Пара гениев

Жить в свое удовольствие — это именно что жить в свое удовольствие, больше тут прибавить нечего, т. е. попирая права других.

Причем сейчас речь зайдет не об удовольствиях нутра, организма, о низменных потребностях, что называется, об удовлетворении всех инстинктов какие только есть, о жизни животного.

Нет! Как ни странно, мы поведем рассказ о потребностях художественных, о том ристалище, на котором сшибаются рогами два могучих противоречия — с одной стороны, жажда самоутверждения — и, с другой стороны, реальные возможности.

Тут масса возражений: и жажда самоутверждения может быть маломощной, а реальные возможности могут иметься огромные (все помнят одного творца, который создал великое, а перед концом жизненного пути попросил товарища сжечь все созданное, так горько ему было, обидно, да и близкую смерть он предвидел, как оказалось. Но уж это тоже — или так или сяк, сбудется — не сбудется: т. е. напророчив и завещавши, автор свободно мог прожить и еще десятки лет и выйти на свет Божий прижизненным гением, хоть и поздно, тому тоже были примеры).

Далее: жажда самоутверждения может быть великой, даже гениальной — при небольшом творческом потенциале. Ну, тут поле велико, и не один в этом поле кувыркался.

При всем надо учитывать и потенциал потребителя — ежели он низок и стремится к нулю, как выражаются студенты, то тут гений самоутверждения может прижизненно стать кумиром и остаться им еще на поколение вперед.

Тем более если главным потребителем является власть имущий, вышедший из низов, из тех же лугов, полей и канав, из тех же духовных предместий, полностью лишенный такта и вкуса, властитель, который вполне способен уничтожить все предыдущее и создать нечто уму непостижимое, и не своими силами, а через этих как раз, через творцов с малыми возможностями, но с большой уверенностью в себе.

Важно, чтобы то и другое у обеих сторон совпало: тот, у кого есть деньги и кто абсолютно ничего не понимает, «не сечет» (по выражению тех же студентов), доверяет как дитя творцам чудищ, — и сами таковые творцы.

Но и это еще не все, только часть поднятого вопроса; это только предисловие, жалоба, печаль по загубленным окрестностям, домам и городам, каждый может присовокупить свои факты и примеры.

А у нас речь пойдет о другом, о том, что само по себе ни при каких обстоятельствах не будет принято и одобрено окружающим миром, о хоре одиночек, поющих в свое удовольствием — к ужасу окружения.

О тех сиротах славы и успеха, что называются словом «любители» (из которых произрастает затем все что ни на есть безобразное). О немоцартах.

При том довольно часто бывает, что такой немоцарт (такая несафо) находит себе упорных поклонников, тоже чудищ, и купается в лучах небольшой славы, мелких оваций двух ладоней; сторонники носят упорно по людям стихи, диски, репродукции, а уж интернет есть великая сумма таких чаяний, надежд и упорных криков душ.

И вот наша история.


Пара гениев театра, не учившиеся нигде любители, гении тихих мертвых интонаций, повторов, мастера пауз, от которых у зрителей леденеет кровь (забыли текст?!).

Она живет под Москвой в избе с матерью, он туда не поедет жить никогда.

Он имеет угол в квартире, где все занято расплодившейся родней, брат с женой и детьми, мать с отцом, у каждой семьи по комнате.

Если Он уйдет жить один (как ему нужно), то брат немедленно занимает его комнату под своих детей (так происходит ежедневно).

Невинные дети заползают в открытое пространство как бурьян, всё заполоняют, такова жизнь.

Не драться же за место под солнцем, за каждый порванный и изрисованный фломастерами листок, на котором важные записи!

Он хранит молчание. Что же, его кормят, ему стирают.

Он безработный гений театра, в которого никто не верит — кроме Нее.

Она: как уже было сказано, живет на отшибе (автобус плюс электричка, плюс метро).

Она тоже не работает, живет с матерью на ее пенсию, они ростят кабачки и свеклу, мать солит, квасит, мочит яблоки, капусту и огурцы, помидоры и крыжовник, сахара-то нет. Вместо сахара яблоки, из него они делают мармелад к чаю, но яблоки то бывают, то нет, обычно раз в два года.

Одежда совсем рваная, обувь — не приведи боже.

Благотворительность появится лет через двадцать, все эти секонд-хенды, бесплатные супы и т. д. Пока только помойки, только обувные магазины, где граждане иногда оставляют в урнах сношенные ботинки.

Как она умудряется бесплатно протекать в метро — но как-то получается. Улучает момент, караулит, когда дежурная при турникетах сваливает на свой санитарный перерыв.

