И в ответ на это в душе Садовникова прозвучало:

Тяжелый крейсер нес стальное тело.

Горел Ливан и пламенел Израиль.

Вдруг бабочка цветная пролетела,

Посланница неведомого рая.

— И это я, чего уж скрывать, устроил аварию, в которой погибла ваша жена. Звездолет, который она испытывала, был заправлен энергией Света, которую добыли из русской ноосферы. Мне удалось добавить в ваше топливо компоненты Тьмы, которую извлекли из шифрограммы пилотов «Б-29», сбросивших бомбы на Хиросиму и Нагасаки. Произошел взрыв, убивший вашу жену.

Садовников испытал невыносимую боль, затмившую свет вечернего солнца. Эта боль нахлынула из ужасного времени, после смерти жены, когда он не желал больше жить, и в постоянных слезах, в неутолимом горе стремился вслед за ней, в то мерцающее, негаснущее над лесом облако, в котором исчез звездолет. И медленно оживал, по мере того, как жена возвращалась к нему, как бестелесный любимый образ, неподверженный смерти. Он посвящал ей стихи, как если бы она была жива и у них родился ребенок.

Весь тихий мир сияньем окружен.

Сухой душистый запах полотенца.

Моя жена, прекраснее всех жен,

Качает у груди уснувшего младенца.

— Я преследовал вас всю вашу жизнь, желая вас погубить, чтобы вместе с вами погибли необычайные силы творчества, которыми наделил вас Господь. Это я смотрел на вас, когда вы метались по ночной Москве и обезумевшие счастливые толпы крушили большевистские памятники, сбивали позолоченные надписи с коммунистических зданий. Это я руководил разгромом секретного научного центра, в котором вы работали, прекратил программу «Бессмертие», проекты «Скорость мысли» и «Райские сады». Я прекратил существование «Института Победы» и вывез в Америку секретную документацию и множество специалистов. По моему указанию с территории центра увозили белый звездолет, предназначенный для полета на Марс, а потом распилили его на куски. И теперь я пришел к вам, и вы видите мое лицо.

Садовников видел это немолодое, одутловатое, обрюзгшее лицо, мешочки под водянистыми глазами, лопнувшие склеротические сосудики на крыльцах носа. Видел залысины на висках и редкие белесые волосы. И сквозь это обыденное, невыразительное лицо проглядывалась страшная бездна, ужасная бесконечность, черный провал, источавший тьму. Лицо закрывало собой коридор, уводящий из этого солнечного летнего дня в антимир, где свертывалось время, исчезало пространство, и клубилась чудовищная субстанция Тьмы. Садовников видел темную, едва различимую кромку, окружавшую лицо, где шло непрерывное истребление материи, гибли молекулы земного вещества, превращаясь в черное ничто. И от этих вялых складок у рта, лучистых морщинок у глаз веяло страшным могуществом, метафизическим злом, направленным не только на него, Садовникова, но и на все бытие, — на цветок, звезду, небесную радугу, электромагнитную волну. Перед ним сидел враг, готовый истребить не только его, Садовникова, его любовь, его мечту, его неповторимую, исполненную благоговения жизнь, но и весь божественный мир, весь проект сотворения мира, весь божественный замысел. И эта непомерная мощь, явившаяся из потусторонних миров, ужасала Садовникова. Он чувствовал, как иссякает его воля, как умирают тысячами его кровяные тельца и разум наполняется слепой фиолетовой тьмой.

— Я знаю, вы очень сильный и гордый человек. Ваши товарищи, улетевшие на 114 Лео, оставили вас на Земле, чтобы вы подготовили их возвращение. Здесь, среди распада и тлена, в которые превратилась Россия, вы собрали когорту праведников, не подверженных разложению. Праведников, претерпевших страшные мучения, не отрекшихся от Добра и Света и одержавших победу. И теперь, когда Победа одержана, ваши друзья вернутся из созвездия Льва, и совершат чудесное преображение России. И вы готовы послать к ним звездолет, чтобы сообщить об одержанной Победе. Так вот, я говорю вам, — победа не одержана, ваши друзья не вернутся, а Россия, которой вы поклоняетесь, как чудотворной иконе, никогда не воскреснет. Этому залогом я и вся мощь подвластных мне стихий. Я пришел к вам не для того, чтобы превратить вас в кучку пепла или горстку молекул, готовых разлететься. Я прошу вас, отдайте мне звездолет. Покажите место, где вы его укрыли. Мои сенсорные датчики, «красные человечки», как вы их называете, обнаружили звездолет в районе центральной площади, но не сумели точно указать его место. Вы отдадите мне звездолет, а я отвезу вас и вашу подругу на прекрасный остров среди теплого моря. Поселю вас во дворце, где вы не будете знать никакой нужды. Станете услаждать себя любимыми стихами и музыкой, вся русская ноосфера будет источать свои чудесные картины и звуки, свои стихи и философские трактаты, когда вы прижмете к уху перламутровую раковину и услышите: «Звезды на небе, звезды на море, звезды в сердце моем».

Садовников испытывал всю силу обольщения, всю сладость колдовских чар, в которых плавилась, как свеча, его воля, а разум тонул в фиолетовой тьме, где не было страданий, борений, недостижимых мечтаний, а только одно блаженство.

— Отдайте звездолет.

И в этой фиолетовой тьме, среди туманных, дремлющих над морем звезд, вдруг зажглась сверкающая голубая звезда. Вспыхнул бриллиант сокровенной тайны. Драгоценный кристалл его бессмертной любви, его негасимой веры. Садовников одолел помрачение, смахнул прилипшего ко лбу фиолетового моллюска.

— Звездолет улетит к звезде 114 Лео и вернется обратно с эскадрильей других звездолетов. Преображение России случится. Победа уже одержана. Претерпевших до конца Победа.

