… Из тварей, которые дышат и ползают в страхе,
Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.
Но Боги, чтобы сделать нас людьми,
Пороками нас наделяют
Лежа с закрытыми глазами, он думал, что это сон, но постепенно отдаленные, неясные голоса окрепли и окончательно пробудили его.
— … ему нет еще одиннадцати, — глухо говорил отец. — Он ребенок. И слава Богу, что не видит вас.
— Где метрика? — спрашивал незнакомый голос — Да поторопитесь, гражданин Белосельский… Небось, из этих, бывших господ?
— Я своими предками могу гордиться, — спокойно ответил отец, — А вы, гражданин… Колун, извините, если запамятовал, помните своего прадеда?
— Какое вам дело до моих родителей? — резко сказал Колун.
— Вот свидетельство о рождении, — послышался негромкий голос матери. — Вадим Андреевич Белосельский родился пятого ноября тысяча девятьсот сорок четвертого года в Ленинграде… Но почему так важно сколько нашему сыну лет?
— С двенадцати лет можно уже расстреливать детей врагов народа, — сказал отец. — Наш бывший всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин подписал такой указ…
— Детей врагов народа нужно бы душить сразу в утробе матери, — грубо прозвучал другой чужой голос.
— Это и есть ваша большевистская мораль? — насмешливо произнес отец, — Чем же она отличается от фашистской морали Гитлера?
— В сорок первом вас по ошибке освободили, — заметил Колун, у него голос был помягче.
— Почему по ошибке? — возразил отец, — Нужно было пушечное мясо, вот нас, добровольцев, и отправили на фронт. Я оттрубил на войне все четыре года. Три боевых ордена и шесть медалей…
— Хорошо, что напомнили: где награды и книжки к ним?
— Маша, передай товарищам, пардон, гражданам чекистам шкатулку с побрякушками. Она на книжной полке.
— Побрякушками… — недобро произнес гражданин чекист с грубым голосом, — Люди на фронтах кровь проливали…
— А я — чернила, — не скрывая насмешки проговорил отец. — Ведь я дворянского происхождения, значит, у меня голубая кровь…
— Неужели вам не страшно? — с нотками любопытства спросил Колун.
— Я знал, что вы меня не оставите в покое, — заметил отец. — Скольких вы уже по второму разу отправили в лагеря смерти?
— У нас нет лагерей смерти.
Вадим знал, что не спит, но глаз не открывал. Слова падали на него, как булыжники на голову. Он все уже понял, но где-то в глубине сознания притаилась спасительная мыслишка, а вдруг это все же сон? Бывает, и во сне все происходит точь-в-точь, как наяву. Проснется он утром и расскажет родителям про этот страшный сон, почти реальный… Тогда еще он не казался Вадиму страшным.
Разговоры о том, что отца могут в любое время арестовать, иногда возникали дома, особенно в последнее время. Отец работал конструктором в НИИ, где проектировались сложные металлорежущие станки. Он был руководителем группы, создавшей новейший станок, ничуть не уступавший заграничным. Группа конструкторов была представлена к Сталинской премии первой степени. Все получили деньги, лауреатские значки и дипломы, а отец — ничего. Конструкторам и директору института неудобно было смотреть в глаза отцу, нашелся даже один мужественный инженер Хитров, который отказался от премии, заявив на торжественном собрании, посвященном этому знаменательному факту, что душой и вдохновителем нового станка был никто иной, как Андрей Васильевич Белосельский и разве можно было его обойти?.. Хитров Арсений Владимирович, конечно, знал, что отца не в первый раз обходят, потому что в 1937 году он был арестован и сидел…
Только сейчас дошли до сознания Вадима и другие звуки: скрип выдвигаемых ящиков письменного стола, шорох листаемых страниц, глухой стук падающих на пол книг, шарканье по паркету подбитых металлическими подковками сапог, негромкие покашливание и тяжеловатый запах скрипучих кожаных ремней, табака. Отец и мать не курили и этот запах раздражал. Вадим чуть приоткрыл слипшиеся глаза, пришлось поморгать, прежде чем он что-либо увидел. А увидел он беспорядочно заваленный бумагами, папками, книгами большой письменный стол отца, прислоненную к закрытому шторой окну рейсшину с ватманом, один угол которого был порван, валяющиеся на полу книги у опустошенных полок и шкафов. И еще двоих военных в кителях с погонами, перетянутых коричневыми лоснящимися портупеями и кобурами на боку. Один широкоплечий, коренастый, с округлым толстоносым лицом — он лениво листал толстые фолианты, второй — сухопарый с синеватыми впалыми щеками и длинным вислым носом. Черные брови у него загибались вверх. Этот сидел на краешке стола и в упор смотрел на одетого отца. Мать тоже была одета, даже повязала голубую косынку на русоволосую голову с короткой стрижкой. Она сидела на низком кожаном диване с ковровыми подушками и вытершимися валиками. Над головой ее висел карандашный портрет улыбающегося Сергея Есенина с буйной, разметанной будто ветром шевелюрой.
— Ни одного портрета Сталина, — ни к кому не обращаясь, констатировал сухопарый, покачивая ногой в поблескивающем, начищенном хромом сапоге и критически оглядывая большую квадратную комнату.
— У меня нет и портретов Ленина, Маркса, Энгельса, — равнодушно вставил отец, — А разве обязательно развешивать дома портреты основоположников? У нас в институте все стены ими залеплены. Два гипсовых бюста Ленина и три — Сталина.
— Смелый вы человек, Андрей Васильевич, — заметил сухопарый. На погонах у него четыре маленькие белые звездочки, на кителе колодок нет. Видно, на фронте не был. Боролся с врагами народа внутри отечества.
— Я ведь прошел в родных советских лагерях с тридцать седьмого по сорок первый все круги дантова ада, — произнес отец. — А там вожди мирового пролетариата никогда не пользовались у политических уважением, это вы тут их на воле славите… Родные отцы-благодетели со всех стенок и стен на нас с прищуром смотрят и хитро усмехаются… Они-то заранее знали, чем все кончится.
— Что вы имеете в виду? — подал голос бровастый.
— То же, что и вы, — насмешливо обронил отец.
— Андрей, ну зачем ты? — негромко сказала мать, — Ведь там все тебе припомнят!
— Там… — со значением произнес отец, — Чего-нибудь почище придумают. Да, наверное, уже и придумали…
Вадим мучительно раздумывал, что делать? Эти двое пришли за отцом. Он вспомнил, что в их многоэтажном доме на Лиговке двумя этажами выше вот так же ночью пришли и увезли на Литейный старенького профессора Северова из Технологического. Его внук Анатолий — ровесник Вадима — через несколько дней тоже куда-то с родителями исчез, а в квартиру въехали новые жильцы. Им даже не понадобилось ничего покупать — помещение досталось им с мебелью и богатой библиотекой. Кто-то говорил, что Толика вскоре прямо у школы забрали, а другие утверждали, что он убежал из города…
Стараясь не скрипнуть кроватью, Вадим осторожно повернулся и столкнулся взглядом с сухопарым военным. У него были светлые, почти прозрачные глаза с чуть припухшими беловатыми веками. Глаза пристально, но без любопытства смотрели на него. И еще врезалось в память Вадиму — это косой беловатый шрам над верхней тонкой губой. Такие шрамы бывают от удара острым камнем. У него, Вадима, точно такая же отметка, только на лбу. Ким Куропаткин из соседнего дома в драке прошлым летом угодил ему, хотели даже швы наложить, но обошлось.
— Не притворяйся, паренек, — сказал сухопарый, — Ты давно не спишь, я ведь вижу.
— Зачем вы пришли? — спуская голые ноги с постели, угрюмо спросил Вадим.
— Ты посмотри, Зиновий, — усмехнулся сухопарый капитан. — Волчонок тоже показывает острые зубки!
Коренастый толстоносый Зиновий с воловьими глазами имел на погонах всего одну звездочку. Он бросил на мальчика равнодушный взгляд и уронил на пол толстый том.
— Зачем книги-то швырять? — не выдержала мать.
— И наступать на них сапогами не следовало бы, — прибавил отец.
— Зубы-то всегда можно обломать… — не отвечая родителям, процедил Зиновий, — Волчонок, он и есть волчонок, сколько не корми — все равно будет в лес смотреть.
— Заканчивай, Зиновий, — распорядился капитан, — Гражданин Белосельский — старый каторжанин и не станет дома держать компромат, а если что интересное и заховал, так следователю как миленький скажет…
— Ни одного тома Ленина или Сталина нет на полках…
— Нет и Маркса-Энгельса, — вставил отец.
— А какой-то Шопенгауэр, Бердяев, Розанов, Платонов, — продолжал Зиновий, — Я про таких и не слышал!
— Это библиотечные, — заметила мать, — Для работы.
— Знаем мы вашу работу… — многозначительно произнес капитан.
— Моя работа принесла стране миллионные прибыли, — с горечью сказал отец. — А страна вот так меня отблагодарила…
— Значит, ваша вредная деятельность перетянула весы этой…. немезиды, — усмехнулся капитан.
— Вы хотели сказать — Фемиды? — поправила мать.
Капитан промолчал.
— Папа… они тебя отпустят? — перевел на отца настороженный взгляд Вадим. На мать он старался не смотреть, предательские слезы уже наворачивались на глаза. Он моргал и кусал губы.
— Вряд ли, сын, — сказал отец, — Ты не горюй, главное — оставайся человеком с большой буквы при любых обстоятельствах. Не будь рабом, сын, помни, что ты — прямой потомок славного княжеского рода Белосельских-Белозерских, истинных патриотов земли русской. Может, последний в России остался…
В словах отца было столько горечи, что Вадим не удержался и всхлипнул, но тут же яростно кулаками вытер непрошеные слезы, гордо вскинул голову.
— Я вас ненавижу! — сверкнул он зеленоватыми глазами в сторону незваных гостей.
— Вадик, если мы не вернемся… — пошевелилась на диване мать, — Ну ты знаешь, куда тебе деваться. Боюсь, из дома тебя выставят…
— Это уж точно! — хмыкнул Зиновий, — Ишь, баре, втроем в отдельной двухкомнатной квартире живут!
— Этот дом принадлежал моему прадеду, — заметил отец. — И еще роскошный дворец на Фонтанке… Теперь таких не строят — кишка тонка…
— Чем хвастает! — сказал капитан, — А мои предки жили в подвалах и таким буржуям, как твой прадед, сапоги бархоткой чистили да улицы метлой мели… Зато теперь кто был никем, тот стал всем.
— Да нет, — усмехнулся отец, — кто был никем, так никем и остался. Разве вы люди? Винтики-шурупчики! Сегодня вы нас топчете, а завтра и вас самих к стенке… С винтиками-шурупчиками у нас не церемонятся, гражданин истребитель!
— Кто? — удивился капитан. Не заметно было, чтобы слова отца его задевали, а Зиновий вообще никак не реагировал — разговаривал только со своим начальником. Арестованные были для него пустым местом.
— Ну, граждане чекисты, если вам так больше правится… Ваш Дзержинский-то, на портреты которого вы молитесь, тоже был палачом.
— Андрей, ну зачем ты так? — снова упрекнула мать.
— Они — проводники, — кивнул на военных отец. — Хароны, которые бесплатно перевозят через реку Стикс прямо в ад…
— Молитесь, может, Бог вам поможет, — сказал капитан, спрыгивая со стола. — Только вряд ли. Бога-то нет.
— Этого никто еще не доказал, — заметил отец.
До Вадима только сейчас дошло, что и мать забирают, как-то в первый момент ее слова пролетели мимо уха. Мать сказала, что он, Вадим, знает куда деваться… Но он не знал. И ему все еще не верилось, что все вдруг так дико и нелепо кончилось. Просто это не укладывалось в голове. Может, эти люди сейчас расставят вещи по местам и уйдут? А все их угрозы — это блеф? Отец часто употреблял это короткое и звучное, как сочный плевок, слово.
Мать негромко спросила, что можно взять с собой, сухопарый капитан коротко ответил. И опять их слова влетали в одно ухо и вылетели из другого, не задерживаясь. У мальчика было такое ощущение, что его будто оглушили: гул в голове, мелькание каких-то неясных мыслей, мучительная напряженность, желание собрать волю в кулак. Где-то в закоулках сознания он понимал всю важность и ответственность для себя происходящего, знал, что все до мельчайших деталей отложится в его голове и потом будет неоднократно прокручиваться перед глазами, как страшный фильм…
Когда военные встали у двери, покрашенной серой масляной краской, а отец и мать полными невыразимого страдания и уже будто отрешенными от всего мирского глубокими глазами смотрели на него, Вадима, он не выдержал и, вскочив с постели, в черных трусах и голубой майке подбежал к толстомордому Зиновию — его усмехающаяся физиономия в тот миг показалась ему более отвратительной, чем у сухопарого капитана, и принялся маленькими кулаками молотить его по животу, обтянутому широким кожаным ремнем с медной звездой. Тот прищемил мальчишке короткими пальцами ухо, будто клещами, рванул вверх, так что голова дернулась, и небрежно сапогом отшвырнул прочь от себя. Вадим отлетел к стене, как мячик.
