— Эй, парень, ты что это со мной делаешь, а?
Трейси Ричтер продолжал отжиматься, упершись кулаками в великолепно натертый паркет. Над ним нависла тень сержанта полиции Дугласа Ральфа Туэйта. Тень эта явно нарушала гармонию света, царившую в доджо.
— Я с тобой разговариваю, парень. Изволь слушать.
Трейси уже сделал шестьдесят пять отжиманий и не собирался останавливаться ни ради сержанта полиции Туэйта, ни ради кого другого. Этим утром, спустя немногим более двух суток после смерти Джона Холмгрена, им все еще владела бессильная ярость, и он должен был изгнать ее из себя.
— Эй, парень, я не собираюсь торчать тут весь день. Так что уж отвечай на мои вопросы.
Семьдесят семь. Семьдесят восемь. Остальные ученики сэнсея мучились любопытством, но были слишком хорошо обучены, чтобы проявлять его и прерывать упражнения. Не зря их группа в этом доджо считалась самой подготовленной что в карате, что в айкидо.
Восемьдесят один. Восемьдесят два. Сэнсей сделал шажок в сторону посетителя, но Туэйт вынул свой значок. Этого было достаточно. Сэнсей хорошо знал Трейси и не удивился появлению полицейского. О Джоне Холмгрене слышали все. Потому что примерно до десяти часов позапрошлой ночи он был губернатором штата Нью-Йорк.
— Моя матушка, благослови ее Господь, всегда говорила, что терпения у меня ни на грош, — сержант полиции Туэйт нагнулся вперед, и полы его светлого плаща коснулись напряженных мышц на спине Трейси. — Но ребята-то знают, что я умею ждать.
Трейси сделал уже больше девяноста отжиманий, он изрядно вспотел. Пульс его участился, адреналин начал поступать в кровь, уравновешивая состояние его тела с состоянием мозга, полного отчаяния. Все, над чем он работал почти что десять лет, рухнуло в одно мгновение. Такое невозможно было даже представить.
— Твое время истекло.
Трейси отсчитал про себя «сто» и вскочил на ноги. Его трясло от ярости.
— Что вы от меня хотите? — голос его, однако, был ровен. — Я полагал, мы уже обо всем переговорили в губернаторском особняке. Вы продержали нас несколько часов.
— Единственное, что я услыхал от тебя, парень, — это обыкновенная трепотня и иносказания. Впрочем, я ничего другого и не ожидал — ты же у нас занимался связями покойного губернатора с прессой. А эту мадам, Монсеррат, накачали успокоительными.
— У нее началась истерика. Она же была с губернатором, когда это случилось.
На крупном лице полицейского появился намек на улыбку.
— Как же, как же, — с расчетливым цинизмом произнес он. — У Холмгрена приключился сердечный приступ.
Трейси понимал, что полицейский нарочно старается взбесить его, но, как ни странно, его это ничуть не заботило. Он не просто скорбел о друге: со смертью Джона вся его жизнь утратила смысл. Поэтому он ответил спокойно:
— Да, это был сердечный приступ. В глазах Туэйта вспыхнул огонек: он понял, что Трейси будет теперь отвечать на его вопросы.
— Ладно, Ричтер, будет. Старик трахал эту Монсеррат, — и вновь он расчетливо ввернул вульгарное словечко. — Он умер в седле.
— Он умер от обширного инфаркта миокарда, — в голосе Трейси послышалось отвращение. — Так гласит предварительное медицинское заключение. И я бы не советовал вам произносить на публике что-либо противоречащее этому заключению. Тогда уж я прослежу за тем, чтобы никому не захотелось оказаться в вашей шкуре.
— Вот потому-то я пришел сюда, парень, — морщинистое лицо Туэйта покраснело от гнева. Это был крепко сколоченный широкоплечий человек, но его внутренние силы, и Трейси это чувствовал, были явно разбалансированы. Трейси знал, что справиться с этим человеком будет просто. Это не означало, что Туэйт не может быть опасным. Трейси понимал: следует остерегаться подобного хода мыслей.
Здоровенная башка Туэйта дернулась, широко расставленные глаза злобно уставились на Трейси:
— А ты и так уже достаточно мне нагадил. Я только что встречался со своим капитаном, и знаешь, что он мне сказал?
— Не знаю, но непременно узнаю, Туэйт. Мне времени хватит, я подожду, пока вы сами мне доложите.
Казалось, в полицейском что-то оборвалось, и он шагнул к Трейси. Лицо его побагровело.
— Вы, высокопоставленные ублюдки, все вы одинаковые! Все вы считаете, что стоите над законом. Ты отлично знаешь, о чем я говорил с Флэгерти, потому что это ты сделал так, чтобы наша с ним встреча состоялась! И вот теперь я официально отстранен от дела Холмгрена!
— Какого дела Холмгрена? — произнес Трейси с максимальным спокойствием. — Губернатор до поздней ночи работал со своим личным секретарем, как делал это триста шестьдесят пять дней в году. Мы начинаем кампанию по выдвижению его в кандидаты в Президенты, и я думаю, что он...
— А мне плевать на то, что ты думаешь, парень, — мстительно заявил полицейский. — Если все было именно так, с чего бы это вдруг приключилось? От Монсеррат я получил какое-то абсолютно невнятное объяснение, потом мне заявили, что ее увезли. Кто ее увез? Некий Трейси Ричтер, сообщают мне. Я собираюсь допросить ее еще раз, но семейный доктор Холмгренов заверяет нашего капитана, что Монсеррат, видите ли, находится в таком эмоциональном шоке, что к ней нельзя «приставать с расспросами». — Как видишь, я хорошо запомнил выражение. А теперь мне просто приказывают забыть обо всем, как если б ничего и не случилось. — Его толстый указательный палец чуть не уперся в грудь Ричтера. — И знаешь, что я думаю, умник? — Он язвительно улыбнулся. — Не думаю. Знаю. Заявление доктора составил ты, а доктор только подписал. И ты разработал весь сценарий, по которому была разыграна смерть, потому что в истории этой Монсеррат есть целых сорок минут, о которых она мне ничего толком сказать не могла. А я знаю, что эти сорок минут потребовались ей на то, чтобы позвать тебя для расчистки свинарника. А теперь сверху давят и требуют прихлопнуть дело. Мой капитан ни о чем говорить не хочет, твердит только, что мне дают другое задание, а этой историей будут заниматься либо в Олбани, либо у генерального прокурора.
— Просьба, — произнес Трейси, решив, что на сегодня это будет последним его вежливым ответом полицейскому, — исходит от Мэри Холмгрен, вдовы Джона.
— Ага, вот и третье заинтересованное лицо! — Туэйт и не думал останавливаться. — И еще одно я знаю наверняка. Именно ты организовал все таким образом, именно ты обвел вокруг пальца комиссара... И капитана Флэгерти. Потому что он трус, потому что у него в штанах пусто. Но я, я совсем другой человек!
— Слушайте, Туэйт, — Трейси сдерживался уже с явным трудом. — Мне надоели ваши угрозы. И они для меня ничего не значат. Мой лучший друг мертв. Это была естественная смерть. Не более того. Мне кажется, вы слишком долго общались с мошенниками и преступниками, и теперь охотитесь за тенью.
Туэйт злобно захохотал:
— Совершенно верно, парень, ты и есть мошенник. Вы, политики, все мошенники. От вас воняет, как из помойки. — Туэйт все-таки ткнул Трейси пальцем в грудь. — Мне все равно, куда ты запрятал Монсеррат, я ее найду. И тогда я все из нее выжму. Я сломаю ее, парень.
— У вас есть приказ, Туэйт. Держитесь в сторонке. Глаза полицейского вылезли из орбит.
— Я сломаю ее, Ричтер!
— Не смешите меня. Существует медицинское заключение и официальный приказ о прекращении дела. Если вы только приблизитесь к Мойре Монсеррат, вас выкинут из полиции и к тому же предъявят гражданский иск за угрозы и запугивание. Забудьте. Эта история похоронена.
Туэйт подошел почти вплотную.
— Я бы хотел, чтобы оно было так, парень. Я бы хотел, чтобы губернатора действительно похоронили с миром, но, будь моя воля, я бы выволок его из гробика. — Он ткнул толстым пальцем Трейси под ребра. — Но ты и это предусмотрел, ублюдок. Ты сделал так, чтобы Холмгрена кремировали сразу же после предварительного вскрытия.
— Такова была воля Мэри.
— О да, говори, говори... А я знаю, кто именно ей насоветовал. Это ты спустил губернатора в сортир, чтобы никто из нас и попытаться не мог провести полное расследование.
Терпение Трейси лопнуло. Он почувствовал, что его снова охватывает волна тоски и отчаянья, и он был близок к тому, чтобы совершить какую-нибудь глупость. Он даже принял атакующую позу, и лишь годы самовоспитания и тренировок спасли Туэйта. Но все мышцы Трейси трепетали.
Туэйт это почувствовал. Он поднял сжатые кулаки:
— Ну давай, парень. Хочешь подраться — будем драться. Ты доставил мне слишком много огорчений, — его бицепсы напряглись под плащом. — Будет расследование дела Холмгрена, или нет, но ты получишь большие неприятности.
— Послушайте Туэйт, я не из тех, кого легко запугать.
— А ты что, думаешь, я тоже боюсь тебя или твоих конфетных мальчиков-политиков?
Трейси пропустил оскорбление мимо ушей, но сказал:
— Открою вам секрет. Больше всего на свете мне хочется выкинуть вас на улицу. Для меня это не составит никакого труда. Мне понадобится лишь мгновение. И я догадываюсь, что потом буду чувствовать себя намного лучше. Но этим мы ничего не добьемся... Я проработал с Джоном Холмгреном десять лет. Сначала я заронил в него зерно мысли о том, что ему стоит выдвигаться в кандидаты, затем сам разработал план его предвыборной кампании. Нам приходилось сражаться со многими, особенно с Атертоном Готтшалком, но я твердо знал, что мы справимся. И вот теперь... Если вы думаете, что я позволю какому-то поганому копу трепать наши имена на страницах «Нью-Йорк пост», вы глубоко заблуждаетесь. Что было у Джона в ту ночь с Мойрой Монсеррат — это их личное дело, и ничье более. И да поможет вам Бог, Туэйт, если вы посмеете хоть чем-то запятнать имя Джона Холмгрена.
Сэнсей посмотрел на Трейси, и Трейси понял, что ему пора. Он молча отошел от Туэйта и занял позицию в центре доджо, напротив сэнсея. Они поклонились друг другу. Туэйт уже собрался было уходить, но сэнсей вдруг четырежды взмахнул рукой, и четверо учеников покинули свои позиции.
— Вы четверо станьте вокруг Ричтер-сана, — сказал сэнсей. Его голос был мягким и сухим, как песок. Он словно бы и не приказывал.
Ученики заняли новые позиции, и в зале возник звук, похожий на шум ветра. Полицейский почувствовал, как волосы у него на загривке встали дыбом, мышцы на животе напряглись. В этом звуке было нечто ужасное, как в вопле завидевшего добычу хищника.
Звук стал громче, казалось, в унисон с ним завибрировали стены. На лбу Туэйта выступил пот. Он с ужасом понял, что звук исходил из приоткрытого рта Трейси.
— Вот это, — произнес сэнсей, указывая на вздымавшуюся грудь Трейси, — есть йо-ибуки, тяжелое дыхание, применяемое в битве. Как вы все знаете, оно противоположно ин-ибуки, дыханию медитации. И при обоих типах дыхания задействован весь ваш дыхательный аппарат, а не только верхушка легких, как принято в современном обществе. Работает весь организм, включая горло и пищевод, по ним воздух выталкивается из области диафрагмы.
Сэнсей словно танцуя, отступил назад и очистил пространство.
— А теперь, — сказал он, — постарайтесь сбить его с ног. Ученики послушно приблизились к Трейси. Туэйт почему-то обратил внимание на пальцы ног Трейси, согнутые и напряженные, пребывавшие в такой неподвижности, словно они были высечены из камня. Он прикинул, что эти четверо учеников в общей сложности весили где-то между 600 и 750 фунтами.
— Работайте в полную силу! — выкрикнул сэнсей. Казалось, Трейси всего лишь шевельнулся на месте, но его партнеры полетели от него прочь, словно подхваченные ураганом. Туэйту это напомнило разрушительной силы ураган Уинн, буквально разметавший Кони-Айленд.
— Отлично! — В голосе сэнсея слышался сдерживаемый триумф. — Займите свои места. На сегодня занятия окончены. Учитесь у него! А сейчас часовая медитация.
Поначалу Туэйт и не собирался прислушиваться к угрозам Трейси, но теперь понял, что ему все-таки лучше уйти отсюда. Он задыхался от бешенства. Этот человек был отныне его врагом.
Сенатор Роланд Берки был склонен к театральным эффектам. Именно поэтому он и предпочитал контрасты. Убранство его дома в Кенилворте, самом дорогом пригороде Чикаго, было выдержано в черном и белом цветах, а лампы расположены таким образом, чтобы создавать пляшущие острова света в океанах глубокой тьмы.
Этим теплым июльским вечером сенатор с особым удовольствием открыл входную дверь: за ней его встречала столь любимая им тщательно аранжированная чересполосица света и тьмы.
Сенатор повернулся и, глубоко вздохнув, закрыл за собою дверь. Он медленно пошел через холл, то возникая в световом потоке, то снова исчезая в тени. Как же все-таки хорошо дома!
В Кенилворте всегда было тихо. Ветер, элегантно колышущий ветви хорошо ухоженных деревьев, летом пара соловьев, сверчки и цикады — и все.
Он прикрыл глаза, помассировал веки. В ушах его все еще рокотал наглый шум утренней пресс-конференции. В гостиной он сразу же прошел к бару и принялся смешивать себе бурбон с водой.
Господи, подумал он, опуская в сделанный под старину стакан кубики льда, какой же вой поднимает пресса, когда сенатору вздумается изменить свое мнение. Будто войну объявили! При этой мысли он улыбнулся: что ж, его выступление действительно похоже на объявление войны. Да, он объявил свою личную войну с больной экономикой Америки, с ужасающим сокращением расходов на нужды слабых и убогих, с загрязнением окружающей среды.
Он пригубил напиток. Теперь ему казалось странным, что еще недавно он мог думать об отставке. Да, чего только не сделаешь ради денег, ради благополучной службы в частном секторе.
Он фыркнул. Ишь, частный сектор! Обыкновенная кормушка для скотов!
Над решением он мучился три недели. Он не мог ни работать, ни спать. В душе постоянно звучала данная им клятва, клятва избирателям. Эти люди заслуживали лучшего.
И вот вчера он объявил, что собирает наутро пресс-конференцию, на которой довел до всеобщего сведения, что включается в борьбу за переизбрание на следующий срок. И, Боже, как же они все завопили!
Он снова вздохнул, но уже с облегчением — лихорадка дня начала оставлять его. Поступивший в кровь алкоголь согрел, снял напряжение.
Он сбросил ботинки, в носках прошелся по комнате, чувствуя ступнями мягкость и толщину огромного, от стены до стены, ковра. Это ощущение напомнило ему детство — он ведь всегда любил ходить босиком.
Шторы были опущены, и он постоял у окна, придерживая занавеску рукой. За окном виднелось огромное озеро, волны его мягко набегали на берег. Порою, когда не спалось, он подолгу всматривался в лунную дорожку на воде, и она казалась ему лестницей в небо.
— Vous navez pas ete sage![1]
Бёрки подпрыгнул от неожиданности, виски выплеснулось на ковер. Он повернулся и вгляделся в пятна света и тени. Но никого не увидел, не почувствовал никакого движения.
— Кто здесь? — голос его задрожал. — Quest ce que vous etes venu faire ici?[2] — фраза на французском вырвалась из него против воли.
— Vous naves pas ete sage.
Он вновь вгляделся в комнатные тени и вновь ничего не различил. Мышцы живота неприятно напряглись. Что за дурацкая история? Надо прекратить ее раз и навсегда!
— Montrez vous! — С угрозой произнес он. — Montrez-vous ou j'appelle la police![3] — Ответом ему было молчание. Он двинулся к телефонному аппарату, стоявшему на стойке бара.
— Nebouge pas![4]
Сенатор Берки замер. Он служил в армии. И мог отличить по-настоящему командирский тон. Боже мой, подумал он.
— Pourquoi l'avez vous fait? — Спросил голос. — Qn est qui vous fait agir comme ca? On etait pret a vous tout donner mais vous n'etiez pas fidele a notre accord,[5] — от этого тона Берки вспотел.
И снова вперился в густые тени. Как же это неприятно — беседовать с бесплотным голосом.
— Моя совесть, — сказал он, помолчав. — Я не мог жить, памятуя о том, что я совершил. Я... Я должен был защищать людей. Помогать людям, которым я поклялся помогать, — Господи, как нелепо это звучит даже для меня, подумал он. — Я... Я понял, что не могу поступить иначе.
— Сенатор, на вас сделали ставку, — голос был мягкий, спокойный, словно шелковый. И Берки, сам не ведая, почему, начал дрожать. — Из-за вас были приведены в движение определенные планы.
— Что ж, значит придется эти планы изменить. Осенью я буду выдвигать свою кандидатуру на следующий срок.
— Эти планы, — произнес голос, — изменить нельзя. Вам объяснили с самого начала. И вы согласились. Мягкий, убеждающий голос был непереносим.
— Черт побери, мне плевать на то? что я тогда сказал! — закричал сенатор. — Убирайтесь! Если вы полагаете, что я что-то вам должен, вы глубоко ошибаетесь. Я — член сената Соединенных Штатов! — Он улыбнулся. Его собственный голос, решительный и резкий, успокоил его. — Вы мне ничего не можете сделать! — Он кивнул и направился к бару. — Кто вы такой? Вы всего лишь бесплотный голос. Никто. — В баре у сенатора хранился никелированный пистолет 22 калибра, была у него и лицензия на ношение оружия. Если он сможет достать пистолет, противник запросит пощады. — Вы ничего не посмеете сделать, — он почти приблизился к бару. — Взгляните правде в глаза и отступитесь. — Ладонь сенатора скользнула по шершавой поверхности стойки. — Обещаю, что забуду о вашем приходе.
И тут сенатор Берки вновь замер, будто на что-то натолкнувшись. Глаза его широко распахнулись. Пространство перед ним словно бы разорвалось, а затем взвизгнуло, будто тысячи зверюшек разом взвыли от боли. Он с усилием глотнул воздух и упал на спину, потому что в грудь ему ударила волна чудовищной силы.
— Vous niez la vie[6].
— Что?.. — успел он произнести, и сразу же свет и тени комнаты завертелись с невероятной быстротой.
И сама тень вдруг ожила, словно в кошмарном сне. Сенатор попробовал двинуться, но вновь раздался этот ужасный пронизывающий звук. Звук припечатал его к стойке бара, и он увидел, как приближается смерть.
Он попытался закричать, но голосовые связки были парализованы, а тень подползала все ближе и ближе, и от ужаса сенатор испачкал брюки.
На него глядели глаза, сверкающие, как огромные алмазы, нечеловеческие глаза смерти. В полосе света тень приняла чьи-то очертания, она надвигалась.
Чудовищный звук рос, он пожирал мозг. Сенатор выбросил вперед руки, обороняясь, и стакан с виски полетел к дивану, роняя блестящие, похожие на слезы, капли. Сенатор прижал ладони к ушам, безуспешно пытаясь отгородиться от звука.
Сгусток тьмы — последний в его жизни световой эффект — был уже прямо над ним, и кулак нападающего под особым углом и с особой мощью обрушился на его нос, и переносица, словно снаряд, пронзила мозг.
Неведомая сила оторвала сенатора от пола. Сила, которую он не смог бы понять, даже если бы был жив.
Что Трейси сильнее всего запомнилось из той ночи, так это звук Мойриного голоса. Она разбудила его, позвонив из каменного особняка губернатора.
— Боже мой, он умер! Кажется, он действительно умер!
От ее голоса у Трейси побежали по спине мурашки. Он быстро оделся и помчался в особняк.
Тело Джона лежало на диване. Одна нога свесилась, ступня приросла к полу, словно он собирался встать именно с этой ноги.
Джон был абсолютно нагим и страшно белым, лишь левая сторона грудной клетки, шея и лицо казались багровыми.
Трейси встал на колени перед телом друга и протянул руку, чтобы коснуться похолодевшей плоти. Лицо было лицом мертвеца — Трейси видел такие лица в Юго-Восточной Азии. Белые, вьетнамцы, китайцы, камбоджийцы — неважно. Внезапная смерть оставляла на всех лицах один и тот же отпечаток.
Трейси невольно задержал дыхание. Он никогда не сомневался в достоинствах Мойры — это была блестящая женщина, не склонная ни к истерике, ни к преувеличениям. Но физическое, реальное подтверждение того, что между нею и Джоном было, удирало его в лицо, словно внезапно распахнувшаяся тяжелая дверь. Значит, вот как... Господи, а ведь у них с Джоном были общие мечты. Когда-то были! И вот ушли все эти мечты. Ушли прочь.
Он повернулся к Мойре. Она глядела в сторону, словно не могла себя заставить взглянуть на мертвое тело Джона. Похоже, у Джона случился сердечный приступ — все признаки говорили об этом. Но он хотел, чтобы Мойра сама рассказала ему о том, что произошло.
Трейси прошел через комнату и уселся в кресло напротив нее. Взял ее за руку.
— Мойра, — мягко позвал он. — Ты должна рассказать мне все.
Она молча смотрела в пол. Он видел лишь ее длинные ресницы, веки покраснели. Он знал, что через несколько мгновений она отреагирует на его вопрос. Надо было звонить в полицию, и чем скорее, тем лучше. Медицинские эксперты установят приблизительное время смерти, начнется расследование. Первый вопрос, который зададут детективы, будет следующим: почему между смертью губернатора и звонком в полицию прошел час?
Он попытался действовать иначе:
— Мойра, если ты не поможешь мне сейчас, я не смогу помочь тебе впоследствии.
Она резко вскинула голову, и он увидел эти сверкающие зеленые глаза, тонкий нос, полные губы, высокие скулы.
— Что ты имеешь в виду? — голос у нее был напряженный, он видел, что всю ее трясет.
— Ты прекрасно понимаешь, — он старался говорить негромко, убедительно. — Я должен знать, Мойра. Сейчас я должен позвонить в полицию. Каждая минута промедления работает против нас. Ты обязана мне рассказать.
— Хорошо, — это прозвучало как сигнал о капитуляции. — Он... Ну, мы... — Голос ее прервался, и Трейси почувствовал, как длинные худые пальцы сжали ему руку, — Мы... Мы занимались любовью... Второй раз за вечер. — Она с вызовом глянула ему в глаза, но Трейси сидел молча, и она, почувствовав, что с его стороны ей ничего не угрожает, продолжала: — Мы часто... занимались этим. Джону нужен был секс. Трейси, ты понимаешь меня?
— Да, Мойра, понимаю.
Лицо ее сморщилось от боли:
— Это случилось под конец... Глаза у меня были закрыты. Сначала я подумала, что он... что он кончил, — она зажмурилась, ноздри ее затрепетали. — Но потом что-то... я не знаю, что... заставило меня открыть глаза.
— Что именно, Мойра? Ты кого-то увидела?
— Это было похоже на пробуждение после кошмара. Ты чувствуешь чье-то присутствие, оглядываешь спальню, но никого нет... Я взглянула ему в лицо, и, Трейс, мне показалось, что я все еще во сне, внутри кошмара. Он стал белый, как бумага, а губы потемнели, раскрылись. И он скрипел зубами... О, Боже, он был в этот момент похож на зверя! — И тут она зарыдала, а Трейси принялся гладить ее, обняв за плечи и бормоча слова утешения, которые, как он знал, не имели никакого смысла.
— Но тогда я думала не о том, как он выглядит, — шептала Мойра. — Я просто держала его, как ребенка, целовала его щеки, веки, этот полуоткрытый рот. Я звала его снова и снова. Но он был мертв, Трейс. Мертв, — она в отчаянии прижалась к нему. — Я больше никогда не услышу его голоса. Никогда не почувствую его ласковых рук.
И при этих словах Трейси дрогнул. Он очень хотел ее успокоить, он прекрасно осознавал, что она потеряла. Но что мог поделать? Он ненавидел себя за то, что должен был сейчас ей сказать. Но выбора не было. Она должна пройти через это. И он произнес мягким спокойным голосом, по-прежнему обнимая ее за плечи:
— Тебе надо остаться здесь. Ты понимаешь?
— Но ты же останешься со мной? — она искательно заглядывала ему в глаза. — Останешься?
Он покачал головой:
— Нет, Мойра. Я не могу. Так нельзя. А то они поймут, что прежде чем звонить в полицию, ты звонила кому-то еще. Я не могу позволить, чтобы тебя заподозрили во лжи или в том, будто бы ты кого-то покрываешь. Самое тяжелое — первые две недели. Потом все затихнет.
— Трейс, я не могу здесь оставаться. Я не выдержу.
— Ты и не останешься. У меня есть жилье в графстве Бакс, неподалеку от Нью-Хоупа. Я дам тебе ключи и отвезу тебя туда завтра утром. Пересидишь там. У тебя есть деньги?
Она кивнула.
— О`кей. Теперь мне надо идти, а ты подожди минут пять, и звони. Ты знаешь, что сказать и как сказать, — Мойра снова кивнула, и впервые после ее звонка он подумал, что, может, все еще и обойдется. — Хорошо. А теперь помоги мне одеть губернатора.
Свист перематываемой магнитофонной ленты из студийных «Ямах», и наступившая затем тишина, такая плотная, что, казалось, ее можно потрогать руками. Искаженные записью голоса, фразы, всплывающие, словно пузыри в болотной воде: «...не знаю, что...». Второй голос: «Что именно?» И первый, дрожащий: «Я не могу объяснить это словами». Голос прерывается: «Может быть, завтра я смогу думать...»
Замечательная машина! Чувствуется даже царившее в той комнате напряжение!
И снова голос Мойры: «Это было похоже на пробуждение после кошмара». Прерывистый вздох и затем: «Ты чувствуешь чье-то присутствие, оглядываешь спальню, но никого нет. Я...» Голос исчез, будто стертые тряпкой со школьной доски слова.
Помещение было слабо освещено, сюда не доносились уличные шумы. Причудливые тени создавали затейливый трехмерный ландшафт.
— Je ne crois rien а се qu'elle dit. Son amant s'est fait tue; elle en est completement hysterique[7], — сказал молодой человек. Он говорил по-французски без всякого акцента, для него говорить по-французски было явно естественнее, чем по-английски. Даже в полутьме было заметно, что кожа у него смуглая.
Могло показаться, что он разговаривает сам с собой, размышляет вслух. Но ему ответил второй голос:
— Non, au contraire, je crois qu'elle est au courant... de quelque chose[8].
Этот второй голос был бесплотен, казалось, он исходит из стен, из сердца здания. Но затем в кожаном кресле, стоявшем рядом с молодым человеком, шевельнулся какой-то сгусток тени, и в слабом свете возникла чья-то резко очерченная скула.
Судя по тому, где она появилась, можно было заключить, что принадлежит она человеку высокому, а поскольку на этой скуле не было заметно никаких намеков на жировые отложения, человек скорее всего был строен, даже тощ. Отраженный от металлических частей аппаратуры свет упал на тонкие длинные руки, спокойно лежащие на полированном-красном дереве подлокотников. Странное сочетание: наманикюренные ногти и загрубевшие костяшки.
— А что она может знать? — молодой человек бесшумно прошелся по комнате — так мог двигаться только профессионал. — Помыслите логически.
— Твое камбоджийское мышление в сочетании с логикой французского языка утрачивает свою особую природу. Да, логика подсказывает, что она ничего не видела. Но все же я верю ей, когда она говорит, что что-то почувствовала, — произнес голос.
— Это невозможно, — молодой человек встал перед креслом на колени. — Я был невидим.
— Невидим, да. Но не неощутим. Она почувствовала тебя, и что именно может выплыть на поверхность ее сознания, мы определить не в состоянии, — человек в кресле сжал кулаки. Голос был глубоким, звучным, юноша ему поверил.
Кулаки проделали ряд упражнений на изометрические нагрузки.
— Человеческий мозг — лучший компьютер, всегда им был и всегда им будет. Вот почему программу компьютерам составляет человек, и иного не дано. Но мозг по-прежнему остается для нас тайной, для всех нас. — Завершив упражнение, ладони спокойно легли друг на друга. — Сегодня она может ничего не знать. Но она подозревает. Где-то внутри нее сидит насторожившийся зверь, как сидит он, несмотря на миллионы лет, в каждом из нас, и этот зверь пометил тебя. И он узнает метку, завтра, послезавтра, или позже, и что тогда? Можешь ты ответить мне?
Молодой человек вглядывался в глаза собеседника. А затем склонил голову. В это мгновение в комнате еще сильнее запахло восточными курениями, словно ворвался ветер дальних стран и древних веков.
— Ученик почитает учителя, — забормотал молодой человек. — Подчиняется ему, выказывает свое уважение словами и деяниями, внимает мудрости учителя.
Темная фигура восстала из кресла, будто вздыбленный ветром непобедимый парус. Теперь между ним и юношей расстояние было не больше дюйма, и тот, кто был старше, возвышался над молодым человеком, словно башня. Казалось, он подавляет своим величием.
— Черт побери! — воскликнул тот, кто был старше. — Хватит пичкать меня этой буддистской чепухой! Если у тебя есть, что возразить — так и говори. И прекрати прятаться за всей этой белибердой, которую в тебя вдолбил в Пномпене тот старый хрыч!
Молодой человек снова наклонил голову, как ребенок, который признает справедливость родительской нотации.
— Pardonnez-moi, — прошелестел он, словно слабая тростинка на ветру.
Высокий отреагировал скорее на тон, чем на слова, и расслабился.
— Ладно, ладно, — его рука обвилась вокруг плеч молодого человека. — А теперь, Киеу, — произнесен, мягко, — расскажи мне, что ты об этом думаешь.
Они направились к шторе, закрывавшей высокое створчатое окно. Шагали в одном ритме, будто в такт невидимому метроному — их ход был похож на ритуал, совершавшийся бессчетное число раз.
Молодой человек заговорил:
— Мы оба прослушали пленку. И я по-прежнему уверен, что она ничего не поняла, — слабый свет улицы отразился в его черных глазах, стали видны необычно широкие скулы, мягкие полные губы. В этом спокойном лице была какая-то чувственная красота, она не могла не привлекать. — Я был там, и могу не колеблясь сказать, что она меня не видела. Не могла видеть. Когда я нанес удар, она была... занята другим. — Он протянул руку и погладил плотную, цвета слоновой кости ткань шторы. — Вы же знаете, секс сводит все человеческие ощущения к одному.
Высокий слушал молодого человека, но продолжал думать о том, что сказала женщина. «Не знаю, что...» Он-то знал, что именно, точнее, кого именно она почувствовала.
Он сжал плечи молодого человека.
— Ты так долго был вдали от меня, Киеу, — теперь его голос казался легким, словно отблеск плывущего по воде света. — Сначала ты учился в Высшей коммерческой школе в Париже, потом Женева, Висбаден, Гонконг, где ты занимался... менее традиционными науками. Как много миновало со времени «Операции Султан», верно? — Он с нежностью глянул на юношу. — Теперь ты готов. Мы оба готовы. И события идут с нами в ногу... Час настал.
Высокий поднял взор к потолку, на котором, словно блики свечей, играли пятна света от проезжавших по улице автомобилей.
— В утренней газете я прочел о кончине бедного сенатора Берки. Написано, что его дом был также ограблен. Хорошо! Наказание не останется незамеченным для его... бывших коллег. Никто из них не посмеет ступить теперь на путь, по которому шел он. Так что, — он стиснул руки, — мы абсолютно прикрыты. У нас стопроцентная безопасность. Но теперь мне пришло в голову, что эта женщина может стать миной с часовым механизмом.
— Даже если она вспомнит, — возразил Киеу, — она не сможет нам навредить.
