ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Борьба за власть после 1987 года

Глава двенадцатая Цари и казаки монархисты

В 50-е годы, в аргентинском изгнании, Ивана Солоневича спросили (это было незадолго до его смерти), как он оценивает шансы восстановления монархии в России. Солоневич ответил без колебаний: «Почти на сто процентов». В то время все, кроме горстки сторонников Романовых — в основном 70–80-летних стариков, считали такую оценку смешной. После кончины коммунизма реставрация монархии в России все еще представляется весьма маловероятной, но ее уже не отвергают как совершенно невозможную[274]. После убийства Николая II и его семьи в 1918 году бесспорных кандидатов на трон Романовых не осталось. Брат царя Михаил, которого Николай II назначил своим наследником после отречения от престола, был также убит в 1918 году. Мария Федоровна, мать Николая, принцесса Датская, вернулась на родину, где ее встретили не слишком сердечно. В общем, европейские монархи не выказали ни чувства солидарности, ни особого желания помочь двоюродным и троюродным братьям и сестрам русского царя, бежавшим на Запад. В то время у русской монархии осталось мало сторонников как в самой стране, так и за ее пределами.

Царская власть была дискредитирована множеством скандалов, очевидной некомпетентностью и явным нежеланием откликнуться на требования времени. Антибольшевистские силы белого движения не слишком высоко вздымали знамя монархии — этот символ не пользовался популярностью.

В Советском Союзе о Романовых постепенно забыли. Даже в эмиграции, где было немало монархистов, великий князь Кирилл Владимирович (1876–1938) только в августе 1924 года объявил, что он, как старейший из выживших членов династии, является единственным законным наследником русского престола. (Кирилл был правнуком Николая I и двоюродным братом Николая II.) Семейный совет Романовых и Высший монархический совет в Берлине сочли эти притязания сомнительными, ибо великие князья Дмитрий Павлович (1891–1942) и Николай Николаевич (1856–1929) также могли претендовать на трон, а сторонников у них было больше. Основную поддержку Кириллу оказала немецкая крайняя правая, в том числе баварское окружение Гитлера. В защиту Кирилла следует сказать, что он, вероятно, даже не сам предложил себя в цари: его интерес к политике сильно уступал страсти к спортивным автомобилям. Кирилла подталкивали политические амбиции его жены Виктории Федоровны, дочери герцога Саксен-Кобург-Готского. По иронии судьбы, Виктория была неприемлема для многих русских монархистов, ибо имела за плечами развод (прежде она была замужем за принцем Гессенским) и не приняла православия. Что еще хуже, мать самого Кирилла, тоже датская принцесса, приняла православие лишь после его рождения, поэтому претензии Кирилла на трон считались сомнительными.

После 1924 года монархисты разделились. Одни оказывали предпочтение Кириллу, обосновавшемуся в Кобурге (Бавария); другие — Николаю, жившему в Париже. Затем Николай умер, и Кирилл переселился во Францию. Но ко времени смерти Кирилла (1938) его поддерживала лишь малая часть русских монархистов, и в течение десяти лет после его смерти на русский престол претендентов не было. Николай Николаевич детей не имел, а сын Кирилла Владимир (он родился в Финляндии в 1917 году) в то время претензий не предъявлял.

В России до эпохи гласности открыто выступать за монархизм было невозможно. Вышли в свет несколько исторических романов, в которых последние Романовы изображались не так враждебно, как полагалось ранее; в некоторых правых кругах, как диссидентских, так и ортодоксальных, возникла мода на монархические сувениры — вроде моды на коллекционирование икон[275]. Публикация солженицынского «Красного колеса» вновь подогрела интерес к монархии. Только в эпоху гласности на передний план выдвинулось несколько группировок, открыто поддерживающих монархию. Вероятно, из первых глашатаев монархизма наиболее известен Алексей Брумель, брат бывшего рекордсмена мира по прыжкам в высоту. Однако за ним никто не стоял, и до сих пор неясно, затеял ли он все это в шутку или ради саморекламы. Несколько более серьезной была Православно-монархическая конституционная партия во главе с Сергеем Юрковым-Энгельгардтом, впервые заявившая о себе в ноябре 1989 года. В следующем году возникло еще около семидесяти монархических группировок, не говоря уже о переходе к монархизму большинства фракций «Памяти». Несколько известных деятелей культуры и популярных фигур тоже заявили о своих монархических симпатиях, среди них — писатель Солоухин, кинорежиссер Гелий Рябов, телевизионный комментатор Невзоров (позже его монархические восторги несколько поостыли), певец Андрей Барановский. В правых изданиях широко печатались работы довоенных идеологов монархизма — прежде всего Ильина и Солоневича. По сути, их труды получили куда большую известность, чем работы любых других правых мыслителей и писателей эмиграции.

Поскольку ни одна из этих семидесяти с лишним групп не была многочисленной, а иные просуществовали весьма недолго (слияния, расколы, перемена названий), нет нужды описывать их подробно — расскажем лишь о самых важных[276]. Союз христианского возрождения возглавил уже упоминавшийся Владимир Осипов. В 60-е годы он был диссидентом, его дважды арестовывали и приговаривали к длительным срокам заключения. Вначале он был борцом за права человека, но в тюрьме обратился к религии и национализму и пришел к выводу, что спасение отчизны важнее прав личности. Он был одним из редакторов религиозного самиздатского журнала «Вече», принадлежавшего к умеренному направлению русского национализма. Несмотря на идейные расхождения с Сахаровым и либералами, Осипов уважительно относился к их движению. С приходом гласности он стал все чаще участвовать в различных инициативах, направленных на «духовное и биологическое спасение русского народа», и наконец поздней весной 1990 года создал Патриотическое христианско-монархическое движение.

Далее пошли обычные расколы. Пока Осипов был за границей, его заместитель Евгений Пашин попытался его сместить, обвинив Осипова — среди прочих смертных грехов — в просионистской деятельности[277]. Однако Осипов и его сторонники удержали власть и в сотрудничестве с другими группировками (Земский собор, Братство во имя царя-мученика Николая II) продолжили борьбу за распространение идеи монархизма в России.

В монархическом лагере по одним важным проблемам царит полное согласие, по другим — ведутся споры.

Лагерь единодушно считает, что монархия — наиболее подходящая для России форма правления и что церковь должна быть главной ее опорой. До августа 1991 года большинство монархистов полагало, что Российская империя должна быть сильной и неделимой. Они расходятся во мнениях, какой быть монархии — самодержавной (как до 1905 года) или конституционной. Спорят и о личности монарха — должен ли это быть отпрыск Романовых или это будет фигура, которую изберет национальный собор, а если так, то каков должен быть порядок избрания?

Самые крайние монархисты принадлежат к «Земщине» — небольшой группе, продолжающей традиции Маркова 2-го, печально известного политического персонажа начала века. «Земщина» бескомпромиссно выступает против демократии и отказывает в праве на существование всем остальным партиям, национальным меньшинствам и другим религиям[278]. Количественный анализ публикуемых «Земщиной» материалов показывает, что ритуальным убийствам, Талмуду, хасидам, «Протоколам сионских мудрецов» и прочим подобным темам там уделяется гораздо больше места, чем монархической идее и персоналиям русских царей. Даже на патриарха Алексия II они нападают за чрезмерный либерализм[279]. Чуть ли не каждый выпуск их печатного органа содержит сообщения о пришествии Антихриста. Согласно «Земщине», монархия должна быть абсолютной: «Без царя Россия — вдова, а народ ее — сироты»[280]. «Земщина» толкует «народность» (составляющую известной триады XIX века: «православие, самодержавие, народность» в самом консервативном духе: царь не обязан советоваться с народом; «народность» означает, что люди должны относиться к правителю смиренно, подобострастно и слепо ему повиноваться. Такая концепция монархии никак не соответствует идеям славянофилов о «внутренней свободе» и даже представлениям Ильина и Солоневича о будущей монархии. Славянофилы отводили значительное место народной инициативе, народному духу и инстинкту; они верили, что Россия создает царей, а не цари — Россию.

Автор одной из статей о преимуществах монархии перед демократической республикой отмечает, что треть стран Европы — монархии, включая Люксембург, Лихтенштейн и Монако. Правда, это монархии конституционные, то есть не совершенные. «Только Россия явила миру наиболее совершенный государственный строй — абсолютную монархию, освященную православной церковью». Автор называет еще один блестящий образец абсолютной монархии — Францию времен «Трех мушкетеров»[281]. (С тем же успехом автор мог указать на Саудовскую Аравию нашего времени, хотя ее правители черпают вдохновение из другой религии. Кроме того, исследователи абсолютных монархий хорошо знают, что монархии эти, по сути, никогда не были воистину абсолютными: тот, кто читал «Трех мушкетеров», помнит, что у кардинала Ришелье власти было не меньше, чем у короля.) Итак, фундаменталисты рассматривают народ как подданных, рожденных для покорности, а не как свободных граждан, имеющих права и обязанности. По мнению монархистов, конституционные свободы, возможно, и пригодны для Европы, но совершенно неуместны в России, ибо русские люди в душе своей анархисты. Конституционные свободы неизбежно ведут к плюрализму, то есть к раздорам, и таким образом подрывают, а в конечном счете — сокрушают власть.

Грядущая монархия будет истинно русской — не капиталистической, не социалистической, не тоталитарной и не демократической, а православной, и правой рукой царя будет патриарх. России нужна не идеология, а вера, не политика, а духовные ценности, не демократия, а соборность, не союз республик, а статус великой державы. В ней будет совещательный орган (или органы) и государственный совет, но у них не будет права принимать законы[282]. В целом, это концепция монархии, существовавшей до Петра Великого[283], и большинство монархистов с ней согласно; тщетно искать у них новые идеи. Даже конституционные монархисты отвергают парламент; они ратуют за Standestaat[284] в русском стиле и предлагают восстановить табель о рангах, впервые введенную в начале XVIII века. Выдающиеся деятели армии, полиции и администрации должны, в признание их заслуг, наделяться поместьями. Такая система не многим отличалась бы от той, что неофициально существовала и в советскую эпоху, от Сталина до Брежнева, когда члены номенклатуры наделялись дачами. Патерналистское общество такого типа противоположно обществу гражданских свобод: в нем нет места личным свободам в западном понимании. Центральную роль играет не общество, а государство. Задача монарха — заботиться об отправлении правосудия и соблюдении законов. Но что, если царь или его слуги творят несправедливости, правят как тираны, нарушают Божьи заповеди? В средние века эта проблема весьма беспокоила католическую церковь, и она предлагала различные способы ее решения, вплоть до убийства тирана. Русские мыслители монархического направления предпочитают не рассматривать такую возможность. Народная воля, как ее понимают монархисты, должна выражаться не напрямую и не через парламент, а через сильную центральную власть, опирающуюся на объективные ценности и собственную компетентность[285].

Большинство вопросов, связанных с социально-экономическим устройством будущей монархии, остаются открытыми, однако сторонники монархии выражают твердую уверенность, что с ее установлением все экономические проблемы России будут немедленно разрешены[286].. В. Осипов — один из тех немногих мыслящих монархистов, которые хоть немного задумывались над вопросами экономики. Осипов благожелательно относится к рыночной экономике и праву частной собственности — при том условии, что рынок будет вводиться постепенно и возникнет «нравственная инфраструктура». Он стоит за третью — христианскую — систему как альтернативу и капитализму, и социализму[287]. Классический капитализм противоречит духу христианской религии, чего нельзя сказать о «народном капитализме». Этот модифицированный капитализм предусматривает, например, участие рабочих в прибылях. Монархисты — за частную инициативу, но и за государственное регулирование.

Христианским (и исламским) мыслителям так и не удалось сформулировать специфически религиозную социально-экономическую программу для современного мира; теоретики других религий даже не пытались это сделать. Православные монархисты тоже не выдвинули новых идей — если не считать нескольких банальностей. Им ближе сельское хозяйство, нежели промышленность и банки, не говоря уже о постиндустриальном обществе. Они желают, чтобы на селе выросло здоровое и процветающее крестьянство, подобное американским фермерам[288]. Монархисты предлагают вернуться к фискальной системе, существовавшей до 1917 года, выступают за умеренное прогрессивное налогообложение и требуют восстановления стоимости рубля, так чтобы он вновь обрел авторитет, какой имел до национальной катастрофы 1917 года. Они выступают также за возвращение к социальному законодательству, введенному при последних царях: помощь молодым семьям и 24-дневный ежегодный оплачиваемый отпуск. Они требуют улучшений в охране окружающей среды, запрета на порнографию и сексуальную свободу, настаивают на борьбе против алкоголизма и курения[289]. Все монархисты считают, что в будущем государстве русский народ должен занимать господствующее положение — при том, что к нерусским народностям следует относиться терпимо. Программы разных монархических группировок не слишком подробно разъясняют эту проблему, равно как и проблему отношений церкви и государства. Все вероисповедания будут иметь равные права, но православная церковь должна быть sui generis[290]. Антирелигиозная пропаганда запрещается, церковь должна иметь свои каналы массовой информации, включая телевидение. Коммунистических комиссаров в армии должны сменить военные капелланы. Воспитание при монархическом строе будет строго патриотическим. У монархистов есть расхождения по поводу личности будущего царя. Споры обострились, когда претендент на престол Владимир Кириллович (1917–1992) с семьей посетил Санкт-Петербург и был принят мэром города. Его отец, великий князь Кирилл, умер в 1938 году, оставив троих детей: Марию, которая вышла замуж за немецкого принца, Киру, которая вышла замуж за прусского принца Луи-Фердинанда, и Владимира. Владимир тихо жил в семейном поместье на западе Франции, а затем в Испании и не предъявлял претензий на престол, пока не женился в Мадриде в 1948 году на Леониде Георгиевне Багратион-Мухранской[291]. (Чем старше становился Владимир, тем поразительнее было его сходство с британским королем Георгом VI — столь же поразительно последний царь был похож на Георга V.) Среди эмигрантов-монархистов, небольшие группы которых еще оставались в обеих Америках и Австралии, большинство, вероятно, поддерживало Владимира, но отнюдь не все.

Почему русские и другие монархисты предубеждены против Владимира? Причины весьма сложны; они связаны с российским законом о престолонаследии, который на протяжении последних 170 лет несколько раз менялся или модифицировался. Противники Владимира доказывают, что статус его отца как главного претендента оспаривался другими членами семьи Романовых. Кроме того, по их мнению, Кирилл дисквалифицировал себя как наследник престола, разведясь с первой женой и женившись на своей кузине Виктории, которая, кроме всего прочего, была английской принцессой. Согласно семейным правилам Романовых (и законам русской церкви), браки между кузенами признавались законными только с разрешения самого царя. Кирилл же по каким-то причинам не озаботился получением разрешения[292]. Правда, в 1907 году царь простил своего кузена, но не полностью, поэтому дети Кирилла должны были титуловаться «его (или ее) высочество князь (или княгиня)» и не считались полноправными великими князьями. Положение осложняется еще и тем, что Владимир, как утверждают, венчался со своей грузинской невестой втайне. Что касается Марии, то по слухам, ходящим среди монархистов-фундаменталистов, девичья фамилия ее матери — Золотницкая, а это, по их утверждениям, еврейская фамилия. Хуже того, первым мужем Марии был американец по фамилии Кирби, умерший во время войны, — тоже якобы еврей. Против Владимира выдвигался еще добрый десяток обвинений. Как доказывают фундаменталисты, его отец в феврале 1917 года, когда Николай был принужден к отречению, вел себя не слишком лояльно (впрочем, тогда никто не вел себя лояльно). Сообщают также, что Владимир посетил эмигрантский лагерь бойскаутов и приветствовал их возгласом «Всегда готов!», — а это, по мнению фундаменталистов, известная масонская формула[293]. Согласно тому же источнику (Л. Болотин), дальняя родственница жены Владимира, вероятно, была одно время замужем за Лаврентием Берией. Изобретательность монархистов в генеалогических разысканиях поразительна; можно лишь пожелать, чтобы они приберегли ее хоть в какой-то мере для своих политических и социально-экономических программ. Одни монархические группы, например Православно-монархическая конституционная партия и Дворянское собрание, признают претензии линии Кирилла (он соглашался на конституционную монархию), другие — нет. Однако непризнание этой линии создает новые трудности. Если Кирилл был неподходящим кандидатом на престол, то кто же тогда подходящий? Поскольку старшие сыновья Николая I женились на неправославных женах, то наследников следует искать среди потомков младших сыновей[294]. Но все это происходило три-четыре поколения назад, и, хотя появление еще нескольких претендентов вполне возможно, более чем сомнительно, что кто-нибудь из них выдержит тщательную проверку брачных союзов, деловых связей и общественных контактов, не говоря уже о членстве в таких организациях, как бойскауты. Великий князь Владимир умер в апреле 1992 года в Майами; роль главы русской императорской фамилии перешла по наследству к его дочери Марии, которая еще в 1976 году вышла замуж за прусского принца. Но из письма в лондонскую «Таймс» от представителя императорской фамилии по связям с общественностью явствует, что семья не признала прусского принца и не признает претензий его отпрыска. В итоге русские монархические группы считают, что избрать и возвести на престол нового царя должен земский собор, подобно тому, как это было сделано в 1613 году, когда избрали царем первого Романова.

Для подготовки собора в мае 1991 года в Москве собралась конференция монархистов. К организации присоединилось около десятка региональных групп, среди них по две от Крыма, Челябинска и Санкт-Петербурга. Было решено создать новую опричнину — во имя Отца и Сына и Святого Духа[295]. Судя по всему, такое решение должно было озадачить не только большинство русских, но и многих монархистов, которые могли счесть его смешным и святотатственным. Опричники были преторианской гвардией Ивана Грозного. Введенная в 1565 году, опричнина стала режимом террора против аристократии и церкви; в признание заслуг опричники наделялись землей. В других отношениях опричнина оказалась неэффективной, она не смогла предотвратить вторжение крымских татар, разоривших Москву в 1571 году, и вскоре после этого была упразднена.

Опричнина служила Ивану Грозному и никакого отношения к выборам царя не имела. Что же заставило монархистов спустя четыреста лет попытаться восстановить элитарное террористическое формирование? В своем манифесте монархисты заявили, что царя нельзя избирать всенародным демократическим голосованием — это противоречит русской традиции. Его могут избрать лишь «лучшие люди страны» (термин, изобретенный Сталиным и часто им употреблявшийся). Монархисты имели в виду священников, офицеров армии и полиции и другие ключевые фигуры общества — тех из них, которые сами являются монархистами и полностью принимают программу движения. Это и будут новые опричники, которые составят собор. На следующей встрече в Москве в октябре 1991 года было объявлено, что решение о личности будущего царя собор примет тогда, когда количество его членов достигнет семи тысяч[296]. Иногда русские монархисты указывают на восстановление монархии в послефранкистской Испании, как на полезный для России прецедент. Однако огромные различия в исторических и политических обстоятельствах заставляют усомниться в справедливости такого сравнения. В то время в Испании не было сильных промонархических настроений, и многие испанцы вынесли свой вердикт в пользу Хуана Карлоса, что называется, за недостаточностью улик. Он был во многих отношениях привлекательным кандидатом, и он занял свой высокий пост не как лидер крайней правой, обещающий возвратить страну ко временам Филиппа II. Напротив, его преданность конституции и демократии была подлинной, и он стал символом единства Испании, что было очень важно для процесса плавного перехода к демократии.

В России монархизм с самого начала поддерживается крайней правой, а это резко убавляет его притягательную силу. И если антидемократические настроения и тоска по сильной руке станут массовыми, военная или иная диктатура, возможно, привлечет больше сторонников, чем монархия. Многие монархисты — не исключено, даже большинство — не желают царя-прогрессиста, им нужен правитель, который вернет страну в далекое и не слишком привлекательное прошлое. Опыт других стран показал, что в нынешние времена политический успех правой, и a fortiori крайней правой, невозможен без применения современных политических методов. Муссолини и Гитлер учли этот урок и создали массовые движения; они ни за что не пришли бы к власти, если бы полагались на соборы и опричнину. Весьма маловероятно, что Россия будет исключением из этого правила.

Монархический строй — хоть, и под другим названием — был возможен в некоторых коммунистических странах, например в Румынии или Северной Корее, но в посткоммунистической России для такого варианта не существует ни психологических, ни социальных условий. Россия, вероятно, нуждается в сильном правительстве. Бэджет[297] некогда писал, что монархия была сильным правлением потому, что была понятной. Но это происходило в другой стране и в другом веке. В России монархическая идея, по-видимому, скорее останется сектантской мечтой, чем превратится в реальную альтернативу.

Возрождение казачества

Одним из многих неожиданных событий конца 80-х годов было возрождение казачества, которое, как считалось, давно исчезло. Казацкая мифология сохранилась и даже получила распространение. Но мало кто в России, и тем более вне ее, ожидал вновь увидеть легендарных кавалеристов — ныне большей частью пеших — на улицах Ростова, Краснодара или Ставрополя, да еще с атаманом в зеленом «мерседесе» впереди. Они маршируют в традиционной казачьей форме, с кинжалами и, конечно, нагайками, — совсем как в прежние времена. Необходим краткий исторический экскурс, чтобы понять, как могло возродиться казачество, — ведь много лет назад историки объявили, что эти «рыцари пограничья» с их освященными временем традициями исчезли навсегда[298].

Традиционный романтический образ казака таков: невероятно искусный и отважный степной наездник, гордый своей свободой и стоящий на страже границ России. Вначале среди казаков было много беглых крепостных и преступников, но со временем казачество превратилось в стойкого защитника царя и православной веры. Именно казаки — под предводительством Ермака и Строгановых — были теми передовыми отрядами, которые раздвигали границы России в Сибири — вплоть до Тихого океана.

Казакам весьма повезло в мировой литературе. Немного найдется таких популярных героев, как отважный Тарас Бульба, с его верой, что только жизнь воина — единственно достойная жизнь. И совсем немного в литературе сцен такой же трагической силы, как та, где Тарас, спрятавшись в возу с кирпичом, с риском для жизни приезжает в Варшаву, чтобы увидеть, как сын Остап принимает пытки и казнь.

«Казаки» Толстого — повесть о любви, действие происходит на Кавказе в 50-е годы прошлого века. Оленин, молодой русский офицер, дворянин, влюбляется в казачку Марьяну. Она отвергает его, инстинктивно чувствуя, что различия в культуре, образе жизни и происхождении слишком велики и преодолеть их невозможно. Толстой где-то писал — конечно, весьма преувеличивая, — что вся история России сделана казаками.

Повествование о Григории Мелихове («Тихий Дон» Шолохова) — более поздний эпос о войне (в частности, гражданской) и любви (главным образом, беззаветной). Эти и другие знаменитые произведения создали притягательный образ казака — всадника с пикой и саблей, галопом летящего по залитой солнцем степи, — который сохранился по сей день, хотя сами воины, казалось, давно ушли в прошлое.

В этой военной касте было нечто глубоко русское, некая подлинная русская сущность, и на данное обстоятельство нередко ссылаются нынешние лидеры казацкого возрождения. Однако миф и реальность качества отнюдь не тождественны. Многие казаки — возможно большинство — были не русского, а татарского происхождения, или же принадлежали к другим многочисленным тюркоязычным или монгольским народам. Они учиняли набеги в основном ради разбоя и грабежей, и обычно они предлагали свои услуги тому, кто больше платил. Они воевали с Москвой против поляков, с поляками — против России и так далее. Правильнее всего сравнить их с ландскнехтами Центральной Европы XVI века. Большая часть их доходов поступала от грабежа торговых караванов, шедших с востока на запад и с севера на юг, и на каждого мирного казака, занимавшегося, например, рыбачеством, приходился, вероятно, как минимум один речной разбойник.

Правда, существовали большие различия между «реестровыми» (признанными властями) и «нереестровыми» казаками; Между теми, кто поселился в бассейне Дона, и украинскими казаками, которые служили полякам и литовцам. Была острая вражда между украинскими казаками и запорожцами (к которым принадлежал легендарный Тарас Бульба), хотя они были близкими соседями. В русской гражданской войне начала XVII века («смута») казаки были деструктивной силой — они часто переходили с одной стороны на другую и тем затягивали войну. Как отмечал великий русский историк Ключевский, у них не было никаких моральных и этических устоев. Поскольку казаки нередко поддерживали врагов России, вплоть до шведского короля Карла XII, Москва не доверяла им до конца, и недоверие сохранилось даже тогда, когда казаки перешли под власть России и стали получать от нее денежные ассигнования.

Постепенно первоначальная функция казачества — охрана российской границы и походы против врагов России — сошла на нет. К середине прошлого века казаки расселились по разным регионам империи и имели определенные экономические привилегии. Они четыре года находились на срочной службе в российской армии и восемь лет — в резерве.

А К началу XX века в России жило около четырех миллионов казаков — в основном на Дону и Кубани, а также на Кавказе, Урале, Дальнем Востоке (Уссури) и в Средней Азии (Семиречье). Однако нигде, даже на Дону, они не составляли большинства. Казаки делились на 11 армий (войск); с началом войны 1914 года 300 тысяч были призваны в армию.

Став оседлыми, казаки утратили часть своих боевых качеств. Хотя каждому было не занимать личной отваги, военные действия их больших соединений оставляли желать лучшего, и даже как кавалеристы они больше не оценивались высоко ни друзьями, ни врагами. В XIX веке казаков не привлекали к активным военным операциям — за исключением покорения Кавказа; правительство использовало их для «наведения порядка» среди национальных меньшинств, например поляков и евреев, для разгона рабочих демонстраций. Они стали надежнейшими слугами государства, приближенными к царю и предметом ненависти всех врагов монархии.

Однако такой образ казачества был не вполне верен. Многие казаки считали себя обиженными и полагали, что их услуги государству недостаточно вознаграждаются. Назначенные правительством руководители — из офицеров российской армии и чиновников — не были казаками. На первых всеобщих выборах после 1905 года казацкие депутаты Думы больше поддерживали левоцентристов, чем правые партии. Отречение царя в 1917 году казаки в основном встретили с одобрением: вместе с большинством народа они считали, что монархия провалилась. В послереволюционные месяцы и в годы гражданской войны казаки стремились вернуть себе автономию, которой они обладали до эпохи Петра Великого, на Дону и Кубани, где жила половина казачества. Они даже создали Общероссийский казачий союз.

Как часто бывало в прошлом, вновь вспыхнули старые болезни казачества — бесконечные споры, с одной стороны, и нежелание удаляться от родных поселений — с другой. У них были способные руководители: Корнилов, Каледин, Мамонтов, Краснов. Но между ними существовали расхождения. Краснов придерживался германской ориентации, Каледин — французской. Их сотрудничество с белыми армиями отнюдь не было тесным, ибо они больше руководствовались своими интересами и идеей независимости казаков-, нежели «белым делом».

Неказацкое население тех областей, где жили казаки, не поддерживало их, да и среди самих казаков возникали серьезные разногласия: рядовые, возвращавшиеся с фронта, или были заражены революционной пропагандой, или устали от войны и жаждали любой ценой вернуться в родные станицы. Перешедшие в наступление большевики провозгласили Донскую советскую республику, а Краснов, ставший атаманом Войска Донского после самоубийства Каледина, создал Временное донское правительство, которое рисовалось ему независимым от России. Правительство претендовало на огромную территорию, что было совершенно нереально. На первом этапе войны донские казаки побеждали красных, но потом были разбиты, а в 1919–1920 годах та же участь постигла и казаков Кубани. Десятки тысяч казаков бежали через турецкую границу. Те, кто был на Дальнем Востоке, бежали в Маньчжурию и селились там. С установлением коммунистического режима казаки подверглись массовым преследованиям. Верно, что при Краснове было повешено и расстреляно около 45 тысяч красных казаков, но коммунистические правители уничтожали казацкую элиту и богатое крестьянство (то есть всех, кто имел хотя бы одну корову) в куда как более широких масштабах. По некоторым данным, погибло около миллиона казаков. В последующие годы политика «расказачивания» была осуждена даже в официальных коммунистических работах по истории.

Как обычно, русская правая и в этом контексте искала еврейских злодеев: разве у евреев не было причин для особой ненависти к казакам из-за их участия в еврейских погромах? Троцкого обвинить было трудно: он не проявлял особого интереса к этому участку войны, Сталин и Ворошилов стояли к нему гораздо ближе. Был обнаружен декрет, подписанный Свердловым, из которого якобы вытекало, что Свердлов больше других повинен в акциях против казаков. Но Свердлов умер в марте 1919 года — задолго до того, как красные вновь отвоевали Дон и Кубань. Казаки были действительно весьма непопулярны среди демократических и радикальных партий — им не могли простить ту роль, которую они играли в подавлении этих движений до 1917 года. Казаки утратили остатки автономии, многие были убиты и сосланы, а те, кто остались, были отныне всего лишь жителями Ростовской области или Ставропольского края. Даже пение казацких песен не одобрялось, а казацкая форма была запрещена. (Однако, по-видимому, немало одежды было спрятано, потому что в 1990 году, когда казаки вышли из подполья, мундиров и регалий оказалось предостаточно.)

Следующий удар обрушила на казачество коллективизация 1929–1930 годов. Она не была направлена именно против казаков, но они пострадали не меньше, чем их соседи, а от казацкого образа жизни почти ничего не осталось. Поэтому неудивительно, что после вторжения немцев в 1941 году среди казаков нашлись люди, готовые сотрудничать с ними. Будь немцы более активны в мобилизации казаков, они смогли бы сформировать не одну (под командованием фон Паннвица), а несколько добровольческих частей. Казаки даже назначили Адольфа Гитлера «верховным диктатором казацкой нации»[299]. Однако Гитлер и Розенберг казаков тоже считали Untermenschen[300], хотя и несколько лучшей породы, чем русские. Они настаивали, чтобы казацкими частями командовали немецкие офицеры, а выдвинутый генералом Красновым проект «Великой Казакии», простирающейся от Центральной Украины до Волги, так и не получил у них полной поддержки.

