С озера веяло холодом. Сквозь дымку тумана далеко за осинником розово проклевывалось небо. Налетел ветерок, и озеро покрылось рябью, будто сморщилось. Холод повел плечами, вдохнул, набрав полную грудь холодного воздуха, с шумом выдохнул вместе с табачным перегаром и сплюнул с досады: сколько раз зарекался не курить! Сам начальник санслужбы советовал: лучше иной раз, когда на службу не надо, чарку пропусти, а сигарету - ни боже упаси.
Так разве кинешь! Кто в старшинской шкуре не был, тот не нюхал пограничной службы! - ты и строевик, ты и хозяйственник, ты и ветеринар, и каптер, и аптекарь, и еще черт знает кто ты есть. А разве доброе слово от кого услышишь? Как бы не так.
Возвратясь в дежурку, старшина пробовал себя утешить - год остался. Один год отдать, чтоб аккурат пятьдесят стукнуло, а там - строй свою жизнь, бывший старшина Кондрат Холод, с уклоном на старость, но чтоб душа молодой оставалась, чтоб можно если не наверстать упущенное, так пожить с Ганной в свое удовольствие. Ведь заслужили: четверть века на границе. Это тебе не фунт дыма. Говорят, жизнь прожить - не поле перейти. Нехай бы попробовал кто на своих двоих отмерить те километры, что выходил Холод по дозорным тропам за двадцать пять годочков.
А год пролетит... если начальник отряда дозволит. Подполковник запросто может сказать: "Хватит. Выслуга есть, пенсию дадут, собирай, старшина, чемоданы".
Дежурство подходило к концу. Наряды возвращались с границы. Заставу наполняли шум, веселые голоса, в столовой то и дело слышалось:
- Бутенко, добавь.
- Спасибо, Бутенко...
- Бутенко, чаю...
* * *
Сон не приходил. Холод закрыл глаза. Дрожали набухшие бессонницей веки, и неприятно саднил нос в тех местах, где уже сгладились вмятины от очков. Ганна лежала рядом, тихая, со спокойным лицом, еще не тронутым морщинками. В полумраке затемненной комнаты белела подушка, на ней выделялась толстая Ганнина коса, почти такая, какая была двадцать лет назад, когда они только поженились. Холод чувствовал, что Ганна не спит, притворяется, жалеет его, а он ее жалости сейчас никак не принимал. Вздохнул.
Ганна нашарила в темноте его ладонь:
- Чего б человеку не поспать после службы? Кончил дело, спи, набирайся сил. - Теплыми пальцами сжала запястье: - Не вздыхай тяжело, не отдам далеко.
Он отнял ладонь, сел.
- Гадский бог, надо же было те очки цеплять!
Ганна тоже села, перекинула косу за плечо.
- Ну и что? Ты в очках на профессора похож. - Она пробовала шутить, но, видя, что мужу не до шуток, сказала серьезно и успокаивающе: - Пускай видел. Пенсию мы уже выслужили. А года наши такие, что можно очки носить. Пенсионные года наши подошли.
- Пензия, пензия!.. - В ярости обернулся к жене, взъерошенный, злой. Гадский бог, разве с такими руками на пенсию! - Разгорячившись, трахнул сразу обеими по подушке, утопив их по самые кисти.
Ганна скорее с удивлением, чем со страхом взглянула на мужа: никогда до этого выдержка не изменяла ему, а тут бык быком.
- Кондраточко, родный, за што ж ты со мною так? Ах ты ж, боже мой!.. Мы первые... или последние? Все уходят. А мы ж с тобой отсюда никуда, у лесничестве останемся. И дочка по лесному делу хочет... Жить нам и радоваться...
Ганна говорила, говорила, обняв его рукой за шею.
- Старый я уже, Ганно. Песок скоро посыплется.
Она его шлепнула по губам:
- Цыц! Чтоб таких слов не слышала. Для меня ты самый молодой, самый красивый, Кондраточко. А какой для начальства - нехай тебя не печалит. Мы свое отдавали честно.
Под ее шепот его сморил сон. Спал недолго. Ганна его разбудила:
- Посылай за Головым машину. Звонил.
12
Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза - человек и зверь. Два ярко-желтых, с зеленоватым отливом зрачка глядели на Сурова со страхом и злым любопытством. И вдруг исчезли так же внезапно, как перед этим вспыхнули в зарослях олешника близ дозорной тропы.
Потом, когда рассвело и Суров возвращался с поверки, он увидел на контрольно-вспаханной полосе цепочку лисьих следов. Рыжая ступала по-хозяйски неторопливо, испятнав мягкую пахоть глубокими отпечатками лап.
Цвет лисьих глаз напомнил о Вере - в день отъезда у нее были точь-в-точь такого цвета зрачки. Одетая подорожному в старенькую, когда-то синюю, теперь выгоревшую, в пятнах, болонью и поношенные, тоже некогда модные туфли на каблучках-шпильках, она держала в одной руке чемодан, в другой - Мишкин игрушечный автомат. У крыльца, урча мотором, подрагивал газик, а Мишка, усевшись рядом с шофером, канючил:
- Вот еще!.. Тоже мне!.. Едем, мамка. Ну, мамочка!
Вера сделала шаг к двери, остановилась. На ее припудренном лице остались следы недавних слез. И слезы звенели в голосе, когда она подняла к Сурову глаза с ярко-желтыми в ту минуту зрачками:
- Неужели тебе безразлично? Мы же сейчас уедем... Совсем. Навсегда!
На нее было жалко смотреть. Она ждала увещеваний, просьб, надеялась, что он станет отговаривать, как, послушавшись генерала Михеева, сделал это на первых порах их совместной жизни.
- Ты сама этого хотела, - сказал он коротко.
- Но я здесь жить не могу... Не могу! Поймешь ты когда-нибудь?
- Тысячи других могут... Впрочем, зачем повторяться? Мы с тобою много говорили на эту тему.
У Веры насмешливо выгнулась левая бровь, криво дернулись небрежно подкрашенные губы:
- И это все, что ты нам можешь сказать?
- Кому - нам?
- Хотя бы мне. И твоему сыну.
Он ответил не сразу. Протянул руку, чтобы взять у нее чемодан, и ровным голосом, каким разговаривал, сдерживая гнев, произнес, глядя поверх ее головы, повязанной белой косынкой:
- Оставайся.
Сначала дрогнули углы косынки под подбородком. Сурову показалось, а может, в самом деле в глазах Веры мелькнул настоящий испуг. Потом в искреннем недоумении взлетели и сразу опустились обе брови. Лицо ее в злости стало тусклым и некрасивым.
- Вот как!.. - сказала глухим голосом. - Он нам делает одолжение, благодетель. - И вдруг истерически прокричала: - Ненавижу! Все: проклятую дыру, дурацкую романтику. И твоего Голова. Можешь ему передать. Не-на-ви-жу!
Выскочила на крыльцо. Газик плавно тронулся.
Обычно в запальчивости - а с Верой в последнее время это часто случалось - она упрекала его, что дружит с начальником пограничного отряда Головым, упрекала таким тоном, словно общение с подполковником порочило Сурова, а заодно и ее, Веру.
С Головым Сурова связывало давнишнее знакомство: он, тогда еще курсант-выпускник пограничного училища, проводил последнюю свою стажировку на заставе, которой командовал старший лейтенант Голов.
Перед отъездом на стажировку командир дивизиона намекнул Сурову, что его, вероятно, откомандируют на заставу, где от бандитской пули погиб старший лейтенант Суров, отец.
И Суров тяготился бесцельным, как он полагал, пребыванием здесь, на юге. В подразделении Голова, охранявшем участок побережья, слово "граница" воспринималось условно. Узкая полоса галечника среди нагромождения ноздреватых ракушечных скал - какая это граница!
В его представлении настоящий рубеж проходил далеко отсюда, в Туркмении, по вершинам и ущельям Копет-Дага, среди безмолвия гор, где тишина часто взрывалась грохотом выстрелов и горы на них откликались сердитым, долго не смолкающим эхом. Оно, как артиллерийская канонада, перекатывалось с вершины на вершину, по каменным осыпям сбегало в ущелья и стремительно взлетало, чтобы потом замереть далеко внизу, в предгорьях, откуда за узкой равнинной полосой начинались горячие Каракумы.
Юрий однажды слышал и на всю жизнь запомнил, как горы умеют сердиться, стонать и плакать: в тот ненастный осенний день отец не возвратился с границы домой.
К Туркмении Суров был очень привязан, и эта его привязанность объяснялась просто: там он родился и рос, в пограничном поселке с поэтическим названием Сахарден до сих пор живет его мать, из Сахардена же она проводила его в училище и ждала возвращения...
Застава, на которой Суров проходил стажировку, располагалась за городом, в курортном районе с нерусским названием. Первые дни Суров ловил себя на том, что мысленно повторяет это название. Оно ему нравилось и вызывало причудливые ассоциации: акрополь, Карфаген, Парфенон... Стоило смежить веки, как начинало казаться, что тот реальный мир, мир настоящего, в котором он живет, мечтает и учится жить, - плод буйной фантазии. Но опять же запах цветущей акации напоминал ему совершенно незнакомый запах олив, а плеск волн манил в дальние дали.
Юрий не умел долго предаваться мечтаниям. Открывал глаза и видел пляж в мозаике тел - загоревшие до черноты, шоколадные и белые, еще не тронутые солнцем, тонкие, грациозные парни и девчонки, располневшие женщины. С утра до поздней ночи людской шум глушил рокот моря.
В бинокль с вышки можно было рассмотреть далекий горизонт и далекие, казавшиеся игрушечными, белые корабли - даль их окрашивала в один цвет. Те, что уходили к берегам Крыма и дальше, к Босфору, исчезали за чертой горизонта, словно проваливались. Другие, что шли в порт, постепенно вырастали в размерах, меняли окраску. И тогда исчезало очарование дали, сужался нарисованный воображением круг - были просто пляж и просто гавань. Юрий отнимал бинокль, переводил взгляд влево, открывалась панорама порта. Там гремели лебедки, весело кричали маневровые паровозики, у причалов отфыркивались океанские лайнеры, толпились люди.
Много интересного повидал Юрий на юге. И тем не менее все увиденное представлялось ему экзотикой, яркой и пестрой, но отнюдь не границей. Настоящее виделось в суровых и скромных тонах, на заставе, куда он стремился с нетерпением влюбленного.
Однажды выдался свободный от занятий воскресный день. На спортивной площадке только начался волейбольный поединок, когда за Юрием пришел дежурный.
- Старший лейтенант вызывает.
В канцелярии Голов встретил Юрия кивком головы, кинул быстрый и цепкий взгляд поверх очков, сразу как бы став значительно старше.
- Подходяще, - сказал он, видимо, для себя. Отпустил дежурного, но вернул с полпути: - Сейчас ровно тринадцать. Передайте заместителю, что вернусь к двадцати одному. - Подумав, добавил: - Выходной возьму. Искать в Черноморке.
Дежурный ушел. Голов открыл дверцу сейфа, достал несколько трехрублевок, одну протянул Сурову:
- Возьми, стажер. На всякий пожарный.
Юрий вспыхнул:
- Зачем?.. Что вы, товарищ старший лейтенант!
- Дают - бери, бьют - беги. Я не бью, даю. Отдыхать поедем. Пошли стажер. Раз к Голову приехал, он тебе все покажет. На том стоим. - Стоял, протянув руку с трехрублевкой между пальцев.
- Мне не нужно, товарищ...
- Характер показываешь? У меня у самого характер. Не хочешь, как хочешь. Была бы честь предложена.
- Не возьму.
Голов, не сердясь, спрятал деньги.
- Уважаю твердость, амбицию - нет. Ладно, время дорого. Жена заждалась. - Захлопнул дверцу сейфа. - Поехали.
За воротами заставы Голова встретила жена, миловидная женщина с завитыми волосами и ярко накрашенным ртом.
- Заждалась! - воскликнула она, побежав мужу навстречу и беря его под руку. - Грандиёзное невнимание к даме.
Голов отнял руку, похлопал жену по спине:
- Надо говорить "грандиозно". Поняла, Фросечка?
- А я что - разве не так сказала?
Он взял ее под руку, она не успела обидеться.
- Вот чудненько! Мировой денечек. И стажер с нами? Вот чудненько!
Поначалу ехали в пустом и громыхающем трамвае через длинный бульвар, мимо санаториев, скрытых в гуще деревьев за оградами, добрались до вокзала, пересели в другой, теперь уже до отказа набитый вагон, в котором и стоять было трудно. Минут сорок спустя, потные и уставшие, высадились у дальнего пляжа, где тоже негде было приткнуться.
Юрий подумал, что не стоило тащиться в такую даль, с равным успехом можно было провести несколько часов близ заставы, у моря.
Стоило Голову появиться в своей зеленой фуражке, и сразу его окликнуло несколько голосов:
- Голов!..
- Алексей...
- Леша... К нам давай. Сюда-а-а!
Ему махали руками, кричали.
- Башку за друга клади, - довольно произнес Голов, обернувшись к Сурову и глядя на него с превосходством. - Дошло, как нужно с народом жить? - Полез в карман и быстро, не спрашивая, сунул Юрию трехрублевку: - Без разговоров.
Юрий не успел ни возразить, ни отдать: Голов, улыбаясь и лавируя между лежащими на пляже, уверенно вел Фросю на голоса, положив ей руку на плечо.
Предоставленный самому себе, Юрий разделся, полежал на песке, непривычно белый среди дочерна загоревших людей. Друзья Голова, люди среднего возраста, видно, тоже военные с женами, расположились кружком, достали снедь, звали Юрия, но он отказался.
- Оригинал, - сказал о нем Голов. - Поди-ка лучше к ребятам, разомнись, - покровительственно предложил он. - С нами, стариками, скучища.
Юрий присоединился к группе ребят, играющих в мяч, и вскоре со всеми перезнакомился. Из всех имен запомнил имя черненькой, коротко остриженной девушки, несколько хмуроватой на вид, - ее звали Верой - и парня, Аркадия, значительно старше ее и оказывавшего ей знаки внимания...