— Тогда я уничтожу Россию, а вместе с ней звездолет.

Маерс, сидя на стуле, отпрянул вдаль, и теперь находился среди черного космоса, в пятне серебристого света. Он держал в руке маленький пульт величиной с мобильный телефон. Клавиши ядовито горели. Он поиграл над ними чуткими пальцами, надавил на одну. Во лбу Маерса загорелся зловещий уголь, окруженный злыми синими огоньками. Из дыры, ведущей в багровую бездну, полыхнули тысячи ракетных стартов, грохнули палубы авианосцев, бомбардировщики взмыли с военных баз, космические группировки ударили лазерами и электромагнитными пушками. Бесчисленные стаи ракет, эскадрильи самолетов, шаровые молнии плазмы понеслись на Россию, готовые превратить ее в ядовитое пепелище.

Садовников слышал, как приближается смерть, как тает подлетное время ракет, как свистит рассекаемый ракетами воздух и ревут самолетные сопла. Он сделал круговое движение руками и метнул им навстречу пояс Богородицы, опоясал Россию. Холщевая ткань легла по вершинам гор, по берегам океанов, по тихим лугам и пашням. Она источала нежное голубое сияние, дивный Фаворский свет, тот, что бывает в вершинах мартовских белых берез. Этот свет заслонил Россию. И все ракеты, снаряды и бомбы, смертоносные лучи и сгустки плазмы ударялись о стену Света, превращались в бесшумные вспышки и легкой золой осыпались на землю.

Маерс утопил еще одну клавишу, сверкнувшую под пальцем как злой светлячок. Во лбу задышала ядовитая скважина. Из нее полетели ледяные вихри, упали на Россию из черного космоса. Подули раскаленные ветры из мировой пустыни. Лед и огонь двинулись по земле, превращая леса в спекшийся уголь, сады и пашни — в ледяной пустырь. Россия горела, затмевая лазурь горьким дымом. Покрывалась ледяной коростой, под которой меркла и угасала жизнь.

Садовников видел, как летят над пожарами горящие птицы и падают в тлеющие луга. Видел, как под грузом тяжелых льдов ломаются деревья, и там, где недавно шумели леса, теперь до горизонта мертвенно блестят льды, и Земля превращается в неживую, проклятую Богом планету. Он выхватил из ящика деревянное расписное яйцо, народную игрушку, которую подарил ему старый мастер в нижегородской деревне. Яйцо было расписано алыми цветами, изумрудными листьями, серебряными и золотыми ягодами. Он метнул это животворящее яйцо навстречу льдам и пожарам, видя, как оно покатилось среди льдов и огней. И там, где оно летело, расцветали сады, земля покрывалась цветами, колосились хлеба, шумели дубравы. Россия превращалась в райский сад, и каждое дерево родило волшебный плод, даривший людям бессмертие.

Маерс нажал на клавишу, которая промерцала как болотный огонек. Во лбу заклубился мутный дым. И раскрылась преисподняя, и на Русь повалила толпа отвратительных и ужасных тварей, имеющих с людьми отдаленное сходство. Женоподобные существа с множеством грудей, из которых текло зловонное черное молоко. Волосатые, чудовищного вида самцы с воспаленными чреслами, откуда извергалось фиолетовое мутное семя. Собаки с головами телевизионных растленных див, которые падали на четвереньки, и с ними совокуплялись распухшие от жира банкиры, изнывающие от похоти олигархи, чахоточные политологи и нервического вида политики. В этом клубке уродливых тел виднелись эстрадные певцы, известные своими извращениями, титулованные геи, господствующие в правительстве и культуре. Правозащитница с острым клювом рассерженной галки, выклевывающая глаза у русского младенца. Революционер с глазами, полными гноя, держащий в руках петуха, которого он ощипывал, не давая вырваться страдающей птице. Там были уроды в буграх и нарывах, поливающие свои головы нечистотами. Химеры с головами рыб и таинственных птиц и телами мужчин и женщин. Среди них извивались змеи, скакали лягушки, сновали ежи. Все множество с адскими песнями, под музыку подземного мира надвигалось на Русь, и не было спасения от смрада, тлетворных болезней, кишащей червями плоти.

Садовников встал на пути ужасного толпища, и легкий прозрачный стих, нежный и восхитительный, зазвучал среди рыка и храпа. «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». И этот хрустальный стих, его божественное целомудрие, его несказанная красота обратили вспять адскую толпу, и она с визгом и завыванием, гонимая невидимой силой, бросилась обратно в черную щель преисподней и исчезла среди сатанинских стенаний.

Маерс поднялся со стула, простер к Садовникову руки. Во лбу открылась черная дыра, в которой гасли светила и звезды. Из дыры рванулся клубок тьмы. Следом другой и третий. Сгустки тьмы, как черные взрывы, мчались, затмевая свет, накрывали города и селения, поглощали просторы и дали. Земля, окутанная тьмой, исчезала. На ее месте открывалась зияющая пустота, в которую улетали лучи и там гасли, превращаясь в ничто. Мир, сотворенный Богом, прекращал свое бытие, а вместе с ним испепелялся замысел Божий, в котором России отводилась спасительная и великая роль.

Садовников сердцем чувствовал непомерное давление тьмы, неодолимую мощь вселенской смерти. Он чувствовал, что погибает, его затягивает тьма, кидает в непроглядный черный колодец. С последним вздохом и ударом гибнущего сердца нащупал на шее тесемку, на которой висела крохотная алая бусинка, амулет жены. Протянул бусинку навстречу тьме. В бусинке зазвучал любимый голос, крохотный алый лучик полетел навстречу Тьме, вонзился в черный клубок, и Тьма распалась, мгла, затмившая землю, рассеялась, и снова солнце заблестело на озерах и реках, и стая уток, поднимая крыльями брызги, опустилась в камыши, и синяя стрекоза перелетала с водяного цветка на цветок.