— Спокойно, Вадим, — строго сказал отец. — Плетью обуха не перешибешь.
— Сгинь, гаденыш! — посуровел Зиновий. Толстый нос у него блестел — Я ведь могу и всерьез зашибить.
— До свиданья, друг мой, до свиданья, милый мой, ты у меня в груди… — сквозь слезы улыбнулась мать. Глаза ее казались неестественно огромными, в пол-лица. Вадим не раз слышал эти прощальные стихи Есенина — любимого поэта матери.
— Выживи, сынок, и все запомни, — глуховатым голосом произнес отец. — Да поможет тебе Бог!
— Интеллигент, а верующий, — заметил капитан, бросив холодный взгляд на мальчика. Он был выше Зиновия, но кривоног.
Дверь захлопнулась, похоронно щелкнул французский замок, все отдаляясь, прошуршали частые шаги по железобетонным ступенькам. Вадим бросился к окну, отодвинул штору — в городе занимался сиреневатый рассвет — и увидел у тротуара черную «эмку» с никелированной облицовкой на радиаторе. Казалось, машина зловеще ухмыляется. Отца и мать посадили на заднее сиденье, туда же влез и квадратный Зиновий, а капитан уселся рядом с шофером. Не включая фар, «эмка» бесшумно отчалила от тротуара и вскоре исчезла из глаз.
Вадим, как слепой, хватаясь за мебель и книжные полки, наступая на разбросанные тома, дошел до своей койки и сунулся носом в прохладную скомканную подушку. Ощупью натянул на голову тонкое байковое одеяло и вдавливал мокрое от слез лицо в перьевую подушку до тех пор, пока, казалось, нос не расплющился в лепешку. И тогда откуда-то изнутри, от живота вырвался звериный хриплый вой…
— Кто там? — спросил из-за двери настырный девчоночий голос. Это была Верка Хитрова. Белосельские обычно открывали дверь, не спрашивая, кто пришел.
— Не узнаешь? Или пускать не хочешь? — пробурчал Вадим, глядя на девочку в узкую щель приоткрытой двери на цепочке. Дома у них цепочки не было, да и запор всего один. Отец воров не боялся, а те, кого следовало опасаться, и сквозь стены проникнут… Так отец говорил.
— Ой, Вадик! — обрадованно воскликнула круглоглазая Верка, пропуская его в полутемную прихожую, — Ты и вправду какой-то другой…
— Дай чего-нибудь пошамкать, — грубовато сказал Вадим, сообразив, что Веркиных родителей нет дома, иначе ее крикливая мать уже выскочила бы из комнаты.
— Пойдем на кухню… Есть ветчина и яйца вкрутую.
— Хлеба бы… и стакан чаю.
— Я все, Вадя, знаю, — семеня босиком впереди него по длинной прихожей, говорила девочка. — Твоих родителей позавчера арестовали и будет их судить какая-то жуткая «тройка»… Чего раньше-то не приходил?
На Верке короткий сарафан, тонкие белые руки в веснушках, она успела надеть синие резиновые босоножки, а белые шнурки не завязала. Она белобрысенькая, глазастая, с курносым носом. И еще у нее на щеке маленькое коричневое родимое пятно из-за чего ее в школе почему-то, назвали «синица». На прозвище она не обижалась, сама и рассказала об этом Вадиму. Учились они в разных школах, но часто встречались на их даче в Репино да и на квартирах. Дело в том, что их родители давно дружили. Отец и Арсений Владимирович Хитров работали в одном институте. Это Веркин отец отказался от Сталинской премии, из-за чего у него были большие неприятности на работе, но вот не забрали…
— Завяжи шнурки-то, — сказал Вадим, — не то наступишь и упадешь.
— Не упаду, — ответила девочка, но шнурки послушно завязала. Вадим сверху смотрел на ее узкую спину, двигающиеся острые лопатки и ждал: в прихожей вдвоем не разойтись.
Ветчина была красная с тонкой прослойкой сала, а хлеб черствый, впрочем, Вадим все съел с волчьим аппетитом, от двух крутых яиц напала икота. Он ругался про себя, со свистом втягивал воздух. Верка налила клюквенного морса, и противная икота прошла.
— Это у меня от яиц и творога, — счел нужным сказать он.
Девочка сидела на белой табуретке напротив и смотрела на него светлыми, как вода, глазами. Рот у нее розовый и маленький, а просвечивающие сквозь светлые пряди длинных волос уши — большие. Верка смотрела на него так, будто вот-вот собиралась заплакать.
— Их отпустят, — упреждая ее вопросы, сказал Вадим, — Они ни в чем не виноваты. И у нас ничего не нашли, только вещи и книги, гады, зря перерыли.
— И папа так говорит, а мама… — девочка запнулась.
— Что — мама? — гневно взглянул на нее Вадим. Он выше девочки почти на голову, волосы у него густые, темно-русые, челкой спускаются на высокий лоб, глаза светло-серые, но иногда бывают зелеными. Причем, зеленый ободок то сужается, то расширяется, в зависимости от настроения. Когда Вадим злился, как сейчас, глаза становились ярко-зелеными, почти изумрудными. Мать иногда нарочно старалась его немного разозлить и очень радовалась, когда миндалевидные глаза сына становились зелеными. Злость у Вадима обычно быстро проходила, он был по натуре отходчивым и зелень отступала, сжимаясь до узенького ободка. Мама говорила, что из него вырастет красивый зеленоглазый парень, хотя и сожалела, что он ничуть не похож на ее любимого Сергея Есенина. Мать закончила филологический факультет ленинградского университета и до самого ареста работала преподавателем литературы в военном артиллерийском училище. Она знала многие стихи Есенина наизусть. Тогда опального поэта не издавали и мать покупала пожелтевшие сборники у букинистов. И портрет поэта, что висел над диваном, приобрела у старичка-книголюба.
— Мама сказала, что тебе нельзя к нам приходить — это опасно, — призналась Вера. Надо сказать, что она всегда говорила правду, даже имела неприятности. Скажет и покраснеет. Эта ее привычка по каждому пустяку краснеть смешила Вадима, но сейчас ему было не до смеха.
— Зачем же ты меня пустила? — прихлебывая из тонкого с золотистым ободком стакана сладкий морс, спросил он.
— Мама боится, что кто-нибудь увидит тебя и донесет на нас.
— А что, я тоже теперь опасный для государства?
— Папа хотел поговорить с тобой, — вспомнила она. — Что ему сказать?
— Я позвоню, — сказал Вадим.
— Не торопись ты, сейчас чай закипит. Мама ушла к приятельнице, от нее они пойдут к парикмахерше. Вечером вечеринка у знакомых или день рождения.
Вадиму дико все это было слышать: отец и мать в тюрьме, а люди ходят в парикмахерскую, устраивают вечеринки… Яркая зелень наполняла его сузившиеся глаза.
— Мать твоя мещанка, — жестко сказал он.
— Папа тоже так говорит, — тихо произнесла Вера. Наклонив набок голову с гладко зачесанными белыми волосами, она смотрела на Вадима. Сейчас она и впрямь напоминала какую-то птицу с коротким клювом и блестящими глазами. Печально-задумчивую птицу. И хотя глаза, опушенные белыми ресницами, были круглыми, но совсем не глупыми. И брови у нее белые, а кожа молочная.
— Я уеду из Ленинграда, — помолчав, сказал Вадим.
— Куда?
— Ты слышала песню: широка-а страна-а моя родная… много в ней полей, дорог и рек…
— Не надо, — тихо произнесла девочка, — Ты фальшивишь…
— Домой мне нельзя, — твердо сказал Вадим. Если она походила на птицу, то он — на рассерженного зеленоглазого зверька, который в любой момент готов укусить обидчика за палец, — Севка из тридцать второй квартиры сказал, что уже приходил какой-то дядечка с зеленом плаще и спрашивал про меня. И приходили люди смотреть нашу квартиру. Оттуда же и взять ничего нельзя… Он пристально посмотрел девочке в глаза: — Вера, сходи туда и возьми мамины и папины фотографии. И портрет Есенина со стены. Кому они нужны? Даже если уже въехали туда, тебе отдадут.
— Возьму… — не задумываясь, согласилась Вера.
— Пусть они побудут у тебя… — он вздохнул — Когда-нибудь я заберу.
— Куда ты поедешь, Вадик?
Он мрачно посмотрел ей в глаза.
— Зачем тебе знать? Да честно, я пока и сам не знаю…
Он снова вспомнил слова матери: «Ну, ты знаешь, куда тебе деваться…». Он не знал и мучительно раздумывал над этим. Знакомых у отца не так уж много в городе. И потом, знакомые теперь отвернутся от него, Вадима… Ведь он — сын врага народа. Когда ночью забрали профессора Северова из сорок третьей квартиры, ребята стали сторониться Толика Северова. Кстати, он всего и болтался во дворе три-четыре дня, потом исчез. Вадим знал, что детей арестованных куда-то увозят, скорее всего в детдом, а ему совсем не хотелось туда. Интересно, Толика забрали или все-таки убежал?..
Деньги Вадим успел взять из толстого тома «Гидротурбины». Техническую литературу ночные гости не проверяли. Пересчитать было недосуг, но две-три тысячи рублей будет. Толстая пачка лежала между майкой и трусами. Не должна выпасть, брючный ремень поддерживает.
Внизу стукнула дверь лифта, Вадим поднялся с табуретки.
— Возьми ветчину, есть еще сыр, хлеб… — засуетилась Вера. — Я тебе все в пакет заверну и положу в полотняную сумку.
— А мать?
— Если что надо, — она быстро сложила продукты в сумку, — знаешь как меня найти… Да и позвонить всегда можешь. А снимет трубку мама — повесь.
Проводив его до двери, девочка протянула узкую розовую ладошку и совсем по-взрослому произнесла:
— Дай знать о себе, Вадик… Мы с папой будем рады, если у тебя все устроится.
— Хорошо, что лето, — ответил и он, как взрослый. Впрочем, минувшая ночь сделала его взрослым, — Зимой пропал бы… Да, вот ключи, — вспомнил он и протянул ей ключи от квартиры на кольце, — Квартира не опечатана, я смотрел.
Он притворил дверь и поспешно стал спускаться по бетонным выщербленным ступенькам вниз. Лестничные площадки были просторными, двери двухстворчатые, высокие, многие обиты дерматином. Белосельские и Хитровы жили в старинных добротных домах в отдельных квартирах. НИИ пользовался в ЦК авторитетом и для ценных работников предоставляли отдельные квартиры, многие же жили в огромных коммуналках. Вон на втором этаже на облупленной бурой двери сразу шесть или семь звонков и будто орденские колодки-таблички с фамилиями жильцов. На другой двери — сразу пять почтовых ящиков.
Выйдя в освещенный солнцем просторный каменный двор, Вадим невольно взглянул вверх: у раскрытого окна с едва шевелящимися занавесками стояла Вера Хитрова. Она казалась белой статуэткой, поставленной на подоконник. Вадим хотел помахать ей рукой, но раздумал. Повернулся и зашагал через двор к арке, которая вела на улицу Марата.
Чувство опасности не покидало Вадима Белосельского. Интуиция или инстинкт самосохранения заставлял его бродить по городу, избегая места, где можно было встретить знакомых. Это был не страх — обыкновенная осторожность. От отца он был много наслышан о сотрудниках НКВД, в которых ничего человеческого не сохранилось. Они были способны на все: издеваться и пытать заведомо невинных людей, заставляя их подписывать чудовищные признания, причем, пытки были столь изощренными, что и испанская инквизиция позавидовала бы им, могли на глазах детей избивать родителей, а то и самих детей, могли прямо из следственного кабинета вышвырнуть арестанта из окна на каменный двор и потом заявить, что он выпрыгнул сам, могли и просто из пистолета застрелить. По словам отца, энкавэдэшники походили на страшных роботов, порожденных чудовищной фантазией маньяка. Когда роботы изнашивались или давали сбои, их тоже безжалостно уничтожали, а на их место ставили новых, еще более изощренно жестоких. Менялись маньяки, управляющие хорошо отлаженной системой уничтожения людей, менялись и роботы, а вот сама людоедская система не менялась, знай себе перемалывала миллионы людей в прах, удобрения. На наивный вопрос сына: «Зачем все это нужно?» отец ответил:
— После большевистского переворота убили веру в Бога, в России стал править Сатана-Кабан, а после него Сатана-Коба…
Кого отец имел в виду под Сатаной-Кабаном он не стал пояснять, лишь скупо заметил, что Вадим, повзрослев, сам все поймет. И только в конце восьмидесятых годов Белосельский узнал, что так называл Ленина Мережковский. Ну а Сатаной-Кобой был, конечно, Сталин. Об этом мальчик сам догадался.
