7. ИСХОД


ЕВАНГЕЛИЕ от МАТФЕЯ (19:14):

...Иисус сказал: пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне; ибо таковых есть царствие небесное [2, с. 2036].


3. ЛУКАШЕВИЧ (Треблинский концлагерь):

Эсэсовец Зепп Гедрейтер был специалистом по убиванию младенцев, которых сам хватал за ножки и убивал, ударяя головкой о забор [3,т.1,с.8б1].


ЯНУШ КОРЧАК (из книги “Как любить ребенка”):

Ребенок, которого ты родила, весит десять фунтов. <...> Ты родила восемь фунтов воды и два фунта пепла. А каждая капля этого твоего ребенка была паром облака, кристаллом снега, туманом, росой, ключом на дне, мутью городского канала. Каждый атом угля или азота находился в миллионах различных соединений. Ты лишь собрала все то, что было.

Земля, подвешенная в бесконечности.

Близкий друг - солнце - пятьдесят миллионов миль.

Диаметр маленькой нашей земли - это лишь три тысячи миль огня в тонкой десятимильной остывшей скорлупе.

На скорлупе, наполненной огнем, среди океанов - брошена горсть суши.

На суше, среди деревьев и кустов, насекомых, птиц, зверей - копошатся люди.

Среди миллионов людей ты родила еще одно - что? былинку, пыль - ничто...

Но это “ничто” - кровь от крови, плоть от плоти морской волны, ветра, молнии, солнца. Млечного пути. Эта пылинка приходится братом хлебному колосу, траве, дубу, пальме, птенцу, львенку...

В нем есть то, что чувствует, изучает, страдает, жаждет, радуется, любит, отдается, ненавидит, верит, сомневается, обнимает и отталкивает.

Эта пылинка охватывает своей мыслью все: звезды и океаны, горы и пропасти. И что составляет содержание души, если не бесконечность вселенной?

...Ребенок и безграничность.

Ребенок и вечность.

Ребенок - пылинка в пространстве.

Ребенок - миг во времени [105, с. 26].


А. ШАРОВ:

Януш Корчак - Генрик Гольдшмит - родился в Варшаве в 1878 году в интеллигентной еврейской семье; отец его был известным адвокатом. Литературный псевдоним - Януш Корчак - он принял юношей... и под этим именем стал одним из самых любимых и самых почитаемых мыслителей педагогики и детских писателей [106, с. 207].


Я. КОРЧАК (из дневника):

...папуля называл меня в детстве растяпой и олухом, а в бурные моменты даже идиотом и ослом. Одна только бабка верила в мою звезду. <...> Они были правы. Поровну. Пятьдесят на пятьдесят. Бабуня и папа.

<...>

Бабушка давала мне изюм и говорила:

- Философ.

Кажется, уже тогда я поведал бабуне в интимной беседе мой смелый план переустройства мира. Ни больше, ни меньше, только выбросить все деньги. Как и куда выбросить и что потом делать, я толком не знал. Не надо осуждать слишком сурово. Мне было тогда пять лет, а проблема ошеломляюще трудная: что делать, чтобы не стало детей

грязных, оборванных и голодных, с которыми мне не разрешается игра во дворе, где под каштаном был похоронен в вате в жестяной коробке от леденцов первый покойник, близкий и дорогой мне, на сей раз только кенарь. Его смерть выдвинула таинственную проблему вероисповедания.

Я хотел поставить на его могиле крест. Дворничка сказала, что нельзя, поскольку это птица - нечто более низкое, чем человек. Даже плакать грех.

Подумаешь, дворничка. Но хуже, что сын домового сторожа заявил, что кенарь был евреем.

И я.

Я тоже еврей, а он - поляк, католик. Он в раю, я наоборот, если не буду говорить плохих слов и буду послушно приносить ему украденный дома сахар - попаду после смерти в то место, которое по-настоящему адом не является, но там - темно. А я боялся темных комнат.

Смерть. Еврей. Ад. Черный еврейский ад. Было о чем поразмышлять [103, с. 302-303].


А. ГРАБАРЧИК:

Став студентом медицины, Корчак преподавал на тайных курсах, запрещенных царской администрацией, работал в бесплатной читальне для бедных, учил в школе, помогал матери содержать семью после смерти отца. За участие в студенческих демонстрациях был арестован. Как российский подданный воевал с японцами [105, с. 24].


Я. КОРЧАК:

Я всегда там, где легко набить себе шишки. Щенком был, когда первая революция и стрельба. Были бессонные ночи и столько каталажки, сколько требуется мальчишке, чтобы накрепко угомониться. Потом война. Так себе война. Пришлось далеко ее искать, за Уральскими горами, за Байкалом, через татар, киргизов, бурят, аж до китайцев. До манчжурской деревни Таолай-джу дошел, и снова революция. Потом краткий вроде бы покой. Водку пил, да, не раз ставил жизнь на карту... Только на девочек не имел времени [103, с. 301-302].


А. ГРАБАРЧИК:

В 29 лет Корчак решает жить в одиночестве. “Сыном своим я выбрал идею служения

ребенку”... - писал он спустя 30 лет.

С 30 лет Корчак работает больничным врачом. Становится известным специалистом. Получает высокие гонорары от богатых пациентов и даром лечит детей бедняков [105, с. 24].

Я. КОРЧАК:

За дневные консультации у богатых... я требовал по три и пять рублей. Нахальство - профессорские гонорары. Я, рядовой врач, затычка, голодранец из больницы...

<...> Врачи-евреи не имели практики среди христиан – только самые выдающиеся жители главных улиц. <...>

А мне - телефонные звонки, чуть ли не ежедневно:

- Пан доктор, графиня Тарновска просит к телефону. Прокурор... Директорша...

Однажды даже было:

- Генеральша Гильченко.

Такими были визиты автора “Дитя гостиной” [популярная книга Я. Корчака], тогда как Гольдшмит ночами ходил лечить мастит на Шлиску 52...

<...> Я бесплатно лечил детей социалистов, учителей, репортеров, молодых адвокатов, даже врачей - все люди прогрессивные....

Я объявил:

- Поскольку старые врачи неохотно утруждают себя ночью, тем более ради бедняков - я, молодой врач, обязан бежать ночью на помощь.

Вы понимаете. Скорая помощь. А как иначе? Ведь что будет, если ребенок не дождется утра? ...

Однажды посреди ночи является бабища в косынке. <...>

- Меня фельдшер Брухальский прислал. Еврейчик, но честный человек. Говорит: “Моя дорогая, мне вы будете должны заплатить рубль, потому что это ночной визит. А в больнице есть доктор, он пойдет даром и еще оставит денег на лекарство” [103, с. 337-339].


А. ГРАБАРЧИК:

В 1911 г. он посвящает себя воспитательской деятельности, возглавив Дом сирот, который до конца жизни был его собственным домом [105, с. 24].

Я.КОРЧАК:

Добра в тысячу раз больше, чем зла. Добро сильно и несокрушимо. Неправда, что легче испортить, чем исправить [106, с. 230].

А.ШАРОВ:

Корчак создавал детскую республику... ...крошечное ядрышко равенства, справедливости внутри мира, построенного на угнетении. <...>...прежде всего в Доме сирот не должно быть насилия, тирании, неограниченной власти - никого, даже воспитателей. “Нет ничего хуже, когда многое зависит от одного, - пишет “Школьная газета” Дома сирот. - ...когда кто-либо знает, что он незаменим, он начинает себе слишком много позволять...”