Маерс хватал руками улетающую Тьму. Его черный смокинг истлел, и открылся белоснежный мундир американского морского офицера. Но и мундир истлел, и возник шелковый азиатский халат. Медвежья шкура шамана. Розовое платье кокотки. Полосатая роба висельника. Облаченье вавилонского жреца. Набедренная повязка африканского колдуна. Маерс лишился одежды, маленький, голый, с кривыми волосатыми ножками, с мохнатой головой обезьянки. Уменьшился и пропал, превратившись в завиток тьмы, который всосала в себя черная щель мироздания. Садовников, закрывая щель, повесил на нее деревенский клеенчатый коврик с грудастой красавицей и гусями, плывущими в синем пруду. Этот коврик висел когда-то на стене дома деревенского батюшки, который крестил Садовникова в полутемной холодной церкви.

Садовников устало сидел на стуле, исполнив вмененную ему работу по спасению Земли.

— Что там шумело? — Вера проснулась, и занавеска, за которой она лежала, была в пятнах вечернего солнца.

— Это прилетали дрозды и обклевывали нашу рябину. А потом улетели.

Наступила пора собираться. Он наклонился, погладил ей волосы и сказал:

— Вставай, нам нужно идти.

— Куда? Ведь уже вечер.

— Нам нужно идти.

Она больше не спрашивала. Послушно поднялась. Расчесала гребнем свои темные блестящие волосы.

— Я готова.

Садовников взял на руки деревянного Николу, вышел из дома туда, где стояла его старая «Волга». Поставил Николу на заднее сиденье, а на переднее, рядом с собой, усадил Веру. Кругом были разбросаны красные щепки, оставшиеся от разрубленных идолов. На небе румянились два вечерних облачка, и между ними был натянут клеенчатый коврик с пышной красавицей и плывущими в пруду гусями.

Они проехали по городу, где было малолюдно. Жители, испуганные беспорядками, укрылись по домам. Подъехали к зданию супермаркета, в котором уже светились витрины и горела красная неоновая вывеска. Здесь когда-то размещались научные лаборатории, где ученые стремились разгадать мировые тайны. Теперь же царила торговля, люди тратили деньги, окружая себя множеством привезенных из-за границы предметов.

Вышли из машины. Садовников нес Николу, Вера поспевала следом.

В супермаркете почти не было покупателей. Тележки для продуктов стояли пустые. У касс скучали продавцы.

Они прошли вдоль полок с товарами. Сквозь заднюю дверь проникли в помещение склада, уставленное ящиками, товарами в упаковках. Протискивались сквозь мотоциклы, велосипеды, спортивные принадлежности, ворохи плюшевых игрушек. Остановились у глухой шершавой стены. Садовников достал маленький пульт, нажал кнопку. На пульте замигала красная ягодка. Стена бесшумно отодвинулась. И в этот момент сокровенная тайна, что таилась в коконе его разума, драгоценно и лучисто сверкнула и вырвалась на свободу. Как бирюзовая звезда, скользнула в открывшийся проем. Они вошли в просторное, мягко освещенное помещение, посреди которого стояло изделие восхитительной красоты и гармонии. Оно было похоже на дельфина с плавниками и заостренной головой, по которым струился бирюзовый свет. Изделие было прозрачным, и в нем переливались тихие радуги.

— Что это? — изумилась Вера.

— Звездолет, — ответил Садовников. — Он создан из материалов, в которых известные на Земле элементы озарены Фаворским светом и обладают свойствами нездешнего мира. Он движется со скоростью мысли, и его энергия — это энергия русской ноосферы, ее волшебных стихов и божественных молитв.

— Почему мы сюда пришли?

— Ты и Никола Угодник сядете сейчас в звездолет и улетите к звезде 114 Лео. Вы оповестите моих друзей, что здесь, на Земле, все готово к их возвращению. Русские праведники претерпели до конца невыносимые муки и одержали Победу. И людям Звезды нужно спешить на Землю, чтобы начать преображение России.

— И ты полетишь вместе с нами?

— Я останусь здесь, и буду ждать вашего возвращения.

— Неужели нам придется расстаться?

— Совсем ненадолго, поверь. Однажды на утренней заре я увижу, как в золотых тучах, среди лучей, возникнет сверкание. Ослепительные, в зеркальном блеске, появятся звездолеты, и на одном из них ты, моя ненаглядная.

— Мне больно.

— Я люблю тебя.

Садовников открыл прозрачный фонарь звездолета, помог Николе занять командирское кресло. Вера уселась сзади. Закрыв прозрачный колпак, он видел ее разноцветное платье, темные волосы и губы, которые что-то шептали. Он угадал слова: «Я люблю тебя».

В систему навигации были введены координаты голубой звезды 114 Лео. Электронная карта маршрута содержала цифровой код стихотворения Лермонтова: «По небу полуночи ангел летел».

Садовников видел, как расходится задняя стена ангара и становится виден травяной луг и озаренные последним солнцем купола далекого храма. В соплах звездолета замерцало голубое пламя. Машина покатилась из ангара на луг. Садовников видел деревянную голову чудотворца, его воздетый меч и любимое, обращенное назад лицо Веры.

Полыхнуло бесцветным жаром, звездолет прянул, превратившись в искру, и исчез. На лугу, над которым он пролетел, расцвели алые маки.

Теперь звездолет летел в других мирах, и вокруг него вспыхивали и гасли светила, кружили кометы и луны, и Никола, строгий и истовый, вел корабль к чудесной звезде. «Люблю тебя» — донеслось до Садовникова из далеких миров.