В отличие от многих сверстников, Вадим знал много такого, о чем те и не подозревали. Знал, что почти все громкие процессы над «врагами народа» — фальшивки! Не могут нормальные люди так огульно себя охаивать, наперебой признаваться во всех прегрешениях против собственного народа и вождя всех народов — Сталина. Причем, признавались охотно, даже с каким-то болезненным восторгом, перебивали друг друга, навешивая себе ярлыки предателей и убийц. Отец говорил, что палачи в обмен на эти чудовищные признания пообещали им сохранить жизнь… Но и это было обманом, почти всех сразу после суда — комедии — расстреливали. В общем-то всех тех, кто сам будучи у власти, приговаривал к расстрелам. Отец не жалел таких, скорее презирал. Он говорил:
— И эти жалкие людишки в кожаных тужурках делали революцию! Считали себя спасителями Отечества! А теперь ползают на коленях перед Сатаной-Кобой, продавая друг друга и наговаривая на самих себя! Что же это была за революция?
Впрочем, отец это называл большевистским переворотом, а зверское убийство царской семьи — самым грязным варварством, которого еще не знал мир.
Отец никогда ни о чем не предупреждал сына, зато мать после его горьких откровений — обычно отец «заводился» после прочтения отчетов об очередном процессе — умоляла Вадима ни с кем не делиться по этому поводу, в школе никогда не заводить разговоры о политике и, упаси Бог, сказать плохое слово о Ленине или Сталине. О других «вождях» тоже лучше помалкивать.
В свои десять лет он уже знал, что в советской стране очень неблагополучно, пожалуй, это мягко сказано! В СССР просто страшно жить честным людям, особенно русским интеллигентам. Не верил он печати, радиопередачам, почти не читал книг детских писателей, восторженно воспевающих наш строй, счастливое детство, осененное ласковой улыбкой сквозь черные усы «отца и учителя». Когда в кино показывали первомайские демонстрации на Красной площади и Сталина, прижимающего к кителю с погонами генералиссимуса девочку или мальчика с букетом цветов, Вадим не умилялся, как другие, а холодно размышлял: специально вождю подсовывают ребят полегче? Ведь на трибуну мавзолея гуськом взбегают с десяток нарядных пионеров, а на руки он берет кого-нибудь одного…
Обо всем этом думал мальчик, неприкаянно бродя неподалеку от Московского вокзала. Будто невидимая нить удерживала его в этом районе. Не близость дома на Лиговке, нет, Московский вокзал — это сейчас для него единственный путь к бегству из города. А то, что уехать отсюда необходимо, Вадим не сомневался. У него нет дома, родителей, знакомых, родственников… Стоп! Родственники есть. В Пскове. Там живет отец матери, тоже из бывших… Очевидно, мать и имела его в виду, но адреса и даже фамилию своего деда Вадим не знает. Он и видел-то его всего один раз, когда тот после лагеря заехал в Ленинград к дочери. Он и был-то всего с неделю. Запомнилось его лицо со шрамом на скуле, тусклые голубые глаза, широкие сутуловатые плечи и сильные натруженные руки. Дед был дворянского сословия, участвовал в первой мировой войне, Георгиевский кавалер, после революции в чине штабс-капитана сражался на стороне белогвардейцев в армии Деникина, за что и отсидел в лагерях одиннадцать лет. В Ленинграде ему не разрешили поселиться — по этому поводу он и приезжал сюда — и дед обосновался в Пскове, где когда-то отец его владел поместьями. Мать с гордостью показывала Вадиму письмо А.С.Пушкина к ее прапрадеду. Правда, в письме было всего несколько строк, великий поэт обращался к помещику… Вадим чуть не подпрыгнул от радости: он вспомнил фамилию прапрадеда, а значит, и деда! Пушкин просил у псковского помещика и члена Дворянского собрания Добромыслова (имя-отчество он не запомнил) три тысячи рублей в долг до Пасхи, к письму прилагалась и расписка… Кажется, все это осталось в шкатулке на Лиговке. Энкавэдэшники и внимания не обратили на семейную реликвию…
Псков город большой, а адреса своего деда по материнской линии Вадим не знает. Возможно, в их квартире и остались письма от деда, но туда нельзя и носа показать… И тут мальчика осенило: найдя в кармане пятнадцатикопеечную монету, он позвонил с первого телефона-автомата Хитровым. Трубку снял Арсений Владимирович. Вадим спросил его, не знает ли он псковского адреса Добромыслова, отца матери.
— Ты где сейчас? — отрывисто спросил Хитров.
Вадим сказал. Он звонил с угла Разъезжей и Марата.
— Иди к Аничкову мосту, там на набережной Фонтанки четная сторона и жди меня, — коротко скомандовал Арсений Владимирович и повесил трубку. Голос у него строгий, повелительный. Неужели рассердился, что он, Вадим, съел его ветчину?.. Эту глупую мысль мальчик тут же отогнал: Хитров на такой пустяк не обиделся бы, наоборот, тоже накормил бы и в дорогу дал провиант. Сколько себя Вадим помнит, они дружили с отцом. Пожалуй, лишь ему одному и доверялся отец. Для того, чтобы отказаться от Сталинской премии, нужно было иметь огромное мужество. Так говорил отец и даже сделал выговор своему другу, дескать, не нужно было отказываться…
Был конец июня 1953 года и в Ленинграде еще не прошли белые ночи. Вадим сидел на шершавой ступеньке парапета и смотрел на красивый, вишневого цвета дворец. Не верилось, что это огромное здание с лепкой, кремовыми колоннами и титанами, поддерживающими балконы, когда-то принадлежало его, Вадима, предкам. Сколько же здесь комнат, холлов, банкетных залов? Внутри Вадиму так и не удалось ни разу побывать, здесь размещалось какое-то солидное учреждение, куда без пропусков и партбилетов не пропускали. От отца он слышал, что этот дворец был всего за два года построен в «стиле Растрелли» построен известным петербургским архитектором Штакеншнейдером в 1848 году. Дворцу ровно сто пять лет. Князья Белосельские-Белозерские жили в нем. Отец был потомком русских князей и, в отличие от многих из бывших, скрывавших свое дворянское происхождение, не отрекся от своих предков. И очень жалел, что при получении советского «серпастого и молоткастого» паспорта от древней фамилии отпали Белозерские. Паспортистка почему-то записала просто «Белосельский».
В школе Вадим слышал, что все цари, кроме Петра Первого, князья, графы, помещики, генералы были кровопийцами и извергами рода человеческого и только Великая Октябрьская революция наконец положила конец их владычеству на Руси… А дома отец рассказывал совершенно противоположное: утверждал, что в революцию был истреблен цвет русской нации, разрушены мирового значения церкви и храмы, вывезены за границу национальные богатства, одураченный большевиками народ своими руками по приказу комиссаров в кожаных куртках и с маузерами на боку уничтожал памятники древнерусской культуры, грабил особняки, дворцы, где веками собирались уникальные полотна художников, бронза, фарфор, драгоценности, из церквей выбрасывали на свалки иконостасы, станинные иконы, которым цены не было. Те кто делал революцию, были иной веры и лютой ненавистью ненавидели все русское, национальное. Затравили патриарха Тихона, десятками тысяч расстреливали священнослужителей, живьем сжигали в монастырях монахов…
Те из лучших умов нации, кто уцелел в этой «великой замятие», не приняли революцию и, все бросив, с ужасом уехали за рубеж, пока еще можно было уехать! В России, давшей миру Толстого, Гоголя, Пушкина, Достоевского, не осталось ни одного великого писателя. Дети сапожников, портных, аптекарей, кухарок заняли их место и провозгласили себя пролетарскими писателями.
Вадим верил отцу, матери, полностью разделявшей взгляды мужа. Они владели несколькими языками и читали в подлинниках недоступную в СССР американскую, английскую, французскую литературу. При обыске изъяли много книг на иностранных языках. Отец рассказывал, что в княжеском дворце на углу Невского проспекта и Фонтанки была собрана богатая библиотека. В 1919 году уникальные тома в кожаных переплетах новые хозяева жгли в камине и печках. Во дворце расположилось какое-то советское учреждение. Холодной зимой они топили печь антикварной красной мебелью, даже сдирали с облицованных черным деревом потолков резные украшения…
— Ну, здравствуй, Вадим, — послышался глуховатый голос Арсения Владимировича. Задумавшись, мальчик не заметил, как тот подошел сзади, — Прощаешься с дворцом своих предков?
— Вы же сами выбрали это место, — он хотел встать, но Хитров положил руку ему на плечо и присел рядом. Вздыбившиеся кони на Аничковом мосту были облиты солнцем и розово блестели, по Фонтанке проплыл речной трамвай. Из серебристых динамиков выплескивалась бравурная музыка. На широкой палубе на белых скамьях сидели отдыхающие. Мужчины в широких брюках и безрукавках, женщины в длинных юбках и беретах. Мелькали и детские лица. Через мост проезжали троллейбусы, черные «эмки», бежевые «Победы». Гудели клаксоны, лязгало железо.
— Твой отец ни в чем не виноват, — глядя на глянцево поблескивающую воду, негромко произнес Арсений Владимирович.
— Я знаю…
— Время такое, Вадик, — будто не слыша его, продолжал Хитров, — Страшное время… Что-то произошло с людьми: говорят одно, думают другое. Вас в школе учат, что человек человеку друг и брат, а на самом деле все наоборот…
— Вы же друг… папе? — остро, исподлобья взглянул на Хитрова Вадим.
— Не обо мне речь… Таких как твой отец почти не осталось на Руси… Понимаешь, Вадим, народ стал подозрительным, злым, завистливым, и вместе с тем рабски покорным. Или делает вид, или действительно верит всему, что ему сверху говорят. Почти не стало личностей, Вадим. А твой отец был личностью…
— Был? — хрипло вырвалось у мальчика.
— Извини, — грустно усмехнулся Арсений Владимирович, — оговорился… Хотя, мальчик, нужно быть ко всему готовым. Люди бесследно исчезают, растворяются в недрах этой жуткой системы. Жизнь человеческая — копейка! И ничего не добьешься, никуда не достучишься, да и смельчаков таких мало, чтобы куда-то ходить, просить, стучаться… Вот «стучать» — это пожалуйста! Доносить, писать доносы. Таких найдется много у нас. Слышал анекдот? В тюрьме на нарах сидят двое. Один другого спрашивает: «За что сидишь?» Тот отвечает: «За лень. Понимаешь, после бани зашли с приятелем в пивную, посидели там, поболтали о политике… Думаю, нужно сходить в НКВД и капнуть на него. Да лень стало, думаю, утром схожу… А он вот еще вечером капнул!».
Хитров высокого роста, удлиненное чисто выбритое лицо с умными серыми глазами, темно-русые волосы зачесаны назад, загорелый, лоб выпуклый, немного выпирают скулы, нос прямой. Вадим знал, что он сильный человек. Отец тоже не слабак, как-то за городом — они семьями выезжали на электричке в Тосно за грибами — взялись на лужайке бороться, так никто друг друга не смог одолеть. Арсений Владимирович сейчас в широких кремовых брюках и полосатой футболке со шнурком вместо пуговиц, на широкой в запястье руке — немецкие трофейные часы с черным циферблатом. Они не боятся ударов и воды. У отца тоже были такие…
Жестокие слова произносил Хитров, но Вадим был бы ему за это благодарен, если бы он утешал, бодрился, мальчишка обиделся бы. Нравилось ему и то, что друг отца разговаривал с ним, как со взрослым.
Вадим рассказал ему о последних, с намеком, словах матери, о своем псковском дедушке Добромыслове, посетовал, что, наверное, найти его в Пскове будет не просто. Адреса-то не знает…
— Подожди, — наморщил крутой загорелый лоб Арсений Владимирович, — Добромыслов… — У него два Георгиевских креста за первую мировую… Сидел одиннадцать лет. Мы были в прошлом году с твоим отцом у него. Твой дед — лесничий. Он нас на лодке по реке Великой доставил на глухие лесные озера, постреляли уток, я даже пяток куропаток в овсах уложил… Не в Пскове твой дед живет, Владик, в Пушкиногорском районе, по-моему, в самом райцентре, есть у него, конечно, и лесная сторожка. Спросишь в лесничестве — скажут, где он. Мы-то у него дома не были, он встретил нас на вокзале — и сразу на охоту.