Когда в корчаковском детском доме создается суд... предусматривается право детей подавать жалобу и на воспитателя, если тот поступил несправедливо, и право - даже моральная обязанность - самого воспитателя просить суд дать оценку своему поступку, если он считает этот поступок несправедливым или хотя бы сомневается в справедливости совершенного.

...Корчак несколько раз сам подавал на себя в суд: когда необоснованно заподозрил девочку в краже, когда сгоряча оскорбил судью, когда выставил расшалившегося мальчишку из спальни и т.д.

<...> В этом не было и тени позы...

“Я категорически утверждаю, - писал Корчак в книге “Дом сирот”, - что эти несколько судебных дел были краеугольным камнем моего перевоспитания как нового “конституционного” воспитателя, который не обижает детей не потому только, что хорошо к ним относится, а потому, что существует институт, который защищает детей от произвола, своевластия и деспотизма воспитателей”.

Корчак пишет сказки, книги о воспитании...

Он создает “Малый Пшёгленд” [“Маленькое обозрение”], первую в мире печатную газету, делающуюся не для детей - сверху вниз, - а самими детьми, защищающую интересы ребят [106, с. 233,235-236].

И. НЕВЕРЛИ:

Мечта - это жизненная программа, сказал как-то Корчак. Ее не всегда удается осуществить до конца, но пытаться нужно обязательно. Он давно мечтал о своеобразной детской трибуне... <...> ...хороший вкус, чуткость к правде, потребность в ней и смелость в ее высказывании необходимо прививать и развивать с малолетства. Для этого надо дать детям собственные газеты, которые они будут вести сами.

<...> Успеху способствовали сам замысел и личность редактора. Дети... в “Малом Пшёгленде” почувствовали себя дома, нашли убежище своим чувствам, мыслям, переживаниям, нашли общий путь и своего Мессию. Доктор, добрый всемогущий Пандоктор, знал их язык и привычки, умел работе придавать прелесть игры, а мелочам - значимость.

Дело удалось, в общем, потому, что было дружно, честно и необычно. Например, редакция... Маленькие девочки с куклами, школьники младших классов и старшие подростки. Приходили не только с рукописью, но и за советом, с идеей или предложением, на занятия в удивительных кружках, как “Кружок дружбы”, “Клуб романистов”, “Мастерская изобретателей”... <...> Редакция? Клуб? Консультация? Кто знает, наверно, немножко и того, и другого, и третьего.

Веселее всего бывало по четвергам, когда приходил Пан доктор. Побеседовав то с одним, то с другим с глазу на глаз, он затем рассказывал сказки и анекдоты, затевал игры, чтение стихов, иногда танцы. И, наконец, гвоздь программы, заветная мечта каждого из нас - в кругу ближайших сотрудников отправиться вместе с Корчаком в колбасную по соседству есть сосиски. Здесь рождались самые блестящие идеи, принимались важнейшие решения.

А первые редакционные конференции, когда в зале спортивного общества совещались столичные корреспонденты, несколько сот мальчиков и девочек!..

Старый доктор, казалось, играл с ребятами. Но за этими играми скрывалась работа и точность слаженного умного механизма. В этом, как и во всем, что делал Корчак, была концепция и техника, была ведущая идея и ее исполнительный механизм, продуманный до мельчайших винтиков...

Постоянным корреспондентам вручали памятные открытки. <...> С цветами, в знак памяти и признания со стороны редакции, и с фруктами - в благодарность за заслуги... [87,1978, № 3, с. 235-236].


Я. КОРЧАК:

Вот спят дети. Куда мне вести вас? К великим идеям, высоким подвигам? Или привить самые необходимые навыки...

Тишину сонных дыханий и моих тревожных мыслей нарушает рыдание. Я знаю этот плач, это он плачет...

Редко, но бывают дети, которые старше своих десяти лет. Эти дети несут напластования многих поколений, в их мозговых извилинах скопилась мука многих страдальческих столетий... Не ребенок плачет, то плачут столетия... Я подошел к нему и произнес решительным, но ласковым шепотом:

- Не плачь, ребят перебудишь.

Он притих. Я вернулся к себе. Он не уснул. Это одинокое рыдание, подавляемое по приказу, было слишком мучительно и сиротливо. Я встал на колени у его кровати и... заговорил монотонно, вполголоса.

- Ты знаешь, я тебя люблю. Но я не могу тебе всего позволить. Это ты разбил окно, а не ветер. Ребятам мешал играть. Не съел ужина. Затеял драку в спальне. Я не сержусь. Ты уже исправился. Ты становишься лучше.

Он опять громко плачет. Утешение иногда вызывает прямо противоположное действие.

- Может быть, ты голоден?..

Последние спазмы в горле...

- Поцеловать тебя на сон грядущий?

Отрицательное движение головы.

- Ну, спи, спи, сынок.

Я легонько коснулся его лба.

-Спи.

Он уснул.

Боже, как уберечь эту впечатлительную душу, чтобы ее не затоптали в грязи жизни? [106, с. 239-240].


И.НЕВЕРЛИ(1939г.):

Когда объявили мобилизацию, Корчак вынул из нафталина свой майорский мундир и попросился в армию... Начальники в соответствующих инстанциях... обещали, но мало что могли сделать в невообразимом хаосе, ...что предпринять для защиты родины?

На Варшаву падают первые бомбы. Сквозь их грохот... люди услышали знакомый... голос: у микрофона польского радио снова стоял старый доктор... Это не были уже сказочные радиобеседы из области “шутливой педагогики” для взрослых и детей”. Старый доктор говорил об обороне Варшавы... о том, как должны вести себя дети в различных случаях опасности...

Варшава пала... В “Доме Сирот”... разбитые окна позатыкали, заклеили, чем пришлось, однако осенний ветер гулял по залу. Дети сидели за столами в пальто, а Доктор был в офицерских высоких сапогах, в мундире. Я высказал удивление по поводу того, что все еще вижу на нем эту униформу, вроде ведь он никогда не питал к ней особого пристрастия, напротив...

- То было прежде. Теперь другое дело.

- Пан доктор, но это же бессмысленно. Вы провоцируете гитлеровцев, мозоля им глаза мундиром, которого уже никто не носит.

- То-то и оно, что никто не носит, это мундир солдата, которого предали, - отрезал Корчак...

Он снял его только год спустя, вняв настойчивым просьбам друзей, доказывавших, что он подвергает опасности не только себя, но и детей. Во всяком случае, стоит вспомнить о том, что он был в годы оккупации последним офицером, носившим мундир Войска Польского [87,1978, №3, с.238-239].


В этом мундире Корчак в сороковом году пошел хлопотать о возвращении детям подводы с картофелем, реквизированной властями во время перевода Дома Сирот на территорию еврейского гетто. Его арестовали. Из тюрьмы Павьяк Старого Доктора вырвали (под залог) старания его бывших воспитанников и деятелей гетто [103, с. 397].


А. ШАРОВ:

В книге “Право детей на уважение” Я. Корчак писал: “Берегите текущий час и сегодняшний день... каждую отдельную минуту, ибо умрет она и никогда не повторится. <...> Мы наивно боимся смерти, не сознавая, что жизнь - это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений”.