— Возможно, — согласился высокий. — Но тот человек, Трейси Ричтер, это совсем другая история. Нам с тобой надо соблюдать осторожность, — он снова взглянул в окно. Сырой туман смочил улицы, словно их лизнул язык Бога. — Сейчас он еще дремлет, и я хотел бы, чтобы он оставался в дреме. Но если наступит миг и он проснется, мне придется разобраться с ним. Пойми меня: я не хочу ничего предпринимать, пока это не станет неизбежным... Вот почему я не желаю, чтобы эта женщина, Монсеррат, тревожила его своими подозрениями, какими бы смутными они ни были... Сейчас мы не можем рисковать. Сейчас, когда мы набрали силу, мы стали уязвимее. Я не хочу никаких случайностей. Я... Мы пошли на риск и жертвы. Годы научили меня не рисковать понапрасну. Риска следует избегать.
И в этот миг в комнате возникла какое-то силовое поле. Казалось, его вызвал высокий человек, произнеся древнее, неведомое заклинание, и из заклинания соткалась тьма, более глубокая, чем ночь.
Юноша с черными глазами, глазами хищника, отстранился. Киеу сказал то, что должен был сказать, и его сердце наполнилось покоем — решения принимает не он.
Глаза высокого медленно закрылись, словно он отгородил себя от силового поля. Он глубоко вздохнул, на пять секунд задержал дыхание, затем выпустил воздух через приоткрытые губы. Во тьме блеснули зубы. Прана.
— Это похоже на камушек, брошенный в тихую воду, облагодетельствованную отражением. И вот в воде возникают маленькие волны, поднимается муть, которая портит совершенство отражения, — человек говорил тихо, но голос его заполнял все пространство. — Кто может предвидеть последствия?
Он умолк, и силовое поле стало еще более ощутимым. Казалось, воздух вибрирует темной энергией. Киеу уже почти подошел к двери.
— Награда власти не для робких. — Высокий человек дышал медленно и глубоко. — И единственный способ избежать кругов на воде — убрать камешек, их потенциальный источник.
Человек вновь повернулся к окну и услышал, как за его спиной мягко отворилась и затворилась дверь. Спокойствие медленно возвращалось к нему.
Некоторые мужчины убегают в бары, некоторые — на природу. А когда Туэйт чувствовал, что больше не в силах выносить напряжение, в которое он сам себя вгонял, он шел к Мелоди. Для него это было способом скрыться, исчезнуть с лица земли.
У нее была квартира на последнем, шестом этаже в доме на Одиннадцатой улице, неподалеку от Четвертой авеню. Квартира казалась огромной. Мелоди выкрасила стены в черный цвет, и по ночам, когда потолок и мебель играли сине-серыми тенями, квартира напоминала Туэйту очень удобную пещеру.
Он позвонил в парадное, она, нажав у себя кнопку, открыла замок, и он вошел в старый скрипучий лифт с проволочной сеткой. Он устало массировал переносицу. Встреча с Ричтером прошла не так, как он поначалу себе представлял. Каким-то образом он утратил инициативу. Его сбил с толку этот дикий звук и легкость, с которой Ричтер расшвырял четверых, словно бы люди были легкими, как перышки. Туэйт вздрогнул, будто отгоняя дурной сон.
Мелоди, в наскоро накинутом красном кимоно, ждала его в дверях. Это была узкобедрая женщина с маленькой грудью. Черные прямые волосы свисали почти до поясницы.
Узкое лицо, маленький подбородок, тонкий нос с изящно вырезанными ноздрями. Она ни в коей мере не могла претендовать на звание классической красавицы, подумал Туэйт, зато у нее было много других чудесных достоинств.
— Что ты здесь делаешь, Дуг? — в ее голосе звучали отголоски иных языков, если быть точным, одиннадцати, включая русский, японский и по меньшей мере три диалекта китайского — это был ее способ времяпрепровождения: она гордилась умением говорить на основных языках мира.
— А ты как думаешь? — резко произнес он. — Я просто захотел прийти.
Он двинулся к Мелоди, но она уперлась рукой ему в грудь и покачала головой.
— Сейчас не время. Я...
— Глупости! — Вот так вот, выкинули из дела, и пойти некуда! Ну и ладно!
Он попытался отстранить ее. Мелоди сопротивлялась.
— Дуг, постарайся понять...
— Мы договаривались, — он не собирался понимать.
— Я знаю, но это не означает, что ты можешь являться в любое время, когда тебе...
— Да мне плевать, пусть у тебя хоть принц Уэльский сидит! — гаркнул он, вталкивал ее в квартиру. — Скажи ему, пусть убирается.
Мелоди захлопнула дверь и смерила его долгим взглядом.
— Господи, — прошептала она, затем, чуть громче: — Лучшее, что ты можешь сделать — исчезнуть.
Туэйт молча прошел через гостиную, повернул налево, в кухню. Открыл холодильник, оглядел полки, и только тогда понял, что есть ему совсем не хочется. Он рухнул на стул и, уперев локти в стеклянную столешницу, положил голову на руки. Странно, подумал он, но в последние дни у него совсем пропал аппетит. И вот сегодня, к примеру... Какого черта он делает здесь, в квартире шлюхи, когда ему следует быть либо на работе, либо дома?
Он услышал тихие голоса, потом стук затворяемой двери. Он старался ни о чем не думать — так было легче. Мелоди ворвалась в кухню и принялась швырять в раковину сковородки и кастрюли — совсем как разъяренная домохозяйка.
— Ты просто скотина, ты знаешь об этом? Даже не представляю, как я могла вляпаться в такую историю.
— Ты трахаешься с мужиками за деньги, ты что, забыла? — злобно ляпнул Туэйт и тут же пожалел об этом. Мелоди повернулась к нему, щеки ее горели.
— Да. Но я та, к которой приходишь ты, Дуг! Так что тебе удобнее было бы забыть об этом. Почему ты не идешь домой к жене и детям?
Он прижал пальцы к глазам, пока под закрытыми веками не появились белые круги.
— Прости, — сказал он, тихо. — Я не ожидал, что у тебя кто-то будет, вот и все.
— Да, а что ты ожидал?
Он взглянул на нее снизу вверх:
— Я об этом просто не подумал. Все в порядке?
— Нет, — сказала она, подходя к нему. — Все не в порядке. У тебя со мной те же отношения, что и с другими в этом городе, как я понимаю, только с меня ты берешь не деньгами. Хорошо, я это принимаю. У меня нет выбора. Но если дело доходит до того, что ты разгоняешь моих клиентов, тех, на ком я зарабатываю, мне следует провести четкую черту.
— Только не говори мне, где проводить черту! — заорал он и так резко вскочил, что она отпрянула. — Я устанавливаю правила! Я здесь хозяин и господин, и если ты в этом хоть на минуту усомнишься, я отволоку тебя в участок и посажу за решетку!
— И все себе испортишь? — Она тоже повысила голос. — Не смеши меня. Тебе здесь нравится, тебе здесь хорошо. Еще бы, бесплатные радости! Да здесь ты их получаешь куда больше, чем дома!
— А это не твое дело! — орал он. — Я тебя больше предупреждать не буду!
— Я устала от твоих предупреждений. Я устала от тебя, Туэйт. Оставь меня в покое, слышишь? Я буду отдавать тебе процент от заработка, как все остальные. А ты трахай кого-нибудь еще.
— Черт тебя побери! — он кинулся к ней из-за стола.
— Что такое? — дразнила она. — Я предлагаю тебе часть выручки. Разве этого недостаточно, чтобы смягчить твое суровое сердце? Да вы там у себя в участке, ублюдки, тем только и заняты, что высчитываете, с кого сколько содрать.
До этой последней фразы она, возможно, и не понимала, насколько глубоко оскорбляет его. Но теперь увидела, как в его глазах зажглась ярость убийцы, и отступила к буфету. Она нащупала за спиной длинный хлебный нож с деревянной ручкой.
Но он выхватил у нее оружие и влепил ей пощечину. Она закрыла лицо руками, он с силой раздвинул их.
— Сволочь! — кричала она. — Ублюдок! — И тут она увидела, что из глаз его текут слезы. — Дуг... — произнесла она нежно.
— Ну почему ты не займешься чем-нибудь другим. Господи Боже мой... — рыдал он, прижавшись своей большой головой к ее груди. Она гладила темные волосы, потом обняла конвульсивно вздрагивавшие плечи. Она целовала его лоб и шептала «все в порядке» — скорее себе, чем ему.
Конечно же, настоящее ее имя не Мелоди. Родилась она Евой Рабинович в трущобах примерно в миле от нынешнего обиталища. Но об этом знал только Туэйт. Он познакомился с ней во время расследования одного особо запутанного убийства, и на первых порах она была его главной подозреваемой, поэтому он вызнал о ней все.
— Ты закончила Колумбийский университет, — сказал он ей однажды. — Почему ты занялась тем, чем ты занимаешься?
— После окончания я получила степень доктора философии, и ничего более, — ответила она. — Я чувствовала себя, как голый король. Мне некуда было идти, мне нечего было делать. Ты же знаешь, у нас в семье денег не водилось. А теперь я зарабатываю столько, сколько мне надо, — она пожала плечами. — Иногда даже больше. И могу позволить себе то, что хочу. — Ее серые глаза внимательно его изучали. — Ну а ты-то сам?
Она обладала способностью счищать один за другим все слои лжи и грязи, пока ты не представал перед нею полностью обнаженным. Туэйт сразу же понял, какой у нее точный и беспощадный ум, способный не только к изучению языков, и даже слегка ей завидовал.
— А тебе каково быть полицейским?
Туэйт опустился на кушетку.
— Я служу в полиции почти двадцать лет, и десять из них в отделе по расследованию убийств, — он покачал головой. — Господи, сколько же там грязи и гадости. Я слыхал об этом, еще когда учился в академии, — он печально улыбнулся, — и поклялся себе, что в этих делах участвовать не буду. — Он не мог смотреть ей в глаза. — Но то были детские мысли, ты же понимаешь. Я был молод и не представлял, что такое настоящая жизнь. И вскоре я это узнал...Мой первый арест был возле школы. Я прихватил ублюдка, который продавал ребятишкам наркотики. Я был в ярости — я видел этих ребятишек. Я сам вызывал «скорую помощь» для одной девчушки.
Так что я очень хотел схватить этого типа. И взял его. Я все сделал правильно. Я зачитал ему права на английском и на испанском, на всякий случай. Я был уверен, что избавил мир от этой сволочи... Но у скотины хватило денег нанять адвоката, который знал в суде все входы-выходы. Социальная среда, прочая дребедень... Ответственность общества... Короче, сукин сын вышел через шесть недель. Шесть недель! Можешь ты в это поверить? — Он пожал плечами. — И это только начало. Взятки, грязь были повсюду. Нельзя было сделать ни шагу, чтобы не вляпаться в дерьмо.
И я понял, кто я такой: крыса в канализационной трубе. Я приходил домой и часами стоял под горячим душем, все пытался содрать с себя грязь, тер себя до ссадин.
— Но ты остался в полиции. — В голосе Мелоди не было упрека.
— Это то, чему я учился, к чему готовился. За стенами участка я чувствовал себя полным идиотом, — он стиснул руки. — А потом я женился, жена захотела дом. Появился ребенок. Ну, и так далее. Счета росли... Как у всех. А потом как-то утром я вошел в участок и огляделся. Там были ребята, я знал, что они зарабатывают столько же, что у них тоже семьи, только дела у них шли совсем иначе. А другие тянули воз и старились раньше времени...
Я не хотел этого. Я считал себя честным парнем, — он пожал плечами. — Кто знает, может, это была какая-то форма самосохранения. Короче, я стал брать деньги у всяких подонков... Это устраивало меня, это устраивало их. Но я старался, чтобы все было хорошо. В конце концов это была как бы компенсация за часы, проведенные среди свиней в помойке.
Но самая страшная помойка — это отдел по расследованию убийств. Потому что ты даже не понимаешь, что делают с людьми наркотики. Наркоманы убивают, не испытывая при этом никаких эмоций, просто так, — голос его сорвался на шепот. — И я чувствую, как сам с каждым днем становлюсь все гаже.
Мойра Монсеррат плакала. Она приехала в дом Трейси в самый дождь, и ей ничего не оставалось, как подняться на второй этаж и броситься на просторную двуспальную кровать.
Потом она погрузилась в беспокойный сон и с криком проснулась среди ночи. Сердце ее колотилось, тяжелое дыхание эхом отдавалось в ушах. Что она слышала? Что ее разбудило? Наверное, сам сон, прикоснувшийся к ее плечу.
О Джон, подумала она, где же ты, кто теперь защитит меня от самой себя?
И в памяти ее зазвучал глубокий голос, даривший тепло и жизнь.
— Я знаю тебя так, как ты сама себя не знаешь, — говорил он. — Я только надеюсь... Я часто думаю о том, каково тебе, когда ухожу домой, к Мэри. Ты же знаешь, я все еще люблю ее.
Она улыбалась:
— Как ни странно, я и не возражаю. Ты очень надежный и верный, Джон. Именно это в тебе я ценю больше всего. Я не могу себе представить, что ты бросишь семью, как не могу представить, что ты можешь причинить боль мне.
Он нежно поцеловал ее.
— Нос тобой я чувствую себя живым. Я знаю, у меня хватит сил, чтобы воплотить мечту, которую создал для меня Трейси, — он засмеялся, крепко обнял ее. — Порой я думаю, что это ему надо быть кандидатом в президенты. Да, у меня есть опыт. Но настоящий блестящий ум — у него. Его конструкции, его построения блистательны. Он разбирается в людях настолько, что это иногда даже пугает меня. В своих оценках он не ошибается никогда.
— Тогда почему он работает на тебя? Судя по тому, что ты о нем говоришь, он мог бы достичь всего этого сам.
— Хороший вопрос, Мойра. И я не уверен, что знаю на него ответ, — он перевернулся на бок, чтобы смотреть ей прямо в глаза. — Он был в Юго-Восточной Азии. Но не как обычный солдат. Это было какое-то особое задание, специальные войска, как я догадываюсь. Он не рассказывал мне никаких подробностей, да я и не пытался вызнать... Но одно я знаю: когда-то он обладал властью. Большой властью. Огромной.
— И что, по-твоему, произошло?
— О, я полагаю, что никто кроме Трейси понять этого не может. Мне кажется, он просто от них ушел. Может, он видел слишком много смертей, потому что где-то глубоко внутри Трейси очень чувствительный. И что-то его гложет. Его положение при мне — результат его личного выбора, как я теперь понимаю. Он достаточно близок к власти, он по-прежнему держит бразды правления в своих руках, но при этом он не на виду. Это то, что ему нужно в настоящее время. Возможно, когда-нибудь этого станет ему недостаточно.
Мойра испугалась:
— Но разве он пойдет против тебя?
— Трейси? — Джон засмеялся. — Слава Богу, нет. Трейси еще более преданный человек, чем я, если это вообще возможно. Нет, за это время мы стали не просто друзьями. Мы стали братьями. Я хочу, чтобы ты помнила это.
И Мойра запомнила. Это было единственное, о чем она вспомнила в тот ужасный миг, когда паника охватила ее.
Теперь, стоя в кухне дома Трейси, она знала, что Джон не ошибся в своей оценке.
— О Господи, Джон, — едва слышно произнесла она. — Что я буду без тебя делать?
Проглотив слезы, она открыла окно над раковиной, впустив свежий, влажный воздух. Дом этот ей нравился. Он был аккуратным и уютным, обставленным старой удобной мебелью, которая, казалось, говорила о личности хозяина. Говорила о прошлом.
Из кухни, увешанной полками из кедрового дерева, можно было пройти прямо в столовую. В центре ее стоял деревянный стол с витыми ножками, покрытый хлопчатобумажной скатертью ручной работы. На ней — пара камбоджийских подсвечников. В застекленной горке в углу она разглядела несколько коробок с длинными белыми свечами, стаканы, тарелки, массу камбоджийских безделушек.
Мойра знала, что Трейси интересуется Камбоджей. Интересно, почему, что могло с ним там случиться? Если Джон был прав, то что-то ужасное, то, что Трейси предпочел похоронить на дне души.
Она медленно прошла в следующую, ярко освещенную комнату. Это была гостиная, и Мойра постояла в центре, привыкая к ней, проникаясь ее духом. В камин, который давно уже не использовался по своему прямому назначению, был вделан большой телевизор.
Пол перед камином и сам камин выложены местной зелено-голубой плиткой, на каминной полке — большая статуя Будды. Она была покрыта золотым лаком, но от времени лак стерся, и кое-где проступили темные пятна — дерево, из которого была вырезана фигура.
Мойра смотрела в загадочное лицо. Для нее это лицо ассоциировалось с чем-то неземным. И оно притягивало ее взгляд. Утреннее солнце освещало одну его сторону, другая оставалась в тени. Она вглядывалась, вглядывалась, пока ей не начало казаться, что эта статуя — нечто нерукотворное...
Она с усилием отвела взгляд. Прошла к обитой толстым вельветом кушетке с комковатыми подушками. Встала на колени, обняла подушку и уставилась в окно. Позади размытой дождями дороги виднелся яблоневый сад, судя по всему, большой. Яблони стояли рядами, как музыканты военного оркестра. А еще дальше — волновавшееся на ветру поле ржи.
Мойра открыла и это окно. Смежив веки, подставила лицо мягкому ветру. Глубоко вдохнула в себя щедрые запахи лета.
Свернувшись клубочком на кушетке, она прижалась щекой к старой подушке и разревелась. Она плакала от одиночества, от того, что ей некуда податься, от того, что ее все больше и больше охватывало чувство нереальности происходящего. От того, что где-то шла жизнь, но в этой жизни ей не было места.
— Сегодня я вижу тебя в последний раз.
Трейси удивился:
— Что ты имеешь в виду?
Май спокойно смотрела на него, ее черные глаза блестели:
— С тобой что-то произошло.
Снаружи рокотал неумолчный говор Чайнатауна.
— Не понимаю, почему ты цепляешься за это место. У тебя достаточно средств, чтобы жить где-нибудь еще...
— Извини, — тихо произнесла она, — но теперь это не твое дело.
Трейси знал, что встревожил ее сразу же, как вошел. Не было ничего, что она не могла бы в нем разгадать, разглядеть. Он подошел, обнял ее. Она была маленькой, изящной, с широкими скулами и огромными глазами. Впервые они встретились в доджо, и тогда она показалась ему больше похожей на зверька, чем на человека — так грациозно и быстро, движениями почти нежными, она отправляла на деревянный пол партнеров.
— Ну перестань. Май, — взмолился он, улыбаясь. — Пойдем куда-нибудь. Я хочу съесть дим-сум. Давай повеселимся. Она подняла к нему лицо:
— В тебя уже вселилось это чувство последней ночи, — она криво улыбнулась. Она знала, что такая улыбка портит красоту ее лица. — Я ведь понимаю, что это такое. Я была там, — она имела в виду Юго-Восточную Азию во время войны. — И у тебя сейчас появилось это чувство.
— Ты сошла с ума.
— Я заметила, как только ты вошел в дверь.
— Пойдем, — повторил он. — Ты же любишь дим-сум.
— Я не голодна, — ответила она. — К тому же не хочу, чтобы в моем последнем воспоминании ты сидел в каком-то пестро разукрашенном ресторане. У меня уже слишком много таких воспоминаний. Сегодня мы никуда не пойдем, — и она змейкой выскользнула у него из рук и начала расстегивать платье.
Следя за нею глазами, Трейси произнес:
— Нет, Май. Не сейчас.
Она повернулась, улыбнулась, широко раскинула руки.
— Ну, видишь?! — победным тоном воскликнула она. — Ты же хотел «повеселиться», — она умела его передразнивать. — Ты хотел поесть, ты хотел выпить, — она подошла к буфету, — ты же знаешь, выпивка здесь всегда найдется.
Трейси отвернулся к окну. В комнату врывались ароматы кипящего масла, специй, перца. Его внимание переключилось на аппетитные запахи кантонской кухни, и ему не хотелось отворачиваться от окна.
— Думаешь, я не знаю, почему ты начал ко мне ходить? — Она бесшумно подошла и стала рядом. — Я начала подозревать уже после первого твоего ночного кошмара, а после второго убедилась окончательно.
Трейси все же пришлось отвернуться от окна — разговор принял неприятное направление.
— Да все очень просто: ты мне понравилась.
— Ты хочешь сказать, что ты во мне кого-то увидел?
— Чепуха! Я...
— Значит, я на нее похожа, — убежденно произнесла она. Трейси никогда еще не видел ее такой. Обычно она была ласковой и тихой. Сейчас же губы ее искривились, обнажив маленькие острые зубы, от нее исходила та энергия и сила, которую он почувствовал в ней тогда, в доджо. Нет, она не могла нанести ему удар, но сгусток эмоций прорвал изнутри ее энергетическую защиту, и целью был он.
— Скажи мне, Трейси, что от нее видишь ты во мне? Могла ли я быть ее сестрой, племянницей, кузиной? — Теперь ее напряжение передалось ему, но он надеялся, что она сумеет сдержаться, иначе ему придется усмирять ее. А он не хотел причинить ей боль. — Многое во мне тебе напоминает Тису?
— Многое, — возможно, правда обезоружит ее? Он не двигался, зная, что если пошевелится, энергия, исходящая от нее, станет еще мощнее.
— Я не могу управлять своими чувствами, — осторожно произнес он. — Но ты должна знать, что это было не единственной причиной, из-за которой я пожелал тебя.
— Но было причиной.
— Да, — без колебаний ответил он.
— Ладно, — он почувствовал, что темная энергия тает. Но взрыв был слишком близок.
— Она, должно быть, очень много для тебя значила, — Май вернулась к буфету, как будто ничего особенного и не произошло. В ее голосе даже не осталось следов боли и ярости. — Ты до сих пор видишь ее во сне.
— Это было однажды.
Она повернулась к нему, в руке она держала бокал.
— И все? — он не ответил. Их взгляды встретились. — Вот почему тебя притянуло ко мне.
— Это было просто, — мягко произнес он. — Ты красивая, умная, у тебя прекрасное тело. Это было естественно.
Совсем как моя привязанность к Джону Холмгрену, подумал он. Он встретил этого человека, когда жизнь его, казалось, кончилась. Джон был его путеводной звездой, его дорогой к восстановлению. В относительном покое падающей от губернатора тени он мог думать, строить планы — правда, когда они познакомились, он был всего лишь членом муниципального совета. Но и тогда Трейси чувствовал, что рядом с Джоном он сможет отдохнуть, воспрянуть духом, дождаться, когда настанет время самому расправить крылья.
Боже, все это было как в другой жизни. Что сказал ему Джинсоку в день выпуска из Майнза? «Они выжмут тебя до последней капли, если ты им позволишь. Не жди от них сочувствия. Они используют людей, как электрические батарейки. И я не хочу, чтобы с тобой такое случилось. Только не с тобой».
Но теперь он понимал, что это с ним все же случилось... Он не понимал этого сначала, а потом стало слишком поздно. Они хорошо его подготовили, приучили идти не сворачивая, и идти быстро. Как же рад он был избавиться от них. Встретить Джона.
— Твои мысли так далеко, — прошептала Май. Она подошла к нему сзади, и он ощутил прикосновение ее груди, напрягшихся сосков. Да, Май права. Со смертью Джона Холмгрена его жизнь совершила новый поворот. Организатором судьбы Джона Холмгрена был Трейси. Это он превратил члена муниципального совета в губернатора, а потом бы... и в Президента. Так он запланировал. Но теперь не осталось ничего, кроме пепла. Он понял, что не хочет сдаваться, бросать все просто так.
— Твои мысли ушли в прошлое, — хрипло повторила Май. Ее гибкие, ищущие руки обвились вокруг него. — Но с прошлым уже ничего нельзя поделать, неужели тебе не ясно?
— Ты ошибаешься, — ответил он, по-прежнему глядя в окно. Снизу, с улицы до него доносились радостные детские голоса. — Прошлое держит ключи ко всему последующему.
Май прижалась щекой к его плечу. Она признавала правоту этих слов.
— Тогда пусть сегодняшняя ночь будет последней ночью, когда ты не будешь вспоминать.
— Какую веру исповедуешь ты?
— Я буддист, Лок Кру.
— Чем ты руководствуешься?
— Я следую за Буддой, наставником моим, я следую Учению, указующему мне путь, я следую порядку, как моей путеводной звезде.
Над левым плечом Преа Моа Пандитто, на подоконнике, стояла старинная деревянная шкатулка, и Киеу Сока пытался на нее не смотреть.
Во-первых, она была необычайно красива. Она была покрыта темно-бордовым лаком и изящно расписана желтой и изумрудно-зеленой красками.
— Кто есть Будда?
Во-вторых, на шкатулку падали лучи утреннего солнца, и она сверкала и переливалась.
— Он тот, кто волею своею достиг совершенства, просветления и спасения. Святой и мудрый гласитель Истины, — Киеу так отчаянно старался не отвлекаться, что даже голова закружилась.
— Есть ли Будда Бог, который предстал перед человечеством?
— Нет.
На шкатулку и на камень подоконника упала тень.
— Или есть Он посланник божий, который явился на землю, чтобы спасти человека?
— Нет, — взгляд темных глаз метнулся к шкатулке — по подоконнику полз жук. Черный, сверкающий, гладкий, похожий на пулю. Он с трудом начал взбираться по стенке шкатулки, по желтому и зеленому.
— Был ли Он существом человеческим?
Веки Киеу Сока слегка дрогнули — он постарался сосредоточиться.
— Нет, — ответил он. — Он был рожден человеком, но таким человеком, который рождается один раз во много тысячелетии. И лишь в детском восприятии людей может представать он «Богом» или «посланником Бога», — Киеу сам заметил, что голос звучит напряженно — результат того, что внимание его отвлеклось.
— В чем суть слова?
Жук притормозил у медного замка. Киеу Сока недоверчиво прищурился: в причудливом утреннем свете ему показалось, что жук пробует открыть замок. Невероятно!
— Пробужденный или Просветленный, — произнесен, почти не думая. — Это означает Того, кто своей собственной волей достиг высочайшей мудрости и морального совершенства, доступных сыну человеческому.
Преа Моа Пандитто наконец-то пошевельнулся. При рождении ему дали другое имя, но, став монахом, он отказался от имени, как и от много другого. На санскрите Преа означало, в зависимости от ситуации, «царь», «Будда» или «Бог», Моа — «великий», Пандитто — указание на то, что он был буддистским монахом. Но Киеу Сока обращался к нему «Лок Кру», что на языке кхмеров значило «учитель».
С точки зрения продолжительности человеческой жизни Преа Моа Пандитто был стариком. Но только с этой точки зрения. Если он утруждал себя воспоминанием о том, когда же он родился — а это случалось все реже и реже, поскольку время перестало значить для него то, что значило прежде, — Преа Моа Пандитто с удивлением отмечал, что живет на земле вот уже более восьмидесяти лет.
Выглядел он не старше, чем на пятьдесят — глаза его были полны жизни, мышцы крепки, лицо гладкое. Но тот, кто проник в суть всего сущего так глубоко, как проник Преа Моа Пандитто, уже не слышал тиканья земных часов, но внимал маятнику вселенной. Время более не отягощало его плечи, не тянуло душу вниз. Об этом он размышлял неоднократно, он полагал, что в этом — суть левитации.
— Сока, — произнес он голосом таким мягким, что внимание мальчика сразу же целиком обратилось к нему. — Когда ты родился?
— В день полнолуния в месяц май, — ответил мальчик официальной формулой.
— Это есть и дата рождения Будды, — глаза монаха, прекрасней которых мальчик ни у кого никогда не видел, глаза, переливавшиеся всеми цветами земли и неба, напряженно вглядывались в Киеу.
— Конечно же, Будда родился очень давно. В год пятьсот двадцать третий до начала эры западной Христианской цивилизации, — чудесные глаза закрылись. — Возможно, этим и объясняется такая огромная разница между ними.
— Я не понимаю.
Глаза Преа Моя Пандитто раскрылись вновь.
— Я знал, что ты не поймешь, — произнес он печально. Киеу Сока понял упрек.
— Вы сердитесь на меня, Лок Кру.
— Я ни на кого не сержусь, — ответил старый монах. Он поднял вверх раскрытую ладонь, до того лежавшую у него на коленях. — Но, пожалуйста, объясни мне, что так занимало тебя, если ты отвечал урок наизусть, а не от сердца.
— Верно ли, Лок Кру, что для вас не существует тайн?
Преа Моа Пандитто хранил молчание.
— Тогда вы знаете.
— Даже если я знаю, я хотел бы услышать ответ из твоих уст.
Киеу Сока наклонился вперед, глаза его сверкали:
— Но значит ли это, что вы действительно знаете?
Монах улыбнулся:
— Возможно, — он терпеливо ждал. Наконец мальчик указал пальцем:
— Вон там, на лакированной шкатулке, сидит жук.
Преа Моа Пандитто даже не повернул головы.
— И что, по-твоему, ему надо?
Киеу Сока пожал плечами:
— Не знаю. Кто может сказать, что кроется в мыслях насекомого?
— А если бы на его месте был ты? — прошептал монах. Мальчик задумался.
— Я бы хотел забраться внутрь.
— Да, — сказал монах. — Если тебе хочется открыть шкатулку, открой ее.
Мальчик встал, подошел к учителю. Дотянулся до подоконника. Когда тень его руки упала на жука, тот ринулся в раскрытое окно и исчез.
Киеу Сока стоял на цыпочках, склонив набок голову, он открывал замок. Крышка легко поднялась.
— Я ничего не вижу.
— Тогда сними шкатулку.
Мальчик крепко обнял теплое дерево и повернул шкатулку так, чтобы луч света попал внутрь — и вздрогнул, недоуменно глядя на Преа Моа Пандитто.
— Дохлые жуки, — прошептал мальчик. — Я вижу кучу пустых панцирей, — он снова заглянул в шкатулку, солнечный свет играл на блестящей черной шелухе.
— Они прекрасны, не так ли?
— Да. Свет...
— А когда на них свет не падает?
Киеу Сока отодвинул шкатулку.
— Ничего, — сказал он. — Тогда внутри темнота чернее ночи.
Вдруг все в комнате как будто замерло. Мальчик в удивлении огляделся, но не увидел ничего необычного и вновь заглянул в шкатулку.
— Но почему жук так упорно пытался сюда залезть? — спросил он. — Ведь он нашел бы только смерть.
— Ты — это Вселенная, — медленно произнес Преа Моа Пандитто. — И ты познаешь мир. Когда ты поймешь это, ты поймешь все.
Киеу Сока взглянул на учителя и поразился: от учителя исходил какой-то свет, он излучал энергию. Мальчик задрожал. Осторожно, боясь уронить, он поставил шкатулку назад на подоконник.
Он почувствовал, что вот-вот расплачется, и испугался, потому что не мог понять, что происходит. Неужели смертный может обладать такой силой? Но Лок Кру не был простым смертным — он был Преа Моа Пандитто. А возможно ли самому обрести такую силу? Что для этого нужно делать? От чего отречься? Он знал, что жизнь — это равновесие. Силы достигает только тот, кто сбрасывает с чаши весов все остальное. Пусть важное. Кто же эти достигшие силы люди?
— Вот теперь по твоему лицу я вижу, — ласково произнес монах, — что полностью овладел твоим вниманием, — и обнял Киеу.
На улице Киеу ждал Самнанг, старший брат. Все это происходило на территории королевского дворца принца Нородома Сианука. Киеу остановился и оглянулся на золотую пагоду на крыше Ботум Ведди, храма, из которого он только что вышел. С небес лился солнечный свет, омывавший Ботум Ведди, слева от храма на легком ветру шелестели аккуратно подстриженные деревья, справа вздымался огромный королевский дворец. Киеу Сока подумал, что он до сих пор еще не замечал всей этой красоты.
— Хо, малыш, оун, — Киеу Самнанг улыбался. — На что это ты загляделся?