Это уже обнадеживало. Отец очень любил природу и отпуск, как правило, проводил на Псковщине, но тогда Добромыслов сидел в лагере и останавливались они на озерах, жили в палатке, плавали и по реке Великой. Отец был хорошим охотником, стрелял мелкую дичь только к столу, не жадничал и на рыбалке. Вадиму лишь дважды выпало счастье побывать с отцом на Псковщине. Охота ему не нравилась, а рыбалку любил. И рыбы в тех краях было много. Бывало, поставят с отцом с вечера жерлицы, а утром почти с каждой снимают щуку…
Послышалось громкое пение, они одновременно взглянули на Аничков мост, через него проходила колонна зеленых грузовиков со спортсменами в синих майках и черных трусах. Юноши и девушки сидели на деревянных скамьях, вдоль бортов грузовиков были натянуты красные транспаранты: «Все выше и выше и выше! Слава советским спортсменам! Спорт — это здоровье нации!». Прохожие останавливались и смотрели на горластую, загорелую молодежь на раскрашенных машинах.
— Вот таких же молодых прямо со школ и институтов везли в сорок первом в самое пекло, правда, пели они другие песни: «Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полет… с песнями борясь и побеждая-я наш народ за Сталиным идет…». А народ шел умирать, расплачиваться за глобальные промахи бездарного полководца…
— Но мы же победили! — вырвалось у Вадима. Про войну он много прочел книг, учителя заставляли читать такие книги, как «Сын полка» Катаева, «Повесть о настоящем человеке» Полевого, всем классом ходили смотреть «Подвиг разведчика»…
— Победили, — угрюмо уронил Арсений Владимирович, — но какой ценой? За каждого немца три-четыре наших? В роте, с которой я воевал, к концу войны осталось шесть человек. Нам с твоим отцом повезло, а другим? Я воевал за советскую власть, а твой отец — за Россию. И как отблагодарила нас за это советская власть? Я чудом избежал лагерей после победы, а твой отец… Эх, да что говорить! — безнадежно махнул он рукой, — Сегодня твоих отца и мать, а завтра, может, и меня… Страшная страна, чудовищный строй, кровожадный тиран… Дракон!
Хитров снова уставился на воду, из канализационной трубы выливалась беловатая муть и расползалась по поверхности, красивые с изогнутыми крыльями чайки кружили над этим белесым пятном, изредка приводнялись и, подхватив что-то клювом, изящно взмывали вверх. Солнце уже скрылось за домами, верхние этажи зданий на Невском и Фонтанке окрасились в нежно-розовый цвет, ослепительно блестели окна. Под Аничков мост неторопливо вполз небольшой белый речной трамвай, в гранитную набережную звучно заплескалась волна, из динамика бодро неслось: «…наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка…».
— Мы давно уже остановились, — негромко продолжал Хитров — В развитии, науке, культуре. А это гибельно для народа…
Вадим понимал, что все это он говорит скорее для себя, лишь у них дома Арсений Владимирович мог так рассуждать, потому что точно так же думал и отец. Вадима они не опасались, знали, что он не распустит слух, да потом, сверстники и не поняли бы его. Они боготворили Ленина и Сталина, дружно чтили Маркса и Энгельса, даже не зная, что они такого сделали. Марксизм-ленинизм изучали в старших классах. Правда, два густобородых человека с хитрым прищуром еще с детского садика смотрели на них со стен, а рядом с ними неизменно висели улыбчивый Ильич и всегда серьезный черноусый Сталин. В послевоенные годы генералиссимус заслонил своим чеканным профилем Маркса, Энгельса и даже Ленина. Вождь и учитель казался на портретах огромным и могучим и Вадим не мог поверить, что он небольшого роста, с сухой покалеченной рукой и вдобавок рябой. Об этом рассказал отец. Он же поведал и о том, что Ленин очень страшно умирал в Горках: ночами из дворца неслись дикие вопли, переходящие в вой. Местные жители, проходя мимо, крестились и шептали: «Сгинь, антихрист!».
Конечно, отец не сразу стал такое рассказывать сыну, скорее всего, в последний год, когда Вадим учился в четвертом классе. Мать была более сдержана, но и она не скрывала своего отрицательного отношения к советской власти, вождям мирового пролетариата, так же считала, что это они привели великую державу к гибели. Мать работала старшим научным сотрудником в Пушкинском доме на Васильевском острове. Она часто приносила из архива подлинные документы и письма русских классиков, о которых мало кто знал. От нее Вадим впервые и услышал про запрещенные романы Достоевского, особенно «Бесы» и «Дневник писателя», про романы и повести Замятина, Пильняка, Булгакова, Платонова, Сологуба, Мережковского, Бунина. В школе учителя утверждали, что самый гениальный поэт — это Владимир Маяковский, а Вадим не мог выучить наизусть ни одного его стихотворения. Прославлялись поэты Демьян Бедный, Сулейман Стальский, Безыменский, Симонов, Ошанин, Алигер, Сейфулина, а читать их было невозможно, как и рекомендуемую в школе прозу классиков соцреализма. Всю эту прозу и поэзию отвергала и мать. И действительно, стихи Есенина, Пушкина, Лермонтова запоминались сами собой, а «классиков» соцреализма нужно было зубрить и зубрить, впрочем, все быстро вылетало из головы. Развитие Вадима Белосельского шло как бы в двух плоскостях: школьная программа и домашние чтения. Это были совершенно две разные системы. Может, от того, что домашнее воспитание было более интеллигентным и запретным, мальчик больше усваивал то, что преподавали ему родители. Когда он в четвертом классе спросил учительницу про роман Булгакова «Белая гвардия», та даже растерялась, потом путано пояснила, что малоизвестный драматург переложил этот роман на пьесу «Дни Турбиных», которая идет лишь в одном московском театре, а вообще Булгаков воспел в своем романе агонию уходящего с исторической сцены гнилого буржуазного класса…
А мать и отец восхищались этим романом!..
— … уезжай сегодня же, Вадим, — дошел до его сознания голос Арсения Владимировича. — Вчера из Большого дома в институт приходил человек и спрашивал про тебя, мол, где ты можешь обитать? Один, без родителей… Он говорил, что государство позаботится о тебе, устроит… Ну ты знаешь, как наше государство «заботится» о детях врагов народа! Уезжай, Вадим. Разыщи своего деда и оставайся у него, вряд ли они туда сунутся. И потом, ты не столь важная фигура для них. Может, скоро и позабудут про тебя…
— Они никогда ничего не забывают, — мрачно повторил Вадим слова отца.
Хитров внимательно посмотрел на него и невесело улыбнулся:
— Вот ты и стал в десять лет почти взрослым человеком.
— Мне, дядя Арсений, не хочется быть взрослым…
— Такова наша разнесчастная жизнь, дружище… — Хитров поднялся со ступеньки, машинально отряхнул сзади брюки, достал из кармана пачку зеленых ассигнаций, перетянутых красной резинкой, протянул мальчику:
— Возьми, пригодятся. Наверное, и на билет нет? Теперь, как сразу после войны, на крышах вагонов не ездят.
Вадим спрятал руки за спину, отрицательно покачал взъерошенной головой. Отец учил его никогда не брать денег в долг, да и давать не советовал. Хочет он того или нет, но должник рано или поздно становится твоим недоброжелателем, больше всего люди не любят кому-то быть обязанными, не терпят благодетелей. Таково уж свойство человеческой натуры…
— Отцовское воспитание, — усмехнулся Арсений Владимирович. — Бери, Вадим, это деньги твоего отца… Именно для такого случая он и передал мне их для тебя.
— Правда? — поднял на него большие зеленоватые глаза мальчик.
— Спрячь подальше, а приедешь в Пушкинские горы — отдай на хранение деду. Придет зима, а тебе и надеть-то на себя нечего будет.
— Я ночью проберусь домой… Там мои вещи. Возьму и пальто.
— Ни в коем случае, — сказал Хитров, — Именно на это они и рассчитывают… Метрика у тебя?
Вадим вспомнил, что метрику энкавэдэшник небрежно сунул в кожаную сумку, что была у него через плечо.
— Забрали, — ответил он.
— Тогда мой тебе совет: придумай себе другую фамилию…
— Нет, — твердо сказал Вадим. Зеленый ободок в глазах сузился, — Нашу фамилию я менять не буду!
— Как хочешь, — смиренно промолвил Арсений Владимирович, — Ради твоей же безопасности.
— Зачем я им? — тоскливо вырвалось у мальчика. — Что я им сделал?!
— Это безжалостная тупая машина, — сказал друг отца, — Она выпалывает поле подчистую. Ее придумал сам Дьявол.
— Но есть и Бог? — сказал Вадим.
— Вот этого я не знаю, — грустно улыбнулся Хитров.
Он крепко пожал руку осунувшемуся мальчику, не удержался и потрепал его по бледной щеке.
— Хочу надеяться, когда ты вырастешь, то все, что сейчас происходит, покажется тебе дурным сном… — тяжело ронял он слова. — Сгинет палач, истинный враг всех народов и все переменится… Должно перемениться! Или уже и настоящих людей в России не осталось?! — Последние слова он почти выкрикнул, но опомнившись, оглянулся, помахал рукой и пошел в сторону Невского проспекта. Широкие штанины полоскались на ходу. Вдруг резко остановился, повернул расстроенное лицо к мальчику.
— Вадик, помни, что у тебя есть дом в Ленинграде. И тебе всегда будут рады.
«… Тетя Лиля не будет рада… — рассеянно подумал он про жену Хитрова. — Она всего боится и меня на порог не пустит…».
Вадим молча смотрел ему вслед. В кулаке была зажата пачка денег. Он снова подумал, что у отца есть настоящий друг. Хитров сказал, что таких, как отец, мало осталось, точно так же можно сказать и про Арсения Владимировича. Таких тоже немного. Зато много равнодушных, трусливых, готовых на предательство: много замкнутых с непроницаемыми лицами людей в зеленой форме и портупеях, а еще больше у них помощников-стукачей, которые постоянно вокруг нас…
Небо над Невским проспектом багровело, ослепительно сияла адмиралтейская игла, вода в Фонтанке сразу стала черной, как деготь, а с юношей и коней на мосту будто стерли позолоту. Пронзительный и переливчатый звук милицейского свистка резанул уши. К повернувшему с Аничкова моста на набережную тупоносому зеленому фургону с надписью «Хлеб», поддерживая кобуру, спешил коротконогий милиционер в белой гимнастерке и синей фуражке с околышем. Прохожие равнодушно обтекали перегородивший им дорогу грузовик.
До Пушкинских Гор оказалось не так-то просто добраться из Ленинграда: железнодорожная ветка доходила лишь до города Остров, а оттуда нужно было ехать на автобусах через Новгородку. Когда Вадиму было лет пять-шесть, родители совершили паломничество к могиле великого российского поэта. Помнится, добирались на поезде, потом на попутках, а от Новгородки до Святогорского монастыря, где могила поэта, на таратайке, запряженной двумя лошадками. Тогда этот гористый поселок еще по старинке называли Святыми Горами. Мать возложила на могилу букет роз, у ворот монастыря их сфотографировал местный фотограф. Высокий, широкоплечий отец, худощавая стройная мать и он, Вадим, в матросском костюме. На черной ленте бескозырки надпись: «Грозный»…
В кассе ему дали плацкартный билет для взрослых, поезд должен был прибыть в Остров в шесть утра. Ночь перед этим Вадим провел на вокзале. Почти все невысокие лавки были заняты транзитными пассажирами, он приткнулся у окна. В зале ожидания витал запах дезинфекции и отхожего места, слышался храп, людской приглушенный говор. Под высоким побеленным потолком летал воробей, иногда опускался и прямо у ног пассажиров склевывал крошки. Первое время Вадим всякий раз вздрагивал, когда совсем близко раздавался металлический грохот отправляющегося с платформы поезда, а потом незаметно задремал. Пожилая женщина с черным фибровым чемоданом и котомками поначалу косилась на него и все время щупала толстыми ногами в ботах свой багаж. Она поинтересовалась, куда едет Вадим, тот сказал, что в Остров к деду.
— На каникулы?
— Ну да, — кивнул Вадим. Врать он был не приучен, но и рассказывать посторонней женщине о своих злоключениях не хотелось. Тетка угостила его крылом жареной курицы, пирожками с капустой и крутыми яйцами. Евший последние дни урывками и на ходу, мальчишка набросился на вкусную домашнюю снедь. Добрая женщина все подкладывала ему то пирожок с поджаристой корочкой, то яйцо. Она ехала в Печоры, где у нее был свой дом и большой участок с яблоневым садом.
— У нас красиво-о, есть че поглядеть, — протяжно говорила она. — Один старинный монастырь че стоит… Сколько раз разоряли, супостаты, а он все стоит. Монашки все больше старые, немощные, но с утра до вечера копаются за каменными стенами. У многих гробы для себя сколочены, иные и спят в них заместо кровати…
У Вадима слипались глаза, он клевал носом, жмурился, моргал, а рукой нет-нет щупал засунутые за пазухой деньги. Вещей у него никаких не было, по-видимому; из-за этого женщина и смотрела ранее на него с подозрением, дескать, не воришка ли? Иногда шмыгали мимо лавок подозрительные люди в мятых брюках и пиджаках с цепким вороватым взглядом, слонялись и подвыпившие. Эти искали свободные места, где бы приткнуться, а один так и завалился в проходе, откуда его вскоре выставил за гулкую дверь молодой высокий милиционер в синей форме и с пустой кобурой на боку.