Вся история “Дома сирот” в варшавском гетто свидетельствует, как глубока была убежденность Корчака во всем этом. Он делал все невозможное - ничего возможного уже не оставалось, - чтобы каждое мгновение было здесь чуть счастливее, нет, не счастливее, а чуть менее страшным. До последнего дня в классах шли уроки, репетировалась пьеса - сказка Рабиндраната Тагора [106, с. 214].


Пьеса Тагора “Почта”, в которой трагически умирает индийский мальчик, была запрещена гитлеровской цензурой, но 18 июля 1942 года ее сыграли в Доме сирот (режиссер - воспитательница Эстер Вингронувна). Корчак так объяснял выбор им “Почты” для детей гетто: “В конце концов надо этому научиться - спокойно встретить ангела смерти” [103, с. 407].

В середине 1942 года ангел смерти уже вовсю развернулся в гетто.


Я. КОРЧАК (из дневника, май-август 1942 г.):

Часто моей мечтой и проектом бывала поездка в Китай...

Достоевский говорит, что все наши мечты сбываются с течением времени, но в такой искаженной форме, что мы их не узнаем. Я узнаю мою мечту довоенных лет.

Не я в Китай, а Китай приехал ко мне. Китайский голод, китайское пренебрежение сиротами, китайский мор детей.

Не хочу задерживаться на этой теме. Кто описывает чужую боль - словно бы ворует, наживается на несчастье...

<...>

Кашель. Это тяжелый труд. Сойти с тротуара на мостовую, подняться с мостовой на тротуар. Толкнул меня прохожий; я пошатнулся и прислонился к стене.

И это не слабость. Я довольно легко нес школьника, тридцать килограммов живого веса - сопротивляющегося веса. Не сил нет – воли нет. Как наркоман. <...> Не только у меня так. Лунатики-морфинисты.

То же самое с памятью. Бывает, идешь к кому-то по важному делу. Останавливаешься на лестнице:

“Собственно, зачем я к нему иду?” <...>

Хватит уже!

Вот оно: хватит! Этого чувства не знает фронт. Фронт - это приказы. <...> Их надо исполнять без раздумий. <...>

Здесь не так, здесь иначе:

“Прошу вас, будьте добры...”

Можешь не сделать, сделать по-другому, поторговаться.

<...>

Рядом с тротуаром лежит подросток, еще живой, а может, уже умер. В этом же месте у трех ребят, которые играли в лошадей, спутались веревки, вожжи. Они совещаются, пробуют распутать, сердятся - задевают ногами лежащего. Тогда один из них говорит:

- Отойдем, он тут мешает.

Отходят на несколько шагов и продолжают бороться с вожжами.

Или: проверяю просьбу о приеме мальчика-полусироты, Смочья 57, квартира 57. Две добросовестно вымирающие семьи.

- Не знаю, захочет ли он теперь пойти в приют. Хороший сын. Пока мать не умрет, ему будет жаль оставить ее.

Мальчика нет: вышел “раздобыть что-нибудь”.

Мать, лежа на топчане:

- Я не могу умереть, пока его не пристрою. Такое доброе дитя: днем говорит, чтобы я не спала, тогда буду ночью спать. А ночью спрашивает: зачем стонешь, зачем это тебе, лучше спи.

<...>

Торговка, которой покупательница заявила претензию, сказала:

- Моя пани, и то - не товар, и это - не магазин, и вы - не клиентка, и я не продавщица, и ни я вам не продаю, ни вы не платите, потому что те бумажки - разве это деньги? Вы не тратите, я не зарабатываю. Кто сегодня обжуливает, и зачем мне это? Просто надо же что-то делать. Что, не так?..

<...>

[1.08.42] Изо дня в день изменяется вид района.

1. Тюрьма.

2.Зачумленные.

3. Токовище.

4. Сумасшедший дом.

5. Игорный дом. Монако. Ставка - голова. [103, с. 323,330,331,335, 336,374].


А. ШАРОВ:

...были у гетто и свои крепости - подполье, где готовилось восстание, и совершенно безоружный, беззащитный Дом сирот Корчака.

Крепости не только гетто, но и всего человечества, как мы понимаем сейчас [106, с. 214].


Я. КОРЧАК (Воззвание “К евреям!” с просьбой о пожертвованиях для сирот):

Кто бежит от истории, того история догонит. <...>

Мы несем общую ответственность не за Дом сирот, а за традицию помощи детям. Мы подлецы, если откажемся, мы ничтожества, если отвернемся, мы грязны, если испоганим ее - традицию 2000 лет.

Сохранить благородство в несчастьи! <...>

Октябрь 1939 г.

С радостью подтверждаю, что за малыми исключениями человек - существо и разумное и доброе. Уже не сто, а сто пятьдесят детей живет в Доме Сирот.

Февраль 1940 г.

Д-р Генрик Гольдшмит

Януш Корчак

Старый Доктор из Радио [103, с. 289].


Я. КОРЧАК (из дневника):

Дети снуют. Только кожица нормальна. А под ней таятся измученность, нежелание, гнев, бунт, недоверие, жалость, тоска.

Мучительна значимость их дневников. В ответ на их признания делюсь с ними как равный с равным. Общи наши переживания - их и мое.

Разве что более водянистое, разбавленное, а в общем - то же самое.

<...>

Пасмурное утро. Половина шестого.

Как будто, нормальное начало дня. Говорю Ганне:

- С добрым утром.

Отвечает удивленным взглядом.

Прошу:

- Улыбнись.

Бывают чахлые, бледные, чахоточные улыбки.

<...>

Отче наш, иже еси на небеси.

Эту молитву вылепили голод и неволя.

Хлеба насущного...

Хлеба.

<...>

Время ежесубботнего взвешивания детей - это время сильных эмоций.

<...>

Приходит мне на ум Заменгоф. Наивный, дерзкий: хотел исправить ошибку Бога или Божье наказанье. Хотел перепутанные языки снова объединить в один.

Хватит!

Надо заполнить время, надо дать им [детям] занятие, надо дать жизни цель. <...>

Вот две большие группы детей отказываются от игр, легких книжек, болтовни с ровесниками. Добровольное изучение древнееврейского языка.

Когда младшая группа окончила свой часовой урок, один громко удивился:

- Уже? Уже час?

По-русски “да”, по-немецки “йя”, по-французски “уи”, по-английски “йес”, по-древнееврейски “кен”. Не одну, а три жизни заполнишь.

<...>

Сегодня понедельник. С восьми до девяти беседы с учениками. Кто хочет, может отсутствовать. Лишь бы не мешал.

Мне заказали темы:

1. Эмансипация женщин

2. Древность

3. Одиночество

4. Наполеон

<...>

17. Нация - народ. Космополитизм

18. Симбиоз

19. Зло и злость

20. Свобода. Судьба и свободная воля.

Когда я редактировал “Малый Пшёгленд”, только две темы увлекали молодежь: коммунизм (политика) и сексуальные вопросы.

Подлые, позорные годы - годы разложения, никчемности. Предвоенные, лживые, завравшиеся. Проклятые.

Не хотелось жить.

Болото. Вонючее болото.

Пришла буря. Воздух очистился. Вдох стал глубже. Прибавилось кислорода.

<...>

Из воспоминаний, которые мне дают прочесть. <...> Шлема: “В доме сидит вдова и плачет. Авось старший сын принесет что-нибудь из контрабанды [добытое за стенами гетто]. Не знает она, что жандарм застрелил сына... А вы знаете, что скоро станет хорошо?”