Все это завершилось еще одной трагедией казачества. Генералы Краснов, Шкуро, несколько других командаров и тысячи рядовых были переданы союзниками Советам; командиры были казнены в 1947 году. Впоследствии некоторые западные авторы осудили поведение союзников, расценив его как ужасное предательство. Но тогда Черчилль спросил своих генералов: воевали ли эти люди против нас? Получив утвердительный ответ, он действовал дальше беспощадно. Во время войны Сталин разрешил в скромных пределах возродить казацкие традиции. Однако, когда война завершилась, наступил конец и возрождению, а с ним — мечтам об автономии, пусть даже и скромным.

Новое возрождение казачества началось весной 1990 года митингом в Ростове, на котором юрист по фамилии Самсонов был избран первым местным атаманом. В ноябре того же года состоялся первый съезд более широкого собрания — Круга Войска Донского, атаманом которого был избран Михаил Михайлович Шолохов. Шолохов-младший, сын знаменитого писателя, по образованию философ, преподавал в школе милиции и имел звание полковника. Он пользовался большим авторитетом и, подобно большинству казачьих активистов, был членом партии (следует отметить, что сам Шолохов — не казачьего рода и лишь носил звание почетного казака).

Прежде всего казаки потребовали от высшего руководства России своей реабилитации. 9 декабря 1991 года Ельцин опубликовал указ о создании комиссии для рассмотрения этого вопроса[301].

Тем временем еще один перестроившийся философ-ленинист, Валерий Жуков, назначил себя атаманом уральских (яицких) казаков. Но его не признало местное (коммунистическое) казацкое руководство, у которого был свой кандидат в атаманы — Мартынов. В дальнейшем Мартынов возглавил Союз атаманов, а некто В. У. Наумов стал атаманом кубанских казаков. За один год возникла казацкая организация, простершаяся «от Днестра до Сахалина, от Душанбе до Чукотки», то есть от края до края России[302].

Впрочем, на бумаге этот размах выглядел более внушительным, чем в действительности. Вновь проявились всегдашние беды казацкой политики: постоянные раздоры, бесконечные обсуждения и дефицит дела. Еще в 1918 году Краснов предупреждал своих братьев казаков «Мы много шумим, но мало делаем». Сын Шолохова, пытавшийся придерживаться умеренной линии, был смещен в октябре 1991 года на съезде в Новочеркасске, одном из традиционных центров казачества. Затем убили местного атамана Александра Подколзина во время территориального спора в районе реки Сунжи (Ингушетия). Среди чеченцев и ингушей было немало казаков; вместе с донскими и кубанскими казаками — их товарищами по оружию — они участвовали во многих сражениях XIX века. Но когда возобладали сепаратистские настроения, ингуши забыли прежние узы и «чужаки»-казаки были изгнаны. Они жаловались на нарушение прав человека и угрожали ответными мерами. Атаман Мещеряков, сменивший Шолохова, представлял более воинственную часть казаков, но в прошлом он тоже был партийным боссом.

Когда эйфория первых дней прошла, в рядах казаков началось дезертирство — многие потеряли интерес к делу. На Урале и Дальнем Востоке с самого начала реакция была более чем умеренной, и к движению присоединились немногие. В Уральске, городе с населением в четверть миллиона, главном центре уральского казачества, присоединились лишь три тысячи из шестидесяти тысяч казаков. Рядовых было мало, зато желающих стать генералами — особенно среди тех, кто проиграл выборы, — хватало с избытком. Местный атаман Ю. Галушкин, один из наиболее крайних, игнорировал Союз атаманов. Г. В. Кокунко и А. А. Озеров также смотрели на Союз неблагожелательно; они объявили, что старые: формы казацкой организации себя изжили — нужны новые. Даже на Дону не было единства. Так, делегация из Черкесска вместе с Кокунко и самозваным сибирским атаманом Дороховым отправилась в Москву лоббировать правительство и Верховный Совет, не согласовав свои действия с Союзом атаманов. Они насмехались над руководством Союза и унижали его достоинство. Проявилось немало других признаков извечной казацкой анархии[303]. Требования казаков о реабилитации были справедливы. Но как только начали выдвигаться другие, более конкретные требования, стало ясно, что многие из них нереальны или задевают права других групп населения. Казаки требуют возвращения всех земель, лесов, рек и природных богатств, некогда принадлежавших им; все соответствующие акты, пришлые после 1917 года, должны быть отменены. Однако до 1917 года средний казак имел больше земли, чем средний русский крестьянин. Вопрос о том, какие именно земли и природные богатства принадлежали казакам, сам по себе довольно сложен, но ведь надо еще учитывать, что за последние семьдесят пять лет произошли массовые перемещения населения. На этих землях были построены заводы, аэропорты, электростанции, целые города. Абсурдно требование казаков передать им управление Ростовом, городом с населением в 1,1 миллиона человек, — что раньше, что теперь казаки там составляют меньшинство, как, впрочем, и в городах поменьше, Краснодаре и Ставрополе. Некоторые казацкие активисты требовали «репатриации» (то есть изгнания) всех нерусских, например армян и грузин. Но «кавказцы» были только малой частью новых поселенцев, и как только казаки задели права русских (или некоторых малых народностей Кавказа), они были обречены на враждебное отношение и месть. За пределами Дона и Кубани требования казаков выглядели еще менее реалистическими. Казацкое руководство посылало жалобы и требования президентам Киргизии, Молдавии и Казахстана, но те не торопились с ответами. Казаки протестовали и против возвращения Японии Курильских островов, ссылаясь на то, что среди их открывателей были казаки. Они требовали проведения референдума в Биробиджане о будущем Еврейской автономной области, ибо эта область, по их мнению, была незаконно создана на казачьих землях шестьдесят лет назад[304]. В этом их поддержали сионистские лидеры, которые никогда не испытывали восторга по поводу еврейской автономии на Дальнем Востоке. Но более чем сомнительно, что русское большинство в Биробиджане намерено стать частью казачьего автономного района.

Одним из первых актов казачьего круга в 1991 году было решение о создании собственных банка и биржи для финансирования своей деятельности. Впрочем, это решение вряд ли привлекло особое внимание, чего не скажешь о сепаратистских лозунгах. Выдвигая их, казаки с одной стороны, клялись в вечной преданности России и готовности защищать ее от любых врагов, с другой — требовали собственной автономии и даже республики на Дону, ссылаясь при этом на закон от 26 апреля 1991 года о реабилитации народов, пострадавших от репрессий. Таким образом, казаки считали себя народом, отличным от русских, и выступали одновременно и как русские патриоты, и как сепаратисты[305]. Они требовали более сильного руководства в Москве и в то же время угрожали блокировать поставки продовольствия с Дона и Кубани в Москву и Санкт-Петербург.

Чтобы придать больше веса своим требованиям, донское казачье руководство призвало всех казаков записываться в военные формирования. Политические противники, такие, как Н. Передистый, редактор газеты «Демократический Дон», подверглись нападкам и избиениям[306]. Казацкие отряды отправились на рынки и железнодорожные станции в качестве «народных мстителей», дабы навести порядок и восстановить законность. Двое из шести арестованных за эти действия имели преступное прошлое: один сидел за изнасилование, другой — за спекуляцию. На станциях казаки вскрывали багаж пассажиров и отнимали мясо, масло и другие продукты. На рынке они потребовали, чтобы торговец снизил цену на лук и мандарины с 20 до 15 рублей, а получив отказ, забрали товар и раздали его нескольким детским домам и школам[307]. Перед походом казаки явились в церковь за благословением; священник, который дал его, вероятно, не знал об их намерениях. Куда бы они ни приходили, они кричали: «Долой инородцев!» Игра в робин гудов не всегда была невинна: в Новочеркасске группа молодых казаков забила человека насмерть только потому, что он был похож на армянина или грузина. Однако даже если помыслы казаков оставались в целом чистыми, то попытки создать альтернативные структуры и бросить вызов властям путем насилия и террора были совершенно неприемлемы. Это создавало проблемы даже для русской правой, которая рада была видеть в казаках штурмовиков, но не могла позволить себе потерять поддержку русских, к которым казаки предъявляли чрезмерные требования как в Ростове, так и в Москве.

Казацкое руководство пыталось лоббировать Министерство обороны и командование сухопутных войск, предлагая, как встарь, свои услуги по защите границ России. Они предлагали создать танковые и моторизованные части, укомплектованные одними казаками. Но армия не могла им помочь. По экономическим причинам командованию пришлось уволить в запас сотни тысяч кадровых солдат и офицеров, и создавать новые формирования оно было не в состоянии. Некоторые казацкие руководители грозили, что, если не дать занятия молодым казакам, они найдут другой выход своей воинственности. Среди них уже стала популярной романтика белой армии, и в Ростове появились подразделения, носящие имена Корнилова и Шкуро[308].

Некоторые лидеры казачества, вероятно, не одобряли этот поворот к крайней правой. Среди них были не только бывшие коммунисты, ненавидящие имя Корнилова. Более сведущие знали, что отношения между казаками и белыми никогда не были особенно тесными. Они полагали политически неразумным строить свою идеологию на экстремистском фундаменте. Однако на деле возрождение казачества приняло за основу определенные традиции, которые были заложены идеологами казачьей эмиграции вроде Ивана Родионова, профашистского автора, распространявшего из Берлина ярую черносотенную пропаганду. Эту традицию продолжил литературный журнал «Кубань» — наиболее последовательный из крайних правых литературно-политических ежемесячников и самый малотиражный (в 1992 году — 20 тысяч экземпляров). Когда новое казачье руководство попыталось продемонстрировать свою силу на крестном ходе в честь св. Серафима Саровского в Дивееве, туда прибыло менее двух сотен человек, в основном с Кубани. Однако, как это всегда бывает, экстремисты шумели больше всех и привлекли к себе максимум внимания. Именно они формируют образ казачества в общественном сознании.

Возрождение казачьих организаций в 1990 году было в какой-то степени естественным, если вспомнить о кризисе центральной власти. Конфликты между казаками и различными народностями Кавказа также возникли не на пустом месте. То, что казачье самосознание и традиции выжили, было неожиданностью только в одном смысле: оказалось, что эффективность советского воспитания и идеологической обработки не настолько высока, как можно было вообразить. Искоренить некоторые старые традиции не удалось. Требования казаков реабилитировать их как группу населения справедливы. Однако требования политической автономии нереальны, ибо казаки ни в одном регионе не составляют большинства. Кроме того, экономические, социальные и демографические перемены последних семидесяти лет необратимы. Борьба казаков за свои права — какими они их видят — неизбежно порождает политические и силовые конфликты не только с местными нерусскими народностями, но и с русскими. Казаки были правы, сопротивляясь давлению чеченцев, которые желали изгнать их из мест, где они поколениями возделывали землю. Однако подобные конфликты могут быть разрешены только путем переговоров. В то же время нельзя отрицать права казаков на культурную автономию: собственные школы, «казацкий факультет» в Кубанском университете, производство фильмов о казаках и даже Казачью энциклопедию[309].

Весьма сомнительно, что поддержка московской крайней правой пойдет на пользу казачьему делу. В своих заявлениях атаманы были в общем-то весьма осторожны; они были поглощены собственными внутренними и внешними конфликтами и не увлекались атимасонскими и антиеврейскими кампаниями[310]. Врагами казаков в Новочеркасске и на Северном Кавказе были не масоны и не сионисты. Более того, их лидерам следовало первым делом разобраться с фундаментальными разногласиями среди казаков — например, сельское хозяйство на Дону и Кубани: быть ему частным или коллективным, как того хотят бывшие коммунисты? Что касается идеологических наставников казаков, то они желали большего, чем возрождение фольклора: по их мнению, казаки должны твердо занять крайние правые позиции в политическом спектре. Идеологи пытались убедить своих последователей, что московские демократы и политические реформаторы вроде Яковлева — посланцы Антихриста и что хороший казак должен читать только антимасонские и антиеврейские писания, словно это самое главное в деле казацкого возрождения[311]. Если идеологи из «Кубани» добьются своего, события 1918–1919 годов могут повториться, а то, что они завершились катастрофой, это идеологов, по-видимому, не пугает. Однако возрождение казачества отнюдь не монополия крайней правой. Если в вопросе о том, является ли казачество социальной прослойкой, этносом или субэтносом, единодушия пока нет, то по поводу руководства разногласия еще резче. Большинство новых атаманов — бывшие партаппаратчики или директора колхозов и совхозов, вырядившиеся в причудливые мундиры. Они хотели бы сохранить как можно больше социально-экономических черт советского режима. Они противятся, например, деколлективизации сельского хозяйства и полагают, что возрождение казачества должно быть национальным и фольклорным по форме, но советским по содержанию. Возрождение казачества — отражение национал-большевистского ренессанса. Но среди казаков есть и другие силы — они поддерживают правительство России, а не «патриотическую оппозицию»; они понимают, что появилась неповторимая возможность создать новый казацкий средний класс и что в наше время чековая книжка — более сильное оружие, чем шашка и даже танк[312].

Вскоре после своего политического возрождения казачество пережило несколько расколов, разногласия были и внутри регионов (соперничество между Радой и Войском на Кубани). Донские казаки поддержали абхазов (мусульман) в борьбе с грузинами, другие казаки оказались на стороне грузин (христиан). Мещерякова, «красного атамана», сменил «белый» — Альберт Ветров. Однако различия между красными и белыми не всегда видны невооруженным глазом. И те и другие хотят изгнать армян и других «инородцев» с Северного Кавказа. И те и другие против приватизации сельского хозяйства. И те и другие сотрудничают с русской правой: одни с более умеренным крылом, другие — с экстремистами.

Коммунизм был par excellence врагом казаков в течение многих десятилетий. В 20–30-е годы он поставил казачество на грань уничтожения. И вот в постсоветскую эпоху казаки оказались в одном лагере со своими злейшими врагами — коалиция на первый взгляд странная, однако в этом есть своя логика. Сотрудничество между правой и большевиками — всеобщее явление, но оно нашло особенно яркое выражение в случае с казачеством[313].

Глава тринадцатая «ПАМЯТЬ»

«Память» — общее наименование группировок крайней правой, возникших в Москве, Ленинграде (Санкт-Петербурге) я других городах России в 80-е годы. Несмотря на примитивность идеологии и организации, «Память» устроила себе невероятную рекламу с самых первых дней своей политической деятельности в начале гласности: вероятно, на каждого члена «Памяти» приходится по статье в русской и западной печати[314]. Кроме того, множество телевизионных программ освещали акции «Памяти». Если предположить, что главной целью «Памяти» было привлечение максимального внимания средств массовой информации, то движение добилось поразительных успехов[315].

Точные сведения о происхождении «Памяти» отсутствуют. Согласно достаточно надежным источникам, в конце 70-х годов возникло большое количество патриотических групп, занимавшихся на добровольных началах культурной деятельностью, например реставрацией церквей и памятников в Москве и ее окрестностях. Существовал также «клуб любителей книги», который устраивал встречи с такими поэтами, как Куняев, Чуев, Сорокин, Ноздреев, и прозаиками вроде Шевцова, Дмитрия Жукова и Чивилихина. Там читали и классиков (Тютчева). Устраивались митинги в годовщины Куликовской и Бородинской битв, памяти Шаляпина и Циолковского. В то время эти группы действовали под эгидой официальных учреждений — например, Министерства гражданской авиации, музея Островского. С 1983 года центрами «Памяти» становятся дворцы культуры Метростроя и имени Горбунова. Среди первых членов были некоторые художники, скульпторы, композиторы, — но также и рабочие; большинство были членами партии. Деятельность этих групп мало освещалась печатью и была, безусловно, конструктивной[316]. Название «Память» появилось в 1983 году — оно было дано по одноименному роману Чивилихина, опубликованному годом ранее.

Дмитрий Васильев, фотограф, до того учившийся на актера, присоединился к «Памяти» в 1984 году. Он активно функционировал на задворках патриотических кругов, был способным шоуменом и ярким оратором-демагогом. Проработав несколько лет помощником известного и модного художника Ильи Глазунова, он приобрел обширные связи в правых кругах. Васильев оказался самой динамичной фигурой в «Памяти», и под его руководством движение стало стремительно политизироваться. Оно было зарегистрировано как историко-патриотическое объединение. Поначалу главной темой его пропагандистских выступлений была борьба с алкоголизмом, но вскоре все захлестнула антиеврейская кампания, связанная в первую очередь с разрушением национальных памятников в Москве, что приписывалось еврейским архитекторам. В пропаганде «Памяти» наиболее часто цитируемым документом стали «Протоколы сионских мудрецов». Когда на одного из руководителей «Памяти» — Е. Бехтереву — на московской улице напали грабители и ранили ее, широкая общественность была тут же оповещена о нападении сионистов, хотя пойманный грабитель оказался профессиональным преступником чисто «арийского» происхождения. Политизация изменила характер «Памяти». Некоторые прежние сторонники покинули движение, некоторые умерли; иные, разделяя в целом взгляды Васильева, не сработались с ним по причинам личного характера: Васильев явно стремился стать единоличным лидером. Разногласия в основном касались стиля деятельности. «Память» с самого начала было движением активистов-патриотов, и Васильевский радикализм не был здесь в новинку. До 1985 года был необходим акцент именно на культурной деятельности, так как монополия партии в области политики была безусловной и не Могла даже обсуждаться. Но после 1985 года политизация «Памяти» стала неизбежной — это случилось бы и без Васильева.

Отцов основателей «Памяти» беспокоили дешевые театральные эффекты Васильева: он мог появиться на митинге с накладной бородой, заявляя, что маскировка ему нужна, чтобы спасаться от охотящихся за ним гангстеров-сионистов, и что в любом случае жизнь его в смертельной опасности. Назойливость, преувеличения и наглая ложь коробили многих его прежних товарищей. Кроме того, Васильев не мог ужиться с людьми, имевшими собственные представления о стратегии и тактике движения. Он чувствовал себя в ударе, когда шествовал во главе своей преторианской гвардии — молодых людей в черной форме.

Однако, в отличие от непрактичных интеллигентов, поначалу возглавлявших «Память», Васильев добивался нужных результатов. В какой-то степени эта история похожа на ситуацию в лагере крайней правой в Мюнхене в 1921 году после появления Гитлера, изменившего всю политическую обстановку. Обращения «Памяти» распространялись за пределами Москвы в магнитофонных записях, время от времени Васильев сам выезжал с выступлениями. Митинги, на которых он присутствовал лично, привлекали гораздо больше слушателей. Происходили уличные демонстрации — чаще всего на Манежной площади в Москве и в Ленинграде. А однажды Ельцин, тогда — секретарь Московского горкома партии, принял делегацию «Памяти». Общество организовало протесты против строительства мемориала Победы на Поклонной горе, в Ленинграде проходили демонстрации против сноса знаменитой гостиницы «Англетер», где покончил с собой Есенин. В этих акциях протеста участвовали также и те, кто не разделял политической программы «Памяти». В Ленинграде местная организация по охране памятников «Спасение» была, может быть, даже сильнее «Памяти», но главным направлением деятельности движения была все же политическая пропаганда, и именно в этой области «Память» обрела столь широкую известность после 1987 года.

Летом 1987 года несколько руководителей «Памяти» были исключены из КПСС, среди них и президент общества Ким Андреев (должность, впрочем, была в основном представительской). Примерно в то же время несколько советских газет (но не «Правда», не «Труд» и не «Красная звезда») опубликовали большие статьи с критикой деятельности движения[317]. Авторы статей указывали на вещи очевидные: пропаганда «Памяти» на деле не антисионистская, а антиеврейская; доводы ее не новы, а взяты из арсенала «черной сотни» и нацистов; квасной патриотизм «Памяти» подозрителен, а ее фантастические домыслы наносят огромный урон международному престижу страны и дезориентируют советское общество. Эти критические статьи вызвали поток читательских писем с восхвалениями и осуждениями «Памяти» и дали повод к новым статьям. Позиция центральных органов партии в этот период была неоднозначной. «Память» поддерживали высокопоставленные лица из ЦК, КГБ и армии, на местах поддержка была еще более серьезной. «Память» считали важным (пусть даже она несколько заблуждалась) противовесом либералам, в особенности радикальным диссидентам — именно в это время они начали беспокоить власти. У «Памяти» были и противники — в партийном руководстве, средствах массовой информации, даже В КГБ. Однако Горбачев и его приближенные, включая Ельцина, предпочитали замалчивать эту тему и никаких оценок не делали — либо не считали ее достаточно важной, либо не желали открывать новый фронт в период нарастающих политических трудностей. Даже когда деятельность «Памяти» обернулась международным скандалом, партийное руководство продолжало воздерживаться от комментариев. Типичное собрание «Памяти» открывалось звоном церковных колоколов и исполнением патриотических маршей. Затем читали отрывки из произведений патриотических авторов прошлого и настоящего; иногда демонстрировались фильмы о национальных памятниках или красотах русского Севера и Сибири. Далее произносились краткие речи о систематическом разрушении национальных памятников, прежде всего — в Москве, при этом ответственность возлагалась на «сионистских» архитекторов, которые действуют в тесном контакте с чужеродными масонскими врагами матушки-России. Так создавался антураж для появления на сцене Васильева — он мог говорить и час, и два, но порой речь затягивалась на три часа и более. Речи были стандартные, хотя и не без модификаций — в зависимости от текущих событий[318].

Васильев всегда подчеркивал ужасное внутреннее положение страны, но распространялся не столько об экономических бедах, сколько об упадке нравственности: росте преступности, увлечении молодежи рок-музыкой, распаде семейных устоев, алкоголизме; сожалел, что школы и средства массовой информации пренебрегают национальными традициями. Все это не случайно, объяснял он, и причина не в том, что русский народ якобы забыл о своем патриотическом долге, — это результат тщательно и детально разработанного плана международного еврейства и масонства. Каждый русский патриот, настаивал Васильев, должен изучать «Протоколы сионских мудрецов», ибо все, что там предсказано, исполняется. «Протоколы» обнаружены в личной библиотеке Ленина, и если вождь мирового пролетариата считал книгу жизненно важной, то и каждый советский гражданин должен ознакомиться с этим документом, содержащим ключ ко всем мировым событиям.

Речи Васильева были наполнены самыми фантастическими домыслами и обвинениями в адрес евреев и масонов.

Об уничтожении немцами евреев Васильев изрек:

— Кем был Эйхман? Представителем еврейского народа.

О сатанизме: Если взять пластинку рок-музыки и проигрывать ее от конца к началу на скорости не 33 оборота в минуту, а 7–14 оборотов, то можно услышать заклятие Сатаны на английском языке. Мы теряем нашу молодежь, которая тонет в этой американской сионистской антикультуре. Только в одном Ленинграде 2500 дискотек. В магазине на Невском проспекте выставлена картина Сажина, где главный персонаж — дьявол. В магазине часов «Омега», также на Невском, выставлено множество часов с золотой звездой Давида. О йоге: Они хотят заставить нас вдохновляться йогой. Что у нее общего с богатейшей исторической традицией нашего народа? Это просто еще одна уловка, чтобы внедрить у нас суррогаты западной культуры.

Васильев был предельно осторожен, когда высказывался о коммунистической партии. Он называл себя «беспартийным большевиком» и воздавал хвалы Ленину, Сталину, советской армии, КГБ и партийному руководству. Примером благожелательного отношения коммунистического руководства к русской национальной традиции Васильев считал декрет Ленина от 17 мая 1918 года о восстановлении Владимирских ворот Кремля и всего Кремля в целом. В беседе с Луначарским Ленин говорил: жизненно важно, чтобы основы нашей культуры не рухнули. А Сталин в своей знаменитой радиоречи в июле 1941 года назвал всех русских братьями и сестрами и воззвал к образам Александра Невского, Суворова, Кутузова и других военных героев русского прошлого[319].

«Память» объявила, что поддерживает Горбачева и Политбюро в их борьбе за реформы.

Церковь в выступлениях «Памяти» почти не упоминалась, хотя иногда проскальзывали фразы о ее патриотической роли в прошлом, а о монархии вообще не говорилось ни слова. Перемены наступили в 1989–1990 годах. Васильевская «Память» постепенно отошла от партийной идеологии и с большим энтузиазмом подхватила идеологию монархизма и православной церкви. Антисемитизм остался основой ее доктрины, но, поскольку «Протоколы» перестали быть монополией «Памяти» и к тому времени все крайние правые их уже прочитали, «Памяти» пришлось искать новые идеи.

Борьба с алкоголизмом, еще недавно бывшая предметом активной пропаганды, фактически прекратилась. Партийному руководству тоже пришлось отказаться от этой непопулярной идеи.

Однако главная угроза единству «Памяти» пришла не извне, а изнутри. В 1987 году двое давних и ведущих членов объединения, братья Вячеслав и Евгений Поповы, были исключены «за деятельность, направленную на подрыв единства «Памяти». Раскол проявился в канун годовщины Куликовской битвы в Радонеже (ныне Городок). Во время демонстрации, в которой участвовало около пятисот человек, члены объединения попытались установить памятник — работу скульптора-патриота, этому воспрепятствовала милиция. Васильев был против демонстрации силы, но с ним, вероятно, не согласились. Радонежскую акцию возглавил Игорь Сычев, один из главных соперников Васильева. Тот же Сычев, в сопровождении нескольких сот членов «Памяти», возложил венок у памятника Минину и Пожарскому в Москве и организовал демонстрацию на Красной площади, объявил Васильева самозванцем.

Васильев сделал неожиданный дипломатический ход: он предложил левым неформалам выступить с совместным осуждением советской и западной прессы за клевету в адрес правых и левых диссидентов — и одновременно осудить антисемитизм, сионизм и фашизм. Однако демократы не проявили интереса к Васильевской инициативе[320].

Одновременно Васильев мобилизовал нескольких лидеров «Памяти» на подписание большого манифеста под названием «Очищение». Манифест начинался обычными заклинаниями: международный сионистский капитал всеми силами пытается превратить русский народ в рабов сионистских негодяев и алчных спекулянтов; однако благодаря действиям «Памяти», поднявшейся из глубин русского народа, теперь появилась сила, способная сорвать эти злобные планы. Далее говорилось о всякого рода презренных личностях в рядах «Памяти», которые, к прискорбию, пытаются расколоть движение, тем самым сознательно или невольно работая на сионизм.

Список таких личностей был длинным. Он включал не только братьев Поповых, но и Липатникова из Свердловска, провозгласившего себя лидером сибирского движения. Особенно опасными соперниками считались Риверов и Лысенко, руководители ленинградской группировки «Память-3», которые преуспели в организации массовых демонстраций в Румянцевском саду. (На самом деле, Риверов хотел только одного — изучать в Париже кинодело — и мечтал прибыть во французскую столицу знаменитостью, а не безвестным гостем.) Далее в списке упоминалась сычевская фракция «Память-2». С помощью нескольких ветеранов «Памяти», таких, как Г. Фрыгин, Сычев создал в Москве более умеренную и приемлемую для властей группировку. Их главным деянием была попытка уговорить сына Федора Шаляпина, прибывшего в Москву с кратким визитом, стать почетным членом «Памяти-2»[321].

Манифест «Очищение» имеет определенный исторический интерес. Хотя сторонники Васильева продолжали активно действовать в разных сочетаниях, выпуск манифеста был едва ли не последней совместной акцией группы. Больше Васильеву не удалось поднять на одно дело своих боевиков и интеллектуалов, и в дальнейшем их пути разошлись. Александр Дугин и Гейдар Джемаль вынырнули в газетах «День» и «Политика» как самостоятельные идеологи новой правой; Баркашов основал свою политическую партию и стал публиковать собственные произведения[322]. Проследить все расколы и слияния внутри крайней правой почти невозможно: они были столь же часты, как и у левых. Расколы происходили как по личным, так и по идеологическим причинам, а что касается крупных слияний, то на политическом горизонте 1988–1989 годов не появилось ни Гитлера, ни Муссолини, способных объединить различные секты.

Среди лидеров правой были экзотические фигуры, но никто не мог сравниться с Валерием Емельяновым, востоковедом по образованию. Его ВАСАМФ (Всеобщий антисионистский и антимасонский фронт) возник раньше «Памяти» — первое упоминание о нем появилось в книге Емельянова «Десионизация», опубликованной в Париже в 1979 году (книга также вышла на арабском языке в Дамаске большим тиражом). Емельянов внес нечто новое: христианство, оказывается, — это сионистская секта, Иисус Христос был масоном, а креститель России князь Владимир — сыном еврейки и внуком раввина.

В 1980 году Емельянов был арестован по обвинению в убийстве жены Тамары. Емельянов расчленил ее тело, а затем попросил своего приятеля Бакирова помочь ему сжечь огромный мешок, содержавший, как он объяснил, сионистскую литературу. Избавиться от трупа оказалось труднее, чем предполагал Емельянов: уже на следующий день останки были обнаружены и Емельянова арестовали. В сентябре 1980 года дело поступило на слушание в московский суд. На процессе Емельянов пытался доказать, что жену убили сионисты, но даже его адвокат не принял этой версии. Мать Тамары, простая женщина, спрашивала: «Почему сионисты убили ее, а не его?» В ходе слушания дело не прояснилось, главного свидетеля Бакирова найти не удалось. Позднее стало известно, что он был сотрудником КГБ.

У Емельянова оказались могущественные покровители. Хотя прокурор требовал приговора по статье об убийстве при отягчающих обстоятельствах, суд вынес определение о помещении Емельянова в психиатрическую больницу — знаменитый институт им. Сербского. Через несколько лет он оказался на свободе, причем как это произошло, не знали ни в институте, ни в Министерстве здравоохранения[323].

Почти сразу же после своего освобождения в 1987 году Емельянов присоединился к «Памяти» и стал ведущим оратором на ее собраниях. Однако ветераны объединения, в том числе Васильев, отвергли претензии Емельянова на руководство, а его языческие идеи пришли в противоречие с новой ориентацией «Памяти» — на православие. Емельянов оказался слишком крайним даже для неоязычников, в 1990 году его исключили и из их группировки.

В 1991 году емельяновская группа «Памяти» насчитывала несколько десятков членов, они создали в Москве военно-спортивный клуб, но активности проявляли мало. Несколько лет в помощниках Емельянова ходил А. Добровольский. Он начал свою политическую карьеру в группе диссидентов-демократов Галанскова и Гинзбурга и, как стало ясно на суде по делу группы, был агентом КГБ — либо с самого начала, либо согласился на сотрудничество уже в тюрьме. Показания Добровольского помогли отправить его товарищей в тюрьму на длительные сроки. После освобождения Добровольский перешел к крайне правым и написал несколько статей — «Жертвы темных сил», «Алхимия духа», «Арома-йога», — получивших широкое хождение в самиздате[324].