От внешнего сада эту часть дворцовых угодий отделяла декоративная стена, и сад, покрытый белыми цветами, показался Киеу настолько прекрасным, что даже захотелось прикрыть глаза. Но он сдержался — он не хотел отгораживаться от этого мига. Киеу хотел испить его до дна.
Наконец он взглянул на брата и тоже улыбнулся.
— Чему учил тебя сегодня Преа Моа Пандитто? — спросил Самнанг. — Ты что-то на себя не похож.
— Да? Тогда на кого я похож? — переспросил Киеу. Старший брат рассмеялся, они пошли дальше.
— Вот, — сказал он, протягивая Соке пакет. — Я принес тебе поесть.
— Спасибо, Сам, — Киеу прижал пакет к груди. Он действительно проголодался.
За высокими украшенными черепицей воротами он разглядел оранжевого цвета тоги буддистских монахов. Они несли над собой белые зонтики от солнца.
Братья гуляли по саду, по красным кирпичным дорожкам, вьющимся между лужайками, цветочными клумбами, изумрудной зелени живых изгородей. Всюду были расставлены каменные нага, их семь голов, казалось, внимательно следили за мальчиками.
Наконец они нашли скамью и сели. Отсюда им был виден каменный сад усыпальниц, где хранились урны предков.
Самнанг достал миску с рисом, рыбой и креветочной пастой и начал есть. Сока держал свою миску на коленях, подложив под ее такую привычную и успокаивающую округлость ладони. Есть вдруг расхотелось.
Он произнес:
— Я — это Вселенная. И я познаю мир. Я знаю его; я знаю все.
Брат услышал эти слова и по-доброму расхохотался:
— Когда-то я тоже испытывал это чувство, — сказал он, отправляя в рот рис. — Я думал, что тогда я все понял.
— Но это правда, — возразил Сока. — Я знаю, что правда. Тебе разве смешно? Ты над этим смеешься?
Самнанг покачал головой:
— Нет. Я над этим не смеюсь, Сок. Я просто сомневаюсь.
Сока повернулся к брату:
— Сомневаешься? Как ты можешь сомневаться в том, что есть наша жизнь? — Он отставил миску. — Ты говоришь о буддизме так, будто это то, что мы выбираем. Буддизм это то, что делает нас... нами. Скажи, чем мы были бы без него? Как только я научился складывать слова во фразы, я начал постигать учение, — он указал на себя пальцем. — Я — это оно, и оно — что я.
Самнанг взъерошил брату волосы.
— Сколько в тебе рвения... Но тебе только восемь лет. С таких мыслей начинается каждый истинный кхмер, но тебе еще очень многое предстоит узнать.
— Да, я понимаю, — взволнованно произнес Сока. — Но меня наставляет Преа Моа Пандитто. Ты бы видел его, Сам! Сколько в нем силы! И когда он дотронулся до меня, я почувствовал, что эта сила пронизывает меня, словно лучи. Мне показалось, что это живой огонь.
— Да, я знаю, — кивнул старший брат. — Это называется ситап станисук. Прикосновение Мира. И оно живое, оун. Когда-то я был так же потрясен, как и ты. Но я старше, и вижу лучше, — он пожал плечами. — Что для нас ситап станисук? Чем может помочь оно в реальной жизни?
— Помочь? Я не понимаю... Зачем тебе нужна помощь?
— Затем, — мягко произнес Самнанг, — что грядут перемены. А Рене сказал, что единственный способ добиться перемен — революция. Он сказал, что Кампучия гибнет под порочным правлением Сианука и его семьи.
Рене Ивен — это был довольно молодой бледноликий француз, один из редакторов «Realities Cambodginnes». Он прибыл в Пномпень через Сайгон. Чем он там занимался, не знал никто, но именно этот покров тайны, покров, под которым пряталось нечто опасное и противозаконное, и привлек, как Сока позже понял, его старшего брата к этому чужестранцу. За последний год они очень сблизились, и Киеу Сока начал обнаруживать в брате что-то чуждое, взгляды его претерпели изменения, и Киеу эти перемены не казались естественными.
— Рене говорит, что наши настоящие враги — вьетнамцы, — убежденно произнес Самнанг, — и он прав. Что бы там Сианук ни твердил, они — наши извечные враги, — он отставил свою пустую миску. — Тебе бы неплохо повторить урок истории.
Вспомни, Сока, что наш недоброй памяти правитель Чей Чета женился на вьетнамской принцессе. Это случилось еще до того, как появилось слово «Вьетнам». Тогда они назывались аннамитами, но от этого суть их не меняется — они и тогда были дьяволами. Принцесса умолила супруга разрешить ее народу поселиться в южной части Камбоджи, и он, как всякий слабовольный глупец, согласился. Аннамиты ринулись туда, и это стало началом долгой истории чужеземного вторжения в нашу страну. Они тут же объявили эту территорию своей и уходить не собирались. И ты прекрасно знаешь, что часть той земли, которую сейчас называют Вьетнамом, на самом деле — Кампучия. Так что история доказывает, что доверять вьетнамцам нельзя.
У меня все внутри переворачивается, когда я вижу этих вьетнамцев, ту семью, что живет рядом с нами в Камкармоне. Какое они имеют право там жить? Это все дела Сианука. Он по четыре дня в неделю проводит в Камкармоне с Моникой и ее бандой, вот потому там и торчат эти вьетнамцы.
— А я в них ничего плохого не вижу, — сказал Сока с простой детской логикой. — Они ничего плохого не сделали ни мне, ни тебе, никому из нас.
Самнанг смотрел в лицо братишки и чувствовал, как в нем нарастает волна гнева. Он попытался улыбнуться, чтобы как-то охладить пыл. Он недавно виделся с Рене, а Рене всегда удается распалить в нем этот огонь.
Все еще улыбаясь, он обнял братишку за плечи, нежно сжал. Они очень любили друг друга.
— Мне не с кем поговорить, — мягко произнес Самнанг, — поэтому я порой и выкладываю все тебе. Ты — все, что у меня есть, единственный, кто меня понимает.
— Да, я понимаю, бавунг,— сказал Киеу Сока, стремясь помочь старшему брату. Он был счастлив, что тот разговаривает с ним как со взрослым. — Ты знаешь.
— Верно, — Киеу Самнанг прикрыл глаза. — А сейчас забудь, о чем я тебе тут наговорил. Это ничего не значит, — но про себя подумал: скоро настанет время, и это будет значить все.
Ким сидел в библиотеке и делал выписки из досье «Рэгмен». Подошел библиотекарь и передал ему приказ подняться к Директору.
Ким кивнул, в последний раз глянул в свои записи, чтобы убедиться, что он на верном пути. Затем закрыл досье, отодвинул кожаное кресло, сложил выписки в измельчитель документов: из библиотеки запрещалось что-либо выносить, за редким исключением, и тогда требовалось получить две подписи начальства.
Он вернул досье, отметил время, расписался. Кивнул библиотекарю — внешность его была до такой степени невыразительной, что и при желании ее невозможно было бы описать, — и зашагал по длинному коридору.
Пол был покрыт толстыми коврами, кругом царила полнейшая тишина — одно из строжайших требований Директора. Даже на первых этажах, где располагался музыкальный фонд «Дайетер Айвз» — этот Фонд был создан для прикрытия истинной деятельности тех, кто занимал остальные этажи, и, опять же ради прикрытия, тратил в год тысяч двадцать долларов на молодых американских композиторов, — так вот, те самые ничего не подозревающие композиторы по требованию истинных хозяев вынуждены были прослушивать интересовавшие их произведения исключительно через наушники. Только каждое первое воскресенье месяца, когда в зале происходили концерты, из здания доносились хоть какие-то звуки.
В этой тщательно сохраняемой тишине Киму легче было предаваться воспоминаниям о давно погибшей семье — эти воспоминания были единственным, что удерживало его в этой жизни. Воспоминания заставляли его также быть терпеливым:
уже давно время значило для него совсем иное, чем для других.
Поднимаясь в лифте, он думал о том, что принесло ему терпение. Теперь время настало, сказал он себе, время привести асе в движение. Последний кусочек головоломки лег наконец на свое место, и он почувствовал естественное желание ястреба опробовать крылья, прежде чем ринуться на жертву. Сколько времени заняло у него решение головоломки! Времени, исчисляемого несколькими жизнями.
Выйдя на верхнем этаже, он выглянул в похожее на бойницу окно: внизу, по Кей-стрит, сновали пешеходы. Чуть дальше к востоку виднелась площадь Феррагат и здание ИВКА[9] — располагалось оно достаточно близко к Белому дому, и обитатели era видели из окон не только туристов, но и тех, кто вершил судьбы страны.
Ким решительно отвернулся от окна и прошел через две двери — одна открывалась к нему, вторая, после маленького тамбура, от него.
Ступив внутрь, он и не подумал улыбнуться: Директор не признавал вольностей. Это был человек внушительного телосложения и со значительным, строгим лицом — Ким, которого научили не обращать внимания на лица и их выражения, и то каждый раз невольно испытывал почтение. У Директора была тяжелая квадратная челюсть, и если бы не пронизывающий взгляд, запоминалась бы в его лице только она. Киму не нравились глаза директора — они напоминали ему взгляд Трейси Ричтера.
— Ну, как повеселились во Флориде? — пророкотал Директор.
— Летом Флорида просто невыносима.
Директор встал из-за заваленного бумагами стола и скрестил на груди руки — более всего он напоминал монумент горы Рашмор[10].
— Ким, мы прошли с вами долгий путь. Я принял вас на работу вопреки рекомендациям людей, мнению которых я привык доверять, — Директор выплыл из-за стола, словно авианосец в открытый океан. — Вряд ли мне стоит повторять, что вы занимаете в фонде совершенно особое положение. До определенной степени вы пользуетесь даже большей свободой, чем я сам. Такой свободой, что если об этом догадается Президент, мне головы не сносить.
— Мы оба знаем, чем это вызвано.
— Да уж, черт побери, — Директор позволил улыбке чуть растопить льды его лица. — Господи Иисусе, вы смогли проделать для нас ту работку, в которой мы отчаянно нуждались, — он развел в стороны могучие ручищи, чтобы подчеркнуть значимость того, что собирался сказать. — Пока эти придурки гонялись в Юго-Восточной Азии за своими хвостами, вы дали нам досье на самых ярых коммунистических лидеров. И досье толщиной с мою руку. — Он сложил эту самую руку в подобие пистолета. — И потом, один за другим, — он прищурил глаз, прицеливаясь, — пах, пах, пах, они исчезли во мраке.
Он поддернул манжеты, словно собирался приступить к какой-то работе:
— Но дело не в этом.
Ким уже понял, что собирался сказать ему Директор, но, черт побери, облегчать ему задачу не собирался и потому стоял молча.
— Ким, — начал Директор своим самым проникновенным голосом. — Всю жизнь вы занимались тем, что уничтожали приговоренных. Вы делаете это лучше всех. Прекрасно. За это вам и платят. — На Директора упал луч солнца, и он моргнул. — Я полагал, что здесь вы должны были бы отвлечься от своей работы, подумать о чем-нибудь еще.
— Вызнаете?..
— Да, — прервал его Директор. — Я отлично знаю, кто такой Лон Нам.
— Он убивал детей! — воскликнул Ким. — Мясник из лесов Камбоджи! Казнь, которую я для него придумал, и то была шиком мягкой.
— Что он заслужил или не заслужил, — ровно произнес Диктор, — это не вопрос. Главное: вы совершили несанкционированную экзекуцию, и вот это-то я терпеть не намерен. Даже от вас. Я ценю вашу работу, но ту, что я вам поручаю. Так что благодарите Бога, что вы не в штате ЦРУ. Тимпсон вам бы такое устроил, что вы бы ползали на пузе месяца полтора.
— Вы не должны были об этом узнать, — сказал Ким. — Это невозможно.
— Но я ведь узнал, да? — на этот раз в улыбке Директора тепла не было совсем. — Не позволяйте вашим горестям подчинять себе ваше я, Ким. А то в один прекрасный день вам придется поднять к солнцу незрячие глаза.
И он резко повернулся к столу, давая понять, что разговор окончен:
— И запомните этот урок.
Три дня в неделю Киеу работал в «Пан Пасифика» — неприбыльной организации, чьей задачей было сближение американцев с азиатами «путем культурно и художественного взаимопонимания».
«Пан Пасифика» занимала три этажа в современном здании на Мэдисон-авеню. Спонсорами ее были разные корпорации и частные лица, в немалой степени процветанию способствовала и все более активная торговля с Японией, Китаем и Таиландом.
Но широкая публика видела лишь верхушку айсберга — работу по расселению, устройству и обучению беженцев из Вьетнама и Камбоджи. Публика также знала, что организация способствовала созданию первых храмов камбоджийских буддистов на территории Соединенных Штатов — в Вашингтоне, Лос-Анджелесе и Нью-Йорке.
Деятельность же Киеу не была видна широким массам. Эти три дня в неделю он проводил, наблюдая за, казалось бы, бесконечным потоком прибывающих в страну камбоджийцев с растерянными, испуганными глазами. В их лицах он видел свое прошлое. И каждый вечер, покидая кабинет, он с благодарностью думал о безопасности, которую так неожиданно — и даже чудесно, — обрел.
В «Пан Пасифика», как и везде, где он появлялся, прежде всего обращали внимание на его экзотическую красоту. В организации, в основном, работали белые женщины — исполнительный директор с большой охотой брала на работу именно их, потому что считала женщин большими идеалистками и энтузиастками.
Со своей стороны Киеу воспринимал чрезмерное внимание с холодным любопытством: он не понимал, что такое находили в нем эти женщины. И его холодность только больше их распаляла.
А потом настал день, когда кое-кто перешел от флирта к прямым действиям — случилось это почти в то же время, когда в трехстах милях отсюда Директор вел беседу с Кимом. Киеу поднял взгляд от своего стола, и увидел, что над ним склонилась Диана Сэмсон.
Она была молодой и, поскольку работала в отделе по связям с прессой, достаточно хорошенькой: это тоже было следствием политики исполнительного директора по подбору кадров — она считала чрезвычайно важным, чтобы «Пан Пасифика» имела привлекательное лицо.
— Да? — спросил он, но карандаша, которым вычерчивал план второго нью-йоркского камбоджийского храма, не положил.
— Я бы хотела побеседовать с вами о проблемах беженцев, — объявила Диана. Ее синие глаза сияли за стеклами больших очков. — Полагаю, пришло время рассказать в прессе об этой стороне нашей деятельности. Я бы хотела начать с «Нью-Йоркера», «Бизнес уик» и «Форбса», это наиболее логично, но сначала я бы хотела обсудить с вами текст, — она наклонилась еще ниже и уперлась ладонями в стол. — Вы могли бы уделить мне время?
Киеу кивнул:
— Хорошо.
— Так, давайте прикинем... Завтра вас здесь не будет, — она, как бы раздумывая, склонила голову набок. — Может быть, сейчас?
Киеу редко ходил на ленч — работы было слишком много, кроме того, его грызла совесть: ведь он работал всего три дня в неделю. Эскиз храма еще не закончен, но, вероятно, это может подождать. Он встал из-за стола.
— У вас есть какое-то место на примете? — спросил он и заметил, что ее взгляд уперся в его грудь.
— Что, если пойти ко мне? — прошептала она.
Она жила в пяти кварталах по Восточной 17-й улице, в маленьком, но ухоженном особняке. Из окна спальни был виден огромный ветвистый вяз.
Он позволил ей провести себя через всю квартиру в спальню, там подошел к окну и безучастно, пока она снимала с него галстук и расстегивала рубашку, наблюдал, как играет в листве солнце.
Он почувствовал, как рубашка соскользнула с плечей, как розовый язычок начал трогать соски его мускулистой груди.
Соски напряглись, и он услышал, как она застонала, но сам он ничего не чувствовал.
Он ничего не чувствовал и тогда, когда она расстегнула ему брюки и, охнув от восторга, увидела как он напряжен и как огромен. Он выступил из спустившихся к щиколоткам брюк, легко поднял ее на руки и понес к постели.
Он снял с нее блузку и был просто поражен силой ее эмоций, когда он в свою очередь взял в рот ее соски. Совершенно очевидно, она что-то чувствовала — но это чувство, при всей его интенсивности, было для него чуждым.
Он взял в руки ее груди и начал нежно касаться языком ложбинки между ними, пока она не двинулась, подсказав ему, что следует вернуться к соскам. Она стонала, а он по очереди брал их в рот, ласкал языком.
— Я слышу, — проговорила она, закрыв глаза, — я слышу как между бедрами у меня разливается огонь.
Интересно, что это такое она ощущает, подумал Киеу, и поднес ее пальцы к своим соскам, в надежде ощутить то же самое. Она ласкала, терла его соски — но он ничего особенного не чувствовал.
И все же у меня есть эрекция, подумал он, глядя вниз на свой напрягшийся член, в подобных ситуациях у меня всегда так бывает. Но что же я на самом деле чувствую?
В тот миг, когда он вошел в нее, он ощутил тепло. Он ощутил ее влажность. В ее глазах он видел, как она жаждет его, и не понимал этой жажды.
Он знал, как сделать женщинам хорошо, и поэтому старался проникнуть как можно глубже.
Она застонала и обхватила его ногами, пятки сомкнулись у него на спине, бедра сжимались и разжимались, сжимались и разжимались.
Киеу чувствовал напряжение ее мышц, она начала дрожать. Тогда он вышел из нее, но она закричала, потребовала, чтобы он продолжал.
Она приподняла ягодицы от постели, и лишь его небывалая сила дозволяла ему удерживать ее при помощи одного лишь своего инструмента. Он наклонил голову и вновь начал лизать ее груди.
— О, я не могу, я не могу... — кричала она хриплым голосом. — Еще, еще!
И Киеу вновь прижал ее к постели и начал двигаться быстро-быстро, чтобы доставить ей максимум удовольствия.
Он услышал, как она взвизгнула, словно маленький ребенок, мышцы ее влагалища сжимались все плотнее и плотнее.
И вдруг словно черная тень накрыла его, и рука его непроизвольно заколотила о постель — к нему пришли воспоминания, но он усилием воли отогнал их.
Она дышала словно вышедший из-под контроля паровой движок и однажды даже выкрикнула его имя. Ее напряжение передалось ему в самый последний момент.
Он знал, что это за момент, улавливал время, когда его пенис начнет извергать семя. Он даже испытывал при этом некоторое удовольствие, но не более того.
Возвращаясь в офис, он вновь и вновь вспоминал искаженное страстью лицо Дианы Сэмсон, ее конвульсии, и размышлял о том, какие странные, непонятные чувства владели при этом ею: да, когда он кончил, он тоже почувствовал нечто вроде обжигающего ветра, но это длилось всего мгновение, и ветер утих.
Это-то и было для него самое непонятное, самое тайное. Он редко предавался размышлениям об этой тайне. Она напоминала ему о смутном, безымянном чувстве, которое иногда возникало в нем по утрам. Пожалуй, чувство чаще всего посещало его после ночных кошмаров, которые случались с ним с завидной регулярностью каждые десять-одиннадцать дней.
Он просыпался абсолютно мокрый от пота, дышал так, словно перед этим пробежал двадцатимильный кросс; он чувствовал за спиной жар напалма, слышал запах горящей человеческой плоти.
После этого он всегда шел к стоявшей в его комнате древней деревянной статуе Будды Амиды, зажигал молитвенную свечу и становился на колени. Он молился усердно и долго, как учил его Преа Моа Пандитто. И в конце концов на разум его вновь снисходил мир.
Следующую ночь он неизменно спал хорошо, но просыпался на рассвете с тем ощущением, которое связывал с занятиями любовью, с ощутимым напряжением внизу живота.
Его правая рука чувствовала усталость, и он недоуменно оглядывался, словно пытался выяснить источник этого обжигающего, уносящего его дыхание ветра.
На углу Мэдисон-авеню и Пятидесятой улицы под звуки лившейся из плейера музыки реггей приплясывал чернокожий с волосами, заплетенными в длинные растафарианские косицы. Всем проходившим мимо особям мужского пола он раздавал листки-приглашения в массажный салон.
Всего в квартале отсюда степенно двигался кортеж черных блестящих лимузинов. Двигался он к Собору Св. Патрика на Пятой авеню. Полисмены разогнали зевак и лоточников.
Трейси, стоявший на ступеньках собора, увидел, как подъехал лимузин с Мэри Холмгрен, и спустился ее встретить.
Она была стройной женщиной с каштановыми волосами, решительным подбородком и спокойным взглядом светлых глаз. Строгий черный костюм, на голове — черная шляпка с вуалью.
— Привет, Мэри, — мягко произнес он. — Как ты?
Мэри Холмгрен совершенно спокойно взглянула на него — казалось она даже не замечает репортеров и телевизионщиков с камерами, толпившихся за временной оградой. Цвет лица у нее был свежий и здоровый.
Рука ее в черной перчатке покоилась на плече девочки-подростка.
— Ты знаком с моей дочерью, Энни?
— Конечно.
— Маргарет, — объявила она твердым голосом, — проведи Энни в церковь. Я скоро к вам присоединюсь. — Высокое белолицее существо с маленькой головкой кивнуло и повело Энни по лестнице, а фотокамеры запечатлевали этот момент для истории.
— Она просто героическая девочка, — сказала Мэри Холмгрен, провожая взглядом неестественно прямую спину дочери.
— Я могу быть чем-нибудь полезен, Мэри?
Мэри Холмгрен взяла его под руку. Она приняла соболезнования от президента городского совета, кивнула представителю, которого едва знала, и сжала руку Трейси.
— Она здесь?
Трейси сразу же понял, что она имеет в виду Мойру:
— Нет.
Она похлопала его по руке:
— Хорошо. Я всегда могла на тебя положиться.
— Мэри...
— Нет!
Она выкрикнула «нет!» полушепотом — разговор не предназначался для посторонних ушей. — Об этом мы говорить не будем. Ни сегодня, ни когда-либо я не намерена обсуждать поступки Джона. Да и зачем? Его больше с нами нет.
Они медленно поднимались по ступенькам.
— Хорошо, что ты меня встретил, — голос ее смягчился. — Ты был лучшим другом Джона. Я уверена, что без тебя он не добился бы того, чего добился, и за это буду вечно тебе признательна, — она повернулась, кивнула подходившему к ним мэру города. — Но в конце концов она бы отняла его у меня, я это знаю, — теперь он заметил слезинки в уголках ее глаз. Они сверкнули на солнце. — Но, Боже мой, ему еще столько следовало сделать, столько сделать!
Он сильнее сжал ее руку и помогал ей преодолевать ступеньки — с таким трудом, будто это были плато на пути к горной вершине. Он хотел бы поддержать, обнять ее за плечи, но знал ее достаточно хорошо, чтобы понять: она воспримет это как непростительную слабость со своей стороны. Она всегда была более сильной личностью, чем Джон, это Джон искал ее поддержки, а не наоборот. Возможно, подумал Трейси, Мэри потому и не пропускала воскресных служб, что только в церкви она находила поддержку для самой себя.
На верхней ступеньке они помедлили, и Трейси почувствовал, что Мэри, вопреки всей своей выдержке, дрожит.
— Трейси, — прошептала она. — Я сейчас скажу тебе то, о чем никто не знает. Впрочем, Джон, может быть, догадывался... Я больше всего на свете хотела стать Первой леди этой страны. Я могла бы сделать так много, так много! — Он заглянул в ее глаза и увидел там пустоту.
Они прошли в прохладный гулкий полумрак, в который сквозь мозаичные окна лился приглушенный солнечный свет.
— Давайте же каждый вспомянем Джона Холмгрена, — начал архиепископ и, как бы вторя словам Мэри, сказал: — но будем сожалеть не о прошлом, а о том будущем, которое он готовил всем нам. Все то доброе, что Джон Холмгрен сделал для этого штата и для этого города, невозможно перечислить... — после чего архиепископ принялся все же перечислять добрые деяния покойного.
Трейси сидел позади Мэри и Энни Холмгренов и думал о Джоне, о Мойре. Он почувствовал себя виноватым за то, что тайком не провел ее сюда, в собор. Но остановило его не возможное столкновение с Мэри Холмгрен — этого-то легко можно было избежать.
Его беспокоил Туэйт. Он не хотел, чтобы этот ублюдок мучил Мойру допросами, а пока она остается за пределами города, она в безопасности.
Трейси прекрасно разбирался в людях и подозревал, что официального указания закрыть дело было для этого детектива недостаточно. Правда, Трейси не мог понять, происходило это от того, что он слишком умен, или от того, что слишком глуп.
Речь архиепископа казалась бесконечной, и Трейси подумал, что если бы Джон сейчас сидел рядом, он бы уже весь извертелся от злости и нетерпения.
Затем раздались песнопения, после чего, слава Богу, заупокойная служба закончилась. Хорошо, что Мойра избавлена от этого фарса — все было затеяно, как он понимал, ради Мэри и ради прессы.
— Мистер Ричтер?
Трейси повернулся. В этот момент гроб медленно понесли из церкви, за ним шли Мэри и Энни.
— Да? — он увидел человека среднего роста, в золотых очках на подвижном, умном лице. Человек был одет в темно-серый костюм и черные ботинки.
— Меня зовут Стивен Джекс, — руки он не протянул. — Я помощник Атертона Готтшалка.
— Готтшалк в городе?
— Конечно. Он прибыл отдать дань уважения Джону Холмгрену.
Трейси огляделся в толпе.
— Я его не заметил.
— А вы и не могли, — сказал Джекс. — К сожалению, его срочно вызвали на совещание по стратегическим вопросам, — Джекс состроил гримасу. — Дорога, по которой вынужден идти кандидат в президенты, очень нелегка.
— А вы не забегаете вперед? — спросил Трейси. — Ваш босс еще даже не прошел партийное выдвижение. Джекс улыбнулся:
— Это всего лишь вопрос времени. Я уверен, что на конвенте в августе он станет кандидатом от республиканцев.
— Следовательно, Готтшалк послал вас передать его соболезнования.
— По правде говоря, лишь формальные, — зубы Джекса сверкнули в улыбке. — Мы оба знаем, что он и губернатор не до такой степени любили друг друга, чтобы лечь в постель вместе — в конце концов, они оба республиканцы. Он считал, и совершенно справедливо, что Джон Холмгрен начинал обретать силу, которая могла бы пойти вразрез с интересами партии.
— Вы имеете в виду те интересы, которые Готтшалк считает интересами партии, — сказал Трейси. — Я не думаю, что вы были бы так уверены в августовской победе, если бы Джон Холмгрен был жив.
— Вполне возможно, мистер Ричтер, но мистер Готтшалк, в отличие от Джона Холмгрена, жив.
— Убирайтесь отсюда, Джекс! — Трейси охватила ярость.
— Как только передам то, что мне поручено передать. — Он шагнул ближе. — Автомобиль мистера Готтшалка будет ждать вас у вашего офиса через, — Джекс глянул на свой золотой хронометр, — двадцать пять минут. Он желает вас видеть.
— Мне это не интересно.
— Не будьте идиотом, Ричтер. От таких приглашений не отказываются.
— Вы только что услышали, как я отказался.
На шее Джекса вздулись жилы.
— А теперь слушай меня, ты, сукин сын. Я не из тех, кто считает, что с тобой надо обходиться ласково и с почтением, — он понизил голос, и от этого бурлящая в нем злоба стала еще слышнее. — Ты — угроза для будущего нашей партии. Мы знаем, что Холмгреном ты вертел, как хотел. И я не собираюсь от тебя скрывать: мы не желаем, чтобы подобное повторилось.
— К счастью, от вас это не зависит.
— Посмотрим! Ты затеял очень опасную игру, похоже, ты этого и сам еще не понимаешь, — он вплотную приблизил свое лицо к лицу Трейси. — Так что делай, что тебе приказано. А то... О-ох! — глаза Джекса вылезли из орбит.
Трейси, воткнул концы своих твердых, словно отлитых из стали, пальцев, в мягкую плоть пониже ребер Джекса.
— Ну, продолжай, — сказал он сквозь зубы, — продолжай, мне очень интересно, что ты собираешься сказать. Продолжай, старик.
— Ax! Ax! Ax! — только и мог выжать из себя помощник Готтшалка. Он побледнел, покрылся потом, тяжело задышал.
— Что, что? — Трейси, как бы прислушиваясь, склонил голову. — Я тебя не расслышал.
— Я... я не могу, — он снова вскрикнул, потому что Трейси еще раз ткнул пальцами.
— Конечно, не можешь, ты, мерзкий паразит, — Трейси схватил Джекса за лацканы — со стороны могло показаться, будто он помогает случайно оступившемуся человеку сохранить равновесие. — Потому что я сделал так, что ты не можешь.
— Ax! — у Джекса вылез язык.
— А теперь слушай ты, старичок. У тебя мозг акулы, примитивный и одномерный. И я знаю, как поступить так, чтобы ты запомнил этот разговор, — Трейси вновь сделал движение рукой, но обманное, и Джекс отшатнулся — воспоминание об ужасной боли еще затуманивало его взгляд.
— Понял, что я имею в виду? — спросил Трейси и похлопал помощника по плечу. — Теперь, когда мы поняли друг друга, ты передашь своему боссу, что я сэкономил ему пятнадцать минут. — Трейси взглянул на часы. — Я буду у своего офиса ровно в три тридцать.
Трейси встряхнул Джекса, и тот кивнул.
— Прекрасно, а теперь займемся каждый своими делами, — и Трейси отпустил Джекса.
Тот согнулся, хватая ртом воздух. Глаза его были крепко зажмурены. В толчее и сутолоке никто не обращал на него внимания.
— Всего доброго, — бросил Трейси, удаляясь.
— Я рад, что ты подготовился к плохим новостям, теперь это не будет таким ударом... Ты действительно болен, и было бы глупо себя дурачить.
— А я и не дурачу. Я чувствую себя совершенно разбитым, по ночам меня бросает то в жар, то в холод. Я думаю, доктор Гарди поставил правильный диагноз: эта чертова малярия снова вернулась.
— Стоп, стоп, стоп! — закричала режиссерша, подходя к сцене. Лицо у нее раскраснелось, темные глаза пылали гневом.
— Мистер Макоумбер, — произнесла она жестким тоном, от которого у всех присутствующих побежали мурашки. — Вам следует дважды подумать, прежде чем вы когда-либо в жизни осмелитесь назвать себя актером!
Она двинулась на Эллиота Макоумбера, как полководец на врага.
— Сколько раз я говорила вам о эмоциональном отклике? — Она произнесла последние слова по слогам, будто умственно отсталому. — Да бревно и то эмоциональнее, чем вы!
— Можем мы... еще раз попробовать? — хрипло спросил Эллиот. Он вспотел, и не только от света юпитеров. — У меня получится, я уверен.
Режиссерша глянула на часы и состроила скорбную гримасу:
— Я уверена, что никто из нас не располагает лишним временем, — из темноты зала, где сидели остальные студенты, послышался смешок, и Эллиот с ужасом почувствовал, как его лицо и шею заливает краска.
Режиссерша хлопнула в ладоши и отвернулась от сцены:
— Хорошо, всем слушать! В следующую пятницу мы начинаем на час раньше, потому что сегодня мы опоздали, — она вновь повернулась к сцене. — И, пожалуйста, мистер Макоумбер, постарайтесь хоть немного позаниматься.
Он, не отрываясь, смотрел ей в глаза, так похожие на глаза его матери. Потом смигнул набежавшие слезы. Именно этот холодный взгляд он видел на фотографиях, когда отец счел, что он уже достаточно взрослый, чтобы нормально ко всему отнестись, — с этих фотографий Эллиот снял копии. Что ж это за мир, такой, подумал он, в котором мать оставляет собственного сына? Порою, когда ему бывало совсем худо, он успокаивал себя мыслями о том, что было бы, если бы его родители поменялись местами, если бы умерла не мать, а отец?
Он спрыгнул со сцены.
Ну почему ему дали именно «Долгий дневной путь к ночи»? Господи, он знал, что не вытянет эту роль, в глубине души он чувствовал, что боится этой роли, что она приводит его в трепет и отчаяние.