Вадим помог женщине дотащить котомки до седьмого вагона, ему нужно было в девятый. Проводница тоже с подозрением его оглядела, долго изучала рябой картонный билет с компостером, мальчишка вынужден был сказать, что его дядя вчера уехал, а он задержался у родственников, потому и едет налегке без вещей.
— Ишь, нижнюю полку дали… — покачала головой проводница. — Забирайся, парнишка, на верхнюю, не то ночью подниму, коли кто с дитем подсядет.
Свернув в комок серую куртку с накладными карманами, Вадим положил ее под голову и растянулся на жесткой крашеной полке. Здесь тоже пахло дезинфекцией. Внизу о чем-то негромко толковали двое мужчин и толстая круглолицая молодуха в коричневой шерстяной кофте. У нее смех был какой-то взвизгивающий. У женщины толстые ноги, большая колыхающаяся грудь и красные губы, когда она хихикала, видна была щербинка меж зубов. Мужчины худые, один белобрысый, второй черный, как цыган. Оба наперебой заигрывали с грудастой молодухой. Стук колес и неразборчивые голоса усыпляли. Еще раз пощупав за пазухой завернутые в газету деньги, он закрыл глаза и сразу оказался дома на Лиговке в отцовском кабинете. Две стены в книжных полках, рядом с письменным столом громоздкая рейсшина с приколотым к доске ватманом. Форточка открыта и слышно как за окном шумит дождь. В Ленинграде белые ночи и свет еще не включен. Отец стоит у окна, повернувшись боком к сыну. У него густые темно-русые волосы, зачесанные назад, четкий профиль с твердым рельефным подбородком, нос прямой, чуть впалые виски. Гордая, всегда высоко вскинутая голова на крепкой шее. Рукава клетчатой рубашки засучены, на мускулистых руках поблескивают светлые волоски.
— Ты задал мне трудный вопрос, Вадик… — глуховатым ровным голосом говорит отец, — Есть ли Бог? Этого наверняка никто не знает… Но если уже тысячелетия существует религия, если она несет людям свет, культуру, нравственность, веру в праведную загробную жизнь, то от этого нельзя было так просто отмахнуться, как это сделали большевики в семнадцатом году. Откуда у них такая ненависть к религии? Отринув и низвергнув Бога, они стали поклоняться Сатане! И Бог отвернулся от простых людей, хотя они и не виноваты. Разрушали храмы, разворовывали церковную утварь, гадили в наших святилищах не верующие, а нехристи, ненавидящие нашу гуманную религию. Они захватили власть и показали на что способны… То-то возликовали черные сатанинские силы! Бог мудр и справедлив, я никак не могу взять в толк, почему он отвернулся от нас? Почему не наказал сатанистов? А, может, еще не пришла пора… И Божий гнев еще обрушится на головы его хулителей и истинных врагов испоганенной России?..
— В школе учат, что только темные люди верят в Бога… — возражает Вадим.
— Темные люди, — усмехается отец, — В Бога верили великие сыны России: всемирно известные писатели, ученые, философы. Учителя, как попки, тупо повторяют то, что написали для них сатанисты — враги религии и всего национального русского. Народ, утративший свои корни, как нация кончается, становится денационализированным, без Бога в душе и царя в голове. Таким народом удобно управлять, заставлять его совершать любые грязные деяния во имя бредовых идей коммунизма или так называемого социализма… Причем, страной управляют полуграмотные люди, гордящиеся своим плебейским происхождением, убежден, что они и сами-то толком не понимают, что же такое коммунизм, социализм, марксизм-ленинизм. Да, еще появился сталинизм… Это все надуманные, мертвые учения. А знаешь ли ты, сын, что «вождь народов» не имеет даже среднего образования? И такую же подобрал себе команду неучей и невежд… Кому он раздает сталинские премии? Как правило, бездарным писакам, ничего общего не имеющим с настоящей литературой или искусством, но зато возвеличивающим его, «отца и учителя»… За тридцать шесть лет советской власти в стране полностью исчезли национальная культура, литература, искусство. Все это подменено суррогатами или, как в войну говорили, эрзацами. На место русской, духовно богатой аристократии, пришли сапожники, торгаши, портные, аптекари. И по их убогим меркам то, что они «творят» и есть настоящее искусство, а самый главный сын сапожника оценивает их стряпню и награждает своими премиями. Идет массовое оболванивание людей… Я не хочу, Вадим, чтобы ты вырос Иваном Непомнящем Родства, а задача современных идеологов — именно вырастить такие поколения людей-роботов… Не верь учебникам и книгам, где охаивается все, что было сделано, создано до революции, не верь, что дворяне, аристократы были мироедами и негодяями — это наглая, бесстыдная ложь! Весь мир помнит и чтит имена выдающихся русских людей прошлого, только на их родине все делается, чтобы эти имена были забыты…
Вадим очнулся от резкого толчка и скрипа вагона. Еще рывок, затем протяжный гудок паровоза и снова все быстрее застучали колеса на стыках рельсов. Перед глазами все еще стоял отец, в ушах звучали его проникновенные слова. Если бы Вадима попросили все, что говорил отец, повторить раньше, он вряд ли смог бы это сделать, а вот только что, в вагоне на верхней полке, все во сне было так ярко и отчетливо, будто наяву. Отец иногда говорил и сложные для понимания вещи, но слова его намертво откладывались в голове мальчика и потом, став взрослым, он не раз будет их вспоминать, осмысливать, поражаясь уму и проницательности потомка князей Белосельских-Белозерских…
По-видимому, обладая богатым воображением, Вадим мог в точности воспроизводить в сознании картины увиденного и даже услышанного, как и этот, один из последних перед арестом, разговоров в кабинете отца. Впрочем, говорил отец, а он слушал. Слушал внимательно, впитывая в себя его слова как губка влагу, ведь все то, что говорил отец, невозможно было больше ни от кого услышать, про школу уж и говорить нечего… Прочесть еще можно было, но мать долго редкие книги дореволюционного издания не могла держать. Иногда они с отцом читали по очереди книгу вслух, вот тогда и Вадим пристраивался где-нибудь неподалеку и внимательно слушал, хотя многого и не понимал. Отец сразу объяснил, что болтать про все то, что Вадим слышит в доме, ни в коем случае нельзя, иначе все может очень плохо кончиться… Забирали людей за пустяковые анекдоты, арестовали по доносу соседку с первого этажа лишь за то, что она завернула селедку в газету с портретом Сталина, а потом выбросила на помойку. Кто-то, скорее всего дворник, увидел это и сообщил куда следует… Это «куда следует» называли «Большой дом», а еще чаще «органы». Это страшное слово произносили вполголоса, шепотом, а человек, работающий в органах, был в глазах обывателей чуть ли не Богом. Его все боялись, первыми кланялись, шапки ломали… Один такой с погонами капитана жил в их доме. Он будто был окружен невидимым силовым полем, когда шел по двору, все расступались, освобождая дорогу. Он почти ни с кем не здоровался, да и увидеть его можно было только в выходные, люди, работающие в органах, были невидимками. Они могли «работать» и ночью. По крайней мере, всех кого забирали — это случалось ночью или на рассвете. Отец рассказывал, что и допрашивают следователи из органов арестованных в основном ночью, а когда пытают, включают в кабинете граммофон с бравурной музыкой. Такой меломан «беседовал» по ночам с отцом в 37-м году в Большом доме…
Внизу слышалось какое-то шуршание, приглушенный смех с визгливыми нотами, уговаривающий мужской басок. Это черный, цыганистый, а белобрысого не слышно. Наверное, вышел. Вагон был тускло освещен единственной у тамбура лампочкой, белая занавеска на окне слабо колыхалась, скрип и стук колес заглушали голоса, но иногда они прорывались, как и звяканье бутылки о стакан.
— Пусти-и, Илья… — хихикнув, говорила молодуха. — Руку-то, руку прими, какой быстрый!..
И снова глуховатый басок мужчины, потом продолжительное бульканье, смачное чмоканье, голос молодухи:
— А вдруг мальчонка услышит?
— Дрыхнет он… — бубнил мужчина. — Отрубился!
— А кто мимо пройдет?
— Спят все, Варя… Слышишь, храпят?
— Только, гляди, не в меня… Я сразу залетаю…
Говор смолк, послышалась возня, кряхтенье, какое-то равномерное постукивание, будто кто-то костяшками пальцев ударял по дереву, чмоканье, вздохи, бормотание, стоны…
— Ох, мамочки! — приглушенный голос женщины. — Ты, Илья, как фашист гранату!..
— Варя-я, Варя-я-я, Варя-я-я-а! — ворвался в уши истошный вопль мужчины, забывшего все на свете.
Вадим отвернулся к перегородке и обеими руками зажал пылающие уши. Он уже был не маленький и понимал, что происходит сейчас под ним на нижней полке. Было противно и как-то сладко-тревожно. Теперь другие картины возникали перед крепко сомкнутыми глазами мальчика…
Вадим клял себя потом на чем свет стоит за то, что заранее не разменял пятидесятирублевку и не положил деньги в карман брюк. Как только открылся привокзальный буфет на станции Остров, он занял столик у запыленного окна, из которого были видны блестящие железнодорожные пути с товарными составами и маневровым паровозом, взял холодную яичницу с колбасой и стакан жиденького кофе с молоком. И еще черствый бублик. В буфет, хлопая дверью, заходили железнодорожники в фуражках со скрещенными молоточками, ранние пассажиры, вскоре все круглые столики с клеенчатыми скатертями были заняты. Вадим заметил неподалеку от себя двух парней в синих спортивных трикотажных костюмах с эмблемой «Буревестник» и белых резиновых туфлях. Парни тоже ели яичницу с колбасой и запивали бутылочным пивом.
Железнодорожники опрокидывали бутылки в кружки и одним махом выпивали пенящееся пиво. Крякали, вытирали ладонями рты и уходили. Подошла официантка — высокая черноволосая девица со стоячей кружевной наколкой на голове — и тут Вадим только вспомнил, что деньги-то у него за пазухой. Пришлось, краснея, доставать, разворачивать смятую газету и вытаскивать из пачки крупную купюру.
— Ого, богатый мальчик! — не удержалась и брякнула официантка. Оба парня уставились на него. Он поспешно спрятал деньги снова за пазуху, а сдачу сунул в карман брюк. Провожаемый заинтересованными взглядами парней, поспешно пошел к выходу. И лишь отойдя на порядочное расстояние от вокзала, спокойно вздохнул: никто за ним не вышел. Правда, три железнодорожника примерно минуты через две появились в вокзальных дверях, но они даже не посмотрели в его сторону, направились вдоль путей к приземистому оштукатуренному станционному зданию, наверное, к стрелочным мастерским. Чего он испугался? Парни — спортсмены, зашли выпить пива. Да и на жуликов не похожи. Вскоре прибыл товарняк, отрезав вокзал от булыжной дороги, ведущей к автобусной станции. Дорогу Вадиму показал молодой путевой рабочий в замасленной куртке и сдвинутом на затылок берете.
Родившемуся в Ленинграде мальчишке было дико видеть в общем-то большой белый город, но совершенно без многоэтажных зданий. Что-то купеческое было в облике старинного Острова: огромный магазин в центре, напоминающий Гостиный и Апраксин дворы, каменные лабазы с железными воротами, полуразрушенные кирпичные церкви, лишь Троицкий собор выглядел белым лебедем, по-видимому, его недавно побелили, однако в верхних круглых окнах стекла были выбиты и туда залетали дикие голуби. В красивом соборе помещалось какое-то учреждение, а может, склад. Когда Вадим проходил мимо на него пахнуло кисловатым запахом слежавшихся кож. Не все еще дома были полностью восстановлены после войны, строились и новые кирпичные здания, в одном из них, почти готовом, он насчитал пять этажей. Выше домов не увидел. Солнце, не торопясь, поднималось над широкой здесь рекой Великой, перерезавшей город на две части. Редкие перистые облака стояли на месте. Припекало макушку, надо было бы купить хотя бы камилавку или панамку. В Ленинграде было еще жарко, но там всегда можно найти тень, а здесь пустынно. Автобусная станция была безлюдной, в крошечной будке загорелая женщина в сиреневой косынке скучала в кассе, несколько женщин с корзинками и сумками сидели в отдалении на двух скамейках под дощатым навесом.
— К Александру Сергеевичу в гости? — улыбнулась мальчишке кассирша — Надо было приезжать 12 июня; был большой праздник в Михайловском! Со всей России съезжались гости… Правда, была гроза и всех дождик помочил.