Некоторые обозреватели крайней правой полагают, что ВАСАМФ, строго говоря, не был русским движением, ибо он боролся за освобождение всего человечества от «еврейского ярма» и в его программе арабам (особенно ООП) уделялось больше внимания, чем русским. Не исключено, что ВАСАМФ, да и другие группы, могли формироваться с учетом зарубежных политических интересов и подпитываться зарубежными финансами.

Очень трудно говорить о «Памяти» как о едином целом — отчасти по причине множества расколов, но главное в другом: «Память» стремится быть движением, а не политической партией со своей особой, детально разработанной программой. Васильев однажды писал, что народное движение не должно иметь политической программы, ибо духовное возрождение по самому своему характеру не политический процесс[325]. Он мог бы добавить, что конкретная социально-политическая платформа непременно снижает привлекательность такого движения для масс. Яростных нападок на евреев и масонов было достаточно, чтобы обеспечить «Памяти» специфику и приток сторонников. К этому можно добавить озабоченность «Памяти» экологическими проблемами — в объединении нет человека, который не выступал бы за чистый воздух и чистую воду, или, по крайней мере, не делал бы вид, что это его волнует. Вдобавок ко всему «Память» брала на вооружение имена выдающихся русских деятелей прошлого — от Александра Невского до Столыпина, выступала против «американизации» русской культуры и прочих «чуждых влияний». Но эта терминология была общей для всей русской правой.

Особенностью «Памяти» была ее оппозиция войне в Афганистане, которую она называла «преступной»[326]. Впрочем, в декабре 1987 года для этого не нужно было особой смелости — все знали, что война крайне непопулярна, что руководство страны отчаянно старается выбраться из афганской авантюры и окончание войны — лишь вопрос времени.

Нарочитая расплывчатость идеологии «Памяти» была заметна на всем пути объединения, начиная с его благосклонного отношения к советскому строю и коммунистической партии. Это нейтрализовало власти и обеспечивало поддержку хотя бы некоторых видных интеллигентов.

Когда известных писателей — Распутина, Проскурина, Белова — спрашивали об их отношении к «Памяти», те отвечали, что, хотя они не являются ее членами, не разделяют все ее взгляды и не одобряют все ее действия, они верят, что деятельность «Памяти» в целом положительна и ее не следует отвергать как фашистскую, чисто негативную силу, что бы ни говорили либералы[327].

Либералы требовали, чтобы «Память» судили по 74 статье Уголовного кодекса («возбуждение расовой ненависти»). Но самой серьезной санкцией, которую применили к Васильевской «Памяти», было предупреждение КГБ (от 28 мая 1988 года) о недопустимости «антиобщественных действий, могущих привести к национальной розни»[328]. На какое-то время после этого «Память», вспомнив старые традиции, погрузилась в культурную деятельность — занялась восстановлением московских монастырей: Свято-Донского, Свято-Данилова и прочих. Тогда же несколько членов «Памяти» организовали где-то в Ярославской области кооператив по выращиванию свиней и экологически чистых овощей[329]. Впоследствии пошли слухи, что деятельность московской «Памяти» финансируется из доходов кооператива, но этому не слишком верили.

Интерес иностранных корреспондентов к «Памяти» не ослабевал, при том что внутри объединения продолжался раскол. Для умеренных русских националистов Васильев был слишком радикален, для безумных маргиналов — слишком осторожен. За разрывом с ленинградским отделением последовали расколы в Москве. Группа воинствующих членов организации во главе с врачом Филимоновым в октябре 1989 года исключила Васильева из «Памяти» за «моральное разложение, финансовые махинации и идеологические отклонения». «Идеологические» обвинения были связаны с семинаром, который Дугин и Джемаль («негодяи и сатанисты») проводили, не затрагивая религиозных вопросов. Программа семинара, как утверждалось, оскорбляла чувства верующих. За спиной Филимонова стояла загадочная личность по имени Виктор Антонов, он был астрологом, а в прошлом — личным консультантом Васильева[330].

Для васильевцев наступили трудные времена. Интеллигенты покинули «Память». Джемаль понял, хотя и с запозданием, что мусульманину нет места в движении, которое становилось все более православным по духу. Он стал активистом мусульманской общины и апологетом Саддама Хусейна. Его коллега Дугин, как уже упоминалось, открыл для себя интеллектуальные богатства французской Nouvelle Droite.

Группа Васильева сократилась до нескольких десятков человек. Было похоже, что настали дни филимоновцев. В январе 1989 года они опубликовали в самиздате социо-политико-экономический манифест, по духу мало отличавшийся от идеологии «Памяти-1», но более подробный, чем все написанное Васильевым. Возник, однако, конфуз, когда два советских специалиста обнаружили, что большие куски манифеста заимствованы из программы Германской национал-социалистической рабочей партии[331]. Согласно некоторым источникам, автором манифеста был молодой человек по имени Виктор Якушев. Его имя уже упоминалось выше, правда, в другом контексте. Позднее, осенью 1990 года, он стал во главе откровенно нацистской группировки в Москве — Национал-социалистического союза[332]. Необходимо отметить еще одну раскольническую группу, которая, несмотря на свою малочисленность, вызвала крупный скандал, повлиявший на деятельность всей русской правой. Заводской бригадир Константин Смирнов-Осташвили покинул «Память-1» в конце 1987 года. Он жаловался, что группа ничего не делает, Васильев много болтает, призывает своих сторонников выжидать, а сам пока что становится миллионером[333].

Смирнов-Осташвили жаждал действий; вместе с небольшой группой своих последователей он основал «Союз за национально-пропорциональное представительство — Память». Программа его вкратце сводилась к следующему: поскольку евреи составляют 0,69 % населения России, процент евреев во всех областях занятий не должен превышать этой доли[334]. Далее, все полуевреи должны считаться евреями[335]. Группа Смирнова-Осташвили угрожала евреям гигантским погромом и требовала немедленно прекратить еврейскую эмиграцию, чтобы евреи не ушли от справедливого суда. (Иногда группа заявляла, что готова согласиться на исход евреев, но при условии, что мировое еврейство заплатит по 100 тысяч рублей за каждого эмигранта.) Далее манифест требовал увеличения бюджета КГБ и реабилитации Емельянова, несправедливо осужденного за убийство жены. Емельянов был весьма благодарен за поддержку, он остался верным сторонником Смирнова-Осташвили и во время суда лад ним, когда прочие лидеры крайней правой уже давно со Смирновым-Осташвили разошлись.

Известность пришла к Смирнову-Осташвили после акции 18 января 1990 года, когда его сторонники пытались сорвать собрание либеральной писательской труппы «Апрель» в Центральном доме литераторов. Примерно тридцать — сорок хулиганов ворвались в зал, некоторое время терроризировали присутствующих, угрожая жуткими последствиями, и ушли, объявив, что они еще вернутся. У одного пожилого литератора разбили очки. Милиция, как обычно в таких случаях, прибыла с большим опозданием. Некоторых из нападавших впоследствии задержали, но после установления личности отпустили.

Об инциденте много писали, и вскоре обнаружилось, что это был не спонтанный взрыв чувств, а тщательно подготовленная акция. Писатели подали официальную жалобу, однако представитель КГБ по связям с прессой генерал Карабанов ответил, что не считает дело достойным рассмотрения в суде. Это еще более разгневало либеральных писателей, которые продолжали настаивать на разоблачении идеологических интриганов, стоявших за спиной Смирнова-Осташвили.

Со своей стороны, правые посмеивались над инцидентом: зачем-де создавать из мухи слона? В конце концов Смирнов-Осташвили — человек психически неустойчивый, ничего особенного, не произошло, никто не пострадал, другое дело — конфликты в Средней Азии и на Кавказе, где гибнут десятки людей. Распространялись даже слухи, что «Апрель» сам инсценировал инцидент. Либералы отвечали, что это проявление «обыкновенного русского фашизма» (Старовойтова) и если с самого начала не оказать ему сопротивления, он поднимет голову. Все фашистские движения начинали с «малых дел», говорили либералы, а не с «похода на Рим».

Собственный журнал Смирнова-Осташвили описью вал события так. Голодный рабочий (Смирнов-Осташвили) случайно зашел в ЦДЛ и страшно разгневался, увидев на столах горы деликатесов, которых нигде больше нельзя достать[336]. Позднее Смирнов-Осташвили приводил и другие объяснения; и вообще, он-де один из лучших московских полемистов и он еще покажет либералам — даже Евтушенко не сможет противостоять ему в споре больше трех минут. Наконец 24 июля 1990 года началось слушание дела Смирнова-Осташвили в московском суде. Процесс продолжался десять недель. Обвиняемый вел себя как человек самоуверенный, но весьма ограниченного интеллекта. Сначала он потребовал себе адвоката из Германии (любого адвоката, лишь бы из Германии!); затем начал утверждать, что только Курт Вальдхайм может понять его и Вальдхайма надлежит пригласить на заседание суда. Затем Смирнов-Осташвили бежал и через две недели был арестован в парикмахерской. Когда был оглашен приговор, он отказался признать его, заявив, что «Советский Союз — оккупированная страна»[337]. Процесс широко освещался в иностранной печати, так как оппоненты Смирнова-Осташвили, в том числе несколько писателей, почти ежедневно посещали зал суда, а его сторонники устраивали перед зданием суда демонстрации и раздавали свои издания. Это было идеальным местом для знакомства со взглядами крайней правой. На самом деле процесс не открыл ничего нового тем, кто изучал маргинальные группировки. Смирнов-Осташвили разъяснил свою позицию еще до начала процесса в нескольких длинных интервью: Васильев — марионетка и мошенник; время для дискуссий с либералами закончилось; его группа не собирается устраивать еврейские погромы, а только призывает отдать евреев под суд за преступления против русского народа[338].

Крайняя правая называла процесс фарсом, но не особенно поддерживала обвиняемого. Лишь одна из групп, отколовшаяся от «Памяти» (руководимая Александром Кулаковым и Свешниковым), послала к суду демонстрантов, выряженных в мундиры. Другие руководители крайней правой вели себя сдержанно: Смирнов-Осташвили стал явно неудобной фигурой. Как отмечала одна московская газета, не только лидеры «патриотов», но и рядовые члены «Памяти» чурались его, как «дьявола, попахивающего серой»[339]. Друзья Смирнова-Осташвили жаловались, что только газета «Памяти» в Новосибирске, а также «Ситуация», «Воскресение» и национал-большевики из «Молодой гвардии» поддержали его — прочая «патриотическая» пресса хранила молчание. Некоторые газеты («Ветеран, «Московский литератор») даже высказывали предположение, что он провокатор и, возможно, еврейского происхождения[340]. (Бабка Смирнова-Осташвили была Штолътенберг — эта фамилия немецкая, а не еврейская.) Два года заключения — такой приговор вынес суд 12 октября 1990 года. Смирнов-Осташвили был отправлен в лагерь; все думали, он выйдет на свободу через девять — двенадцать месяцев. Сам он хвастался, что под его влиянием весь лагерь, включая администрацию, через полгода обратится в «патриотизм». Однако 26 апреля 1991 года Смирнов-Осташвили повесился. Одни утверждали, что причина самоубийства — общая депрессия или же издевательства солагерников по поводу его якобы еврейского происхождения. Другие, как и предполагалось, доказывали, что это типичный случай «сионистского ритуального убийства», а убийцы — писатели из группы «Апрель»[341]. Ведь не случайно он умер в апреле… Сторонники Смирнова-Осташвили требовали от властей расследования. Оно было проведено, но результаты его не появились в печати. Таким образом, деятельность Смирнова-Осташвили, как и прочих активистов «Памяти», остается во многом загадкой. Смирнов-Осташвили нередко хвастал тесными связями с КГБ, но то же делали и другие руководители правых группировок; возможно, что он-то как раз блефовал. Если Смирнов-Осташвили и в самом деле был убит, вряд ли здесь замешана политика: этот неустойчивый человек явно принес своему делу больше вреда, чем пользы. Он был не козырной картой, а бременем для крайней правой. Следует наконец упомянуть еще об одной фракции «Памяти». В 1987 году, когда Смирнов-Осташвили с отвращением покинул группу Васильева, от нее откололся также художник Игорь Сычев с несколькими сторонниками. Вероятно, группа Сычева была более серьезным конкурентом васильевцам. Если другие фракции в основном печатали листовки, а васильевцы давали интервью, то сычевцы в 1988–1990 годах выходили на улицы Москвы. Они возложили венки на могилу генерала Брусилова — военачальника времен первой мировой войны, добровольно работали на восстановлении нескольких кладбищ, сорвали предвыборный митинг главного редактора «Огонька» Виталия Коротича и несколько раз устраивали демонстрации перед телецентром в Останкино — советское телевидение они называли «тель-авидение»[342]. Всего они участвовали примерно в 90 акциях вроде митинга памяти последнего царя или митингов протеста против антирусских настроений в Прибалтике.

Идеология сычевцев, мягко говоря, электична. Они устраивают демонстрации как в память последнего царя, так и в память Сталина. Их нападки направлены скорее против «красного сионизма» (то есть марксизма), чем против «жидомасонских заговорщиков»[343]. Постепенно Сычев (как и Васильев) отошел от национал-большевизма и воодушевился идеями «народной монархии». Некоторые партийные круги явно предпочитали сычевцев другим фракциям «Памяти» — статьи об этом появлялись в печати[344].

Осенью 1990 года Сычев неожиданно появился на приеме, организованном еврейской общиной Москвы, и заявил, что его группа — не фашистская и не антисемитская и против евреев ничего не имеет[345]. В интервью популярному еженедельнику «КоммерсантЪ» он заявил: «Теперь мы начинаем понимать, что главная цель сионизма — создание еврейского государства в Израиле», а раз так, его группа никоим образом не противится этому. Кроме того, неправильно считать, что евреи виноваты во всех преступлениях, например в убийстве царской семьи или геноциде против русского народа. Ведь и в белом движении было много евреев и сионистов. Это был неожиданный и поразительный сдвиг, но — кратковременный: уже в следующем году антиеврейские демонстрации группы возобновились. Неизменной оставалась вражда между Сычевым и Васильевым. Васильев не только приписывал своему сопернику еврейских дедушек и бабушек, но и доказывал, что Сычев состоит в родстве с Троцким. Для Сычева же Васильев — агент-провокатор, а не искренний воинствующий патриот.

После кризиса 1989 года, когда группа Васильева едва не исчезла со сцены, неожиданно быстро возродилась «Память-1», тогда как некоторые ее соперники прекратили существование. После смерти Смирнова-Осташвили его группа исчезла; Александр Кулаков, твердо поддерживавший Смирнова-Осташвили, сначала решил исключить слово «память» из названия своей группы, а затем (возможно, временно) перешел в буддизм. Филимонов некоторое время работал в монастырях и на кладбищах, а затем основал недолго просуществовавший правый журнал «Положение дел».

Поле битвы осталось за Васильевым и в меньшей степени — за Сычевым; обе группы склонялись к идеям монархии и церкви. Трудно судить, было ли их обращение к монархизму искренним, однако ясно, что сближение с церковью было тактическим маневром, ибо ни тот, ни другой не были набожными христианами. Васильевцы надеялись, что церковь окажет им хоть какое-то покровительство и что там — это еще важнее — они найдут новых сторонников. Даже те церковные руководители, которые колебались в отношении «Памяти» или отвергали ее, не осуждали открыто этих новообращенных, весьма далеких от православной истовости, но зато всегда готовых предоставить молодых людей в черной форме для охраны церковных шествий. Черное, говорил Васильев, в России — цвет траура, здесь он не имеет ничего общего с чернорубашечниками Муссолини, эсэсовцами или британскими фашистами Мосли. Правда, васильевцы украшали себя всякого рода значками, носили ремни и высокие сапоги, а это уж вовсе не траурные атрибуты.

Новый журнал объединения — все с тем же названием «Память» — начал выходить в 1990 году. Он отражал новую идеологию и внешним оформлением, и содержанием[346]. Оформление было весьма необычным: этот журнал, единственный в России, применял старую орфографию, отмененную в 1918 году. Как объясняла «Память», согласно учению православной церкви, только старая орфография является правильной. На деле, церковь в своих официальных публикациях пользовалась новой орфографией и даже в условиях гласности не собиралась возвращаться к старой, так что объяснение выглядело не слишком убедительным[347].

В новом журнале «Памяти» постоянно упоминаются церковные праздники, святые, публикуются материалы на религиозные темы. Часто встречается имя царя-мученика Николая II, подчеркивается связь «Памяти» с идеей монархии. Нового русского монарха должен назначить собор, подобный боярскому собору 1613 года, выдвинувшему Михаила Романова. Поскольку «Память» в принципе отвергает демократию, журнал по возможности избегает слова «выборы». «Память» не называет имени своего кандидата, но откровенно отвергает претензии Владимира Кирилловича на трон. Царем должен быть некто, достойный этого высокого положения, — возможно, кто-то вроде Дмитрия Васильева.

Одновременно продолжается борьба с всемирным жидомасонским заговором, но она отходит на второй план, главное — новое, «положительное» содержание идеологии «Памяти»[348]. Кроме того, появляются новые враги, которых следует обозначить и разоблачить: грузинские и прочие сепаратисты[349].

В общем и целом новый журнал производит впечатление очень старомодного издания — и внешне, и по содержанию. Возникает мысль, что у редакторов не хватает материала, чтобы заполнить имеющиеся в их распоряжении шестнадцать полос, поэтому они печатают речи и статьи многолетней давности и помещают всякого рода символические рисунки. В 1991 году «Память» имела не только печатный орган, но и небольшую радиостанцию, которая 30 сентября начала транслировать часовую вечернюю программу. Как финансировалась эта деятельность и насколько она повысила привлекательность «Памяти»? На первый вопрос ответа нет. Согласно официальной версии, памятниковский «кибуц» в Ярославской области ежегодно перечислял в бюджет объединения полмиллиона рублей, но даже если это и правда, вряд ли этой суммы было достаточно для содержания радиостанции и покрытия прочих расходов. Отношение «Памяти» к армии и КГБ всегда было благожелательным: «Мы не должны их разрушать». Более чем вероятно, что хотя бы часть поддержки шла из этих источников[350].

Несмотря на развитие пропагандистского аппарата «Памяти», влияние объединения не увеличилось. В 1987–1988 годах оно занимало почти монопольное положение в кругах крайней правой, ее демонстрации одни считали дерзкими, другие — скандальными и шокирующими. Но к 1991 году внутри крайней правой возникла сильнейшая конкуренция, и прежняя магия названия «Память» перестала действовать. Интерес средств массовой информации к «Памяти» тоже спал. Однако Васильев не сдался. В феврале 1992 года он со своими сторонниками ворвался без приглашения на Съезд гражданских и патриотических организаций, проходивший в Москве, и заставил организаторов предоставить ему слово[351]. Впрочем, речь Васильева ничем не отличалась от выступлений других ораторов: положение-де плохое и продолжает ухудшаться; чтобы вывести страну из кризиса, нужна сильная рука. Когда дело дошло до столкновения между «Памятью» и некоторыми ее бывшими членами, присутствовавшими на съезде, казакам, наблюдавшим за порядком в зале, пришлось вмешаться — орудуя нагайками, они разделили враждующие группировки. «Память» не только утратила монополию, ее обошли с фланга. 21 декабря 1991 года Емельянов, старый соперник Васильева, назначил себя главой «всемирного российского правительства» и выразил готовность сотрудничать с Президентом России и его администрацией, «не стесняясь при этом» вступать с ними в конфронтацию[352]. Понятно, что Емельянова нельзя было считать серьезным соперником, однако на влияние в мире правой и соответствующие блага стали претендовать и другие новые патриотические организации. Емельянов был не единственным, кто выдвинул себя на роль альтернативного правителя. «Русская партия» обошла его и объявила о формировании русского правительства с участием генерала Филатова и Фомичева — редактора «Пульса Тушина»[353]. Приверженцы «Памяти», конечно, были обижены, что их исторические заслуги не получили должной оценки. Но в политике нет благодарности, и, вместо того чтобы найти Васильеву и его объединению почетное место, патриотические организации «новой волны» сочли «Память» политическим конфузом и предложили даже снять само название — дабы оно не вызывало отрицательных эмоций. Они по-прежнему защищают «Память» от нападок либералов — по принципу «справа врагов нет», — однако предпочитают держаться от нее на расстоянии.

В историческом ракурсе «Память» можно назвать предтечей. Она первой вышла на арену — теперь там целая толпа. У этого движения был запас сил, были многочисленные сторонники, но «Память» не смогла использовать свой потенциал[354]. Те хорошо известные приемы, которые на первых порах привлекали к Васильеву внимание, впоследствии создали ему лишь печальную известность, ибо он не сумел воспитать в себе серьезного руководителя, а из своих сторонников сделать приемлемое для многих политическое движение. На это у него не хватило ни способностей, ни политического кругозора. «Память» заимствовала из черносотенной традиции много такого, что могло бы принести успех в стране, где царит едва ли не поголовная политическая безграмотность; в политической изощренности просто не было нужды. Как показывает феномен Жириновского, примитивная клоунада и апелляция к низменным инстинктам могут дать несомненный политический эффект. Провал «Памяти» говорит о том, что посткоммунистические группировки крайней правой нуждаются в обновлении стиля и содержания[355]. Реанимация лозунгов «черной сотни» и «Протоколов» способна принести лишь ограниченный успех, Гитлер и Муссолини не могут служить наставниками в этой совершенно новой ситуации. Общая обстановка в посткоммунистической России благоприятствует появлению сильного популистского движения, тяготеющего к крайней правой. Однако у «Памяти» не оказалось достаточно творческих сил, чтобы оседлать эту волну.

Глава четырнадцатая Возрождение православной церкви

Согласно опросу общественного мнения, проведенному в Советском Союзе в июне 1991 года, Русской православной церкви доверяли 63 процента опрошенных, а коммунистической партии — всего 18. Спустя несколько месяцев разрыв в пользу православной церкви стал еще больше. Но был и второй вопрос: верующий ли вы? Положительный ответ на него дали всего лишь от 8 до 12 процентов опрошенных[356].

В этих двух группах цифр — вся дилемма религиозной ситуации в России. С одной стороны, существует твердое убеждение в том, что после банкротства коммунистической идеологии необходим новый источник веры и моральных ценностей, чтобы заполнить духовный вакуум и сохранить целостность общества. Однако подавляющему большинству русских по-прежнему трудно принять православную веру и церковь в ее нынешней форме. Большинство граждан сознают опасность моральной опустошенности, из истории страны они знают, что в эпоху феодальной раздробленности церковь отстаивала единство нации и призывала к сопротивлению иноземным захватчикам. Но то была другая церковь, другие времена и другие люди. Многое написано и сказано о глубокой религиозности русского народа, но никто не писал об этом с такой силой и столь часто, как Достоевский. Он считал, что нравственная идея воплощена в Христе, точнее, в православном христианстве, ибо Запад исказил и принизил Христа. По Достоевскому, тяжкая ошибка русской интеллигенции в том, что она не признала в русском народе богоносца[357]. Но никто и не писал с большей выразительностью о трудности веры — и Достоевский также отмечал, что русские отличались великой склонностью к отрицанию Бога с религиозной страстностью.

Когда началась эпоха реформ, многие верили, что Русская православная церковь заполнит вакуум, порожденный крахом коммунизма. Но ожидавшие этого не учли огромных культурных и социальных перемен, происшедших при коммунистическом режиме. Да и церковь не была готова использовать внезапно открывшиеся возможности. Ей был оказан большой почет патриарха пригласили на похороны жертв августовского путча 1991 года и на церемонию вступления Ельцина в должность Президента России. Возник огромный интеллектуальный интерес к церкви; в 1990–1991 годах были изданы сотни тысяч экземпляров Библии, молитвенников и другой религиозной литературы. За два года — 1989 и 1990 — было открыто (и восстановлено) две тысячи церквей, но для них не хватало священников. Кроме того, возникали сомнения — если не сказать сильнее — в компетентности, силе веры и репутации части высшего и низшего духовенства, окончившего семинарии при коммунистическом режиме. Неспособность церкви привлечь массы и стать решающим фактором русской жизни можно объяснить различными причинами. Одна из них — непреклонность церкви, ее приверженность к мельчайшим деталям ритуала. Еще задолго до революции это останавливало многих потенциальных верующих. Обрядовость была важнее таинства; тем, кто искал утешения и душевного отдохновения, в службах не хватало сердечности. Правда, в начале века были представители духовенства, которые пытались идти новыми путями — искали софию (божественную мудрость), увлекались мистицизмом.

Церковь с большим предубеждением относилась к идеям этих нонконформистов. Бердяева от отлучения спасла только революция, а Булгаков уже в 20-е годы был отлучен Карловацким синодом. Некоторые утверждают, что только благодаря непреклонности и сопротивлению модернистским влияниям церковь выжила при коммунизме, и возможно, в этих доводах есть доля правды. Но верно и то, что образ действий, имеющий свои достоинства в годы преследований, теряет их, когда преследования кончаются. Для тех же, кто всю жизнь сопротивлялся модернизму, было трудно, а то и невозможно приспособиться к новым условиям.

Немало других факторов препятствовало православию вступить в новую эру. Семьдесят с лишним лет советской власти крайне ослабили церковь. Менее десяти процентов прежних храмов оставались действующими, из монастырей сохранились единицы, число священников коммунистические правители удерживали на минимальном уровне. Они заботились о том, чтобы среди священников не появились выдающиеся, харизматические, личности. Церковь выжила, но ей пришлось заплатить за это громадную цену: она обрекла себя на постоянные уступки властям, доносительство, политическое сотрудничество и измену всему, что было для нее самым святым.

Можно спорить, что иначе выжить было невозможно и что негоже наблюдателям из свободного общества критиковать тех, кто жил под постоянным, безжалостным и враждебным давлением. Но нас занимают не столько мотивы и смягчающие вину обстоятельства, каковых немало, сколько их последствия. И нет никакого сомнения в том, что православная церковь была глубоко скомпрометирована. Вспомним некоторые вехи недавней истории церкви. В 1922 году был арестован патриарх Тихон, тысячи священников были убиты и сосланы, церкви и монастыри разрушены и закрыты, церковное имущество конфисковано. После смерти Тихона митрополит Сергий, который стал впоследствии его преемником, пытался «нормализовать» отношения между церковью и государством. Он обещал, что церковь будет лояльна к Советам и признает Советский Союз «гражданской родиной»: «ее счастье и успехи будут нашим счастьем, а беды — нашими бедами»[358]. Другое течение — «живая церковь» — пошло еще дальше в поисках примирения с коммунистами. Юлиус Хекер писал: «Если и существует возможность религиозного возрождения интеллигенции Советской России, то оно будет вдохновлено пророками, которые выйдут из рядов советских людей, неся послание о чаяниях советской культуры»[359]. Обновленцы не смогли привлечь значительного числа верующих. Некоторые обновленцы стали пропагандистами атеизма, другие, включая Хекера, погибли в чистках. Один из их духовных вождей, митрополит Николай Платонов, начал свою карьеру воинствующим черносотенцем, затем присоединился к «живой церкви», впоследствии стал атеистом, однако на смертном одре вернулся в лоно православия.

Исторический компромисс Сергия, известный как Декларация митрополита Сергия, с точки зрения церкви, был катастрофой. Но это не было фактом личного падения отдельного церковного руководителя. Сам Сергий, несомненно, был искренен, однако есть основания полагать, что уже в 20-е годы некоторые священники из его окружения были агентами тайных служб. Преследование религии в 30-е годы продолжалось с еще большей энергией, и лишь военные поражения 1941–1942 годов убеждали Сталина в необходимости пойти на некоторые поблажки церкви. Сергий стал патриархом (этот пост оставался незанятым чуть ли не двадцать лет), открылись некоторые церкви, патриархии было даже разрешено печатать бюллетень. Сергия и нескольких митрополитов пригласили на личную встречу со Сталиным и Молотовым. Несомненно, советских руководителей обеспокоили сообщения, что под эгидой нацистов на оккупированных территориях происходит религиозное возрождение.

Что было с православной церковью за пределами России? В Сремски Карловцы (Югославия) синод епископов-эмигрантов во главе с архиепископом Харьковским Антонием (Храповицким) провозгласил себя высшей церковной властью. Он оставался там до конца второй мировой войны и проводил крайне правую линию — в частности, отлучил за «либеральную ересь» протоиерея Сергея Булгакова, главу Парижской теологической семинарии (там развивалась новая богословская мысль). Таким образом, в русской церкви в Западной Европе произошел раскол — здесь признали авторитет архиепископа Волынского Евлогия (Георгиевского), а не епископа Лубенского Серафима (Соболева)[360]. Можно было предвидеть, какую позицию займет Карловацкий синод после прихода к власти нацизма: он призвал полностью поддержать Гитлера в его стремлении разрушить жидомасонский режим в Советском Союзе. Временами епископы выказывали чрезмерное рвение: на втором соборе 1938 года они объявили, что мировое еврейство подрывает христианский мир, организуя торговлю наркотиками. Синод также обвинил католическую церковь в сближении с иудаизмом, а немецкую католическую церковь (!) — в том, что она защищает евреев от Гитлера и протестует против антисемитизма[361].

После войны большинство членов синода бежали в Западную Европу и Америку и там продолжали Карловацкие традиции. Некоторые наиболее видные коллаборационисты вроде митрополита Парижского Серафима помирились с Москвой, получили прощение и вернулись в Советский Союз. Когда это было политически выгодно, Советы обнаруживали поистине поразительную готовность к прощению.

После войны на церковь в Советском Союзе обрушилась новая волна преследований, несмотря на демонстрацию ею полной покорности и хвалебные молебны в годовщины Октябрьской революции и дни рождения Сталина. Патриарх Алексий (Симанский) советовал священникам держаться потише, чтобы не навлекать на себя новые нападки. И все-таки в начале 60-х годов, при Хрущеве, началась новая широкая кампания против церкви. Многие храмы закрылись, милиция арестовывала и избивала священников и верующих, была запрещена даже продажа свечей в церквях. Если бы не желание Политбюро использовать церковь на частых конгрессах «в защиту мира», преследования, вероятно, зашли бы еще дальше.