Он оставил машину на площади, и устало брел по вечернему городу. Повсюду валялись разрубленные на куски красные человечки. На ступенях областной администрации он увидел лежащего араба. Тот был рассечен надвое страшным ударом меча от темени до крестца. На срезе была видна мягкая оболочка, пронизанная множеством проводков, разбитые электронные платы, шарниры и сочленения из нержавеющей стали.

Навстречу Садовникову попались идущие в обнимку местный поэт Семен Добрынин и незадачливый крестьянин Тверской губернии. Оба были изрядно пьяны. Семен Добрынин декламировал стих:

Я телом слаб, я красный человечек.

Я незлобивый и застенчивый кузнечик.

А ты, дитя задумчивой Твери,

В свою судьбу мне двери отвори.

Прошли и исчезли в темнеющем закоулке, где неохотно загорались желтые окна.

Глава двадцать девятая

Садовников медленно, завороженно отодвинулся от компьютера, и завершенный роман некоторое время дышал на него с млечного экрана, а потом стал удаляться вместе с последними героями, канувшими в темноту переулка, где загорались желтые окна. Роман всей своей громадной трепещущей жизнью стал уплывать, отлетать, оставляя в душе Садовникова туманную полость, где продолжали клубиться обрывки переживаний и образов, не успевших уместиться в роман. Роман удалялся, и связь с ним терялась, как теряется она с небесным телом, улетающим в другие миры, где оно обречено на забвение.

Садовников сидел в своем кабинете, среди книг, коробок с разноцветными бабочками, множеством фетишей, привезенных из заморских стран, в которых, среди войн и революций, протекли его годы. И по мере того как удалялся роман, и остывала жаркая, оставшаяся под сердцем полость, его охватывало болезненное недоумение, мучительная тревога и страх. Роман, который он писал полгода, погружаясь в него всем своим воображением, памятью и предчувствиями, — роман заслонял его от огромного горя, смерти жены. Эта смерть, как ошеломляющий, нежданный обвал, обрушилась на него, и он погибал среди необъяснимых состояний, в которых сгорала его душа. Беспомощный, среди слез и бессонниц, он погибал в этом горе. Роман был спасительной защитой, заслонял от разящей радиации, отклонял и гасил беспощадные лучи. И теперь, когда роман завершился и улетал, открывалась вокруг пустота. Садовников испуганно сжался, чувствуя, как снова поглощает его горе, непосильное переживание из боли и близких слез.

Он пошел по дому, двухэтажному коттеджу с выходом в сад, куда они с женой переехали из московской квартиры и жили последние десять лет, наслаждаясь близким лесом, прудом, березами и елками на небольшом участке. Дом без жены казался пустынным, просторным, и за каждой дверью, на каждой ступеньке присутствовала ее тень, множество связанных с ней предметов пугали его, звали, и он натыкался на них и вздрагивал, остро чувствуя, что теперь эти предметы существуют без жены и говорят о случившейся смерти.

Сорочье перо, черное, с зеленым отливом, которое она нашла на дороге и укрепила на стене в прихожей. Гуляя, она всегда возвращалась домой либо с маленьким букетом лесных цветов, либо с узорным камушком, либо с затейливым сучком. В ней жило суеверное, языческое стремление запечатлеть исчезнувшее мгновение, недаром ее любимым стихотворением Пушкина было: «Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я».

В буфете большие фарфоровые кружки, с петухами, рыбами, золотыми подсолнухами, которые она купила для внуков, когда те наезжали в гости. Усаживала их за стол, извлекала кулечек с конфетами и смотрела, как внуки пьют чай, шалят, отбирают другу друга конфеты. И по сей день в буфете сохранился пакетик с «Белочками», «Коровками», «Мишками». И кружка с большим красным маком, которую она склеила, когда внук уронил ее и разбил.

На камине агатовый подсвечник с розовым оплывшим воском, оставшимся с Нового года, последнего, когда они собрались всей семьей. Дети, внуки, мерцающая пахучая елка. И жена, уже тяжело больная, вышла в нарядном платье, подняла бокал с золотистыми пузырями шампанского, и все тянулись к ней, чокались, улыбались, тайно прощались.

В ванной, на подзеркальнике, ее гребень, который он боялся тронуть, не мог убрать. И когда смотрел в зеркало на свое худое, заострившееся, с волчьими чертами лицо, вдруг в серебристом зеркальном дыму, у него за спиной, возникало ее лицо, прекрасное и любимое, которое оставалось с ним рядом многие десятилетия и теперь не хотело его покидать.

В прихожей, на вешалке, висела ее замшевая поношенная куртка с костяными пуговицами, которую она накидывала на плечи, отправляясь гулять. Сидела в ней в беседке, глядя, как гаснет в березах заря, и он исподволь наблюдал за ней из окна, отрываясь от книги, не улавливая момента, когда она покидала беседку. Узорные столбики, пустая скамейка, малиновое облачко в ветках березы.

Садовников ходил по дому, и ему казалось, что здесь присутствует невидимка, и он боялся задеть в сумерках мягкое плечо жены, тронуть ткань ее невидимого платья.

Позвонил старший сын. Спросил о самочувствии, рассказал какой-то пустяк. Дети, оба сына и дочь, звонили по нескольку раз в день, наведывались, тормошили, полагая, что этими звонками и визитами отнимают его у липучей тоски. Он был благодарен детям, не подавал вида, что тяготится опекой, странно дорожа этой болью и не проходящей тоской, которая соединяла его с женой. Лишившись матери, дети горевали, но их горе было не таким, как его. Их отсекли от ствола, как отсекают ветви. А он, муж, потерявший жену, был половиной разрубленного надвое ствола, который расщепили вдоль крепких волокон. И одну половину унесли, и он утратил свою целостность и мощь. Напоминал расколотое молнией дерево, потерявшее половину кроны.