Вадим уже заметил, что в Острове люди приветливые, разговорчивые, путеец тоже перекинулся с ним несколькими добрыми словами, когда показывал дорогу на автовокзал. Автобус отправлялся в Пушкинские Горы в одиннадцать с минутами, а сейчас, если верить круглым электрическим часам с треснутым циферблатом — 9.45. Не так уж долго ждать. Немного в стороне по неровному шоссе грохотали машины, все больше зеленые полуторки и трехтонки, тарахтели на обочинах и телеги с возницами. На голубоватом небе не осталось ни облачка, хорошо бы выкупаться, да уже не успеешь, до речки не близко. В сердце закрадывалась тревога: а что, если Григория Ивановича Добромыслова нет в поселке? Если он все еще работает в лесничестве, то, может, и живет в лесу? Кто к нему проводит его, Вадима? Первым делом он разыщет в Пушкинских Горах лесничество, ну а дальше видно будет…
Перед самым приходом автобуса на станции появились два спортсмена в белых кедах, оба без всякой ручной клади. Они старательно не смотрели в сторону Вадима, щелкали семечки и, стоя на площадке, лениво перебрасывались словами. У мальчишки пробежал холодок между лопатками: чего им тут нужно? Не похоже, чтобы они тоже куда-то собрались ехать, не подошли к будке кассира, а вскоре уселись на свободную облупленную и изрезанную ножами скамью, как раз напротив столбика с желтой дощечкой, где были написаны номера транзитных автобусов. И почему он, Вадим, решил что они спортсмены? Костюмы старые, стираные, да парни-то не богатыри: один, с короткой светлой челкой и прищуренными серыми глазами, был худощавым и немного сутулым, второй — рыжеватый с красноватыми волосами, зачесанными набок, редкими белыми ресницами и немного вывернутыми губами — был покрепче на вид, плечистее и кривоног. Один кед у него был с дыркой у носка. Парни выплевывали под ноги шелуху и не смотрели на него и от этого на душе Вадима становилось все тревожнее. Среди немногих пассажиров не было ни одного мужчины, да и теток-то всего четыре. Видно, знакомые, потому что держались рядом и оживленно разговаривали друг с другом. Кассирша закрыла на замок свою будку и пошла к белому с железной крышей зданию через шоссе, наверное, там столовая или буфет. Автобус запаздывал, но никто не проявлял нетерпения, видно, привыкли ждать. Наконец он появился, запыленный, раскаленный, бело-голубой с длинным носом. Трофейная колымага. Такие в Ленинграде давно не ходят. Шофер был в синей майке и камилавке, с залепленной кусочком пластыря скулой. Если бы Вадим проскользнул в автобус первым, возможно, ничего бы и не произошло, но он пропустил вперед женщин с сумками и котомками, а когда занес ногу на металлическую подножку, то почувствовал, как цепкая рука ухватила его за воротник куртки. Не оборачиваясь, Вадим лягнул ногой в полуботинке парня — это был рыжий с белыми ресницами — и, ухватившись за блестящий поручень, попытался вскочить в салон с жесткими черными сидениями. Там шумно усаживались женщины, шофер, сдвинув брови, курил, глядя прямо перед собой.
— Пусти, сволочь! — наливаясь яростью, крикнул Вадим, но пахнувшая луком и колбасой ладонь зажала ему рот, сильный рывок и назад — и рука его оторвалась от скользкого поручня.
— Чего там у вас? — равнодушно покосился на дверь шофер. Пластырь с одной стороны немного отлепился, — Я поехал.
— Братишка нарезал из дома, — с ухмылкой сказал шоферу худощавый парень с челкой, — Путешествовать ему, видишь ли, захотелось!
Вадим мычал и вырывался из цепких лап Рыжего, но тот изловчился и так надавил грязным пальцем на глаз, что у мальчишки от боли перехватило дыхание, а в глазу будто вспыхнула всеми цветами радуги электрическая лампочка. Ноги его оторвались от земли, он слышал как фыркнул автобус, лязгнула дверь которую шофер закрывал ручкой с рычагом. Во рту он почувствовал солоноватый привкус крови — наверное, губу прикусил…
«Спортсмены» затащили его за общественный туалет, неподалеку от автостанции, тут росли лопухи, припорошенные пылью, и репейник и без лишних разговоров извлекли из-за пазухи сверток с деньгами. Худощавый газету выбросил, потряс пачкой зеленых бумажек перед носом мальчишки, ухмыльнулся:
— У кого спер, сучонок? У мамы с папой?
Рыжий настороженно осмотрелся, перевел взгляд на мальчишку.
— Надо бы тебя сдать в милицию, но мы добрые, понял? А воровать не хорошо, салажонок…
— Это вы — ворюги, — сдерживая злые слезы, выдавил из себя мальчишка.
— Не серди нас, вьюноша, — добродушно заметил напарник Рыжего. — Мы можем и по сопатке, слышишь?
— Ладно, гуляй, пацан… — прибавил Рыжий — Без краденых денег оно спокойнее… — и противно рассмеялся, показав золотой зуб.
— Вдвоем на одного? — зло сверкал на них влажными глазами Вадим — Мразь вы, подонки!
— Оскорбляет, а? — удивился худощавый — Может, ты эти деньги, салага, заработал на колхозных полях? Или получил по наследству от бабушки?
— Ясно, украл, — сказал Рыжий, — И потом, ты не местный, мы всех своих знаем.
— И жаловаться на нас ты не пойдешь, — прибавил второй, — Ну к чему тебе это, пацан? Ты даже кричать не станешь, как ты людям объяснишь, что у тебя столько бабок?
Вадим смотрел на них с нескрываемой ненавистью и молчал. Глаза щипало, но он не хотел при них вытереть их ладошкой. Верно, жаловаться в милицию он не пойдет… Какую глупость сморозил, что не разменял в Ленинграде полусотню. И вот выследили, сволочи… Теперь и пообедать не на что. Да и билет на автобус, наверное, пропал.
Что-то дрогнуло в наглых глазах Рыжего. Он достал из кармана деньги, отделил от пачки одну зеленую бумажку и сунул мальчишке за воротник рубашки.
— Мы не жадные, — сказал он, — Это тебе на мелкие расходы.
— Балуешь салажонка, — неодобрительно заметил худощавый, — Смываемся, Петух!
Оглядываясь на него и о чем-то негромко переговариваясь, они вскоре скрылись за автобусной станцией, а Вадим, опустив плечи, все стоял в лопухах и ненавидяще смотрел им вслед. Кажется, второй автобус идет через два часа. Билет, по-видимому, придется снова покупать. Не так было жалко денег — он еще не привык иметь их в больших количествах и знать им цену — как угнетало собственное бессилие, полная незащищенность от этого жестокого мира. Чем эти лучше энкавэдэшников? Поступили с ним, как с мокрым мышонком! Эх, если бы он был взрослым… Уложил бы в жирных лопухах обоих! Сплюнув кровью от прикушенной губы, он присел на пыльный серый камень и стал яростно выдергивать из штанин цепкие двуногие семена репейника. И откуда их столько набралось?
Большая сиреневая стрекоза уселась на лопушину и выгнула дугой длинное полосатое туловище. И замерла на солнце в такой позе. Низко пролетела над головой сойка. С шоссе доносился шум проезжающих машин. Может, поднять руку и ждать, чтобы кто-нибудь остановился? Ему не хотелось больше оставаться в этом белом малолюдном городе.
Вадима подобрал в Острове туристский автобус из Ленинграда, из разговоров земляков он понял, что они учителя и едут на экскурсию в Михайловское. В Острове они сделали небольшую остановку, мальчишка и столковался с бородатым добродушным на вид мужчиной — по-видимому, старшим группы. Вернее, тот сам подошел и заговорил с ним, видно, очень уж был несчастный вид у мальчишки. Рассказывать, что его нагло среди бела дня Ограбили, он не стал, наоборот даже показал билет, заявив, что замешкался, а автобус без него ушел… Места свободные были и Вадима пустили в салон, шофер покосился на него, но ничего не сказал. Мрачный, расстроенный Вадим смотрел в окно на проплывающие мимо деревни, золотистые поля, темные речки. На лугах паслись коровы. Местность была малолесистая, асфальт выбитый, иногда автобус резво подпрыгивал и старчески кряхтел. Совсем низко пролетел пузатый самолет с выпущенными шасси, где-то близко аэродром. Неожиданно открылась зеленая перед прудом лужайка, на которой скопилась тьма грачей. Прямо какое-то грачиное собрание. Кто-то заметил, что грачи обучают своих птенцов. Только непонятно чему: все черные, как головешки, птицы бродили по траве, ни одной не видно в воздухе. Лужайка осталась позади, серебристо блеснула узкая речка и снова поплыли тронутые желтизной поля, несколько минут ехали будто сквозь березовую рощу. Огромные деревья как солдаты в ряд близко стояли по обе стороны, сразу стало в автобусе прохладно. Вверху над головами был приоткрыт квадратный люк.
В Пушкинских Горах автобус остановился у нового застекленного двухэтажного ресторана с плоской крышей, тут же стояли несколько разноцветных автобусов и «Побед». Огромные стекла в металлических рамах жарко блестели. Туристы, разминаясь на ходу, пошли обедать, а Вадим, поблагодарив бородатого мужчину, зашагал вниз по дороге. Есть не хотелось, да и хотелось поскорее определиться. Здесь прямо в центре была гористая местность: заасфальтированное шоссе то круто обрывалось вниз, то резво взбегало на гору. Белели стены Святогорского монастыря, зеленела свежей покраской крыша высокой часовни. Мальчишке указали, где находится лесничество, оказалось — совсем близко. На крыльце небольшого деревянного здания с черной вывеской лежала огромная собака непонятно какой породы. Она и не подумала отодвинуться, когда Вадим поднялся на крыльцо, лишь приподняла большую лохматую голову и зевнула, показав красную пасть с острыми зубами. Прижимаясь к перилам, он прошел в темные сени, где было несколько дверей с тусклыми узкими табличками. И уже переступая высокий порог, он подумал, что не знает с чего и начинать, значит, нужно говорить правду… Первый кабинет был пустой, лишь на столе дымился в стеклянной пепельнице окурок, в другом кабинете, если так можно было назвать маленькие комнатки с низкими белыми потолками и одним окном, застал пожилую женщину в очках, склонившуюся над бумагами. Не поднимая на вошедшего глаз, она произнесла:
— Чего встал? Расписывайся…
— Я ищу дедушку, — подал голос Вадим, остановившись у двери. В углу на полу лежали коричневые картонные папки с бумагами, точно такие же папки высились до потолка и на шкафу у стены. И назойливо жужжала у окна муха.
— Что-то я тебя никогда вроде бы не видела, внучок? — сняв очки, посмотрела на него женщина. На переносице обозначилась красная полоска — Чей ты?
Вадим назвал фамилию деда, сказал, что приехал к нему из Ленинграда на каникулы.
— А что же он тебя не встретил?
— Мама… хотела телеграмму послать, но… — начал Вадим и замолчал: он решительно не умел врать, мучительно было это делать, однако женщина не стала дальше выяснять.
— Егерь сюда редко наведывается, — сказала она. — Не мудрено, что и телеграмму не получил. Не понесет же ее почтальон в лес? А вообще, погуляй по поселку, он у нас красивый, сегодня день выдачи зарплаты, может, Григорий Иванович и пожалует… Был на могиле Пушкина? Сходи в село Михайловское, две версты, а я егерю скажу, чтобы тебя дождался, если прикатит…
— На чем?
— На велосипеде — другой транспорт он не признает, — улыбнулась женщина, по-видимому, бухгалтер и кассир в одном лице. За ее спиной возвышался бурый приоткрытый сейф, а на столе лежали счеты. Тут стали подходить люди, и Вадим покинул комнатку. В сенях с кем-то столкнулся, извинился и выбрался на свет.
На могилу к великому поэту он не пошел, время приближалось к обеду. Появился аппетит. В ресторан он зайти не решился, нашел столовую рядом с магазином кулинарии. В душном помещении с потемневших от времени электрических шнуров свисали свернувшиеся в трубки ленты. На них налипли черные мухи, пахло жареным луком и кислыми щами. Почти все столы были заняты — в основном рабочими и строителями. Это можно было определить по желтым каскам и заляпанным краской и раствором робам. Вадим взял алюминиевый поднос — столовая была самообслуживания — и подошел к длинному, застекленному сверху прилавку. Взял салат из помидоров, тарелку щей с куском сала, котлету с вермишелью, несколько кусков хлеба и стакан мутного компота. За все это заплатил кассирше восемьдесят шесть копеек. Еда была невкусная, а компот понравился: сладкий и пахнет грушами.