<...>

Я установил таксу за пользование уборной:

1. За удовлетворение малой нужды надо заплатить пятью мухами.

2. За большую - вторым классом (параша-табурет с вырезанным отверстием) - десять мух.

3. Первым классом - унитаз - пятнадцать мух.

Один спрашивает:

- Можно потом заплатить мухами, а то очень хочется?

Другой:

- Делай, делай... Я за тебя наловлю.

Одна муха, пойманная в изоляторе, считается за две.

- А считается, если пойманная муха сбежит?

<...> Как есть, так есть. Но мух мало. <...> Добрая воля общества - это сила [103, с. 326,350-355,360,375].


Я. КОРЧАК (из письма в “Еврейскую газету” №3, 7.01.42):

Дом Сирот не был, не является, не будет Домом Сирот Корчака. Я слишком мал, слишком слаб, слишком беден и слишком глуп, чтобы почти двести детей отобрать, одеть, собрать, накормить, согреть, окружить заботой и ввести в жизнь. Эту огромную работу выполнило общее усилие многих сотен людей доброй воли... [103, с. 292].


В гетто, на улице Дельной, 39, разместился городской приют детей-подкидышей. Положение в приюте было еще страшнее, чем в Доме Сирот. В 1939 году после бомбежки приют потерял значительную часть белья и кроватей. В доме, рассчитанном на 350 детей, находилось их 700. Нехватало еды и топлива; часть персонала отлынивала от работы, некоторые даже обкрадывали детей. Детская смертность на Дельной была выше, чем в любом другом приюте гетто [103, с. 396].


Я. КОРЧАК (из заявления в Отдел кадров Юденрата):

...предлагаю свои услуги в качестве воспитателя в Интернате сирот на ул. Дельной, 39.

Мне шестьдесят четыре года. Экзамен на здоровье сдал в прошлом году в тюрьме. <...> (Аппетит волчий, сон праведника, недавно после десяти стопок крепкой водки самостоятельно прошел быстрым шагом с улицы Рымарской на Сенную... Дважды за ночь встаю, выношу десять больших параш).

Курю, не пью, умственные способности - сносные...

Считаюсь грамотным в области медицины, педагогики, евгеники, политики.

...обладаю большой способностью к сожительству и сотрудничеству даже с уголовными типами, с врожденными кретинами. Самолюбивые и упрямые дураки отталкивают меня, не я их. <...>

Ни к какой политической партии не принадлежал. <...>

Как обыватель и работник я послушен, но не дисциплинирован. <...> ...совершенно не умею быть руководителем, ...не имею предубеждений - не коплю обид. <...>

Прошу служебного жилья и двухразового питания ежедневно. Никаких других условий не ставлю... Под жильем подразумеваю угол; питание из общего котла; в крайнем случае могу и от этого отказаться.

9 февраля 1942 г. Гольдшмит

Корчак [103, с. 293-296].


Просьбу удовлетворили. Больной, изможденный Пан Доктор, не оставляя Дома Сирот, потянул еще и Интернат на Дельной.


Я. КОРЧАК (дневник, 21.07.42):

Тяжелое это дело - родиться и научиться жить. Мне сейчас остается куда проще задача: умереть. После смерти может снова быть тяжело, но я об этом не думаю. Последний год, или месяц, или час.

Я хотел бы умирать в сознании и хладнокровно. Не знаю, что я сказал бы детям на прощание. Хотел бы сказать много и так, чтобы они ощутили полную свободу выбора собственного пути [103, с. 336].


Старый мудрец, наивный король Матиуш, какая свобода выбора? Дети тоже должны умереть. Фобия...


А. ШАРОВ:

Сотни людей пытались спасти Корчака. “На Белянах сняли для него комнату, приготовили документы, - рассказывает Неверли. - Корчак мог выйти из гетто в любую минуту, хотя бы со мной, когда я пришел к нему, имея пропуск на два лица...

Корчак взглянул на меня так, что я съежился. <...> Смысл ответа доктора был такой... не бросишь же своего ребенка в несчастье, болезни, опасности. А тут двести детей. Как оставить их одних в запломбированном вагоне и в газовой камере? И можно ли все это пережить?”

<...> В комнате Корчака... лежали больные дети и отец одной из воспитанниц, умирающий портной Азрылевич. Больных становилось все больше, и ширма, отгораживающая стол Корчака, придвигалась, вжимая хозяина комнаты в стену, надвигалась, как знак приближения конца [106, с. 214-215].

Я. КОРЧАК (дневник):

Какие невыносимые сны! <...> Меня перевозят в поезде, в купе метр на метр, где уже находятся несколько евреев. <...> Трупы умерших детей. Один мертвый в лохани. Другой, с ободранной кожей, на топчане в мертвецкой, отчетливо дышит. <...>

Пробуждаюсь мокрый от пота, в самую страшную минуту. Разве смерть не есть такое же пробуждение в момент, когда кажется, что уже нет выхода?

“Ведь каждый может найти пять минут, чтобы умереть”, - я это где-то читал [103, с. 347].

А. ШАРОВ:

Днем Корчак ходил по гетто, правдами и неправдами добывая пищу для детей. Он возвращался поздно вечером, иногда с мешком гнилой картошки за спиной, а иногда с пустыми руками пробирался по улицам между мертвыми и умирающими.

По ночам он приводил в порядок бумаги, свои бесценные тридцатилетние наблюдения за детьми... и писал дневник [106, с. 215].

Я. КОРЧАК (дневник):

Пять утра. Дети спят. Их две сотни. На правой половине пани Стефа, я - налево, в так наз. изоляторе.

Моя кровать в середине комнаты. Под кроватью бутылка водки. На ночном столике порция хлеба и кувшин воды.

Честный Фелек очинил карандаши, каждый с двух сторон. <...> От этого карандаша у меня уже ложбинка на пальце. Только теперь мне вспомнилось, что можно иначе, что можно удобнее, что легче - ручкой.

<...>

Кто-то где-то злобно написал, что мир - это капля грязи, повисшая в бесконечности, а человек - животное, которое сделало карьеру.

Может быть, и так. Но дополнение: та капля грязи знает страдание, умеет любить и плакать и полна печали.

А карьера человека, если он не пренебрег совестью, сомнительна, очень сомнительна.

<...>

Что делать после войны?

Может, меня пригласят участвовать в строительстве нового уклада в мире или в Польше? Это очень сомнительно. Да и не хочу я этого.

Пришлось бы служить, следовательно - неволя принудительных часов работы, контактов с людьми, какие-то стол, кресло, телефон. Трата времени на будничные текущие мелкие дела и преодоление маленьких людишек с их мелкими самолюбиями, протекциями, иерархией, целью.

В общем, тяжелый труд.

Хочу сам по себе.

Во время тифа у меня было следующее видение:

Огромный зал... Празднично одетые толпы.

Я рассказываю о войне и голоде, о сиротстве и несчастьи.

<...> Дело происходит в Америке. Вдруг голос мне изменяет. Тишина. Где-то в глубине раздается крик. Ко мне бежит Регина [бывшая воспитанница корчаковского приюта, уехала в Америку].

...бросает на эстраду часы и кричит: “Отдаю вам все!”. И вот - проливным дождем деньги, золото и драгоценности...