Он увидел Нэнси, одну из своих соучениц. Она была одна. Вот теперь, подумал Эллиот, самое время.
— Привет, Нэнси, — сказал он как можно спокойнее. — Ты куда-нибудь сегодня идешь?
Она взглянула на него. У нее были длинные темные волосы, зеленые глаза и великолепная белая кожа ирландки. Она мило улыбнулась:
— Нет, Эллиот.
— Так почему бы нам не сходить в кино?
Нэнси немного поразмыслила и ответила:
— Что ж... Вообще-то я собиралась заняться сегодня ногтями. — Она глянула на руки, потом снова на него. Улыбка не сходила с ее белого лица: — Пожалуй, я все-таки лучше займусь маникюром.
Откуда-то из темноты раздался громкий смех, и Эллиот понял, что над ним издеваются.
— Черт! — рявкнул он, — когда Нэнси скрылась в тень. Он дрожал от бессильной ярости. Вот если бы он мог придумать какую-нибудь колкую фразочку ей в ответ! Но на ум ничего не приходило, и он стукнул себя кулаком по лбу.
— Сколько злости!
Он повернулся, замигал от яркого света, заливающего сцену.
В темноте рядом кто-то зашевелился.
— Пришел посмотреть, чем ты занимаешься, — Киеу улыбнулся. — Я хотел лично убедиться в важности того дела, которое отвлекло тебя от завершения задания.
— Не беспокойся, — резко ответил Эллиот. — Я сделал все, что надо было.
Киеу равнодушно огляделся.
— И ты оставил работу в «Метрониксе» ради вот этого? — он покачал головой.
— Я ненавидел эту работу, — возразил Эллиот, — и ты знаешь, почему. А играю я на сцене потому, что люблю театр.
— Но играешь ты плохо, — спокойным тоном констатировал Киеу.
— Ты — ублюдок, и ты об этом знаешь.
— Я всего лишь сказал правду, — Киеу не понимал, почему такое возмущение. — Я бы никогда не солгал тебе, Эллиот.
— Ну-ну, — прорычал Эллиот. — И ты совершенно не заинтересован в том, чтобы вытащить меня отсюда. Скажешь, что это тоже правда?
Киеу покачал головой:
— Конечно же, нет. Ты сам хорошо знаешь. Но факт и то, что за полгода работы в «Метрониксе» ты проявил истинные способности к делу. Ты бы и сам смог это понять, если бы не помешали твои, гм, личные пристрастия. Ты знаешь, — тихо произнес Киеу, — что оставаясь там, ты мог бы иметь все. Деньги. Власть. Все. Но тебе казалось, что это не твое, что тебя принуждают этим заниматься. — Он шагнул поближе к Эллиоту. — Возьмем, к примеру, твои задания. Тебе известны некоторые части большого целого. Порою, Эллиот, это меня беспокоит. Меня тревожит жизнь, которую ты ведешь. В ней нет достоинства, нет чести. А ведь тебе доверили информацию, которая носит, скажем, взрывоопасный характер.
Киеу заглянул в темные глаза Эллиота.
— Позволь мне задать тебе один вопрос. Расскажешь ли ты кому-либо об «Ангке»?
— Нет, — быстро ответил Эллиот. — Конечно же, нет! — И возмущенным тоном добавил: — С чего бы это?
— Ну, например, за деньги.
— Слушай, ты, сукин сын. Я такого никогда не сделаю. Ты совершенно не понимаешь ситуации. Я не мог бы... Я просто не такой.
Киеу снова улыбнулся:
— Рад слышать это, Эллиот. Подозрение — очень плохая вещь. Оно гложет душу, — он внимательно вглядывался в лицо Эллиота. — И лучше все высказать в открытую и успокоиться, не правда ли?
В этот момент из полутьмы вышел еще кто-то, Эллиот услышал шаги и повернулся. Сердце его подскочило. Нэнси! Она улыбалась ему, значит, она передумала и вернулась, чтобы извиниться.
— Эл, — сказала она сладким голоском. — Это твой друг? — И взглянула на Киеу.
Эллиот напрягся, лицо его исказилось. Ну конечно! Вечно одна и та же история!
— Да, это мой друг, — сдавленно произнес он. — Киеу.
Нэнси разглядывала Киеу.
— Вы китаец? — она была заинтригована.
— Камбоджиец.
Глаза у Нэнси загорелись:
— Вы были там во время войны? Ваша семья погибла? — Она подхватила Киеу под руку, и прижалась грудью к его плечу.
— Я просто умираю от любопытства.
Эллиот наблюдал, как они исчезают в проходе. Сердце бешено колотилось.
— Черт бы его побрал, — пробормотал он. — Черт бы его побрал!
Трейси вышел из мраморного подъезда дома №1230 по Америка-авеню ровно в половине четвертого. Он все утро безуспешно дозванивался до Мойры и решил, что будет снова пытаться поймать ее после встречи с Атертоном Готтшалком.
У тротуара его поджидал сверкающий черный «линкольн». Шофер в серой униформе выскочил из машины и открыл заднюю дверь.
Трейси сел, кивнул шоферу и огляделся, надеясь увидеть в углу сиденья Готтшалка. Однако он был единственным пассажиром. Шофер тут же нажал на газ, и они бесшумно тронулись.
Ехали они на север, по направлению к южной оконечности Центрального парка. Там шофер свернул прямо в парк, оставив позади «Сан Мориц» и другие гостиницы.
Деревья были в полном цвету, и даже сейчас, жарким днем, в парке полно бегунов. Возле Семьдесят девятой улицы шофер замедлил ход.
Трейси вышел. Атертон Готтшалк стоял в тени зонтика, укрепленного на тележке торговца сосисками. На нем был серый костюм в тонкую белую полоску, серые ярко начищенные ботинки. Он был без головного убора, и ветер шевелил его длинные седые волосы. Он с огромным аппетитом ел хот-дог.
На лужайке за дорожкой для верховой езды дети, смеясь и визжа, бросали друг другу красно-бело-синий мяч. Они еще не знали, что мир полон беспокойства и страха. На детей в полном восторге лаял золотисто-рыжий охотничий пес.
— Мистер Ричтер, очень хорошо, что вы приехали, — объявил Атертон Готтшалк. Они направились через влажную черную дорожку для верховой езды, при этом Готтшалк старался не испачкать свои блистающие ботинки.
— Вы знаете, июль в Нью-Йорке просто замечателен, — сообщил он. — Особой жары еще нет, все в цвету, и не так душно, как в Вашингтоне. Просто стыд, что я не могу выбираться сюда чаще. — Он пожал плечами. — Но вы ведь и сами знаете, какова жизнь кандидата.
Трейси разглядывал Готтшалка.
Лицо у него было почти треугольное, с выступающей вперед челюстью, которую украшала ямочка, с широким ртом, темными пышными бровями. Лицо, тронутое солнцем и ветром. Волосы он зачесывал назад. На вид ему было не более пятидесяти, однако в нем чувствовалась глубина характера и стойкость, более свойственные людям постарше. Короче, у него был вид образцового государственного деятеля, уверенного в своем Божьем даре — тот тип внешности, который ввел в моду Уолтер Кронкайт[11].
Он был членом сената уже шестнадцать лет, очень быстро приобрел популярность, а в последние два года именно к нему апеллировал президент в надежде получить от сенаторов положительные ответы на наиболее важные из своих законопроектов. Он считался центристом и до недавнего времени был председателем сенатского комитета по разведке.
— Как я понимаю, вы оказали моему Джексу особый прием.
— Я просто сделал то, на что он напрашивался. Ничего более.
— Вероятно, — Готтшалк заложил руки за спину и пожевал губами, как бы обдумывая ответ Трейси. — Что ж. Стивен порою бывает грубоват, — сенатор усмехнулся. — Это одно из его наиболее полезных качеств.
Трейси молчал.
— К тому же он не разделяет моего восхищения вами.
— Простите?
— Но я действительно вами восхищаюсь. Неужели это так трудно понять? — Он повернулся к Трейси, его чистые синие глаза сверкали. — Я терпеть не мог Джона Холмгрена, потому что считал, что его, скажем так, пацифизм и чрезмерное внимание к гуманитарным проблемам могли нанесли вред нашей партии, раздробить ее. А если бы он стал президентом... Да я просто в ужас прихожу от того хаоса, который он мог натворить в международных делах.
Но, черт побери, я осознаю, какой серьезной угрозой он был для меня. Я никогда его не недооценивал. Его... или вас. Я знаю о вашем таланте проведения компаний и дирижирования прессой. Дьявол, вы в этом деле — лучший из лучших. Вот почему я обратился к вам. Я хочу, чтобы вы присоединились к моей предвыборной кампании.
Трейси молча взирал на него. Он не верил своим ушам. Он не мог в это поверить: Атертон Готтшалк олицетворял все то, от чего Трейси однажды с отвращением отвернулся.
— Боюсь, вы напрасно потратили время.
— Подождите, подождите. Не спешите с решениями. Я знаю, что вы с Холмгреном делали все, чтобы лишить меня шанса на выдвижение на предстоящем съезде. Я также знаю о ваших дальнейших планах. Так почему бы вам не подумать о моем предложении? Планы уже составлены, и я могу их принять, естественно, слегка изменив в соответствии с моими взглядами. Что вы на это скажете? — Он изобразил «кандидатскую» улыбку. — Такой шанс представляется раз в жизни, Трейси, потому что в августе я стану кандидатом от моей партии. И вы будете рядом со мной. Я очень высоко ценю таких людей, как вы. Вы — великолепная комбинация разума и решительности. Мне это нравится. Мне это импонирует.
— Вы говорите о невозможном, — сказал Трейси. — Мы с вами никогда не сможем смотреть на проблемы одними глазами.
— Черт, дружище, да кого волнуют проблемы? Мы с вами — не двое политиков, которые по любому поводу бьются рогами. Это не та игра. Вы — мой советник по связям с прессой.
Взгляд Трейси был тверд:
— Совершенно верно, это не та игра. Я привык верить в то, что делаю.
— Тогда вы в нашу игру вообще играть не умеете. Это я вам сразу говорю.
Трейси пожал плечами. Готтшалк внимательно его разглядывал:
— Что ж, если вы не принимаете моего предложения, я могу сделать вывод, что вы собираетесь работать на этого слабака Билла Конли, если он вознамерится занять то место, которое его бывший босс так безвременно покинул.
— Я пока еще не принял никакого решения.
— О, бросьте! Вы собрались ссать в ту же дырку, что и Конли. Я знаю об этом.
— Что ж, возможно.
Готтшалк помолчал.
— Значит, начинается новая гонка, но, будьте уверены, на финише первым буду я, — внезапно блеснувший из-за ветвей луч солнца заставил его мигнуть. — И запомните: когда по улице мчится паровой каток, благоразумный человек либо отступает в сторону, либо запрыгивает на сиденье. Так я это себе представляю. И у вас есть реальный шанс оказаться на сиденье, — он похлопал Трейси по плечу. — Хорошенько подумайте об этом. Вам предстоит блестящая карьера.
И с этими словами он ушел. Он уже не боялся испачкать туфли, поэтому уверенно шагал через дорожку для верховой езды. На мгновение за кустами мелькнул блестящий черный лимузин — и исчез за поворотом.
На востоке собирались облака, видно было, что им не терпится пролиться дождем. Стало душно, молодые мамаши спешно ринулись к выходу из парка, толкая перед собою коляски.
Через лужайку двигалась фигура в коротком плаще. Как бы передумав, человек развернулся и направился к Трейси. Руки у него были засунуты в карманы, ветер раздувал полы плаща, и они хлопали по толстым твидовым брюкам.
Господи, подумал Трейси, он так и не научился прилично одеваться.
— Новая карьера в новом городке? — осведомился Ким. — А ведь пепел сожженного не успел остыть.
— Вот уж не думал, что я тебя еще когда-нибудь увижу, — но, говоря это, Трейси уже прекрасно понимал неизбежность встречи: именно это тогда прочла в его лице Май. Они действительно не должны были больше встречаться. Но вот Ким здесь, и это означало, что Фонд вспомнил о нем. Они о нем и не забывали.
— Я тоже, — Ким пожал плечами. — Давай, пройдемся. Просто пара старых приятелей на прогулке.
— Мы никогда не были друзьями.
Ким кивнул:
— Тогда в память о прошлых временах, — он старался не прикасаться к Трейси. — Было время, когда я думал, что ты нам больше не нужен. Видишь ли, я всегда считал тебя талантливым, но ужасно капризным дитятком. И потому бесполезным.
— Но теперь ты считаешь иначе, — Трейси не мог удержаться от сарказма. Ким снова кивнул.
— Верно. Мы оба стали старше. И сейчас многое видится иначе.
Трейси почувствовал, как в душе его поднимаются неприятные воспоминания, словно муть со дна, потревоженного пловцами озера:
— Зрелость дарует также способность объективно смотреть на прошлое.
Назойливый свет ламп, потное лицо Кима, внушающее вьетконговцам чуть ли не мистический ужас. В Бан Ме Туоте они предпочитали называть действия Кима "волшебством чтобы не употреблять другое определение.
Ким был настоящим мастером, виртуозом по получению информации даже от самых стойких.
— Теперь я понимаю, насколько ценным был твой вклад в дело Фонда. — Пошел дождь, и Ким поднял воротник плаща. — Хотя и должен признать, что был несколько шокирован, когда Директор попросил именно меня встретиться с тобой. Почему я? И знаешь, что он сказал? «Я не хочу, чтобы его соблазнили сладкими речами».
— Как бы там ни было, я ни в чем не желаю участвовать, — Трейси остановился и повернулся к Киму. Они стояли под старым дубом, кора которого была покрыта надписями, сделанными аэрозольной краской. — Я хорошо тебя знаю, Ким. Твое «волшебство», резню, которую ты устраивал в джунглях. Когда дело касалось кхмеров, ты превращался в машину для убийств.
— Я был таким же, как все в Бан Me Туоте.
Трейси покачал головой:
— Нет. Ты проделывал все с таким смаком, что это пугало. Ты был по-настоящему заинтересован. Ты ненавидел кхмеров так же, как ненавидел коммунистов. Это коммунисты убили твою семью, да?
Ким не ответил. Он смотрел на Трейси и слушал, как мягко шуршит в листве дождь. Ноги у него уже промокли насквозь. Раздался какой-то резкий звук, он повернул голову, и Трейси увидел белый шрам, сбегавший от уха к груди. Потом Ким снова повернулся к нему и улыбнулся:
— Все это уже история. Какое она теперь имеет значение?
— По-моему, ты принимаешь меня за дурака. Для тебя это изменило все. И только из-за этого ты живешь и действуешь.
— Ты не понимаешь меня, Трейси. Но объяснять нет смысла. Мы стоим здесь, под дождем, и обмениваемся оскорблениями, словно пара школьников, — от дождя все вокруг стало серым. — Ты совершенно прав, Трейси. Моя семья значила для меня все. И ты знаешь меня очень хорошо. Слишком хорошо. Я сказал об этом Директору, но он возразил, что в этом тоже есть свой плюс.
— Да, отговорить его, если он что-то задумал, еще никому не удавалось, — сказал Трейси, чтобы разрядить напряжение. В конце концов, он вовсе не обязан принимать предложения. Он больше не служит в фонде, больше подчиняется приказам.
Ким мгновенно уловил перемену в его настроении и немного расслабился. Голос его стал мягче:
— По правде говоря, я считаю, что Директор спятил: вообще никого не надо было посылать. Я прямо заявил ему, что не думаю, будто ты захочешь снова иметь с нами дело.
— И ты совершенно прав.
— Но потом я услышал новости и изменил свое мнение. По дорожке промчался на велосипеде мальчик, накрывшийся от дождя желтым капюшоном. Из-под колес во все стороны летели брызги.
Вот теперь, подумал Трейси, пора сказать «Прощай» и уйти. Он знал, что хочет именно этого. Но он также знал, что есть в нем и другое, то, что разглядела, угадала Май. И это другое было сильнее.
— Что случилось?
— Зов раздался... — Ким помедлил, приводя в порядок мысли. — Буддисты говорят, что здоровье есть высшее благословение, довольство — лучшее приобретение, а истинный друг — ближайший родственник.
— Ты это к чему? — Трейси вдруг почувствовал страшную усталость. Он вздрогнул, догадавшись, ради чего появился Ким. — Там, в Фонде, я загибался. Именно потому и ушел. Ты тогда этого не понимал. Может быть, ты подумал, что я струсил. Но мне все равно, что ты думал тогда, что ты думаешь теперь. И только Джон Холмгрен вновь вдохнул в меня жизнь.
— Что ж, именно из-за Джона Холмгрена мы и решили встретиться с тобой, Трейси, — спокойно произнес Ким. — Мы не считаем его смерть естественной.
В офисе Трейси ждала целая куча неотложных дел, но ему было не до того. Ничто не могло сравниться с новостью, которую преподнес ему Ким. И хотя они договорились встретиться вечером в особняке Джона, чтобы обсудить все поподробнее, Трейси все же не мог ни о чем другом сейчас думать.
Что если это правда? Решение как можно быстрее кремировать тело принадлежало ему, но Мэри его поддержала. Она не хотела сплетен и пересудов, она не хотела, чтобы последние часы жизни Джона стали темой для сальных шуток.
Трейси снова набрал номер своего дома в графстве Бакс. Наконец, после трех гудков, Мойра сняла трубку. Голос у нее был робкий, но, услышав, что это Трейси, она заговорила уверенней.
— Меня еще всю трясет, — сказала она, — но я просто влюбилась в этот дом. Я не знаю, как благодарить тебя, Трейси. Я понимаю, что значит для тебя это место.
— Ты об этом даже и не думай, — Трейси говорил совершенно искренне.
— А как тот коп... детектив? Я еще не способна с ним разговаривать.
— Туэйт выведен из игры. Один звонок генеральному прокурору — и дело закрыто. Никто тебя беспокоить не будет.
— Я никак не могу прийти в себя... И мне неловко от того, что все так случилось, — он услышал, как она зарыдала в трубку. — Ох, Трейси... Мне так его не хватает...
— Мойра, — мягко произнес он, — если бы все не случилось так, как случилось, Джон в следующем январе уже бы произносил президентскую клятву. Но произошло то, что произошло. И мы... мы оба должны встретить это с открытым лицом. Я знаю, как тебе трудно, потому что у нас обоих были с Джоном особые отношения. И мы оба будем скучать по нему. Долго. Очень долго.
— Да, — прошептала она. — Я не... — голос ее дрожал. — Я не знаю, что делала бы без тебя, Трейси. Я хочу, чтобы ты понимал это.
— Я понимаю.
— По вечерам я ложусь на кушетку и смотрю в лицо твоему Будде. Как оно прекрасно, Трейси. Я гляжу в золотые глаза и хоть на время успокаиваюсь.
Они еще немного поговорили и попрощались. Положив трубку, Трейси повернулся в кресле и снял с книжной полки маленькую каменную статуэтку. Точнее, не статуэтку, а кусок камня, надтреснутый в одном месте. Он был старый, очень старый, скорее всего, XVII века. Задняя и боковые стороны все еще шершавые, — достаточно свежий скол, но передняя сторона уже отшлифована бесчисленными поглаживаниями.
На ней было вырезано стилизованное изображение камбоджийского Будды. Трейси пронес этот камень с собой через всю Юго-Восточную Азию.
Он давно не вспоминал о том дне, когда к нему попал камень. Но теперь вспомнил, и воспоминание это по-своему окрасило прошедший день. Он не был религиозен, он никогда и никому не молится, но когда Ким процитировал ему буддийское высказывание, он понял, почему. Чувство чести и преданность пустили в Трейси такие же глубокие корни, как во вьетнамцах — ненависть. Это было сугубо буддийской чертой, и она его трогала.
В самом начале его и еще троих парней забросили в камбоджийские джунгли: хорошо организованное подразделение красных кхмеров уничтожило целую сеть американской разведки, оставив после себя только трупы. И его задачей было устранить это подразделение как можно скорее.
Они провели первые три дня в глубине враждебных и ничего не прощающих джунглей. Только что закончился сезон дождей, идти было трудно и опасно. К тому же там, где должна была находиться база красных кхмеров, они ничего не нашли.
Трейси решил искать. Трейси было двадцать три, остальным парням по девятнадцать, и он был их признанным лидером.
К концу четвертого дня ребята уже готовы были возвращаться обратно, но Трейси убеждал их продолжать поиски.
Совершенно неожиданно лес кончился. Впереди они увидели огромные древние каменные строения.
Держа автоматы наперевес, они крались среди ставших синими в сумерках камней. Трейси увидел широкую лестницу, ведущую на галерею по меньшей мере трехсот футов длиной. По обеим сторонам галереи стояли каменные скульптуры — изваяния богов и богинь, различных зверей. Их окружали памятники древней кампучийской культуры, немые, непроницаемые, но от этого не менее прекрасные.
Он брел по истории, и она уносила его вдаль. Но в самом конце галереи они увидели следы войны — черные ожоги напалма, следы пуль на каменных телах Будд.
Трейси подумал: а не наткнулся ли он случайно на сказочный Ангкор-Ват, построенный кхмерским королем Сурьяварманом II где-то между 1113и 1152 годами нашей эры? Храм бога Вишну, если он правильно помнил. На карте Камбоджи найти Ангкор-Ват он не мог.
Он услышал где-то слева грохот и обернулся. Питерс, один из городских ковбоев Детройта, крушил прикладом лицо скульптуры.
Трейси подбежал к нему, левой рукой схватил Питерса за грудки, легко развернул парня и правой врезал ему по физиономии.
Питерс рухнул на землю. Оружие вывалилось у него из рук. Он потер покрасневшую скулу и пробормотал:
— Что за черт? Из-за чего ты взбесился? — Он с трудом поднялся на ноги. — Это же не Микеланджело или что-нибудь такое. Это обыкновенный камень, он ни черта не стоит. Я имею в виду, это даже не христианское, Господи, прости.
— Это — история, — Трейси трясло от ярости. — И не тебе крушить историю.
Он стал разглядывать повреждения. Голова скульптуры отвалилась и валялась на каменном полу. Питерс искалечил изваяние Шивы. Как говорили кхмеры? Мир будет цел, пока Шива танцует свой танец.
Он со всеми предосторожностями провел своих через руины, чувствуя себя карликом, ничтожеством перед ликами времени. И в дальнем краю города-призрака они увидели маленькое здание. — В нем кто-то был.
Трейси скомандовал своим людям спрятаться. По сравнению с огромными скульпторами и величавыми руинами храм казался совсем простым каменным домом. Лианы оплели его вход, забрались на крышу.
Трейси слышал шум листьев, болтовню обезьян, сопровождавшую их уже так много дней. Как бы он хотел остаться здесь и обследовать, изучить руины с любопытством ребенка, получившего в подарок новую игру.
Он увидел, как вышли из леса кхмерские крестьяне. Они принесли еду к порогу храма, потому что буддийским монахам запрещено возделывать почву и самим добывать себе еду, ибо они могут невольно лишить жизни невинную мошку или червяка.
Трейси очень нужна была информация. И он вошел в храм. Внутри было темно, стоял тяжелый запах курений. На неотесанном каменном постаменте стояло золотое изображение Будды Амиды.
Священнослужитель — он говорил по-французски — рассказал, как в деревню, где когда-то жил именно этот Будда, ворвались солдаты. Они повалили скульптуру и стали царапать ее штыками, чтобы узнать, не из цельного ли золота она отлита.
— Но когда они увидели, что это просто позолоченный камень, они спалили алтарь, на котором она стояла двести лет.
Это был маленький, сухой человек в оранжевой тоге. Его чисто выбритая голова сияла, словно смазанная маслом.
Лицо у него было необыкновенное. Трейси показалось, что черты его вырезаны каким-то неземным резцом. Он был частью земли, неба, джунглей. Их внутренние мелодии совпадали.
Но только когда монах протянул руку и дотронулся до него, Трейси в полной мере осознал его необычайность. Это было бесконечно нежное прикосновение, прикосновение, которым любящая мать ласкает свое дитя. И при этом оно излучало какую-то невероятную силу. Трейси был уверен, что монах мог бы лишь кончиками пальцев приподнять его над землей. Казалось, силе, влиянию монаха нет предела.
И при том в нем не было ничего нечеловеческого, божественного: тихий, спокойный, внимательный, словно олень у ручья. От него не исходило ни страха, ни враждебности. Казалось в нем просто не может быть подобных эмоций. И именно благодаря их отсутствию в нем было столько силы — отказываясь от одного, ты приобретаешь в другом.
— Я знаю, почему ты пришел сюда, — мягко произнес монах. Теперь он перешел на кхмерский. Трейси склонил голову:
— Я прошу прощения за то, что пришел, — ответил он на том же языке.
— Не чувствуй сожаления, — что-то в касании священнослужителя изменилось, и Трейси поднял на него взгляд. Глаза монаха казались озерами, в которых отражался весь мир. — Я расскажу тебе то, что ты желаешь знать.
Трейси не понял, почему, но на глаза его навернулись слезы. А потом он понял и это. Покой, бесконечный покой, который сейчас снизошел на него, был лишь маленьким островком в океане крови и напалма. Смерть и разрушение, которые сеял новый порядок красных кхмеров, должны были уничтожить этот покой. И впервые в жизни он осознал, что такое буддизм — это нечто большее, чем религия. Этот образ жизни.
Трейси вернулся в настоящее и в какой уже раз погладил маленькую фигурку Будды, которую дал ему монах. Воспоминание о той встрече не способны стереть ни время, ни более поздние воспоминания. Где сейчас этот монах? Может, еще жив?
Зажужжал интерком.
— Да, Айрини?
— Вас хотела бы видеть мисс Маршалл.
Господи, какие еще неожиданности ждут его сегодня? Разве что небо упадет на землю... Или, может, уже упало. Он не видел Лорин Маршалл — сколько? Девять, десять месяцев? С той самой ночи, когда она от него ушла. И вот теперь вернулась?
— Хорошо, Айрини. Пригласи ее.
Лорин Маршалл. Изящная, гибкая, с телом танцовщицы, необыкновенным телом. Длинная шея, овальное лицо, волосы цвета вечернего солнца, стянутые в длинный конский хвост. Но ярче всего он помнил ее походку — ей достаточно было пройти по комнате, чтобы в нем вспыхнуло желание.
И он не был готов к тому, что увидел сейчас. Прежде всего, она прибавила в весе. Немного, но заметно. Бедра ее стали тяжелее, талия шире. Почему? В балете места для лишних фунтов нет.
Широко расставленные глаза с любопытством оглядели его кабинет. Волосы были туго стянуты — слава Богу, хоть конский хвостик остался прежним. На ней был темно-синий облегающий топ и простая юбка с запахом — в таком наряде она обычно ходила на репетиции. На ногах — маленькие плоские туфельки, из называют «балетными». Ярко-зеленый шелковый жакет, который она перекинула через руку, почему-то придавал ей трогательный и беззащитный вид, словно она была маленькой девочкой. И потому она казалась моложе своих двадцати семи лет.
— Трейси... — она произнесла его имя так тихо, что он скорее прочел это по ее губам, чем услышал. Он молчал, зачарованно глядя на нее.
Она сделала два неуверенных шага к нему, и он почувствовал, как часто забилось его сердце.
— Меня удивило... что ты согласился увидеть меня, — голос ее стал громче. Она попыталась улыбнуться. — Я не знала... Я не знала, что меня ждет, — она отчаянно вцепилась в сумочку, будто от этого зависела ее жизнь. — Я рада. Я... — голос у нее дрогнул, она еще раз оглядела комнату. — А здесь ничего не изменилось.
— Разве только Джона не стало.
Она дернула головой и сделала еще шаг.
— Конечно, я знаю о том, что он умер. Мне так жаль, Трейси... Я знаю, что он значил для тебя.
— Да. Спасибо, — его голос даже ему показался очень официальным. Он изо всех сил старался держать себя в руках.
— Я не знаю, что еще сказать, — она боязливо подошла поближе, словно опасалась, что если подойдет к нему слишком близко, он ее ударит. — Об этом невозможно говорить... Слова кажутся такими глупыми, неточными, — она храбро улыбнулась ему, и это был первый честный поступок, совершенный ею с того момента, как она открыла дверь. — Я никогда толком не разбиралась в человеческих чувствах. У меня не было практики. Опыта. Я всегда знала лишь одно: балет. Остального просто не понимала.
Теперь до Трейси дошло, что она говорит уже не о смерти Джона Холмгрена, а об их истории.
— Я полагал, ты всегда будешь танцевать, — сказал он скорее из самозащиты.
Лицо Лорин приняло странное выражение.
— Я не танцевала уже девять месяцев, — в голосе ее появилась невыносимая тоска. — Сразу же после того... После того, как мы... расстались, я повредила бедро, — взгляд ее скользнул в сторону. — Неудачный прыжок в «Бале у королевы». Я даже сначала не поняла, что случилось. Я плохо сконцентрировалась.
— Это не похоже на тебя, Лорин.
— Вот в этом-то и дело! — воскликнула она. — Я — не я. И я не знаю, кто я теперь, — плечи ее вздрагивали. — Я не знаю, что теперь для меня важно. Я занимаюсь по восемь часов в день. Мне надо вернуться в балет, но... я не вернусь.
Ее зеленые глаза были полны слез, и Трейси, сам не зная почему, встал и вышел из-за укрытия, которое создавал ему письменный стол. Они стояли друг против друга, достаточно близко, чтобы прикоснуться, но не делали этого.
— Я танцую, — прошептала Лорин, — и технику я восстановила, но что-то бесследно ушло. И это что-то — ты. — Она прерывисто вздохнула. — Я только сейчас это поняла. — Теперь она плакала в открытую. — Я часами стою у станка, и все это время думаю не о занятиях, а о тебе. Я разогреваюсь, натягиваю пуанты — и думаю о тебе. Я выхожу на сцену — и думаю о тебе.
Она стиснула кулачки.
— Черт побери! — воскликнула она. — Теперь-то я понимаю, почему ушла. Я не могла смириться с тем, что со мной происходило. Я и сейчас не могу с этим смириться, — ее глаза искали его ответный взгляд. — Но я должна была вернуться. Понять. Потому что я так больше жить не могу...
— Помнишь, что ты сказала мне в ту ночь? — Трейси вглядывался в ее лицо и видел слезинки, повисшие на длинных ресницах. — «Балет — это вся моя жизнь». Разве ты не помнишь, Лорин? «Это то, чему я училась всю жизнь, и это моя первая и единственная любовь».
Лорин уже рыдала.
— Но этого недостаточно, Трейси. Я больше не могу танцевать. Так, как я хочу, так, как должна. Я танцевала хорошо только тогда, когда была с тобой. А потом... я вычеркнула тебя из моей жизни. Я была не права, я это теперь знаю. Но, Господи, я ведь тогда ужасно испугалась. После этого я ночи напролет не спала, все сидела и думала, думала, — и она с мольбой заглядывала ему в глаза. — Я не могу так больше, Трейси. Ты был прав, а я — нет. Я это признаю.
Как же ему хотелось обнять, успокоить, защитить ее. Но он не мог. Что-то внутри сопротивлялось, что-то не желало сдаваться, он не мог ни забыть, ни простить то, что она с ним сделала.
— Я не знаю, Лорин, — наконец произнес он. — За это время многое произошло.
— Пожалуйста, — шептала она. — Я ведь не прошу о невозможном. Ну давай хоть попробуем! Давай дадим себе хоть немного времени, чтобы заново узнать друг друга.
— Вряд ли это возможно, — и Трейси увидел, какой болью наполнялись ее глаза.
— Какая же я дура, что пришла, — проговорила она. — Но ты не можешь винить меня за то, что я считала тебя достаточно сильным, чтобы меня понять. Все мы совершаем ошибки, Трейси. Даже ты.
Он молчал и ненавидел себя за это молчание. Лицо у нее сразу осунулось, постарело. Она повернулась, но напоследок спросила:
— Ты с кем-нибудь встречаешься?