После смещения Хрущева гонений стало меньше, но руководители русской церкви даже не попытались воспользоваться послаблениями, как это сделали, например, грузинская и армянская церкви.

Патриарх Алексий умер в 1970 году в возрасте 92 лет, в это время церковными делами, по-видимому, целиком заправлял его слуга Даниил Останов. Новым патриархом был избран Пимен (Извеков). Он побывал в заключении, прошел военную службу — был майором Красной Армии; поговаривали, что у него есть семья (незаконная). Он казался наиболее приемлемым из всех кандидатов, однако даже его сторонники и доброжелатели считали, что он страдает чрезмерным страхом перед властями[362]. Иначе трудно объяснить восхваления в адрес «любимого миротворца» Брежнева, особенно после вторжения в Афганистан. (Следует отметить, что некоторыс епископы временами занимали более независимую позицию без всякого вреда для себя.) После смерти Пимена наступило междуцарствие, но в том же 1990 году патриархом был избран Алексий II.

Коммунистическое руководство, несомненно, хотело, чтобы православная церковь исчезла, — впрочем, оно полагало, что рано или поздно будут ликвидированы все религиозные сообщества. Однако спешить было некуда: с точки зрения сохранения партийной власти над обществом церковь не представляла никакой опасности. Количество церквей и священников постоянно сокращалось, среди прихожан стариков было больше, чем молодых, женщин — больше, чем мужчин, и вообще костяк общества был представлен слабее, чем маргиналы. Если бы правительство приняло более жесткие меры, это могло бы загнать церковь в подполье и затруднить контроль над ней. Церковь использовалась также (хотя и в ограниченных масштабах) в качестве инструмента советской внешней политики: она была необходима как витрина, демонстрирующая, что Советский Союз — демократическое государство, где свобода совести, в соответствии с Конституцией (статья 52 Конституции 1977 года), осуществляется на практике.

В контексте настоящей книги нам важна не столько судьба православной церкви при коммунистической власти, сколько ее роль как объединяющей национальной силы и ее отношения с патриотическим движением. До перестройки русские националисты в общем и целом не слишком интересовались религией. Правда, верующие были и среди правых диссидентов, и среди официальных политиков. Даже неверующие националисты не принижали и не отрицали роли православной церкви в истории. Но если они, к примеру, протестовали против разрушения церкви, то заботились больше об историческом памятнике, чем о доме Божьем. Большинство националистов из авторов «Нашего современника» склонялись скорее к национал-большевизму, нежели к духовному идеалу православия. Возможно, они полагали, что избыток патриотизма в глазах властей простительнее, чем религиозно-националистический уклон. За немногими исключениями (Солженицын, Шафаревич, Солоухин, Осипов), националистический лагерь вновь увидел в церкви союзника лишь после 1987 года.

С другой стороны, власти строго ограничивали деятельность церкви, сводя ее к минимуму функций. Церкви не только нельзя было заниматься миссионерством, проповедовать слово Божье, заботиться о нуждающихся — ей не дозволялось иметь политическую позицию, даже если она полностью или частично совпадала с политикой коммунистов. Несомненно, православные священники в какой-то степени симпатизировали националистам и консерваторам и, возможно, тайно надеялись на национальное возрождение, которое в один прекрасный день даст им больше свобод. Но проявлять инициативу им категорически запрещалось.

Таково было в общих чертах положение церкви в канун эпохи реформ, открывшей перед церковью совершенно новые перспективы, но и поставившей ее перед лицом непредвиденных опасностей.

Раскол?

Как и все прочие религии, русское православие переживало расколы, и неудивительно, что в эпоху гласности они начались тоже. В 1989 году заявила о своей автономии украинская православная церковь, а годом позже в Суздале была основана первая община, объявившая о своей принадлежности к Русской православной церкви за границей. В дальнейшем такие же общины возникли и в других городах европейской и азиатской России, а организация, объединившая их, получила название Свободной православной церкви. Эти события вызвали серьезную озабоченность у руководства Русской православной церкви (РПЦ) и видных религиозных мирян. Патриарх Алексий II заявил в интервью, что раскол — самая серьезная проблема, стоящая перед церковью[363].

Несколько известных авторов, включая Белова, Распутина и Шафаревича, опубликовали манифест, в котором говорилось, что, хотя у них нет намерений вмешиваться в церковные дела, они не могут хранить молчание по поводу трагических и, возможно, необратимых событий. Различия между церквами вполне преодолимы: у них одна и та же литургия, один и тот же обряд причащения, всех ожидает неизбежный Судный день. Однако, если церковь за границей будет упорно противостоять Московской патриархии и запрещать московским прихожанам получать причастие, конфликт может привести к взаимным обвинениям и отлучениям[364].

Архимандрит Лебедев, представитель Свободной православной церкви, ответил, что единства нельзя добиться силой, ценой отказа от истины. Критики не чувствуют Божественной правды: им не следует протестовать против Свободной церкви — они должны требовать, чтобы весь московский епископат ушел в отставку[365].

Несмотря на призывы к примирению, раскол продолжался и даже углублялся. Соперники захватывали друг у друга церковные здания и имущество, срывали церковные службы, иногда споры доходили до физической расправы и судебных разбирательств[366]. Священника Глеба Якунина обозвали проклятым «жидомасоном» (еженедельник «День» даже провозгласил его «тайным хасидом») и предложили ему (как агенту ЦРУ) перенести свою деятельность в Израиль. Других православных священников обвиняли в работе на КГБ. Первое известное столкновение произошло в Кашире, районном центре неподалеку от Москвы. Здесь районные власти, после вмешательства митрополита Ювеналия, видного деятеля Русской православной церкви, отказали раскольникам в их требованиях. В Суздале Свободная православная церковь действовала более успешно и удержала свой храм, несмотря на отделение от Московской патриархии[367]. К концу 1991 года возникло около 40 общин Свободной православной церкви — от Санкт-Петербурга на западе до Барнаула на востоке. Несколько священников-раскольников были даже избраны в Верховный Совет.

Что же было причиной раздоров между двумя церквами? Некоторые разногласия были не слишком важными. В 1981 году Русская православная церковь за границей причислила Николая II и его семью к лику святых. Разумеется, при коммунистическом режиме в России такое было невозможно. Зато десятью годами позже Русская православная церковь была уже полностью готова последовать этому примеру, хотя с канонической точки зрения такой шаг представлялся весьма сомнительным: царь не погиб как мученик за веру и не совершал чудес. Так или иначе, на соборе в апреле 1992 года Русская православная церковь постановила начать процесс канонизации царя и его семьи.

Некоторые обвинения Свободной церкви против РПЦ были демагогическими и несправедливыми. Так, последняя обвинялась в сотрудничестве со Всемирным советом церквей с целью «объединить все ереси и религии», а стало быть, — в отступничестве от своих главных принципов[368].

«Экуменизм» — одна из серьезнейших ересей в глазах православных фундаменталистов, а недостаточный антикатолицизм и антипротестантизм всегда считались тяжкими грехами.

Другие обвинения против Московской патриархии были более обоснованными. Например, «сергианство» — политика сотрудничества с коммунистическими властями, начатая в 1927 году митрополитом Сергием. Русская православная церковь утверждала, что Сергий, находясь под угрозой насилия, поступал по завету: отдавать кесарево кесарю, а Божие Богу (Мат. 22, 21, Map. 12, 17). Они указывали также, что из 150 епископов, бывших тогда в России, лишь 35 не согласились с митрополитом Сергием, который был тогда заместителем патриарха и с 1925 года фактически управлял РПЦ.

Далее они напоминали, что и другие православные церкви вели себя точно так же — например, при нацистах. Но это было самое уязвимое место в аргументации Русской православной церкви, ибо при тоталитарных режимах воздаяние «кесарю кесаревого» заходит несравненно дальше, чем при любых других.

Свободная православная церковь пользовалась определенными симпатиями верующих в ее борьбе с Русской православной церковью, которая отказывалась удалить из своих рядов даже явных коллаборационистов; однако позиции СПЦ подрывало поведение одного из ее руководителей — архиепископа Лазаря. До провозглашения самого себя главой «истинной русской церкви» — Катакомбной — и архиепископом Московским и Каширским, Лазарь был священником Константином Васильевым. В начале 1992 года Лазарь нанес «официальный визит» в редакцию еженедельника «День», в ходе которого не раз поминались «Протоколы сионских мудрецов», масоны и сионисты. Лазарь заявил, что, хотя он вышел из семьи неверующих интеллигентов и закончил университет, он не алкоголик, в отличие от большинства священников Московского патриархата — горьких пьяниц[369]. Они еще и коррумпированы, как вся русская интеллигенция и все общество в целом.

Взывая к имени Христову, Лазарь порой ссылался на учение индуизма о карме. Он производил впечатление человека психически неуравновешенного. Это отмечалось в открытом письме группы известных православных мирян, опять с участием Распутина и неизменного Шафаревича. Оказалось, что их меньше заботят черносотенные взгляды архиепископа, чем его яростные нападки на Русскую православную церковь[370]. С какой стати, вопрошали они, Лазарь выступает от имени Катакомбной (истиной) церкви?[371] До 1986 года существовала лишь горстка «беспаспортных христиан» — христиан-диссидентов: одни были в лагерях, другие на свободе, но нет никаких оснований полагать, что «архиепископ» Лазарь был среди них — в отличие, например, от священников Дудко и Якунина, которые провели в лагерях долгие годы. Некоторые считали Лазаря мошенником, но другие предполагали, что за ним стоят (пользуясь жаргоном правой) «темные силы»[372].

Затем архиепископ Лазарь устроил спектакль на учредительном собрании «Отчизны», одной из воинствующих национал-большевистских группировок, которые в то время росли, как грибы. «Сколько здесь у нас умных людей! — провозгласил он. — Неужели мы не можем взять власть?» Раздались бурные аплодисменты. Далее священник обрушился на армейскую газету «Красная звезда», которая отнюдь не славилась юдофильством. Разве это не отвратительно, что типография «Красной звезды» — среди множества других периодических изданий — печатает также и «Еврейскую газету», орган московской еврейской общины?[373] Короче говоря, «архиепископ» призвал к путчу и гражданской войне, что вызвало сильное раздражение у организаторов собрания; они полагали, что такие мысли по меньшей мере несвоевременны, всячески выражали свою верность Конституции и постарались отмежеваться от чрезмерно эмоционального «катакомбного священника». И все же различные глашатаи правой предпочитают Московской патриархии Русскую православную церковь за границей из-за ее фундаментализма и откровенного национализма[374].

Коллаборационизм

Самая печальная глава в истории Русской православной церкви — тесное сотрудничество церковных иерархов с руководством партии и КГБ. Разумеется, с ними сотрудничала не только православная церковь: вряд ли была какая-либо религиозная община, кроме, может быть, самых малых, в которые не проник бы КГБ и которыми он не манипулировал бы. Нельзя также сказать, что сотрудничество церкви с властями — чисто русское явление: такое было и в нацистской Германии, и в фашистской Италии, разве что Гитлер и Муссолини занимали не столь враждебные идеологические позиции по отношению к католицизму и протестантству. Пока эти церкви были лояльны к властям, они могли действовать сравнительно свободно. В коммунистических странах Восточной Европы повседневный контроль властей над делами церкви был несравненно сильнее, а слежка — намного тщательнее. Если в Польше авторитет церкви давал ей относительную свободу маневра, то в ГДР протестантская церковь находилась под строгим наблюдением почти до самого падения режима Хонеккера. Католическая церковь в ГДР контролировалась меньше — она была немногочисленна и не так интересовала власти.

Разоблачения 1991–1992 годов показали, что в России почти невозможно провести четкую границу между церковью и КГБ: «различие было просто в том, что одни носили рясы, а другие — мундиры и погоны»[375]. Патриарх Алексий II признал, что ни одного священнослужителя, ни одно должностное лицо выше определенного уровня нельзя было назначить без разрешения партии и КГБ («Не знаю, что заставило КГБ сделать меня архиепископом Вильнюсским…»). В этом смысле между назначениями в церкви, в правительственном аппарате или в армии особых различий не было. То же самое ранее отмечал К. Харчев, бывший председатель Совета по делам религий.

Явились ли эти разоблачения сюрпризом? Пожалуй, нет: тесное сотрудничество церковных иерархов и партии никогда не было тайной. Прежние патриархи — Сергий (Страгородский) и Алексий I (Симанский) — превозносили Сталина до небес, грубо ему льстили, называли «богоизбранным», «спасителем отечества и церкви», «мудрым строителем счастья людей»; нет оснований полагать, что они лгали, — они искренне верили в него, в того, кто сделал их патриархами[376]. Более того, в отличие от партии, церковь так и не выразила сожаления в связи с культом Сталина. Когда в 60–70-е годы несколько отважных священнослужителей попытались критиковать сотрудничество церкви с врагами религии, церковь обрушилась на диссидентов, лишила их приходов и пальцем не пошевелила, чтобы защитить от преследований властей, пока некоторые из них не покаялись. Лояльность к руководству партии всегда была главной заботой церкви, и ее высшие сановники поддерживали любую инициативу партии и государства во внешней и внутренней политике.

Можно было бы привести аргумент и в защиту коллаборационизма: в любой стране церковь лояльна к светской власти и молится за здоровье и успехи руководителей страны. Однако советский режим отличался от «любой страны»: он был враждебен к религии и желал одного — чтобы она попросту исчезла. Но главная забота церкви — не о политике, а о сфере духа и сохранении веры. Поэтому церковь должна мыслить в масштабах веков, а не ближней перспективы. Если и приходится делать болезненные уступки, то всегда сохраняется надежда, что политические лидеры однажды изменят свои взгляды или их сменят другие, менее враждебные религии, как это и произошло в Советском Союзе. Что выиграла бы православная церковь, избери она путь мученичества? Что, если бы из-за этого закрыли еще больше храмов и на церковь легли бы еще более тяжкие ограничения?

Доводы в пользу приспособленчества звучали бы убедительней, если бы власти вознаградили церковь за лояльность. Однако две трети из 22 тысяч храмов, еще действовавших к моменту смерти Сталина, в дальнейшем были закрыты, так что к 1975 году их осталось самое большое 7500. Кроме того, согласно положениям, введенным при Хрущеве, священники, по существу, утратили власть в общинах, им теперь даже не разрешалось посещать на дому больных и умирающих прихожан. Они не могли совершать соборований. Запрещалось допускать в церковь детей.

Некоторые рядовые священнослужители протестовали, но руководители церкви хранили молчание. Каковы бы ни были практические соображения, сомнительно, чтобы церковь, проповедующая послушание Богу и верховенство Христа («И Он есть прежде всего, и все Им стоит», Кол. 1, 17), была вправе идти на уступки, лишающие ее морального авторитета. В Новом Завете сказано: «…Церковь повинуется Христу…» (Еф. 5, 24) Эти и многие другие положения Писания никак не согласуются с практикой пресмыкания церкви перед властями.

Давно высказывались предположения, что у КГБ имеются агенты в руководстве церкви. Но есть большая разница между предположениями и точными сведениями; не было также известно, насколько тесны эти связи. Первыми пролили свет на проблему сотрудничества бывшие руководители Совета по делам религий — учреждения, которое в течение многих лет управляло делами церкви.

Когда открылся доступ к секретным архивам КГБ, были обнаружены дела, касающиеся деятельности ряда членов Святейшего Синода — верховного учреждения Русской православной церкви. Тринадцати церковным иерархам были присвоены клички: Аббат, Кузнецов, Аптекарь и другие[377]. Большинство рапортов было подписано Тимошевским, тогдашним начальником Четвертого отдела Пятого управления КГБ, ведавшего церковными делами. Хотя были приняты меры предосторожности для сокрытия подлинных имен агентов, отчеты об их делах поступали регулярно и не составило большого труда установить их личности. Так, например, сообщалось, что агенты Антонов, Островский и Адамант участвовали в церковных встречах в Будапеште и Женеве, а в 1989 году ездили в Рим для переговоров с папой. В каждом случае делегации были малочисленными, и список их членов можно было установить по «Журналу Московской патриархии» и «Информационному бюллетеню» патриархии. Нескольких часов работы оказалось достаточно, чтобы установить: агент Антонов был не кто иной, как митрополит Украинский и Галичский Филарет[378]. Священник Глеб Якунин, член комиссии Верховного Совета по изучению архивов КГБ, сообщил в 1992 году, что использование агентов продолжалось до самого недавнего времени, и есть вероятность, что оно продолжается по сей день[379]. Разного рода обвинения были выдвинуты против митрополитов Питирима, Ювеналия, Кирилла и даже против самого патриарха. Согласно архивам КГБ, кличка Ювеналия была Адамант. Однако у него, как и у других церковных руководителей, нашлись защитники. Андрей Кураев напомнил общественности, что священник Александр Мень — один из крупнейших либеральных богословов последних десятилетий — служил в епархии Ювеналия и митрополит явно покровительствовал священнику, который отнюдь не был любимцем КГБ и широко печатался за границей[380].

Разумеется, роль агентов была различной: одни были «чекистами в рясах», у других статус был не столь высоким. Так, если КГБ сообщал, что в 1982 году состоялось 1809 встреч с церковными деятелями (письменные доносы в отчет не включались), то нет оснований предполагать, что все эти люди были штатными агентами: некоторые могли даже не знать, что дают материал для тайных служб. Рассказ одного священника о методах вербовки агентов представляется достаточно типичным. Через два дня после подачи документов для поступления в духовную семинарию этого человека посетил капитан КГБ, который по-отечески предостерег его и посоветовал избрать другую карьеру: местный архимандрит якобы соблазняет и насилует молодых людей[381]. Юноша стоял на своем, и к нему опять пришел тот же гость — на этот раз с сообщением, что кто-то против его приема в семинарию. Впрочем, КГБ поможет открыть нужные двери, если абитуриент докажет, что он честный человек и не антисоветчик. Капитан всего лишь хотел, чтобы молодой человек позвонил ему через несколько дней, что тот и сделал. Телефонный разговор был заурядный: как себя чувствует будущий священник, хватает ли ему на еду. Это было все… пока. При необходимости КГБ свяжется с новобранцем. Согласно этому источнику, до 1985 года практически с каждым, кто хотел поступить в духовную семинарию, секретные службы вступали в контакт подобным образом. Позднее КГБ ограничил вербовку только перспективными кандидатами — обычно людьми с высшим образованием, у которых было больше шансов на продвижение в церковной иерархии: «На нашем курсе мы не скрывали друг от друга этих контактов. Наоборот, мы предупреждали друг друга: «Меня вызывают в такое-то место. Если что-то случится, будешь знать, где меня арестовали». Возвратившись с этих встреч, мы сообщали друг другу, о чем шла речь, какие задавались вопросы, и предупреждали тех, кому могла угрожать опасность»[382]. Первые контакты с КГБ были, как правило, вполне невинного свойства: они хотели знать о подозрительных иностранцах, — а какой достойный гражданин откажется выполнить свой патриотический долг? Вопросы о внутренних церковных делах, о коллегах и прихожанах задавались позднее. Однако такой подход был пригоден для Москвы, но не для провинции, где иностранцев никто в глаза не видел и не имел с ними связей.

Когда священник, которого вербовал капитан КГБ, не поддался, его послали к «неверным» — в Румынию Чаушеску. Последняя попытка вербовки была сделана за десять дней до неудавшегося августовского путча 1991 года. По мнению этого священника, чуть ли не каждый второй русский православный священнослужитель сотрудничал с КГБ. Якунин приводил гораздо меньшую цифру (15–20 %), но он, по-видимому, имел в виду агентов, а не всех, с кем вступали в контакты. Бакатин, который несколько месяцев после путча возглавлял КГБ и имел уникальную возможность познакомиться с секретными архивами, сообщал, что лишь немногие из тех, с кем КГБ вступал в контакт, категорически отказывались от сотрудничества.

Лишь одну группу не шокировали разоблачения священников, сотрудничавших с КГБ, — крайних правых. Напротив, полагали они, осуждать следовало «эдельштейнов» с их нападками на «чекистов в рясах». До революции церковь решительно не допускала в свои ряды «эдельштейнов». Да и КГБ был очищен от евреев стараниями Сталина и генерала Рюмина, которому за это причитаются посмертные почести (Рюмин был главным организатором «дела врачей»; после смерти Сталина казнен). Нападки на агентов и коллаборационистов — «явная антихристианская пропаганда»[383]. Но и среди демократов не было единодушного мнения, как относиться к агентам и коллаборационистам. Некоторые, вроде священника-реформиста В. Полосина (депутата Верховного Совета), считали, что сама по себе служба в качестве информатора властей не является нарушением канонического закона per se[384]. Либерал Шушарин писал, что система засылки агентов в церковь отвратительна и бессмысленна одновременно, ибо есть другие способы регулировать церковную жизнь, если церковь это позволяет. Подобные выступления подверглись яростной атаке со стороны Зои Крахмальниковой, которая протестовала против преуменьшения масштабов «индустрии предательства», — ибо «худые сообщества развращают добрые нравы» (1 Кор. 15, ЗУ)[385]. Патриарх заявил, что грешно обвинять невинных, а самиздатский журнал сообщил, что кличка патриарха в КГБ была Дроздов. Возможно, засылка агентов КГБ в церковные круги и была бессмысленным делом, но в Восточной Германии и других странах она, несомненно, подрывала мораль и порождала взаимную подозрительность, которая сохранялась долгое время после крушения самой системы.

Правда, тирания секретной полиции смягчалась ее коррумпированностью. С одной стороны, КГБ глубоко проник в церковные институты, но, с другой стороны, церковные сановники научились искусству завоевывать расположение КГБ с помощью небольших (а иногда и больших) подношений, пирушек и тому подобного[386].

Высшие церковные иерархи, которые не были прямыми агентами, сами вызывались помогать и вели себя в полном соответствии с пожеланиями партии и правительства. Их не нужно было инструктировать: опыт и инстинкт подсказывали им, чего от них ждут. Менее чем за год до августовского путча патриарх Алексий II заявил в интервью «Правде»: он молится за то, чтобы разногласия внутри партии не углубились и не привели к катастрофе, — молитва, на которую Бог, очевидно, не обратил внимания. В 1989 году митрополит Питирим посетил Высшую партийную школу и на вопрос, как он себя чувствует в этом странном месте, ответил: «Естественно и легко»[387]. У церкви и у партии, заметил митрополит, одни и те же проблемы: мир во всем мире, культура, моральное состояние общества — так что есть широкое поле для сотрудничества.

Примерно в то же время в издательстве «Прогресс» вышла пропагандистская брошюра Питирима. По мнению «министра иностранных дел» Русской православной церкви, между церковью и государством существуют и всегда существовали отличные отношения. Если советская власть и наказывала некоторых священников, то лишь из-за политической враждебности к режиму.

Однако духовенство постепенно поняло, что оно потеряет паству, если будет настаивать на своей оппозиции правительству, которое пользуется поддержкой большинства народа. В настоящее время в церкви нет диссидентов. Якунин, например, в 1966 году был лишен сана и осужден вовсе не за христианскую деятельность, а за спекуляцию иконами на черном рынке. Очень жаль, что введенные в заблуждение зарубежные священнослужители поддерживают таких недостойных людей.

Подобные выступления были правилом, а не исключением, и церковные издания были переполнены ими. И хотя эти изъявления лояльности были, мягко говоря, несколько преувеличенными, во всяком случае, они повторялись так долго, что, вероятно, стали второй натурой.

В июне 1990 года Алексий, митрополит Ленинградский и Новгородский, был избран пятнадцатым патриархом Русской православной церкви. В то время многие интересовались, станет ли он пятым советским патриархом или пятнадцатым русским. Его политические заявления после избрания звучали умиротворяюще, от них веяло новым духом независимости. Он нашел добрые слова для патриарха Тихона, который был противником советской власти в начале 20-х годов. Алексий II постепенно отмежевался от «сергианства» — политики подчинения партии. Позднее он сказал, что трагедия Сергия была в том, что он пытался честно договориться с преступниками, узурпировавшими власть[388]. На вопрос о том, удручали ли его гонения коммунистов на церковь, патриарх ответил словами Максимилиана Волошина: «В пытках мы выучились верить и молиться за палачей»[389].

Хотя либералы считают, что часть патриархата стремится к новому политическому альянсу — между фундаменталистами, патриотами и коммунистами, сам Алексий II не поддерживает такие устремления. Он говорит, что у него нет никакой политической программы кроме Евангелия. Когда видный правый парламентарий Блохин заявил, что пытался добиться поддержки патриарха в создании режима по типу франкистской Испании, Алексий II опубликовал заявление, что он никогда не обсуждал подобных тем[390]. Когда правые предложили патриарху вторично лишить Якунина сана, так как его парламентская деятельность носит «антихристианский» характер, Алексий II ответил, что не в обычае Русской православной церкви предпринимать такие шаги по политическим соображениям[391]. Когда «Литературная Россия» опубликовала воззвание национал-коммунистических писателей и общественных деятелей, подпись патриарха, оказавшаяся среди их подписей, была тут же снята.

Патриарх никогда не претендовал на непогрешимость, он не раз просил свою паству простить его и молиться за него[392]. Наиболее откровенным и трогательным свидетельством личного покаяния было его интервью в «Известиях». Здесь он говорил о навязанной пассивности, о лояльности властям, об умолчаниях — своих собственных и других руководителей церкви, — которые причинили страдания Богу и людям; он просил о прощении, понимании и молитве. Интеллигенция не слишком доверяет патриарху: в дни августовского путча 1991 года он медлил с осуждением путчистов; правда, это все-таки было сделано, — но с опозданием. Вместе с Ельциным в Белом доме были священники-диссиденты вроде Якунина. Поведение церкви в эти критические дни стало объектом тщательного расследования, которое выходит за рамки настоящей книги. Здесь достаточно сказать, что патриархат явно не торопился с выражением своей позиции. Одно из обвинений, выдвигаемых против патриарха, — «культ» Алексия II: окружение превозносит его как «орудие Святого духа». Такой культ, «идеологизированный и пропагандистский», отмечают одни критики, — в духе прежней советской, а не православной традиции. Другие, например Сергей Аверинцев, чья принадлежность к либеральным кругам несомненна, защищают патриарха: ведь именно он осудил кровопролитие в Вильнюсе. Один православный интеллигент заявил, что предполагаемый флирт между патриархом и «патриотическими силами» носит односторонний характер и что интеллигенция, усиленно критикуя церковь, повторяет свою классическую ошибку: она огульно осуждает религию и церковь, что было типично для эпохи до 1917 года и порицалось еще авторами сборника «Вехи»[393].

Однако доброжелатели патриарха в демократическом лагере отмечают, что он — единственный иерарх, который «публично и безоговорочно» покаялся в прежних компромиссах с партийной идеологией. Намекали, что во время путча произошел раскол: патриарх хотел выступить на стороне демократов, но двенадцать членов Святейшего Синода не согласились (в Синоде патриарх имеет два голоса, шесть членов Синода — постоянные и шесть — временные). Некоторые сравнивают положение Алексия II в Синоде с положением Горбачева в Политбюро в начале перестройки, когда у нового Генерального секретаря не было нужного большинства для проведения его политики[394].

Святейший правительствующий Синод был учрежден в 1721 году Петром I после ликвидации патриаршества. Нынешний состав Синода подвергается суровой критике. Отмечают присутствие в нем митрополита Киевского, бывшего агентом КГБ. Отмечают и то, что Ювеналий не может быть членом Синода: церковный закон запрещает членство в нем епископов, не имеющих своей епархии. Кирилл, глава Отдела внешних сношений, тоже привлекает всеобщее внимание: он — выученик митрополита Никодима, одного из теоретиков «богоблагословенности» коммунизма. Из архивов КГБ стало известно, что на выборах патриарха в 1970 году Алексий поддерживал кандидатуру Никодима (выбран был Пимен). Но, учитывая «византийский» характер отношений между церковью и КГБ, можно рассудить и так: в то время Алексий считал, что его поддержка сделает Никодима нежелательным для секретных служб.

Отмечались и другие аномалии. Чем можно объяснить, что Отдел внешних сношений патриархии имеет сто сотрудников — в основном агентов КГБ, тогда как в других отделах, включая личный штат патриарха, служат по десять человек? Главный составитель речей патриарха Кураев доказывал в своей обширной статье, что православие и либерализм несовместимы, что христианские ценности нельзя отождествлять с демократической идеологией и потому, заявил он, «я — не демократ»[395]. Все это указывает на разногласия в руководстве церкви по многим вопросам и серьезную ограниченность власти патриарха. Подобно славянофилам, Алексий II верит в особую судьбу России, отличную от судьбы других народов. Он стоит за возрождение Святой Руси и лучших российских традиций. Но в то же время он говорит, что было бы утопией мечтать о восстановлении того, что было семьдесят или триста лет назад. Русское православие — не просто национальная идеология, это стремление к жизни в Боге, и с этой точки зрения все политические и национальные факторы отходят на второй план.

Крайней правой импонирует, что патриарх настаивает на уникальности духовной традиции России, но ей не может нравиться его заявление, что православие никогда не было шовинистическим и не занимало антисемитских позиций[396].

К монархии патриарх относится нейтрально. Великий князь Владимир Кириллович посетил патриарха в его резиденции и сказал, что готов служить России на любом посту. Однако патриарх заявил, что вопрос о восстановлении монархии в России весьма сложен[397]. Пока патриарх разъяснял свои позиции по различным вопросам, некоторые священники активно участвовали в политической жизни. Они посещали «патриотические» митинги — кроме, конечно, тех, которые созывались антихристианскими группировками. Некоторые отказывались принимать слова патриарха о нешовинистическом и неантисемитском характере Русской православной церкви и в своих писаниях энергично продолжали черносотенные традиции[398]. Другие отстаивали более либеральную линию.