Все месяцы, прошедшие после смерти жены, Садовников почти не заглядывал в комнату, где случилась эта смерть. Держал дверь закрытой, словно не выпускал из комнаты таившееся в ней, остановленное смертью время, боясь, что оно вырвется и опрокинет его страшным ударом. Все, что случилось в ту ночь, все его предчувствия, ожидания, моления, неумолимое приближение несчастья, все страдания жены, ее последний мучительный вздох, — все было заперто в комнате, существовало за дверью. И теперь, стоя перед дверью, он боялся ее открыть, пугаясь встречи с безымянной тенью, с той ночью, среди которой жена доживала свои последние, мучительные минуты.

Отворил дверь и почувствовал едва ощутимый хлопок ветра. Это застывшее в комнате время прянуло наружу, соединяясь с бесконечным временем, которое подхватило и умчало ту ночь, растворило ее среди бесчисленных дней и ночей.

Зажег свет. Озарились стены, шкаф, кровать под покрывалом, на которой умерла жена. И множество запахов заструилось, потекло, и каждый, не сливаясь с другим, говорил о жене. Еще пахло лекарствами и последней мукой, которую безуспешно старались облегчить врачи. Церковным елеем, воском и лампадным маслом, — батюшка из соседнего храма приходил соборовать жену, и ее комната была полна синего кадильного дыма, в ее изголовье горели тонкие свечи и светилась масляным огоньком рубиновая лампада, которая после смерти жены погасла и больше не зажигалась. Тонкими духами нежно и беззащитно благоухал бирюзовый платок, сложенный аккуратно и бережно. И еще засохшая ветка березы, с праздника Троицы.

И чуть слышная лаванда из закрытого шкафа. И что-то еще, неуловимое, связанное с ее милым лицом, темными волосами, чудесной улыбкой, лучистыми, обожающими весь божий мир глазами. Все это нахлынуло на Садовникова, и он задохнулся от слез, сел на кровать, сжался и замер, чтобы не разрыдаться.

Вся стена над кроватью была превращена в иконостас из множества маленьких бумажных иконок, которые она привозила из паломнических поездок, покупала в церковных лавках, приносила из храма. И орнамент этих иконок, присутствующие среди них рисунки сына, фотографии родственников, тот неуловимый закон, по которому они были размещены по стене, говорили о свойствах ее души, ее вкусе, ее разумении. Были отпечатком ее личности, которая исчезла, оставив по себе орнамент и тайный код, допускавший возможность воскрешения.

Он сидел, глядя на разноцветный иконостас, и перед каждой иконкой, перед каждым рисунком и фотографией туманился и трепетал воздух, и Садовников думал, что это трепещет дыхание жены, оставшееся от ее молитв и поминовений.

И вдруг косо, как ливень, прошибающий крону дерева, внезапно и оглушительно, хлынули воспоминания. Сплошным потоком, не последовательно, обгоняя друг друга, из лучей, звуков, поцелуев, плеска воды и музыки, из ее рук, белой обнаженной груди, белого жасмина за окном, спящего под кисеей младенца, из ее горьких слез и счастливого смеха, огорченного обиженного голоса, из туманных звезд над крыльцом, юрких зеленоватых мальков у дощатого мостка, где она полоскала белье, из лыжного следа, который тянулся за ней через солнечную поляну и тут же наполнялся синевой.

Он вспомнил те вечерние, как огненные бусы, электрички, которые тянулись за ее окном, а она, опуская пальцы на струны гитары, пела ему волшебные песни, от которых у него кружилась голова. И та фиолетовая гора с разрушенной деревянной церковью, к которой они приближались, а подойдя, увидели, что вся гора поросла спелой земляникой. И тот день в Кабуле, когда вокруг отеля шел бой, и лязгала боевая машина пехоты, и ревела восставшая мусульманская толпа, внезапно она позвонила из Москвы, и он шутил, смеялся, стараясь ее успокоить. И та ночь на даче, когда заболел внук, задыхался, и ей казалось, что он умирает, и они мчались на машине в ночи, и она, обнимая внука, громко, исступленно молилась. И их новогодний стол, который она украшала пирогами, горящими свечами, и он вывозил к столу на коляске больную мать, и все они были вместе, огромная семья, и жена, исполненная благополучия и довольства, царила за столом, и они признавали ее главенство, радостно ей подчинялись. И давнишняя, на заре их любви, прогулка, когда, молодые, влюбленные, шли под зимними звездами по скользкой дороге, и он, глядя на звезды, испытывал восторг, забыв о ней на минуту. Она отстала, не могла за ним поспеть, и он ждал ее, глядя, как переливаются звезды. Она подошла и сказала: «Вот так же у нас и будет. Сначала мы будем идти вместе, а потом я отстану, и ты пойдешь один, без меня». Вспомнив это, Садовников задрожал плечами, прижал к глазам руки и молча, сотрясаясь всем телом, плакал.

Болезнь, поразив ее, медленно разгоралась, но она не подавала виду, скрывала от него. А он, догадываясь, что она больна, не хотел в это верить, надеялся на выздоровление, на врачей, на Бога. Заслонялся от ее болезни делами, суетой, романом. Не допускал мысли, что она умрет, а если вдруг такая мысль и являлась, не позволял ей укорениться, отмахивался, заслонялся, щадил себя. А она, уже выслушав приговор, готовилась к мукам, к неизбежному концу. Причащалась, молилась, ездила на богомолье, пила святую воду, и в ее глазах появилось выражение стоицизма, ожидания, мольбы и святящейся веры. Она уходила в церковь, когда он еще спал. Возвращалась одухотворенная, сияющая, исполненная нежностью к нему, и он не мог понять природу этой нежности, этой просветленности, которая держалась недолго, сменялась усталостью, апатией, глубокой задумчивостью. Она утратила надежду на исцеление. Знала, что будет мучительно уходить, и готовилась к страданиям. К тому, что ждет ее в момент смерти и после нее. Жадно читала Евангелие, Отцов Церкви, проповеди, в которых говорилось о Царствии Небесном, и жизни вечной, о мимолетности смерти, которая есть пробуждение от сна, рождение в вечную жизнь. И он робел говорить с ней об этом, не мог ее вдохновить, поддержать, страшился того, что ждет и его, и ее. Беспомощно ждал, слыша, как поминутно уменьшается время, которое они будут оставаться вместе. Когда она дремала в беседке, в бирюзовом платке, под теплым пледом, он исподволь с болью и мольбой любовался ее прекрасным лицом, просил Господа о чуде, о ее исцелении, предлагал свою жизнь вместо ее. Смотрел, как желтеют цветы топинамбура в фарфоровой вазе над ее головой.