Не слишком верю пророчествам; несмотря на это больше двадцати лет жду, что видение сбудется. <...>

Таким образом получаю неограниченные средства и объявляю конкурс на строительство огромного детского приюта в горах Ливана, возле Кфар Гелади [Палестина].

Там будут большие общие столовые и спальни. Будут маленькие “домики отшельников”. Для себя на террасе плоской крыши устрою одну небольшую комнату с прозрачными стенами, чтобы не пропустить ни одного восхода и заката, чтобы ночью писать, чтобы раз за разом смотреть на звезды.

<...>

Люди наивны и честны. Пожалуй, несчастны. Не очень знают, что такое счастье. Каждый его понимает по-своему.

Один: вкусно поесть. Другой: комфорт и удобства. Третий: девочки - красивые и разные. Четвертый: музыка, или карты, или путешествия.

И каждый по-своему защищается от скуки и тоски.

Скука - голод духа.

Тоска - жажда, жажда воды и полета, свободы и человека - наперсника, исповедника, советчика - совета; исповеди, внимательного уха для моей жалобы.

Дух томится в тесной клетке тела. Люди чувствуют и понимают смерть как конец, а она - только дальнейшее продолжение жизни, другая жизнь.

Если не верить в существование души, следует признать, что твое тело будет жить как зеленая трава, как облако. Ведь ты - вода и прах.

<...>

Я уверен, что в будущем, разумном обществе исчезнет диктатура часов. Сплю и ем, когда хочу.

<...>

Варшава - моя, и я - ее. Скажу больше: я - это она.

<...>

...семь лет был таким скромным врачом в больнице. Все последующие годы сопровождало меня горькое ощущение, что я дезертировал. Предал больного ребенка, медицину и больницу. Увлекла меня ложная амбиция: врач и ваятель детской души. Души. Ни меньше, ни больше. (Эх, старый дурень, испоганил жизнь и дело! Заслуженная настигла тебя кара. <...>).

<...>

...лет двадцать я не ел мороженого, шампанское пил, может, раза три за всю жизнь, бисквит - разве что в детстве, во время болезни.

<...>

Мне сказал мальчик, покидая Дом Сирот:

- Если бы не этот дом, я бы не знал, что на свете существуют честные люди, которые не крадут. Не знал бы, что можно говорить правду. Не знал бы, что на свете есть правда.

<...>

...живу в седьмом десятилетии жизни. 7 х 9 = 63.

С самым большим беспокойством ждал 2х7. Может быть, именно тогда услышал об этом впервые.

Цыганская семерка, семь дней недели. Почему не победная десятка тех времен - число пальцев?

<...> Если пробежать мою жизнь, то седьмой год дал мне ощущение своей ценности. Существую. Имею вес. Значу. Меня видят. Могу. Буду.

Четырнадцать лет. Осматриваюсь. Замечаю. Вижу. Должны открыться глаза. Открылись. Первые мысли о воспитательных реформах. Читаю. Первое беспокойство и неутоленность. <...> От семи до четырнадцати все время был влюблен, раз за разом в другую девочку. <...> Любил неделю, месяц, иногда сразу двоих, иногда троих. Одну хотел бы иметь сестрой, другую женой, сестрой жены. <...>

3 х7. В седьмой год - школа, в четырнадцатом - религиозная зрелость, в двадцать первый - армия. Мне уже давно было тесно. Тогда связывала меня школа. Теперь мне тесно вообще. Хочу бороться, воевать за новое пространство. <...>

4х7. Необходимость квалифицированного исполнения обязанностей... Хочется уметь, знать, не ошибаться... Обязан быть хорошим врачом. Сформировать собственные взгляды. Не хочется подражать признанным авторитетам. <...>

5х7. Выиграл ставку в лотерее жизни. Мой номер уже сошел с круга. Ставка - лишь то, что больше в этой жеребьевке не проиграю. Поскольку снова рисковать не стану. <...> Мне по справедливости возвращено то, что вложил. Безопасно. Но бесцветно - и жаль.

Одиночество не болит. Растут в цене воспоминания. <...> Не ищу друга, ибо знаю, что не найду. Не хочу знать больше, чем это возможно. Заключил договор с жизнью: не будем друг другу мешать. <...> В политике это, кажется, называется: разграничить сферы влияния. До сих и не больше, и не дальше, и не выше. Ты и я.

6х7. <...> Уже все или еще есть время? Как посмотреть... <...> Смерти в себе еще не ощущаю, но уже подумываю о ней. Если портной шьет мне новый костюм, не говорю “Он последний”, но та конторка и шкаф наверняка меня переживут. Столковался с судьбой и с собой.

Знаю свою малую ценность...

7х7. Что такое, собственно говоря, есть жизнь, что есть счастье? Лишь бы не хуже, лишь бы именно так, как сейчас. Две семерки встретились, учтиво поздоровались... <...>

Мой город, моя улица, мой магазин, где всегда покупаю, мой портной, и что самое главное - мое место работы.

Лишь бы не хуже. Потому что если бы можно было сказать солнцу “Остановись”, - то, наверно, сейчас. <...>

7 х 8 = 56. Как эти годы сбежали. Именно сбежали. Только вчера было 7х7. Ничего не прибавилось, ничего не убавилось. <...>

...кажется, нет человека, который бы не думал, что недостаток сил, здоровья, энергии - не от войны, а от его 7 х 8 и 7 х 9.

<...>

После войны люди долго не смогут смотреть себе в глаза, чтобы не прочесть в них вопроса: как случилось, что живешь, что выжил? Что делал?

<...>

[Из размышлений об эвтаназии]

Убить из сочувствия имеет право тот, кто любит и страдает - когда сам тоже не хочет остаться в живых. Так будет через немного лет.

<...> Когда после возвращения сестры из Парижа я предложил ей вместе покончить с собой, это не было идеей или программой банкротства. Наоборот. Мне не хватало места в мире и в жизни.

Зачем еще эти несколько десятков лет? Может быть, моя вина в том, что позднее я не повторил своего предложения. <...>

Когда в тяжелые часы я обдумывал проект умерщвления, усыпления обреченных на гибель младенцев и стариков еврейского гетто, я видел в этом убийство больных и слабых, убийство из-за угла ни о чем не подозревающей жертвы.

Мне говорила медсестра онкологической лечебницы, что она всегда ставила возле постели больного убийственную порцию лекарства и предупреждала:

- Больше ложки не брать, потому что это - яд. Для успокоения боли требуется только ложка лекарства.

И на протяжении многих лет пациент не тянулся к отравляющей дозе.

<...>

Жизнь моя была трудной, но интересной. Именно такую просил у Бога в молодости.

<...>

“Правильно прожить один день труднее, чем написать книгу” [Мицкевич].

<...> Каждый день - это книжка - это большая тетрадь, глава, которой хватит на годы.

Как неправдоподобно долго живет человек.

<...>

Пятнадцати лет я впал в сумасшествие, бешенство чтения. Мир исчез с моих глаз, существовала только книга...

Много говорил с людьми: с ровесниками и много старше, со взрослыми. <...> Мною “восхищались”. Философ.

Разговаривал только сам с собой.

Потому что говорить и разговаривать - не одно в то же... Сменить платье и раздеться - это два различных действия.

Раздеваюсь наедине с самим собой и разговариваю наедине с собой.

<...>

У меня мышление исследователя, не изобретателя. Исследовать, чтобы знать? Нет. Исследовать, чтобы найти, добраться до дна? Тоже нет. Наверно, исследовать, чтобы задавать дальнейшие вопросы. Ставлю вопросы людям, младенцам, старикам, фактам, случаям, судьбам...