Русская православная церковь старалась не втягиваться в политику, в особенности на уровне злобы дня, — позиция, понятная в свете горького опыта недавнего прошлого. У православных мирян таких сомнений и угрызений совести было меньше. Так, в апреле 1990 года в Москве состоялся учредительный Собор Российского христианского демократического движения. Согласно его первой программе, движение поставило своей целью перейти от политики разрушения и острую реакцию не только крайней правой, но и фундаменталистов внутри церкви вроде «Союза православных братств» и его журнала «Вестник». Эти круги доказывали, что даже война между сербами и хорватами была развязана тайным «талмудистским руководством». В своих публичных выступлениях они были несколько осторожнее, заявляя, что выступают не против евреев как нации, а против «талмудического иудаизма» ненависти к идеалам созидания и солидарности. Новая партия желала создать общество, в котором царили бы идеалы духовной свободы, милосердия и соборности и которое отвергло бы применение насилия во внутренней и внешней политике.

Такая программа помещала партию в лагерь демократии — она должна была стать христианским демократическим движением западноевропейского образца, поддерживающим гласность и перестройку. Его духовным отцом был священник Дмитрий Дудко, сопредседателями стали Виктор Аксючиц и Глеб Анищенко, а число членов (по данным самого движения) составило 15 тысяч человек. Оно состояло в блоке «Демократическая Россия», поддерживавшем Ельцина, и в дни августовского путча Аксючиц находился среди защитников Белого дома. Новая партия имела тесные связи с НТС в Германии, который, как говорили, помог ей технически создать свой центр в Москве.

Однако через несколько месяцев после основания РХДД начало смещаться вправо. Его лидеры по-прежнему считали национал-большевизм главной опасностью, но все чаще и чаще стали выступать против «космополитизма» христианской левой, которая, по их словам, заявляла, что христианин не имеет права быть патриотом[399]. Это было не совсем точным изложением аргументации левых христиан. Но они действительно утверждали, что, если христианские политики будут слишком упирать на национальный фактор, интерес к духовным ценностям, столь ярко проявлявшийся у них вначале, спадет, а то и вовсе исчезнет.

Предсказания оправдались быстрее, чем этого можно было ожидать. Перед путчем 1991 года РХДЦ по своим внешним признакам не отличалось от других умеренных партий, и его взгляды на будущее Советского Союза напоминали солженицынские. Движение не одобряло выхода республик из СССР, но и не считало нужным чинить им препятствия[400]. Однако вопрос о российской государственности занимал их все больше и больше, ибо совершенно ясно, что Россия вовсе не тождественна прежней РСФСР — то было искусственное формирование, вне которого жили миллионы русских.

Была ли на самом деле подлинная нужда в христианской партии в России? 6 конце концов, до 1917 года такой партии не существовало. По мнению лидеров РХДД, именно ее отсутствие было одной из причин катастрофы 1917 года. Лишь христианство может стать противовесом атеистическому коммунизму, одурманивающему головы людей. И в нынешней ситуации оно может больше сделать для морального и духовного возрождения, чем любая другая сила. Идеологической основой РХДЦ было философское наследие религиозных мыслителей начала века[401].

После августовского путча и последовавшего за ним распада Советского Союза РХДД резко сместилось вправо. Движение стало одним из инициаторов съезда гражданских и патриотических организаций, состоявшегося в Москве в феврале 1992 года. Аксючицу, председательствовавшему на съезде, пришлось слушать речи лидера «Памяти» Васильева (в июне 1992 года Аксючица на посту председателя «Русского собрания» сменил Илья Константинов). На съезде возобладали шовинистические силы, и организаторы его оказались в роли ученика чародея, бессильного перед вызванными им бесами. Когда Анищенко заявил, что национал-большевизм по-прежнему остается главным врагом и не следует искать негодяев лишь в рядах «темных сил» (то есть среди евреев или масонов), он был согнан с трибуны под крики «Иуда!» и «Иди повесься!» (это еще самые сдержанные возгласы). В фойе продавались «Протоколы», а делегаты бахвалились, что вскоре начнутся «военные действия»[402].

Лидеры РХДД искали союза с «патриотическими» силами, не только потому что искренне беспокоились о судьбе России, но еще и потому, что они испытывали страх — оставлять патриотизм в руках фашиствующих экстремистов было опасно. Однако они недооценили другую опасность — того, что, не выдержав конкуренции с «черной сотней» и теми, кто кричит громче всех, умеренные группировки будут вытеснены со сцены. Это предсказывал и Лезов: духовные ценности христианства могут быть отвергнуты «патриотами» как чуждый, полуеврейский элемент, ибо образ христианства для «патриотов» — «черная сотня», а не Бердяев с Булгаковым и не Лихачев с Аверинцевым.

Русская православная церковь традиционно считала католицизм опасным врагом и соперником. Эпоха реформ мало что изменила, и на этом фронте борьбы православная церковь и «патриотические силы» нашли много общего. Для русской правой католицизм всегда был враждебной силой, почти столь же опасной, как масоны и «сионисты»[403]. Причины враждебности отчасти носят исторический характер: они восходят ко временам церковных расколов, Византии и польского нашествия в XVII веке. Для русских националистов католицизм — синоним проникновения западных идей. Некоторые русские обращались в католицизм, но вряд ли был хоть один случай обращения католика в православие. Яблоком раздора всегда была униатская церковь Западной Украины, и в эпоху реформ соперники с новой силой стали сражаться за храмы и церковное имущество. Подозрительность Русской православной церкви усилило то, что Ватикан в последние годы развернул знамя экуменизма и приложил немало усилий к сближению различных вероисповеданий. Назначение двух католических епископов в Россию (в Москву и Новосибирск) было истолковано как еще один знак католической агрессии; отсюда лозунг: агентам Ватикана — ни одной церкви, не позволять католикам открыть духовную семинарию.

Католики действовали в России предельно осторожно. Так, они предложили создать в Москве, в сотрудничестве с православной церковью, Христианский университет[404], но идея оказалась неприемлемой для РПЦ.

Чем можно объяснить этот чуть ли не патологический страх перед католиками? В какой-то степени он коренится в комплексе неполноценности. Русская православная церковь полагает, что ее священники вполне могут сравниться с католическими, хотя те получают гораздо более длительную и глубокую богословскую подготовку. Кроме того, в распоряжении Ватикана намного больше финансов. Патриарх Алексий II более примирительно настроен в отношении католиков, чем другие руководители церкви: в начале 1992 года он пригласил к себе архиепископа Кондруцевича, представителя Ватикана в Москве, и вел с ним продолжительные беседы о возможном будущем сотрудничестве. Однако и среди православных фундаменталистов, и среди католических консерваторов сохраняется глубокая взаимная подозрительность, и похоже, что отношения между двумя вероисповеданиями останутся прохладными, хотя в реальности им не из-за чего особенно опасаться друг друга.

Православная церковь в новое время

Мы уже говорили немного о том, почему Русская православная церковь не слишком преуспела в новых условиях. Каковы ее перспективы и возможен ли единый религиозно-националистический фронт? Большинство священников чувствуют себя уютнее среди националистов, чем среди либералов. Националисты не будут постоянно напоминать им о былом сотрудничестве с коммунистическим режимом и не потребуют чистки в руководстве церкви. Либеральная интеллигенция весьма интересуется религией, однако руководители церкви полагают (и тут они, вероятно, правы), что им не удастся держать в узде эти беспокойные умы: они не будут подчиняться церковным правилам и дисциплине, а потребуют — и это в лучшем случае — сомнительных модернистских перемен внутри церкви. Как уже отмечалось, большинство правых вновь открыло для себя религию лишь недавно, и подлинность их веры в христианские догматы сомнительна. Подобно «немецким христианам» в нацистской Германии, они не видят надобности в Ветхом завете, ибо он «слишком еврейский». Им не нужны такие «богословы», как Бердяев, Булгаков и даже Павел Флоренский, погибший в советских лагерях. В конечном счете интересы нации и государства для правых всегда будут куда важнее, чем духовное возрождение. Но в отличие от демократов правые всегда будут прославлять и почитать церковь хотя бы напоказ; они не потребуют нововведений и не причинят никакого беспокойства.

Бывшие коммунисты также флиртуют с православной церковью, обещая ей в будущем статус государственной религии[405]. Для церковных иерархов искушение сотрудничать с правой может быть сильным, даже непреодолимым. Большинство из них принадлежит к до-реформистской эпохе, и они не испытывают симпатии к демократическим идеям. Другие, правда, могут вспомнить слова св. Павла из Второго Послания к Коринфянам: «Не преклоняйтесь под чужое ярмо с неверными. Ибо какое общение праведности с беззаконием? Что общего у света со тьмою?» (2 Кор. 6, 14), «Какая совместность храма Божия с идолами?» (2 Кор. 6, 16). Оставляя в стороне чисто религиозные соображения, руководители церкви могут вполне естественно руководствоваться здравым смыслом. Русское православие тяжело пострадало из-за своего тесного сотрудничества сначала с царизмом, а потом с коммунизмом. Элементарное благоразумие подсказывает, что церкви лучше держаться вне активной политики, во всяком случае, пока ситуация в России не станет устойчивей. Но это, скорее всего, дело отдаленного будущего. Квиетизм — не героическая позиция, и некоторые могут обвинить церковь в недостатке патриотизма. Но это та форма поведения, которая, скорее всего, поможет церкви возродиться и выстоять. В XX веке Русская православная церковь потеряла грузинскую церковь, русские церкви в республиках Балтии, а совсем недавно — и украинскую церковь, ставшую автокефальной. Дальнейшие отпадения низведут Русскую православную церковь со статуса мировой религии на уровень провинциальной конфессии. Хотя церковь не стремится — или, во всяком случае, не должна стремиться — к власти, дальнейшее падение авторитета русской церкви, несомненно, повлияет на ее положение и на ее способность выполнять свою миссию.

И все же, если у религии в России и есть будущее, оно завоевывается не силой и не блеском светской политики. У церкви вновь возникает искушение — добиться власти и влияния, идеологически и политически объединившись с государством. Именно это имеют в виду лидеры русской правой, призывая церковь занять ведущую роль в патриотическом возрождении. Такая традиция в русской истории существовала, но она же и была, по-видимому, одной из причин катастрофы 1917 года. Была и иная традиция, ведущая к иным целям — христианской любви, построению христианской общины, свободной от ненависти и страха, — традиция «нестяжательства» в богословском смысле. Православная церковь должна сделать выбор между этими двумя традициями. Она не может и не должна полностью отрешиться от общественных дел, но церковь — не политическая партия, и она должна прежде всего блюсти свое религиозное предназначение. Эта дилемма свойственна всем другим религиям, но нигде она не достигает такой остроты, как в случае Русской православной церкви.

Глава пятнадцатая Новый националистический истеблишмент: Литературные манифесты и политические инициативы

Как только гласность ослабила политический контроль, возникло множество организаций националистического толка, созданных в основном по профессиональному или региональному принципу. Все они были невелики, и лишь год-два им удавалось сохранить свою первоначальную форму. Толчком к их возникновению послужило общее политическое брожение в стране, а также растущее влияние либерально-демократических сил, деятельность которых националисты весьма не одобряли. Одними из первых забили в набат, призывая к объединению правых, известные писатели, такие, как Юрий Бондарев и Василий Белов; их главными трибунами были ежедневная газета «Советская Россия» и еженедельник «Литературная Россия», орган Союза писателей России. В страстной речи 1988 года Бондарев сравнил внутреннее положение страны с 1941 годом, когда немецкие армии вторглись в Советский Союз и угрожали России и ее народу истреблением. Кто же эти новые варвары? Те, кто хотят парализовать сопротивление русского народа врагам, лишить его духовных ценностей, морально разоружить. Чтобы отвести Россию от края пропасти, необходимо усилие, подобное Сталинградской битве.

Одной из самых первых «патриотических» организаций было Товарищество русских художников, основанное в ноябре 1988 года. Следует также упомянуть «Русский центр» в Союзе писателей СССР и различные объединения историков и экологов. В марте 1989 года были созданы Фонд славянской литературы и культуры и Союз духовного возрождения Отечества (СДВО). В мае 1989 года под эгидой Московского городского Совета была основана организация «Отечество», объявившая своей целью распространение русской культуры. Ее председателем стал Аполлон Кузьмин, о нем см. ниже, заместителем председателя — ветеран войны в Афганистане полковник Руцкой, впоследствии вице-президент России. Появились также различные группировки, названия которых содержали слова «собор», «соборность», «Россия», «единение», «единство». Был создан и Фонд восстановления храма Христа Спасителя.

Среди членов и руководителей этих группировок нередко попадались одни и те же люди, они подписывались под манифестами и воззваниями разных групп и пытались координировать антилиберальную кампанию, проводимую их журналами и издательствами. Однако особенного эффекта это не давало, и отличить одну группировку от другой было зачастую весьма трудно. Они очень хотели «что-то сделать», однако ни одна группировка не могла добиться руководящей роли. Сталкивались амбиции «патриотических» лидеров; экстремистские лозунги, нередко крикливые и даже истеричные, не содержали ничего положительного и конструктивного, и, по большому счету, они мало привлекали интеллигенцию. Не было и тесного сотрудничества между организациями Москвы, Ленинграда и других районов страны. Все группировки патриотического лагеря жаловались на отсутствие координации.

В последние месяцы 1989 года в «Советской России» было опубликовано несколько воззваний, но отклик на них был слабый. Значительно большую известность приобрели воззвания русских писателей, появившиеся в «Литературной России» в феврале-марте 1990 года, и в особенности «Письмо 74-х»[406]. Они были прямо адресованы Верховному Совету и ЦК партии — видимо, в надежде на то, что этот призыв к борьбе со смертельной угрозой отечеству, побудит власти к политическим мерам.

Угроза, как было объявлено, заключалась в следующем. Прежде всего — в распространении мифа этой клеветнической пропаганды врагов России — уничтожить патриотические силы, дестабилизировать общество и, возможно, захватить власть. Фашизм действительно завезен в Россию, но виновны в этом еврейские фашисты и сионисты, систематически распространяющие ложь о том, что в дореволюционной России имели место погромы. На самом деле это еврейские нацисты ответственны за Холокост — катастрофу европейского еврейства: они организовали Освенцим и Дахау, гетто Львова и Вильнюса, чтобы «отсечь сухие ветви еврейского народа». Используя средства массовой информации, русофобы подстрекают к вражде между народами, подрывая тем самым обороноспособность страны[407]. Более того, сионистские нацисты организовали в России штурмовые отряды, называемые «Бейтар». Авторы «Письма 74-х» были убеждены, что их манифест имел огромное значение; как заявил один из них, идеологические противники были потрясены и утратили дар речи; они не смогли ни словом возразить на обвинения патриотов[408]. На самом же деле письмо имело лишь succes de scandale[409], а политического значения оно не имело. Валентина Распутина, подписавшего письмо, назначили членом нового Президентского совета при Горбачеве, но совет бездействовал и вскоре был распущен, а Распутин вышел из него еще до этого. Манифест интересен тем, что он отразил определенное состояние умов.

Что же заставило значительную группу писателей, в том числе, несомненно, талантливых, подписать документ, в котором горстка еврейской молодежи, никак не интересующейся российской политикой, объявлена смертельной угрозой для страны? Как подметил один комментатор, манифест отражает ощущение, что русский народ семьдесят два года подвергался чудовищной дискриминации, что против русских патриотов был направлен «моральный террор, расистский по своему характеру»[410]. Патриоты были также разгневаны «домыслами» либеральной прессы, что они инициировали акцию Смирнова-Осташвили против писателей группы «Апрель» в январе 1990 года. Скорее всего, Смирнов-Осташвили не получал оперативных заданий от националистического истеблишмента. Однако это не объясняет абсолютно иррациональную реакцию некоторых патриотов на обвинения либералов. Возвращаясь к письму, можно сказать, что оно, мягко говоря, не слишком заинтересовало широкую общественность, да и политическое руководство страны его проигнорировало. Следующей попыткой патриотической интеллигенции повлиять на советскую политику стала «Программа действий — 90». Ее автор, Валерий Скурлатов, был в брежневскую эпоху одним из воинствующих националистов, и мы упоминали о нем выше как о главном популяризаторе «Влесовой книги»[411]. «Программа», названная также «Манифест белого большевизма», на короткое время стала сенсацией. Либеральная пресса ожесточенно атаковала ее как программу правого переворота. Волнение стихло, когда выяснилось, что за «Программой» стоит всего лишь один человек и что впечатление о поддержке ее значительной частью партийного руководства и общества было совершенно ошибочным[412].

Гораздо весомей было «Слово к народу» (июль 1991 года), которое многие наблюдатели расценили как идеологическую подготовку августовского путча. Его подписали двенадцать человек: писатели Бондарев, Проханов и Распутин, публицист Эдуард Володин, скульптор Вячеслав Клыков, певица Людмила Зыкина, генералы Борис Громов и Валентин Варенников, глава консервативной парламентской фракции «Союз» Юрий Блохин, генеральный секретарь Российской коммунистической партии Геннадий Зюганов, крупные хозяйственные руководители Стародубцев и Тизяков[413]. Они возвещали, что власть в Советском Союзе захватили «жадные и богатые стяжатели, умные и хитрые отступники», враги России, предатели, раболепствующие перед заатлантическими покровителями. Необходимо создать народное патриотическое движение, необходимо отодвинуть в сторону все, что разделяет народ, и предотвратить гражданскую войну и разрушение государства. Согласно манифесту, есть «среди россиян государственные мужи, которые могут привести страну в неунизительное суверенное будущее».

Трое из подписавших «Слово к народу» приняли активное участие в путче; тем не менее неясно, сыграл ли манифест существенную роль в подготовке заговора. Антиреформистские силы уже давно обсуждали возможность переворота. Шеварднадзе предупреждал о нем в декабре 1990 года, были и другие предостережения. Руководители хунты совершенно бездарно организовали заговор, они даже не подготовили массовую поддержку своему делу. Они не предупредили заранее своих союзников в правой — решение, вероятно, было принято наспех, без тщательной подготовки, поскольку Горбачев вот-вот должен был вернуться из отпуска в Крыму. Похоже, что для националистического истеблишмента путч оказался сюрпризом. Национал-большевики из группы «Единение» приветствовали его и обещали полную поддержку. Александр Проханов, выступая по московскому телевидению, назвал путч «благословением для России» (хотя позднее он намекал, что заговор мог быть провокацией[414]). Поскольку дело завершилось весьма быстро, многие руководители правой не успели высказать свое отношение к нему, что, как оказалось потом, обернулось для них благом.

«Союз»

Перейдем от литературных манифестов, имевших целью координацию усилий и объединение патриотического лагеря, к политическим инициативам 1988–1992 годов. Наиболее значительной группировкой, возникшей в советском парламенте, стал «Союз». Он был создан как антисепаратистское лобби русских меньшинств в Прибалтике и Молдове, и возглавили его руководители этих меньшинств — полковник Виктор Алкснис из Латвии, Евгений Коган из Эстонии и Юрий Блохин из Молдовы. «Союз» заявил о себе как о парламентской фракции в феврале 1990 года; его официальный учредительный съезд прошел в декабре того же года. «Союз» объединял более чем 500 депутатов и был в то время самой значительной силой в Верховном Совете[415].

Лидеры «Союза» пытались (без сомнения, намеренно) привлечь как можно больше сторонников и из националистического, и из коммунистического лагеря. Программа «Союза», датированная апрелем 1991 года, содержала попытки ублаготворить и коммунистов и антикоммунистов, отодвигая раздоры вокруг «социалистического выбора» на второй план. «Союз» выступил за «третий путь» — между капитализмом и коммунизмом, — на котором должно быть «воспринято все ценное из опыта мировой цивилизации и международной социал-демократии»[416]. Третий путь не должен быть чем-то эклектическим — это поиски «новых подходов к разрешению политических и национальных конфликтов», но без экстремизма и с учетом всего положительного и рационального, что предлагают мировая практика и здравый смысл. Лидеры «Союза» не хотели обострять отношения с руководством партии (Горбачев), но, с другой стороны, они все же хотели держаться от него подальше. «Союз» выступал за переход к рынку, но за такой, от которого выиграло бы большинство населения, а не только дельцы черного рынка[417]. Однако их энтузиазм по поводу реальной рыночной экономики был, по-видимому, достаточно умеренным. В программных документах «Союза» не обсуждались вопросы приватизации крупных предприятий, банков и тому подобное. Алкснис и его коллега Николай Петрушенко (тоже полковник) часто говорили о необходимости сильной власти, приводя в качестве примера Чили времен Пиночета. Впрочем, в других обстоятельствах они подтверждали свою приверженность конституционным и гражданским правам и требовали, чтобы политическая борьба велась мирно и цивилизованно. Такой широкой, удовлетворяющей всех программой «Союз» надеялся привлечь к себе коммунистов-консерваторов, включая Лигачева, а также некоммунистов, — при этом постоянно говорилось о преданности патриотическим идеалам и сильной центральной власти. «Союз» пользовался поддержкой мощного военно-промышленного комплекса, части офицерства, а также «наших» — русских, преследовавшихся в нерусских республиках и вынужденных бежать в Россию или готовых к бегству[418].

После распада Советского Союза члены «Союза» могли, вероятно, утверждать, что оправдались их самые мрачные опасения: СССР перестал существовать, перестройка потерпела неудачу. Однако фракция не извлекла из этих несчастий ощутимых выгод для себя. «Союз» был сильнейшей оппозиционной группой в Верховном Совете, но он не сумел завоевать достаточного доверия и утвердить себя как альтернативу администрациям Горбачева и Ельцина.

В течение лета 1991 года «Союз» пытался преобразоваться из парламентской фракции в общенациональное движение, но для этого ему не хватило ни решительности, ни политического умения. Лидеры «Союза» прежде не занимались политикой. Алкснис, например, происходил из семьи старых большевиков, его дед был одной из знаменитых жертв репрессий 1937 года, но сам он пошел по военно-инженерной линии. Лидеры выносили резолюции, в которых «Союз» претендовал на роль главной консервативной оппозиционной партии, но массовой опоры у них не было. Им удалось организовать лишь несколько митингов и демонстраций, а тираж их журнала не превысил 25 тысяч экземпляров. «Союзу» не хватало свежих идей (среди его лидеров было мало идеологов), и поэтому философы «новой правой» вроде Дугина свободно публиковались в изданиях фракции. Они нападали на масонов и время от времени одобрительно отзывались о положительной (но не ведущей) роли церкви в новой России. Фракция по большей части воздерживалась от острых проявлений антисемитизма, типичных для крайней правой. «Союз» как движение находился в зачаточном состоянии, и многие его члены одновременно принадлежали к другим патриотическим группам.

Лидеры «Союза» были нарасхват в средствах массовой информации[419]. Но их не пригласили участвовать в августовском путче — то ли потому, что заговорщики считали их возможными соперниками, то ли потому, что они невысоко ставили политические возможности «Союза». Алкснис и Петрушенко не были талантливыми демагогами-краснобаями, подобно Жириновскому, и не могли делать шокирующие и безответственные заявления в его духе. Однако их нельзя считать умеренными: в конце концов, они обвиняли политическое руководство в распродаже страны и требовали, чтобы Бакатин (который, по словам Алксниса, развалил и Министерство внутренних дел, и КГБ) и Горбачев не ушли от возмездия за свои преступления[420]. Слабость положения «Союза» была в том, что, несмотря на националистический уклон, в общественном сознании фракция отождествлялась со старой коммунистической партией, с различными неокоммунистическими группировками вроде Объединенного фронта трудящихся (ОФТ), Марксистской рабочей партии, компартии РСФСР и многими другими подобными организациями, стремившимися завоевать поддержку общественности[421].

Нина Андреева

Б трудные времена на передний план нередко выходят дотоле неизвестные политические вожди. В русской истории таких людей называют самозванцами. Не все они обязательно политические мошенники; просто политические гении и в спокойные времена встречаются редко, а при сломе политической системы на поверхность всплывают люди с обочин общества, которые при нормальных обстоятельствах едва ли преуспели бы. Некоторые могут оказаться демагогами или шарлатанами, другие — людьми сильными, целеустремленными, полагающими, что они призваны спасти страну, и случайно оказавшимися в центре внимания общества. Одни такие политические кометы недолговечны, другие способны продержаться довольно долго. Первой среди новых претендентов стала ленинградка Нина Андреева, которая попыталась возродить партию большевиков на национал-коммунистической основе. Ее «Не могу поступиться принципами», опубликованное в «Советской России» (март 1988 года), сразу стало сенсацией. Три недели все верили, что этот манифест антиреформистских сил стал новой программой партии, но затем Горбачев вернулся из очередного отпуска, «Правда» опубликовала строгую отповедь по всем пунктам статьи Андреевой, другие газеты подхватили, — и бедная г-жа Андреева из-за такой неприятной известности вынуждена была временно покинуть свою квартиру. Однако она решила остаться на политической сцене и в мае 1989 года основала новую национал-коммунистическую организацию «Единство». Андреева родилась в Ленинграде, куда семья ее родителей переехала из окрестностей Твери (Калинина). Они были крестьянами (причем верующими). Отец работал грузчиком в Ленинградском порту, мать — монтажницей на Кировском заводе. Отец и старшая сестра погибли во время блокады Ленинграда, брат погиб на фронте. Андреева с отличием окончила школу, изучала химию, вышла замуж за преподавателя марксизма-ленинизма. В 1966 году она вступила в партию[422]. Как говорят, имела официальный выговор за поведение, несовместимое с членством в партии.

Андреева, сталинистка-фундаменталистка, считала, что «реформистское» руководство Горбачева предало дело коммунизма. Однако в ее манифесте и последующих выступлениях присутствовали и националистические мотивы, что было отклонением от марксизма-ленинизма. Поэтому об Андреевой уместно говорить в обзоре правых сил в современной России. Она извлекла из работ Энгельса идею о «реакционных нациях» и поставила ее с ног на голову. Если для Маркса и Энгельса реакционными были большинство славянских народов, и прежде всего — русский, то для Нины Андреевой к этой категории принадлежат все враги России и все русофобы, то есть большинство наций Запада, сепаратисты внутри Советского Союза и, разумеется, евреи. Что касается горбачевского руководства, то оно ориентировано на ревизионизм, капитулянтство и реставрацию капитализма. Оно уже не большевистское — оно перешло в лагерь меньшевиков. Решение ввести рыночную экономику — катастрофа, ибо за пять лет перестройки Советский Союз потерял больше, чем за вторую мировую войну. Он превращается в полуколонию, в поставщика сырья для империалистических грабителей. Столь же катастрофична советская внешняя политика: с поглощением ГДР Западной Германией начинается отсчет времени перед подготовкой новой войны в Европе. Андреева в принципе не против многопартийной системы в России — при условии, что все партии будут иметь социалистическую ориентацию. Нину Андрееву не радовал ярлык неосталинистки, однако она считала своим долгом защищать Сталина: он был мудрым государственным деятелем и исключительной личностью, которой пришлось действовать в труднейших исторических обстоятельствах. Отсталую страну он превратил в сверхдержаву. Что касается евреев, то она знает, что не все они сионисты — ей самой рекомендацию в партию дал еврей, он воевал на фронте и служил в КГБ («для меня он был как родной отец»). Однако сионисты — русофобы, они клевещут на Россию и призывают русских евреев покинуть свою страну.

Итак, Нина Андреева желала видеть Советский Союз неделимой коммунистической сверхдержавой. Она поддержала создание Российской компартии во главе с Иваном Полозковым и Борисом Гидасповым. Но эта инициатива осуществлялась не так, как ей хотелось бы, да и российские коммунисты не желали Нину Андрееву в своих рядах.

Так было основано «Единство». По словам Андреевой, оно имело шестьдесят групп за пределами Ленинграда. Андреева стала желанной гостьей на национал-коммунистических митингах в Минске и других городах. Она нападала на Горбачева, Яковлева и Шеварднадзе за реставрацию капитализма и предоставление независимости прибалтийским республикам. Впоследствии она еще резче нападала на Ельцина и называла его «политическим самозванцем», цитируя Гэса Холла, генерального секретаря компартии США. Она выражала сожаление, что в школах больше не изучают ленинизм.

За Андреевой стояли восторженные последователи, но их было немного. «Неискаженные» ленинизм и сталинизм больше не были в моде, а по части националистических призывов и лозунгов она встретила большую конкуренцию. У Андреевой не было ни журнала для распространения своих идей, ни организаторского таланта, и поэтому (а также по ряду других причин) ее группа не добилась большого политического успеха. К 1992 году она была практически забыта.

Жириновский

Значительно более колоритная фигура, нежели «русская железная леди» Нина Андреева, — москвич Владимир Вольфович Жириновский. Он появился на русской политической сцене внезапно, как и Андреева, но преуспел гораздо больше. Он очутился в центре внимания — почти как Горбачев и Ельцин. После поразительного успеха на президентских выборах (он собрал около шести миллионов голосов; по его собственным словам — почти столько же, сколько населения в Швейцарии) не проходило дня без того, чтобы в средствах массовой информации не появилось по меньшей мере одно длинное интервью Жириновского. Он родился в 1946 году в Алма-Ате, в семье, где было шестеро детей; его мать была белоруска, отец — вероятно, еврей. До войны семья жила во Львове. Молодой Жириновский учился на отделении восточных языков МГУ и какое-то время изучал право. Он служил офицером Советской Армии на Кавказе. Политическая карьера Жириновского началась относительно поздно: в 1987 году он стал членом «Факела», одной из множества московских «неформальных групп». Позднее он присоединился к Демократическому союзу, в декабре 1989 года вышел оттуда с несколькими другими членами с тем, чтобы основать новую Либерально-демократическую партию. Его политические идолы, как он заявил однажды, — Бисмарк, Де Голль, Пиночет и Столыпин[423]. В 1983–1990 годах он возглавлял юридический отдел издательства «Мир».

Человек сорока с лишним лет должен иметь друзей (или врагов) и коллег, которым известны прежние этапы его карьеры. Однако о ранних годах Жириновского известно на удивление мало. По его собственным словам, он «молод, энергичен, хорошо образован». Когда кто-то сравнил его с Гитлером, он ответил, что Гитлер был глупцом, простым унтер-офицером и вообще ничтожеством — в отличие от него, Жириновского. Сообщают, что он был некогда активистом ВААДа, центральной организации евреев в России; еще говорят, что во время командировки в Турцию у него были там неприятности[424].