Вопрос был настолько неожиданным, что он ответил честно:
— Нет.
— Тогда, может быть, мы с тобой еще увидимся, — она снова попыталась изобразить улыбку, но на этот раз у нее ничего не получилось. — До свидания, Трейси. — Она мягко притворила за собой дверь.
И Трейси громко-громко выкрикнул ее имя в пустоту комнаты.
Поскольку семья Киеу была семьей интеллигентной, никого не удивляло, что Киеу Кемара, отец Сока, работал у Чау Сенга — руководителя секретариата принца Сианука.
Когда в пятидесятых Чау Сенг вернулся из Франции, Кемара помог ему подготовить доклад о сложной проблеме среднего образования в Кампучии. Сианука впечатлил этот доклад, и он ввел Чау Сенга в свой круг. Киеу Кемара тоже попал туда.
По правде говоря, отец Сока был одним из тех немногих, кто мог выносить Чау Сенга. Чау Сенг был прогрессивно мыслящим, глубоким человеком, но он также был и ужасным грубияном. Он был таким же антиимпериалистом, как и принц, но ему не хватало той выдержки, которую Сианук, в силу своего положения, обязан был время от времени проявлять.
Как обычно в четверг Киеу Сока отправился в королевский дворец за своей сестрой Малис. Из-за того, что семья Киеу была приближена к принцу, каждый четверг Малис репетировала в Павильоне Лунного Света — она входила в труппу Королевского балета Камбоджи.
Сока нарочно пришел пораньше, чтобы увидеть некоторые из танцев. Он глазел на ряды девушек в белых блузках без рукавов и в красных сампут чанг кбеу— юбках, завязанных спереди узлом.
Первой он заметил Бопа Деви — она была дочерью самого Сианука и звездой труппы. Танцевала она прекрасно, но Сока не замечал ее мастерства: он разыскивал Малис.
Сестра стояла в ряду других девушек, одна нога ее была поднята в воздух, босая ступня вытянута. Локти расставлены в стороны, ладони сложены под прямым углом к запястьям. Учитель объяснял ей какие-то движения рук, которые в кхмерском танце были очень важны — это особый язык, особый вид передачи информации.
Сока смотрел, как зачарованный. Какая же у него красивая сестра, как замечательно размерены все ее движения! Она танцевала, словно облачко, словно в ней не было веса. Неужто ее босые ступни действительно прикасаются к холодным плиткам пола? Казалось, она не движется, а плывет. Он мог смотреть на ее танец часами, но урок кончился.
Она легко, во французской манере, поцеловала его в обе щеки, и они направились к машине. Пока шофер лавировал среди многочисленных пномпеньских велорикш, Сока думал о французах. Сейчас, в середине шестидесятых, Пномпень все еще выглядел так, будто находился под французским протекторатом. И хотя в стране с населением в шесть миллионов проживало всего тысячи две с половиной французов, их присутствие ощущалось всюду, особенно здесь, в столице.
Штат французского посольства по-прежнему состоял из тех, кто служили здесь еще во времена, когда французы называли этот край земли «наш Индокитай». И французское Министерство иностранных дел, и даже сам президент де Голль больше всего мечтали видеть Камбоджу такой, какой она когда-то была — их колонией.
Некоторые, в том числе Самнанг и Рене, считали, что де Голль по-прежнему остается духовным и политическим наставником Сианука. Этого они не понимали и терпеть не собирались.
И все же галльское влияние на город оставалось огромным. Кхмеры из высших эшелонов власти каждое утро пили кофе с круассанами в прохладе и покое роскошного зала «Отель ле Руайяль», словно они находились в центре Парижа, а не среди трущоб и гниющих каналов Пномпеня.
Отец Соки также завтракал здесь не реже двух раз в неделю, а вся семья часто гостила на каучуковой плантации Чау Сенга в провинции. Он мог быть интеллектуалом, и даже прогрессивным интеллектуалом, но ничто не препятствовало ему наслаждаться богатством.
Сока смотрел сквозь окно машины. Они уже въезжали в Камкармон — квартал, где жила городская элита. Приближенные принца селились в огромных виллах в западном стиле с живописными крышами из оранжевой, зеленой и желтой черепицы. Виллы окружали каменные ограды с вделанными в них копиями барельефов из Байона, главного храма в Ангкор-Томе.
Вилла Киеу стояла в саду, в центре которого высился баньян. Слева от баньяна находился плавательный бассейн в форме цветка лотоса, дно его было украшено изображениями листьев лотоса.
Внутри, в доме, по стенам развешаны декоративные пластины — тоже копии барельефов Байона, где в стиле двенадцатого века были изображены сцены повседневной жизни. Сока любил вставать раньше всех, чтобы без помех разглядывать эти изображения, постигать историю Кампучии.
Жизнь и времена правителей прошлого, таких, как Сурьяварман II, не изучались в лицее Декарта, куда ходили он, его братья и сестры вместе с другими детьми этого квартала. Сока не чувствовал связи с прошлым своей страны, и однажды пообещал себе, что когда-нибудь непременно отправится в Ангкор-Ват и Байон, чтобы поглядеть на стены и скульптуры, пережившие века и хранившие предания. Он думал, что, может быть, не чувствует этой связи потому, что предметы искусства в доме и в саду были лишь копиями. Вот если бы он мог увидеть подлинники, прикоснуться к древним камням, он бы почувствовал, понял; он знал, что тогда бы он обрел свое место в мире, как обрел его Преа Моа Пандитто.
Он выскочил из машины, подал Малис руку и почувствовал, что ужасно проголодался. Ура, скоро ужин! Но узнав, что Самнанг пригласил в гости Рене Ивена, затосковал. Не то чтобы он не любил этого француза, но Сока ужасно не нравилось, что Рене постоянно ссорился с Кемаром. Сока считал отца непререкаемым авторитетом как в доме, так и вне его стен, и каждый, кто пытался этот авторитет оспорить, был ему неприятен.
Рене был изящен, с молочно-белой кожей и красными, как у женщины, губами. Волосы у него темные и шелковистые. Карие глаза навыкате прятались за очками в круглой металлической оправе. Внешность у него была достаточно заурядная, но вот манера разговора!..
— Поговаривают, — начал Рене, как только уселись за стол, — что Коу Роун испытывает во дворце определенное давление со стороны некоторых лиц, — Рене постоянно доносил сплетни, блуждавшие в городских кругах. Сплетни и азартные игры процветали здесь столь пышно, что некоторые жившие в Пномпене иностранцы уверяли, будто кхмеры в страсти к азарту уступают только китайцам, издавна этим славившимся.
Рене говорил о Министре внутренней безопасности. Этот тяжелый, неповоротливый человек с грубым, громким голосом был начисто лишен чувства юмора и считался главным врагом Чау Сенга. Поэтому Рене не отказал себе в удовольствии упоминанием о нем поддеть хозяина дома.
— Возьмите, к примеру, инцидент в казино «Кеп». Вы же знаете, как принцу неприятны азартные игры во время празднества Чаул Чнам. — Чаул Чнам, длившийся с тринадцатого по пятнадцатое апреля, был кхмерским Новым годом.
— Но вы также знаете, что несколько месяцев назад Сианук сам открыл два казино — и одно из них в Кепе, возле Сиамского залива, — лицо Рене оживлялось, только когда говорил он сам. В остальное время оно казалось совершенно безжизненным. — И вы, конечно, понимаете, мсье Кемара, как коррумпирована страна, какое процветает взяточничество. Так что казино приносило огромные доходы всем заинтересованным лицам. Но на прошлой неделе этому неожиданно пришел конец. — Рене подался вперед. — Какие-то бандиты ворвались в казино и все переломали. Они не просто разбили несколько зеркал и окон, что могло бы считаться предупреждением. Нет, они разгромили абсолютно все.
— Мы об этом слышали, — спокойно произнес отец Соки, стараясь не ронять своего лица в присутствии этого назойливого иностранца. Говорили по-французски, и не только ради гостя — это было традицией дома. — Все читают газеты. И что же?
— Ax! — воскликнул Рене, подняв вверх худой палец. — Но вот чего вы не знаете: приказал разгромить казино сам его хозяин.
— Простите, но неужели такое возможно? — серьезно спросила Хема, мать Соки. — Разве человек станет разрушать свое собственное дело?
— Прекрасный вопрос, мадам Кемара, — объявил Рене. — Он и занимал нас всю эту неделю. И в конце концов сквозь щелку в Министерстве внутренней безопасности ко мне просочился ответ. На следующей неделе Коу Роун объявит об этом публично. Он сообщит, что китайский концессионер из Кепа ежемесячно выплачивал сорок тысяч долларов «некоему высокопоставленному лицу» в Пномпене, чтобы тот не позволял прикрыть казино. — Рене состроил гримасу, такую неприятную, что даже Сока почувствовал неловкость. — Конечно, это вполне традиционно в наши времена, но «высокопоставленное лицо» потребовал большего, и китаец отказался: взятка — взяткой, но это была попытка вообще выкинуть его из дела. Тогда ему начали угрожать: полиция навестила казино раз, другой, третий... Но китаец предпочел не сдаться, а уничтожить свое собственное дело.
Киеу Кемара отмахнулся:
— Все это глупости, недостойные нашего внимания. Я не хочу об этом слышать, мсье Ивен.
— И это еще не все, — Рене стоял на своем. — Самое важное я припас для вас, и вам это будет интересно, — он помедлил, ожидая дальнейших возражений Киеу Кемары, но тот молчал. Вся семья смотрела на Рене. — Так уж получилось, что Чау Сенг, — теперь Рене в упор смотрел на отца Соки, — счел возможным представить принцу свой собственный отчет об этом деле, составленный в основном по сведениям этого китайского концессионера. Сделал он это, как говорят, по просьбе «одной столичной дамы, занимающей весьма высокое положение».
— Моник! — воскликнул Кемара. Так звали одну из двух жен принца Сианука, женщину низкого происхождения, презираемую за то, что она окружила себя кликой жадных выскочек. Сока не знал, что именно из того, что о ней говорят, было правдой. И сейчас он вдруг подумал: а знает ли это и сам отец?
— Вы назвали ее имя, не я, — Рене криво усмехнулся. — И из-за этого Коу Роун ужасно разозлился на Чау Сенга. Вряд ли стоит говорить, мсье Кемара, что их трудно назвать друзьями. Но теперь... — его слова повисли в воздухе, и Сока почувствовал себя очень неловко.
Хема постаралась скрыть испуг и засуетилась, провожая спать младших детей, Сорайю и Рату.
— Я по-прежнему думаю, что эта история вряд ли может быть поводом для беспокойства, — мягко произнес Киеу Кемара. — Подобные скандалы напоминают головы уродливых нага. Но все минует. Вот увидите. В августе, когда сюда прибудет президент де Голль, начнется новая эра нашего процветания.
— Скажите, мсье Кемара, правда ли, что принц придает такое большое значение визиту де Голля?
— А почему бы и нет? — горделиво спросил отец Соки. — Уже тот факт, что в Камбоджу пребудет один из самых великих и уважаемых мировых лидеров, придаст нашей стране новый статус, тот, которого мы много лет искали. Он обещал нам существенную финансовую помощь, а его министр иностранных дел Кув де Мюрвиль встретится здесь с представителями Ханоя. Французское влияние по-прежнему служит делу нашей безопасности.
Рене состроил презрительную гримасу:
— Он — отсталый человек, ваш принц Сианук. Продукт прошлого. Он не понимает, что времена изменились, что для того, чтобы Камбоджа достигла истинной независимости, нужны новые методы.
Во-первых, он допускает, чтобы в страну проникали юоны. — Рене употребил пренебрежительное словечко, которым называли вьетнамцев и вьетконговцев. — Во-вторых, он...
— Простите, мсье, — прервал его Кемара, — но политика принца по предоставлению в Камбодже убежища северовьетнамцам лишь способствует нашему суверенитету. Их благодарность...
— Неужели вы полагаете, что Хо Ши Мин, Ле Зуан или Фам Ван Донг когда-либо вспомнят о том благодеянии, которое оказывает им Камбоджа?! — недоверчиво воскликнул француз. — Сколько раз еще Сиануку надо столкнуться с их ложью и предательством, пока он перестанет им доверять? — Он понизил голос и заговорил отрывисто, чуть ли не по слогам. — Они — вьетнамцы. Боже правый, мсье, они всегда ненавидели и всегда будут ненавидеть кхмеров. Если вы думаете, что гнуть перед ними шею...
— Не «гнуть шею», — мягко произнес Кемара. — Они наши соседи, — он говорил медленно, будто втолковывая что-то умственно отсталому ребенку. — И всегда ими будут. И мы должны делать все, чтобы жить с ними в мире. Чтобы нам всем выжить, мы должны прекратить вражду, длившуюся две тысячи лет. Именно в это верит принц Сианук. Вспомните, мсье Ивен: даже французы, даже де Голль наладили мире Германией. Они — соседи, а война окончена. И даже герои войны вынуждены смотреть в будущее. Мир, мсье Ивен, требует куда больших трудов, чем война.
— Вы говорите о французском президенте так, будто бы он спаситель Камбоджи. Я не голлист, у меня нет желания возвращаться во Францию. Теперь эта страна — не мой отчий дом. Вот уже тринадцать лет, как Камбоджа добилась независимости от Франции, но почему-то все еще хочет находиться под ее протекторатом. Вам не кажется это странным?
— Мы ищем помощи от наших союзников, — спокойно ответил Кемара. — Вот и все.
— А я говорю вам, что это становится невыносимым бременем. Кампучийцы голодают, в стране безработица, а «высокопоставленные лица», укрывшиеся за стенами особняков Камкармон, требуют все более высоких взяток от тех, кто одурманивает массы. Ситуация невыносимая. Даже монтаньяры...
— Ах, монтаньяры, — раздраженно перебил его Кемара. — Коу Роун назвал их «кхмеризованными». Монтаньярами, от французского «mont», «гора», называли этнические горские меньшинства Камбоджи, которые не стремились смешиваться с основным населением.
— О, да! — Рене хрипло расхохотался. — Как вы гордитесь этим словечком, которое означает, что этих людей, словно животных, сгоняют в лагеря, в поселения, где к ним относятся хуже, чем к скоту, — глаза Рене превратились в щелки. — А вы слыхали о маки?
— Я не потерплю подобных разговоров в моем доме! — воскликнул Кемара. Теперь он действительно вышел из себя — колкости француза сделали свое дело.
— Почему же? — упорствовал Рене. — Вашим детям следует знать, какую ложь для них заготовили.
— Мсье Ивен, я бы попросил вас...
— Запомните мои слова, мсье Кемара. Отношение вашего режима к монтаньярам обратится против вас самих. Грядет революция, и грядет скоро, так как эти люди присоединятся к маки. Это случится если не в этом году, то уже на следующий год.
— Молчите! — взорвался Кемара.
Сидящие за столом замерли — Сока еще никогда не слышал, чтобы отец так повышал голос.
Самнанг прокашлялся. Сока заметил, что за весь ужин он так и не произнес ни слова.
— Я думаю, что вам сейчас лучше уйти, Рене, — он легонько тронул друга за плечо.
Рене Ивен встал. Лицо у него побелело, он дрожал. Он смотрел на человека, сидевшего против него.
— Знание — опасная вещь, нет так ли, мсье?
— Прошу вас оставить мой дом, — мягко произнес Кемара, не глядя на француза.
Рене насмешливо склонил голову:
— Благодарю за гостеприимство.
Самнанг снова тронул его руку и встал из-за стола. Когда старший сын и гость ушли, Хема сказала:
— Ужин окончен, дети. Вам еще наверняка надо готовить домашнее задание на завтра, — она нарочно, чтобы стереть ощущение от недавнего разговора, перешла на кхмерский. Но Сока этого разговора не забыл.
Покидая комнату, он видел, как мать обняла отца за плечи.
— Оун, — окликнул его отец и улыбнулся.
Сока действительно надо было выполнить задание, но не только то, что ему дали в лицее Декарта, а и то, что было дано ему Преа Моа Пандитто. Сока и не заметил, сколько времени прошло, прежде чем в дверях его комнаты появился Самнанг.
— Все еще не спишь, оун?
— Да я уже заканчиваю, — Сока поднял глаза. — А что, уже поздно?
Сам кивнул. Он сел на краешек кровати.
— Ну и сцена была сегодня!
— Ты-то должен был знать, что из этого получится, Сам.
— Я сделал это для папиного блага.
— Что?
Сам кивнул:
— Рене абсолютно прав. Я тоже считаю, что уже на следующий год наш мир совершенно изменится.
— Я тебе не верю, — сказал Сока, но почувствовал, как напряглись мышцы живота. Неужели Сам прав? Тогда что с ними со всеми случится?
— Но это так, оун. Маки на северо-западе уже начинают стягивать силы. Революция неминуема.
Сока испугался.
— Даже если это и правда, па нас защитит. Он не позволит, чтобы с нами случилось что-нибудь плохое.
Сам глянул на младшего братишку и не ответил. В комнате повисло неловкое молчание, и Сока не выдержал:
— А где ты сейчас был? С Рене?
— Нет. Он просто подбросил меня на машине туда, куда мне было нужно.
В глазах Сама появилось странное выражение. Сока склонил голову:
— Ты ездил к девушке, — сказал он. Сам даже не удивился:
Сока всегда поражал его своей интуицией. Теперь он ласково засмеялся:
— Да, у меня новая девушка, но это совершенно особая девушка, оун. Кажется, я влюбился. Я хочу на ней жениться.
Засмеялся и Сока:
— Прекрасно, только сегодня я не стал бы просить папиного согласия.
Сам кивнул:
— Через несколько месяцев все изменится, но сейчас... Ты же знаешь, что он твердо придерживается некоторых старых традиций. Он непременно захочет узнать все о девушке и ее семье.
— А я ее знаю? Сам подумал.
— Кажется, ты ее однажды видел. В «Ле Руайяль», на приеме у французского посла. Ты помнишь?
— А, такая высокая и стройная! Очень красивая.
— Да. Это и есть Раттана.
— Алмаз, — произнес Сока, переводя кхмерское слово на французский. — Прекрасно. Она почти такая же красивая, как Малис.
Сам рассмеялся:
— Это замечательно, что ты любишь старшую сестру. Ты еще слишком мал, чтобы влюбляться в других девушек.
— Ну да, как ты в Дьеп, — это сорвалось у него с уст прежде, чем он успел подумать. Дьеп была старшей дочерью во вьетнамской семье, жившей на той же улице. Сока видел, какое лицо становилось у брата, когда она проходила мимо.
Сейчас же лицо Сама потемнело.
— На твоем месте я бы забыл это имя, Сока. Я не могу ничего испытывать по отношению к Нгуен Ван Дьеп. Она — вьетнамка, и этим все сказано.
Помнишь историю о бедном кхмерском крестьянине, который нашел в лесу маленького крокодильчика, брошенного крокодилицей-матерью? Он пожалел крокодильчика, принес его домой и делился с ним всеми крохами, которые ему удавалось добыть.
Естественно, крокодильчик рос. Крестьянин ловил для него кроликов и обезьян, а для себя, когда крокодил насытившись, засыпал, собирал овощи и фрукты.
Но однажды крокодил заскучал и, отбросив мартышку, которую крестьянин только что убил ему на обед, съел самого крестьянина.
Сам встал.
— Крокодилы и вьетнамцы — это одно и то же.
Он вышел в темный коридор. Дом спал, слышалось лишь стрекотание сверчков да шелест крыльев насекомых, воздух был пропитан жаркой влагой.
Сока закрыл книгу и начал раздеваться. Обнаженный до пояса, он тихонько прошел в ванную. Идти ему надо было мимо комнаты Малис. Дверь была приоткрыта, и он остановился перед нею.
Он почувствовал, как гулко забилось сердце. Мысли смешались, он слышал собственное тяжелое дыхание. А затем, совершенно непроизвольно, он шагнул вперед и, словно во сне, толкнул дверь.
В памяти его возникла танцующая Малис, а перед глазами — стоявшая в нише ее постель.
Он вытянул голову. Во рту пересохло.
Теперь он видел Малис. Она лежала ногами к нему, сбросив покрывало. Шторы на окнах были отдернуты, чтобы ничто не могло препятствовать свежему воздуху.
Глаза Сока привыкли к темноте, и он задохнулся и прикусил губу. Потому что он увидел, что Малис лежит совершенно обнаженная. Он увидел ее маленькие грудки, нежно очерченный живот, а ниже, в тени... Что там было ниже?
Вдруг она зашевелилась, повернулась. Проснулась ли она? Открыла ли глаза? Он похолодел. Ему хотелось убежать, но ноги словно приросли к полу. Он не мог отвести взгляда. Что, если она действительно проснулась и увидела его? Он попытался облизнуть губы пересохшим языком.
Она зашевелилась на постели, широко раздвинула ноги, ее дрожащие руки потянулись к тому тенистому углублению внизу живота. И вдруг перевернулась на живот. Обе руки уже были между ногами, и Сока показалось, что бедра ее стали двигаться вверх-вниз в гипнотическом ритме.
Ее гладкие ягодицы напрягались и расслаблялись, поблескивая в лунном свете. Щель между ними, темная и глубокая, притягивала его взгляд, словно магнит. Он чувствовал, что ему становится все жарче, его протянутая рука трепетала, как ветка на ветру. Ноги у него ослабели, а его орган вел себя как-то уж совсем непонятно, стал тяжелее и больше. Он положил на него левую руку, почувствовал, какой он большой, как натянулась ткань его брюк. Это напряжение было и болезненным и чудесным.
Малис выгибалась, приподнималась, прижималась низом живота к своим пальцам, к постели. Сока не был уверен, но ему показалось, что она то ли тяжело дышит, то ли стонет.
Ягодицы ее двигались все быстрее и быстрее, она встала на колени, и Сока увидел ее пальцы, проникающие в самую сердцевину того, что крылось между ногами. Сока не понимал, что она делает, но осознавал, что это волнует его, волнует по-новому, странно.
Теперь он ясно слышал ее стоны, и от этого сам начал дрожать. Эрекция его стала сильнее, брюки ужасно давили, и он расстегнул ширинку, чтобы стало полегче. Он держал в руке свой вздувшийся член, наслаждаясь его шелковистостью и влажностью.
Малис так широко раздвинула ноги, что он увидел капли влаги на волосах лобка. Пальцы ее приоткрыли таинственные шелковистые складки, яростно гладили то, что было между ними. Ягодицы конвульсивно вздрогнули, и она упала на постель.
Ноги под ним ослабели. Великая влага смочила его руку, и он опустился на пол, все еще не отрывая взгляда от собственного вздрагивающего члена, но посторонние звуки уже начали проникать в его сознание.
Ладонь его была полна горячей, обжигающей жидкости, внутри все дрожало, легкие пересохли, словно он попал в песчаную бурю. Жаркая ночь пульсировала в ритме его испуганного сердца.
За окном сладко запела ночная птица.
В тот день Туэйт ушел из офиса рано и, все коллеги вздохнули с облегчением: настроение у него было отвратительным и он ко всем придирался. Коллеги считали, что он осатанел из-за истории с Холмгреном.
Это было недалеко от истины. Туэйт действительно никак не мог выкинуть из головы это дело.
Он был твердо уверен, что Монсеррат сначала позвонила Ричтеру и только потом в полицию, хотя она утверждала обратное. Именно этим объяснялись непонятные сорок минут. Туэйт чувствовал дурной запашок, но фактов у него не было. И он ужасно хотел прищемить хвост Ричтеру.
Вот почему весь день он ходил мрачный и набрасывался на каждого, кто оказывался рядом. И вот почему он так рано ушел — он собирался еще раз поднажать на Ричтера.
Он припарковался на Шестой авеню в том месте, где парковка запрещена, вывесил на ветровом стекле табличку «Полиция» и бодрым шагом вошел в здание, где находился офис Трейси.
Трейси уже собирался уходить, когда на его этаже раскрылись двери лифта и появился Туэйт. Трейси очень удивился.
— О, Туэйт, — сказал он. — Вы неудачно пришли. Я и так уже опаздываю на встречу. Что вам нужно?
— Для начала — хотя бы пару часиков для разговора с этой Монсеррат, хочу снова выслушать ее историю.
— Так вы не отступились?
— С чего бы? Это моя работа — искать правду.
— Вам, как я понимаю, уже поручена другая работа, и ваш капитан будет проинформирован о том, что вы ее не выполняете. Город кишит преступниками, Туэйт, займитесь ими.
— Отчего вы волнуетесь, а? Если все обстояло так, как рассказала Монсеррат, от нее не убудет, если я порасспрошу еще разок.
— Я только что разговаривал с ней, — сообщил Трейси. — Она слова без слез произнести не может. Откровенно говоря, я не думаю, что сейчас, в этом состоянии, она вообще способна связно говорить. Этого объяснения вам достаточно?
Туэйт нагло смотрел на Трейси:
— Почему мне должно быть достаточно? Это вы говорите, а я хотел бы сам убедиться. В этом деле ее показания — основные.
— О каком деле вы без конца твердите, Туэйт? Губернатор скончался в результате сердечного приступа, но вас почему-то распирает от служебного рвения.
Туэйт сделал шаг вперед:
— На всякий случай, парень, если ты забыл, напомню: губернатор штата Нью-Йорк — фигура первостепенной важности, независимо от того, что он сделал, пусть даже умер. — Туэйт задержал дыхание, чтобы успокоиться, и спросил: — Так как?
— Мойра Монсеррат вне досягаемости. Точка.
— О'кей. Пусть будет по-твоему. Но в «Пост» есть парочка репортеров, которые просто счастливы будут изложить мои подозрения.
— Это самоубийство, Туэйт, и вы это прекрасно знаете. Начальство даст вам такого пинка, что вы до Кливленда лететь будете.
— Только в том случае, если докажут, что источник информации я. А от кого это узнают? От меня? Репортеры имеют право не разглашать источники информации.
— Ну, с меня достаточно, — Трейси думал теперь о Мэри Холмгрен, он должен защитить ее спокойствие и доброе имя Джона во что бы то ни стало. Это его долг. — Я позабочусь о том, чтобы вас вышвырнули из полиции.
— Понимаю, — спокойно ответил Туэйт. — Но, знаете ли, мне теперь на это наплевать. На этот раз я хочу докопаться до истины, и, клянусь Богом, сделаю для этого все.
— И вам все равно, если при этом кто-то пострадает? Кто-то невинный?
— Вот ты и проговорился, парень!
Интуиция подсказывала Трейси, что Туэйт блефует. Он разузнавал о полицейском, ему сказали, что Туэйт очень озабочен карьерой. Что он будет делать, если его вышвырнут из полиции? Пойдет частным охранником за 125 долларов в неделю, рискнет потерей полицейской пенсии? Трейси часто полагался на интуицию, но сейчас ему надо было думать о других. И даже если был всего один шанс из тысячи, что Туэйт выполнит свою угрозу, Трейси следовало не оставить ему и единственного шанса.
— Хорошо, — сказал он. — Я постараюсь что-нибудь для вас сделать. Поверьте, я не шутил, когда говорил о ее эмоциональном состоянии.
— Я не стану ждать, Ричтер.
Трейси почувствовал, как мышцы его напряглись. Он, сам того не желая, заговорил агрессивным тоном:
— И все же вам придется подождать, ясно? От меня вы больше ничего не получите. — Трейси больше не собирался играть в вежливость.
— Не заставляйте меня ждать слишком долго, — прорычал Туэйт, развернулся и исчез за дверями лифта.
На улицах наступил час пик, и воздух посинел от выхлопных газов. Туэйт завел машину и поехал на запад. Он направлялся к Бродвею, над которым уже зажглись огромные неоновые вывески кинотеатров и сверкающие рекламы. Между Восьмой и Девятой авеню стояли старые, начала века, многоквартирные дома с выкрашенным дешевой краской цоколем. Из раскрытых окон доносилась латиноамериканская музыка вперемешку с роком, на тротуаре толпились мускулистые юнцы в рубашках с оторванными по их моде рукавами, они обменивались непристойными шуточками на испанском, обсуждали достоинства проезжавших автомобилей и проходивших мимо женщин.
Проехав в глубь квартала, Туэйт вышел из машины, пересек улицу и вошел в вонючий, замусоренный подъезд.
В длинном узком коридоре пахло капустой и острым соусом «табаско». В свете тусклой лампочки, болтавшейся под самым потолком, Туэйт нашел последнюю дверь с правой стороны. Сквозь хлипкие стенки доносились голоса, но когда он постучал, голоса умолкли. Туэйт глянул на часы — он пришел на полчаса раньше, но это его не беспокоило. Беспокоило другое: результат очередной стычки с Трейси Ричтером. Он весь кипел от злости. Впрочем, злость и напряжение поможет ему разрядить Красавчик Леонард — этот типчик, в силу своих занятий, самый удачный объект!
Дверь приоткрылась. Она была на цепочке, но Туэйт всунул ботинок в проем.
— Открывай, Ленни.
— Эй, ты пришел раньше положенного.
Туэйт запустил руку в карман куртку и вытащил крепкую деревянную дубинку — Он ее выточил сам.
— Видишь, подонок? — он помахивал дубинкой из стороны в сторону. — У этого маятника свой отсчет времени.
— Ладно, ладно, — Красавчик Леонард понизил голос. — Понимаешь, ты застал меня без штанов. У меня тут баба сейчас. Подожди чуток, ладно?
Но Туэйт не слушал. Он обрушил удар тяжелой дубинки на цепочку, и она с треском разорвалась. Туэйт плечом толкнул дверь и ворвался в квартиру.
— Черт! — заорал Красавчик Леонард, падая на спину. Он, оказывается, не врал: рубашки на нем не было, а штаны застегнуты только на пуговицу, и Красавчик Леонард прикрывал рукой ширинку, откуда грозили вывалиться самые интимные его детали. Грудь у него была тощая и безволосая.
— Вставай, Ленни, — скомандовал Туэйт. — Ты выглядишь глупо. — Парень поднялся и застегнул штаны. Туэйт обхватил hукой его шоколадно-смуглую шею. — Слушай сюда, — голос у Туэйта был тихим, но от того не менее грозным. — Ты обязан открывать мне дверь всегда, в любое время, ясно. Красавчик Леонард? — Он помахал дубинкой. — А то я так перекрою твою смазливую харю, что дружкам придется подыскивать тебе другое прозвище. — Он отшвырнул сутенера и потер пальцы: — Давай.
Красавчик Леонард что-то промычал себе под нос и принялся шарить под матрасом стоявшей у стены кровати.
— Очень оригинальный тайник, — прокомментировал увиденное Туэйт.
Красавчик Леонард пересчитывал стодолларовые бумажки. Насчитав пять, он свернул их трубочкой и сунул Туэйту в руку.
— Видишь, как просто, — объявил Туэйт, пряча деньги в карман. Заметив хмурую мину на лице Леонарда, Туэйт весело произнес: — Да ты бы должен прыгать от радости, Ленни. За эту ничтожную сумму я делаю так, чтобы ни тебя, ни твоих девочек не трогали. В результате твои доходы растут, и мои, соответственно, тоже. Чего беспокоиться? Мы все становимся немножечко богаче, — ему вдруг показалось, что деньги жгут карман. Буквально. И он даже сунул туда руку, чтобы проверить. Нащупав деньги, он почему-то разозлился еще больше.
И в этот момент он услышал, как кто-то спускает воду в унитазе — один, два, три раза.
Он глянул на Красавчика Леонарда:
— У твоей девицы понос, а, Ленни?
Слащавая физиономия сутенера покрылась потом.
— Она подмывается.
Но Туэйт не слушал. В три прыжка он оказался у двери ванной, рявкнул: «Открывай!» и, не дождавшись, вышиб дверь плечом. Он увидел молоденькую белую девушку, стоявшую на коленях перед унитазом. Она придерживала ручку бачка, из которого непрерывным потоком бежала вода.
Гримаса страха исказила личико девушки, губы ее приоткрылись, обнажив мелкие острые зубы.