Когда на исходе ночи возвращаешься с границы домой, чуточку гудят уставшие ноги, самую малость кружится голова, в ней шумит и позванивает, а сам ты, хмельной от густого настоя трав, напитавших прохладный воздух, дышишь во всю грудь и никак не надышишься. Перед рассветом запахи трав слабеют. И тогда тебя обволакивает другой запах, запах росы - тонкий, едва уловимый, его разве только и услышишь в неподвижной тишине пограничья, потому что весь ты в росе, будто природа щедро искупала тебя в награду за нелегкую службу.
Идешь и в такие минуты думаешь о кружке горячего чаю, предвкушаешь сладость короткого перекура в продымленной сушилке, где от развешанных плащей и курток пахнет лесом, табаком и солдатским потом, слышишь хруст матраца, на котором вытянешься во всю длину уставшего тела и мгновенно, едва прислонясь головой к твердой подушке, провалишься, невесомый, в бездонную пропасть.
Но иной раз, случается, непослушная память такое подсунет, что и курить не захочешь, и сон отлетит.
...Тогда, рассердясь, он не подумал о возможных последствиях. Изо всей силы ударил Аркадия под ложечку приемом, какому его научил Голов. Вера стояла в стороне, за камнями, всхлипывала, придерживая рукой изорванное на груди платье. Было еще светло, приглушенно долетал гомон многолюдного пляжа. Здесь, среди камней, тишину нарушали Верины всхлипывания.
- Попомнишь у меня, хлюст этакий, - пригрозил Аркадий, вытирая с разбитого лица кровь. - Мы еще встретимся!..
Юрий не оглянулся, достал из фуражки нитку с иголкой, протянул Вере.
- Что вы! - Вера, не поняв жеста, испуганно отстранилась, словно защищаясь, вытянула вперед обе руки, забыв о разорванном платье.
Юрий увидел ее маленькую грудь.
- Извините, - пробормотал он, отойдя в сторону.
Провожая Веру, послушно шел за ней через похожие один на другой городские дворики с темными подворотнями, дворики, мощеные гладкими каменными плитами, где непонятно как пышно рос виноград и ярко рдели цветы. Играли дети, переговаривались старухи, сидя каждая у своей двери на низкой скамеечке; пахло жареными бычками, арбузами. Вера избегала многолюдных улиц.
Юрий думал, что, если обратно придется идти одному, он непременно заплутается в лабиринтах дворов, спусков и узких каменных лестниц, каскадом спускающихся к приморью.
В квартире у Веры пахло цветами и свежевыкрашенным полом. В полутемной комнате на круглом столе, покрытом зеленой плюшевой скатертью, стоял букет ярко-красных роз. Вера, не задерживаясь, провела Юрия в другую, светлую, пустоватую комнату, где вся мебель состояла из узкого диванчика, этажерки с книгами, одного стула и маленького столика, тоже заваленного книгами. Зато стены здесь пестрели множеством красок.
- Пробы, - небрежно сказала Вера. И добавила: - Так, пустяки: этюды, наброски. - Предложила Юрию стул, вышла.
На стул Юрий положил фуражку. Пока не было Веры, принялся рассматривать рисунки. Одни ему нравились главным образом простотой и неприхотливостью красок, другие - нет. Среди нескольких набросков выделялся писанный маслом, почти законченный портрет старика.
Странный портрет. Старик с копной нечесаных волос, безбородый, с короткими усами под крупным горбатым носом. Небольшие острые глаза прищурены, будто в них затаилось ехидство. Всего две краски, два цвета грязно-белый и темно-коричневый, а в них отблеск близкого пламени. Присмотревшись, можно было разглядеть контуры рук, оранжевые пятна в кузнечном горне и фиолетовую наковальню.
Юрий неотрывно смотрел на портрет и не мог понять, что в нем привлекает внимание. Он не заметил, как Вера, возвратившись в комнату, наблюдает за ним, ждет, что он скажет.
- Хорошо, - произнес погодя. - Просто здорово!
- Правда?
Он обернулся на ее голос, немного смутился.
- Я, конечно, не ценитель. Но старик силен. Ваш отец?
Вера рассмеялась, даже руками всплеснула:
- Что вы, Юра! Это мой дедушка. Я его нарисовала, когда еще была вот такой. - Она подняла руку на уровне столика. - Еще в седьмой класс ходила. Посмотрела Юрию в глаза и вздохнула: - Дедушка давно умер. Под Одессой, в Дофиновке, у него был свой домик. Туда на лето мой папа уезжает. Он тоже художник. В следующий раз придете, я вас познакомлю.
Хотелось ответить, что следующего раза не будет, потому что до возвращения в училище осталось три дня, там - производство в офицеры и назначение к новому месту службы. И еще хотелось сказать о многом, что вдруг нахлынуло на него в один сегодняшний день. Но как скажешь? Это же не мяч перебросить через волейбольную сетку.
Вера, не замечая смущения своего гостя, без умолку рассказывала об отце, о подружках, жалела, что окончена учеба в художественном училище и теперь просто придется работать.
- Правда, это скучно - просто работать? - Она рассмеялась: Зарабатывать на пропитание. Какое дурацкое слово, правда? И оставаться в пыльном городе на все время - скучно. Правда?
Он не знал, на какую из ее "правд" ответить, а Вера, по всей вероятности, не ждала разъяснений - ей хорошо было с ним, сильным и мужественным, каким она, очевидно, нарисовала его в своем воображении, когда он защитил ее от домогательств подвыпившего Аркадия. Она опомнилась лишь тогда, когда он собрался уходить. Вскочила с диванчика, одернула на себе платье.
- Заговорила я вас. Извините. - Вера притронулась к его руке.
- Нет, почему же... Было очень хорошо, - пробормотал он, вспыхнув от ее мимолетного прикосновения.
- Приходите завтра. - Вера поправила волосы. - Наверное, папа приедет. Буду ждать.
- Право, не знаю. Вряд ли.
- Служба? - Вера грустновато улыбнулась.
Он подумал, нужно ей сказать правду: девушка так доверчиво смотрела ему прямо в глаза, в наступивших сумерках они будто светились.
- Послезавтра уезжаю.
- Надолго?
- Совсем. Сначала в училище, потом на границу.
- И больше никогда, никогда сюда не приедете? - Потупив глаза, Вера теребила пряжку пояса на своем платье. Он видел ее нервные пальцы, и ему захотелось взять их в свою ладонь, легонько сжать...
- Вам хочется, чтобы я снова приехал?..
Через три месяца они поженились...
13
Суров шагал вдоль вспаханной контрольной полосы и пробовал выбросить мысли о Вере из головы, как поступал всегда, когда не хотел думать о ней. Раньше ему это удавалось: стоило пожелать, и он без особых усилий переключался на другое. Благо, работы хватало.
Перед рассветом налетел ветерок - несильный, по-августовски прохладный, принес запахи хвои, перестоявшегося клевера и моря. Почудилось, будто не сосны, а море шумит, посылая волну за волной на усыпанный галькой пологий берег. Двигаясь от наряда к наряду, Суров слышал шепоток заплутавшего ветра и шум морского прибоя.
Море он, конечно, придумал. И с горечью усмехнулся: откуда быть ему среди белорусских лесов, раскинувшихся вокруг на многие километры! Море там, на юге, где Вера с Мишкой...
О жене думал без злости и без особой печали. Первые полгода накатывала тоска, особенно в дни, когда приходили письма. Вера писала часто и много, настаивала на демобилизации, звала к себе. Он отвечал ей реже, чем она писала ему, отвечал скупо. О демобилизации не могло быть и речи. Теперь письма приходили раз в месяц, короткие и сухие, - все о Мишке. Вера писала, что сын плохо переносит жару, похудел и просится на заставу. А в конце Мишкиной рукой нацарапано: "Папчка прыжай".
Суров передвинул на бок сползший к животу пистолет и зашагал быстрее. Занималось августовское утро. Край дозорной дороги вдоль контрольной полосы зарос высокой травой. Сегодня же нужно обкосить траву, навести здесь порядок. Он с удивлением отметил про себя, как быстро вымахала трава, почти в пояс. Ведь совсем недавно прокашивали.
Было тихо - ветерок унесся. На границе стояла густая, почти плотная тишина, какая устанавливается перед восходом солнца, когда одни лишь жаворонки поднимаются в небо и оттуда серебряным колокольчиком звенит их песня.
Суров любил эти минуты тишины. И сам не мог объяснить, чем они пленяют его. Перед восходом в лес уползают последние тени, и, кажется, слышишь их крадущиеся шаги. На вспаханной полосе виден каждый след. Вот пробежала мышь-полевка. Чуть заметное кружево ее лапок пересекло полосу по диагонали, повернуло назад и на середине исчезло: здесь полевку, не касаясь земли, накрыла сова. Чуть поодаль наследил разжиревший крот-слепыш: прогулялся немного и нырнул обратно в нору, видать, не понравилась мягкая как пух земля под ногами.
За поворотом, у горелого дуба, Суров остановился: дикие свиньи испахали полосу безобразными черными воронками. Сладу нет с этими тварями, редкий день обходится без того, чтобы не приходилось после них боронить полосу. И еще заметил Суров подгнивший столбик на кладке через ручей, столбик придется менять, а заодно уж и доски.
Тропа поднималась на бугор, его вершина, будто подкрашенная, светилась оранжевым светом - по ту сторону бугра всходило солнце. Когда Суров поднялся на вершину, сноп ярких лучей ударил в глаза. Отсюда, с вершины, Суров, как на макете, увидел весь правый фланг своего участка до самого стыка с соседней заставой. Лес до горизонта стоял зубчатой стеной, а вдоль него, как часовые, - пограничные столбы: красно-зеленые - свои и бело-красные соседей. Контрольно-следовая полоса то взбегала на пригорки, то спускалась в лощинки, иногда огибая выступы леса и поросшие ольхой и березой овраги. В одном из них, самом глубоком, лежал белый туман, туда еще не успело заглянуть солнце, и потому деревья, поднимавшиеся со дна его, казалось, висели в воздухе поверх молочной пелены, чуть касаясь ее.
Суров так хорошо изучил участок границы, что мог пройти по нему с завязанными глазами - в любую погоду, в самую глухую и ненастную ночь. Он, как и его солдаты, великолепно ориентировался на местности, фонарем пользовался в крайних случаях, если приходилось обнаружить следы.
И тем не менее, когда бы он ни возвращался с границы, всякий раз, останавливаясь на вершине холма и оглядывая с высоты свой участок, как бы заново открывал для себя прелесть края, в который приехал из Туркмении полтора года назад. Туркмения со своими суровыми неброскими красками имела свои прелести, была по-своему привлекательна, там и сейчас жила его мать, Анастасия Сергеевна, остались друзья и знакомые. Но после безлесных гор Копет-Дага и зноя пустыни он не мог налюбоваться зеленой Беларусью, ее лесами и реками, ее тихими голубыми озерами, мягким климатом.
Суров возвращался домой, чувствуя во всем теле приятную усталость. С обратного ската холма увидел заставу и крышу домика, который занимал вдвоем со старшиной Холодом. Над домом летали голуби - их для Мишки еще в позапрошлом году завел Бутенко. Голубей развелось много, и старшина жаловался, что голубиный стон лишил его сна.
За время службы Бутенко окреп, раздался в плечах, но оставался тем же деревенским пареньком, каким приехал с первогодками на заставу непосредственным, стеснительным, но с природным тактом, хотя и наивным. Иногда, бывая с Суровым один на один, спрашивал:
- Колы ж Мышко приидэ, товарыш капитан? Ото ж йому радости будэ голубив, бачыте, скильки!
А в дни, когда приходило письмо от Веры, спрашивал, напуская на себя безразличие:
- Ну, што там Мышко пышэ? Скоро вернется?
Городок заставы был рядом. Суров видел, как прачка выгнала из сарая корову и та, переваливаясь, лениво побрела в сторону луга, что начинался сразу же за забором. Бычок ее, к удовольствию старшины, из ласкового увальня, любимца солдат, вырос в огромного бугая, и теперь его приходилось держать на цепи. Не бугай - зверь вымахал. Суров приказал старшине избавиться от него. Холод, однако, медлил.
До отъезда Веры Суров на полпути к заставе включался в телефонную линию, выяснял у дежурного обстановку и, если все было в порядке, не заходя в канцелярию, шел к себе на квартиру, чтобы, не теряя времени, поспать несколько часов дома.
Без Веры все изменилось.
Обогнув спортгородок и пройдя через калитку за высокую ограду заставы, Суров хотел было направиться в канцелярию, где теперь отдыхал, возвращаясь с границы. Он посмотрел в сторону домика, просто так, механически. И замер, остановясь. У него вдруг пересохло во рту и по спине пробежал холодок. С ним всегда так случалось в минуты волнения. Окна квартиры были настежь раскрыты, на веревке, натянутой от стойки крыльца до старой груши перед домом, сушились его, Сурова, одежда и домашние вещи - ватное одеяло, коврик, два кителя и шинель. Еще какие-то вещи были развешаны под навесом крыльца, но Сурова они не интересовали, как, впрочем, и все имущество.
"Вера приехала!" - обожгла догадка.
Ему стало жарко. Он, обычно спокойный, а по определению Веры, даже и флегматичный, как "каракумский верблюд", вдруг растерялся. Нежданное возвращение - не похоже на рассудительную Веру: она бы телеграммой предупредила.
Растерянность длилась недолго. От калитки, где он остановился, до дома было ровно сто пять шагов. Сто пять "пограничных" шагов по выложенной кирпичом и посыпанной желтым песком дорожке. В обычной обстановке расстояние покрывалось в полторы неторопливых минуты. Суров пробежал их за пятнадцать секунд и с бьющимся сердцем взлетел на крыльцо, проскочил в переднюю. И увидел седую голову матери.
Она обернулась к нему, вытерла руки о передник, пошла навстречу, пряча счастливую улыбку.
- Здравствуй, Юрочка. - Поздоровалась так, будто рассталась с сыном вчера. И чмокнула его в щеку.
Суров обнял ее и, отступив, хотел спросить, почему вдруг она приехала, не предупредив. Мать, упреждая вопрос, сказала:
- Что меня встречать - я не генерал.
Плескаясь под рукомойником, Суров думал о матери. Приезд ее, безусловно, Юрия обрадовал, он любил мать, как любят только мать, с нею было по-домашнему спокойно, уютно. Он поймал себя на том, что предвкушает удовольствие от приготовленного матерью завтрака - это тебе не стряпня заставского повара из солдат-первогодков. И при всем этом ощущал некое чувство досады, что ли. И неловкости одновременно. Неловкости перед матерью, потому что ошибка его огорчила. Если бы Вера с Мишкой...