В марте 1990 года Жириновский вместе с неким Владимиром Ворониным, личностью в политике неизвестной, основал Либерально-демократическую партию (ЛДП). Сначала партию представили как кружок друзей и последователей Андрея Сахарова, незадолго до того скончавшегося. Однако ни вдова Сахарова, ни те, кто был к нему действительно близок, никогда не слышали о Жириновском, и его появление вызвало недоверие и подозрения. Программа ЛДП, по собственным словам Жириновского, была «либерально-центристской»: партия выступала за соблюдение законов и прав человека, многопартийность, деидеологизацию страны и сильную президентскую власть.

Ко времени второго съезда ДДП (октябрь 1990 года) партия дала крен вправо: права человека, равно как и многопартийная система, более не упоминались — упор теперь делался на закон и порядок. В апреле 1991 года партия была официально зарегистрирована. Для регистрации, по советскому закону того времени, партия должна была представить список не менее 500 человек, представляющих не менее восьми республик. У Жириновского возникли немалые трудности с выполнением этих условий; в конечном счете он представил список, где фигурировали 108 москвичей и 1120 человек из Абхазии. Список содержал только фамилии подписавшихся — без имен и адресов, однако власти приняли его к регистрации. После того как на президентских выборах Жириновский собрал шесть миллионов голосов, никто уже не вспоминал о мелких юридических казусах при регистрации партии. Вскоре Жириновский поссорился со своими соратниками Ворониным, Кривоносовым и Богачевым. Либеральная пресса оценивала Жириновского как шута, но это не мешало его, судя по всему, беспрепятственному восхождению на политическом небосклоне. Были и другие претенденты на руководство правым лагерем, например Скурлатов. Но только Жириновский сумел привлечь миллионы голосов. Как он добился этого? Скорее всего, он очень быстро понял, что даже самая скверная реклама лучше, чем ее отсутствие. Отсюда его возмутительные, нелепые заявления на импровизированных пресс-конференциях, шутовство, грандиозные обещания и угрозы, от которых кровь застывала в жилах. Все понимали, что это нельзя даже наполовину принимать всерьез, но зато Жириновский постоянно давал средствам массовой информации хороший материал. Некоторые бывшие соратники Жириновского, например Богачев, уверяли, что он — агент КГБ; другие, такие, как Алимов, утверждали, что по своему характеру он не годится для работы в КГБ (и это, скорее всего, верно) — просто ведет политическую игру, показывая КГБ, что он — свой и ждет за это помощи[425]. Третьи сравнивали его с попом Талоном, заметным персонажем революции 1905 года и креатурой царской охранки, который одновременно вел и свою собственную игру, так что в конце концов никто — и он сам — толком не знал, на кого он работает. Четвертые сравнивали Жириновского с жандармским полковником Зубатовым, начальником Московского охранного отделения и Особого отдела департамента полиции, который в период революции 1905 года создал профсоюзы — наполовину независимые, наполовину под контролем правительства. Язык Жириновского совсем не похож на язык интеллигентного руководителя. Для него ленинский период был временем изнасилования, сталинский — годами гомосексуализма, хрущевский — онанизма, брежневский — группового секса, горбачевский — политической и экономической импотенции[426]. Он обещал публике сильно снизить цену на водку (до семи рублей), нарушая этим одно из табу правых. Заметим, что антиалкогольные лозунги всегда непопулярны. Жириновский отстаивал экономический либерализм в сочетании с политической централизацией. Все политические партии, включая его собственную, должны быть распущены, и понадобится по меньшей мере двухлетний период правления железной руки, чтобы Россия могла выжить.

Самые провокационные заявления Жириновский делал насчет границ России и судьбы нерусских народов. Россия должна вернуться к границам сентября 1917 года; Литва, Латвия и Эстония — стать административными районами под управлением полковника Алксниса. В интервью литовской газете Жириновский заявил, что он захоронил бы ядерные отходы на границах России с балтийскими республиками, чтобы жители этих республик вымерли от лучевой болезни и голода. Ядерные испытания должны быть перенесены из Семипалатинской области в балтийские республики. В интервью финской газете Жириновский как бы иронически обсуждал возможность нового включения Финляндии в состав Российской империи[427]. Когда он придет к власти, он намерен пересажать забастовщиков, а спекулянтов — изгнать из страны.

В другой же раз он заявил, что его партия выступает за строгое соблюдение законов и не намерена идти к власти по трупам. Он нападал на постоянно критиковавших его еврейских журналистов, но при этом заявил арабскому журналисту, что проблема палестинцев должна быть решена в Иордании (которую он назвал «искусственным государством»); следует напомнить, что такое решение предлагал генерал Ариэль Шарон[428]. Он приветствовал «Слово к народу» (июль 1991 года), в котором правые требовали военной диктатуры для спасения нации. После августовского путча Жириновский объявил, что заговорщики потерпели поражение потому, что его с ними не было.

Перед президентскими выборами Жириновский предрекал, что победит Ельцина, хотя и с небольшим преимуществом. После того как результаты выборов были обнародованы, он заявил, что время работает на него и на следующих выборах победит он. Все это время он сохранял тесные связи с коммунистической партией, хотя и атаковал ее идеологию. Издания его партии печатались в типографиях компартии. Предвыборную кампанию Жириновского финансировал предприниматель Андрей Завидия, бывший ранее важным лицом в советском руководстве, — он же баллотировался на пост вице-президента при Жириновском. В сентябре 1991 года Завидия купил газету «Советская Россия» — главный рупор правой[429]. Откуда взялись миллионы Завидия? После путча в архивах ЦК КПСС нашли документ, согласно которому Завидия был выдан заем в размере трех миллионов рублей[430]. ЦК обычно не занимался банковскими операциями, но, когда речь заходила о политических интересах, об этом правиле забывали.

Отношение правой и крайней правой к Жириновскому было двойственным. Крайняя правая пыталась игнорировать его или нападала на него как на полуеврея[431]. Более умеренная, респектабельная правая старалась держаться от него подальше. «День», «Литературная Россия» и «Политика» время от времени публиковали интервью с ним, однако на съезды и демонстрации его чаще всего не приглашали — главным образом потому, что устроители боялись его необузданной демагогии, которая могла переключить внимание на него самого. В то же время они не могли совсем его игнорировать, ибо он лучше всех правых умел возбудить толпу. Главная слабость партии Жириновского в том, что все там держится, по-видимому, лишь на личности лидера.

Социальная база русской правой

Какова социальная база феномена Жириновского? Во многих отношениях его партия по составу ничем не отличается от других группировок русской правой. Там не слишком много интеллигентов или «классово сознательных» рабочих; большинство — из низшего звена партийной и государственной администрации и органов правопорядка, люди, у которых было, может быть, скромное, но все же положение при прежнем режиме и которые либо лишились его, либо боялись лишиться.

Партия Жириновского возникла скорее как радикально-центристская, нежели правая группировка. К национализму она повернулась лишь в 1991 году, ранее среди приоритетов партии одно из первых мест занимало требование отмены всех видов дискриминации по национальному признаку. Когда кто-то назвал партию буржуазной, Жириновский ответил, что ему хотелось бы этого, но в советских условиях такого быть не может. С ухудшением экономического положения в 1992 году у многих россиян существенно сократились доходы и снизился уровень жизни, появился страх перед безработицей. Военная опасность уменьшилась, поэтому вооруженные силы сокращались, многие военные производства снизили выпуск продукции или были приостановлены, часть внутренних войск стала излишней. Эти меры коснулись (с учетом членов семей) десяти миллионов человек. Тут-то и всплыли старые марксистские понятия люмпена и люмпенизации. Во всех слоях населения появились отверженные, которые утратили свое место в обществе. По данным опроса, общественного мнения, проведенного в начале 1992 года, примерно 60–80 процентов москвичей были недовольны своей судьбой, примерно 73 процента страдали от острого стресса и 53 процента — от того, что они называли «неопределенностью»[432]. Можно, конечно, сразу сказать, что в любом обществе и в любые времена значительная часть людей страдает от этих бед современной жизни (и недовольна условиями существования). Но столь же несомненно, что в период брожения число страдающих в России увеличилось. Экономическое, политическое и социальное недовольство улучшило шансы радикальных партий. А поскольку левое крыло было дискредитировано, крен вправо казался почти предопределенным.

Однако было бы ошибкой недооценивать психологический фактор. Участниками антидемократических митингов были не только те, кто сильно пострадал от реформ. Среди недовольных очень высок процент так называемых «серых пантер» — агрессивных пожилых мужчин и фанатичных старух, вынужденных жить на жалкую пенсию по старости и еле-еле сводить концы с концами. Весьма важен психологический портрет этих пожилых людей и стариков; они — порождение позднесталинской или послесталинской эпохи. Они не такие уж приверженцы ленинских идей, просто они предпочитают определенность прежних времен неопределенности эпохи Горбачева и Ельцина. Для многих из них свобода слова и многопартийная система значат весьма мало. При Сталине, Хрущеве и Брежневе Россия была сверхдержавой, которую уважал или, по крайней мере, боялся весь мир. Нарушения закона или порядка, национальные конфликты были немыслимы. Неудивительно, что движения, отстаивающие «твердую власть», пользуются массовой поддержкой. Весьма возможно, что идея «сильной руки» была бы привлекательней, чем национализм per se, однако эти идеи нередко сопутствуют друг другу. Опросы общественного мнения, проведенные в различных районах России, показывают, что в 1991–1992 годах произошел поразительный рост числа «государственников» — сторонников сильной центральной власти[433]. С другой стороны, те же опросы показывают удивительно безразличное отношение людей к понятию национальной гордости[434]. Было бы, однако, ошибкой делать поспешные выводы на основе таких опросов: они могли быть нерепрезентативными. По утверждению некоторых русских авторов, национальная солидарность в России, возможно, так же сильна, как и в других странах[435].

После путча

Русская правая пережила путч без особых потерь. Правда, те, кто подписал «Слово к народу», опубликованное месяцем ранее, оказались под огнем либеральной печати; Жириновского толкали на улицах Москвы и плевали на него; некоторые правые газеты неделю-две не выходили. Но к началу сентября дела у русской правой шли, как прежде. Никого не арестовали, никого даже не вызвали в следственные органы. Распутин и Бондарев объявили, что «Слово» просто выражало боль за Россию, переживающую беспримерную трагедию, и никто из подписавших его не участвовал в путче. Проханов дал понять, что он вновь охотно подписал бы манифест[436].

После второй мировой войны выдающиеся интеллектуалы, сотрудничавшие с нацистами, от Шарля Морраса до Кнута Гамсуна, были арестованы, некоторых даже казнили. Как можно объяснить полное отсутствие возмездия в такой стране, как Россия, где в недавнем прошлом репрессии в подобных случаях были незыблемым правилом? Отчасти причина в том, что путч подавили очень быстро и у правых просто не хватило времени выразить ему поддержку. А может, сыграло свою роль великодушие победителей? Не исключено, что Ельцин и его команда хотели показать: времена репрессии и насилия прошли. Возможно, они не принимали своих противников из среды творческой интеллигенции всерьез. Только время покажет, пошла ли на пользу подлинным интересам русской демократии такая терпимость к тем интеллигентам, кто делал черновую работу для путча. Нет сомнений, что в августе 1991 года националисты пережили тревожные дни, ожидая удара; однако все обошлось. Некоторое время они вели себя тихо, но как только им показалось, что непосредственная опасность миновала, некоторые из них организовали комиссии для сбора свидетельств о том, что Горбачева надо отдать под суд за государственную измену. Отношение правых к Ельцину было менее однозначным. Инстинктивно чувствуя, что он не из их среды, некоторые националисты осенью 1991 года прикидывали, не оказать ли Ельцину «критическую поддержку». Может быть, именно ему, а не другим политическим деятелям, доверить проведение «русской патриотической политики»? Впрочем, расположение к Ельцину не было ни глубоким, ни продолжительным, и вскоре симпатии правых были отданы его заместителю, полковнику Руцкому, открыто враждовавшему со своим шефом. Распад Советского Союза, последовавший за путчем, стал тяжелейшим ударом для русской правой и, в сущности, для всех русских патриотов; это было время отчаяния и скорби. Но в то же время глашатаи правых заявляли, что за весь послереволюционный период для «патриотов» не было столь благоприятного времени, как после провала путча[437].

Существовало весьма распространенное мнение — ранее его особенно горячо отстаивал Солженицын, — что большинство республик — лишь жернова на шее России и родине без этого бремени будет легче и в финансовом, и в политическом, и даже в духовном смысле. Однако на другой чаше весов была горечь тех, кто верил в державу: малая, урезанная со всех сторон Россия не могла быть знаменосцем исторической русской идеи, как они ее понимали. Чем можно объяснить эту парадоксальную реакцию на распад Союза? Политики и идеологи крайней правой строили свой оптимизм на том, что компартия (включая национал-большевистскую Российскую компартию) прекратила существование. Следовательно, для реставрационных иллюзий, господствовавших в части правых группировок до путча, не осталось места. Расстановка политических сил значительно упростилась: у демократов и либералов остался лишь один серьезный соперник в борьбе за власть — правый «патриотический» лагерь. А поскольку демократы уже и так у власти и у них практически нет шансов на успех, значит, время начало работать на правых[438]. Правда, некоторые лидеры националистов признавали, что им пока не удалось разработать серьезную социально-экономическую программу, которая могла бы стать альтернативой политике демократов. Но поскольку, полагали они, экономические реформы команды Гайдара были столь болезненны и непопулярны, то, может быть, призыв к формированию нового руководства возымеет действие, даже если никто не будет в точности знать, что именно предлагают правые. Так, в начале 1992 года, с трех сторон началась атака правых на руководство страны: его критиковали, во-первых, за беспомощность в отношении сепаратистов (например, татар), во-вторых, за недостаточную поддержку русского населения бывших советских республик (например, Молдовы) и, наконец, — за некомпетентную экономическую политику.

В ту зиму различные правые группировки продемонстрировали готовность к более тесному сотрудничеству. Но не все планы были хорошо продуманы и не все инициативы привлекали широкую публику. В антиельцинской демонстрации на Красной площади в марте 1992 года участвовали в основном пожилые люди, а попытка собрать в Воронове под Москвой прежний Верховный Совет СССР, уже распущенный, обернулась фарсом. Литературный вечер, на котором читали стихи Анатолия Лукьянова (бывшего главы советского парламента и поэта-дилетанта), тоже не смог мобилизовать массы[439]. Лукьянов был близким другом Горбачева, но предал его и присоединился к путчистам.

Больший политический интерес вызывали учредительные собрания различных политических групп. Первым было собрание Российского общенародного союза (РОС) в Колонном зале Дома союзов 21 декабря 1991 года (зал был получен бесплатно). Главными ораторами были представители правого истеблишмента (Алкснис, Володин, Шафаревич), и их тезисы не содержали ничего неожиданного. РОС был против возвращения Японии Курильских островов, выступал за организованную борьбу с мафией и за то, чтобы торговые сделки с отделившимися республиками осуществлялись только по мировым ценам. Было, впрочем, одно оригинальное предложение — создать «теневой кабинет» (с московским и региональным представительством), который в любой момент сможет взять на себя управление страной. Шафаревич призывал всех забыть межгрупповые разногласия, но экстремистские и консервативные группы продолжали обмениваться взаимными обвинениями. Президентом новой организации был избран Сергей Бабурин, молодой номенклатурщик из Сибири, юрист по образованию. Бабурин стал известен по работе в Верховном Совете еще при Горбачеве. В парламент он прошел как демократ, но затем все более склонялся вправо и теперь нередко упоминался как будущий лидер правой.

В январе 1992 года состоялся третий съезд «Славянской ассамблеи». На нем присутствовали главным образом экстремисты вроде «архиепископа» Лазаря, Александра Баркашова — лидера Русского национального единства (РНЕ)[440], известного антисемита и организатора групп карате, и Александра Стерлигова — бывшего генерала КГБ, который вначале избрал службу в администрации Ельцина, а затем переметнулся в бизнес и политику. На митинге присутствовали несколько эксцентричных правых из Польши и Болгарии. Один из них, болгарский философ, спросил: «Как вы можете терпеть правительство, члены которого не могут правильно произнести букву «р»?» Этот вопрос широко обсуждался московской печатью.

Наиболее серьезной попыткой консолидации правых сил был съезд гражданских и патриотических организаций в феврале 1992 года. Он состоялся в московском Доме кино, на нем присутствовало две с половиной тысячи делегатов. Инициатива созыва исходила от групп бывших центристов, сместившихся вправо, — христианских демократов во главе с Аксючицем и конституционных демократов. На съезде выступил вице-президент Александр Руцкой — умеренные правые хотели бы видеть его на месте Ельцина[441]. Собранию пришлось выслушать также главу «Памяти» Васильева, который не был приглашен, но прорвался на конгресс и заставил председателя и аудиторию внимать своим излияниям, пока казаки в традиционных мундирах и с нагайками в руках обеспечивали порядок. Целью съезда патриотических сил было, по словам Аксючица, объединение миллионов людей, «потерявших дорогу», и спасение русского государства. Здесь присутствовали многочисленные делегации из различных районов бывшего СССР, представители восьми казачьих войск, все правые парламентские фракции и десятки прочих организаций, включая «Христианских предпринимателей», «Купеческую гильдию», «Дворянское собрание», различные офицерские группы, две монархические организации и так далее. Съезд финансировала одна из недавно созданных бирж. Речь Руцкого слушали внимательно, но не всегда восторженно: он упомянул, между прочим, о нежелательности черных мундиров «Памяти». Не вызвали всеобщей овации и выступления Аксючица и других бывших центристов: в своих речах они чересчур упирали на демократию, власть закона и «патриотизм без врагов». Один из националистических лидеров (Евгений Коган) назвал бывших центристов людьми вчерашнего истеблишмента, «Советская Россия» сочла общую тональность митинга чрезмерно антикоммунистической, а для рьяных экстремистов правой съезд был слишком чинным и респектабельным. Им не нравились демократические формулировки и не хватало заклинаний против традиционных врагов. Наконец 9 февраля 1992 года съезд проголосовал (отнюдь не единодушно) за создание Российского народного собрания (РНС) на базе трех группировок: христианских демократов, кадетов и бабуринского РОС.

Главные пункты программы Собрания: предотвращение распада исторического Российского государства, прекращение политического и хозяйственного хаоса, снижение преступности. Для этого РСФСР должна быть объявлена правопреемницей Российской империи и СССР. Все договоры и соглашения, приведшие к распаду страны, должны быть признаны антиконституционными (сюда относили, например, передачу Крыма Украине в 1954 году и упразднение Юго-Осетинской автономной области). Вооруженные силы должны быть объединенными и остаться под юрисдикцией РСФСР, а русским, живущим в других республиках, должна быть предоставлена защита. Идеологическую и политическую деятельность российского (ельцинского) правительства Собрание сочло противоречащей интересам России и воле нации, отсюда — необходимость замены правительства Ельцина подлинно патриотическим правительством[442]. Однако в манифесте упоминались демократия и права человека, что вызвало протест со стороны крайних националистов — они посчитали это не чем иным, как «выражением поддержки Ельцину справа». После всех этих собраний 11 марта 1992 года лидеры примерно двадцати правых патриотических групп подписали декларацию о создании «объединенной оппозиции». В ней делался упор на неделимость и неприкосновенность России, утверждалось, что к духовным традициям на всех этапах истории России нужно относиться терпимо — это воспрепятствует новому столкновению «красных» и «белых». Декларация резко осуждала экономические реформы и «предательство национальных интересов России в угоду международным реакционным силам» — главным виновникам распада СССР. В то же время «объединенная оппозиция» подчеркивала свою приверженность политической борьбе конституционными средствами и идее гражданского общества. Среди подписавших Декларацию были Русское народное собрание, четыре русских компартии, Русская партия национального возрождения. Различные фракции «Памяти» и движение Жириновского были оставлены за бортом[443]. Консолидация правой продолжалась в течение всего года. На съезде Собрания, состоявшемся в июне 1992 года, присутствовали 1100 делегатов. Встречи проходили в самых престижных залах столицы, крайних сектантов отодвинули в тень, и состав правого альянса стал ясен: в него вошли правоцентристские силы, прежняя компартия и прежние профсоюзы, новые капиталисты во главе с председателем Нижегородской биржи. Вошли также люди, прежде считавшиеся независимыми: тяжелоатлет Юрий Власов и известный кинорежиссер Станислав Говорухин, только что выпустивший сильный, но гнетуще тяжелый документальный фильм «Россия, которую мы потеряли», прославляющий времена царизма. Собрание создало «теневой кабинет»; по словам одного наблюдателя, эмоций на этом съезде было меньше, а организация лучше, чем на прежних собраниях такого рода[444].

Итак, прошло некоторое время после того, как Россия вернулась к свободе политической деятельности, и наконец наметились общие тенденции развития русской правой. Ранние годы гласности принадлежали сектантам и экстремистам. Они первыми появились на политической арене, они, несомненно, кричали визгливее и громче всех. Но их идеи были слишком причудливыми, а деятельность слишком экстравагантной, чтобы их воспринимали всерьез. Надо сказать, они и дальше продолжали действовать, а их публикации умножились, но из-за внутренних раздоров, нежелания ни с кем сотрудничать и отсутствия сильного популярного лидера они не могли претендовать на власть. Политическая инициатива перешла к «респектабельной» правой — коалиции «вчерашних людей» из компартии, Госплана и сил безопасности, новых группировок, а также отдельных фигур, впервые появившихся в годы Горбачева — Ельцина.

Это не означает, что экстремистов следует списать со счетов. Их час еще может прийти в момент политической и экономической катастрофы. Они были штурмовыми отрядами правой и проводниками ее идей. И наконец, экстремисты и «респектабельная правая» вовсе не разделены жесткой границей, различия между ними — это скорее вопрос образа действий и расстановки акцентов, нежели принципов и убеждений. Когда Стерлигов, генерал КГБ, превратившийся в лидера правой, призывал к «жестким и решительным мерам», он вероятно, имел в виду те же меры, которые отстаивала крайняя правая[445]. Если экстремистская литература 1989–1991 годов предназначалась для малограмотной публики, то еженедельник «День», возникший в 1991 году и взявший на себя роль флагмана «духовной оппозиции», поначалу претендовал на средний (а то и высокий) литературный и политический уровень. Но прошло несколько месяцев, и «День» покатился вниз — стал публиковать отрывки из Гитлера, «Протоколов» и смехотворные опусы о «конспирологии». Язык еженедельника был лучше, чем язык сектантских листков, но невнятицы и безумия было не меньше.

Что можно сказать положительного о тех, кто пытается осовременить и сделать более приличным русский национализм? Кургинян, пользуясь преимуществом научной подготовки, признает важность технологии для будущего развития России; он пытается скомбинировать нечто из «государственной демократии» (назовем это «голлизмом с плюсом»), цивилизованного прагматического патриотизма и «белого коммунизма» (наиболее приемлемые достижения советского периода)[446]. Но дело не только в том, что в этих попытках отсутствует последовательность — искусственна сама эта отчаянная попытка создать неоконсервативную доктрину в русском стиле. Кургинян понимал, что необходимо новое всеохватывающее «откровение», нечто похожее на новую религию. Но религии (даже светские, даже метарелигии) вырастают органично, они не рождаются в «мозговых трестах». Экстравагантные обвинения Кургиняна в адрес русских демократов (он называет их «мафией») — мол, они работают на фашизацию России, а это приведет к фашизации всего мира — навлекают на него насмешки: ведь Кургинян отнюдь не числится в списке ведущих антифашистов мира. Кроме того, крайняя правая не доверяет ему из-за его связей с лидерами компартии в последний год ее существования и из-за его происхождения. Им также не нравится русский национализм, обращенный в будущее, а не в прошлое[447].

Обратимся к Дугину. Здесь мы должны покинуть квазирационализм и погрузиться в глубины иррационализма. Правда, Дугин тоже ушел вперед и больше не относится к старомодной крайней правой. Он обнаружил, что враги — не масоны, а парамасоны, и не евреи per se и даже не евреи, живущие в Израиле, а евреи диаспоры. Он отвергает социализм, поскольку это составная часть мондиализма (вот кто враг par excellence), и это привело его к конфликту с национал-большевиками. Другим крайним правым он подозрителен из-за прохладного отношения к Русской православной церкви. Дугин — создатель науки «конспирологии», он считает необходимым переписать всю мировую историю. Вечный конфликт между атлантистами и евразийцами начался еще в Древнем Египте и привел к борьбе между добром (евразийцами) и злом (атлантистами). Среди нацистов евразийцами были Мартин Борман и Хаусхофер, в современной русской политике — Анатолий Лукьянов, бывший председатель Верховного Совета[448]. Во всяком случае, идеи Дугина выходят далеко за пределы традиционного русского национализма (хотя он далек от того, чтобы в этом признаться), их можно определить как своего рода европейский ультраконсерватизм. С распадом Советского Союза «патриотический» лагерь начал перетягивать к себе демократов. Блок «Демократическая Россия», который на первых порах был опорой Ельцина, раскололся, а христианские демократы и ряд других группировок сдвинулись вправо. Но это было только начало. Один депутат Верховного Совета, в прошлом демократ и сторонник Ельцина, выразил это так: «Я — россиянин до мозга костей. Поэтому единая Россия для меня важнее России демократической»[449]. Сам Ельцин также не считает, что Россия когда-либо была империей в обычном смысле, ибо русские освоили свои огромные восточные территории мирным путем. Они всегда с должным уважением относились к своим соседям[450]. Если некоторые демократы сдвинулись к патриотизму, то иные националисты попятились к национал-социализму и. даже большевизму (из которого они и вышли). Интересный пример в этом смысле — известный правый публицист Михаил Антонов, не раз упоминавшийся выше. Он проанализировал неудачи патриотов в 1992 году (при том что либералы совершали тяжелейшие ошибки) и возложил вину за это на правых с их идеологическими трюками. Антонов считает, что правые зашли слишком далеко в своем антикоммунизме: неверно, что социализм был просто-напросто стремлением миллионов людей к самоубийству, как утверждают Шафаревич и другие. Можно ли всерьез отрицать, что именно после второй мировой войны, при Сталине, Советский Союз был на вершине своего могущества, построив при этом лучшую в мире систему общественного здравоохранения и просвещения?[451] Бешеные атаки на коммунизм, постоянные крики о «геноциде» против русского народа и о главенстве чужаков в построении и сохранении режима ставят яростных национал-патриотов на правый фланг «разрушителей России». Отсюда Антонов делает вывод: чтобы сохранить независимость России от посягательств Запада и от попыток превращения ее в источник дешевого сырья для эксплуататоров, страна должна вновь стать великой державой. Но это невозможно без великой мессианской идеи, охватывающей всю историю России, включая большевизм и сталинизм. И поскольку вернуть дореволюционное время невозможно, то методом исключения мы получаем только одну систему, к которой следует вернуться, — а именно ту, что при всех ее несовершенствах делала Россию в течение семидесяти лет сильной державой[452]. Мы уже упоминали главных глашатаев правой, заявивших о себе в 60-е и 70-е годы: Игоря Шафаревича, Валерия Скурлатова, Михаила Антонова, духовных наставников из «Нашего современника». За ними пришли «черные полковники» — Алкснис и Петрушенко, появившиеся в Верховном Совете при Горбачеве. Одно время наиболее подходящими претендентами на власть казались Андреева и Жириновский, но после них пришло новое поколение идеологов, таких, как Проханов и Дугин, а также «организаторы», которые ныне, вероятно, находятся в самом начале своей политической карьеры. Наиболее известен из них, по-видимому, Сергей Бабурин, также упоминавшийся выше. Однако полем деятельности Бабурина до сих пор был парламент, в качестве народного лидера — не говоря уже о национальном — он еще себя не проявил.

Есть и другие фигуры — например, ленинградец Илья Константинов, который дебютировал в Русском христианском движении и сумел привлечь в лагерь правой некоторых забастовщиков с сибирских угольных шахт[453]. Михаил Астафьев, Николай Травкин и Николай Павлов создали себе известность, возглавив различные центристские группировки, со временем сдвинувшиеся вправо. Подобно Бабурину, все они до 1985 года были членами партии, а Травкин — еще и Героем Социалистического Труда, одним из «показательных рабочих» эпохи Брежнева.

Близок к прежней компартии Виктор Анпилов, уроженец Кубани, глава Российской коммунистической рабочей партии, который заявлял, что его привлекают многие идеи «Памяти». Анпилов был журналистом, работал в Никарагуа. Николай Лысенко, родом из Иркутска, лидер национально-республиканской народной партии России, был активистом «Памяти». Но он быстро понял, что это не идеальный старт для молодого политика с амбициями. Бабурину, Анпилову и Лысенко всего по тридцать с небольшим, и, согласно Конституции, они еще слишком молоды, чтобы баллотироваться в президенты России. В лагере крайней правой сделал себе имя Александр Баркашов, также выходец из «Памяти». Он основал Российское национальное единство, активно участвовал в созыве различных славянских конгрессов, известен как инструктор карате и автор разоблачительных работ о евреях и масонах на старый лад[454]. Больше похож на государственного деятеля В. Федоров, человек постарше, который был назначен губернатором Сахалина при Горбачеве, но позднее присоединился к правой.

Немногие из новых лидеров обладают ораторскими способностями и излучают обаяние подлинного политического вождя. Зато эксцентричных личностей среди них достаточно. Например, Александр Невзоров, весьма талантливый тележурналист. Почти постоянно его имя связано с авантюрными приключениями: то кто-то пытается его убить, то в него влюбляется шотландская герцогиня. Впоследствии все эти слухи оказывались изрядно преувеличенными.