Туэйт направился к унитазу, и тут девушка вскочила на ноги и, зашипев словно кошка, попыталась ногтями вцепиться ему в лицо. Туэйт легонько стукнул ее дубинкой по голове, и девушка со стоном опустилась на кафельный пол.
Туэйт, не обращая на нее внимания, наклонился над унитазом и выудил из воды два пластиковых мешочка. Стряхнув воду, он приоткрыл один и попробовал находившийся внутри белый порошок.
— Дерьмо! — воскликнул он. Наклонился над девушкой и осмотрел ее руки и ноги — да, именно это он и ожидал увидеть. Множество следов от уколов.
— Чертово дерьмо!
Он подхватил девушку и поволок ее из туалета.
— Что ты делаешь, Туэйт? — взмолился Красавчик Леонард. — Она моя лучшая шлюха. Я тебе плачу, какие проблемы?
— Тобой займется полиция нравов! — От вида этой несчастной девчонки Туэйта даже замутило. Ей явно было не больше семнадцати. — Пока ты занимался своими делами, Ленни, меня это устраивало. Но ты начал дурить с дрянью, — Туэйт ткнул в физиономию сутенера мешочки. — И за это тебе придется платить иначе. Я же с самого начала говорил, что моя страховка ограниченная, — он кивнул головой на худенькое девичье тельце. — Ты только взгляни на нее, Ленни. Черт побери, она же совсем ребенок. У меня дома дочка такая же. Что с тобой случилось? Ты что, совсем соображение потерял?
— Но она сама пришла ко мне, — темнокожий нервно переминался с ноги на ногу. — Ты знаешь, как оно бывает. У них никого нет, им некуда податься. Они хотят есть. Вот и приходят ко мне. Слушай, не забирай ее. Она мне стоит тысячу в неделю, чистыми.
Туэйт направился к выходу, крепко обхватив девушку.
— Радуйся, что я и тебя не забираю, Ленни, — он распахнул свободной рукой дверь. — А не беру я тебя потому, что ты — дешевка, из таких, как ты, даже кучу дерьма не сложишь. — Туэйт взвалил девушку на плечо и напоследок сказал: — Ты родился под счастливой звездой, голубчик. Это мое тебе первое и последнее предупреждение.
Девушка была легкой, как перышко. Сейчас он доставит ее в участок, зарегистрирует и подождет, пока ее заберет надзирательница из отделения для несовершеннолетних.
Он вглядывался в худенькое, бледное личико. И видел в нем красоту, которая еще не погибла. То, что она пыталась наброситься на него, ничего не значило. Улица сделала ее такой, грязная, мерзкая улица. Но он знал, что этот слой грязи еще можно смыть, оттереть.
Девочка, тощенькое перепуганное существо без дома, без семьи, без корней. Она, конечно, не назовет своего настоящего имени, а Красавчик Леонард сказал, что ее зовут Нина. Что ж, пусть будет Нина.
И все же в участке он пропустил это имя и ее описание через компьютер. В «Находящихся в розыске» и"Пропавших без вести" она не значилась, но разве в этом дело?
Где-то в Огайо или Мичигане у Нины, возможно, был дом.
Может, и родные. Ну и что с того? Она оставила их ради шприца, наполненного снами и смертью. Да зверям в зоопарке живется лучше!
Пришла надзирательница. Он пересказал ей все, что знал о Нине. Девушка — к этому времени она уже пришла в, себя — упрямо смотрела в пол. Грязные светлые волосы свесились на худенькое личико. Туэйт попрощался с ней, но она либо не слышала, либо не хотела отвечать.
Теперь он почувствовал, как устал. Сначала этот слишком уж самоуверенный Трейси Ричтер, потом бедная девочка... Нет, говорить с Ричтером — все равно, что сражаться один на один с целым батальоном.
Он вел «шевроле» по туннелю между Бруклином и Бэттери я перебирал в памяти детали разговора с Трейси. И удивлялся самому себе. Он нисколько не блефовал. Он действительно был готов рискнуть своей работой! Потрясающе! Чем же его так зацепило это дело? Почему бы ему действительно просто не выкинуть из головы всю историю? И продолжить жить, как жил. Трясти сутенеров, букмекеров, вылавливать наркоманов — разве не это его жизнь? Кто он такой? Всего лишь жалкий коп, один из тысяч подобных, тех, кого служба в полиции неминуемо превращает в ничто, перемалывает в котлету. Так какого черта ему совать нос, куда не следует?
Но он сунет нос, сказал он себе. Он жил в грязном мире лжи и лишь раз попытался поднять голову над океаном дерьма. А разве не стоит хоть раз в жизни попытаться очистить маленький кусочек загаженной земли?
Каждый день, каждый день он хватал за шкирку гадов, наркоманов, которые убивали людей. И что же? По большей части совершенно очевидные дела рассыпались в прах — то гадов отпускали под залог, то какой-нибудь «прогрессивный» судья, понятия не имеющий, что на самом деле творится на улицах, гневно указывал полицейским на превышение полномочий.
Будь его воля, он бы всех судей заставлял поездить в патрульных машинах месячишко-другой. Куда бы тогда вся их «прогрессивность» подевалась!
Из туннеля Туэйт свернул на дорогу Бруклин-Куинс, к югу. Огни Манхэттена мерцали в сгущавшихся сумерках.
Он держал направление на юго-запад. Блеснули воды залива — благодатная тьма уже прикрыла грязные пятна нефти, и вода казалась мягкой, чистой и приветливой. Он, отчаянно фальшивя, начал напевать «Мужчина, которого я люблю» — скоро Шестьдесят девятая улица и дом.
Дом его, обшитый беленой дранкой, стоял в середине квартала и ничем не отличался от других домов на этой улице. Перед ним доживал свой век высокий клен.
Он сидел в машине. Идти домой пока не хотелось — он вид ел свет в окнах, голубоватое свечение телеэкрана. Сейчас как раз шли новости. И, конечно же, плохие.
Туэйт заглушил мотор «шевроле», вылез, запер дверь. Жаркий влажный воздух ударил в лицо — какая душная ночь, даже здесь, за рекой.
Он пешком пошел в сторону парка Оулз Хэд, на краю помедлил — заходить в парк или нет? Сегодня была среда, день, когда он собирал дань со своих «подопечных» — он привык думать об этом дне, как об обычном, рутинном. Однако сейчас он почему-то чувствовал себя не в своей тарелке. Может, это странное ощущение объяснялось делом Холмгрена и тем, что сулило ему раскрытие дела; может, он просто сам менялся.
Он уже повернулся и собрался уходить, как заметил в глубине парка какое-то движение. Что за черт, почему бы ему не срубить дополнительные денежки? Он медленно пошел по дорожке, прекрасно сознавая, что, наверное, собирается «срубить денежки» в последний раз. Да, он действительно менялся, он сбрасывал старую, грязную кожу.
С реки слышался противный скрип уключин. Туэйт свернул с дорожки и подошел к низкой чугунной ограде. В тени большого дуба он разглядел знакомый силуэт Антонио — широкополая шляпа, пышные рукава рубашки в мексиканском стиле. Паршивый пижон, подумал Туэйт, и почувствовал острый приступ отвращения — к самому себе. Тем не менее он не остановился и не свернул.
Теперь он видел и двух девушек — латиноамериканок, пышногрудых и широкобедрых, полных той животной чувственности, которую он считал типичной для девиц этого рода.
— Эй, Туэйт, — поприветствовал его сутенер. — Что-то ты сегодня припозднился. Дела задержали?
— Как всегда, Токио. У меня есть дела поважнее, чем ты.
Антонио ухмыльнулся.
— Ну, Туэйт, я б на твоем месте был повежливее. Я же тебе плачу, — и он протянул пачку денег.
Туэйт, пересчитывая, сказал:
— Вряд ли на такие деньги проживешь.
Сутенер развел руками:
— Ну, Туэйт, дела идут не так, чтоб уж хорошо.
Туэйт взглянул на него:
— Ты же не собираешься обманывать меня, Тонио? Ты ведь не такой дурак, правда?
В этот момент раздался окрик:
— Стой! Ни с места!
Туэйт обернулся: одна из девиц, широко расставив ноги в туфлях на высоких каблуках, наставила ему в живот пистолет 32 калибра.
Антонио широко улыбался, цокал языком от восторга:
— Эй, Туэйт, теперь ты видишь, кто здесь босс? — Он враскачку двигался на Туэйта, загребая землю острыми носами сапог. — Теперь твоя очередь платить. Слишком долго ты вертел мною, и мне от этого было так грустно! — Он протянул руку. — Будь хорошим мальчиком, давай-ка все, что у тебя есть.
— Ты что, спятил? — осведомился Туэйт. — Да от тебя же только мокрое место останется, если я на тебя донесу.
— Это мы еще посмотрим, старичок, кто на кого донесет. В полицейском управлении очень не любят жрать дерьмо, понял? Ты что, думаешь, я совсем тупой? Я тоже телек смотрю. В управлении не любят, когда в новостях передают о копах, которые берут взятки. Стоит мне только пикнуть, и это от тебя останется мокрое место, братец, — он махнул рукой. — Ну, давай денежки. Шевелись.
Туэйт протянул руку и разжал пальцы — банкноты посыпались на землю.
Антонио был гибок и быстр. Его правая нога взметнулась в воздух, острый нос сапога вонзился Туэйту в пах.
— Пуэрко! — выкрикнул Антонио. Туэйт задохнулся, обхватил руками низ живота. Перед глазами у него заплясали яркие огни.
— Ты что, думаешь, можешь поставить меня на колени? Только не ты, братец, и не меня. Теперь ты знаешь, кто здесь босс! А ну, живо, подбери деньги! — в голосе Антонио слышалась угроза.
— Сейчас! — Туэйт, распрямляясь, выхватил дубинку, блеснула полированная поверхность, и дубинка обрушилась на ребра Антонио.
Сутенер застонал и рухнул, на лице его застыло недоуменное выражение. Туэйт в дополнение двинул его коленом по физиономии и, почувствовав какое-то движение справа, схватился за ослабевшее тело сутенера, намереваясь использовать его как прикрытие.
Девиц и след простыл. И Туэйт прошептал Антонио в ухо:
— Моли бога, чтобы твои шлюхи сбежали, парень.
— Мадре де Диос! — Антонио трясло от боли.
Туэйт медленно огляделся. Где-то далеко взвыла и стихла сирена. Ветра почти не было, зато начали стрекотать сверчки. С пролива доносились грустные гудки пароходов.
Прямо перед ним высились деревья, между ними — кусты, они выглядели странно двухмерными в ртутном свете фонарей. Лежа здесь, на открытом освещенном пространстве, Туэйт являл собой отличную мишень. Он убрал дубинку и вынул полицейский револьвер. Ткнул им в лицо Антонио.
— Слушай, ты, кретин. Я даю тебе последний шанс прекратить эту дурацкую историю до того, как кто-нибудь серьезно пострадает.
— У тебя ничего не выйдет, дядя, — Антонио сплюнул кровь. В искусственном свете она казалась черной. Он закашлялся, тело его содрогалось в конвульсиях. — Сволочь, ты мне что-то сломал!
Туэйт всматривался в темноту.
— Не надо было жадничать, Тонио. Теперь ты получил хороший урок.
— Последним, кто попытался преподать мне урок, был мой старик, — Антонио снова сплюнул. — Я его хорошо порезал.
Туэйт молчал — он увидел, как между кустов что-то тускло блеснуло.
— Хорошо, — крикнул он. — Я опущу револьвер. Выходите с поднятыми руками, а то... — он откатился в сторону, по-прежнему держа сутенера за ворот его шикарной рубашки. Там, где Туэйт только что лежал, взорвался фонтанчик земли.
— Кончилось твое времечко, братец, — захихикал Антонио. — Соня терпеть не может пуэркос.
Но Туэйт уже заметил, откуда стреляли. Вторая пуля тоже попала в землю, на этот раз уже ближе.
— Тонио, тебя она послушает, — тихо произнес он. — Скажи ей, чтобы выходила, тихо и спокойно, и мы забудем эту историю.
Сутенер извернулся и глянул в лицо Туэйту. Из носа Антонио текла кровь, скула была разбита, руками он держался за бок, за то место, куда пришлась дубинка. Но глаза его ярко сверкали.
— Ну уж нет, братец, — он попытался изобразить подобие улыбки. — Ничего не выйдет. Ты испугался, Туэйт. Я вижу.
Туэйт отпустил Антонио и, не сводя глаз с того места, где должна была быть Соня, пополз влево. Соне тоже пришлось передвинуться, чтобы занять более удобную позицию, и тогда Туэйт, заметив движение, зажал револьвер двумя руками и выстрелил. Дважды. «Бум! Бум!» В ушах у него словно что-то взорвалось.
— Соня! Анда! Анда! — завопил Антонио. — Беги, проклятая шлюха!
Туэйт поднялся на ноги.
— Слишком поздно, Тонио, — он направился к дереву.
— Пуэрко! — крикнул Антонио, пытаясь встать. — Твоя мать была проститутка! Ты сукин сын!
Туэйт склонился над телом. Взял пистолет девушки, сунул в карман куртки. Второй девушки нигде не было видно, а эта лежала перед ним на спине, широко раскинув ноги, как перед клиентом. Сердце его бешено колотилось: Господи, ну зачем он зашел в парк, ну почему не отправился домой сразу?
Он услыхал шаги Антонио за спиной.
— Мадре де Диос! — воскликнул сутенер, опускаясь перед девушкой на колени. — Муэрте! — Он дотронулся до ее лица. — Ты убил ее, пуэрко!
Туэйт вдруг рассвирепел. Он схватил в кулак напомаженную шевелюру сутенера, оттянул назад.
— Слушай, ты, кусок дерьма, я же тебя предупреждал! — В глазах Антонио, полных ярости, сверкали слезы. — Не стоило тебе валять со мной дурака!
Он ткнул Антонио носом в землю и прошипел:
— Бери свою вторую девку и уматывай отсюда, Тонио. Потому что если я еще хоть раз тебя увижу, я отстрелю тебе башку, и никто у меня не спросит, почему.
Он задыхался от злобы. Повернувшись, двинулся на негнущихся ногах прочь. На улице он позвонил из автомата в полицию, передал информацию и побрел домой. Подходя к дверям, он отметил, что пора подстригать лужайку, вошел, поднялся в спальню и заснул, как убитый, рядом с женой.
— Атакуй меня.
Трейси застыл на месте, глаза его ощупывали фигуру противника. Пробивающиеся через длинные окна яркие лучи света ложились на соперников.
— Атакуй на поражение. Или я должен повторить команду? В зале было так тихо, что Трейси слышал собственное дыхание. Пальцами босых ног он ощупывал мат.
— Ты не веришь, что у тебя получится?
— Верю.
— Тогда, почему же ты колеблешься? — Глаза сэнсея недобро сверкнули.
Трейси молчал. Хигуре, сэнсей, облизнул губы:
— То, чем мы здесь занимаемся, не нуждается в осмыслении. Весь вопрос в том, на что способно твое тело... К мыслительному процессу это не имеет никакого отношения.
Хигуре внимательно смотрел на Трейси:
— Ты сам это прекрасно знаешь, я не сообщил тебе ничего нового.
Мышцы тела Трейси начали непроизвольно сокращаться, реагируя на стрессовую ситуацию.
— Наверное, ты привык безоговорочно подчиняться только Дженсоку, — сэнсей настороженно глядел на Трейси и в какой-то момент ему удалось увидеть то, о чем он только догадывался. Он совершил формальный поклон, давая понять, что двухчасовая тренировка окончена.
— Самое время выпить чаю.
Набросив на шею полотенце, Трейси пошел за сэнсеем в раздевалку.
Прозрачный зеленый чай с легкой пенкой был настолько горьким, что у Трейси сводило язык. За таким чаепитием не до разговоров.
Хигуре аккуратно отставил миниатюрную пиалу:
— Мы оба должны понять причину, ты согласен? Трейси кивнул, на лице старика появилось довольное выражение.
— Можешь ты мне ответить, — неторопливо произнес он, — зачем ты вообще отправился на войну?
— Я уходил не воевать, — мгновенно ответил Трейси.
— Нет? Ну, конечно же, нет. Прости.
В раздевалке стало совсем тихо, слова доносились словно из-за стены.
— Я сбежал, чтобы спрятаться, — выдавал наконец Трейси. Но Хигуре уже покачал головой:
— Нет. Прислушайся к своему сердцу... почувствуй его биение. Ты сбежал, потому что хотел сбежать. Ты...
— Нет!
Крик Трейси прозвучал совсем по-детски, он был такой громкий, что, казалось, содрогнулись стены.
— Ты хотел убивать.
Трейси изумленно поглядел на старика:
— Что вы такое говорите, это же бред!
— Ты станешь это отрицать? Но страсть к убийству у тебя в крови.
Трейси вскочил на ноги и повернулся к сэнсею спиной. Маленькое окошко выходило в крошечный садик. По стволу старого клена быстро прошмыгнул бурундук и тут же исчез в складках сухой коры.
— Может, ты считаешь, что вершил злое дело?
— Конечно. Убийство — злое дело.
— Почему? — спросил Хигуре.
— Это же война, — сдавленным голосом проговорил Трейси.
— Ты выполнял свой долг...
— Неужели вы не понимаете, — он резко повернулся к сэнсею, — это доставляло мне удовольствие!
Хигуре мягко поднялся, казалось, движение не потребовало ни малейшего усилия:
— Но призраки прошлого по-прежнему преследуют тебя.
Трейси внимательно наблюдал за сэнсеем, он прекрасно понимал, что скрыть правду от этого человека ему не удастся. На лбу выступил пот.
— Они приходят и уходят, — наконец пробормотал он.
— Что ж, — голос Хигуре звучал бесстрастно, — по крайней мере, тебя что-то тревожит.
— Да, — Трейси перешел на шепот, — все началось снова, как тогда. Можно сказать, что я получил повестку. Хигуре подошел ближе, сейчас лицо его было в тени.
— Ты нужен им?
— Да.
— И что же ты будешь делать?
Трейси закрыл глаза, сердце его стучало как молот.
— Я сам хочу этого... дело касается моего друга.
— Это твой долг?
— Да.
— Долг вещь серьезная. — Глаза сэнсея превратились в узкие щелочки.
— Произошло убийство, — Трейси сцепил напряженные ладони, — я не знаю, как оно произошло, я не знаю, кто был исполнителем, но это убийство, я чувствую.
— Надо доверять своим ощущениям, мягко проговорил Хигуре. — Мы оба прекрасно знаем, насколько ты силен и тренирован.
— Будет еще одно убийство.
И снова в раздевалке повисла тишина.
— Кажется, я говорю о себе, — усмехнулся Трейси.
— Верно, — Хигуре осторожно взял его за руку, — твое путешествие еще не закончено. Делай то, что ты должен делать и не сопротивляйся этому. Ты должен научиться верить себе, это будет повторением пройденного: ты умел это в джунглях Камбоджи, — Хигуре убрал руку. — Верь в себя, как я верю в тебя.
Выражение лица его изменилось, он поклонился Трейси:
— А теперь атакуй меня на поражение.
Лорин тяжело опустилась на деревянную скамью — из окна с мозаичными стеклами на нее падал приглушенный свет, руки Лорин дрожали.
На ней было трико, шерстяные гетры, доходившие почти до бедер, и розовые пуанты. Золотистые волосы заплетены в косичку и заколоты на макушке.
Она удивленно разглядывала свои дрожащие руки. Чуть поодаль Мартин Влаский распекал одну из новых балерин, у которой никак не получался вход в па-де-де — данный вариант па-де-де придумал сам Влаский лет пятьдесят назад, и потому злился всерьез, не забывая, впрочем, выразительно поглядывать на Лорин.
— Нет, моя милая, нет. Ты же просто гримасничаешь, — он слегка поправил угол наклона головы девушки, — не играй роль — танцуй, это все, что от тебя требуется: танцевать. Твоя техника — твое искусство.
Как выяснилось, это касалось и ее партнера:
— Не стесняйтесь показывать свою технику. Только почувствовав ее, вы сможете включить внутренний секундомер и тогда вход в па-де-де будет действительно синхронным. Это очень важно, вам понятно?
Девушка — не старше девятнадцати — молча кивнула, но выражение лица ее было явно раздраженным. Мартин усмехнулся: с новенькими всегда так. Из них надо выдавливать все их собственные представления о балете и вбивать свои, проверенные временем, и только тогда можно выковать экспрессию движения в чистом виде. Он слегка дернул головой, давая паре сигнал повторить па-де-де. Мысли его вернулись к Лорин. Что заставляет ее так переживать, недоумевал он, что даже отражается на работе? Насколько Мартин знал ее — а пять лет жизни в балете равны пятидесяти годам обычной жизни, — для Лорин существует только одно — танец, и только ему, танцу, посвящает она всю себя. В этом он никогда не сомневался, по-другому и быть не может.
Но сейчас, после падения и травмы берда, ее отношение к делу изменилось — не очень заметно, но изменилось. Мартин знал многих танцовщиков, чьи профессиональные и даже человеческие качества после травм резко менялись. Но от Лорин Маршалл он этого никак не мог ожидать.
Он относился к Лорин как отец к дочери, а сейчас эта дочь была печальна, ее снедала какая-то тоска. Дело было не только в уникальном даре Лорин: он просто питал к ней по-настоящему теплые чувства и выделял из труппы, хотя в нее входили несколько прим, каждая из которых составила бы славу любому театру мира. Сам Мартин был известен как противник традиционной балетной школы, к звездам относился так, словно они были простыми смертными, но слава его компенсировала все. Он поставил несколько балетов специально для Лорин и ему вовсе не улыбалось потерять такую танцовщицу.
Не имеющая понятия о переживаниях учителя, Лорин с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться, она чувствовала, что из глаз вот-вот хлынут слезы. Она сжала зубы и приказала себе: «Не реви, идиотка, не реви!».
Поход в офис Трейси и свидание с ним потребовали гораздо большего мужества и силы воли, чем она могла себе представить. Да еще сказать то, что она ему сказала! Она не могла поверить, что у нее хватит на это сил, но потом ее всю трясло, и даже сейчас в горле все еще стоял комок.
А после она поехала на репетицию, отзанималась четыре часа и, вернувшись домой в свою маленькую квартиру на Семьдесят шестой улице, вдруг обнаружила, что напрочь не помнит, чем она эти четыре часа занималась.
Она, не раздеваясь, рухнула в постель. Очень долго она вообще ни о чем не думала, а просто прижималась к мягкому матрасу, как ребенок к матери, и в какой-то момент у нее возникло чувство защищенности и покоя.
Но ни о какой защищенности не могло быть и речи. Чем, кроме танца, может она заниматься? Ответ простой, но страшный: ничем. Она прижалась щекой к подушке. О Господи, что же делать?
— Ради Бога, Адель, ты должна ей запретить! Лорин до сих пор слышала голос отца, доносившийся из гостиной. Была поздняя ночь, родители думали, что она давным-давно уснула. Лорин тогда было шесть лет.
— Балет! Это же чепуха! В нем нет никакой логики, это совершенно непрактичное ремесло. Оно не имеет ни малейшего смысла!
— Если это то, что она хочет, — послышался спокойный голос матери, — значит, она будет этим заниматься.
— Но кто тебе сказал, что у нее есть данные для балета?
— Я в этом абсолютно уверена, так же, как уверена в том, что люблю тебя.
— Но, черт возьми, Адель, ты понимаешь, что из себя представляют их занятия? Считай, что детство ее уже кончилось. Ей придется отказаться от всего на свете.
— Если человек хочет стать знаменитым, — негромко сказала Адель Маршалл, — ему приходится идти на жертвы. Это закон жизни. И, потом, она куда дисциплинированнее, чем Бобби.
— Бобби всего четыре с половиной года!
— А ведет он себя так, будто ему два, — заметила Адель. — Вот увидишь, он всегда будет рохлей, и нет ничего страшного в том, что Лорин его дразнит, он это заслужил. Пора ему повзрослеть.
На это отец ничего не ответил. Лорин услышала шуршание газеты, потом раздался резкий стук высоких каблуков по паркетному полу. Лорин забралась с головой под одеяло и притворилась спящей.
Дверь в ее комнату приоткрылась, еле слышно прошуршала юбка матери.
Она села на край кровати и тихо погладила Лорин.
— Моя малышка, — несколько раз прошептала мать, словно заклинание.
Лорин вздрогнула и оказалась в своей квартире на Семьдесят шестой улице. Собственно, это была не квартира, а студия в старом обветшалом доме. Она, конечно, могла бы себе позволить приличную двухкомнатную квартиру с окнами на восток — для этого достаточно было взять у матери деньги, которые она еще пять лет назад предлагала ей для создания собственной труппы. Тогда она отказалась. И хотя она не протестовала, когда отец засовывал ей в карман свернутые трубочкой десятидолларовые бумажки, от матери она не взяла ни цента. Она не могла бы объяснить, почему — более того, просто не хотела этого знать. Хотя, возможно, думала Лорин, это как-то связано с заклинанием «моя малышка», а, может, достаточно того, что мать вложила в нее всю свою жизнь.
Почти все действия Кима были основаны на эмоциях. Именно поэтому ему у давались допросы, именно благодаря тому, что он скорее руководствовался чувствами, чем трезвым расчетом, он справлялся с возложенными на него миссиями по доставке «материала», живого человеческого «материала». Настроения его часто менялись, что было, в общем-то, странно для человека его профессии. Возможно, и шрамом своим он был обязан эмоциональной неустойчивости.
Об этом размышлял Трейси, разглядывая вьетнамца. Они ехали к губернаторскому особняку. Однажды, это было давно, случилось так, что Кима предали. Он пересекал камбоджийскую границу — на него опять была возложена «миссия» — и напоролся на засаду красных кхмеров. Они знали, кто он такой, они знали, как много крови он пролил.
Они не должны были оставлять его в живых — но оставили.
Похоже, он стал для них объектом чуть ли не ритуальной ненависти, и они не могли так просто с ним расстаться: они жаждали превратить его в назидание, в урок для других. Как бы то ни было, они его уничтожили не сразу.
Они связали его, кинули на землю в центре своего палаточного лагеря и начали резать — бессистемно, непрофессионально. Просто тыкали ножами, как бы развлекались.
Для Кима это было куда страшнее и унизительнее, чем настоящий допрос. Потому что в том случае он бы мерился умом и стойкостью с профессионалом, и гордость его не была бы задета. Красные кхмеры лишили его гордости и, следовательно, его мужского "я". Ким был воином, а они отнеслись к нему как к животному, на которого-то и плевка жалко.
Когда Трейси разузнал, где его держат, он проник в лагерь Чет Кмау, перерезал веревки и, взвалив Кима на плечи, утащил в джунгли.
Тогда на шее Кима еще никакого шрама не было. Всю дорогу он скулил, умоляя Трейси спустить его на землю. Он попросил у Трейси нож, чтобы «обрезать лоскуты, в которые они превратили мою одежду». Взяв нож, он отошел на несколько шагов и скрылся за деревьями, а Трейси, в ожидании преследования, повернулся в сторону неприятельского лагеря.
Там, за деревьями, Ким повернул нож острием к себе и наклонил голову вправо. Во рту все пересохло, он чувствовал мерзкий металлический привкус поражения. Он был бойцом, а они, эти мерзкие камбоджийцы, унизили его. Он был полон ненависти.
Об его унижении никто никогда не узнает, никто не узнает, что Ким потерял лицо. Порезы сами по себе были не очень значительными — кхмеры запланировали для него долгую и унизительную смерть: со временем порезы начали бы гноиться, вонять, наступило бы заражение крови. Вот этого — медленной, унизительной смерти — Ким и не мог им простить. О мести он тогда не думал. Он думал о другом.
Ему придется рассказать обо всем Трейси, ему придется рассказать тем, в Бан Me Туоте, об унижении, через которое он прошел. А ведь они знают, хорошо знают, что он воин, что к нему следует относиться как к воину, что он должен был бы погибнуть как воин, и в этом была бы его победа. Теперь они начнут сомневаться в нем.
Трейси стоял к нему спиной и вглядывался в глубь джунглей. Трейси тоже не должен был становиться свидетелем его унижения! И в этот миг ненависть, которую он испытывал к камбоджийцам, обратилась на Трейси. Он не имел права появляться там, он не имел права видеть Кима униженным! Это из-за него Ким вынужден совершить то, что он сейчас совершит, и Ким никогда его за это не простит!
Он отвел глаза. Кругом шуршали ночные тени. И Ким распахнул свой разум, разум воина. Он вспоминал эти дни и ночи, долгие дни и ночи своего унижения. Ненависть бушевала в нем и не находила выхода.
И тогда он подчинился приказу своей воинской воли и вонзил острое лезвие в собственную плоть. Рука не слушалась, чудовищная боль не давала ей двигаться, но воля воина подталкивала руку с ножом, и разрез двигался, двигался, от левого уха вниз через всю шею. Этот разрез превратится в шрам, пусть заметный, но этот шрам он сможет носить с гордостью. Шрам, о котором в Бан Me Туоте станут говорить с восхищением: вот что маленький Ким-вьетнамец претерпел ради своих белых братьев! И с какой честью он вышел из всех испытаний, так мог держаться только истинный воин!
Ким с шумом выдохнул воздух и отнял нож. Кровь заструилась по его телу, горячая и соленая — он чувствовал ее вкус, потому что от боли прокусил нижнюю губу.
Он снова взглянул на спину Трейси, испугавшись впервые в жизни: что, если Трейси видел, что, если он заподозрит? Как тогда Ким сможет жить в таком стыде? Ответ был прост: не сможет. Он закончит свою жизнь здесь. Лучше он доделает то, что не доделали красные кхмеры, чем позволит себе доживать в стыде.
Ким не хотел умирать, он не был безумцем. Но он видел лишь один путь в жизни, путь несокрушимой чести, для него не было иной жизни, чем жизнь воина, все остальные — жалкое животное прозябание.
Ким осторожно наклонился, голова у него кружилась, кровь все сильнее пропитывала лохмотья. Он вновь и вновь втыкал нож в густую листву, стирая с него последние капли крови.
— Ким! — раздался горячий шепот Трейси. — Нам надо идти. Кхмеры все ближе и ближе, я слышу.
— Да, — Ким с трудом вытолкнул это слово сквозь пересохшие губы. Он разогнулся, и мир закружился вокруг него в причудливом хороводе теней. Застонав, он ухватился за ворсистую лиану и почувствовал, как она убегает у него из руки, словно обезьяний хвост.
— Ким! — снова прошептал Трейси. — Нам пора. Они уже совсем близко.
Стиснув зубы, Ким выпустил лиану и сделал шаг. И тут же споткнулся о какой-то корень и полетел вперед. Трейси подхватил его и поволок сквозь джунгли, джунгли, которые Ким знал так хорошо. Поволок домой. К восхищенным взглядам. Трейси нес на себе героя.
Ким не знал, что Трейси почувствовал под рукой свежие пятна крови. Огромная самодисциплина Кима заставила его не чувствовать боли новой раны, заставляла его хоть как-то передвигаться. Однако он также и не почувствовал, что пальцы Трейси ощупали его, что они обнаружили то, что сделал с собой Ким. Ким не знал, что Трейси понял все. Так что тайна Кима принадлежала не только ему — она принадлежала человеку, которого Ким возненавидел. Человеку, который теперь, много времени спустя, начинал ненавидеть самого Кима.
И, поднимаясь по ступенькам губернаторского особняка, показывая пропуск, подписанный капитаном Майклом С. Флэгерти стоявшему у входа полицейскому, Трейси снова взглянул на этот белый шрам. Как Киму удалось привести Трейси сюда, снова втянуть его в дела Фонда? Ким, как всегда, руководствуясь лишь ощущениями, смог ударить в самое больное место. Холмгрен был ключом к Трейси. Ким знал это, как знал это сам Трейси, но он был бессилен сдержать себя.