За завтраком он и мать избегали разговора о Вере. Мать подкладывала ему жареного мяса, картошки, приправленной чесноком и перцем - по-туркменски. Приятно было сидеть за столом, накрытым хрустящей накрахмаленной скатертью. И она, эта скатерть, и под цвет ей льняные, тоже накрахмаленные салфетки Сурова нисколько не удивили: он помнил их с детства, привык к ним. И то, что мать привезла сейчас эти немудреные вещи, чтобы как-то скрасить ему быт, он воспринял как должное.
Вот если бы такое внимание оказала ему Вера! Он бы, конечно, похвалил ее за вкусный завтрак и нарядно убранный стол. Такие мысли его рассердили: "Вера, Вера". Будто она весь свет застила. Досадуя на себя, отодвинул тарелку, поднялся, поцеловал мать. Поцелуй получился не очень искренним мать не обманешь. Она легонько шлепнула его по губам своей мягкой и теплой ладошкой, почему-то потерла щеку в том месте, к которому он только что прикоснулся губами.
- Поди-ка ты лучше спать, - сказала она.
- И то правда. Ты, как всегда, права, мама.
- Не подлизывайся.
14
Его разбудил рев быка. Жорж - так прозвали быка солдаты - ревел протяжно, со всхлипом, страшно, до тех пор пока на лугу не отозвалась корова.
Суров больше уснуть не мог. И снова, в который раз за день, пришли мысли о Вере. Он пробовал избавиться от них, не видеть лица жены, не вспоминать ее имени. И не мог. Тогда заставил себя думать о служебных делах, но уже через несколько минут снова вернулось старое. Проще всего было подняться, помочь матери. Только сейчас подумал, что толком и не поговорил с нею.
Она вошла сама, принялась стирать пыль со стола и буфета, потом стала наводить порядок на книжной полке. Суров, приоткрыв глаза, видел спину матери с выступающими из-под блузки лопатками, тонкую шею и поседевший пучок волос на затылке. Старость давно подкрадывалась к ней, но Суров обнаружил ее вдруг, только сейчас, и ему стало больно. Он чувствовал свою непонятную вину перед матерью, хотя всегда был хорошим сыном, и она им откровенно гордилась.
Он лежал тихо, не шевелясь. Мать по-прежнему стояла к нему спиной, и он смотрел на ее быстрые руки. Вот она вытерла пыль с корешков книг на верхней полке, принялась за вторую, где стояли шесть томиков Паустовского - подарок Веры ко дню рождения. Вера, влюбленная в свой город, пробовала привить эту свою влюбленность и мужу, а поскольку Паустовский когда-то жил и писал на ее родине, полагала, что прочтя хотя бы "Время больших ожиданий", Юрий переменится.
Суров прочитал все шесть томов - от первого до последнего. Ему особенно понравились "Кара-Бугаз" и "Северная повесть", понравились суровостью сюжета и мужеством героев. Он всегда относился с уважением к мужественным людям. Так благодаря Вере "открыл" для себя и полюбил Паустовского, к югу же остался по-прежнему равнодушен.
Суров знал, что к книгам Паустовского отношение матери нельзя было назвать простой влюбленностью. Она их боготворила. Он представлял себе, как мать преобразится, когда увидит шеститомник в коричневом переплете: замедлится мелькание ее рук, осторожно, будто касаясь хрупкой вещи, возьмет ближайший к ней томик, слегка откинет назад седую голову и, близоруко щурясь, начнет читать безразлично с какой страницы, чуть пришепетывая губами, будто молясь. Он улыбнулся этой ее, знакомой ему еще с детства, привычке - читать, шевеля губами.
- Зачем рот кривить? - не оборачиваясь, вдруг громко спросила мать, возвратив томик на полку.
- Фантазируешь, мамочка. Я спал.
- Полно врать-то. Вставай.
- Слушаюсь, товарищ мама, - дурашливо прокричал Суров и спрыгнул на холодный, еще влажный после мытья крашеный пол.
- Сколько тебе годиков, маленький? - насмешливо спросила мать.
- Все мои.
Несколько приседаний прогнали остатки ленивой сонливости. Потом Суров стал одеваться. Натянув сапоги, обратил внимание, что они до блеска начищены, перевел взгляд на отглаженные гимнастерку и брюки. Обернулся к матери. Она встретила его укоризненным взглядом, теперь уже строгим и - он знал - беспощадным:
- Думаешь, пожалела хилого, жалконького?
- Не надо, ма. И вообще...
- Вообще, - передразнила она. - Опускаешься, капитан. Что себе думаешь! На тебя солдаты смотрят. И все подмечают.
- Прошу тебя... - Он перебил ее, чего никогда себе раньше не позволял. И оттого, что в непонятной раздражительности допустил бестактность, стало неловко. - Извини, ты, как всегда, права. И давай больше не будем. Лады?
Она скупо улыбнулась.
- Лады. Чаю выпьешь?
- Забегу потом. Пора на заставу.
- Успеешь. Выпей. Обед не скоро.
- Давай.
Присел к столу, мимоходом взглянул на стенные часы, они показывали двенадцать. Времени оставалось в обрез: скоро приедет Голов.
15
После обеда коричневая "Волга" вкатила на сверкающий чистотой двор заставы, остановилась у посыпанной свежим песком неширокой дорожки; из машины вылез шофер, гимнастерка на его спине дыбилась, на животе собралась гармошкой, неуклюже поднял руку к фуражке:
- Подполковник идет по дозорке, приказано передать, что ему встречатых-провожатых не надо.
Суров возвратился к себе в канцелярию.
Холода внешний вид солдата привел в неистовство:
- Вы на кого похожи, га? Чамайдан! Солдат должен быть - во! Гвоздь! Чи вы не солдат?
Шофер растерянно оглядел себя:
- А что?.. Я ничего...
- Пустое место - "ничего". Приведите себя в порядок.
Старшина прочитал солдату мораль, стал тренировать в отдавании чести, "гонял" мимо себя:
- Выше ножку! Выше, ровней. Ручку на уровне плеча... Полный взмах!.. Полный, сказано...
Добившись своего, подобрел, спросил шофера, успел ли на соседней пообедать.
- Подполковник приказал ехать, я, значит...
- По глазам видать - голодный. Конечно, молодой, необученный. Зараз покормим. Солдат должен сытым Сыть. Ничего, войдешь у шоферское понятие, так за день три раза пообедаешь. Пойдем.
Привел солдата на кухню, приказал Бутенко накормить досыта.
Голов пришел после боевого расчета, сдержанно поздоровался с Суровым и старшиной, почистился с дороги, чаю попил, ужинать не стал.
- Показывайте хозяйство, - сказал Холоду. - Вы, капитан, занимайтесь своим делом.
Ходили по отделениям между ровных рядов аккуратно заправленных коек, по еще влажному полу. Закат сквозь чисто вымытые окна ложился на белые стены розово-красными полосами. Голов открывал тумбочки, в них не было ничего лишнего, а то, чему полагалось в них быть, сложено.
- К приезду начальства? - Голов блеснул очками.
- У нас завсегда воинский порядок! - Холод открыл дверь в следующее отделение.
- Как знать... Посмотрим, что на складе творится.
- Не хуже, чем у людей, товарищ подполковник.
- Скромностью не страдаете. - Голов направился к складу.
Здесь он дотошно проверял, все ли продукты в наличии, выговорил, что сухофруктов осталось мало.
- Привезем. Солдат у нас завсегда накормлен и получает, что по раскладке.
Из-за стекол очков на старшину воззрились две острые льдинки:
- Вы мне фантасмагорию не разводите! Старшина подразделения обязан держать хозяйство в перманентном восполнении запасов. Поняли?
- Насчет пополнения - стараемся. Остальное не понял.
Голов не стал объяснять значение "перманента", пошел к хозяйственному двору, Холод - в полушаге за ним. Здесь подполковнику не придраться, размышлял старшина, комар носа не подточит. В самом деле, кругом заметна хозяйская рука: сено сложено в стог и накрыто от дождей, под навесом каждая вещь на своем месте - сани-розвальни, ладный возок, штабель дров - полено к поленцу. Самый взыскательный инспектор не придерется.
В глазах Голова таяли льдинки - военный человек, он был доволен настоящим воинским порядком.
"Есть еще порох в пороховницах", - удовлетворенно думал о самом себе Холод. Если б мог проникнуть в мысли начальника отряда, прочел бы что-то схожее с собственными.
"Не так плох старшина, - размышлял подполковник. - Совсем не плох. Человек порядка, старая пограничная закваска, не то что нынешние молодо-зелено, тыр-пыр".
- Дров хватит? - Голов остановился у полуоткрытых дверей коровника.
- Так точно. Завсегда с запасом, товарищ подполковник. В тепле.
- Вы и Суров?
- Зачем? Личный состав. А мы - тоже. В лесу живем.
- Сами заготавливаете?
- Где хозспособом, где отряд доставляет. А больше хозспособом. Оно, правда, вроде не дело всякий раз побираться.
Видно, последние слова Голову не понравились, не дослушав, но промолчав, вошел в коровник, в полутьме долго вглядывался во что-то огромное, лежащее на настиле и хрумкающее, а когда глаза привыкли к полутьме, этим огромным и хрумкающим существом оказался бык, зверь с глазами навыкате; Голову стало нехорошо от этих глаз, устремленных на него и налитых злобой. Он инстинктивно подался назад, стараясь не обнаруживать страха. Стоило ему сделать движение, как огромная туша с необыкновенной легкостью подскочила, загремев цепью.
"Убьет!" - в страхе подумал Голов. И в ту же секунду, пригнув голову к самому полу, бык ринулся к нему, заблестев лоснящейся кожей.
Голов отскочил в сторону, наперерез быку бросился Холод.
- Жорж, назад! - закричал старшина. - Назад, щоб тэбе розирвало!
Поджидая старшину, Голов еле сдерживал бешенство. Из хлева слышалось сердитое бормотание, лязг цепи. Давно надо было уволить этого пастуха, думал Голов, негодуя на себя. Пожалел его, Сурова, филантропа, послушал. А ведь еще летом приказал: быка - на мясо, вспомнил он. Почему не выполнен приказ? Ждут, пока зверюга кого-нибудь на рога поднимет? Он, поговаривают, и сейчас гоняется за солдатами. Счастье, что не убил до сих пор никого.
- Старшина, ко мне! - крикнул в раскрытые двери.
- Тут я, товарищ подполковник. - Холод остановился рядом. - Извините, я виноват. Не зацепил он вас?
- Раньше о том думать следовало. Я приказал пустить этого... этого... на довольствие личному составу. Почему не выполнили? Ждете большого ЧП? Пока убьет?
- Так мы ж его на привязи держим...
- Что? Вы за кого меня принимаете!..
- Виноват... Недосмотрел.
Голов досадливо отмахнулся:
- Виноватых бьют. - Чувствуя, что иссякает запальчивость, приказал строгим голосом: - Быка зарезать. Мясо на довольствие вам и соседним заставам. Об исполнении доложите. - Голов, не желая слушать возражений, быстрым шагом направился к заставе.
Холод, взволновавшись, отстал. Слова подполковника сбили с толку, если не сказать больше - ошеломили. Такого производителя под нож! Где это видано? За него двух коров отдает колхоз. Своя, заставская, уже ни на что не годна. И как резать - с маленького выращен, с сосунка. Разве ж поднимется рука? Подполковник, конечно, прав: Жорж зверюгой стал, не догляди привязать, покалечит, а то и жизни решит. Завтра ж надо в колхоз подскочить, нехай берут бугая. И ни за какие бублики - под нож. Такую животину губить преступление.
С убитым видом Холод вошел в канцелярию.
Голов сидел на стуле у открытого во двор окна. Суров стоял у письменного стола, и вид у него был хмуроватый. Высокий, худощавый, он сверху вниз смотрел на начальника пограничного отряда, слушал, не возражая.
Когда вошел старшина, Голов не обернулся, продолжал говорить отрывисто, с короткими паузами:
- ...непорядок. Какие еще такие фермы в воинском подразделении? На линейной заставе! Парадокс!..
- На заставе единственная корова, - сдержанно возразил Суров. - И та выбракованная. А быка солдаты вырастили. Откуда ферма?
- Образных выражений не понимаете?
Я все понимаю, товарищ подполковник, понимаю, что бык стал опасен для личного состава. И тем не менее гиперболизации не нужно.
Начальник отряда заинтересованно взглянул в лицо Сурову, приподнял голову:
- Как вы сказали? Ах, гипербола вспомнилась? А если этот бычище брюхо вспорет кому из солдат?.. Вы свободны, старшина. - Голов поднялся.
Холод вышел.
Подполковник сразу заговорил о другом:
- Граница у вас в порядке. Приедет генерал, показать не стыдно. Дай бог каждому такую полосу и такую дозорку. За порядок - хвалю. И поощряю.
Суров позволил себе усмехнуться:
- Уж вы расщедритесь!..
- А что?
- На границу пойдете? - Суров попробовал переменить разговор.
- Нет уж, договаривайте, - настоял Голов.
- Я так, к слову.
- Будем в камушки играть? - Голов нервным движением извлек портсигар из брючного кармана. - Суров, я не люблю околичностей. Что вы имели в виду? Считаете, вас мало поощряли?
- Оставим этот разговор, товарищ подполковник. А если вам хочется знать, что я имел...
- Очень хочется. Люблю точки над "i".
- Пожалуйста. Самое большое поощрение за два года службы под вашим началом - "снять ранее наложенное взыскание".
Оба замолчали. Курили. Канцелярия сразу наполнилась дымом, он, как из трубы, повалил в открытое окно, в темноту. Давно наступил вечер, за разговором Суров не удосужился зажечь свет.
- Будем сидеть в потемках? - спросил Голов.
Суров повернул выключатель, закрыл окно. В стекла стали биться ночные мотыльки.
Весь разговор с самого начала был Сурову неприятен - начальник отряда явно был сегодня несправедлив, излишне придирчив, чем до этого не отличался Голов и слыл справедливым, хотя и требовательным начальником, конечно, не без изъянов, как всякий смертный.