В электричках караулит по тамбурам контролеров, стоит у дверей, зорко всматривается в приближающийся перрон, чуть что подозрительная пара входит — она грабастается наружу.

В автобусе тоже дежурит у входа настороже.

Это такие времена, что кондукторов поувольняли и стоят кассы самообслуживания. Опустил копеечку честный советский человек, дернул билетик.

Еще такая особенность этого периода — кто не работает три месяца, того сажают в колонию, в так называемый лечебно-трудовой профилакторий, ЛТП.

Поэтому она фиктивно числится чьим-то секретарем.


Если пришлось спрыгнуть с автобуса, заподозрив в двух деловых тетках контролеров, она идет до станции пешком, голосует на дороге, тогда, считай, полдня пропало. Семь километров! И никто не останавливается, главное.

Мать кормит, стирает, убирает, а Елизавета спит до полдня, затем надо собраться, вымыть лицо, ноги и руки, надеть выстиранное мамой, а у мамы-то онкология!

Елизавета привозит из столицы все новинки самолечения. Постольку поскольку операцию-то сделали, но надо вставать на ноги, мать совсем ослабела, необходимо ее держать на поверхности.

Елизавета любит мать самоотверженно, но сурово, указывает ей путь к спасению.

Они вдвоем обливаются ледяной водой на снегу. Они голодают всухую. Они буквально проповедуют взгляды и методы старца Кузьмы Петрова, Дормидонта Иванова, Порфирия Кузнецова, употребляют такие вещи как мочепитие (уринотерапия), хождение босыми по снегу.

Она, Елизавета, читает в книжных магазинах и библиотеках, делает выписки карандашом.

Результат сухого голодания (двое суток ничего, даже ни капли воды): сама заболела, да столь тяжко, что пошла по больницам, получила высокую степень инвалидности и пенсию!

Волчанка, такой поставили диагноз, системная волчанка.

То есть несчастье родило маленькое счастье.

Лечили ее чем — чем всегда лечат при медицинском бессилии, гормонами, от этих гормонов Елизавету разнесло до бабищи, до параметров древней богини, каких находят в степях в каменном виде.

Елизавета и Степан актеры. Что есть театр, если нет помещения? Театр тогда — это репетиции.

Где они — Елизавета и Степан — репетируют? В некоем районном Доме культуры, в комнатке драмкружка, который пышно называется театральной студией.

Руководительница, немолодая и заботливая Сталь Дмитриевна, ветхая актриса, жалеет бедную Елизавету, уважает ее каменное упорство и прочит ей роль Вассы, Кабанихи, леди Макбет.

При этом Сталь Дмитриевна ни за что не соглашается дать Степану роль Макбета, Гамлета или Отелло.

Почему?

Потому что Степан не слышит никого и бубнит по бумажке (на которой фломастерами поверх текста нарисованы танки и самолеты), бубнит глухо, монотонно, с напряжением не пробившейся дрели.

Это что за игра такая? Никаких эмоций!

Степа, я же вам дала задачу куска: гнев!

Степа бубнит опять монотонно: быть или не быть вот в чем вопрос.

И главный вопрос, причем, — восклицает СД, — вот в чем вопрос, где дикция?

Справедливости ради надо сказать, что все замолкают, когда Степан начинает бубнить.

Елизавета тут причиной: баба-гора, она духовно преклоняется перед глыбой Степанового таланта и его индивидуальностью. Ее обожание, тоже молчаливое и каменное, продирает кружок до кишок.

Никто не хочет играть с этой парочкой.

Им мадам Сталь дает, так и быть, делать их собственную композицию по роману какого-то автора, написанного в прошлом веке; трогательную историю сельской героини.

Степан читает за автора и все роли, Елизавета глухо бормочет остальное, нечастые реплики молчаливой труженицы. Ее потаенные мысли читает тоже Степан.

То еще действо! Степан бубнит, пауза, пауза длится, Елизавета медленно, как прорицательница, произносит простые слова.

Мороз по коже — и вон, вон! Зрители не выдерживают (не зрители, а пока что студийцы).

Сталь Дмитриевна терпит и в конце увещевает потных чтецов прийти на занятие по технике речи утром. Она специально даст им урок.

Утром они никогда не могут, спят. Елизавета в своей избе, Степан в семейном муравейнике среди криков рано вставших детей и их родителей, которым на работу.

Какой распорядок жизни и какие планы у безумной пары актеров?

Все давно обдумано, весь путь: показаться в театр к ведущим режиссерам, поступить в труппу и играть только свое, играть, играть.