Говорила мать:

- У этого мальчика нет самолюбия. Ему все равно, что есть, как одеться, играть с детьми своего круга или со сторожихами. Он не стыдится играть с малышами.

<...>

Десятый час. Выстрелы: раз, два, несколько, два, один, несколько. Может быть, это именно мое окно плохо затемнено?

Но я не прекращаю писать.

Наоборот, летучее (единичный выстрел) становится мысль.

<...>

Почему я собираю посуду? [27.02.42, последняя статья Корчака в газете Дома Сирот].

Знаю, что много их, недовольных тем, что после еды собираю посуду. Даже дежурные, похоже, этого не любят. Ведь справляются. Их хватает. А если бы и недоставало, можно добавить одного или двух. Ну что за чудачество, что за упрямство, а то даже и безобразное притворство, будто такой уж работящий и демократ. <...>

А что хуже всего: делаю это неловко, мешаю раздаче добавки, толкаю тех, кто тесно сидит за столами. Из-за меня не успевают вылизать миски. Кто-то даже может лишиться добавки. Раза два у меня что-то упало с тарелок, которые я нес неуклюже. Если бы это случилось у другого, не миновать, наверно, скандала. <...>

...Как же понять, зачем я это делаю?..

...вот мое объяснение:

Когда сам убираю, мне видны треснувшие тарелки, погнутые ложки, облупившиеся миски. <...> Видно, как расхлябанные разбрасывают ложки, ножи, солонки и чашки вместо того, чтобы поставить на место. Временами бросится в глаза, как раздают добавки, или замечу кто с кем сидит - и подумаю о том и этом. Потому что если что-то делать, то не бессмысленно. Эта работа официанта для меня и выгодна,- и приятна, и интересна.

Но не это главное. Главное - совсем другое. То, о чем уже много раз говорил и писал и с чем воюю лет тридцать, без видимого результата, но борьбы той прекратить не хочу и не могу.

Воюю за то, чтобы в Доме Сирот не было работы интеллигентной или простой, умной или глупой, чистой или грязной - работы для барышень и работы для рядовой голытьбы. В Доме Сирот не должно быть трудящихся только физически или только умственно.

В городском интернате на Дельной с огорчением и отвращением смотрят на то, как я подаю руку уборщице, причем даже тогда, когда она моет лестницу и руки ее мокры. <...>

Уважаю честных работников. Их руки для меня всегда чисты, и мнение их - на вес золота. <...>

<...> Римского папу называют святым отцом, сановники преклоняют перед ним колени и целуют его туфлю. И тот же папа каждый год моет в костеле ноги двенадцати нищим. <...>

Кто говорит: “Физическая работа - грязная” - врет. Хуже, когда лицемер говорит: “Любая работа не позорна”, но сам избирает только чистую работу...

<...>

Поливаю цветы. Моя лысина в окне - такая хорошая цель.

У него карабин. Почему он стоит и смотрит спокойно?

Нет приказа.

А может быть, до военной службы он был сельским учителем или нотариусом, дворником?

Что бы он сделал, если бы я кивнул ему головой? Дружески рукой помахал?

Может быть, он не знает даже, как все на самом деле?

Он мог приехать только вчера, издалека... [103, с. 301-375].


Это последняя строчка Януша Корчака.

Он искал человека даже в эсэсовце.

Многоточие - Его рукой...

А. ШАРОВ:

Пятого августа сорок второго года... Дом Сирот - дети и взрослые - выстроился на улице. Корчак и его дети начинали последний путь. Над детским строем развевалось зеленое знамя Матиуша. Корчак шел впереди, держа за руки двух детей...

Колонна обреченных детей с детской силой и бесстрашием разрезала самый строй фашизма [106, с. 216].


РЕМБА (очевидец):

Дети построились по четверо. Корчак с высоко поднятой головой шел впереди... Второй отряд вела Стефания Вильчинска, третий - Бронятовска... четвертый - Штернфельд... Это были первые евреи [гетто], которые шли на смерть с честью, презрительно глядя на людоедов [107, с. 108].


И. ПЕРЛЕ (очевидец):

Не могу не повторить банальные слова, что нет пера, которое могло бы описать эту страшную картину. Гитлеровские детоубийцы в дикой ярости непрерывно стреляли. Двести детей были в смертельной опасности. <...> И тогда произошло необычайное: эти двести ребят не кричали, ни один не спрятался, они только теснились, как птенцы, возле своего учителя и воспитателя, своего отца и брата...

Он встал первым. Слабым исхудавшим телом заслонил детей.

Гитлеровские псы нисколько не утихли; револьвер в одной руке, хлыст - в другой, и лай:

- Марш!

Горе глазам, видевшим тот ужас.

Януш Корчак, без шляпы, в подпоясанном пальто, в высоких сапогах, сгорбленный, берет самого маленького ребенка за руку и идет вперед. Идут и несколько сестер в белых фартуках, а за ними 200 только что причесанных детей, ведомых на смерть.

Со всех сторон детей окружают немецкие, украинские и еврейские полицаи.

Тем временем в Юденрате узнали о происходящем... Бросились хлопотать, звонить, спасать.

Кого спасать? Нет, не 200 детей, а одного Януша Корчака.

Но он вежливо поблагодарил господ из Юденрата... и пошел вместе со своими детьми...

Рыдали камни мостовых... А гитлеровские палачи подгоняли детей кнутами и непрерывно стреляли [107, с. 108-109].


А. ШАРОВ:

Из Варшавы поезд повез детей в Треблинку. Только один мальчик выбрался на волю: Корчак поднял его на руки, и мальчику удалось выскользнуть в маленькое окошко товарного вагона. Но и этот мальчик потом, в Варшаве, погиб.

Говорят, что на стенах одного из бараков в Треблинке остались детские рисунки - больше ничего не сохранилось [106, с. 216].


Я. КОРЧАК:

...жизнь - это огонь: затухает, хотя топлива полным-полно, вдруг взовьется снопом искр и ясным пламенем, когда уже догорает. И погаснет [103, с. 345].


Тяжкое чтение, не правда ли? Не облегчить ли сердце другим, сказочно-утешительным вариантом финала Дома Сирот? Он приведен у НЕВЕРЛИ. Место - концлагерь Майданек, время - 1943 год.


И. НЕВЕРЛИ:

Мы сидели в канаве за бараком - я, трое мальчишек и Стыцкий наборщик... Один из мальчиков спросил, правда ли, что Пандоктор в Майданеке...

- И ты поверил? - сказал второй. - Дурак ты, их давно сожгли...

- А ты не умничай, - накинулся на него Стыцкий, - Пандоктор жив, и дети с ним, хотя и не все...

- Почему не все? - спросил я изумленно.

- Потому что отцепили только один вагон...

- Вы сами видели?

Почти что видел. Он был на Умшлагплаце [привокзальная площадь в Варшаве, пункт перегрузки], когда прибыл “Дом Сирот” с Корчаком. Люди замерли, будто появилась сама смерть, некоторые плакали. Вот так, стройной колонной, по четыре человека в ряду, со знаменем, с руководителем во главе, сюда еще не приходили...

- Что это такое? - закричал комендант Умшлагплаца.