Кто знает, что почувствовал Голов, может, сам заметил, что перешагнул черту дозволенного, когда сознание служебного превосходства притупляет чувство самоконтроля. Он пригасил папиросу и сразу же раскурил новую, чего никогда не позволял себе.
- Садись, Юрий Васильевич, - сказал, расхаживая по канцелярии. - "Снять ранее наложенное взыскание". Здорово подметил! А я прозевал. - Он невесело рассмеялся: - Не в бровь, а в глаз. - Сел на стул, заложил ногу за ногу, играя начищенным носком ботинка. - Насколько мне помнится, Юрий Васильевич, в академию собирались?
- Собираюсь, - уточнил Суров. - Рапорт подал весной.
- Помню ваш рапорт, его отослали в округ. Штаб у меня четко работает. А вот что из округа ответили, запамятовал. Проявление раннего склероза. Короткий смешок приподнял рыжие усики. - Сколько вам лет, Суров?
У Голова была отличная память, Суров это знал и в обращенном к себе вопросе усмотрел скрытый подвох.
- Двадцать девять.
- Стало быть, еще немного. Это я так, между прочим. И между прочим, хочу предостеречь от излишней филантропии. Распустили вы старшину. А он людей. Кто он, этот Холод? Пастух бычий. И солдат раскормил, скоро ходить разучатся.
- Старшина на своем месте.
- Что? - Голов привстал.
- К старшине у меня нет претензий. Я им доволен.
- А я нет! - отчеканил Голов, поднявшись и подойдя к столу. - Мне не нравится ваша манера разговора со старшим начальником.
Он подошел к прикрепленной на стене схеме участка границы, отдернув шторку, принялся внимательно разглядывать ее правую часть.
Суров был убежден, что мыслями подполковник далек от схемы, от топографических и условных знаков на ней, - просто делает над собой усилие, чтобы несколько успокоиться.
От схемы Голов возвратился к столу, достал из портфеля блокнот, полистал до чистой странички и стал записывать что-то ровным бисерным почерком.
- Так вот, капитан. - Он поднялся, кончив записывать. - Возьмите бумагу и карандаш... Пишите. Первое: на старшину представить характеристику на увольнение... Причину сами сформулируйте... Вам нужен расторопный старшина, огонь, чтобы с полуслова. С Колосковым поговорите. Чем не старшина? Отличный командир. Я правильно говорю?
- Хороший.
- Так в чем дело? Спросите. Даст согласие, присылайте подписку, и мы его немедленно на сверхсрочную. Армия - сложный механизм, дорогой капитан. Деталь сработалась, меняй решительно. Новую ставь, неизношенную. Твой старшина для строевой работы не гож, выдохся. Тут никакая трансплантация не поможет. Сочиняйте характеристику, и дадим ей ход. Ну, что вы молчите?
Суров понимал, что в словах Голова значительно больше здравого смысла, нежели жестокости, которую он усмотрел в распоряжении. При всем этом в мыслях не укладывалось, как можно человеку, отдавшему армии молодость, здоровье - всего себя, отказать в небольшом - сравнять какую-то важную для него одного круглую дату?
Он ответил, не уклоняясь от пронизывающего взгляда подполковника, устремленного на него поверх очков и как бы изучающего:
- На старшину Холода я могу представить только отличную характеристику. Такую он заслужил.
Брови у Сурова сошлись в одну линию.
- Ах, Суров, Суров. - Голов укоризненно, как бы журя, покачал головой с ежиком рыжих волос. - Эмоции. Прекраснодушие. Слезой прошибает. - Он решительно махнул рукой, как отрубил: - После инспекторской решу с Холодом. Записывайте. Второе: особо отличившихся на строительстве дозорной дороги представить к поощрению моими правами - независимо от результатов инспекторской. Это само собой. Записал? Моему заместителю по тылу выслать заявку на потребные материалы для окончания ремонта заставы и овощехранилища. На носу осень, а старшина мух ловит. Записал?
- Старшина как черный вол вкалывает, - бросил Суров, записывая. Разрешите вопрос?
- Слушаю.
- Когда нас освободят от всяких заготовок хозспособом? Я не могу без конца отрывать людей на заготовку дров, на рытье котлована под овощехранилище. Полгода прошу у хозяйственников.
Голов не вспылил, несмотря на то что тон Сурова был резким.
- Тыл все ругают, кому не лень. А где возьмут они, ежели нет. От промышленности не поступило вовремя, на складе пусто, а на то, чего нет, и суда нет, - скаламбурил он. - Я правильно говорю?
- Нам от этого легче не становится.
- Почему такая тишина? - удивился Голов. - Спать всех уложил, что ли? Взглянул на часы. - Рано еще совсем, начало двадцать первого часа. Где личный состав заставы?
Суров не успел ответить, вошел дежурный, доложил, что начальника отряда зовут к телефону. Голов вышел, а возвратясь, заговорил о другом.
- Устал я, Суров, - снова переходя на "ты", с несомненной искренностью сказал Голов и принялся снимать обувь. - Поверишь, могу проспать двадцать четыре часа на одном боку, как пожарник. Вздремну пару часиков на этой самой, со скрипом. - Присел на койку, и она под ним взвизгнула. - Минорные звуки издает коечка. И жестковата. - Он сладко зевнул, снимая китель, потянулся. - Ты ведь домой пойдешь, мать приехала. Анастасии Сергеевне поклон от меня.
- Спасибо. Передам завтра. Сегодня дежурю. Отдыхайте, я пойду в дежурку.
- Не помешаешь. - Залезая под одеяло, Голов посмотрел на наручные часы: - На границу пойдем в пять. Накажи, чтоб подняли.
- Ложиться не буду.
Суров зажег настольную лампу, погасил верхний свет. Зеленый конус лег на письменный стол, на лист белой бумаги и остро отточенный карандаш. Около часа работал, время от времени оборачиваясь к схеме участка, сверял свои записи с данными местности, прикидывал, где и что можно выкроить, чтобы усилить свой правый фланг. Именно он, наиболее трудный участок, и являлся уязвимым в смысле возможного нарушения. Вчерашнее задержание обнажило ошибки в планировании охраны границы, которых до минувшей ночи не видел ни он, ни те, что приезжали с проверкой.
Над заставой повисла серьезная обстановка, и он, начальник этой заставы, принимая на себя всю ответственность, не помышлял хоть частицу ее перекладывать на других. Вот и Голов приехал с тою же целью - как наилучшим образом закрыть границу. Разумеется, Суров в душе был ему благодарен. Голов - опытный пограничник - умел заглядывать наперед, думать и за себя и за противника, как искусный шахматист. Сурову это нравилось, он не мог не отдать ему должного. "Интересно, как бы подполковник распорядился техникой и людьми, сядь он сейчас на мое место?" - спрашивал себя Суров. Возникали другие вопросы, мысленно адресованные Голову.
План охраны границы в новых условиях еще не был готов, а Суров вдруг подумал о другом: не проходи он когда-то стажировку у Голова, не была бы Вера его женой. Вероятно, надо после инспекторской брать отпуск и отправляться к ней. От себя не убежишь: жить между небом и землей - не дело. Вера по-своему права, если исходить с позиций сугубо личных, эгоистических.
По правомерной ассоциации тотчас возникло иное: а каково же многим сотням жен офицеров других застав или тех же старшин?
Голов не спал, давно следил за Суровым, не беспокоя его и не мешая работать. Он глядел на Сурова, переводя взгляд со смуглого с крупными чертами лица на большие руки с длинными сильными пальцами, и не мог толком разобраться в своих чувствах к нему. На ум пришло слово "чувства", и он улыбнулся этому слову, такому далекому от того смысла, который он в него вкладывал. Свое отношение к Сурову Голов, сам того не замечая, то излишне упрощал - подчас до панибратства, то усложнял. Он считал Сурова одним из лучших офицеров застав и, странно, то, что прощал другим офицерам, не прощал Сурову.
Думая, что Голов спит, Суров расстегнул ворот гимнастерки, снял с себя поясной ремень с портупеей, повесил на спинку стула, украдкой и с какою-то мальчишеской озорной хитринкой взглянул в угол, где стояла кровать.
Голов не сдержал смешок и с непонятным злорадством, будто уличил Сурова в нехорошем поступке, рассмеялся:
- Форму нарушаем, товарищ капитан?
- Вы не спите?
- Как видишь. Не приходит товарищ Морфей с раскрытыми объятиями. Голов откинул одеяло, сел. - Слушай-ка, как этот охламон сейчас служит?
- Шерстнев?
- Да.
- Сложный солдат.
- Я предупредил его: еще одно происшествие - под суд отдам. Напомни ему, коли что.
- К нему другой ключ нужен, товарищ подполковник. Трибунал - не мера. Я вот...
Голов не дал ему договорить:
- Подумаешь, проблема века - воспитание одного разгильдяя! - И почувствовал, что снова находится во власти той непонятной двойственности по отношению к начальнику шестнадцатой, что раздражение берет верх над здравым смыслом. - Мелко ты плаваешь, Суров. Временами. Извини, Суров, не могу молчать. Я твоего Шерстнева вот сюда! - Он с силой сжал пальцы. - В бараний рог. А нужно, и в трибунал отправлю. Во мне жалости нет и не будет. Потому что я один за всех в ответе. И еще потому, что не для себя - для пользы дела стараюсь. А ты, еще в курсантах будучи, либеральничал.
Чем резче и более запальчиво говорил Голов, сидя на койке и дымя папиросой, тем быстрее успокаивался Суров. Он не пробовал возражать. Голов некстати вспомнил курсантские годы, а он, Суров, никогда не забывал их, то была самая беззаботная пора его жизни. Теперь же обязанностей уйма, дела никогда не кончаются. Единственное, что может себе позволить в бесконечном круговороте, - это сказать: "На сегодня хватит". Он перестал раздражаться от того, что одна исполненная работа влекла за собой новую. Вероятно, так оно и должно быть, потому что в бесконечном и напряженном темпе жила граница и все, кто к ней имел отношение. Необходимость исполнения всевозможных дел определялась одним словом "надо".
Надо было учить и воспитывать людей, чтобы они могли выполнять свой воинский долг, следить за хозяйством, организовывать службу, поддерживать постоянный контакт с дружинниками и сотнями других активистов, учиться самому, чтобы не отставать от требований, держать в голове сотни статей различных инструкций, параграфы уставов, частных и общих приказов...
По натуре незлопамятный, Голов и сейчас не мог держать зла. Продолжать разговор, сидя на развороченной койке в одних трусах, было и неудобно и неприлично. Он принялся натягивать брюки, обул ботинки. Привычные, заученные движения возвратили утраченную сдержанность.
- Стакан чаю, если можно, - попросил он и стал заправлять койку.
За стаканом крепкого чая Голов совсем отошел. Чаевничали за письменным столом. Голов намазал маслом ломоть черного хлеба, круто посолил. Чай он всегда пил без сахара, однажды скопировав чью-то привычку и сам к ней привыкнув. В сорок с небольшим лет он был в меру плотен, умерен в еде, не страдал отсутствием аппетита и сейчас не спеша откусывал от ломтя, усердно жевал, читая недописанный Суровым вариант охраны границы в усложненных условиях.
- Как вариант - приемлемо, - согласился он, наливая себе чаю из синего, литров на пять чайника. - Утром на местности уточним. - Отхлебнул глоток. А вот здесь не так надо. - Ткнул карандашом в скелет схемы участка. - Мы ведь не на зрителя работаем. Дивертисментики не для нас. Техникой здесь прикройся, МЗП* используй. И не надо людям танчики устраивать на болоте, бегать взад-вперед. Я правильно говорю?
______________
* МЗП - малозаметное препятствие.
- Правильно. - Замечание было верным, и Суров его принял безоговорочно.
- Начальник заставы должен, как талантливый режиссер, использовать с наибольшей выгодой свои силы и средства. - Голов обнажил в смешке два ряда редких зубов с большой щербинкой между двумя верхними. - Видал, и я начинаю философствовать! А ведь сержусь, когда приезжает какой-нибудь щелкопер и начинает меня поучать, как охранять границу. А сам ни бум-бум, границу только и видел, что в древней юности, и то издали. Терпеть таких не могу.
Некоторое время говорили о делах. Дважды Суров отлучался выпускать на границу наряды. Когда он возвратился во второй раз, на Голове был застегнут китель, убрана со стола посуда. Подполковник стоял у открытого окна, курил. Полоса света лежала дорожкой на ветвях старой ольхи за окном. Ветви качались под ветром, и с ними вместе тень Голова.
- Слушай, Юрий Васильевич, извини, что вторгаюсь, но, поверь, не из праздного любопытства. Я о Вере. Как ты решаешь?
В первое мгновение Суров поразился: одни и те же мысли занимают его, мужа, и совершенно чужого человека, которого Вера почему-то терпеть не могла! Жена еще не стала для него отрезанным ломтем, он еще ничего окончательно не решил, и потому чересчур интимное "Вера" его покоробило.
- Увидим.
- А что Анастасия Сергеевна по этому поводу, каково ее мнение?
- Не знаю.
- Как так?
- Очень просто: это ее не касается.
- Не решил. Не успел. Не знаю. Мне кажется, ты просто-напросто убегаешь от ответа на вопрос. Мы в отряде щадим тебя. И напрасно. Быков хотел специально приехать сюда, да вот я повременить просил. А чего годить-то? Вопрос ясен: после инспекторской бери отпуск и отправляйся за женой. Сам виноват...
Сурову многое хотелось сказать Голову, сказать резко и прямо. Например, о том, что значительную часть вины за Верин отъезд начальник отряда мог бы взять на себя. В самом деле, что предпринял он, чтобы скрасить быт женам офицеров пограничных застав? За два года единожды свозили в областной центр на спектакль.
Но говорить о Вере ему не хотелось.
Свет настольной лампы вызеленил Сурову лицо. Он чувствовал на себе ожидающий, требовательный взгляд подполковника, но упрямо молчал, считая, что Вера - его собственная боль и его личное, никого не касающееся дело. Он так и ответил:
- С этим разберусь сам.
Голов подавил в себе вспышку. Его вывело из себя долгое молчание капитана и непочтительный тон ответа. Он подумал, что вложи Суров тот же смысл в другие слова - и ладно. Семейное дело - путаное. Чужая семья потемки. Сию минуту, когда он подавлял в себе раздражение, вспомнился давний случай из его собственной жизни, так сказать, на первой ступеньке карьеры. Тогда вот так же, как Суров сейчас, он, молодой начальник заставы, ненаученный обходить телеграфный столб, все пробовал через него перепрыгнуть - заелся с комендантом погранучастка. Дело было в конце лета, как сейчас, на лесном участке границы, куда комендант привел Голова для отдачи приказа на местности.