Приехала монашка ходить за женой, маленькая, юркая, остроносая, как птичка. Вставала на колени у изголовья жены и читала молитвы, тихо, монотонно, нараспев. Садовников прислушивался к этому неумолчному журчанью, надеясь на исцеление, на чудо, на это голубиное воркованье, которое долетает до Господа, и тот, по милосердию своему, не может не откликнуться на моления, и жена исцелится.

Жену увезли в больницу на мучительные процедуры, и он остался вдвоем с монашкой. Простая русская женщина, претерпевшая на веку множество бед, потерявшая мужа и сына, она поражала Садовникова ровной, светлой и какой-то веселой верой в Бога, которому препоручала все свои заботы и помыслы, объясняя все, что ни случалось с ней самой и со всем миром, Божественной волей, изначально благой. Она внушала Садовникову, что посланные жене страдания служат ее благу, угнетают плоть, но исцеляют и возвышают душу. Что Господь призывает к себе человека тогда, когда тот совершил все, что ему заповедано в земной жизни, и Господь забирает его в жизнь вечную. Что мучения, которые переносит жена, делают ее мученицей и открывает дорогу в рай. Что не следует скорбеть, а следует радоваться тому, что жена первая попадет в рай и уготовит там место ему, мужу.

Садовников слушал монашку, стараясь проникнуться ее смирением, покориться неотвратимой, близкой разлуке. Радоваться, а не горевать, глядя на склянки, лекарства, разбросанные платки и одеяла. Но уходил в сад и там плакал, смотрел на желтый букет топинамбура, который будет все также стоять в беседке, когда жены не станет.

Каждый вечер, в темноте, они совершали вокруг дома крестный ход. Он нес впереди образ Спасителя, а она икону Богородицы. Легко ступала за ним, пела блеклым голосом: «Богородица, Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобою». Перед каждой стеной дома они поднимали иконы и крестили желтые горящие окна. Крестили ворота и двери, стоящий под деревьями автомобиль. Садовников слышал, как пахнут вечерние флоксы, глядел на большую желтую луну в ветвях березы и думал о жене, которая лежит в эти минуты под капельницей, бессильная, обреченная. И вместо молитвенного умиления испытывал горе, панику, задыхался от слез.

Жена вернулась из больницы и больше не вставала. Захлебывалась мучительным кашлем. Вокруг нее были дети. Дочь ложилась с ней рядом и ночами стерегла ее вздохи. Сын купил аппарат искусственного дыхания, и заморский агрегат из стекла и пластика ровно вздыхал, как невидимое в ночи животное. А потом раздавался сухой, трескучий, ужасный кашель жены, и Садовников весь сжимался от сострадания и страха.

Он работал в кабинете и сквозь раскрытую дверь видел, как дети приподнимают мать, сажают на кровать, чтобы облегчить ей дыхание. Жена спускала на пол голые ноги, садилась. Ее голова клонилась на плечо сына, и Садовников, задыхаясь от жалости, смотрел на исхудалые ноги, беспомощно склоненную голову, вспоминая, какой сильной, подвижной, радостной она была. Как плыла в воде, без устали шагала в путешествии, нянчила детей. Прохожие любовались ею, когда она везла в коляске дочь, исполненная силы и красоты, со своим чудесным лицом, пышными темными волосами, улыбалась пунцовыми губами, зная, как хороша, как любуются ею прохожие.

Он садился рядом с ней на кровать, обнимал за плечо. Было нестерпимо больно, жалко ее. Чувствуя его тоску и беспомощность, страдая от удушья, едва слышно сказала: «Мы все должны пройти этим путем».

Тот последний день и последняя ночь ее жизни. Шла книжная ярмарка, и у Садовникова была презентация пятнадцатитомного собрания сочинений. Его романы о военных походах, революциях, заговорах и интригах, участником которых он был и составил летопись современной ему истории. И почти в каждом романе была она, его жена, его Людмила. Была той светоносной стихией, вокруг которой клубилась тьма, сокрушалось государство, появлялись чудовищные химеры, бессильные одолеть энергии света. И герой романа, сражаясь и терпя поражение, спасался среди этого света, возрождался и снова вступал в сражение.

На презентацию был приглашен модный, авангардный художник, который устроил публике магическое представление, где раскрывалась тайна сотворения этого пятнадцатитомного собрания. Нарядившись в шамана, с лисьим хвостом и вороньими перьями, художник скакал вокруг груды хвороста, направлял на нее зеркальный свет, поливал водой, палил огнем, выкрикивал заклинания, бормотал заговоры. И когда разметал груду лесного сора, из-под палой листвы и сучьев возникли книги в великолепных обложках, похожие на сияющие слитки. И Садовников на мгновение поверил, что жена поправится, ее окропили «живой водой», опалили священным огнем, и языческое волхование сделает то, что не сумело совершить церковное причастие и молитва монашки.

Он вернулся домой и увидел, что жене стало хуже. Она задыхалась, ее бил кашель, в груди страшно клокотало. Не помогало искусственное дыхание, уколы. Дети то и дело сажали ее на кровати, но она бессильно падала.