Из всех русских националистов нового призыва Невзоров, несомненно, наиболее известен, наиболее популярен и в то же время наиболее презираем. Его программу «600 секунд» на петербургском телевидении смотрели 70 миллионов зрителей. Сначала это была местная хроника, в основном о преступлениях. Невзоров изображал себя отважной личностью, стоящей вне политики и истеблишмента, — он прислушивается к голосам простых людей, атакует коммунистическую бюрократию и «мафию» (то есть дельцов и спекулянтов, вздувающих цены). Однако за какой-нибудь год программа сильно политизировалась, начала отстаивать сильную и неделимую Россию и интересы русских вне ее. Невзоров отошел от своего прежнего монархизма и оголтелого антикоммунизма и стал передвигаться к национал-большевикам. Однако парадоксальным образом его необузданные нападки на врагов часто имели противоположный эффект. Эти нападки, возможно, обеспечили победу демократическому мэру Ленинграда Собчаку. Как раз в то время, когда в балтийских республиках явно нарушались гражданские права, Невзоров своими предвзятыми репортажами из Риги пробудил у русской интеллигенции уважение к балтийским правительствам. Невзоров дискредитировал Крючкова, последнего председателя КГБ, предав гласности его секретный доклад в советском парламенте. На самом деле Невзоров хотел помочь Крючкову, но доклад об интригах Америки и ЦРУ настолько подорвал доверие к председателю КГБ, что эффект оказался обратным. В результате всего этого многие русские, по-видимому, сделали вывод, что, если уж знаменитый телерепортер чернит кого-то, значит, этот человек не так уж плох. И все же Невзоров продолжает пользоваться влиянием — не потому, что предлагает новые и оригинальные идеи, а потому, что играет активную роль в формировании политической повестки дня.

Еще одна эксцентричная фигура — Карем Раш, по национальности курд, по профессии учитель, личность весьма популярная среди военных. Он написал множество статей, доказывая, что Советская Армия не только отважна и высокопрофессиональна, но и воплощает в себе все моральные и культурные ценности.

Мир правой политики преимущественно мужской, но есть немногие исключения — Нина Андреева, некоторые поэтессы и публицистки, а прежде всего — эффектная Сажи Умалатова, чьи необузданные выпады в Верховном Совете против Горбачева, а затем Ельцина снискали ей многочисленных поклонников.

Какие меры принимали власти против лидеров профашистских группировок? Согласно Российской Конституции и Уголовному кодексу, разжигание расовой ненависти — наказуемое преступление, равно как незаконное ношение оружия и физическое насилие. Однако правоохранительные органы и милиция в таких случаях неохотно прибегают к строгим мерам. Прецедентов, по существу, нет — никогда в советской истории не возбуждались дела о разжигании расовой ненависти.

Лишь летом 1992 года был арестован Алексей Батогов, редактор «Русского воскресения», журнала, подобного «Штюрмеру». Однако друзья и коллеги бросились на его защиту: арест несправедлив, потому что Батогов инвалид; неверно обвинять его в расизме, потому что он работал на Московском радио, в вещании на Южную Африку; неуместно обвинять его в фашизме, потому что его мать в годы второй мировой войны работала в советской военной разведке. Через несколько дней Батогов был освобожден, и его журнал продолжает выходить[455]. В сентябре 1992 года в Санкт-Петербурге был арестован Алексей Андреев, главарь группы штурмовиков нацистского типа; однако это произошло лишь после нескольких актов насилия, в одном из которых был убит торговец-азербайджанец. Петербург — один из оплотов крайней правой, здесь она имеет сторонников и среди местной милиции. Среди лидеров правой был капитан милиции Юрий Беляев. Его начальники объясняли, что не их дело — проверять, чем офицер милиции занимается в свободное время. Россия поистине стала страной свободы, иными словами, хаос торжествует[456].

Что помешало русской правой, несмотря на благоприятные политические условия, добиться больших успехов? В какой-то степени вопрос преждевременен. Вероятно, экономический и политический кризис продлится в России еще долго, а значит, у правой есть определенные перспективы. Думается, что на ранних этапах развития националистического движения после 1987 года сыграли свою роль два обстоятельства. Первое — это отсутствие если не гениального, то хотя бы по-настоящему талантливого лидера, способного мобилизовать массы так, как это сделали Гитлер и Муссолини. Но еще существенней были гигантские разногласия среди «патриотов», о чем говорилось выше. Они спорили о будущей политической и экономической системе, о сохранении элементов большевистской идеологии и практики, о границах новой России и по многим другим проблемам. Новую правую сплачивает лишь полное отрицание реформ. Все это делает маловероятным продолжительное сотрудничество между различными группами русской правой, но создание единого фронта на короткое время не исключено. Наличие общего врага и желание свергнуть правительство реформ могут усадить в одно седло довольно неожиданных партнеров, как показало создание Фронта национального спасения. Он был основан в сентябре 1992 года, а месяцем позже состоялся его первый съезд[457].

Эти и подобные инициативы говорят о том, что провозглашать полное и окончательное поражение коммунизма — и в России, и в других республиках бывшего Советского Союза — несколько преждевременно. У национал-большевизма долгая и запутанная история, и почти всегда он был явлением более интеллектуальным, чем политическим. Иными словами, он был политически неэффективен, как показал пример веймарской Германии. Если в России он окажется более эффективным, чем в других странах, то благодаря третьей силе — государственникам, тем, кто верит в необходимость крепкой центральной власти. Это не обязательно сторонники экстремизма, они не отбрасывают с порога экономические и социальные реформы — при условии, что они не слишком кардинальны и проводятся не слишком быстро. Государственники могут обеспечить финансовую и организационную поддержку национал-коммунистической коалиции и даже придать ей оттенок респектабельности. Но это требует хотя бы некоторой дисциплины, что явно не по нутру экстремистам. Государственники прежде всего хотят порядка в стране и нормальных отношений с крупными государствами. Они хотят авторитарного режима без эксцессов, что не оставляет особого простора для национал-большевистской утопии. Ее адепты непременно почувствуют себя преданными. Разве для того они вышли драться за славную контрреволюцию, чтобы все оставалось по-прежнему?

Глава шестнадцатая Заключение: русский национализм сегодня и завтра

I

Вряд ли кто говорил о природном и национальном разнообразии, без которого мир был бы скучным и серым, красноречивей, чем академик Дмитрий Лихачев, патриарх русской историографии и литературы. Он убедительно доказывал, что подлинный патриотизм духовно обогащает и отдельную личность, и целый народ и является благороднейшим из чувств: «Это даже не чувство, это важнейшая сторона личной и общественной культуры духа, когда человек и весь народ поднимаются над самими собой и ставят себе сверхличные цели»[458]. Лихачев четко разделяет патриотизм и национализм — «самое тяжелое из несчастий человеческого рода…». «Как и всякое зло, оно скрывается, живет во тьме и только делает вид, что порождено любовью к своей стране. А порождено оно на самом деле злобой, ненавистью к другим народам и той части своего народа, которая не разделяет националистических взглядов».

Лихачев считает, что национализм как чувство произрастает из неуверенности и неполноценности. Это проявление слабости, а не силы нации. Как правило, лишь слабые народы поражены национализмом, они пытаются найти опору в националистических страстях и идеях.

Большую часть своей истории, говорит Лихачев, русские жили в мире с соседями; он вспоминает слова великого историка Сергея Соловьева (отца Владимира Соловьева), сказавшего, что русские не могут увлечься неуемным восхвалением своей национальности, и Достоевского, который писал, что узкий национализм — не в русском духе[459]. Отсюда Лихачев приходит к выводу, что «сознательная любовь к своему народу не может сочетаться с ненавистью к другим народам». «…Любя свой народ и свою семью, скорее будешь любить другие народы и другие семьи. В каждом человеке существует общая настроенность на ненависть или на любовь… Поэтому ненависть к другим народам (шовинизм) рано или поздно переходит и на часть своего народа…» В своих высших формах патриотизм всегда миролюбив, активно миролюбив, а не просто безразличен к другим нациям.

Для многих русских Лихачев — совесть нации, ее высший моральный авторитет. Но опираются ли его воззрения на исторические факты или это — категорический императив? Некоторые его наблюдения, несомненно, подкреплены историческим опытом. Те, кто сегодня больше всех афишируют свою набожность, молятся громче всех прихожан, сильнее всех бьют себя в грудь и кладут самые низкие поклоны во время службы, зачастую проявляют больше рвения в борьбе с тем, что они считают злом, нежели в исполнении заповеди о христианской любви. Забота о спасении и любовь к ближнему — не для них; не для них и притча о добром самаритянине и Нагорная проповедь. Их главная забота — дьявол, а не Бог. Сатана привлекает их больше, чем Христос, и борьбу с дьяволом и его слугами они предпочитают всем десяти заповедям. В фанатиках больше всего поражает отсутствие любви, возможно, они просто не способны любить.

Один критик отметил, что в литературе крайней правой почти нет лирики и любовной поэзии[460]. Женщины, в особенности молодые (которые считаются идеологически ненадежными), — чаще всего отрицательные персонажи. Единственный род романтической любви в этой литературе — любовь сыновняя: рыцарь в сияющих доспехах защищает родину-мать.

Насколько широка поддержка Лихачева в массах? Он не политик, не глава партии. Однако значительная часть образованного русского общества, лагерь национал-либералов, горячо симпатизирует хотя бы некоторым его взглядам. Их объединяет подчеркнутый патриотизм, многие (хотя и не все) разделяют религиозные воззрения Лихачева. Они хотят жить в свободной России (необязательно устроенной по образцу западной демократии), и их глубоко печалит утрата обширных территорий, населенных преимущественно русскими. Назовем несколько имен: Сергей Аверинцев, выдающийся историк-медиевист и богослов; Александр Ципко, политолог, получивший известность в эпоху гласности, некоторые члены редколлегии литературного журнала «Новый мир»; литературные критики Игорь Виноградов и Алла Латынина. Но прежде всего — Солженицын и его окружение[461]. Наконец, сюда можно отнести политических лидеров от Ельцина до Собчака, которые после распада Советского Союза все чаще и настойчивее говорят о заботах и интересах России. Вероятно, проще всего определить мировоззрение национал-либералов, сравнив их со взглядами радикальных демократов, следующих в основном традициям Сахарова.

Главная задача радикалов — создание демократических институтов, ибо их отсутствие — главная причина бед России в прошлом. Радикалы боятся, что, пока такие институты не утвердятся, свобода в стране будет в опасности. Они вовсе не желают рабски следовать Западу, но нет у них и внутреннего побуждения проводить специфически русскую социально-экономическую политику. Они не находят какой-либо особой русской традиции, которая могла бы ныне служить «путеводителем колеблющихся»[462].

Большинство радикальных демократов — люди неверующие. Для них утрата традиционных русских территорий — несчастье, но они не видят возможности исправить дело, во всяком случае, в обозримом будущем. У них нет согласованной экономической программы. Одни придерживаются классических рыночных теорий (школа Фридриха фон Хайека и Милтона Фридмена), другие предпочитают смешанную экономику. Радикальные демократы — твердые сторонники многопартийности и видят главную угрозу в крайней правой: захватив власть, она приведет Россию к тирании, войне и всеобщей катастрофе. Они любят культуру своей страны. По существу, они более русские — в традициях интеллигенции XIX века, — чем сами это осознают. Однако они безжалостно критикуют темные стороны российской истории. Радикальные демократы открыты западным влияниям, и их ностальгия по старой России не столь сильна, как у национал-либералов. Они, возможно, согласились бы со словами Эрнеста Ренана из его знаменитого эссе, написанного более ста лет назад: «Нации основаны на согласии; существование нации — ежедневный плебисцит. Нации не вечны: у них было начало, у них будет конец»[463].

В широком смысле они — либеральные демократы европейского толка, тогда как российские умеренные националисты — консерваторы, которые в принципе не враждебны идее политической демократии в России. Но, учитывая прошлое России и огромные грядущие трудности, националисты полагают, что, скорее всего, авторитарный (просвещенный) режим в стране более или менее предопределен. Они надеются, что в будущем религия сыграет решающую роль. Они склонны идеализировать Россию до 1917 года и видят будущее социально-политическое устройство страны подобным тогдашнему — разумеется, без его недостатков, но все же вполне в духе старой русской традиции. Большинство из них считают, что цена, которую пришлось заплатить за свободу, слишком высока. Какое будущее может быть у России, лишенной Украины, Белоруссии, Крыма и населенного в основном русскими Северного Казахстана? Это краеугольный камень мировоззрения умеренных националистов, и в определенной степени с их доводами соглашаются и либералы, и радикальные демократы. Балканизация бывшего Советского Союза — трагедия; она, несомненно, сильно затруднит демократизацию страны. Парадокс истории — в то время, когда в Западной и Центральной Европе рушатся границы, на Востоке наблюдается тенденция к отделению и сепаратизму. Теоретически каждый народ, даже самый малый, имеет право на суверенитет, однако объективные факторы — не в последнюю очередь, смешивание народов и рас в современном мире — порой не позволяют его обрести. Не существует морального императива, понуждающего нации силой добиваться этого абстрактного права. Шотландия находится в составе Соединенного Королевства примерно столько же времени, сколько Украина была в составе Российского государства. В Шотландии не меньше недовольства (властью метрополии), чем на Украине. Но большинство шотландцев понимают, что никто не выиграет, если Шотландия станет полностью независимым суверенным государством. Недостаток многих русских в том, что они не проявляют достаточной чуткости к национальным меньшинствам, — например, существует стойкое убеждение, что украинцев не объединяет ничего, кроме языка или даже просто (как считают иные) диалекта[464].

Советский режим в некотором отношении (главным образом это касается культуры) был менее репрессивным по отношению к нерусским народам, чем царский, но советский эксперимент по слиянию народов не удался, ибо он был навязан сверху. Недовольство Москвой росло постоянно, и, как только исчез политический контроль, ничто не могло удержать нации и народы от отделения — любой ценой. В Советском Союзе (а еще раньше в царской России) принадлежность к многонациональному государству давала определенные преимущества — как членство в престижном клубе. Но когда репутация клуба резко падает, этот мотив исчезает. Если бы Россия попробовала смириться с украинским национализмом, отделения, вероятно, не произошло бы. Но всерьез никто не пытался создать подлинную федерацию, основанную на самоуправлении, и, когда большинство украинцев проголосовало за полную независимость, новое руководство России ничего не смогло поделать: Союз распался. В более отдаленном будущем, когда надежды, связанные с суверенитетом, развеются, могут возникнуть более тесные отношения между Россией и Украиной. Но до той поры русские патриоты, лишенные Киева — колыбели русской культуры и государственности, — будут ощущать лишь бессилие и безысходность. Единственная альтернатива, с точки зрения русских «патриотов», — вторжение на Украину, что вряд ли можно считать здравой идеей. Некоторые республиканцы в Америке до сих пор считают, что Рузвельт и Трумэн «потеряли Китай» в 1938–1948 годах. Русские националисты сегодня обвиняют в потере Украины Горбачева и Ельцина, а не тех, кто правил предыдущие двести лет.

II

Распад Советского Союза — главное событие, формирующее русский национализм и определяющее русскую политику в обозримом будущем. Его можно сравнить с влиянием Версальского договора (1919) на послевоенную Германию или потери Северной Африки на политику Франции в 50–60-е годы. Версаль — и связанное с ним чувство национального унижения — был одним из главных факторов возвышения национал-социализма, а отступление из Северной Африки едва не ввергло Францию в пучину гражданской войны. Сейчас очевидно, что утраты Германии и Франции отнюдь не были смертельными. Германия потеряла маловажные колонии и некоторые провинции — Эльзас-Лотарингию, Познань и часть Верхней Силезии, чье население неохотно признавало себя немцами. Потеря Магриба вызвала исход оттуда нескольких сотен тысяч французов. С другой стороны, в новой России проживает не больше половины населения прежнего Советского Союза, а многие миллионы этнических русских живут ныне за пределами России; они стали национальными меньшинствами, отданными на милость новых, не слишком терпимых правителей. Через десять лет после утраты Северной Африки Франция жила лучше и в большем мире с собой, чем когда-либо раньше. Через семьдесят пять лет после Версаля и спустя почти полвека после еще одной проигранной войны Германия сейчас сильнейшее европейское государство.

Шок, пережитый Россией, был более жестоким. Верно — империя распалась не в результате военного поражения. Верно — некоторые русские националисты долгое время доказывали, что стране будет лучше без среднеазиатских республик, а может быть, и без Кавказа. Нерусские республики, утверждали они, эксплуатируют и в какой-то мере подрывают Россию. Иные глашатаи национализма, вроде Валентина Распутина, задолго до августа 1991 года предлагали, чтобы Россия взяла инициативу в свои руки и вышла из Союза. Но имперские амбиции и ощущение исторической миссии были еще весьма сильны — во всяком случае, никто не ожидал, что славянские республики также решат отделиться. Всю глубину травмы Россия постигла не сразу. Как и в Германии после 1918 года, здесь нашлось немало людей, готовых воспринять любые теории в духе «нож в спину»: несчастье вызвали не кто иные, как заклятые враги России в стране и за рубежом. Росло недовольство неблагодарными прибалтийскими республиками, Украиной, Молдовой и Кавказом, который в конечном счете немало выиграл от помощи России и от ее зашиты. Нарастал гнев, вызванный отношением к русским вне России; раздавались требования вернуть России Крым и крупные русские анклавы на Украине, в Казахстане и других местах. Разве не долг русского правительства — защищать русские интересы за пределами бывшей РСФСР, разве любая уважающая себя страна на протяжении всей истории не была готова охранять жизни и интересы своих граждан, попавших в трудное положение? Подобные настроения усиливались, и для русских демократов было бы самоубийством оставить правым монополию на патриотизм и защиту национальных интересов. Как в Германии после Версаля, это было бы равносильно сдаче страны экстремистам. Притязания демократов на свою роль в восстановлении мощи России и защите ее интересов были не только оправданны, но и жизненно необходимы. Существовала серьезная опасность, что отделившиеся республики, опьяненные национализмом, проявят упорство и не пожелают уступить законным интересам России. Это, в свою очередь, усилило бы недовольство и враждебность русских, и в результате могли возникнуть совсем уж трудноразрешимые конфликты. Призывов к разуму в таких случая не слышат, и поведением начинают управлять худшие инстинкты — именно этот урок можно извлечь из всего, что случилось в Германии после Версаля. Зато Франция дает нам другой урок: когда страна оказалась в трудном положении, понадобилось правое патриотическое руководство, которое заставило страну смириться с потерей Северной Африки, приспособиться к новому положению и отступить от края бездны. Приложимы ли эти уроки к России? Каждая историческая ситуация неповторима, но приведенные примеры из недавней истории ближе всего подходят к ситуации в России.

Ill

Иногда говорят, что по истории и географическому положению Россия обречена быть великой державой. Но что, если силы сцепления слабее, чем принято думать? Что, если за распадом Советского Союза последует распад России и возникнет несколько независимых или полунезависимых единиц вроде Татарстана, Сибири, Якутии и прочих? Такая возможность обсуждалась еще до того, как Советский Союз перестал существовать, а теперь ее и подавно нельзя исключить[465]. Доводы приводятся приблизительно следующие. Легко представить себе Россию либо как великую державу, либо как множество небольших государственных формирований. Любое промежуточное состояние нестабильно и вряд ли просуществует долго. Несомненно, есть силы, сопротивляющиеся дальнейшему распаду, но насколько они мощны? С одной стороны, это русские националисты и старые коммунисты, с другой — Запад. Запад желает «нового мирового порядка», в котором будут господствовать мир и покой, чтобы каждый мог спокойно возделывать свой сад. Объединенная Россия (при условии, что она не будет слишком сильной) лучше послужит интересам Запада, нежели хаос, который создаст новые политические и экономические проблемы (не исключен поток беженцев) и вообще может привести к образованию огромной опасной зоны, простирающейся от Санкт-Петербурга до Владивостока.

Следующий аргумент: рано или поздно империи возникают вновь, в уменьшенном виде, подобно тому как древняя Римская империя перевоплотилась в современную Италию. Приспособление к новому положению может быть болезненным (Великобритания и Франция не без труда нашли свое новое место в мире), но все обычно приходит в норму, старые имперские мечты забываются, ощущение судьбоносности исчезает, и начинает течь новая повседневная жизнь. Возможна ли такая нормализация? Никто не знает доподлинно, какова мощь националистических сил и долго ли они просуществуют[466]. Тем не менее можно полагать, что, если и начнется смута, она не будет долгой и в итоге приведет к некоему новому порядку. Сравнение с Францией после потери Магриба не очень правомерно, ведь Россия лишилась территорий несравненно более обширных, да и русских, оставшихся вне России, несравненно больше. Если бы Франция в 60-е годы распалась на десяток провинций, у нас был бы исторический прецедент. Но Франция не распалась. Хотя и малое может быть в чем-то прекрасным, однако на территории бывшей Российской Федерации люди не обязательно будут сосуществовать более мирно или более благополучно, если вместо одного государственного организма их возникнет десять или сто. Напротив, центробежные тенденции на территории России скорее усилят русский национализм, нежели ослабят его.

Они могут дать новый импульс к объединению (вынужденно навязанному свыше), — импульс, которого еще недавно не было вовсе.

Нет гарантии, что политическая ситуация в России нормализуется в результате успехов экономической реформы. Быстрое улучшение экономического положения маловероятно, да и не хлебом единым жив человек. Ему нужна духовная вера, нужны мифы и символы, и в некоторых странах, таких, как Россия, они нужны особенно. Человеческое существование — не финансовый баланс, не сводная таблица прибылей, убытков, капиталовложений и сметных затрат. Посткоммунистическая Россия в этом смысле подобна пустыне. И коммунизм, и национализм утратили ориентиры, поэтому они, не исключено, сочтут возможным объединиться на какой-то общей основе. Похоже, что и у церкви нет ни евангелий, ни апостолов, способных заряжать людей энергией, энтузиазмом и готовностью к жертвам, — а это понадобится в ближайшие годы. Подобный вакуум открывает дорогу всякого рода безумствам. После второй мировой войны Германия и Япония сумели построить процветающие и цивилизованные общества без какой-либо особой немецкой или же японской идеи или веры. Но они были разгромлены в войне, и потому им легче было начать с чистой страницы и отбросить отжившие убеждения. Если бы немцы, итальянцы или японцы отказались смириться с судьбой, это было бы самоубийством; они должны были смириться, чтобы выжить. Однако русские не потерпели военного поражения, напротив, поколение за поколением воспитывались в убеждении, что их страна непобедима ни в военном, ни в любом другом отношении. В таких обстоятельствах начать с самого начала психологически намного труднее.

IV

В эпоху глубокого кризиса сильнее выпячиваются дурные черты российского прошлого — тирания, невежество, раболепство, — нежели признаки красоты и гармонии. Однако всегда существовала та Россия, которая была источником гордости для своих сынов и дочерей, тот русский народ, который умел «сохранять бодрость в пучине отчаяния и быть весьма приятным и радостным»[467]. Иностранцы, которые язвительно писали о психологическом воздействии деспотизма, отмечали также гостеприимство, доброту к совершенно чужим людям, милосердие к калекам и слепым, широкую натуру русского человека. Они много писали о скромности простых людей, о великих талантах и культурных достижениях России, о литературе с более давними традициями, чем английская, французская и немецкая, — литературе, которая, по словам Соловьева, просвещала и преобразовывала весь человеческий мир. О богатом языке и фольклоре, о народных песнях, чувствительных, печальных и радостных, таких трогательных и прекрасных, как никакие другие в мире. Они отмечали также открытость России новым веяниям, — открытость, возможно, большую, чем у какой-либо иной страны. Природа — бесконечные открытые просторы, леса, величественные реки — сыграла важнейшую роль в формировании русского характера. Ни один народ не был ближе к природе, чем русские, и никто не изображал ее с такой любовью, как русские писатели. Лихачев называет православие «счастливейшим христианством, верой огромной чувственной красоты»: «Заметьте, что даже католические соборы пусты в своей грандиозности. Но посмотрите, как русская церковь, благодаря своему освещению, яркому сияющему иконостасу, благодаря гуманистической организации пространства, своей космической природе и золотым огням, как она просто прекрасна, как она сияет». Православие — не пустая помпезность и не только обрядность. Хельмут Карл Мольтке (Старший), великий стратег прошлого века, не был впечатлителен и склонен к преувеличениям — и, конечно, не был православным. Но на коронации Александра II в Кремле он был глубоко тронут великолепной торжественной процессией, чудесными церковными мелодиями и величественностью происходящего. Русский любит свою страну «сильно, пламенно и нежно» (Лермонтов), русские воевали с иноземными захватчиками и побеждали их, даже когда сопротивление казалось безнадежным.

Нетрудно сочинить длинную оду красотам России, благородному характеру и великим достижениям многих ее сыновей и дочерей. Какой еще народ сумел бы пережить те тяжелые испытания, которые история уготовила России? Правда, многое из сказанного относится скорее к былой, навсегда ушедшей крестьянской России. Ностальгия русской правой — чисто руссоистского толка (хотя правые, вероятно, никогда не читали женевского мудреца). Руссо писал, что сельская община — единственный залог свободы и счастья, а от капитала исходит «постоянная зараза, которая подтачивает и в конце концов разрушает всю нацию». Трудно представить более подходящее заключение к роману «Все впереди» Василия Белова (1986). Но золотой и серебряный века русской культуры вышли все же не из сельской общины, и если в недалеком будущем, как полагают Лихачев и другие, грядет новое возрождение культуры, оно снова начнется в городах[468].

Величие России никогда не оспаривалось, и как раз на фоне ее достижений особенно сильно ощущается боль после семидесяти лет разрухи и разорения. Умеренные националисты (и, a fortiori, крайние националисты) ошибаются, полагая, что только они ощущают эту боль, а радикальные демократы — не более чем «культурные нигилисты», которые отрицают и презирают все русское. Слова «культурный нигилизм» нельзя в полной мере отнести и к советской эпохе. Действительно, при Ленине, Сталине и их преемниках были разрушены многие памятники и нанесен другой страшный ущерб, восполнить который невозможно; но верно и то, что русской классики было напечатано гораздо больше (и гораздо больше пьес поставлено в театрах, и больше произведений искусства выставлено в музеях), чем за семьдесят лет перед революцией. При советском режиме полное неприятие традиционной русской культуры продолжалось всего несколько лет и лишь в немногих ее областях.

Обвинять либералов в «нигилистическом» отношении к русской истории и культуре несправедливо, если не считать, что истинный патриот должен восхищаться и прославлять все содеянное и все созданное до 1917 года, даже если это было злом, безобразием или глупостью, — «права она или нет, это моя страна».

Русская правая обвиняет демократов в «культурном нигилизме» и «космополитизме»; это обманный ход, но есть одно исключение — спор о роли православной церкви в будущем русском обществе. Не все правые религиозны, и не все левые — атеисты. Однако большинство демократов стоят за светское общество, тогда как правые, в том числе умеренные русофилы, хотели бы предоставить православной церкви центральную роль в политической жизни страны. Не так давно русофилы вновь открыли для себя русских религиозных философов первой половины XX века и оказались под влиянием наиболее консервативных из них[469]. Все эти философы считали, что христианство должно внести свой вклад в политическое переустройство России, но взгляды их существенно расходились. Георгий Федотов был демократом, Иван Ильин (см. выше) отвергал многопартийную систему и отстаивал некое сочетание диктатуры и теократии. Антон Карташев предлагал промежуточный вариант: христианское, но не полностью теократическое государство[470]. Крайняя правая с распростертыми объятиями восприняла Ильина, но его политические статьи она перепечатывает часто, а теологические — чрезвычайно редко. По мнению правых, заповедь «люби ближнего своего» применима лишь к единоверцу-христианину. Умеренных русофилов, включая Солженицына, больше привлекает Карташев. Демократы, при всем уважении к церкви, придерживаются идеи современного светского государства и отделения церкви от государства. Таким образом, идеологическая граница между демократами и умеренными русофилами — не в том, что одни меньше, а другие больше привязаны к прошлому и культуре России, настоящий водораздел проходит через концепцию абсолютной и вечной ценности нации и политической роли церкви в будущей России. Но даже и эта граница несколько искусственна, потому что многие консерваторы не религиозны и потому что церковь не желает слишком активно участвовать в политической жизни. В конечном счете подлинные различия между демократами и умеренными националистами, видимо, не интеллектуального свойства: их корни — в эмоциях и инстинктах, что делает эти различия не менее, а более реальными.

Насколько справедливо различие между патриотизмом и национализмом, отмеченное Лихачевым? Его суждение, несомненно, находит сторонников во всем мире. Что мы понимаем под патриотизмом? — спрашивает французский философ Клод Казакова. Очевидно, что это слово происходит от латинского patria — «страна отцов»; ее не выбирают, она достается нам волей случая, по рождению. Однако в европейском сознании с древних времен отечество — не просто страна, в которой человек живет, но страна, которую он любит, с которой связан многими нитями традиций и культуры, которую он принимает и которая принимает его. Националист же превращает отечество в фетиш, субъект исключительного культа. Его любовь к отечеству неизмеримо выше, чем любая другая любовь к любому другому отечеству; его отечество коренным образом отличается от всех прочих и предпочтительнее всех прочих. Его национальный долг важнее всех остальных обязанностей: «Националисты — чрезмерные и исключительные патриоты, их патриотизм ограничивает их гуманизм»[471].

Но русские националисты из крайней правой яростно возражают против такой дифференциации. Самые примитивные из них ставят знак равенства между патриотизмом, национализмом и шовинизмом и утверждают, что до большевистской революции слово «черносотенец» был синонимом слова «патриот»[472]. Более образованные правые избегают столь вопиющих заявлений, даже «Память», не говоря уже о менее экстремистских группировках, предпочитает термин «патриот» термину «шовинист». Оправдывая задним числом «черную сотню», они в большинстве своем (кроме разве что ультраправых сектантов) избегают самого этого термина, так как он чересчур одиозен. Но в душе своей и в политической практике крайние правые не слишком различают патриотизм и национализм. Для них национализм — самое святое в жизни, только в принадлежности к нации (или народу) жизнь личности обретает духовный смысл; различия между нациями носят фундаментальный характер, и преданность своей нации стоит выше всех прочих обязанностей человека. Таковы, в общих словах, взгляды большинства русских националистов. В этом контексте несущественно, считают ли они свою нацию выше других: одни считают, другие — нет. Кто принадлежит к нации? Только этнические русские, к тому же православные. Католики, мусульмане, протестанты, евреи могут быть российскими подданными, их можно терпеть, им можно предоставлять свободу вероисповедания и даже некоторые гражданские права. Но поскольку «Святая Русь» для них ничего не значит, они не могут быть настоящими русскими. Некоторые просвещенные правые согласны на уступки: кое-кто из не русских по крови могут стать настоящими русскими патриотами и полностью слиться с Россией — ценой огромных усилий и готовности к жертвам во имя отечества. Но таких всегда будет очень немного. Крайние правые не делают никаких исключений: «Жид крещеный — вор прощеный», — говорит русская пословица.