"Я сын прачки, - выходил из себя комендант. - Я мозолями, горбом добился своего положения".
"Бывшие прачки давно выучились и кафедрами заведуют, - парировал Голов. - Нашли чем козырять".
"Как ты со мною разговариваешь!" - закричал комендант и в изумлении остановился.
На глаза ему попалась усохшая березка. Он сильно рванул ее, и она с треском переломилась.
"Видал! - Комендант повертел в руке отломавшийся ствол. - Сухостой ломается. Живое - гнется, а стоит. Понял?"
"Не впечатляет", - ответил тогда ему Голов. И вынужден был просить о переводе на другой участок.
"Наверное, становлюсь похожим на того коменданта, - подумал о себе Голов. - Вот и припомнит когда-нибудь обо мне Суров, как я сейчас о коменданте, и хорошего слова не скажет".
Он велел Сурову дать ему карту и схему участка.
- Давайте работать, капитан, - сказал официально с той сухостью, какая напрочь и прежде всего у самого себя отсекала желание заниматься другим делом.
Суров тоже обрадовался окончанию беспредметной, по его мнению, говориловки, официальность ему больше была по душе, нежели покровительственно-дружеское дерганье нервов. В работе они понимали друг друга без лишних слов.
- Правильное решение, - скупо похвалил Голов.
Окончили поздней ночью. Голов уснул. Ему не мешали звонки, топот ног в коридоре. Так засыпает здоровый человек, хорошо поработав.
16
Завтракая, отец упрямо молчал, уставившись в тарелку с гречневой кашей, прихлебывал холодное молоко прямо из глечика.
Было около семи утра, Мишка спал на диване в соседней комнате. Со двора доносился хриплый визг граммофона - его с раннего утра завел дядя Кеша, инвалид, живший в деревянном флигеле во дворе. И граммофон и пластинки Вера помнила с детских лет. От частого употребления они износились, издавали царапающие, хриплые звуки. Отец всегда улыбался, как только музыка начинала звучать. Сегодня сидел, угрюмо насупившись.
Не доев, он вдруг отодвинул тарелку, кольнул дочь взглядом из-под седоватых бровей, сказал как выстрелил:
- Взгляни на себя со стороны! Хорошенько взгляни!
Вера взметнула левую бровь:
- Что я должна увидеть со стороны?
Он поднялся с зажатой в руке салфеткой. В тишине слышалось учащенное дыхание - давала себя знать застарелая астма. Отец всегда так трудно дышал, когда волновался.
- Мне стыдно за тебя. Стыдно-с! - сказал через силу. - И больно. Да-с. - Ссутулил плечи и вышел.
Веру переполнила обида: родной отец не понял! Он, всегда такой чуткий, отзывчивый, понимавший каждое движение ее души, как мог он незаслуженно причинить ей боль?
Потом кормила Мишку, убирала со стола, а обида не проходила. До ухода на работу оставалось часа полтора.
Универмаг, куда Хилюк, бывший сокурсник, устроил ее оформительницей, открывался в одиннадцать. Она приходила на час раньше. Не ахти какая работа, но на первых порах и это хорошо.
Из головы не выходили слова отца... За что он так?
Теперь чаще, нежели в девичестве, стала подолгу простаивать у зеркала в маминой комнате, где вот уже более десяти лет стояли нетронутыми мамина пудреница из мельхиора, мамины духи, пилочки для ногтей, лак. Ее вещи папа раз и навсегда запретил трогать.
В зеркале Вера видела себя в полный рост: не очень полная, но и не худенькая женщина с гладко зачесанными черными волосами, собранными на затылке узлом. На заставе Вера несколько раз собиралась обрезать косы, но Юрий не разрешил. Теперь, вдали от границы, не раз с благодарностью вспоминала мужа именно в связи с косами. И пока ни с чем больше. "Черная Ганьча", как прозвал ее Юрий, смотрела из зеркала и, к своему удовлетворению, отмечала исчезновение тонких морщинок у глаз, видела свою загоревшую шею. Загар шел, и она, зная это, часто стала бывать на пляже. Там на прошлой неделе случайно встретился ей Валерий.
- Вегка, ты? Боже, какая кгасавица! - Он, прокричав эти слова, ужасно картавя, стремительно бросился к ней, обнял и троекратно поцеловал.
Она была в одном купальном костюме, рядом стоял Мишка, ревниво глядел на чужого, незнакомого человека. Вера смутилась, оттолкнула Валерия:
- Что вы!
Валерий отступил:
- Ты посмотги, она мне выкает!.. Впгочем, ты всегда была маминой дочкой. Хотя, постой... папиной дочкой ты была. Вегно?
- Ты все, оказывается, помнишь.
- Железно. - Валерий и Вера одновременно рассмеялись этому его словечку. - Как стагик, все носится по заводам в поисках талантов?
- Он все такой же.
- Стагые люди консегвативны.
Валерий перешел на спокойный товарищеский тон старого друга и однокашника, каким он, если не быть очень взыскательной к этим определениям, в самом деле являлся - четыре года в художественном они изо дня в день посещали одну аудиторию, работали в одной студии.
Позднее, лежа на горячем песке, Валерий рассказал о себе, не утаив неудачной женитьбы и недавнего развода.
- До чего схоже! - воскликнула Вера.
- Газве и ты? - Валерий поспешил извиниться за бестактность.
Он стал приходить к ней домой ежедневно, всякий раз приносил ей цветы, Мишке мороженое или шоколадных конфет и очень сердился, если его благодарили. А вчера приволок торт, фруктов, бутылку "плиски", целый ворох всякой снеди, еле уместившейся в объемистом портфеле из желтой кожи.
Дома были все в сборе - отец, Мишка, Вера. Она удивленно спросила, по какому случаю затевается пиршество.
- Сегодня суббота, завтга - выходной. За хогоший выходной, Вега Константиновна. Надеюсь, Константин Петгович газделит наш скгомный ужин?
Отец растерялся:
- Да, конечно, разумеется... Но, видите...
Хилюк ненавязчиво распоряжался и в приготовлении ужина сам принимал деятельное участие. Мишка, и тот перетирал посуду. Один отец, сидя на узком диванчике, безучастно наблюдал со стороны. Вера знала: он сердится, скрывая настроение за молчаливой сдержанностью. За ужином пригубил чуть-чуть коньяка, вежливо поблагодарил, ушел, уведя с собой внука.
Казалось, Валерий ничего не заметил. Или просто не обращал внимания на причуды старого человека. Вера чувствовала себя неловко, и пока за столом сидел отец, скованность не покидала ее, будто она не была самостоятельным человеком - матерью и женой, ни от кого теперь не зависимой. Очевидно, Валерий понимал ее.
- Не обгащай внимания, - сказал он, когда они остались вдвоем. - И к нам стагость пгидет. А пока, - он налил две полные рюмки, - пока не пгомелькнули года, выпьем. За нашу синюю птицу.
- Хоть за журавля в небе.
Мелодично звякнули хрустальные рюмки, Вера с испугу втянула голову в плечи, но тут же прыснула - на нее напало веселье.
- Влетит нам обоим, - Валерий предупреждающе поднял палец.
- И пускай.
- Ты даешь! - Валерий покачал головой, засмеялся: - Фогменная выпивоха. Не дам больше. - Отнял у нее рюмку, поставил на край стола.
Вера ловким движением руки, таким точным, что Валерий глазом не успел моргнуть, завладела бутылкой и отнятой рюмкой, наполнила до половины и отставила в сторону.
- Давай без насилия.
- Я - всего лишь непгошенный гость в твоем доме.
- В отцовском, - поправила Вера.
В окне напротив погасли огни. Было поздно. В соседней комнате ворочался на постели отец - не спал. Вера знала, что Валерий живет далеко от центра, где-то на восемнадцатой станции Большого Фонтана, куда даже трамваем нужно добираться около часа. От одного предположения, что Валерий рассчитывает остаться, ее бросило в жар.
- Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? - Развязной этой шуткой пробовала сгладить и резкость и собственную неловкость.
Она попала в самую точку: Валерий растерянно засуетился, лицо его выражало и гнев, и обиду, и осуждение. Стал искать свой пиджак - он висел на спинке стула, - бормотать что-то наподобие того, что после доброй порции коньяка он предпочитает пройтись пешком.
Ушел, с трудом скрывая обиду.
...Вечером, когда Вера возвратилась с работы, отец высказался гораздо определеннее:
- Верочка, ты загостилась. Пора возвращаться домой.
Если бы накричал, как утром, или хотя бы сказал резче, а не так сдержанно, с той корректностью старого интеллигента, которую она в нем любила с детства и всегда уважала, было бы легче.
- Разве я не дома? - спросила тихо. И добавила, зная, что причинит ему боль: - Я уже взрослый человек, папа.
Тогда, как утром, он часто задышал, голос у него срывался:
- Ты забыла, что у тебя есть муж... Ты дезертир!.. Вот ты кто!.. Да-с. - И вышел, ссутулившись.
Ночью Вера лежала без сна в столовой на узком диванчике, подставив к ногам стул. Впервые за полгода, прошедших со дня ее приезда к отцу, не мимолетно, а всерьез и с грустью вспомнилась жизнь на границе. О Туркмении подумалось мельком и как-то стерто, без той выпуклости, с какой она глазом художника увидела Белоруссию. Ее поразило обилие зелени - лес и трава, куда ни кинь глазом. Позднее, несколько пообвыкнув, глаз выхватывал в зеленом море иные цвета - оранжевый, синий, иногда фиолетовый, красный, но одинаково приятные и ласкающие.
Где-то стороной сознания отмечалось, что граница вспоминается вне связи с мужем, и только изредка, словно неким штрихом на полотне, появляется Юрий. Он ошибался, когда упрекал Веру, что Белоруссия ей чужда. Как художник она была переполнена ею: каждую свободную минуту писала - на натуре или у себя на веранде, которую по ее просьбе старшина превратил в настоящую мастерскую с обилием света и воздуха.
Один за другим появлялись этюды - фрагменты большого полотна о границе, задуманного Верой еще в Туркмении. Там не писалось, а здесь, на новом месте, очевидно, сама природа послужила толчком.
Работалось вдохновенно и с упоением лето и осень, до самой зимы.
Однажды, поднявшись утром, она увидела первый в том году снег. Было бело и тихо. Снег раздвинул привычные глазу границы, выбелил землю и лес до самого горизонта. Застава с ее полудесятком хозяйственных строений представилась Вере заброшенным островком, где в одиночестве коротали дни, месяцы, годы она и Мишка. Ей горько подумалось: сама - так и быть. Долг и прочее. Но Мишка, он за какие грехи должен жить один в лесу, без сверстников, без детских игр?
Такое пришло впервые.
В ней поднялся внутренний протест: а сама разве в чем провинилась? С двадцати шести лет прозябать в глуши, пока мужа отсюда не переведут?.. Живым примером для себя видела Ганну, жену Холода. Жизнь прошла, и жизни не видела. Теперь только у нее и разговоров о пенсии. На кой все это нужно?.. В то зимнее утро ей очень хотелось, чтобы Юрий был с нею, утешил, а она, быть может, поплакав, поохав, успокоилась бы с ним рядом. Как назло, приехал Быков, и Юрий даже обедать домой не пришел.
Позже, выпроводив Мишку, пробовала писать зимний пейзаж. В окно было видно озеро, схваченное ледком и окаймленное с севера строем облетевших рябин. На них отчетливо выделялись кисти рубиновых ягод, тоже опаленных морозцем. Вера начала писать снег, казавшийся ей не белым, а голубым, берег озера с торчавшим над обрывом огромным валуном в шапке розового снега, розового потому, что низко над ним нависали тяжелые темно-красные гроздья рябины, почти касаясь его.
Писалось легко, но мерзли пальцы. Вера изредка согревала их дыханием и снова писала, быстро и четко, с тем особенно обостренным восприятием, какое приходит в минуты настоящего вдохновения. Ненадолго ее выбил из колеи птичий щебет. Ничего подобного в жизни еще не видала. В разгар работы к рябинам устремилось множество птиц. Налетели вихрем, как шквал, и, как под шквалом, закачались рябины. На снег дождем просыпались ягоды, сучки. Сотни птиц: красногрудые снегири, розовато-коричневые свиристели, малиновые клесты, красные щуры - все это птичье сонмище, словно клубы пламени, набросилось на ягоды с писком и клекотом.
Веру будто подхлестнули: на полотно ложились лихорадочные мазки радужных цветов - стая разбойников, грабившая сейчас рябину на берегу озера. На белом фоне первого снега клубилось пламя, и маленькие язычки его падающие ягоды - загорались на снегу. Работалось с незнакомой приподнятостью, слегка кружилась голова, и сердце учащенно билось, будто после быстрого бега...
Когда улетели птицы, Вера устало прислонилась к стене, смежила веки. Перед глазами плыли красные круги. Все клетки были до предела напряжены, и казалось, что прикосновение пальцев к твердой стене отдается звоном во всем теле. В таком состоянии она постояла некоторое время, как бы наново переживая радостные минуты творческого вдохновения, мысленно представляя схваченное на полотне. Должно быть, хорошо получилось - жизнерадостно и светло. "Рябиновый пир" - так назовет свою новую работу. Название вычитала в "Неделе", оно ей понравилось.
- Рябиновый пир, - повторила громко и открыла глаза.
Рябины стояли голые, и снег под ними, кое-где расцвеченный красными ягодами, замусоренный ветками, палым листом и взрыхленный птицами, потерял свою прелесть. Деревья, еще недавно нарядные, как приодетые девчата, стояли жалкие - серые стволы, серые ветви. И птичий помет на снегу.
Перевела взгляд на озеро. И вдруг ее словно ударило в самое сердце, стало страшно и одиноко: на берегу озера в обнимку с Пушком в снегу барахтался Мишка.
Одни на всем озере - ребенок и собака.
Все яркое, радужное померкло в короткое мгновение. Вера распахнула дверь, раздетая выбежала наружу, в холод, к сыну. Он не видел ее, занятый игрой.