Садовников вошел к ней, опустился на колени перед кроватью, вглядывался в близкое, вздрагивающее лицо, в опущенные веки, дрожащие губы. Она приоткрыла глаза, увидела его. Взяла его руки в свои. Стала гладить, перебирать его пальцы. Он чувствовал тепло ее рук, понимая, что она прощается с ним. В этих прикосновениях трепетала вся их прожитая жизнь, их любовь, чудо их встречи, дивное, волшебное пребывание в этом мире, где суждено им было родить детей, схоронить любимых и близких. Те ночные электрички, проплывавшие у нее за окном, та белая деревенская печь с резной тенью шиповника, и белесые карельские озера с негасимой зарей, он сидит за столом над своими первыми рассказами, а она рисует его портрет с оранжево-золотой керосиновой лампой, и на озере расходился медленный круг от плеснувшей рыбы. Она прощалась с ним. Оставляла ему те московские метели, в которых они гуляли среди летучих огней. И горящий Дом Советов, куда она бежала с иконой спасать сыновей, записавшихся в добровольческий полк. И то зеркало, в котором она отражалась, когда примеряла бусы из розовых кораллов, что он привез ей из Никарагуа. Она ласкала его руки, и он был готов разрыдаться. А потом отпустила и стала уходить, удаляться, забывая о нем, приближаясь к тому пределу, за которым оставалась одна.

Он лежал в кабинете, в мутном забытье и среди ночи чутким испуганным слухом уловил шаги дочери, и до того, как она открыла дверь, уже знал, какую весть она несет. Дочь вошла, зажгла свет, и он увидел, что она колышется, колеблется, как зыбкая водоросль. «Мама нас оставила». И он не сразу вскочил, лежа, смотрел, как мерцают на стене коробки с бабочками, иконостас с темнозолотыми иконами, полка с книгами, африканские маски и гератские вазы из голубого стекла. Ему хотелось запомнить этот мир в его последней неподвижности и целостности, перед тем, как он станет стремительно разрушаться, разлетаться в разные стороны.

Полуодетый вошел в комнату жены. Была странная тишина, не работал кислородный аппарат, по углам висел сумрак. На постели лежала жена, лицом к потолку, большая, с голыми ступнями, нечесаной, в сбившемся платке головой. Ее лицо недвижно белело. Садовников тронул ее руку, и она была прохладная. И лоб был прохладный. И голая стопа была прохладной. Жена остывала. Из нее уходило тепло. Ее большое, измученное болезнью тело оставалось здесь, в доме, в кругу домочадцев. Садовников мог погладить ее брови, взять в ладонь отпавшую прядку волос. Но ее душа, ее бестелесная жизнь, ее тепло отлетали. И он чувствовал, как жена летела далеко от него, освобождаясь от него, от детей, от страданий, от этого скомканного платка и опрокинутых склянок, — в бесконечную даль, до которой ему не дотянуться. И от этого — приступ тоски, отчаяния, обреченность своего существования здесь, без нее. Шатаясь, в слезах, в непонимании, в бессилии понять, не умея осознать всю безмерность случившегося горя, он вышел от жены и упал на диван в кабинете.

И все последующее он помнил смутно, оно виделось как сквозь толщу воды, он был оглушен, слезы лились, голоса звучали глухо, и смысл этих слов был неясен. Он боялся вмешиваться в то, что происходило в доме, отступился, предоставил действовать множеству появившихся в доме людей. Родственники, соседи, монашка, прихожане храма. Они вынесли жену из комнаты, спустили на первый этаж, и там обмыли. Он не видел всего этого, сидел сутуло в своем кабинете, слыша смутные голоса, звяк тазов и ведер. Когда наконец спустился, жена лежала, накрытая пеленой, в белом платке, с большим строгим и огрубелом лицом, на котором исчезли переливы жизни. Множество дорогих ему, неуловимых выражений — радости, обиды, восхищения, усталости, обожания. Смерть смыла весь этот утонченный орнамент, оставив одно лишь каменное, бесцветное основание. Монашка монотонно, как журчащий ручеек, читала над ней псалтырь. Ее сменила дочь. Прихожанки меняли друг друга.

Он вышел в сад и увидел прислоненную к беседке крышку гроба. Там, где еще недавно дремала жена и светилось ее любимое лицо, теперь была эта грубо сколоченная, примитивной формы, крышка, ужасавшая своей бездушной конфигурацией, означавшей конец всему. Конец счастью. Конец огромной, такой восхитительной и загадочной жизни, которую они провели вместе. Конец той глиняной кружки с алым петухом, который сверкал позолотой в ее руках. Конец тем молодым застольям, где они собирались с друзьями и пели русские песни. Конец тем ночам, когда он просыпался от детского плача, и видел жену, в белой рубахе с обнаженной грудью, к которой она подносила младенца. Конец тому ливню, под который они попали в старом парке, и бежали домой, среди фиолетовых молний. И это чувство конца, как заостренная игла, пронзила сердце, и Садовников, охнув, побрел в другой конец сада, чтобы не видеть этой страшной крышки с крестом.

Приехал микроавтобус, чтобы увезти жену в церковь, где она проведет ночь перед погребением. Когда ее в гробу выносили из дома, и она плыла мимо цветника, мимо окон, мимо беседки, мимо белого, стоящего под березой стола, он с беззвучным рыданием понимал, что жена навсегда прощается с их домом, с их беседкой, с их окнами и цветами, и больше никогда сюда не вернется. Не приближаясь, он смотрел, как гроб исчезает в дверцах автобуса, машина, покачиваясь, уходит, и дом всеми своими окнами смотрит ей вслед.