Ему сказали: это Корчак с детьми. Комендант задумался, начал вспоминать, но вспомнил, когда дети были уже в вагонах. Он спросил у Доктора:

- Это вы написали “Банкротство маленького Джека”?

- Да, а это имеет какое-нибудь отношение к эшелону?

- Нет, я просто читал в детстве, хорошая книга, вы можете остаться, доктор...

- А дети?

- Ах, unmoglich [невозможно], детям придется поехать...

- Ну нет, - крикнул Доктор, - дети - это главное! - и захлопнул за собой дверь изнутри.

Комендант постоял, постоял у вагона, позвал эсэсовцев и что-то им сказал. Все это Стыцкий видел своими глазами. Ну, а потом железнодорожники рассказывали, будто ночью на станции Урле этот вагон отцепили. Эсэсовцы выгнали в поле Доктора с детьми и кричали, чтобы те убирались, куда хотят... И семья Сабинки, вы ведь знаете Сабинку? - да, конечно, она работала в швейной мастерской - правильно, так вот ее родные в гетто получили от нее письмо, что она с Корчаком и детьми в надежном месте... [87,1978, № 3, с. 237-238].


И в 1945 году в Варшаве говорили: “Они живы – Старый Доктор, дети. Их не взял огонь - отступился... Дети живы... И Пандоктор жив. Ходят по селам. Где добрый человек живет - в дверь стучатся... А если злой живет - не стучатся...” [108].


Так рождалась легенда. Капли домыслов и подробностей наполняли чашу поминовения, чтобы спустя двадцать восемь лет полыхнула вечным огнем поэма “Кадиш”.

А. ГАЛИЧ:

Кадиш - еврейская поминальная

молитва, которую произносит сын

в память о покойном отце.

...на Умшлагплаце, у вокзала

гетто ждет устало, чей черед...

И гремит последняя осанна

лаем полицая: “Дом Сирот!”


Шевелит губами переводчик -

глотка пересохла, грудь в тисках, •

но уже поднялся старый Корчак

с девочкою Натей на руках.


Знаменосец - козырек заломом,

чубчик вьется словно завитой,

и горит на знамени зеленом

клевер, клевер, клевер золотой.


Два горниста поднимают трубы,

знаменосец выпрямил древко,

детские обветренные губы

запевают гордо и легко:

“Наш славный поход начинается просто:

от Старого Мяста до Гданьского моста,

и дальше с песней, построясь по росту,

к варшавским предместьям, по Гданьскому мосту,

по Гданьскому мосту...”

<...>

Мы идем по-четверо, рядами,

сквозь кордон эсэсовских ворон...


Дальше начинается преданье -

дальше мы выходим на перрон

и бежит за мною переводчик,

робко прикасается к плечу:

“Вам разрешено остаться, Корчак!”

Если верить сказке, я молчу.


К поезду, к чугунному парому,

я веду детей, как на урок.

Надо вдоль вагонов - по перрону,

вдоль!

А мы шагаем поперек!


Рваными ботинками бряцая,

мы идем не вдоль, а поперек,

и берут, смешавшись, полицаи

кожаной рукой под козырек.


И стихает плач в аду вагонном,

и над всей прощальной маетой

пламенем на знамени зеленом

клевер, клевер, клевер золотой.

Может, в жизни было по-другому,

только эта сказка вам не врет:

к своему последнему вагону,

к своему чистилищу-вагону,

к пахнущему хлоркою вагону

с песнею подходит Дом Сирот:

“По улицам Лодзи, по улицам Лодзи

шагают ужасно почтенные гости,

шагают мальчишки, шагают девчонки,

и дуют в дуделки, и крутят трещотки,

и крутят трещотки...

Ведут нас дороги, и шляхи, и тракты

в снега Закопане, где синие Татры,

на белой вершине зеленое знамя...”


И тут кто-то, не выдержав, дал сигнал к отправлению... Эшелон Варшава-Треблинка задолго до назначенного времени - случай совершенно невероятный - тронулся в путь...

Вот и кончена песня, вот и смолкли трещётки,

вот и скорчено небо в переплете решетки...

<...>

И тогда, как стучат колотушкой о шпалу,

застучали сердца колотушкой о шпалу,

загудели сердца: “Мы вернемся в Варшаву!

Мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!

Пусть мы дымом растаем над адовым пеклом,

пусть тела превратятся в горючую лаву,

но дождем, но травою, но ветром, но пеплом

мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!”

[104].


И. НЕВЕРЛИ:

Мы встретились в Майданеке. Из Варшавы привезли остатки гетто после восстания, в том числе триста детей, которым требовался старшой. Это в самый раз для тебя, сказали мне друзья, ты инвалид и педагог, не отнекивайся, как-никак ты работал у Корчака, будешь с ними чистить картошку на свежем воздухе и слушать, как жаворонки поют. Друзья сложились, дали взятку в канцелярию... И вот я стою с нашивкой на плече перед своей командой у горы гнилого картофеля...

Было лето, жаворонки звенели в синем поднебесье, их было невероятно много, и они так заливались, что сердце щемило от восторга и суеверного страха, что, может быть, в самом деле души умерших вселились в этих птиц и летают, молятся над своим последним полем, над пятым полем Майданека. <...> Вдруг кто-то сказал: а я вас знаю... Другой воскликнул: а мне вы вручали открытку в “Малом пшёгленде”, открытку с фруктами, пан редактор!

У бадеек, как оказалось, скоблила картошку дюжина корреспондентов. Этот пописывал, тот пописывал, и почти все регулярно читали “Малый пшёгленд”. Подобралась неплохая компания: читатели, сотрудники и редактор. Вот будет эсэсовцам потеха, когда это разнесется по лагерю!

Пахнуло дымом крематория. Да, тут не поможет то, что я не еврей...

Я пробыл старшим три дня. <...> На второй день к нам пришел помощник коменданта лагеря, стоял и смотрел, как мы работаем. Бодро мелькали ножи... только один мальчишка не работал. В первом ряду, на самом виду... Я прошипел: “Чисти”. Тот не шелохнулся... лицо мертвое, лет восемь или десять. “Чисти, на тебя смотрят!”. К счастью, соседи догадались, отодвинули его, загородили.

- Почему ты не работал? - спросил я, когда помощник коменданта удалился, - я же объяснял, предупреждал...

<...> - Маму взяли... в газ, - сказал мальчишка тихо, таким мертвенным голосом, что я не сразу понял.

А назавтра уже не он один, а все были в таком состоянии.

- Что с вами? - допытывался я, видя, как вяло они приседают у горы картофеля, без разговоров, с изменившимися лицами. – Случилось что-нибудь?

<...> - У нас ночью вешали.

Ну да, в барак пришли два эсэсовца и пара капо из уголовников, все пьяные, и стали вешать детей - просто так, для развлечения или для тренировки, несколько ребят повесили на потолочных балках, остальные, дрожа на своих нарах, наблюдали эту процедуру...

Мне самому довелось уже сидеть в камере смертников... я знаю, что такое предсмертная мука взрослых, но мука детей?! Я заявил в канцелярии, что должность старшого мне не под силу... <...> ...меня избили, не слишком сильно даже, и отослали в барак.

Потом мы время от времени встречались. После обеда, а иногда перед вечерней поверкой они прокрадывались к моему бараку поодиночке, вдвоем, втроем. Было невыносимо видеть их здесь, разговаривать с ними. Смертельно взрослые, они не питали никаких иллюзий, не искали у меня спасения. Да и что я мог им дать? Пару советов старого узника, какую-нибудь помощь в мелочах. Они просто тянулись к забытому человеческому теплу, к последнему свидетелю той их жизни, которая ведь была в самом деле, если в канаве за бараком с ними беседует редактор их газеты.