- Миша!.. Мишенька! - позвала она со стоном. - Сынок!.. - Всю боль вложила в одно это слово.
Мальчик вскочил, оглянулся:
- Что, мама?
Она сама не знала, зачем окликнула сына. В самом деле, что могла ему предложить взамен этой нехитрой игры?
- Ну что? - спросил он нетерпеливо.
- Играй, сынок.
Вряд ли он расслышал ее слова: Пушок, четырехмесячная овчарка, с разбегу ударил лапами в Мишкину спину и повалил его в снег. Оба барахтались, покрикивал Мишка, визжал Пушок, обоим не было дела до ее переживаний и боли, они резвились, и возня доставляла им огромное удовольствие. Снег и раздолье - они полонили маленького человечка.
До возвращения сына Вера несколько раз принималась писать. Но перед глазами возникал Мишка в обнимку с собакой - один на белом снегу.
Мишка пришел домой будто искупанный.
Она не встретила его обычным: "А-а, солдатик!" Стояла молча, жадно вглядываясь в дорогое личико, и он, как взрослый, спросил:
- Следы? Да, мама?
Она вздрогнула от его вопроса, от прозвучавшей в нем недетской тревоги. Еще пунцовели щеки и восторгом сияли черные, как у Юрия, глаза, еще хранился в них след первого снега, а мальчишечье лицо уже теряло детские черты взрослело. Перед Верой стоял маленький старичок в мокрых валенках, готовый бежать на помощь отцу, потому что имел несчастье родиться и расти на заставе, впитать в себя постоянно живущую рядом тревогу. В эти секунды Вера была непоколебимо убеждена, что застава для Мишки - несчастье.
Поспешила его успокоить:
- Что ты, сыночек! Раздевайся, будем обедать.
Хотела ему помочь.
- Я сам. - Он отстранился, стал снимать валенки. Раздеваясь, спросил: Папа придет?
Она вспыхнула, будто ее уличили в нехорошем поступке: Мишка помнил об отце, она - нет. Ей просто не пришло в голову подумать о Юрии.
- Хочешь ему позвонить?
- Он же ушел без завтрака. - Мишка снял телефонную трубку. - Папу позовите, - попросил он. - Обедать. Что, что? - Не отнимая от уха трубку, скорчил недоуменную рожицу, зашептал: - Дядя Быков спрашивает, можно ли ему у нас обедать.
Быкова Вера видела только дважды, и то издали. И потому удивилась: как так можно?
- Ну что, ма? - торопил Мишка.
Она взяла телефонную трубку, откинула прядь волос, закрывшую ухо, невнятно поздоровалась и, когда Быков ответил ей, сухо проговорила, что не ждала гостей, что очень извиняется перед товарищем подполковником, но, к сожалению, принять его не может.
Сейчас, полгода спустя, позабылось, что еще она ему тогда говорила. Он выслушал и сказал с возмутившей ее настойчивостью:
- И тем не менее позвольте зайти к вам, Вера Константиновна. Не на обед, конечно.
Внутренний толчок заставил Веру мгновенно сообразить, зачем с нею хочет видеться начальник политотдела. Хотела решительно возразить, но тот уже положил трубку. Тогда подумала: раз уж так, выложит ему все, что на душе, без прикрас, без виляния вокруг да около, пускай и он знает, как живут жены офицеров границы.
Начальник политотдела пришел через час. Седоватый, горбоносый, немолодой. В передней долго вытирал ноги, поискал глазами, куда повесить шинель, не найдя вешалки, аккуратно положил ее тут же, в передней, на табурет. Вера через кухонное окно наблюдала за ним, вышла, когда он взялся за ручку двери.
- Здравствуйте, - сухо сказала.
Он посмотрел ей прямо в лицо:
- Вот и я, незваный. Извините.
Вера насторожилась, пропуская гостя. Быков легонько взял ее за плечи, подтолкнул к дверям. Она быстро провела его через неубранную кухню в комнату, на ходу подала стул, сама стала спиною к печке. На ней был старенький домашний халат из красной, в горошек, фланели. Сейчас она пожалела, что не надела платье, - как-никак чужой человек.
Быков пригладил волосы, огляделся по сторонам и увидел ее работы портреты солдат, пейзажи, несколько натюрмортов, развешенные на стене напротив окна.
- У вас настоящая картинная галерея! - словно обрадовавшись, сказал подполковник. - Похвастали б когда-нибудь, Вера Константиновна. Такое богатство!
- Так уж и богатство, - возразила она, хотя комплимент был ей приятен. Тут же себя упрекнула, что поддалась лести, нарочитой, сказанной, лишь бы что-нибудь сказать для затравки. Нет, она не позволит себе распуститься. Вы ведь не за этим пришли, я думаю.
Быков неохотно, как показалось ей, переменил разговор:
- Разумеется. Я в самом деле не знал, что вы прекрасная художница. Вдвойне убежден, что правильно поступил, напросившись.
- Уговаривать?
Он провел пальцем под воротником гимнастерки, расправляя его, повернул стул спинкой к себе, как бы подчеркивая, что не намерен засиживаться.
- Да, уговаривать, если вам это слово нравится. Я ведь политработник, мое дело - уговаривать.
- Трудная у вас работа, - сорвалось у нее. - Неблагодарная.
- Мне она нравится. - Быков отодвинул стул, подошел к Вере, остановился в шаге от нее. - Давайте не пикироваться. Ей-богу, не надо.
- Вам легко говорить. Пожили бы в моей шкуре... А то все наездом, наскоком. И восторгаются: "Ох, какая природа! Ох, грибов-то сколько!" Смахнула набежавшую слезу. - А у меня эта природа вот где сидит! Задыхаюсь в этой природе. - Провела по горлу ладонью. Хотелось плакать. И даже нагрубить этому человеку. Но что-то мешало - открытый взгляд его или еще что. Она замолчала.
В другой комнате, куда отослала Мишку, было тихо: сын уснул или мастерил что-нибудь.
- Вы мне не ответили, - напомнил Быков.
- О чем говорить!.. Мы друг друга все равно не поймем. Вы там, в городе...
Он ее перебил:
- Из двадцати пяти лет службы в погранвойсках я восемнадцать провел в Туркмении и Таджикистане, семь - на заставах, и на таких, что вам и во сне не снились, моя хорошая. По два ведра опресненной воды в сутки. И ту привозили из Красноводска в цистернах... Вы знаете, что такое пиндинская язва? Слышали? А мы всей семьей вкусили ее. У жены их восемьдесят штук было. Ровно восемьдесят. Ни стоять, ни сидеть, ни лежать. А меня жена ни разу не упрекнула, понимала, зачем мы там.
Она ответила с вызовом:
- А я вот не понимаю. За какую провинность нужно убивать здесь лучшие годы? Что такого предосудительного сделали я, мой сын? Ему уже шесть лет, а что он видит здесь?..
Вера чувствовала, что разревется.
Быков пододвинул ей стул, но она из упрямства не села.
В окно стучала снежная крупка. Быков, обернувшись, глядел в мутные стекла. Сквозь них в комнату проникал тусклый свет ранних сумерек. Стоя вполоборота к Вере, он скупо сказал:
- На заставе трудно, слов нет. И при всем этом вы не дело затеяли, Вера Константиновна. Поверьте, я говорю от души.
Она не хотела слушать и бросила грубо:
- Это меня одной касается.
- Не только.
- Я о себе говорю.
- А я о многих.
Вера не поняла, какой смысл Быков вложил в последнюю фразу.
- Нынче каждый думает о себе, - возразила она подполковнику. - Такой сейчас век.
Он изумленно на нее посмотрел:
- Откуда это у вас!.. В двадцать шесть лет...
- Откуда у всех.
- Скажите, ваш муж уже был пограничником, когда вы поженились?
- Хотите сказать: "Видели очи..."?
- Не считаю ее мудрой, эту поговорку. Человек может ошибиться.
- Вы меня имеете в виду?
- И вас.
- Значит, теперь я должна нести свой крест до конца. Вы это хотите сказать?
По тому, как вспыхнули его скулы и загорелись глаза, Вера поняла, что Быков рассержен. Он заговорил, приподняв голову и рассматривая ее в упор.
- О каком кресте вы говорите! Не нужно становиться в позу. Зачем вы кокетничаете, товарищ Сурова? Ну зачем? Я на протяжении всего нашего разговора щажу ваше самолюбие. И напрасно. Галантность не всегда, знаете, уместна.
- Сожалеете, что не грубили? Подбирали слова... для вящей убедительности.
- Да, подбирал, Вера Константиновна. Подбирал потому, что надеялся на желание понять их. А вы все о себе, о себе. Можно подумать, что вы единственная, великомученица, жертва, так сказать. А давайте в открытую: кому-то нужно выносить дурнопахнущие горшки из больничных палат, кому-то нужно добывать уголь в районах вечной мерзлоты, где дети страдают от недостатка кислорода и света. Обыкновенного дневного света лишены в течение многих месяцев! Вы знаете, какие они?.. Или думаете, легко в геологических партиях, на арктических станциях? Да я вам могу до бесконечности продолжить перечень таких мест. Кому-то нужно быть и там. Это называется исполнять гражданский долг. Вот и вы его исполняйте. Надо же! А на заставе не так уж плохо.
Она подумала, что он прощается, протянула ему руку:
- Может быть, вы правы. Не знаю.
- Хорошенько все взвесьте. - Он пожал ее пальцы. - Не стоит голову забивать пустяками. Вы художница, а здесь непочатый край тем. Работайте, а мы подумаем, как развеять ваше одиночество. Вот скоро пришлем заместителя. Обязательно женатого и обязательно с дитенком Мишкиных лет. Устраивает?
Вера не знала, что ему ответить. Лгать не хотелось. Быков говорил искренне, без рисовки, такую манеру разговаривать она отмечала у своего отца - он не ходил вокруг да около и не заботился о том, как собеседник воспримет его слова.
Быков собрался уходить, прощаясь, сказал:
- Обязательно организуем выставку ваших картин. Да, да, не возражайте. Пускай народ посмотрит, какие таланты прячет граница. - Уже в дверях задержался: - Мысль одна пришла: быть хорошей матерью и женой - тоже почетная должность. Ей-богу, правда.
Он ушел. Вера осталась одна со своими встревоженными мыслями. Быков не убедил, не развеял ее настроения. Наоборот, в голове теперь был полный сумбур.
Юрий забежал поздно вечером. Еще с порога на Веру дохнуло табаком. Если бы посмотрела мужу в лицо, могла бы увидеть на нем предельную усталость, пожелтевшие от табака губы - все то, что в ней раньше вызывало болезненную жалость.
Она встретила его потухшим взглядом и спросила равнодушно:
- Ужинать будешь?
- Мы с подполковником недавно обедали. - Стуча сапогами, прошел в соседнюю комнату, где спал сын.
Она ему прошипела вдогонку:
- Пожалуйста, тише.
Злой этот шепот заставил Юрия взглянуть на жену с удивлением: такою он еще не видел ее.
- Что с тобой, Вера?
- Ничего со мной. Громыхаешь сапожищами.
Юрий подошел к ней, заглянул в лицо:
- Ты здорова, лапочка?
Он прикоснулся губами к ее виску. Как от удара, она отшатнулась.
- Лапочку поищешь в другом месте. Для тебя я просто дурочка. Дурочка, которую ты ни во что не ставишь. - В запальчивости она наговорила ему много несправедливых и горьких слов.
Он стоял в дверях в наброшенной на плечи шинели и смотрел на нее, хотя вряд ли слушал и вникал в смысл слов.
- Мы с Мишкой уедем от тебя, слышишь?
Юрий разминал между пальцев сигарету и глядел, строго поджав губы и самую малость нахмурясь. Вера выдохлась, все наболевшее выстрелила на одном дыхании, ждала упреков, просьб, была готова услышать угрозы. Но он, дав ей выговориться, просто сказал:
- Ложись спать. Ты устала.
Юрий ушел. За окном, по снегу, удаляясь, скрипели его неторопливые шаги.
"Истукан", - подумала Вера и машинально посмотрела на часы - они стояли на книжной полке, несуразные, в аляповатой оправе из красного плексигласа, тикали громко, с раздражающим звоном.
Было без двадцати минут восемь.
Какой там сон! И до сна ли сейчас? Только Юрий может спать в десяти пятнадцатиминутном разрыве между отправкой двух пограничных нарядов. Прислонился к подушке и готов. Как сноп.
Вера прислушалась - тихо. Видать, Юрий открывает калитку. Точно: взвизгнули ржавые петли. Сейчас он поднимется на крыльцо и скроется до утра в своей канцелярии. Что ему до ее мук и терзаний!
Вера не пробовала, как это делала раньше, упрекнуть себя в необъективности. Еще вчера, неделю назад, год, три, пять она по утрам с острой жалостью, с чувством боли и непонятной вины глядела на усталое лицо Юрия, когда после бессонной ночи он приходил домой. Так бывало... Ее взгляд наткнулся на Мишкины шерстяные носки. Укладывая сына, она положила их сушиться на теплую плиту. Пятки будто собаки начисто выгрызли - сплошные дыры от ступни до щиколотки. Как к ним подступиться?
Кажется, пустяк - носки, а добавили горечи, вызвали слезы.
Плачь не плачь - чинить нужно. Нужны ножницы, немного шерстяных ниток, крючок. Нужно, а нет. Как и нет уюта в этой пустоватой кухне с голым крашеным полом, колючим кактусом на подоконнике и веревкой, с угла на угол, через всю кухню, - для белья... Стол, три табурета. И буфет с горкой дешевой посуды...
Вера держала в руке носки - они еще хранили тепло неостывшей плиты - и не знала, что с ними делать. Легче всего - выбросить. А взамен где взять? Но ведь носки Мишке потребуются завтра же. Придется у Ганны одалживать. Всякий раз по любому пустяку - к Ганне.
За стеной, на кухне у Холодов, приятным негромким голосом пела Ганна, ей подтягивал муж. Отчетливо слышались слова песни, словно две кухни не были разгорожены стеной. Ганна выводила печальным голосом:
Чорнii бровы, карii очi,
Тэмнi, як нiчка, яснi, як дэнь...
Подхватывал Холод мягким, берущим за душу баритоном:
О, очi, очi, очi дiвочi,
Дэ ж вы навчылысь зводыть людэй?..