Пока что с этим трудно, поскольку Степан и Елизавета похожи на оборванцев, раз.

По телефону им искомых режиссеров не дают, два. В театр не пускают через служебный вход, три.

Но мало ли что: слава их растет. О них говорят как о примере антитеатра.

В те баснословные времена театр бился в тенетах партийных указаний и недопущений, и пьесы на производственные темы, где главными лицами были секретари партийных комитетов, райкомов и обкомов, шли повсеместно. Разрешалась также и разномастная классика, своя и старая зарубежная.

Поэтому любое другое слово, иная тематика, движение не на тему, даже новый способ произнесения слов (одна фраза в разных тональностях) — все было прорывом в будущее и прогрессом.

И Степана и Елизавету приметили, постольку поскольку на занятия кружка иногда забредали театральные критики.

Это Сталь Дмитриевна заботилась о реноме своего маленького театра.

Ее-то знали. К ней ходили ее бывшие ученики.

Но эта слава, она не проявлялась никаким образом в печати.

Печать тоже служила коммунистической партии.

И родной Дом культуры был этой паре не помощник — ежели только раз в полгода комната студии, зрители на стульях, человек пятнадцать. Иногда залетный иностранец высидит и потом говорит, что да, формидабль, файн. А бы на фестиваль в Авиньон, Эдинбург, а? (Елизавета.) Иностранец записывает домашний телефон Степана. На этом точка.

Елизавете легче живется с пенсией и огородом (летом они пускают небогатых дачников).

Елизавета еще и числится на заочном отделении режиссерского факультета, у нее есть документ. Он дает право на то и на се, на театральную библиотеку, на посещение спектаклей.

У Степана и этого нет.

Степану тяжело, он боится ездить без билета, его уже арестовывали контролеры, и невозможно войти в театр, и не на что купить книги. В читальни ходить он не в состоянии, его однажды обругали там и испугали навеки.

Он не может быть никем, только актером. А нет образования!

Сталь Дмитриевна что-то говорила о заочном режиссерском, как у Елизаветы. Но для этого надо сдать документы. На такой подвиг Степан не способен.

Тем не менее играют безостановочно, годы, один и тот же текст — в теплых вестибюлях, откуда их не гонят, на почтамте, на вокзалах; репетируют сидя на лавке, если удается пройти в метро.

Раз в полгода пятнадцать человек на стульях, Елизавета и Степан два часа спокойно и в свое удовольствие, эгоистически монотонно, бубнят, глухо талдычат, не повышая голоса, но с огромным напряжением.

У них уже есть человек десять поклонников и даже нашелся один театральный писатель, Юлик Смелков, и он даже опубликовал в газете заметку о спектакле: пара считает, что это только начало.

Но на том, выясняется, и конец.

Сталь Дмитриевна заболела, одновременно и Дом культуры поставили на капитальный ремонт.

След Елизаветы и Степана обнаружился только однажды, когда заботливый Юлик наконец сосватал им показ еще в одном профсоюзном клубе.

Степан пришел с Елизаветой в виде свиты, обследовал помещение (в зальчике находились местные студийцы), Степан стал размечать мизансцены, не обращая внимания ни на кого рядом с собою, не видя людей в упор, ходил как наконец приехавший хозяин, голос его резко звучал, в кармане у него лежала ветхая газетная вырезка с заметкой Юлика, за ним следовала страшная баба Елизавета в плаще, закапанном на груди какими-то горючими слезами (либо это были пятна от сожранного мороженого) — и оба этих театральных чудища с какой-то брезгливой пресыщенностью говорили «это уберем» и «свет туда», не замечая никого.

Степан не одобрил помещение, но его больше и не пустили в этот клуб.

Елизавете удалось прорваться и ненадолго закрепиться, она сыграла главную роль (закатывая паузы до зрительского испуга) в самостоятельной режиссерской работе одного актера из МХАТа, но спектакль запретили.

Затем их след потерялся — то ли Степан не простил измены, то ли Елизаветина мать умерла, а выжить одной в избе, т. е. топить, готовить, стирать, убирать, пахать, полоть, выкапывать — это было не для серьезно больной, да и отчаявшейся, сломленной горем Елизаветы.

Непьющие алкоголики, завязавшие наркоманы, осиротелые дети, вот кем они стали. Людьми, утратившими стержень своей жизни.

А всего-то имелось за душой: отчаянная вера в свое особенное предназначение, мы не как они, и десяток сторонников. Все что нужно.

Они были настоящими гениями небывшего, неосуществимого театра.

Пожили как хотели.

И ничего не осталось.

Загрузка...