Черт бы его побрал, думал Трейси входя в дом. Я делаю все это для себя самого, не для Кима. Но он не мог не вздрогнуть, потому что вдруг понял, что устремляется в бездну, черная природа которой была непостижима даже для Хигуре.
Когда Атертон Готтшалк выходил из «Хилтона», где он выступал перед профсоюзными лоббистами, которые целыми днями носились по Капитолию и могли свести с ума любого сенатора, он уже точно знал, что ему следует делать.
Он отпустил машину с шофером и, прекрасно понимая, что взгляды и уши лоббистов повсюду, взял такси и отъехал подальше. Там он вдруг приказал таксисту остановиться — он-де передумал.
Он перешел на другую сторону улицы и сел в автобус. Через сорок минут вышел в самом центре старой Александрии, на другой стороне Потомака. Остаток пути он проделал пешком, наслаждаясь быстрым пружинистым шагом и вспоминая, как ходил в студенческие годы.
В Вашингтоне стояла ужасная духота, но это ему не мешало. Боже мой, сегодня он чувствовал себя отлично! Сообщение о том, что он выдвигает себя в кандидаты, лоббисты встретили если не в открытую враждебно, то с прохладцей. Но они его выслушали и, возможно, некоторые задумаются над тем, что он им сказал.
Но, что бы там они не говорили и как бы не относились, он сознавал, что в последние дни его главным ощущением было облегчение. Смерть Джона Холмгрена словно сняла с его плеч огромный груз. Холмгрен принадлежал к когорте политиков из восточных штатов, и потому был практически недосягаем. Как же Готтшалк боялся этого человека! Он прекрасно понимал, какую битву ему пришлось бы выдержать на съезде республиканцев, его бы точно ждало поражение. Да он лучше бы под нож хирурга улегся!
Но теперь все позади. Джон Холмгрен мертв. И покоится с миром, сукин сын. Готтшалк свернул на дорожку, ведущую к большому, в четыре спальни, дому, скрытому за высокими деревьями и кустарником. Дом окружал высокий забор из хорошо подогнанных друг к другу стволов бамбука. На двух каменных столбах были укреплены чугунные ворота, в левый столб вделана маленькая табличка с надписью «Кристиан».
Он взял ключ, хранившийся отдельно от других — в карманчике футляра для портативного калькулятора. Открывая калитку в воротах, он даже не стал оглядываться: ближайший дом находился не менее чем в двухстах футах.
Он прошел по дорожке, мимо акаций и магнолий. Двойной портал дома поддерживали колонны, и они напомнили ему о любимом юге. Именно поэтому он и решил купить этот дом для Кэтлин. Нет, конечно он покупал его не сам, и сделку оформлял не сам, не на свое имя — все было сделано так, чтобы скрыть истинного владельца. Он не мог компрометировать себя. Готтшалк любил жену. Но он любил и то, что давала ему Кэтлин.
Он прошел через длинный, выложенный итальянской плиткой холл в хозяйскую спальню. Еще выйдя из автобуса он нажал кнопку на карманном бипере. Чем послал электронный сигнал к двойнику бипера, хранившемуся на дне сумочки Кэтлин. Где бы она ни была, что бы она ни делала, она понимала, что это означает, и приходила.
Он разделся, прошел к шкафу и снял с плечиков черный нейлоновый спортивный костюм.
Повернулся, глянул на свою одежду, аккуратно сложенную на постели — как его приучили с детства, и подошел к закрытой двери.
Вошел в большую комнату без окон, но с многочисленными зеркалами. Здесь стоял полный комплект оборудования для занятий силовой гимнастикой, пол был покрыт толстым черным резиновым матом. По углам, под самым потолком, висели динамики.
В этом хромово-каучуковом раю слегка пахло потом. Готтшалк начал приседать, наклоняться, отжиматься, постанывая от усилий. Он потел, и это ему нравилось.
Затем он перебрался на тренажер, сначала поработал над нижней частью тела, потом, минут через двадцать переключился на верхнюю. Еще двадцать минут он работал на тренажере для грудных мышц.
Кушетка и тренажер для этих упражнений были расположены в центре комнаты, как раз перед зеркалом, которое чем-то отличалось от других.
Готтшалк, сняв куртку, сначала установил вес в двадцать фунтов, куда меньше обычных шестидесяти. Некоторое время посидел спокойно, чувствуя, как в теле поднимается волна энергии. Попробовал качнуть — мышцы его были напряжены, тело лоснилось.
Он сосредоточил взгляд на зеркале, похожем на поверхность озера, за которым таится какая-то невидимая жизнь. Тело его было покрыто потом, он чувствовал его запах.
Он услышал, как открылась входная дверь — сомнений в том, кто это, не было.
Эта сторона его жизни не была известна никому, кроме нее. Об этом не должны знать ни избиратели, ни политические союзники, ни враги. Даже жена.
Только Кэтлин могла насытить его извращенную страсть, страсть, наполнявшую его стыдом и волнением. Он полагал, что это сродни желанию быть избитым женщиной. Он не думал об этом. Он знал лишь, что момент приближается и что тело его воспламенено.
Он начал упражнения, мышцы дрожали под кожей. Он смотрел прямо перед собой, словно взгляд его мог проникать сквозь стены и препятствия и видеть, что творится за озером-зеркалом. И вдруг он действительно увидел, что происходит в зазеркалье, поскольку в комнате, там, за стеной, зажегся свет.
Кэтлин! Он видел ее выступающие скулы, худое угловатое тело. В ней не было ни унции лишнего жира. Невероятно длинные тонкие ноги, лебединая шея, личико с острым подбородком и широким лбом, огромные синие глаза и шапочка сверкающих черных волос, стриженых коротко, по-мужски. Волосы ее походили на шкуру животного. Вот-вот, гибкая зверюга, подумал он и хохотнул. Да, такая она, его Кэтлин.
На ней были темно-синее поплиновое платье с высоким китайским воротом, оно очень выгодно подчеркивало ее длинную шею, на которой сверкал бриллиантовый кулон. На ногах — темно-синие туфли из крокодиловой кожи на высоких каблуках и с открытым носком. Колец она не носила, но левое запястье украшал тяжелый золотой браслет.
Он различал за ней очертания мебели, напоминавшей ему обстановку материнской спальни в старом доме в глубинке штата Виргиния. Край скакунов и лошадников.
Пот лил все сильнее. Он облизнул губы. Перед ним, за барьером из прозрачного зеркала, полуобернувшись спиной, стояла Кэтлин. Она не глядела в его сторону: его не было.
Он увидел, как руки ее поднялись и начали расстегивать пуговицы на платье. Он, не мигая, смотрел, как медленно-медленно ползут руки вниз, он видел ее профиль и видел, как приоткрылись губы, и, Готтшалк мог поклясться, услышал ее вздох. Одно плечо поднялось к подбородку, второе медленно опустилось, и поплиновое платье соскользнуло с этого опущенного плеча.
Готтшалку показалось, что сквозь какой-то туннель во времени он наблюдает за туалетом Афродиты. Он уже ясно видел изгиб ее обнаженного плеча, тени под острой лопаткой. Затем, каким-то неуловимым движением Кэтлин сбросила платье со второго плеча.
Она была обнажена по пояс, мышцы на спине трепетали. Руки спустились еще ниже, и она вдруг повернулась. Готтшалк застонал. Кэтлин расстегнула платье до самого низа и распахнула так, что стало видно все от пупка вниз, лишь пояс придерживал платье и прикрывал пупок, словно это была самая интимная часть ее тела.
Волосы на лобке были такие же черные и густые, они кольцами поднимались вверх к животу, лизали его, словно язычки черного пламени, и обрамляли, но не скрывали татуировку ниже пупка.
Какое-то время — долго-долго, как ему показалось, — она стояла неподвижно, положив руки на бедра, согнув в колене ногу, голову слегка наклонив набок. Готтшалк помнил, как стояла в такой позе мать — он возвращался с конной прогулки, пропахший потом и лошадьми, и видел ее в окно родительской спальни. Она стояла и, как понимал Готтшалк, о чем-то говорила с отцом; они одевались к приему в каком-нибудь из высокопоставленных вашингтонских домов.
Затем одним резким движением Кэтлин расставила ноги, и, пригнув колени и откинувшись назад, вытолкнула вперед то, что пряталось у нее между бедрами, словно предлагала это сокровище его дрожащим губам.
И в памяти его вспыхнули все те темные виргинские дни, когда чресла его наполняла невыносимая мука, когда он не мог спать из-за постоянно мельтешивших в его сознании образов женских ног в чулках и плоти над этими чулками. А по утрам голову его кольцом стискивала боль. И уже не Кэтлин видел он, а прекрасную виргинскую женщину — его мать.
Кэтлин извивалась перед ним в первобытном танце. В мире не существовало ничего, только чаши ее грудей, отвердевшие под ее собственными пальцами соски. Блестящий от пота живот, полураскрытые, смоченные слюной губы, розовый язычок, мелькавший между зубами. Синие глаза были полны страсти, ноздри раздувались. Не существовало ничего, кроме этого образа, пылавшего в его сознании, и его собственного отвердевшего пениса.
Он все быстрее и быстрее сводил и разводил руки, грудь горела, мышцы на внутренней стороне бедер начали болеть. Но это тоже было прекрасно. Он должен платить за удовольствие, которое наступит, за божественные содрогания, которые скоро поглотят его. Чем больнее он себе делает, тем выше плата, и тем сладостнее то, что наступит в конце.
Из динамиков в углах разносились ее стоны, становившиеся все громче, и бедра ее вращались все быстрее, груди вздрагивали, она скребла длинными ногтями живот.
О, он больше не выдержит! Но он должен, должен! Потому что он знал, что последует потом, и берег свое семя для этого. Но танец Кэтлин стал таким неудержимым, ее крики и стоны такими настойчивыми, что он почувствовал, как воля его тает под напором неудержимого желания.
С криком он оторвал руки от влажных резиновых рукояток тренажера, стянул пропотевшие нейлоновые штаны. Спортивные трусы его вздыбились.
И в этот момент, словно бы она увидела то, что происходило за зеркалом, непроницаемым с ее стороны, Кэтлин повернулась и, нагнувшись, раздвинула руками ягодицы и прижалась тем, что было между ними, и бедрами, к стеклу.
Готтшалк едва успел вынуть свой огромный член, и его пальцы и то, что он видел перед собой, освободили его.
Семя его било фонтаном в ту часть зеркала, к которой прижимались ягодицы Кэтлин. Он громко закричал, и, соскользнув с тренажера, упал на колени перед ее недоступным образом, челюсть его отвисла, покрытая потом грудь тяжело вздымалась.
— Ты знаешь, я всегда хотел это прочесть, — Ким держал книгу в твердом переплете, которую он взял с книжной полки Джона Холмгрена. Это был «Моряк, который вступил в разлад с морем». — Говорят, Юкио Мишима был настоящим гением, — он взглянул на Трейси. — А ты как думаешь?
— Ким, — Трейси оглядывал кабинет покойного губернатора, — я всегда терпеть не мог твои риторические вопросы.
— О нет, — казалось, Кима покоробил ответ Трейси. — Это вовсе не риторический вопрос. Просто я никогда не читал эту книгу, — он наугад открыл страницу. — Я понятия не имею, о чем она. А ты?
Трейси смотрел на диван, на котором его друг умер — или был убит. Линии, нарисованные мелом, обозначенные клейкой лентой указывали на положение тела, в котором оно было найдено, положение, в котором, как надлежало думать, Джон скончался. Рядом стоял деревянный кофейный столик с серебряным подносом, на подносе — гравированный серебряный кофейник, пара фарфоровых чашечек, блюдца и позолоченные ложечки. Знакомый квадратный графин с грушевым бренди, наполовину пустой, маленькая ваза с гниющими остатками фруктов. Трейси подумал о теле друга, из которого тоже ушла жизнь.
Шуршание страниц.
— Действительно, — ровным голосом произнес Ким, — Мишима довольно мрачный тип.
— Эта книга о человеке, похожем на тебя, Ким, — сказал Трейси. — О традиционалисте, который пошел не по тому пути. О человеке, который нарушил свои клятвы и которого поглотил рок.
Ким взглянул на него и резко захлопнул книгу.
— Что, черт возьми, ты имеешь в виду? — он перешел на французский.
На самом деле Трейси говорил, не думая, — говорил его гнев. Ким его достал. Но злоба — нехороший признак. Он ступает на темную и неопределенную тропу. Его постоянно будут подвергать испытаниям, и чувства его должны быть остры и ничем не замутнены, чтобы вовремя заметить даже малейшие отклонения. В такой ситуации ты должен быть уверен в том, что действуешь на оптимальном уровне, иначе вообще утратишь всякую уверенность.
— Ничего — спокойно ответил Трейси тоже по-французски. — Просто ответил на твой вопрос — ты же хотел знать, о чем книга.
Ким поставил книгу на полку.
— Значит, ты считаешь, что я нарушил свои клятвы, — Ким вновь перешел на английский.
— Я знаю только то, что знаю.
Ким отошел от полок.
— Как же я ненавижу тебя, — голос его был глух. Трейси спокойно смотрел на Кима.
— Ты не меня ненавидишь, Ким. Ты ненавидишь себя. Но за что, я не знаю.
Трейси вернулся к своему занятию. Возле стены, справа, стоял стеклянный шкафчик с бронзовой отделкой. На нем — подставка для курительных трубок. Около дюжины осиротевших трубок...
На другом конце шкафчика — хрустальная ваза с красными тюльпанами и лилиями. Раньше здесь всегда были свежие цветы, их каждый день ставила горничная Энна. Теперь цветы завяли и поблекли, головки их склонились, от них исходил запах тления.
Перед этим Трейси уже тщательно обследовал весь особняк, шаг за шагом, все четыре спальни, две ванных комнаты, кухню, комнату служанки, гостиную, подвал, но ничего не обнаружил. Он прикрыл глаза. Инстинкт подсказывал ему, что если правда о смерти Джона Холмгрена когда-нибудь и будет найдена, то произойдет это здесь, в комнате, в которой он умер.
Взгляд Кима был сонным.
— Если бы мы могли поработать над телом, нам не пришлось бы заниматься этой чепухой. Трейси глянул на Кима в упор.
— Тебя просто воротит от того, что приходится общаться со мной, правда? Только это — моя территория. Не твоя. — Ким молчал. — Ладно, мы — здесь, а тело кремировано. Так что надо исходить из того, что у нас есть, и стараться добиться максимума.
— Конечно.
— Тогда заткнись и позволь мне заняться делом.
Трейси ничего такого особенного не делал — по крайней мере, на первый взгляд. Но он тщательно ощупал все швы на подушках дивана и кресел, чтобы убедиться, что их не вскрывали и не распарывали.
После этого он заглянул под мебель, внимательно обследовал ковер, чтобы обнаружить полосы загнувшихся в одну сторону ворсинок или пыль — это бы подсказало, что в комнате делали что-то непривычное.
Затем он, обходя отмеченное мелом место, где лежало тело губернатора, перешел к письменному столу, осмотрел его, шкафчик, книжные полки. Через час с четвертью он рухнул в кресло возле кушетки и кофейного столика. Ким налил себе неразбавленного бренди и пил мелкими глотками, будто думал лишь о том, как расслабиться перед сном.
— Ну как, не сдаемся? — спросил Ким довольно ехидно.
— Рано сдаваться.
— Ты везде побывал, все осмотрел. Что еще надо? Трейси снова обозлился: он проделал всю работу, а Ким только потягивал бренди да толковал о Юкио Мишиме.
— Слушай, может прекратишь изображать из себя избранную личность?
— Я? — Ким удивленно поднял брови.
— Ты же просто из кожи вон лезешь, чтобы продемонстрировать свой ориентализм, — Трейси подался вперед. — Загадочный Ким, непроницаемый, полный восточной мудрости, непонятный для белых! Это дает тебе ощущение собственной уникальности здесь, на Западе.
— Ты вообще ничего не понимаешь, — упрямо произнес Ким, — Мне все равно, что ты думаешь о кхмерах, — губы его презрительно искривились. — Любишь ты их или не любишь — это твое дело. Что может чувствовать западный человек? Ты — чужой, ты — посторонний. Ты не можешь понять нашей боли, которая не оставляет нас ни на минуту. Она стучит в нас, словно второе сердце.
— Давай, давай, продолжай в том же духе. Еще бы! Бедный Ким, единственный вьетнамец, чья семья погибла во время войны, — говоря это, Трейси продолжал оглядывать комнату. И вдруг что-то неопределенное, какая-то неуловимая странность привлекала его внимание. Он продолжал говорить, но уже совсем не думая: склонив голову, он внимательно всматривался, в голове его зазвучал сигнал тревоги.
— Что такое? — Ким тут же забыл о взаимных оскорблениях.
Трейси двинулся к графину с бренди — может быть, он ничего бы и не заметил, если бы Ким не взял графин, чтобы подлить себе в стакан. Маленькая лежащая на дне груша перевернулась, и что-то на ее боку очень заинтересовало Трейси.
— Ну-ка, сходи в ванную и принеси мне большое полотенце, да прихвати из кухни разделочный нож.
— Что ты увидел?
— Делай, что тебе сказано! — Трейси не отрывал взгляда от груши. Он и сам еще толком не мог объяснить, что именно его заинтересовало, потому что сквозь толстые стенки графина и густую жидкость видно было плохо.
Волнение его росло. Он осторожно взял графин, открыл серебряный кофейник и вылил туда бренди.
Вернулся Ким. Трейси взял у него полотенце и тщательно завернул в него стеклянный сосуд.
Положил сверток на пол, поднял правую ногу, вздохнул, со свистом выдохнул воздух и резким, точным движением опустил ногу прямо по центру свертка. Звук получился негромкий, словно кто-то сломал сухую ветку.
Он наклонился и начал медленно, слой за слоем разворачивать полотенце, хотя ему ужасно хотелось сдернуть его одним движением. Взял у Кима разделочный нож и кончиком счистил с груши стеклянные крошки.
Ким наблюдал, как Трейси взял с блюда позолоченную ложечку и, подцепив ею грушу, переложил сморщенный фрукт на серебряный поднос.
На боку груши была темная ровная полоса — след разреза, такого аккуратного, что вряд ли он мог появиться по естественным причинам.
Очень осторожно Трейси поднес кончик ножа к разрезу. Он склонился над грушей, вдыхая аромат бренди. Аромат этот наполнял всю комнату. Терпеливо, миллиметр за миллиметром, Трейси расширял разрез.
Он вспотел, прикусил от усердия губу — это была тонкая операция. Кончик ножа наткнулся на что-то твердое, Трейси поводил ножом — предмет внутри груши был небольшим в s длину, что-то около дюйма. Но какой формы, пока было непонятно, поэтому Трейси продолжал прощупывать ножом внутренность плода — он боялся повредить странный предмет.
Он принялся кусочек за кусочком отрезать мякоть груши, в какой-то момент нож соскользнул, и он тихо выругался.
И наконец труды его были вознаграждены. На изогнутой металлической поверхности блеснул свет и — цок! — на поднос, словно дитя из чрева матери, вывалилась странная штуковина.
— Боже милостивый! — выдохнул Трейси.
Он откинулся в кресле, не отводя взгляда от поблескивающей вещички. Спина у него затекла, но он и не замечал этого — то, что лежало сейчас перед ним, было важнее всего на свете.
Они молчали. Потом Ким достал из нагрудного кармана чистый платок. Трейси взял платок и с помощью ложечки уложил в него предмет. Завернул, спрятал к себе в карман.
После этого взглянул на Кима:
— Ты что, знал, что здесь может оказаться эта штука?
Ким покачал головой.
— Я рассказал тебе все, что нам было известно. Немного, правда, но теперь ты видишь, что мы были на верном пути, — нужды говорить тихо не было, но оба почему-то инстинктивно понизили голос.
Они задумчиво смотрели друг на друга, потом Ким сказал:
— Ты сам знаешь, кто должен провести анализ.
Трейси знал.
— Но он болен...
— Да что ты? И серьезно?
— Серьезнее не бывает.
Ким встал:
— Директор расстроится.
Трейси кивнул. Он думал только о том маленьком диске, который сейчас лежал у него в кармане. По виду он был похож на пуговицу от военного мундира. Только это была не пуговица. Это было электронное подслушивающее устройство.
Киеу точно знал, когда Трейси обнаружил «клопа»: он собирался выходить из дома, как вдруг раздался сигнал тревоги — это случилось в тот миг, когда Трейси впервые коснулся кончиком ножа упрятанного в грушу диска.
Он повернулся и взбежал по широкой лестнице на второй этаж дома на Греймерси-парк. Ворвался в свою спальню. На полке, рядом с позолоченной фигурой Будды и аккуратной стопкой астрологических таблиц стояла коричневая коробка, которую он сделал сам. В переднюю ее часть был вделан небольшой экран, на котором светилось время — 21.06. Но это были не электронные часы — за экраном был скрыт кассетный магнитофон.
Киеу нажал неприметную клавишу на боку коробки, и в руку ему скользнула кассета. Молча он вышел из спальни, молча прошел по коридору в кабинет, где его ждал другой человек, прямой и высокий.
— Я думал, ты уже ушел, — человек взглянул на золотые наручные часы.
— Найдено подслушивающее устройство, — без всяких предисловий произнес Киеу. Он подошел к плейеру, стоявшему на книжной полке, вставил кассету. Повернулся к человеку, тот кивнул, и Киеу нажал на «воспроизведение».
«...Я ненавижу тебя», — раздалось из динамиков.
— "Ты не меня ненавидишь, Ким. Ты ненавидишь себя. Но за что, я не знаю", — ответил второй голос.
Высокий человек махнул рукой, и Киеу выключил магнитофон. Высокий повернулся к окну, привычным жестом погладил шелковистую плотную ткань кремовых штор.
— Значит, Ким? Это говорит о том, что к делу подключился Фонд, — высокий отвернулся от окна и холодными серыми глазами уставился на Киеу. — Но мы-то знаем, что это невозможно.
— Тогда почему там Ким?
Высокий покачал головой:
— Наша проблема не в этом. Проблема в том, что спящий проснулся. С ним был Трейси Ричтер. Я знаю, что они некоторое время работали вместе в Бан Me Туоте и в Камбодже, перед тем, как Ричтер так таинственно исчез из поля зрения.
— Вы хотите, чтобы я остался? — спросил Киеу.
— Нет, конечно же нет. То, что ты должен совершить сегодня ночью, откладывать нельзя. Ты понимаешь это лучше всех. Планеты диктуют тебе, как поступать. Делай то, что надлежит. Теперь, когда у нас есть эта запись, мы снова имеем преимущество, — он улыбнулся юноше. — Пока ты будешь отсутствовать, я придумаю план действий в отношении этих двоих... Мы знаем, что Трейси станет делать с устройством, — Мицо когда-то рассказывал Киеу о том человеке из Нью-Йорка, даже показывал образцы его творчества. — О да, — кивнул высокий. — Сомнений нет. Единственный вопрос: дозволят ли Ричтеру зайти так далеко?
В душах сознательной части населения Пномпеня широко разрекламированный визит генерала де Голля оставил такую муть и грязь, какую оставляет после себя груженная мусором лодка. Царившая в дни его исторического пребывания эйфория исчезла словно тать в ночи.
Долгожданная материальная помощь вылилась в организацию второго лицея, создание фабрики по производству фосфатов и шитье новой формы для ужасно обтрепанной кхмерской армии. И не более.
Встреча французского министра иностранных дел с избранными представителями Ханоя прошла без ощутимых результатов. Да и сам визит де Голля ничего не дал в плане сложных отношений с северовьетнамцами и американцами.
Короче, стало ясно, что дни принца Сианука сочтены. Эта его последняя попытка найти поддержку выглядела очень жалко, продемонстрировать ему больше было нечего — разве что новую школу, из которой выйдет еще больше образованных, но безработных молодых людей. А они неминуемо в результате обратятся против власти, которая не дает им никаких возможностей.
Настроение в городе изменилось, изменилось оно и за стенами виллы Киеу. Для того чтобы узнать, кто победит в междоусобной войне — сторонники Чау Санга или Коу Роуна, — прибегать к услугам предсказателей не требовалось. И так было ясно.
В эти жаркие дни, полные беспокойства и разногласий, Сока часто вспоминал тот июньский вечер, когда у них ужинал Рене Ивен. Он помнил, чем он закончился, помнил, каким оберегающим, защищающим жестом обняла мать плечи отца, как он, улыбнувшись младшему сыну, произнес «оун».
События развивались стремительно, и их поток подхватил Соку. Казалось, все впали в истерику. Люди понимали, что что-то происходит, но что именно — этого не знал никто. Сам говорил, что это революция, но Сока не был в том уверен. Он часто в конце урока спрашивал, что думает обо всем происходящем Преа Моа Пандитто. Старик глядел на мальчика и спокойно отвечал: «Я об этом не думаю, нас политика не касается». — Спустя годы Сока, утирая горькие слезы воспоминаний о своем Лок Кру, снова и снова слышал эти слова.
Ужас — вот что поселилось в душах людей. Что с нами случится? — думал Сока. Он без конца задавал себе этот вопрос, вопрос будил его по ночам, не давал уснуть.
В то время его единственным спасением была Малис. Точнее, его односторонние сексуальные отношения с нею. Почти каждую ночь, и особенно тогда, когда беспокойство становилось непереносимым, он тихонько прокрадывался по темному коридору, открывал дверь в ее комнату и впитывал ее запах, ее образ. И тогда для него наступало сексуальное освобождение: это было похоже на то сладостное чувство, когда, вырывая бечевку из твоих рук, в небо устремляется великолепный воздушный змей.
А затем как-то вечером Сам привел домой высокую стройную девушку. Это была Раттана, смущенно улыбающаяся и счастливая. За ужином Сам был необычно молчалив, и беседу с девушкой пришлось поддерживать Кемаре и Хеме.
Но Сока видел в глазах брата решимость. Наконец Сам заговорил. Он сказал семье, как они с Раттаной относятся друг к другу, и попросил у родителей разрешения жениться на ней.
Проводив девушку домой, Сам пришел к Соке.
— Мне это не нравится, оун, — тихо сказал он. — Почему они сразу же не дали своего согласия?
— Ой, ну ты же знаешь, какие они. Особенно папа. Ты сам говорил, что он — приверженец старых традиций. Но Сама это не успокоило.
— Они собираются к предсказателю... У меня нехорошие предчувствия.
— Не волнуйся, — Сока улыбнулся. — У тебя просто нервы на взводе. Вот увидишь, все будет хорошо.
Но предчувствия Сама не обманули. Предсказатель, к которому обратились Кемара и Хема, брак не одобрил, и когда родители сообщили об этом Саму, он рассвирепел.
— Вы хотите сказать, что если я был рожден в год крысы, а она — в год змеи, мы не можем пожениться?
— К сожалению, астролог был тверд на этот счет, — ответил Кемара. — Вы не подходите друг другу. И я не могу дать согласия на ваш брак.
— Но мы любим друг друга!
— Пожалуйста, пойми, Сам, это для твоей же пользы.
— Папа, ты что, не понял, что я сказал?
Кемара обнял сына и попытался улыбнуться:
— Понял, сынок, но астролог уверен, что брак этот не долговечен. Змея задушит крысу — таков порядок вещей. И ты должен его принимать.
— Нет! — Сам вырвался из отцовских объятий.
— Самнанг!
Вот и все — Кемаре достаточно было повысить голос, чтобы Сам замолчал и склонил голову.
— Вот увидишь, Сам, — сказал Кемара, — это пройдет. И ты найдешь другую девушку, которая тебе больше подходит.
В эту ночь из окна коридора Сока увидел, как Сам выскользнул из дома и тенью прокрался по направлению к вилле Нгуен Ван Дьеп. Сока даже отошел от двери в комнату Малис, чтобы проследить за братом — он отправился на виллу вьетнамца, или, может быть, к Раттане или Рене? Но брат уже скрылся в густых зарослях.
Сока лежал в постели в обычной после сексуального облегчения полудреме, когда вернулся Сам.
Сам склонился над сонным братишкой и поцеловал его в обе щеки.
— Где ты был?
— Скажешь, ты меня не видел?
Сока покачал головой и жалобным голосом, каким он редко говорил с Самом, протянул:
— Бавунг... Мне страшно. Я не понимаю, что происходит. Сам присел на краешек постели.
— Эй, оун, разве ты не говорил, что папа о нас заботится? Они долго глядели друг на друга и молчали, и, пожалуй, впервые Сам понял, что Сока знает о том, что должно вскоре случиться. Он наклонился к Соке и прошептал:
— Теперь не время пугаться, оун. Тебе придется взять на себя заботу о семье.
Глаза Соки распахнулись от удивления:
— О чем ты говоришь?
— Я ухожу. Я не могу здесь больше оставаться. Скоро выборы. Национальная ассамблея изберет премьер-министром Лон Нола. Сианук, конечно же, как и в прошлые шесть лет, останется главой государства. В руках генерала Лон Нола сосредоточится еще больше власти, и это станет для всех нас концом.
Генерал уже уничтожил сотни и сотни людей в провинции. Когда он придет к власти, станет еще хуже.
— Куда же ты пойдешь?
— Я отправляюсь к маки. Рене уже поговорил обо мне с одним отрядом на северо-западе, в Баттамбанге. Туда я и пойду.
— Но почему?
— Потому что, Сока, это единственный способ дать Кампучии свободу. Режим Сианука сгнил и воняет. Лон Нол — злобный ублюдок, он бы хотел всех нас уничтожить. Но мы не можем позволить ему этого. Вот почему я должен идти.
Сока дрожал.
— Ты не просто одной со мной крови. Сам, — тихо произнес он. — Ты — мой лучший друг. Что я стану без тебя делать?
Сам встал и сжал руку младшего брата.
— Жить, Сок. Жить.
Он направился к выходу. Сока глядел на его темный силуэт на фоне открытой в коридор двери.
— Бавунг... — позвал он.
— Да, малыш?
— Мне так жаль... Я о Раттане. О том, что ты не можешь на ней жениться.
Сам молчал, потом поднял руку и вытер глаза.
— Может, так и лучше, — голос его звучал глухо. — Меня зовет революция.
И он ушел, а Сока еще долго-долго не мог уснуть.
Сам ничего не сказал ни Кемаре, ни Хеме, ни другим членам семьи, и когда он исчез, Кемара, естественно, первым делом отправился на виллу к родителям Раттаны.
Там ему сообщили, что Сама не видели и ничего о нем не слыхали с того вечера, когда Раттана ужинала в его доме. Кемара поверил. Но обращаться в полицию не хотел: кто знает, к каким выводам могут прийти полицейские в такое время?
Сока хранил секрет, хоть и терзался, видя, как страдают родители. Но ничего не смел им рассказывать: если бы Сам хотел, чтобы они узнали о его намерениях, он бы как-то известил их, оставил бы записку в конце концов. И Сока справедливо рассудил, что лучше им ничего не знать.
На следующую ночь он долго не мог уснуть, и, как всегда, прокрался к двери в комнату Малис.
Он уже достал свой распухающий от предвкушения член и пошире распахнул дверь.
Ночь была жаркой, влажной. Окна распахнуты настежь, шторы отдернуты, чтобы ничто не препятствовало притоку воздуха.
Малис сбросила покрывало, тело ее белело в темноте.
Сока начал медленно поглаживать себя — наступал его час, час, когда он успокаивался, обретал внутренний мир.
И вдруг он краем глаза заметил какую-то тень. Он повернул голову вправо, к окну.
Так и есть! За поднятыми жалюзи он различил какое-то движение, тень, темнее ночи. За окном кто-то был.
Он уже собирался спугнуть чужака, как вдруг увидел, что сестра подняла голову от подушки и посмотрела на окно. Она встала, поманила кого-то пальцем. Сока остолбенел. В окне возникла мужская тень. Человек обнял Малис и осторожно положил ее на постель. Затем лег сам, наклонился над ней и начал гладить ее тело. Длинные тонкие руки Малис обвили мужчину, и он взобрался на нее.