Хорошо, слаженно пели Холоды.
Вере было не до песни - тоскливо и пусто, хоть криком кричи. Из глаз хлынули слезы, горячие, неуемные, оросили щеки, губы.
Чы вас цыганка прычарувала,
Чы вам ворожка чарiв дала...
Печальный Ганнин голос брал за сердце.
Вера рыдала, и некому ее было утешить.
- Я пийшов, Ганно, - услышала Вера голос старшины.
- Иды щаслыво, иды, Кондраточко, - не сказала, пропела Ганна.
Песня умолкла. Хлопнула дверь. Старшина ушел на заставу. Вера безотчетно поднесла к глазам Мишкины носки, чтобы вытереть слезы. Вспомнила: утром сыну не дашь рванье.
Когда она вошла к соседке, ее объяло теплом жарко натопленной плиты. Пахло чем-то вкусным. Ганна, прихватив губами несколько шпилек, раскрасневшись, скручивала на затылке распустившуюся косу. Кивнула Вере головой. Вера не раз здесь бывала, но лишь сейчас не то с завистью, а скорее с неприязнью охватила взглядом веселенькую кухню с домашней работы половичками, затейливыми вышивками на занавесках, батареей цветов на лавке и другими нехитрыми атрибутами, от которых кухня, как и ее хозяйка, выглядела приветливой и нарядной.
Ганна заколола косу.
- Аккурат ко времени пришла, Вера Константиновна, - певуче сказала она.
Вера увидела на кухонном столе сотни полторы пирожков, поджаристых, румяных, - от них исходил вкусный запах.
- Пробуйте на здоровье, - Ганна стала угощать гостью.
- Спасибо, не хочется.
- Хоть парочку. - Ганна так просила, что Вере стало неловко.
- Вот пришла... Посмотрите, что мой постреленок с носками сделал! Вера отложила в сторону недоеденный пирожок и с горечью призналась: - Я же никогда таких вещей не делала. Ну, не умею.
Ганна рассмеялась:
- Чтоб в вашей жизни большей беды не было, Вера Константиновна. Вот сейчас последние достану, и тогда носками займемся.
Из духовки пахнуло жареным мясом. Ганна, достав противень, принялась выкладывать на стол пирожки, всякий раз потирая пальцы и приговаривая:
- Ух и горячие!.. Как огонь... Они ж как набросятся на них, так не то что двух, пять сотен не хватит. С мясом и грибами. Знаете, как они по домашнему изголодались!
"Ничего себе аппетит! - неприязненно подумалось Вере. - Весь смысл жизни в том, чтобы жирно поесть, сладко поспать, и никаких идеалов, ничего возвышенного".
И, словно в унисон ее мыслям, Ганна спросила, взяв у Веры носки:
- Почему вы грибы не собирали, соседка?
- А ну их...
- Напрасно. Сейчас бы... К картошке или еще к чему. На заставе жить грех не заготовить грибов или ягод. - Разговаривая, Ганна ловко обрезала ножницами рваные края носков и принялась штопать. - Вы еще не привыкли к нашей лесной жизни, а привыкнете, обживетесь - хорошо будет.
Из-за стены послышался голос Юрия - он, наверное, по какой-то надобности забежал домой.
- Через пару минут буду, - сказал Юрий по телефону.
- Все слыхать, Вера Константиновна, - вздохнула Ганна, когда за стеной умолк голос Юрия. - Все, от слова до слова. - Ганна на секунду запнулась, но лгать она не умела и продолжала с бабьей жалостливой участливостью: - Близко к сердцу не берите. Мой, бывало, тоже...
- О чем вы?
С деланным удивлением Вера кольнула Ганну недоумевающим взглядом из-под изломанной брови, чувствуя, что самой становится мерзковато и гадко от ненужного притворства, от фальшивой позы, понимала, что Ганна не подслушивала, а невольно стала свидетельницей ее ссоры с Юрием тонкостенный финский домик плохо изолировал звуки.
Ганна же опустила руки с недоштопанным носком:
- Простите...
Вера спохватилась - нужно было как-то исправить бестактность, ведь Ганна бесхитростно сказала о том, что слышала разговор с Юрием, Ганна - не сплетница.
- Мне так одиноко, Ганна. Если б вы знали! Всегда одна, одна... Глазам стало горячо от слез.
Могла ли Ганна не откликнуться! Принялась успокаивать Веру:
- Ой, голубонько, чего в слезы ударилась! Разве ж так можно? По такому случаю плакать?.. В ваших годах, бывало, затоскую в одиночестве, смутно на сердце станет, так шукаю рукам занятие. В доме всегда хозяйке работа найдется. А как дите появилось, Лизочка, значит, наша, так не успею оглянуться - день пробежал. - Ганна снова принялась штопать. В ее руке быстро мелькал медный крючок, все меньше становилась дыра в Мишкином носке. - Мой Кондрат с солдатами - как та квочка: он им за мамку, за няньку, за папку. Гляну на него - одни усы остались, он их смолоду носит, а сам костлявый. Это последние годы раздобрел: подходит старость.
Вере подумалось, что хочешь не хочешь - раздобреешь: столько есть пирожков всяких...
Ганна, разделавшись с одним носком, взялась за другой.
- Вы завтра пойдете молодых встречать? - спросила, откусывая нитку.
- Каких молодых?
- С учебного. Первый раз на заставу попадут, так им к пирожкам и ласковое слово нужно. Тут мамы нема.
"Значит, пирожки молодым солдатам!" - невольно с уважением подумала о Ганне Вера. Ганна живет одними с мужем заботами, его дела трогают и ее, и в меру своих сил она старается ему во всем быть полезной.
- Хорошо вам, - сказала она с доброй завистью.
Ганна быстро откликнулась:
- А вам чего плохо? Муж такой славный, сынок, Мишенька, у вас, как та куколка, сама молодая. Не заметите, как Мишенька школу кончит, на человека выучится - главное, чтоб человеком стал, а не вертопрахом, чтоб дома помощник был и людям пользу приносил. Им же очень трудно, нашим мужьям. Ганна замолчала, сделала еще несколько стежков и передала Вере недоштопанный носок: - Сами доделайте. Надо и такое уметь.
Вера взяла носок, сделала пару неумелых стежков и опустила руки. Теперь, когда у Ганны освободились руки и покоились на коленях, Вера обратила внимание на ее толстые, огрубевшие от работы пальцы с коротко остриженными ногтями, на пышущее здоровьем, еще моложавое лицо. Представила себя в ее годы с такими же вот огрубевшими руками, и снова на нее накатило раздражение. Все, о чем говорила до сих пор Ганна, ее советы и мысли, радости и надежды представлялись никчемными.
- Важно, голубонько, себя найти, - наставляла Ганна, не замечая или делая вид, что не замечает в гостье неожиданной перемены. - Тогда года как один день пройдут. А вы к тому ж художница. Видела ваши картины. Правда, не все понимаю, у меня всего пять классов. Кабы мне такой талант, я бы рисовала и дарила людям, чтоб им тепло делалось, всю заставу бы в веселые краски размалевала. Может, я по малограмотности глупости говорю, не знаю, как словами высказать то, что на сердце. Вы уж не обижайтесь.
Вера слушала, ждала: сейчас Ганна, умудренная жизненным опытом жена пограничника, на простом и понятном языке произнесет несколько слов, после которых все станет на свое место - она этого так хотела! Ведь Юрий для нее не просто отец Мишеньки и ее, Верин, муж. Юрий так много для нее значит! Может, в самом деле прав Быков?
Ганна же продолжала свое:
- А еще скажу вам, что и на границе жить можно. Мы с Кондратом привыкли. Города нам раз в году хватает - когда в отпуск. А тут тебе и ягода, и гриб, и воздух какой!..
Боже, о чем она говорит, эта женщина! Всю жизнь - здесь?!. У Веры было такое ощущение, словно ее безжалостно обманули, украли самое дорогое. Она поднялась с табурета, почти не владея собой:
- Куцые у вас мысли, извините меня. Я хочу жи-и-ить! Жить! А не прозябать. Вы же влачите существование, би-о-ло-ги-ческое! Можете это понять?
Ганна, будто ей плеснули в лицо кипятку, покраснела, в немом удивлении подняла к гостье глаза, вспыхнувшие обидой. Она тоже встала. Из комнаты девять раз прозвонили часы.
- Чего извиняться! - через силу сказала она. - Кому как, а я, Вера Константиновна, убеждена, что ваши мысли короче моих. Боже избавь, я не к тому, чтобы вас обидеть или злое сказать в отместку. Только вы - жена пограничника! Как же вы можете все одно и одно: о себе, о себе? А о них, о наших мужьях, кто подумает?
Вера ответила с холодным бешенством:
- Сейчас приведете в пример Волконскую... Впрочем, это я зря вам...
Ганна гордо подняла голову, от резкого движения выпали шпильки и раскрутилась коса.
- Я читала о декабристках. Благородно. Красиво. - Ганна сказала это просто, без рисовки и не в укор Вере, но с тем неброским достоинством, какое привело Веру в крайнее замешательство.
- Извините, Ганна. Нервы ни к чему. Это пройдет.
- Все проходит, - согласилась Ганна и села на табурет. - Сидайте и вы. Может, не скоро придется еще раз вместе посидеть. - Выждала, пока села гостья. - За своим мужем я всегда без слов - куда он, туда и я. Не потому, что иголка вместе с ниткой. Мы же люди!.. А мой "гадский бог", - Ганна улыбнулась, лицо ее посветлело, словно под летним солнцем, - он никогда не ловчил, как и ваш Юрий Васильевич, не искал, где легче. Одним словом, не жалею я, Вера Константиновна, что года мои прошли на границе. - Она перебросила косу на грудь. - Вот и косу мою трошки снегом припорошило, а я считаю, что прожила не хуже людей... Не знаю, что вам еще сказать. Вы образованнее меня.
Вера сидела с опущенной головой.
- Я поступаю безнравственно, подло, - пробормотала она. - Но я хочу жить...
Ганна отняла у нее носок, в молчании закончила штопку.
- Вот и все. Пускай Мишенька носит на здоровье.
Провожая Веру, Ганна задержалась у порога.
- Не мне вас учить, Вера Константиновна, извините меня, коли что не так сказала.
Два человека, каждый по-своему, говорили Вере одно и то же. Но не убедили ее.
Через неделю она уехала.
17
С рассвета и до отъезда Голов дотошно, будто при первом знакомстве, изучал участок шестнадцатой, спускался в овражки, спрятанные в кустарниках, взбирался на пригорки, заходил в лес, а под конец залез на вышку и больше часа вел наблюдение за Кабаньими тропами и за соседней деревенькой. Спустившись, потащил с собою Сурова на Кабаньи тропы, к месту, где Шерстнев обнаружил след нарушителя.
- Вот здесь прикройся, - приказал он. - Кто знает, каким путем он с тыла пойдет, за тыл мы с тобой не в ответе, а сюда всенепременно будет стараться пролезть.
Суров и сам был такого мнения, это и высказал, добавив:
- Польские друзья мне говорили, что в первый послевоенный год на Кабаньих тропах держали нелегальную переправу через границу националистические отряды лондонцев*.
______________
* Лондонцы - польское эмигрантское правительство в Лондоне в годы второй мировой войны. Проводило антидемократическую политику.
- Совершенно верно. В следующий раз приеду, повидаемся с польскими товарищами. А покуда не дай себя врасплох застать. Силенок хватит?
- Хватит не хватит, все равно не добавите.
- Угадал. Обходись своими.
У Сурова, когда он слушал указания подполковника и когда провожал его до машины, все время на языке вертелся вопрос: почему нужно обходиться своими, не такими уж большими силами? Граница всегда остается границей, и незачем на ней экономить, техникой на границе людей не подменишь. Вопрос так и остался невысказанным.
Прощаясь, Голов, словно не было между ними ночной перепалки, тепло пожал руку.
- Кто старое помянет... Поговорку небось помнишь. И об инспекторской не забывай.
Забудешь! Инспекторская вот-вот - на носу. Август на исходе, в сентябре жди комиссию. За свою заставу Суров не беспокоился.
- Не подкачаем.
Голов, садясь в машину, пожурил, погрозив пальцем:
- Еще не перескочил, а кричишь "гоп".
Возвращаясь с границы, Суров думал, что до инспекторской немного осталось - десяток дней, от силы недели две. Он был готов во всеоружии встретить комиссию, которую, знал, возглавляет сам генерал Михеев, человек строгий, но справедливый и всеми уважаемый, несмотря на резкий характер. "Оставшиеся дни надо полностью использовать на учебу личного состава", думал Суров, поворачивая к заставе.
День выдался ветреный. Ветер гнал опавшие листья. Они еще были почти зеленые, и редко среди них попадались совсем пожелтевшие. Подступала осень. Небо с писком и шумом стригли стаи ласточек - то взмоют кверху, то пронесутся над самой землей.
На заставе, когда приближался к дому, Сурова встретил Холод.
- Все в порядке, товарищ капитан, - доложил он.
- Люди отдыхают?
- Так точно.
- Что у вас сегодня по расписанию?
- Инструкция по службе.
- Отставить инструкцию. Проведите сегодня строевую. А к огневой и я подоспею. Стрельбище готово?
- Для спецстрельб, як вы приказали. Грудных мишеней не хватало, так сами сделали. Все готово, товарищ капитан. Чуть не забыл сказать, девушка звонила, спрашивала вас, вечером опять позвонит.
- Девушка? - с улыбкой переспросил Суров. - Может, женщина?
- И девушка может, вы же еще не старый... - Он осекся, не досказав. Виноват, товарищ капитан, в чужое полез. - Холод сконфуженно переступил с ноги на ногу. - Своего хватает. Со своим не знаешь, куда подеться. - За два дня лицо его постарело, осунулось, под глазами образовались отеки. - Не знаю, как сказать вам, слов нема...
- Пойдем в сад, поговорим.
Сели на скамейку над врытым в землю железным баком. Яблоки в этом году уродили на славу, ветви прогнулись под их тяжестью, и их пришлось подпереть. Ветер срывал плоды, и они глухо ударялись о землю.
- Беда, - Холод сокрушенно покачал головой. - Сколько он их накидает, гадский бог! Придется сушить.