Когда ее отпевали, она лежала в цветах, с бумажной полоской на лбу, среди золотых подсвечников и горящих свечей. Ему казалось, что она улыбается. Исчезла в лице жестокая окаменелость. Закрыв глаза, она с улыбкой слушает слова знакомых, столь любимых ею молитв, находится среди любимого храма, алых и голубых икон, сладких дымов, которые текут над ней.

Когда ее хоронили на сельском кладбище, серое дождливое небо расступилось и проглянуло солнышко. Монашка сказала: «Она угодна Богу», и он верил, что она угодна Богу. Кидал на гроб комок твердой земли. Не сопротивлялся, не роптал, не стремился силой любви и молитвы воскресить жену или продлить ее присутствие здесь, под солнцем. Он сдался, душа беспомощно затихла, и он плыл по течению времени, среди этих последних минут, когда еще была видна крышка гроба, когда рокотала падающая на гроб земля, когда могильщики ровняли глиняный холм и укладывали цветы.

На поминках он пил, не пьянея, водку, не слушал людей. Смотрел на прекрасную, сделанную сыном фотографию жены.

И думал, что скоро ее увидит и спросит, чему она улыбалась в храме, лежа в гробу.

На поминках дочь подошла к нему и сказала:

— Мама перед смертью читала молитву. Ей было трудно говорить. Я расслышала несколько слов. «Мати неугасимого света» и «Претерпевших до конца Победа». Она претерпела до конца, наша мамочка. И теперь она в раю.

Первые дни без нее в доме были ужасны. Все напоминало о ней. И он сам, его память, его непрерывные слезы были напоминанием о ней. О невозможности счастья, о вечной тьме, о бессмысленном времени, которое он проведет без нее, а потом и его понесут мимо беседки, мимо берез, под взглядом больших молчаливых окон.

Он погибал, его страдания вырывали из него сердце, с рыданьями излетали последние силы, и эти излетающие силы увлекали его в смерть. И тогда, спасаясь от смерти, он стал писать роман. Облекаясь в роман, как космонавт облекается в скафандр, выходя в открытый смертоносный космос. И все месяцы с утра до ночи, и во время ночных пробуждений, писал. Неряшливо, торопливо, прячась в роман, укутываясь в его сюжет, заслонялся романом от бесшумной и беспощадной радиации смерти. И теперь, когда роман завершился и отхлынул, Садовников оказался на высыхающем дне, как морское существо, в обезводившем море. И ужас, от которого отделял его роман, приблизился и повис над ним.

Он спустился из дома в сад. Стояла теплая бесшумная ночь. Светилось одинокое окно его кабинета, настольная лампа из узорных стекол. Он сел под березой у белого пластмассового стола, окруженного стульями. На одном из них напротив, казалось, совсем недавно, сидела жена. Кутаясь в поношенное пальто, усталая и больная, вдруг слезно и тоскливо сказала:

— Боже, как я вас всех люблю!

Он не позволил появиться слезам, остановил приближавшиеся рыдания. Откинулся в пластмассовом кресле. Над ним, чуть освещенные, свисали ветки березы. Ни одна не шевелилась.

Только слабо пахло ночной листвой, и в беззвучном воздухе застыли ароматы близкого цветника.

Он закрыл глаза и отдался на волю случайных, всплывавших воспоминаний, и они потекли, как текут облака. Опять пылилась земля за бэтээром, и солдаты в линялых панамах облепили броню, и за рыжей глинобитной стеной кишлака сочно сверкнула голубая главка мечети. И опять жаркий ветер мотал опахала высоких пальм, и солдат-вьетнамец крутил полевой телефон, а у обочины стоял разбитый снарядом алебастровый слон и обгорелый грузовик. И снова бил колокол на кампанелле городка сан Педро дель Норте, и бежали по склону сандинистские пехотинцы, и где-то рядом ухнул разрыв миномета. На берегу океана громоздились желтые глыбы песчаника, и они с советниками поставили на них пустые бутылки от виски и расстреливали из чешского автомата, а потом кидались в ледяную воду, приносившую из Антарктиды холодный поток. В Тиренском море их подводная лодка засекла на мгновение след американского ПЛАРБа, который тут же ускользнул от погони и растворился в шелестящих течениях. Воспоминания текли, и они уже были сновидениями, которые бесшумно сталкивались, перетекали друг в друга, исчезали, не оставляя следа.

Он вдруг отчетливо услышал голос жены, которая звала его:

— Антон!

Проснулся в испуге, оглядываясь. Все стулья были пустыми. Жены не было. Сердце его колотилось. И в березе над его головой пропела одинокая утренняя птица.

На востоке, где росла молодая сосна, светало, но в середине неба еще горели звезды. Но они постепенно гасли. «И гаснет за звездой звезда, истаивая навсегда». Небо еще было бесцветно-серым, деревья недвижно темнели кронами. Но уже чуть заметно голубела заря.

Садовников смотрел на зарю, как в ней появляется слабая латунь, розовая полоса, и сердце его замирало, исполненное странного ожидания. Среди деревьев появились огненные волокна, заря разгоралась, и от нее одна за другой восходили золотые волны, словно это была безмолвная светоносная музыка. Садовников слышал эту музыку, в которой звучала тайная, обращенная к нему весть.

Он встал так, чтобы не мешали деревья, и смотрел на зарю, от которой летели лопасти света, как гонцы могучих сил, приближавшихся к утренней земле. В этом дивном пламене, в золотом огне возникли сверкающие хрустали, отточенные острия, лучистые звездолеты. Эскадрилья крылатых кораблей, окруженных зарей, мчалась на Землю. И среди них был тот, в котором находилась жена, молодая, прекрасная, не ведающая смерти, несущая ему благую весть о великой Победе, которую они одержали, одолев все муки, все страшное горе разлуки, чтобы снова встретиться, и уже не умирать, и не расставаться, а жить вечно на преображенной земле.

Садовников смотрел восхищенно на зарю, ожидая приближения звездолетов.


Загрузка...