Я свыкся с мыслью, что погибну вместе с ними. Кто-нибудь проболтается нечаянно или не выдержит, донесет. Ведь случалось, что зрелые люди, иной раз с безупречным прошлым, предавали за еду, за должность, чтобы хоть немного отсрочить пытку или смерть. А тут были дети... и все триста знали обо мне.

Ни один из них не выдал. Они прошли мимо меня к крематорию, шлепая по грязи маленькими ступнями. Эсэсовцы с собаками сопровождали их, а вальс Штрауса, лившийся из репродукторов, забивал их последний след [87,1978, № 3, с. 236-237].


В июне 1942 года Корчак провел церемонию освящения знамени Дома Сирот на могиле бывшего сотрудника Дома врача И. Элиасберга. Празднично одетые дети, во главе процессии - сгорбленный Доктор и сотрудники, старшие мальчики со знаменем: щит Давида на зеленом поле, с обратной стороны - лист клевера. Дети дали клятву “жить в любви к людям, для справедливости, правды и труда” [103, с. 398].


Я. КОРЧАК (в четырнадцатилетнем возрасте):

Я существую не для того, чтобы меня любили и хвалили, а для того, чтобы я действовал и любил. Не окружение обязано помогать мне, но я обязан заботиться о мире, о человеке [103, с. 344].

Я. КОРЧАК (из последних дневниковых записей):

4 августа [1942 г.].

Мое участие в японской войне. Поражение - крах.

В европейской войне - поражение - крах.

В мировой войне...

Не знаю, как чувствует себя и чем чувствует себя солдат победоносной армии.

Журналы, в которых я сотрудничал, закрывались...

Мой издатель, разорившись, покончил с собой [103, с. 375-376].


1978 год - год столетия со дня рождения Генрика Гольдшмита - Организация Объединенных Наций объявила Годом Корчака.

Я. ВЕЧОРЕК (речь в Треблинке 31 мая 1978 года):

ЧЕСТЬ ПАМЯТИ ЯНУША КОРЧАКА

Что является его настоящим величием, сделавшим его легендой?..

Думаю, что в сущности Януш Корчак был человеком сильным и мужественным, что понимал все значение своего поступка, что решился на него не только из любви к детям, которых вел на неминуемую гибель...

Смерть Януша Корчака, именно такая смерть, вместе с горсточкой своих воспитанников... имеет черты заранее рассчитанного и сознательно разыгранного спектакля, предназначенного для зрительного зала, в котором сидел весь еще не тронутый войной мир.

Это был крик протеста, обращение к тем, кто не верил в гитлеровские зверства, к миру, не способному ни на что, кроме жестов сочувствия, выраженного пустыми словами, к миру, не способному на возмездие Германии за то пекло, которое она разожгла на востоке Европы.

<...>

Может быть, именно сознавая, как сильно он был бы нужен живой десяткам тысяч других сирот, и все-таки идя на верную смерть с горсточкой детей, - может быть, он как раз и считал, что его жест разбудит мировую совесть, прорвет молчаливое согласие сильных мира сего.

Именно в этом и прежде всего в этом - величие поступка Старого Доктора.

<...> Несколько десятков лет спустя западнонемецкий драматург Эрвин Сильванус пишет пьесу “Корчак и дети”, которую поставили более 70 европейских театров. Ее автор публично заявил в прессе, по радио и телевидению: “Я хотел хотя бы в миллионной доле компенсировать полякам и евреям страшный ущерб, который им нанесли мои сородичи”.

<...>

Мы хотим, чтобы Януш Корчак всегда жил среди нас, чтобы его смерть имела великий, глубокий и гуманистический смысл, чтобы никто не был равнодушен ко злу, ко лжи, к подлости.

Таково Его завещание, завещание ненаписанное, завещание, переданное улыбкой, той внешней безмятежностью, с которой он шел в свой последний путь с детьми, которых любил более всего.

Нам нельзя забывать о завещании Януша Корчака.

Склоним головы перед Его прахом.

Склоним головы перед Его делами.

Отдадим им честь и не позволим никому и никогда их убить [64, с.20-23].


Ненависть Сергия Радонежского к “розни мира” Андрей Рублев выразил изображением Любви. В его “Троице” - сочувственное единение людей, нерасторжимость божественного духа и земной плоти, универсальности мира и уникальности человека. Сияние красок, волнение линий, живая нежность ликов, распев пейзажа, небесный свет - все слито в гармонии единства. Совершенен мир Добра, идеальный мир Любви.

Авраам и Сарра угощают странников - немудреный сюжет поднимается в иконописи до высоты общения человека с Богом. Мысль Рублева взмывает по спирали к неразрывности связи между людьми и - спираль пружины - к воплощению российской, из-под татар, мечты о соединении в нацию лапотных толп. Еще виток: идеал взаимной любви. Наконец: утверждение изначальной человечьей тяги к тишине и доброте.

Оставив зрителю волю довообразить житейские подробности, Рублев убрал из иконы Авраама, Сарру, слуг, обычную пиршественную оснастку, чтобы на освобожденном пространстве внятно явить верховную идею: слияние человеческого и Божественного начал через постижение главенствующей правды, правды всеобщего братства в Любви.

Мир беспределен, как же не быть в нем места радостному ладу?

Путь не заказан.

Путь указан. Круговая композиция “Троицы” - не только выражение цельности мира. Кругом глаз увлекается в середину, к чаше, и, одинокая на голом столе, она властно держит взгляд. Трое ангелов, равно отдаленных от чаши, обращают к ней руки, к ней склоняются головы.

Чаша - знак объединяющей трапезы. И - жертвенная чаша.

При обратном ходе глаза, центробежном, мотив чаши, чем ближе к гармонии объединяющего круга, тем звучнее: ее контуры увеличенно повторены линиями фигур боковых ангелов, зеркально отражены очертаниями среднего ангела... С плоскости иконы всей многомерностью мира вздымается мысль о жертве: невозможна без нее благодать.

Аврааму возвещена радость отцовства. Но ангел указывает на чашу: к счастью - через муку великой жертвы. Закласть не себя - этого мало! - единственного сына. Только убедившись в готовности Авраама к ужасу сыноубийства. Бог остановит его руку и тем откроет путь к Себе, к высшему благу (а роду Авраама - к продолжению жизни).

Высшее благо человечества - мир, единение, взаимопонимание, любовь. Путь к нему - мученический путь Авраама, через жертву. В сады Добра - сквозь тернии страстей.

В согласии людей - жизнь человечества, в розни мира - смерть его.


Для сохранения вида природа жертвует особью. Рублев вместо “природа” говорил “Бог”. Диктат семантики: “особь” = “себя”. Жертвовать собой.

Ради сплочения человечества Христос взошел на Голгофу.

С призывом к любви на страдающих устах...

Я. КОРЧАК:

Я никому не желаю зла. Не умею. Не знаю, как это делается [103, с. 376].


“Дети живы... И Пандоктор жив... Ходят по селам. Где добрый человек живет - в дверь стучатся...”

В Вашу дверь они стучали?

А в Вашу?

А в мою?

Что-то со слухом у нас плохо...

Загрузка...