Сквозь поредевшую листву яблонь виднелся спортгородок с обведенными известью квадратами вокруг спортивных снарядов. И сад, и спортгородок были частичкой Холода, созданы его трудом и заботами. И баню строил он, и резные ворота - его рук дело. Сурову бросился в глаза подавленный вид старшины, и что-то заскребло внутри.
- Рассказывайте, Кондрат Степанович! Я пойму вас. С Лизкой нелады, провалилась?
Землистого цвета лицо старшины искривила гримаса, дрогнули седоватые, опущенные книзу усы:
- Дочка на уровне, последний экзамен сдает. Приедет послезавтра. Ох, товарищ капитан, Юрий Васильевич!..
- Разохались!.. Вы же не барышня. - И пожалел, что, не подумав, бросил обидные слова.
Холод молчал.
Из квартиры старшины был слышен Ганнин голос - она напевала что-то свое, украинское, приятным мягким голосом, без слов. Оба с минуту прислушивались к мелодии.
- Хорошо поет Ганна Сергеевна, - сказал Суров.
- Скоро отпоет.
- Что так?
Они поглядели друг на друга, у Холода повлажнели глаза, и он их не прятал, поднялся, вдруг постаревший, с подрагивающими набрякшими веками. Два года - достаточный срок, чтобы привыкнуть к человеку, познать его сильные и слабые стороны, сработаться или просто отыскать терпимые отношения и дальше этого не идти.
Для Сурова Холод являлся образцом той незаменимой категории помощников, без которых работа не работа, - любящих свое дело, сильных и безотказных. Он искоса наблюдал за этим сорокадевятилетним человеком с крупными чертами лица и добрым взглядом чуточку выпуклых глаз. Куда все подевалось? Перевернуло человека, незаметно, вдруг. Опущенные плечи, убитый взгляд.
Холод расстегнул карман гимнастерки, помешкал, раздумывая, и, будто отрывая от себя что-то живое, протянул сложенный вдвое лист нелинованной бумаги.
- Вот...
- Что это?
- Рапорт... Об увольнении.
Суров оторопело смотрел на листок. И вдруг, рассердясь, сунул его обратно в руки старшине:
- Возьмите и никому больше не показывайте.
- Не, товарищ капитан. Чему быть, того не миновать. - Хрустнул пальцами. - Как говорится, насильно мил не будешь. Отсылайте.
- Да бросьте вы, что за нужда! Кто вас гонит? Служите, как служили.
- Я уже с ярмарки, товарищ капитан, с пустым возом.
- Откуда это взялось, Кондрат Степанович?
- Не моя выдумка. И не моя вина, что подслушиваю все ваши балачки, Юрий Васильевич. Дома - стенки як з хванеры: усё слыхать, з подполковником разговор за меня имели - опять же окно покинули настежь. Слышал, как вы за меня с подполковником... Не заедайтесь с начальством. Это все одно, что против ветра... И подполковник, скажу я вам, правильное рассуждение имеет: для заставы старшина нужон молодой, как гвоздь, штоб искры высекал! А з меня один дым. Скоро и того не будет, порох посыплется.
Смешок у него получился грустноватый.
Суров не мог себе представить заставу без старшины Холода. Не кривя душой сказал, усаживая рядом с собой на скамью:
- Для меня лучшего не надо, Кондрат Степанович.
- Спасибо на добром слове. Но с таким струментом, - вынул из нагрудного кармана очки, потряс ими, - с ним в писари, на гражданку, чтоб заставой и близко не пахло. Для вас новость, правда? А они меня огнем пекли, прячусь от людей, вроде украл чего.
- Все давно знаем, - просто сказал Суров. Положил ему руку на колено: Забирайте свою писулю, Кондрат Степанович. Инспекторская поджимает, работы прорва.
- Не возьму. Думаете, легко было отдавать? Я ее, гадский бог, который раз переписываю! Ношу, ношу, покудова не потрется, новую кремзаю... Отсылайте. Уже перегорело. Кондрат Холод отслужился... А инспекторскую, Юрий Васильевич, здамо. Пока моему рапорту ход дадут, не один хвунт каши сварится. - И как об окончательно решенном: - Для всех так будет лучше.
Сурову расхотелось спать. Рапорт его серьезно расстроил. Разумеется, старшину пришлют или Колосков примет обязанности.
- Значит, окончательно решили, Кондрат Степанович.
- Бесповоротно. Отрезал.
- И куда думаете податься?
- Тут осяду. Привык. И дочка, Лизка, по лесному делу хочет. Пристроимся с Ганной в лесничестве. Место обещано. Пойду в объездчики, и опять же Холод в седле, вроде второй заход в кавалерию. И вы рядом, заскочу иной раз. Пустите?
- Дезертиров знать не желаем. Близко к заставе не подходите. - Суров поднялся.
- А мы втихаря, через забор - скок. - Дрогнули в усмешке крылья широкого носа: - Шутки шутками, а надо делом займаться. Пойду строевой устав штудировать.
Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой:
- Устал, Юрочка. Ну как там? - Она имела в виду Голова.
- А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя. - Мать подшивала новые шторки для кухонного окна. - Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается.
- Нет уж, - уклончиво ответила мать. - Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас. - Откусила нитку. - Есть хочешь?
- Еще бы!
- Иди умойся. Первое тоже будешь?
- Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи.
Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей.
За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной.
- Ешь как следует, Юрочка!
- А ты?
- Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним.
Он не обратил внимания на это ее "пока", ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним.
- Отличный суп, мама. Добавочка будет?
Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу.
- Все время о тебе думаю, сын, - сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись.
- Образуется, - ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса. - Вкуснятина!
- Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно.
- Мама...
- Нет уж, потрудись выслушать.
- Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах.
- Что значит - "хочется"! И вообще, разве я тебе чужая?
- Самая, самая близкая. Самая родная. - Суров отодвинул тарелку. Спасибо.
- На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же! - Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели. - Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля - быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой. - Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку. - Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя.
- Разве я ее гнал?
- Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все время с людьми, в заботе, в работе, на службе. А она? Знаю все слова, которые ты мне скажешь в ответ.
Он попытался смехом разрядить обстановку:
- Вот еще!
- Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено?
- Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей.
- Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука - тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя?
Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал.
- Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, - сказала она с облегчением. - Послезавтра и уеду.
Суров изумленно взглянул на нее.
- Ты шутишь, мама?
- Вполне серьезно. И ты знаешь почему.
- Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками.
- Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей.
В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони.
Со двора послышался голос Холода:
- Выходи строиться... Шерстнев, вас команда не касается?
- Товарищ старшина, я...
- Последняя буква в азбуке. Марш у строй!
Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт.
- Хорошо, мама, я поеду, - сказал Суров. - Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь - поговорим.
- Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду.
- Это еще мы посмотрим, - от двери сказал Суров.
Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен - выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. "Ну чем не орел, - думал Суров. - Горят пуговки гимнастерки, носки сапог - хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху".
- Застава, равняйсь!
Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может.
- Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе.
Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон:
- Застава, смирно! Равнение на средину!
И пошел командиру навстречу, печатая шаг.
Отрапортовал, торжественным шагом возвратился к строю.
- Застава, ша-а-гом марш!
В тишине дружно щелкнули каблуки сапог, сверкнули надраенные бляхи поясных ремней. Старшина вышел в голову колонны.
Суров всегда с волненьем ждал минуты, когда старшина крикнет "запевай" и первым зазвучит его удивительный баритон.
- Запевай!
Выше сосен взлетела песня.
Шли по степи полки со славой звонкой,
И день и ночь со склона и на склон...
Шла, ведомая пожилым старшиной, горсточка солдат в зеленых фуражках, слегка покачиваясь в такт песне и глядя прямо перед собой. Сурову казалось, что его солдатам подпевает ветер в верхушках сосен, а они, золотом отливающие, рыжие великаны, качаются, послушные поющему ветру.
Он возвратился домой и застал мать в слезах.
- Что с тобой, мамочка? - Он так давно не видел ее плачущей, что сейчас, растерявшись, стал суетливо наливать воду в стакан.
Мать отодвинула стакан, заулыбалась сквозь слезы:
- Не обращай внимания... Нахлынуло... Заслушалась твоего старшину, отца вспомнила. Как он пел!.. А ты в меня пошел - безголосый. - И снова расплакалась.
Чтобы отвлечь ее, Суров стал уточнять, каким поездом думает ехать. Она поняла, отмахнулась:
- Иди, сын.
Холод чувствовал себя именинником.
Еще бы, такая стрельба!
- Отлично!.. От-лич-но... - кричал он в телефонную трубку, сидя на ящике из-под патронов. Ворот его был расстегнут, ремень ослаблен. - До одного. Все молодцы, товарищ капитан... Не поймете? Молодцы, говорю. В самый раз отстрелялись.
Было часов около шести. Разморенное красное солнце заходило за черную тучу, и Холод, кося глазом, подумал, что к ночи опять разразится гроза.
Сухое лето нынешнего года на исходе засверкало молниями, заклокотало потоками дождей. Не успевали просыхать лужи, днем стояла тяжелая духота, и над землей висело марево.
За Суровым в самый разгар стрельбы приехал оперативный сотрудник из области и увез на заставу. Заканчивали без него, и теперь старшина Холод докладывал результаты.
На стрельбище было оживленно. Солдаты подтрунивали друг над дружкой, подначивали Шерстнева, не забывая прислушиваться к тому, что говорит старшина.
- ...Крепкая пятерка... Все до одного. Пишите: Колосков - отлично, Мурашко - отлично, Лиходеев - хорошо. Крепкая четверка у Лиходеева. Азимов отлично, Шерстнев... А что Шерстнев - отлично...
Шерстнев пробовал изобразить на лице снисходительность - если, мол, кому-то доставляет удовольствие называть его в числе отличников пожалуйста. А вообще-то, впервые за службу выполнив упражнение на "отлично", он втайне был горд собой.
- Ну ты мош-шу выдал! - Лиходеев повернулся к нему, и по лицу Шерстнева невольно пробежала улыбка.
- Перевоспитываюсь. Ты как думал, комсомольский бог!
- В люди выходит, - с ехидцей сказал Мурашко, на всякий случай отступив подальше.
- Тянусь, парни. Понимаешь, Лиходей, какая штука: как хочется на Доску отличников! Сплю и вижу: "И.Ф.Шерстнев - гордость подразделения". И портрет в профиль. Посодействуй, Логарифм.
- Проваливай.
Шерстнев подогнул в коленях длинные ноги:
- Ребята, вы слышали, как он со мною! Азимов, будешь моим секундантом. И вы, товарищ старший сержант Колосков. Я этого не оставлю.
Поддавшись общему настроению, Азимов рассмеялся:
- Шалтай-балтай, да? Секунда не думай, минута болтай, да?
Холод закончил разговор, спрятал в планшетку список стрелявших и, все еще сияющий от удовольствия, оправил на себе гимнастерку.
- Добре стрельнули, товарищи. На инспекторской так держать. - Подкрутил усы. - Суровцы должны высший класс показать!
Давно солдаты не видели своего старшину в таком приподнятом настроении. Шерстнев вместе со всеми дивился и думал, что причина тому одна: Лизка выдержала экзамены в лесотехнический и послезавтра приезжает домой за вещами.
- Хвизическую подтягнуть надо, - продолжал Холод. - Шерстнев, вам говорю. Рябошапка, вас тож касается.
Шерстнев ближе всех стоял к старшине, тот взял у него автомат, погладил рукой вороненую сталь. Легкая тучка набежала на бритые щеки, в глазах промелькнула печаль.
- И вы будете стрелять, товарищ старшина? - не без подковырки спросил Шерстнев. - Или на этом кончим?
Холод вытер вспотевший лоб, подбоченился:
- А то як же! Я что, гадский бог, не воин? У старшины порох не весь израсходованный. Про запас держим. Не боись, солдат, старшина еще вдарит...
- ...в белый свет, как в копеечку. - Шерстнев хохотнул. - Вы уже свое отстреляли.
- Это как понимать - отстрелял? Кто такую чепуху сказал?
- Хоть я. - Видно не заметив ни изменившегося лица старшины, ни того, что вдруг стало тихо, Шерстнев куражился: - Ваше дело теперь - табак. Очки с носа - бульк, а пулька за молочком.
У Холода посерело лицо, опустились плечи. Он растерянно оглянулся, обвел солдат затуманенным взглядом, остановился на Шерстневе:
- Спасибо, солдат... Отблагодарил.
- Шутка, товарищ старшина. Честное слово, треп. Ну что вы, я же просто так...
Приволакивая ноги, старшина вышел из круга, побрел тяжелой походкой к окопчику, где стоял в траве коричневый полевой телефон, сел на ящик из-под патронов, поникший, по-стариковски согбенный.
И тогда со всех сторон на Шерстнева посыпалось:
- Подонок...
- За такое по морде надавать.
- В остроумии упражняешься? - тихо спросил Лиходеев.
Шерстнев бросился к нему:
- Логарифм, ты что, меня не знаешь? Ну просто так, для трепа. Не хотел.
Колосков сжал кулачищи:
- Слизняк... Не хочется об дерьмо руки марать.
- Очень разумная мысль, - мрачно пошутил Сизов. - В такую рожу плюнуть жалко.
- Ребята, да я...
Его обступили со всех сторон, он стоял среди них чужой, одинокий и, кажется, впервые в жизни почувствовал, что значит по-настоящему быть одиноким - один против всех. И даже Бутенко, чуть ли не ходивший за ним по пятам, и тот сердито сказал:
- А ты ж таки добра свыня, Игорь.
Шерстнев затравленно оглянулся:
- Ребята, я ведь болтнул... Ну, пойду извинюсь, хотите? Лиходей, хочешь, извинюсь перед стариком?.. Я все прочувствовал и так далее...
- Сам ты старик. Пошли, ребята, что с ним тут разговаривать!
Лиходеев первым разомкнул круг, за ним пошли все.
На заставу возвращались без песни.
Старшина шел по обочине, слегка наклонив голову вправо, будто прислушивался: в подлеске гудели шмели.
Шерстнев шагал в голове колонны, избегая смотреть на старшину и слыша за своей спиной недружный топот.
18
Влип, красавец! Без пересадки на гауптвахту. Газуй на четвертой, и никаких светофоров. Капитан отвалит. А ты Лизке еще трепался: "У меня железно: решил - встречу, значит, кровь из носу".
Ужинать не хотелось. Пришел после всех, позвал Бутенко.