Послонявшись по утопающему в зелени большому поселку, Вадим снова оказался в центре. У ресторана «Витязь» стояли два больших автобуса с ленинградскими номерами. Сквозь широкие сверкающие окна ресторана были видны туристы, официантки в кружевных косынках и белых фартуках. В Пушкинских Горах есть и Пушкинская улица, кинотеатр имени Пушкина, его именем названа средняя школа, да наверное, и многое другое. И памятников много, даже больше, чем Ленину и Сталину. От отца он слышал, что в стране нет такого жилого места, где бы не стояли памятники Ленину и Сталину, нет такого поселка, где бы не было улицы Ленина и Советской. Вслед за ними идут названия улиц Урицкого, Володарского, Свердлова… Всех этих деятелей отец называл палачами русского народа. Не успел он об этом подумать, как снова увидел памятник Пушкину, от которого начинался широкий проспект Ленина… Виднелись строительные леса, тарахтящие лебедки, мимо с грохотом проезжали грузовики с кирпичом и досками, грохотали колесами телеги с бочками с раствором. Возницы с вожжами в руках шагали рядом.
Вадим засмотрелся на работу каменщиков, кладущих красные кирпичи на степу третьего этажа. Ловкие движения рук, орудующих с кирпичами, раствором, мастерком. Красная стена росла прямо на глазах. Обнаженный до пояса, с бумажным колпаком на голове, загорелый молодой каменщик артистично выполнял свою работу, изредка перекидываясь словом с напарником, подававшим ему звонкие кирпичи. Рядом за спиной мальчика тарахтела лебедка, поднимая наверх контейнер с кирпичами. Вадим зачарованно смотрел на каменщика, уже заломило шею. Над головой загорелого парня плыло небольшое, с золотым солнечным ободком облако, голубое небо, черные стрижи, их мелодичные трели вызывали какие-то неясные воспоминания.
И тут случилось это самое: то, что уже однажды было с ним, но чему он не придал никакого значения. Вдруг стало тихо и будто бы все вокруг замерло: каменщик с поднятым мастерком, его напарник с кирпичом в руке, стрижи в небе превратились в золотые крестики, а облако будто впаялось в бездонную голубизну. Все это продолжалось какое-то томительное мгновение, вслед за тем какая-то неведомая сила толкнула его в сторону, послышался раскатистый удар. Как живые мячики запрыгали кирпичи, каменщик и его напарник задвигались и, перевесившись через стену, смотрели на него…
С тросов сорвался тяжелый контейнер с кирпичом и рухнул на то место, где только что стоял мальчишка. Что-то кричал крановщик, через строительную площадку бежал к нему невысокий человек в пиджаке. С лесов смотрели вниз строители. Вадим, не оглядываясь, почти побежал прочь.
Впрочем, на него никто, пожалуй, кроме загорелого каменщика и внимания не обратил. Мальчик испытывал странное чувство — запоздалый страх и изумление, он ведь не видел, как оборвался трос и полетел вниз контейнер, но успел отскочить… Точнее, что-то его сильно толкнуло в бок, как воздушная волна от взрыва… Но взрыва не было, был глухой удар о землю и звон запрыгавших вокруг обломков кирпичей.
Нечто подобное случилось два года назад, когда точно так же он спасся на Лиговке от мчавшегося на него грузовика с металлическими бочками. Неведомая сила выбросила его с проезжей части на тротуар — он переходил дорогу у Московского вокзала — а грузовик пролетел рядом…
Об этом Вадим никому не рассказал и скоро забыл о своем чудесном спасении, поразившем видевших это прохожих. И вот снова почти точно такая же история. Свернув в знакомый переулок и немного придя в себя, Вадим впервые подумал, что все это и есть то самое чудо, о котором рассказывал отец. С ним тоже нечто похожее происходило на фронте, где смерть постоянно была рядом, однако не каждая облюбованная ею жертва погибала в военном грохочущем аду. Кто-то более сильный, чем смерть, спасал его…
На этот раз в комнате бухгалтера толпилось много людей. Они расписывались в ведомости и получали деньги. Мальчишка посматривал на них, но никого, кто был старше шестидесяти лет не увидел. Дед-егерь представлялся ему огромным, бородатым, с суровым взглядом и ружьем за спиной. Вообще-то, он совсем не помнил его, а на фотографии в альбоме он был молодым и безбородым. Когда комната опустела, женщина устало посмотрела на присевшего в углу на табуретку мальчишку. Русый вихор петушиным гребнем торчал на голове.
— Теперь, видно, не приедет, — сказала она. — Нынче пятница, ему вечером нужно будет гостей принимать на нашей турбазе…
— Далеко это? — спросил Вадим.
— Погоди… — вдруг осенило бухгалтершу, — На турбазу собирался наш шофер Лукьянов, он только что расписался… Если не уехал со двора, позови его! Он на «газике» ездит.
Вадим бросился к двери и остановился на пороге.
— А как его… по отчеству?
— Да Васька! Крикни Василия, скажи, чтобы в бухгалтерию вернулся.
Вадим выбежал из дома и увидел у «газика» двух молодых мужчин о чем-то разговаривавших. Один из них, невысокого роста с густыми каштановыми волосами, закрывающими уши, в клетчатой ковбойке и зеленых брюках, крутил на пальце брелок с ключами. Другой — рябоватый, в зеленой рубашке, с рано обозначившейся плешью, размахивая руками, трещал без умолку. Лицо у него было красным.
— Товарищ Лукьянов, — вежливо обратился Вадим к парню с ключами. — Вас просят зайти в бухгалтерию.
— А ты откуда такой взялся? — хмуро посмотрел на него плешивый. Он даже не успел поднятую руку опустить, — Что-то я тебя раньше тут не видел.
— Зачем это я понадобился Анастасии, — сказал Василий — Может, премиальные забыла выплатить? — рассмеялся и пошел в контору. Вадим направился было за ним, но плешивый больно ухватил его за плечо.
— Я тебя, кажется, о чем-то спросил? — сердито посмотрел он в глаза мальчишки.
— О чем? — невинно поинтересовался Вадим. Он пошевелил плечом, пытаясь высвободиться. У плешивого были голубые глаза, большой рот и кривоватый нос с белым шрамом посередине. Рост у него выше среднего, рука тяжелая.
— Чей ты?
— Ничей, — ответил Вадим. И это было истинной правдой, однако настырный парень не отвязался.
— Чего тут околачиваешься? И откуда знаешь шофера Ваську?
— А что, запрещено? Военный объект? — Вадим стал злиться, на этот раз он, присев, резко вырвался из цепкой лапы плешивого и зашагал вслед за шофером.
— Засранец, — бросил ему вслед парень. И только сейчас Вадим понял, что он изрядно пьян и так же точно цеплялся к Лукьянову. То-то шофер с видимым облегчением ушел от него.
— Вадим, распишись за деда, вот здесь, — позвала его к столу женщина и показала в ведомости графу, отмеченную птичкой, — Отдашь Григорию Ивановичу пятьдесят восемь рублей сорок пять копеек.
— А как я… — заколебался Вадим, — Я ведь не знаю.
— Вася скоро поедет на турбазу и подвезет тебя, — улыбнулась бухгалтерша, — А твоему дедушке не нужно будет в понедельник пилить сюда двадцать километров на велосипеде.
Вадим старательно расписался своей фамилией, но женщина ничего не сказала. Промакнула деревянным пресс-папье ведомость и выдала деньги. У Вадима как гора с плеч спала: он уже и не чаял сегодня добраться до деда, думал опять придется ночевать где-нибудь на автовокзале. В гостиницу его без документов не пустят, да она наверняка переполнена. Поклониться могиле поэта едут со всех концов страны. Пока обедал, мимо окон столовой проплыли несколько переполненных туристами автобусов. Да и на своих машинах приезжают. Он видел на дороге ленинградские, московские, калининские, псковские номера. Впереди два выходных дня. Погода замечательная. Самый наплыв туристов.
— Ты вроде бы и не рад? — сказала добрая женщина, глядя на него карими глазами. Очки она надевала, когда склонялась над ведомостью и деньги считала.
— Что вы, очень рад! — встрепенулся Вадим. И даже выдавил из себя улыбку. — Огромное вам спасибо, тетя Настя.
— Ты уж Василия благодари, — ответила бухгалтерша, — Он тебя повезет.
— Что-то на егеря ты не очень и похож, — заметил Василий с улыбкой, разглядывая его.
— А какой он? — вырвалось у того.
— Ты что же, деда своего не знаешь? — удивилась бухгалтерша.
— Я был маленький, когда он приезжал… к нам, — запнувшись, ответил Вадим.
— Дед твой… — опять заулыбался шофер, — Известная личность! С ним за ручку здоровкается сам первый секретарь райкома, да и псковское начальство уважает его… Знает каждую лисью нору в заказнике, где лоси, кабаны, зайцы обитают, где пасутся утки-куропатки… Одним словом, егерь. И перед начальством не лебезит, без лицензии на отстрел самого министра в лес не допустит. Учил в школе литературу? Помнишь рассказ Чехова «Бирюк»?
— Тургенева, — поправил мальчик.
— Я их путаю… — не обиделся шофер, — Твой дед в аккурат на него и похож… — Василий звонко рассмеялся. Вадим уже заметил, что он любит посмеяться, видно, характер у него легкий, в темно-серых глазах мельтешат веселые искорки и округлое лицо с длинными до уголков рта черными бачками симпатичное, не то что у плешивого.
Турбаза «Саша» находилась на границе Пушкиногорского и Новоржевского районов. С узкого извилистого асфальтированного шоссе круто сворачивала вправо гравийная дорога без указателя. По пыльной гравийке нужно было проехать еще восемь километров. Если сразу на повороте дорога была с выбоинами, ухабистой, то подальше через поле, как говорится, хоть шаром катись.
Василий пояснил, что дорогу до турбазы постоянно держат в порядке — каждую весну бульдозером расчищают, а съезд с шоссе специально не засыпают песком, чтобы посторонние не совали свой нос туда. Развелось уже немало мотоциклистов-автомобилистов, которые выискивают самые глухие места для рыбалки и охоты. Выедут на проселок, а он ухабистый, разбитый, глядишь — и отвернут в сторону.
— А почему другим нельзя? — полюбопытствовал Вадим.
— Дед тебе растолкует… Я же говорю, что база-то закрытая. Туда ездит начальство порыбачить, поохотиться, ну и бывает — с мамзелями…
— С «мамзелями»?
— Небось, слышал, что наш Александр Сергеевич Пушкин-то был охоч до разных мамзелей… — И громко пропел: — Я помню чудное-е мгновенье-е, передо-о мной явилась ты-ы…
— Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты, — подхватил Вадим, — Это знаменитый романс, посвященный Керн.
— Я сам видел в дальних деревнях нашего района ребятишек кудрявеньких, смуглых, похожих на Пушкина, — продолжал шофер. — Любил пошалить наш классик!
— Про это я не знаю, — заметил Вадим. Родители всегда отзывались о гениальном поэте уважительно, а Вася, видно, чему угодно готов посмеяться…
Такой удивительной природы Вадим еще никогда не видел. Шоссе извивалось серпантином, то и дело сквозь деревья блестели лесные озера, на зеленых кустистых холмах паслись черно-белые коровы, сосновый бор, подступающий к проселку, был чистый, далеко просматривался. Казалось, за каждой елкой прячется какой-нибудь зверь, птицы то и дело слетали с дороги. Кругом господствовал изумрудный цвет, даже небо было зеленоватого оттенка, прямые солнечные лучи, косо рассекая вершины сосен и елей, высвечивали зеленый с сединой мох, какие-то лиловые цветы на высоких тонких ножках. Иногда на окраине леса кабаньей тушей возникал камень-валун с пятнами мха на округлой серой спине. С одного такого при их приближении сорвалась огромная черная птица с бронзовым блеском на широких крыльях.
— Хозяин леса — ворон, — сказал Василий — Ну, если не считать твоего деда Георгия Победоносца…
— Почему Победоносца?
— Я его так зову, — ответил шофер. — Серьезный мужик. И умный — Неожиданно перескочил на другое: — Прошлым летом на пушкинском празднике один московский поэт свалился с трибуны и сломал руку. Пьяный был… А самые знаменитые вместе с областным и районным начальством гуляли на турбазе «Саша» два дня… Я сам возил их на «газике». Фамилии, правда, забыл, хотя и книги дарили с автографами… Пили, гуляли, с ними и молоденькие поэтессы были, парились в бане, купались в озере, а мы с твоим дедом следили, чтобы чего не случилось, ну не утонули, не заблудились… Наши местные начальнички с секретарем писателей кабана завалили в овражке, тут жарили и с собой им дали… Пьют, я тебе, Вадя, скажу, поэты-писатели не меньше, чем наши начальнички, а уж эти перепьют кого хочешь. У начальников, кто не умеет пить, тот долго на большой должности не удержится, обязательно рано или поздно погорит. На водке или на бабе. Я думаю, их подбирают в райком-обком-райисполкомы по тому, как они пить умеют. А еще эти… тосты произносить. Ну и внешность соответственно. Наш первый всегда тамадой за столом со столичными гостями. Такие хитроумные тосты заворачивает, что и грузины позавидуют!..
— А дед… дедушка тоже пьет? — спросил Вадим.