Эрекция у Соки пропала. О Амида, подумал он! Его затошнило. Чары спали, и он увидел себя как бы со стороны. Он увидел, что он делал ночь за ночью. Как он мог творить такое? Как мог?!
И он ринулся прочь из своего святилища, превратившегося в место гадких, грязных воспоминаний. Прибежав в свою комнату, он бросился на постель и засунул правую руку в щель между стеной и кроватью. Он изогнулся всем телом, чтобы придвинуть кровать плотнее, и пальцы его оказались в капкане. Он жал все сильнее, скрипя зубами от боли. Боль росла, разрывала все его внутренности, но он давил и давил, пока из искалеченной руки не заструилась кровь и не исчезли все гнусные видения. Он потерял сознание.
Очнулся он от громких криков. Медленно повернул голову и увидел, что комната полна красными отсветами.
Он застонал и, поддерживая искалеченную руку, выглянул в окно. Небо было объято пламенем. Слышался вой пожарных сирен, было так жарко, что по спине Соки побежали струйки пота.
— Сок! — в комнату вошла мать. — С тобой все в порядке?
— Да, мама, — ответил он и спрятал правую руку за спину. Хема обняла его.
— Уходи отсюда. Я хочу, чтобы дети покинули это крыло дома. Пожарники говорят, что опасности нет, что огонь вряд ли распространится, но лучше не испытывать судьбу. Ты сегодня будешь спать в нашей с отцом спальне.
— Но что случилось, мама? Чья вилла горит. Хема не ответила и подтолкнула его к выходу. В гостиной он увидел Малис. Обняв Рату и сонную Борайю, она глядела в окно, которое отец закрыл, чтобы уберечься от пожара, дыма и сажи.
Сока к ним не подошел — он искал взглядом отца. Отец стоял у входа в дом.
— Не ходи туда! — крикнула мать. — Кемара!
Отец повернулся к нему. На лице и в глазах его играли отблески пламени.
— Делай, как сказала мама, Сок, — мягко произнес он. В лице его была печаль и нечто большее: страх.
— Что это горит, па?
— Вилла вьетнамца, Нгуен Ван Чиня.
В конце этой недели — почти за месяц до выборов — Кемару забрали. Офицеры внутренней безопасности явились на виллу без предупреждения, как раз, когда семья готовилась ко сну.
Сока никогда не видел такого выражения, какое появилось в ту ночь в глазах матери.
— Беспокоиться не о чем, оун, — говорил отец, одеваясь под присмотром офицеров. — Я всегда был предан принцу. Я служил ему верой и правдой. Это какая-то ошибка.
Глаза Хемы были полны слез. Она не могла произнести ни слова. Кемара расцеловал на прощание детей. Шепнул Соке на ухо:
— Присмотри за семьей, пока я вернусь.
Сока вспомнил, что говорил ему Сам:
— Теперь тебе придется заботиться о семье. Неужели он знал, что случится с папой? А если знал, как же мог их всех оставить?
Наконец-то Сока уснул. Но снился ему беспокойный и странный сон. Он видел себя сидящим за обеденным столом рядом с матерью. Она успокаивающе обнимает его за плечи, а он говорит:"оун".
В последовавшие затем ужасные месяцы Сока все чаще и чаще спрашивал себя: что он делает в Пномпене? Как и предсказывал Сам, генерала Лон Нола избрали премьер-министром, и его стальная хватка чувствовалась во всем.
Но к декабрю стало ясно, что усилий, с которыми правительство старалось держать в узде сельское население, недостаточно. В начале нового года Лон Нол решил национализировать весь урожай риса. В деревни были посланы солдаты — за гроши они насильно скупали у крестьян недавно собранный рис.
Эти акции нового режима встречали все большее сопротивление, но сопротивление подавлялось со все возраставшей жестокостью. Каждый день до горожан доходили слухи о новых случаях массовой резни в деревнях.
Сока не находил себе места. Уже через неделю стало ясно, что отец не вернется. Но мать не хотела, не могла в это поверить. Почти все время она проводила в королевском дворце, надеясь узнать хоть что-то о муже. Но ни у Сианука, ни у членов кабинета министров, возглавляемого новым премьером, не находилось для нее времени.
А однажды солдаты избили ее так сильно, что она не смогла идти. Сока, истомившись от ожидания, отправился ее разыскивать. Он притащил ее в дом, вызвал врача. Едва оправившись, она снова устремилась к зданию правительства и, сидя на ступеньках перед входом, тщетно пыталась получить ответ.
Она не нашла ничего, кроме презрения, и побледневшая, обессиленная, побрела домой, чтобы больше никогда не выходить за пределы виллы.
Сока тщетно пытался успокоить ее. Однажды возле Центрального рынка он встретил Рене.
— Мне очень жаль твоего отца, — сказал француз. — Я пытался предупредить его из самых лучших побуждений.
Сока понимал, что Рене говорит правду, но не смог заставить себя поблагодарить его.
Пришла весна, и с нею началась война. Преа Моа Пандитто ушел из Вотум Ведди. Храм, подобно каменным усыпальницам, превратился в воспоминание о несчастном прошлом Кампучии.
Пномпень погибал. Порою Соке казалось, что жизнь, которую когда-то вела его семья, существовала лишь в его воображении, что это просто был счастливый сон. Потому что настоящее превратилось в кошмар.
Он пытался объяснить матери, почему должен уйти. Он должен бороться за отца, за нее, за Преа Моа Пандитто. Прежние правила и прежняя жизнь сметены неудержимой волной. Больше не было времени ни для мира, ни для понимания, ни для изучения прошлого. Будде придется подождать. Но он никогда не забудет того, чему его учили.
Хема не слышала его. Она немигающим взором смотрела на древнее баньяновое дерево за окном. Она постарела, голова ее тряслась, шея была тонкой-тонкой, высохшей. Глаза выцвели, стали похожи на глаза слепца.
Сока расцеловал ее в обе щеки, продолжая шептать, уговаривать в надежде получить разрешение. И, не говоря ни слова Малис — сестра отправилась в школу за Сорайей и Ратой, — выскользнул из дома, ушел из Камкармона, из Пномпеня, ушел на северо-запад. По тому пути, по которому на встречу с революцией ушел его старший брат.
Где-то в центре города выли полицейские сирены. Воздух был влажным. Тротуары, стены домов излучали накопленную за день жару, и сейчас, в полночь, было так же жарко, как в полдень.
Поворачивая на Тринадцатую улицу, Трейси почувствовал, как он устал. Квартира его находилась на втором этаже маленького аккуратного особняка, неподалеку от здания Медицинской экспертизы.
Особняк был окружен кованой металлической оградой, вздымавшейся на высоту всех четырех этажей. Орнамент ограды, витиеватый и воздушный, придавал дому какой-то южный, ньюорлеанский вид.
Он взял свою почту, вбежал по лестнице. Тело его устало, но мозг работал четко. Он все время думал о том электронном устройстве, которое нашли в кабинете Джона.
Вот и площадка второго этажа. Дверь в его квартиру находилась в противоположном конце холла, и Трейси ясно видел, что из-под нее на ковер пробивается полоска света. Уходя утром, он свет выключил — это он хорошо помнил.
Быстро и бесшумно он прокрался к двери. Вставил ключ в замок, повернул, распахнул дверь и прижался спиной к стене холла.
Он затаил дыхание, ожидая. Но ничего не произошло.
Свет лился из квартиры ровно, на полу не появилось ничьей тени. Он прислушался, но ничего не услышал.
Он стремительно ворвался в квартиру. Все было так, как он оставил утром, за исключением того, что на обеденном столе стоял стакан. С белым вином. А рядом со столом, во все глаза глядя на него, стояла Лорин.
— Господи Боже мой, — выдохнул он и захлопнул за собой дверь. — Только молчи. Ты что, подкупила швейцара? Она выдавала улыбку:
— Я сказала ему, кто я такая. Похоже, я ему понравилась.
— Я в этом просто уверен.
— Правда? — голову она держала прямо и напряженно.
— Балабан — грязный старик. Он полагает, что все балерины — девственницы. Видимо, в его грязных фантазиях скачут девственные балерины.
Лорин, несмотря на всю скованность, рассмеялась:
— Хорошо, что он не знает правды. Иначе бы он меня не впустил.
Трейси ничего не ответил и только отвернулся. Лорин прореагировала мгновенно:
— Ты же не сердишься, правда? — Он смотрел в сторону, и она сделала шаг к нему. — Я скучала по тебе, — прошептала она, словно пускала через реку разделявшего их времени спасательный плотик. — Я даже не могу сказать, как.
«Почему ты ушла от меня?» — хотел он спросить. «Зачем ты причинила мне такую боль?» Ее объяснений ему было недостаточно. И он спросил:
— Разве я могу теперь верить тебе?
Лорин вздрогнула, словно по комнате пронесся холодный ветер. Именно этого она и боялась, именно это и заставляло ее руки дрожать. Но она не хотела отступать.
— Ты действительно можешь мне не верить, — искренне сказала она. — Никаких причин нет. Кроме того, что все изменилось. Я... Я не знаю, как это выразить... Я нашла тебя в себе.
По щекам ее бежали слезы.
— Но разве это что-то значит для тебя? Я имею в виду...
слова. Слова могут лгать, слова могут доносить лишь половину правды, кто знает...
Она молча подошла к нему, приказывая себе не бояться. Мысль о том, что он может поступить с ней так, как она поступила с ним, невыносимым грузом давила на плечи, это был древний страх, и оттого более сильный. И она боролась со страхом.
— Но что ты сейчас чувствуешь? — мягко спросила она. И она коснулась его, сначала кончиками пальцев, потом провела ладонью по его плечу и груди. Она знала, что делает, знала, что еще никогда не касалась мужчины с такой любовью и такой нежностью.
Почувствовав это прикосновение, Трейси взглянул на нее. И почему-то вспомнил старого кхмерского священника, полного тепла и любви. Чужак в чужой и враждебной стране, он был тогда потрясен этим теплом и его силой. И сейчас, в прикосновении Лорин, он ощутил ту же силу.
— Мы с тобой были воюющими державами, — она кивнула, радуясь уже тому, что он заговорил. — Мы лгали друг другу, мы обманывали друг друга, превращая злобу в ненависть, — он по-прежнему не касался ее, — а ненависть — в боль.
Его слова испугали ее, и, совершенно инстинктивно, она придвинулась еще ближе, прижавшись к нему бедром. На ней были темно-зеленые шелковые брюки, мужского покроя блузка. Сверкающие волосы стянуты в хвост пурпурной лентой. Она была почти не накрашена — только немного губной помады и немного румян: грим она накладывала только когда выходила на сцену. В ушах — маленькие бриллиантовые сережки.
— Но я здесь, — голос ее дрожал, она снова была на грани слез. — Я вернулась, — лицо ее, казалось, светилось. — И я дома. Я пришла домой.
Она сказала то, ради чего пришла. Она не репетировала свою речь и даже не обдумывала заранее, что скажет — она слишком для этого волновалась. Жизнь стала для нее непереносима: да, она танцевала, но в промежутках просто сидела, уставившись в пол, и сердце ее колотилось так, как колотится сердце моряка, выброшенного на чужой берег.
Та тонкая связь, которая сейчас возникла между ними, была такой слабенькой, словно одинокий огонек свечки в темной ночи. Что, если порыв ветра загасит его? Она испугалась, что порыв этот близок, и затаила дыхание. Она действительно боялась дышать, и лишь слушала, как гулко бьется ее сердце. Время остановилось. Сколько времени пробыла она здесь? Минуты, часы, дни? Неважно. Это не имело для нее значения. Существовал лишь этот хрупкий миг, и она знала лишь одно: она не хочет его терять, не хочет, чтобы миг кончался.
А потом ее охватила паника: что она будет делать, если он отошлет ее прочь? Конечно, будет жить, но для чего, зачем?
Она искала в его глазах ответа. В панике она пошевелилась, и нить, такая тонкая, перервалась. Он протянул руку и отстранил ее.
— Что, что? — задыхаясь, спросила она.
— Просто... дай мне немного времени, — сказал он. — Все произошло так быстро. И я не знаю, готов ли к этому, — он покачал головой. — Между нами выросла такая высокая стена, что ее одним ударом не разрушить.
— Ты хочешь, чтобы я ушла? — вопрос вырвался против ее воли, и она так разозлилась на себя, что чуть не разрыдалась.
Он не ответил, и она прошла к стереопроигрывателю, наугад взяла пластинку. Поставила на проигрыватель, прибавила звук.
Вернулась к нему и просто взяла его руку в свою. В этом жесте, не было ничего нарочитого или двусмысленного. Она положила его руку себе на талию.
По комнате, словно туман с Гудзона, поплыла ранняя вещь Брюса Спрингстина «Духи ночи». И вместе с мелодией к ним пришли призраки их недавнего прошлого, невинность, которую они потеряли. Низкий, сильный голос Брюса заполнил все пространство, и ритм, ритм... Она выбрала правильно.
Она улыбнулась ему, пряча за улыбкой страх, и, склонив набок голову, одними губами прошептала: «Давай».
Они танцевали. Они снова были там, в начале, когда еще не наступила боль. Лорин танцевала всегда, танцевала днем и ночью, под иные ритмы. Но и рок-н-ролл был для нее хорош, в ней вспыхнула вся энергия, накопленная за долгие годы занятий.
Музыка несла, качала, разлучала и сводила их, как сводила музыка в ночных танцевальных клубах, куда они раньше любили ходить — сейчас она не могла вспомнить ни одного названия. Возможно, этих клубов уже и нет, или они теперь называются по-другому, а, возможно, это она сама изменилась.
В конце одного их куплетов раздалось саксофонное соло, и она подумала: «Молодец, Брюс, давай, пусть музыка закрутит его, пусть принесет его ко мне, к новому началу, за грань боли и бессонных ночей».
Трейси держал ее в руках и чувствовал, как по всему телу его пробегает дрожь, и как под волной нахлынувших воспоминаний рушится броня, в которую он заковал свое сердце. Поцелуй на улице, под фонарем, когда ночь грозит вот-вот перейти в утро, ее скуластое лицо, широко расставленные, чуть раскосые глаза, прекрасные вспухшие губы. Боль ушла из него и вместе с нею — мертвенное спокойствие, которое он осознал только тогда, когда его лишился.
Он крутанул ее и потом резко притянул к себе, схватил на руки и прошептал: «Лорин».
Этот шепот был для нее прекраснее всякой музыки, и она подняла лицо, засиявшее в свете ламп, губы ее приоткрылись. Она не отрывала глаз от его лица, а оно все приближалось, приближалось, и она ощутила его губы на своей шее.
Трейси нащупал языком бившуюся тонкую жилку. Пальцы ее зарылись ему в волосы, он ощущал ее всю, чувствовал дрожь, пробегавшую по ее спине.
Запах ее был сильным и нежным, и в памяти его, словно моментальные снимки из прошлого, выплыли сцены их любви. Он вспомнил, какие ласки она любила, и губы его скользнули вниз, к третьей расстегнутой пуговице блузки. Он чувствовал, как солона ее кожа, а она откинула голову и закрыла глаза.
Он перенес ее на диван. Она попыталась расстегнуть ему молнию, но он оттолкнул ее руки, и когда она хотела задать вопрос, он запечатал ее рот таким страстным поцелуем, что она чуть не задохнулась, и сам начал расстегивать ей пуговицы блузки.
Он стянул с нее брюки и услышал ее глубокий вздох. Руки его ласкали ее грудь, а рот припал к тому месту, которое так жаждало его.
Он ласкал ее языком, сначала нежно, потом все яростней, Лорин застонала, мускулы ее напряглись, и ртом, уже полным ее влаги, он вновь стал ласкать ее соски.
Он повторял это снова и снова, пока она не утратила контроль, и, уже не владея собой и выкрикивая его имя, бесстыдно подняла ноги вверх.
— О, о, я кончаю... — застонала она, — О, любимый! — и обхватила бедрами его голову. А потом, вздохнув, упала на подушки.
По щекам ее текли слезы. Она шептала:
— Любимый, любимый!
Она целовала, его глаза, щеки, губы. Пальцы ее скользнули вниз, и она ощутила его божественную упругость. Она гладила и гладила его, пока он сам не начал стонать, и тогда она стала перед ним на колени и одним легким движением сняла с него брюки.
Ее рот начал ласкать его так, как ласкал ее его рот, сначала соски, потом все то, что было у него между ног. Она чувствовала языком и губами его длину, нежность и силу, к ней снова вернулось предвкушение оргазма — она и не предполагала, что так может быть, и когда он закричал, когда она проглотила все то, чем он одарил ее, она сама почувствовала, что кончает.
Она хотела его. Опять. Никогда в жизни она не чувствовала такого острого желания. И никогда еще так остро не хотела жить.
Здесь, в лесу, он был в своей стихии. Он сливался с густой листвой старого дуба и клена, росших на дальнем конце полосы, за которой начиналось поле.
Он двигался по лесу так бесшумно, что его не услыхала ни одна ночная птица, ни одна лесная тварь — будь то кролик, мышь-полевка или бурундук — не скользнула прочь с его тропы. Лес принял его, и потому не замечал.
Ноздри его щекотал запах мокрой от дождя листвы. Он нашел удобное место и сел, по-турецки скрестив ноги. Прямо над ним на ветке сидела сова и бесстрастно изучала его своими желтыми глазами-плошками.
Бледный лунный свет омывал его так тихо и спокойно, будто он был еще одним растением. Он был надежно укрыт лесом и ночью.
Он почувствовал, как снисходит на него мир, и вспомнил своего Лок Кру: как бесшумно скользил Преа Моа Пандитто по лесным тропам, как сливался он с окружавшей его жизнью. Сквозь тонкие штаны он чувствовал влажность почвы, мягкость листвы. Это был его дом, его мир. Он начал повторять про себя священные слова, чтобы очистить разум и, что гораздо важнее, душу. Он воззвал к виненаканам, духам предков, чтобы они собрались вокруг него и придали ему сил. Он почувствовал их, он поднял голову и вытянул губы, чтобы поцеловать небеса.
Намо тасса Бхагавато, Арахато, Самма-Самбудасса! Намо тасса Бхагавато, Арахато, Самма-Самбудасса! Намо тасса Бхагавато, Арахато, Самма-Самбудасса!
На краю поля светились желтые огни дома, два теплых маленьких квадратика, словно звезды в ночи.
Из кармана черной хлопчатобумажной блузы он извлек два тонких листа бумаги. На каждом был нарисован круг, разделенный на двенадцать секторов. Внутри некоторых были вписаны иероглифы, столбики иероглифов сбегали по правым сторонам каждого листка.
Осторожненько он расстелил их перед собой, рядом друг с другом. Это были гороскопы, изготовленные им несколько дней назад. Слева лежал его гороскоп, указывающий биение его жизни, взлеты и падения, тропы и тупики. Подобно всем таблицам, они не предсказывали будущее, но указывали личные склонности. Об этом следует помнить всегда — это был первый урок в трудном искусстве, преподанный ему в детстве. Эта наука нелегка, поскольку допускает слишком много интерпретаций, особенно на примитивном уровне. И требуются долгие годы упражнений и, помимо них, особое чутье, чтобы прочесть то, что предначертано.
Он взглянул на вторую таблицу. Высокий раздобыл для него только дату и место рождения Мойры Монсеррат. Но ему и этого было достаточно: с помощью двух таблиц он смог вычислить точный день и час, когда их пути должны пересечься.
Он быстро скомкал листы и сжег их, растерев пепел между пальцами. И почувствовал чье-то присутствие. Он повернул голову: на краю поля сидел маленький бурый заяц. Его длинные ушки нервно вздрагивали, он тяжело, как после долгого бега, дышал.
Ночь замерла, улегся даже легкий ветерок, шевеливший верхушки колосьев.
И тут он увидел лису, крадущуюся по краю поля. Ноздри его вздрогнули, он странным движением повернул голову, прислушиваясь, как поворачивают ее бродячие аскеты-слепцы в грязных плащах.
Умная морда лисы приподнялась, длинный нос принюхивался, лунный свет блеснул в глазах зверя. И вдруг лиса сорвалась с места. Зайчишка перестал тереть мордочку лапами, приподнялся — но было поздно.
Все произошло в одно мгновение. Тельце его мелькнуло в воздухе и исчезло в пасти лисы.
Он сидел неподвижно, вслушиваясь. Было слышно лишь жужжание потревоженной мошкары, да на краю поля виднелся влажный след, который скоро поглотит земля.
Его щеки коснулся свежий северный ветерок, ветерок взъерошил волосы, ласково, словно материнская рука. Он по-лисьи поднял голову. На луну набегали облака. Скоро луне конец. Скоро начнется дождь.
Он снова взглянул на дальний конец поля, туда, где светились две желтых звезды. Ветерок раскачивал фонарики у входа в дом — казалось, они приглашают его. Природа знала, что должно произойти.
Дождь лупил в окна, и по стеклам текли слезы. Ветер кашлял, как гончая на охоте, гнал по небу штормовые облака.
Мойра лежала на постели, сбросив покрывало. Несмотря на дождь, ей по-прежнему было жарко. Она проглотила таблетку снотворного и лежала, ожидая, пока лекарство подействует. Но сон не приходил.
Мойра встала. Ноги ее дрожали от усталости, она слышала, как бешено стучит сердце. Подошла к окну, отдернула штору, выглянула.
Темнота. Ветер, тасующий тени. Звуки ночи и шум дождя и больше ничего.
Она вышла из спальни, спустилась вниз — вид измятых простыней и такой большой и такой пустой постели постоянно напоминал ей о Джоне.
Губы ее приоткрылись, она прошептала его имя, как молитву. «Почему? — шептала она. — Почему ты меня оставил?» В этот момент она даже ненавидела его, больше, чем кого бы то ни было в своей жизни. И этот удар ненависти буквально сбил ее. Она обессиленно села на ступеньки, чувствуя спиной прохладу дерева. Положила голову на руки, погрузила пальцы в густые волосы. «О, Боже», — взмолилась она.
Конечно же, она не испытывала к нему ненависти. Она любила его первой настоящей взрослой любовью, и теперь, когда любовь ушла, она чувствовала такую боль, будто ее оскорбили, отняли у нее последнюю гордость.
Она обхватила себя за плечи и сидела на ступеньках, раскачиваясь из стороны в сторону. Она отдала ему всю себя, открыла ему свое сердце, а он оставил ее, оставил наедине со всей болью, со всеми желаниями.
— Господи, о, Господи, — сквозь слезы причитала она. — Что же со мной теперь будет?
— Хорошо, достаточно, — Атертон Готтшалк уже лежал в постели. Иди сюда.
— Сейчас, — ответила жена. Она упорно манипулировала клавиатурой компьютера «Атари». На экране дисплея, стоявшего в изножье кровати, в электронную пыль рассыпались четыре зловещих корабля пришельцев.
— Роберта! — Было уже поздно, за полночь. Но вечера Готтшалка были такими же длинными, как и его дни. К тому же во время его греховных визитов к Кэтлин работа скапливалась, и надо было с ней разобраться. — Прекращай.
Оба они знали, что говорит он не всерьез — Готтшалк сам любил компьютерные игры, особенно «про войну». Его радовало, что подрастающее поколение уже пристрастилось к этим играм, как к наркотику. И все же ему хотелось побыть с женой. Если б только не надо было спать! Тогда бы он получил свой кусок пирожка... И сам усмехнулся при этой мысли — разве так можно думать будущему президенту США? В сердце у тебя, малыш, голода нет, зато в других местах... В конце концов, если великолепному Джону Кеннеди было дозволено слыть бабником, то почему же он себе этого позволить не может? Кеннеди, считал Готтшалк, был слабаком. Иначе бы он не навернулся в Заливе Свиней и во Вьетнаме. Если б он действовал правильно, кто знает, где мы были бы сейчас. И уж в куда большей безопасности. Да и мир выглядел бы иначе!
Он смотрел, как жена взбирается на кровать. Внешне она была прямой противоположностью Кэтлин — полноватая, с длинными каштановыми волосами и черными глазами.
— Уже четверть второго. В это время уже приличные люди давно лежат в постельках. Но не для того, чтобы спать. — Она шутливо пихнула его в бок кулаком и хрипло рассмеялась. Потом положила руку ему на грудь и поцеловала в губы. И он, вопреки самому себе, вздрогнул.
Однажды, во время этого ужасного сезона дождей в Юго-Восточной Азии, у Готтшалка, тогда еще не сенатора, случился сердечный приступ. В свое время от острой сердечной недостаточности умер его отец, дед скончался от удара. Готтшалк слыхал, что такие вещи передаются по наследству, но поскольку он побаивался обсуждать этот вопрос со своим врачом и потому не знал всех подробностей, глубоко запрятанный страх был тем ужаснее.
Довольно грубые приставания Роберты каждый раз заставляли его сердце замирать, и он полагал, что это тоже один из признаков сердечной болезни. Это был неуправляемый страх, он не мог рассказать о нем никому, тем более, жене.
Готтшалк перекатился на нее. Они тискались и хихикали, как подростки, в свете вспышек и разрывов компьютерной игры.
Роберта запустила ему руку между ног, и он застонал и расслабился. И в этот момент зазвонил телефон.
Готтшалк, отчаянно бранясь, сполз на край кровати и схватил трубку.
— Кто это? — рявкнул он.
— Я понимаю, уже поздно, но более удобного времени я не нашел.
— А, это вы, — Готтшалк узнал голос Эллиота, и тон его смягчился. — Что у вас?
— "Вампир" уже в воздухе.
— Потрясающе, — все шло по графику.
— Через пару недель у меня будет для вас полный пакет документов. Мы просто хотим получить побольше данных. Но, неофициально, могу вам сообщить, что вертолет в полном порядке.
— Во всех аспектах?
— Да.
Невероятно! Это непременно повлияет на исход голосования!
— Хорошие новости, как я понимаю? — спросила Роберта, когда он положил трубку.
— Отличные, — он улыбнулся. А затем опята потянулся к ней. Вниз по экрану скользили голубые корабли пришельцев.
Мойра, полусонная, продолжала сидеть на ступеньках. Ей казалось, что ее поглотила пыль времен. Да, время — вот чего она боялась.
Какой будет теперь ее жизнь, жизнь без Джона? И даже если она встретит кого-нибудь другого, то какой в этом будет смысл? Если на каждом углу поджидала смерть, готовая похитить все то, что составляло радости и надежды жизни.
Мойре казалось, что все внутри нее выгорело.
Даже этот тихий деревенский дом уже не выглядел таким теплым и дружелюбным. Она была для него чужой, как чужой она чувствовала себя для всего мира. Ночь смыкалась вокруг нее, душила. Она ужасно хотела включить все лампы, чтобы изгнать тьму из дома и из своей души, но у нее не было сил встать.
Дождь хлестал по окнам, жесткими лапами стучал по крыше, в щелях старого дома завывал ветер — весь мир в унисон с ней пел песню отчаяния.
Огромным усилием воли она заставила себя дойти до конца лестницы. Кругом было темно, и когда она сошла с последней ступеньки, ей послышался громкий стук — будто с петель сорвалась ставня. Она глянула на окна: ставни были закрыты.
Она замерла и прислушалась — обнаженная, беззащитная, дрожащая. По коже у нее побежали мурашки.
В этот момент зазвонил телефон, и она вздрогнула. Ее бросило в пот. Она прошла на кухню, взяла трубку.
И тогда заметила, что кухонная дверь распахнута. Это она скрипела и хлопала на ветру.
Она шагнула к двери, чтобы запереть ее, и почувствовала босыми ступнями мокрый пол. Струи дождя, врывавшиеся с улицы, хлестали ее по ногам.
Мойра вдохнула влажный воздух — и задохнулась, потому что сзади ее за талию и за шею схватили чьи-то крепкие руки.
Она услыхала, как кто-то шепчет ей в левое ухо непонятные заклинания, почувствовала острый незнакомый запах. Она попыталась закричать, но, как это бывает в ночных кошмарах, не могла издать ни звука. Что-то перекрыло, перехватило ей горло, и она начала конвульсивно дергаться, как будто пыталась вызвать рвоту, чтобы очистить горло.
Она не видела лица того, кто душил ее: как будто ее собственный страх, ее собственная жажда смерти воплотились в силы, призванные ее уничтожить. И тут словно вспышка света пронзила Мойру: она вдруг поняла, что совсем не хочет умирать. Она начала бороться за жизнь всеми силами своего тела и души. Открыв рот, вцепилась зубами в ту непонятную плоть, которая обхватила ее горло. И почувствовала, что прокусила эту плоть, что в рот ей хлынула горячая кровь, что она захлебывается ею.
Ею овладела отчаянная решимость. Перед ней в прекрасном параде предстала череда дней и ночей, сладость дыхания, рассветы, улыбка друга, невинное лицо ребенка, ужин на траве... Теплые ручонки еще не рожденных ею детей, смех внуков, тот чудесный, волнующий опыт, который приходит со страстью, с жизнью. С жизнью! Всего этого жаждала она теперь с такой невероятной силой.
Она терзала зубами ту плоть, вонзалась все глубже и глубже и, как ни странно, почувствовала, что ее отпускают. Она попробовала закричать, но из ее уст раздался лишь ужасающий хрип — это выходил из легких стиснутый воздух.
Все еще оглушенная, она все же почувствовала, как что-то приближается к ней из тьмы, и инстинктивно закрыла руками лицо. И услышала сначала легкий свист, похожий на тот, каким старики в парке подзывают голубей.
Мойра вскрикнула и пригнулась. Ей показалось, что на нее обрушилась волна чистой энергии. Кости в запястье хрустнули, и ужасная боль пронизала всю руку.
Второй удар сбил ее с ног, и она рухнула на кухонный пол. На нее полетели капли дождя, но она их не чувствовала. Ее лоб, глаза заливала кровь. Она пыталась сморгнуть ее струйки, но снова раздался этот свист, почти нежный, и в голове ее начало что-то взрываться в череде маленьких яростных вспышек.
Разбитые губы Мойры раскрылись и закрылись, но она смогла издать лишь нечто, похожее на скуление собаки. Удары по голове, по лбу следовали один за другим, с размеренной частотой. Она лежала на спине, неспособная шевельнуться. Она смотрела в потолок, который вдруг ожил, превратился в зовущие ее тени. Одна из теней, огромная, как гора, склонилась над ней, и единственным своим уцелевшим глазом Мойра увидела серебряную вспышку. Она летела в нее словно перст Божий. Она уже не слышала мягкого свиста, и все люди, все лица, которые мгновение назад явились ей, покинули ее. И последний, смертный удар обрушился на нее, тьма сменилась светом, и она подумала о Джоне и о предстоящей встрече с ним.
Киеу стоял, глядя на дело рук своих. Разум его был полон образами войны, его горящей, пылающей страны, сестры, брыкающейся, кричащей, которую волок завоеватель. Тишина была хозяином Киеу, потому что всюду, куда бы он ни ступил, его окружала смерть. Он должен был таиться в тишине, потому что иначе обрушится на него гнев черной птицы, красных кхмеров. Он чувствовал их кожей, ощущал их острый запах. Это был запах истерии, смесь вони оружейного масла и гадкой вони страха.
Киеу отвернулся от груды переломанных окровавленных костей на кухонном полу. Все было правильно, его задача выполнена — почти. Оставалось только кое-что порушить, кое-что унести с собой. Он прошел в гостиную, увидел камин. И над ним — деревянного Будду. И Киеу рухнул на колени на твердую, блестящую плитку перед камином.
— Буддам саранам гакками, Даммам саранам гакками, Сангам саранам гакками,— молился он. — Я иду к Будде за спасением, — и, вспомнив детские молитвы, продолжал: — Счастливы те, кто не знает ненависти. Давайте же жить счастливо, свободные от ненависти среди тех, кто ненавидит. Счастье дано чистым. Те, кто живет в счастье, есть светлые боги.
На него снизошел мир, он плыл в нем, сливаясь в гармонии с вечным ритмом Вселенной. Он не видел крови на своих руках, он словно бы вернулся в детство, когда его учили, что лишь преодолея все желания и страсти достигнет он истинного счастья.