Такого рода аргументация ввергает русскую правую в бездну проблем и противоречий, которые, по-видимому, неразрешимы. Проверять религиозность русской нации в посткоммунистическую эпоху — бессмысленно, ибо, как уже отмечалось, даже по самым благоприятным опросам менее половины населения России относят себя к верующим, а соблюдают православный ритуал и того меньше[473]. Заменить религиозный тест расовым вряд ли возможно, ибо для всех, кроме ультраправых сектантов, такой вид проверки абсолютно неприемлем — отчасти из-за памяти о нацизме. В любом случае расовый критерий неприменим в стране, пережившей столь бурное смешение рас и народов. Было бы интересно как-нибудь провести в России генетическое исследование; результаты его, вероятно, удивили и поразили бы многих националистов. Они пришли бы к заключению, что (перефразируя Кодекс Наполеона) «la recherche de l'origine est interdite»[474].

И все же разница между патриотизмом (добром) и национализмом (злом) остается открытым вопросом по многим причинам, в том числе и историческим. Патриотизм не всегда пользовался таким уважением, как ныне. Не только Сэмюэл Джонсон[475] говорил, что патриотизм — последнее прибежище негодяя, и не один Драйден[476] мог сказать: «Дураком довелось бывать, но патриотом — никогда». Лессинг писал другу, что он не знает, что такое «любовь к родине» — в лучшем случае это «героическая слабость», которой он был бы рад избежать. Шиллер, которым восхищались и которого цитировали в России, может быть, не меньше, чем на родине, писал другу в год Французской революции, что «патриотические интересы важны только для незрелых наций», а писать лишь для одного народа — ничтожная и банальная цель. Гете до конца жизни придерживался того же мнения, а Пушкин жаловался на несчастье быть рожденным в России. Шафаревич, самый неутомимый охотник за русофобами, особенно выделил и заклеймил Гейне за неуважение к национальным идеалам. Гейне был евреем, его обвинить легче всего, но каждый, кто знаком с историей европейской культуры, знает, что и в век Просвещения, и в следующую за ним эпоху царило полное безразличие к патриотизму. Люди того времени были космополитами, они верили в Humanitas и прогресс всего человечества, в системе их ценностей ни патриотизм, ни национализм не занимали высокого места.

Хотя некоторыми корнями национализм уходит в XVIII век, можно считать, что он был изобретен в Европе (как сказал Э. Кедури) лишь в эпоху наполеоновских войн — и с этого времени начинается его победоносное шествие по миру. С тех пор не прекращаются споры: национализм — это добро или зло? Либералы (и марксисты) себе на беду традиционно недооценивали его политическое значение. Несомненно, европейский национализм XIX века нередко (но не всегда) был положительной, объединяющей силой (подобно тому, как семья и клан — или империя — объединяли людей в более ранние исторические периоды), союзником демократии. Но в XX веке он чаще был союзником (или орудием) агрессивных, тиранических режимов, приводил к постоянным конфликтам, репрессиям, порождал нетерпимость и лишь разделял людей. Есть и другое мнение: сам по себе национализм — не хорош и не плох, это естественное явление, а разрушительные войны бывали задолго до его возникновения. Но поскольку средства уничтожения стали гораздо более смертоносными, а войны — гораздо более разорительными, чем прежде, то и побудительные мотивы, такие, как национализм, также стали намного опаснее. Между идеями Гердера или демократическим национализмом Мадзини и Гарибальди и межнациональными конфликтами в Восточной Европе наших дней нет ничего общего. И националистов вдохновляют отнюдь не идеалистические концепции. Льюис Намир[477] в одной из своих работ высказал такое суждение: на определенном этапе истории в странах Центральной и Восточной Европы стала престижной государственная служба, соответственно вопрос о языке приобрел величайшее значение, а из споров о языке возник национализм.

Это наблюдение относится к XIX веку. Но оно справедливо и для современной Восточной Европы, и, a fortiori, для большинства республик бывшего Советского Союза. Главной объединяющей силой стала ксенофобия, а идеологические претензии ксенофобов в области истории и культуры чаще всего лживы: среди исторических лиц, возведенных в «герои», негодяев обычно столько же, сколько святых. Агрессивный национализм, с его насущной потребностью иметь врагов, помогает демагогам властвовать над толпой, он отвлекает общество от подлинно важных проблем, стоящих перед ним, — экономических, политических, экологических. Короче говоря, национализм такого рода — верный путь к катастрофе. Ранние идеологи национализма — виднейший из них Гердер — были гуманистами. Их занимали вопросы национальной принадлежности и групповой культуры, они считали, что все культуры (как и все народы) равны перед Богом. Они жили в традициях Просвещения. Вот тут мы подходим к коренному различию между современным правым национализмом в России (и в любой другой стране) и его первоисточником: суть — в анти-Просвещении. Для крайних правых националистов философия Просвещения — дело дьявола. Космополитическая идея «гражданина мира», концепция общечеловеческих ценностей презренны, они прямо противоположны ценностям и идеалам подлинного патриота. Так было не всегда. Когда в своей знаменитой «Пушкинской речи» Достоевский провозгласил, что судьба России — это, бесспорно, судьба общеевропейская («западная», говоря современным языком) и универсальная, когда он говорил об общечеловеческом гении Пушкина и утверждал, что быть подлинно русским — значит быть братом всех людей и вселенским человеком (курсив оригинала), — он, возможно, был слишком возбужден и изъяснялся не вполне связно, но, несомненно, был искренен. Сегодня нельзя представить себе оратора русской правой с такими настроениями. Распалась связь времен — произошло восстание против здравого смысла, и идеи свободы и общечеловеческих ценностей были отброшены.

Прошло более двухсот лет, и сейчас мы слишком хорошо осознаем наивность людей Просвещения. Они оценивали человеческую личность и человечество в целом чрезмерно оптимистично. Спустя пятьдесят лет после поражения фашизма все более остро ощущается необходимость в противовесе этой идеологии. Просвещение вновь выходит на сцену как защитник свободы и справедливости против сил тьмы и варварства. Между ними проходит линия фронта и в современной России.

На этом этапе дискуссии русские «либеральные консерваторы»[478] склонны цитировать Екклесиаста: «Всему свое время и время всякой вещи под небом»; «время разбрасывать камни, и время собирать камни» (Еккл. 3, 1; 3, 5). После столь долгой борьбы не пришло ли время всем мужчинам и женщинам доброй воли убрать баррикады и объединить силы для перестройки и исцеления?[479] Страна, которая видела так много конфликтов, очень нуждается в мирном сотрудничестве. Но для сотрудничества необходим фундамент. Сможет ли русская правая — с ее упором на русскую исключительность, на русофобию, с ее глубокой ненавистью к космополитам и «культурным нигилистам», с ее психологической потребностью иметь врагов — хотя бы вообразить, что она разбирает баррикады? Может быть, они нужны ей так же, как Хонеккеру была нужна Берлинская стена?

Различаются ли (благотворный) патриотизм и (злокачественный) национализм лишь степенью любви к родине, как это видит Лихачев? Каждый любит или должен любить свое отечество, но опасен тот, кто приносит в жертву этой любви все остальные человеческие связи, ценности и обязательства.

А может быть, патриотизм и национализм: — это лишь две стороны одной медали, или, точнее, две разные страницы в географическом атласе? Часто отмечают фундаментальную разницу между либеральным западным и авторитарным восточным национализмом[480]. Национализм на Западе возник в странах этнически относительно однородных или, по крайней мере, с точно определенными границами; у них были высоко развиты экономика и культура. Национализм в Восточной Европе (и в «третьем мире») возник — или был изобретен — в совершенно иных условиях. Отсюда его антилиберализм, подавление меньшинств, частые конфликты и войны с соседями и вообще разрушительный характер. Разумеется, и национализм на Западе не всегда соответствовал высоким стандартам. Но после горьких уроков двух мировых войн западный национализм в целом утратил агрессивность.

В последние годы националистические политики и группировки растут как грибы по всей Восточной Европе и в республиках бывшего Советского Союза. Поскольку они склоняются либо к сепаратизму, либо к экспансии (либо к тому и другому вместе), постоянно существует огромная потенциальная опасность новых конфликтов и дестабилизации. Нельзя рассчитывать, что умеренный национализм возьмет верх над агрессивным. И совершенно не важно, почему люди становятся националистами, — потому ли, что они фанатики (негодяи, романтики, невротики), потому ли, что такова цена модернизации, или по объективной, практической необходимости[481]. Похоже, что национализм становится существенным условием человеческой жизни на современном этапе истории, даже если он основан всего лишь на воображаемых связях.

VI

Что внес Солженицын в мировоззрение умеренных русских националистов? Во многом именно его мысли были главным источником их вдохновения. Можно вспомнить, что многие предсказания Солженицына (о слабости Запада, о китайской угрозе и прочие) оказались неверными. В 70-е годы он пришел к пессимистическому выводу о том, что половина человечества катится под откос и еще пятнадцать процентов балансируют на грани падения («Наши плюралисты»). В 70–80-х годах он жаловался, что Запад постоянно отступает перед советской агрессией. Однако в оценке российской ситуации он чаще оказывался прав. В отличие от крайней правой, он не винил одних инородцев во всех несчастьях России; центральная тема его размышлений — необходимость в покаянии и моральном перерождении. В отличие от крайней правой, он в принципе не отвергает и демократическую систему. Но он считает, что в обозримом будущем Россия не будет к ней готова. Нуждам России больше всего соответствует авторитарное правление с человеческим лицом, считает Солженицын. Он расходится с либералами по самым основным вопросам. Как и у славянофилов, центральное место в мировоззрении Солженицына занимает концепция внутренней свободы; по его мнению, западный плюрализм, капитализм и политическая демократия породили материалистическое общество, лишенное духовных ценностей. Для России он провидит иное будущее; он человек глубоко верующий, гуманизм и общечеловеческие ценности для него значат немного. Его взгляд на возможность совершенствования человеческой природы — взгляд консерватора. Доктрину Солженицына называют «нео-неославянофильской», но термин «русофильская» был бы более точным. Он не сторонник русского империализма и не государственник, хотя его, без сомнения, крайне огорчает утрата многих русских территорий. Наконец, в отличие от демократов, он считает, что царский режим, существовавший до 1917 года, хотя и не был идеален, все же являл собой наименьшее зло во всей русской истории. Поэтому февральская революция 1917 года была актом высшего безумия, который неотвратимо привел к победе большевизма. Многие тома «Красного колеса», которое он пишет более двух десятилетий, — попытка доказать это с помощью документального романа[482].

Авторитет Солженицына весьма высок в националистических и правых кругах, лишь крайние экстремисты обвиняют его в измене, в доносительстве на солагерников и прочих преступлениях. Даже критики слева восхищаются его отвагой во времена публикации «Одного дня Ивана Денисовича» и в целом признают, что «Архипелаг ГУЛАГ» имел историческое значение для либерализации советского общества. На Западе творчество и идеология Солженицына 80-х годов в общем оцениваются отрицательно — в отличие от раннего творчества. Дело вовсе не в том, что его критика Запада была совершенно некомпетентной и что он не понял и даже не попытался понять основы западной мысли и образа жизни. Его политическая философия была дилетантской; она неоригинальна и содержит идеи уже известные, не раз обсуждавшиеся, давно принятые или отвергнутые. Один выбирает гуманизм, либеральную демократию и интернационализм, другой — религию, консерватизм и доктрину «Россия прежде всего»; это личный выбор, и его нельзя одобрять или порицать, оправдывать или осуждать. Во многом различие между Солженицыным и Сахаровым — это различие между консервативным и либеральным утопизмом.

Многих да Западе раздражали притязания Солженицына на роль, первопроходца антикоммунизма. Он, по-видимому, искренне верит, что до него практически никто ничего не знал о ГУЛАГе. Хотя его книга, вероятно, самая большая на эту тему, существует целая библиотека других работ, известных широкой публике. Еще громче кричит об этом Игорь Шафаревич, солженицынский Санчо Панса. Шафаревич уверяет, что западный либеральный истеблишмент оправдывал и защищал сталинизм от начала и до конца[483]. На деле, западные либеральные антисталинисты были наиболее осведомленной и мощной оппозицией сталинизму задолго до того, как Солженицын и Шафаревич появились на сцене. И их отрицание сталинизма было безоговорочным.

Заслуга Солженицына в том, что он (в отличие от крайней правой) понял: в современной России нет места русской идее старого образца — с главным акцентом на имперскую миссию. Нынешняя задача русских патриотов — перестроить общество и страну, а не править другими народами. Русская идея, как ее понимали славянофилы, была во многом мессианской: предполагалось, что в конечном счете Россия должна обрести духовное спасение и принести его Западу. Уверенность в моральном вырождении и плоском материализме Запада так же глубоко укоренилась в русском националистическом мышлении, как и в немецком. Нет сомнения — западное общество во многом несовершенно. Но из этого отнюдь не следует, что в обозримом будущем именно Россия сможет предложить Западу средство от его болезней. Здесь уместней был бы девиз: «Мессия, исцелися сам!» — или что-то в этом роде. Может быть, на исходе нынешнего чистилища Россия и сообщит миру что-то важное и универсальное. Однако нет никакой уверенности, что нечто подобное вообще произойдет. Во всяком случае, до этого еще очень далеко.

VII

В XX веке правый национализм во Франции распространился от де Рояля До «Аксьон франсез» и далее — до фашистских партий. В Великобритании — от Черчилля до Освальда Мосли. Спектр русской правой столь же широк. Де Голль и Черчилль отличались от фашистов их стран не только тем, что не желали жить под оккупацией и подчиняться иностранному агрессору, вознамерившемуся покорить их страны. Они приняли демократические правила игры, а позднее, не теряя веры в исключительные достоинства своих стран, пошли на деколонизацию и стали вместе с соседями устраивать новый демократический порядок в Европе. Они терпимо относились к своим противникам внутри страны. Когда во время войны в Алжире де Голлю предложили арестовать Сартра (тот призывал французских солдат к дезертирству), он с порога отклонил предложение, заявив: «Сартр — тоже часть Франции». Столетием раньше Бисмарк, твердокаменный автократ, принял парламентаризм, хотя и испытывал при этом сильное внутреннее сопротивление. Готова ли к такому поведению русская правая? Конечно, некоторые правые и без того призывают к покаянию и терпимости, и им нечему учиться у западных демократов. Однако настоящая книга в основном о тех, кто еще не дорос до этого, а может быть, не дорастет никогда. Когда-то европейская правая также отвергала идею свободы и к современной демократии пришла лишь постепенно. «Дойч-национален» и «Аксьон франсез» были ярыми противниками демократии. В 90-е годы прошлого века интеллектуалы Западной Европы были настроены антилиберально. Главными врагами были капитализм, парламентская демократия, либеральное буржуазное общество и его культура. Это был бунт против разума и позитивизма; иррационализм, насилие, кровь и почва, расизм и различные volkisch доктрины стали завоевывать умы. Все это сыграло на подготовку двух мировых войн. Россия не восприняла этой интеллектуальной моды, лишь «Вехи» выступили против материализма, — но не против демократии. Однако русское общество никогда не принимало либерализма: российской реакцией на радикализм стала «черная сотня», которую породили революционные события 1905 года; она была и антилиберальной, и антикапиталистической. «Черная сотня», как и «Аксьон франсез», стояла на полпути к фашизму — со своим популизмом, антикапиталистическими настроениями, ксенофобией, агрессивным национализмом и еще неразработанным (или, если так можно выразиться, «ненаучным») расизмом[484]. К тому же «черная сотня» была тесно связана со столпами старого режима — монархией и церковью. Ей было трудно приспособиться к современному, постоянно меняющемуся миру. Она не смогла выделить из своей среды лидера и создать хорошо организованную централизованную партию. Черносотенная пропаганда потерпела поражение среди большей части населения.

В других странах Европы также возникли полуфашистские движения вроде бельгийских «рексистов» и румынской «Железной гвардии», в которых отчетливо проявился религиозный элемент[485]. В каждом случае были свои причины для возникновения подобных гибридов. За девяносто лет своего существования русская правая никуда не продвинулась. Она не пришла к демократии и не стала полностью фашистской. Но кое-какие перемены все же произошли: панславизм прошлого века в современном мире утратил свое значение и сменился русофильством. Некоторые московские интеллигенты многое заимствуют у неофашистской Nouvelle Droite. Подаются под новым соусом геополитика и евразийство, теория «жидомасонского заговора», переиначенная под «мондиализм», германская метафизическая философия, приправленная неоязычеством, но маловероятно, что они станут чем-то большим, нежели салонными играми горстки интеллигентов. Итак, русская правая не ушла далеко от «черной сотни», и тому есть исторические причины. Пока коммунизм был у власти и существовал Советский Союз, открытая проповедь расизма была невозможна. Даже во времена сталинизма она не совмещалась с марксизмом-ленинизмом. С точки зрения антикоммунизма это было бы самоубийством, ибо белые в конечном счете стояли за единую и неделимую Россию. Но вот коммунизм обанкротился, Советский Союз развалился, и возник политический вакуум. Не верится, однако, что его заполнят идеи русского фашистского движения. Советские руководители ограждали народ от избыточной информации о нацизме и итальянском фашизме: за полвека на эти темы было опубликовано всего несколько не очень внятных книг, а многие аспекты фашизма запрещено было даже упоминать. Но и самый неосведомленный русский знает, что Гитлер был плохим человеком, что нацисты считали русских (не только коммунистов) недочеловеками, убивали их миллионами и нанесли стране колоссальный ущерб. Все это укоренилось в народной памяти слишком глубоко, чтобы ныне можно было допустить возрождение нацизма. Самое большее, на что можно решиться (и это делается), — протащить национал-социализм через заднюю дверь, избегая всяких упоминаний о Гитлере, Муссолини и истории фашизма.

Есть еще один фактор, затрудняющий проповедь чистокровного фашизма в сегодняшней России, и это, парадоксальным образом, — его сходство со сталинизмом. Русские ультраправые стоят за авторитарный режим, но культ личности, типа гитлеровского или сталинского, не может сегодня пропагандироваться в России — разве что среди самых отсталых слоев общества. То же самое, mutatis mutandis[486], относится и к «центральной роли» государственной партии — важной установке фашизма. У русских, во всяком случае на некоторое время, выработался иммунитет против «руководящей роли партии», под каким бы соусом она не подавалась. Дофашистские политические группы, подобные «черной сотне», существовали в разных странах, и у всех этих групп много общего. Уже упоминались их антилиберализм и антикапитализм. Они, как правило, военизированы и считают, что армии должна быть отведена центральная роль во внутренних и внешних делах. Другие типичные черты — миф об упадке и национальном возрождении, вера в органическое иерархическое государство, в исторический «особый путь» и историческую миссию.

Однако у русской правой есть и свои особенности — по меньшей мере, в расстановке акцентов. Это прежде всего сатанизм, вера в жидомасонский заговор и русофобию. Мы уже говорили, что всем фашистским, парафашистским и протофашистским движениям в той или иной мере была свойственна вера в заговоры; ни одна подобная группа не благоволила к евреям, масонам и отступникам от своей истории и культуры. Однако ни в какой другой стране, кроме России, ультраправые патриоты не были так загипнотизированы интригами и кознями врагов — обычно абсолютно мнимыми или, во всяком случае, преувеличенными. Что было причиной — атавистические страхи, ощущение неполноценности и несостоятельности перед лицом дьявольской враждебной силы или же особый, присущий русским, фанатизм? Но если бы такой фанатизм существовал, он проявлялся бы и еще как-то, а этого не было. Впрочем, в других странах тоже известны проявления ультранационализма в области культуры, сравнимые с нынешними российскими[487]. И все же нигде вера в заговоры не проявлялась столь выразительно.

Во Франции и Англии драматические события 1789–1793 годов породили в умах некоторых современников веру в гигантский заговор, составленный энциклопедистами, иллюминатами, масонами, иезуитами и различными космополитическими группировками. В Германии этот феномен проявился несколькими десятилетиями ранее; он сыграл важную роль в развитии немецкого консерватизма[488]. Однако самое позднее к середине XIX века западный консерватизм перерос эти фантазии. У них есть тенденция время от времени возвращаться, но не слишком надолго, и выживают они лишь на обочинах политической жизни. Фашизм находился под влиянием множества мифов, однако параноидальный страх перед заговорами никогда не занимал центрального места в его идеологий. Лишь в России эта тема приобрела (и продолжает сохранять) важнейшее значение.

Пожалуй, было бы нечестно обвинять русских ультранационалистов в недостаточной оригинальности. Ведь по-настоящему новых идей не так уж много — как в правом, так и левом лагере. Все элементы идеологии крайних правых движений — консервативных, фашистских и парафашистских — в том или ином виде уже когда-либо использовались в прошлом. Что касается фашизма, то поистине ничто не ново под луной — разве что в России он имеет посткоммунистический характер. Будущее покажет, чем все это обернется на практике, — возможно, лишь тем, что при всей ненависти к коммунизму правая с неизбежностью унаследует некоторые существенные его черты.

VIII

Историки XX века немало размышляли о том, что определяет развитие и успехи фашизма. Теперь уже общеизвестно: для объяснения феномена фашизма, как и коммунизма, недостаточно такой категории, как «объективные условия». Часто бывает, что «объективные условия» имеют место — экономический кризис, распад или отсутствие демократических институтов. Но пока нет фюрера или дуче, которые вместе с единомышленниками поднимают динамичное массовое движение, эти условия могут остаться неиспользованными. Из опыта истории не следует, что, раз уж объективные условия сложились, лидер непременно обнаружится. Его появление — историческая случайность, и поэтому предсказывать вероятность захвата власти фашистами достаточно рискованно. В случае России такой вариант исключить нельзя, но все же он маловероятен — хотя бы из-за раздробленности русской крайней правой, и раздробленность эта (как сказал бы Маркс) не случайна: она — результат большого разброса интересов, влияний и чаяний в этих кругах.

Нетрудно перечислить причины, которые, по-видимому, способствовали развитию крайних правых националистических движений. Это чувство национального унижения вследствие распада Советского Союза; необходимость проводить твердую политику с бывшими союзными республиками, чтобы защитить интересы России и миллионов русских, оставшихся за ее пределами; тяжелое экономическое положение и необходимость проведения непопулярных реформ; бессилие властей перед нарушителями закона и правопорядка; отсутствие устоявшихся демократических институтов в России; традиционное психологическое тяготение к сильной руке; старая веймарская дилемма — как вводить демократию, не имея достаточного числа демократов; глубокие расхождения среди левых. Может показаться, что все эти (а также другие) факторы доказывают правоту тех в русской правой, кто говорит, что время работает на них. Действительно, как полагают некоторые наблюдатели, в 1932 году у нацизма в Германии было меньше шансов, чем в России сегодня, — хотя бы потому, что, когда в Германии наступил кризис, демократические силы находились у власти уже более десятилетия[489]. Разве не верно также, что посткоммунистическая Россия повторяет ошибку Веймара, предоставляя абсолютную свободу врагам демократии?

Однако по различным причинам, о которых не раз говорилось в настоящем исследовании, полная победа фашизма в России все же кажется маловероятной — хотя бы потому, что, вопреки распространенному убеждению, история никогда не повторяется. Более вероятна авторитарная система на платформе, скажем так, национализма и популизма. Схема такого национал-социализма разработана уже довольно давно; это русская национальная идея (как ее толкуют в крайней правой), опирающаяся на «союз труда и капитала», широкое политическое движение и силы безопасности, взявшие на себя функции общественного контроля[490].

Такой национал-социализм вдохновляется идеями ушедшей эпохи. Это все тот же коммунизм, только очищенный от марксистского интернационализма, — антизападный, антидемократический, твердо верящий в особые русские духовные ценности и особую политическую культуру России. Недаром среди лидеров правой так много бывших видных партийных функционеров, генералов армии и КГБ. Поразительна живучесть старых идей. Как Генрих IV решил, что Париж стоит мессы, — так и некоторые функционеры способны поверить, что Москва стоит нескольких коленопреклонений в православном соборе. Правда, кое-кто мог обратиться к «русской идее» (в их толковании) вполне искренне. Что общего у тридцати девяти видных представителей общественности, подписавших манифест Фронта национального спасения в сентябре 1992 года?[491] На первый взгляд — немного: среди них есть и «неперестроившиеся» марксисты (Р. Косолапов), и национал-социалисты (Лысенко), и монархисты, и ярые противники любой формы социализма (Шафаревич). Но когда Илья Константинов, главный организатор Фронта, уверяет, что между «левой» и «правой» националистической оппозицией существуют лишь чисто внешние отличия, он не слишком далек от истины. Их объединяет ненависть к общему врагу и некая общая вера в созданный ими образ будущей России. Итак, по иронии судьбы, при всем давнем отвращении к коммунизму, при всех проклятиях в адрес безбожного большевизма, при всех анафемах космополитам и марксистам-антипатриотам, при всех ругательствах, изрыгаемых на «могильщиков России», националисты из крайней правой оказались в едином строю со вчерашней партийной и государственной номенклатурой. И никто не может с уверенностью предсказать, насколько эта коалиция прочна и как долго она продержится.

IX

Истинный русский, говорят, должен всегда помнить о доблестных деяниях славных предков. Это и есть источник патриотического вдохновения, особенно в периоды духовных и политических кризисов. Тоталитарная революция и либеральные реформы потерпели неудачу. Ни международный пролетариат, ни братья славяне, ни другие народы бывшего Советского Союза не горят желанием связать свои судьбы с судьбой русских. В таких обстоятельствах отход на позицию национализма представляется логичной и единственно возможной реакцией. Другие народы в периоды кризисов вели себя подобным же образом. Термин «наши» — эквивалент названия «Шин фейн»[492] — означает «мы сами», а для французского националиста не было понятия, более дорогого сердцу, чем «только Франция». В сравнении с шовинистической риторикой в республиках бывшего СССР и странах Восточной Европы, русский национализм (за исключением самых крайних его проявлений) кажется чуть ли не умеренным.

Доблестные деяния славных предков, золотой век, потерянный рай, который надлежит вернуть, — все это, разумеется, только мифы, ибо никакого золотого века не было. Но мифы можно использовать, и, если все трещит по швам, стоит ли пренебрегать призывами к национализму? Это может подвигнуть народ на колоссальные усилия, а они необходимы, чтобы вытащить страну из трясины и построить новый фундамент существования. Искушение национализмом действительно огромно, но сомнений в эффективности этих призывов еще больше. Ницше некогда писал, что быть хорошим немцем — значит «дегерманизироваться». То же самое можно сказать и о русских в их нынешнем трудном положении. Конечно же, Ницше не имел в виду рабское копирование чужеземных моделей и отказ от старых традиций только ради того, чтобы порвать с прошлым. Такие попытки делались в России со времен Петра Великого и не слишком удавались. На самом деле Ницше подразумевал, что если нация развивается и растет, она должна сорвать националистические шоры. Ни славное прошлое, ни доблестные предки не могут обеспечить то, в чем ныне нуждается Россия, — создание новой экономики и нового общества. Национализм необходим, когда нужно мобилизовать все ресурсы народа на борьбу с внешними врагами. Но сейчас России никто извне не угрожает. В перестройку страны национализм per se решающего вклада внести не может. Он может апеллировать к историческим и культурным узам, объединяющим людей, к их общим ценностям и идеалам. Но он не в состоянии предложить никаких особых идей, извлеченных из прошлого России[493]. Все сказанное относится к умеренному национализму; идеи же крайней правой не только безумны, но и порочны. Создавая образ несуществующего врага, они отвлекают энергию нации от преодоления реальных опасностей, от того, в чем действительно больше всего нуждается народ, — огромной работы по перестройке. Если идеи ультраправых возьмут верх, произойдет то, чего не смогли добиться ни Гитлер, ни Сталин, ни наследники Сталина, — полное разорение страны. Хочется думать, что этого все же не случится: русский народ — не невежественное стадо. Кто же тогда поможет России в ее нынешних бедах? Парадоксально, но ответ содержится в стихотворении Эжена Потье, которое до 1943 года было официальным гимном Советского Союза, а с 1944 стало партийным гимном: «Никто не даст нам избавленья: ни Бог, ни царь и ни герой». Избавленье дадут только собственные усилия русского народа, его добрая воля, его способность стойко переносить превратности судьбы.

В истории народов Запада вряд ли можно найти какие-либо рецепты, ибо российская ситуация достаточно уникальна. На пользу пойдет, скорее, отрицательный урок: какие идеи и методы не следует применять. Русские правые старательно пытались добыть за рубежом неизвестные ранее источники вдохновения. Все, что они недавно обнаружили, — это весьма многообещающие, но совершенно непригодные к употреблению идеи, которые достигли пика популярности в Германии в начале 30-х годов (до прихода к власти нацистов): кружок «Свершение», корпоративные школы, теории Карла Шмитта об авторитарной демократии и чрезвычайном положении, некоторые разновидности национал-большевизма. При этом следует помнить: в Германии 1930–1933 годов очень немногие ожидали, что спасение придет от церкви.

Различаются ли патриотизм и национализм лишь степенью любви к родине? Каждый любит или должен любить свое отечество, но опасен тот, кто приносит в жертву этой любви все остальные человеческие связи, ценности и обязательства.

Идеи крайней правой не только безумны, но и порочны. Создавая образ несуществующего врага, они отвлекают энергию нации от преодоления реальных опасностей, от того, в чем действительно больше всего нуждается народ, — огромной работы по перестройке. Если идеи ультраправых возьмут верх, произойдет то, чего не смогли добиться ни Гитлер, ни Сталин, ни наследники Сталина, — полное разорение страны.

Хочется думать, что этого все же не случится: русский народ — не невежественное стадо.

Загрузка...