— В рот не берет спиртного, даже пива не пригубит… Уж как его начальство и гости упрашивают, а он встанет и уйдет. Да он и не заходит к ним, разве что позовут. Я думаю, он нагляделся на пьяных начальников и их накрашенных мамзелей и его от одного запаха водки воротит… Мне тоже пить не полагается, я — шофер! Свистнут — и я перед тобой, как конь перед травой… Тоже Пушкин?
— По-моему, Ершов. «Конек-Горбунок», — улыбнулся Вадим.
— А ты, гляжу, отличник! — рассмеялся Василий, — Небось, по литературе пятерка?
Вадим промолчал, по литературе и географии, еще истории у него пятерки, зато по математике — тройки…
— А я десятый в вечерней школе заканчиваю, — сказал Василий, — Да вот часто пропускать приходится, шофер, как извозчик — прикажут, и покатил Вася куда надо! Хуже всего начальство возить…
— Так не возите, — вставил Вадим.
— Есть и свои преимущества, — заметил Вася, — Я стоял бы еще Бог знает сколько лет в очереди на квартиру, а так по звонку начальника получили с женой однокомнатную в новом доме на улице Ленина. С ванной и душем.
— Лучше бы на Пушкина… — машинально выскочило у Вадима. Так наверняка сказал бы отец… Он прикусил язык и покосился на шофера: тот, наморщив лоб, смотрел на дорогу и, видно думал о своем.
— Да и аттестат мне дадут, если даже целую четверть пропущу. Позвонит мой шеф начальнику районо, а тот подскажет директору и все дела. Они не такие дела по телефону обтяпывают. Не говори, паря, возить начальство — выгодное дело! Ну а то, что дергают в нерабочее время, дома, бывает, не ночую, так жена привыкла, не обижается… Я одних бутылок каждый месяц на два-три червонца сдаю.
— Так много пьете?
— Начальство пьет, а я — бутылки подбираю, не пропадать же добру? Твой дед-то от этого бизнеса, отказывается, а зря.
После такого признания в глазах Вадима образ веселого улыбчивого шофера Васи несколько потускнел, ладно, бутылки собирают старики-пенсионеры, но Василий молодой…
— Я по кустам не шарю, — по-видимому, заметив смущение своего юного пассажира, решил поправить дело Лукьянов, — Со стола и пола соберу и — в мешок. Чего тут такого? Не выбрасывать же их в озеро?
— Вам виднее… — пожал плечами мальчишка, разглядывая через запыленное переднее стекло колючего ежа, перебегавшего дорогу. Василий тоже заметил и прибавил газу.
— Не надо, дядя Вася! — умоляюще посмотрел на него Вадим.
Шофер сбросил газ, улыбнулся:
— Жалеешь божьих тварей? И дед твой, хоть и охотник, а подбирает в лесу разных пораненных зверюшек и птиц и лечит, как доктор Айболит.
— А потом? — спросил Вадим.
— Что потом? A-а, отпускает на волю.
— Это хорошо.
— Я бы не выдержал один долго в лесу, — сказал Василий — А ему нравится. Зайдет когда в контору — и скоро снова в лес!
Неожиданно сразу за изгибом дороги открылась огороженная металлической сеткой на железнодорожных столбиках турбаза «Саша». Это слово было выдавлено на латунной пластине, прибитой к железным воротам со знаком «Проезд воспрещен». Однако ворота были открыты и Василий, снизив скорость, въехал на территорию турбазы. Несколько финских домиков и приземистый длинный корпус прятались среди высоких сосен, наезженная дорога тут обрывалась, а вниз вела узкая тропинка, где синело большое обрамленное сосняком озеро. Бросалась в глаза у главного корпуса высоченная железная мачта-громоотвод. Ни у домиков, ни у корпуса с бурой металлической крышей, усыпанной желтыми иголками, никого не видно. Остановившись у крыльца под сосной, Василий несколько раз «бибикнул», однако никто не вышел. Заходящее солнце позолотило вершины сосен, над ними, охотясь за мошками, летали стрижи. С озера слышалось негромкое кряканье уток, потрескивал нагревшийся за дорогу мотор. Какое-то новое, неизведанное чувство отрешенности от шумного мира постепенно охватывало Вадима. Но где же дед? Как он его встретит? Что-то подсказывало, что он, Вадим, обретет здесь нечто важное, значительное.
— Красивое местечко, — закуривая, равнодушно заметил Василий. Он прислонился спиной к сосне и, сощурившись, смотрел на озеро. — И рыбка тут клюет, попадаются даже судаки. Может, Григорий Иванович сети проверяет?
— Кого это ты привез, Василий? — услышали они густой басистый голос, будто прозвучавший с неба. Они невольно задрали головы и увидели на отдаленной сосне с обрубленной макушкой человека в резиновых сапогах, солдатской гимнастерке, седобородого с всклокоченными, тоже седыми волосами. Человек прилаживал к вершине тележное колесо. Через плечо у него потрепанная брезентовая сумка, очевидно, с инструментом, в руке алюминиевая проволока.
— Никак аиста хочешь привадить, Григорий Иванович? — спросил Василий.
— Жили тут аисты, да горе-охотнички, перепившись, в прошлом году затеяли на озере стрельбу и ранили одного… Ну и улетели они. А недавно снова пара появилась, я им гнездо подновляю.
Старик еще немного повозился на дереве, бросил вниз проволоку и ловко опустился по сучьям, как по лестнице. Вниз просыпались иголки, красноватая кора. Снял сумку, положил ее на ступеньку, пожал руку шоферу и внимательно посмотрел на мальчика. Глаза у деда серые, как у матери, только поменьше и посуровее, борода черная с густой сединой, к ней прицепились желтые иголки, в волосах не видно лысины. Высокий, крепкий на вид, вон как по деревьям лазает!
— Господи, никак, Вадик! — басисто воскликнул старик, делая шаг к внуку. Голос у него мужественный.
— Здравствуй, дедушка, — сказал Вадим, не зная, протянуть ему руку или по русскому обычаю поцеловаться. Только ведь до него не дотянешься. Дед сам нагнулся и мазнул по щеке бородой, от него пахло хвоей и смолой.
— Беда стряслась? Ну да ладно, потом поговорим… — Он тяжело поднялся на крыльцо. Будто сразу постарел: ссутулился, ясные глаза погасли, голова опустилась. Повернувшись к шоферу, бросил: — Разгружайся, Василий… Мясо — в холодильник, водку и прочее — в подвал. Когда ждать гостей?
— Завтра к вечеру, Григорий Иванович, — заторопился шофер, — Я их и привезу, а сейчас мне быстренько назад, что и дров не успею заготовить…
— Ладно, я напилю… с внучком, — он взглянул на Вадима, — Или ты и пилу в руках держать не умеешь?
Вадим промолчал. Пилу он в руках не держал, но, наверное, не такое уж это и искусство — дрова пилить.
— Дело немудреное, — вставил шофер.
— А нынче никто не пожалует? — спросил Григорий Иванович.
Василий тащил из «газика» ящик с бутылками пива. Егерь открыл ему дверь в корпус.
— Не-е, сегодня у них партийный актив. Все будут допоздна в клубе, а ужинать в «Витязе». Завтра утречком приедут опохмеляться…
Когда Василий скрылся в доме, дед повернул к внуку большую голову:
— Мать твоя писала… Значит, беда случилась? И давно?
— Позавчера, дедушка, — услышав, как стукнула дверь в коридоре, негромко ответил Вадим.
— Обоих?
— И меня, наверное, хотели, да я уехал из города…
— Как меня-то нашел?
— Дядя Арсений Хитров подсказал, — вздохнул Вадим. Последние часы новые яркие впечатления вытеснили горестные мысли о случившемся, а сейчас снова все нахлынуло. Вспомнился и контейнер с кирпичом… Глазам стало горячо, он стиснул зубы, приказывая себе не распускать нюни. Дед все понял, положил тяжелую морщинистую ладонь с вздувшимися синими венами на плечо мальчишки, прижал к себе.
— Я тут в глуши живу и ничего не знаю… Господи, какая беда! Отец твой вымаливать прощение не станет. А маму-то за что? У-у, звери-и… — Он скрипнул зубами, — Ты ничего этому… — он кивнул на дверь, за которой скрылся шофер. — Не рассказывал?
Вадим отрицательно покачал головой.
— Никому, сынок, ни слова, — заключил дед. — А тебя искать никто не станет, не такая ты шишка, чтобы тебя искать… И отца, и мать… да разве это люди? Когда же он, дьявол, насытится людской кровью? Хоть бы захлебнулся, убийца!..
— Ты про Сталина, дедушка? — сказал мальчик, хотя и знал о ком речь.
Сказал, чтобы не молчать, предательская слеза все-таки обожгла щеку, задрав голову и глядя на сосну с колесом, он спросил:
— Аист прилетит?
— Обязательно прилетит, Вадя, — глядя поверх его головы, ответил дед — Аисты всегда возвращаются в те места, где родились…
Работа у егеря Добромыслова была не слишком обременительная: числился он при лесничестве, а на самом деле заведовал турбазой «Саша», по-видимому, фамильярно названной в честь великого поэта, и когда требовалось, организовывал охоту для районного и областного начальства. Обычно осенью и зимой. И, как правило, для важных гостей из столицы. Остальными охотниками занимались другие егеря. Охотничье хозяйство в этой заповедной местности было обширным и охватывало несколько прилегающих районов. Тут еще сохранились глухие леса, где водились лоси, кабаны, лисицы, зайцы. Была и боровая птица, кроме глухаря. Местные охотники в сезон били в бору рябчиков, уток на озерах, которых в этих благословенных краях было великое множество. Для начальства выискивалась дичь покрупнее. Начальство само себе выписывало лицензии на отстрел любого зверя.
Григорию Ивановичу было 68 лет, после Колымского лагеря он так и не вернулся в Псков, точнее, ему не разрешили там поселиться, да и дом, в котором он жил, заняли другие люди, а семья распалась сразу после первого ареста. Жена, сын и дочь отказались от отца как врага народа. Ни одной весточки он не получил от них, хотя много лет подряд, используя свое право на одно письмо в месяц, писал в Псков. Уже вернувшись, узнал, что жена вышла замуж за военного-сверхсрочника и уехала с ним в Новосибирск. Дети обрели нового отца, который их усыновил. Не так жалел Григорий Иванович жену, как детей. Они еще были несмышленыши, когда его забрали, что им люди в головенки вдолбили, тому и поверили. Разыскав через старых знакомых адрес бывшей жены, он написал письмо сыну и дочери. И примерно через месяц получил ответ: сын сообщал, что он женат, у него ребенок, он член партии и у него совсем другая фамилия. Добромыслова он почти не помнит. Своим отцом считает Родионова, усыновившего и вырастившего его. Что-то в этом роде написала и дочь из другого города. Дочь была старше сына на два года. Ни сын, ни она не сказали своих адресов, из чего можно было понять, что с родным отцом они не желают поддерживать отношения. Письмо переслала им Мария — его бывшая жена. Сама же не написала ни строчки. В первый раз освободившись через семь лет, Григорий Иванович прожил в ссылке почти столько же, потом еще один арест и, наконец, освобождение в 1948 году. Пять лет он на свободе. То, что вдали от людей, его не смущало, наоборот, устраивало. За свою арестантскую жизнь он сильно разочаровался во многих людях.
И Григорий Иванович поставил на своей семье, как говорится, крест. Уж кто-кто, а Мария-то знала, что он ни в чем не был виноват, посадили его по подлому доносу сослуживца, о чем он узнал от следователя. В конце тридцатых годов Добромыслов работал в Пскове начальником цеха завода радиоаппаратуры. В партии не состоял, а его заместитель, коммунист, совершенно бездарный человечишка, метил на его место, первые его два доноса не сработали, хотя в органах он и попал на заметку, но директор, высоко ценивший Добромыслова, не дал того в обиду, а вот после третьего доноса и он ничего не смог сделать: Григория Ивановича ночью арестовали. Обвинили его в передаче радиодеталей немецким шпионам, которые с нашей территории передавали по рации в Берлин секретные сведения. Услышав это нелепое обвинение, Добромыслов рассмеялся в лицо следователю, о чем жалеет до сих пор: нервный и злобный, как хорек, горбоносый следователь приказал двум стражникам держать его, а сам почти насквозь прожег папиросой подбородок, как раз в ямочке, которая под нижней губой. Ожог не лечили и остался безобразный след. Выйдя на свободу, Добромыслов отпустил бороду, чтобы скрыть изуродованный подбородок, и с тех пор носил ее. Борода у него широкая, спускается на грудь.
Очень хотелось Григорию Ивановичу по возвращении посмотреть в глаза доносчику, но тот после его ареста быстро пошел в гору и из Пскова переехал в Москву, его взяли в министерство легкой промышленности. Или привычка — он работал на Колыме на лесоповале — или отвращение к окружающим его людям, но Добромыслова неудержимо потянуло на природу, в лес. Псковский начальник милиции, вызвавший его по возвращении на беседу, предложил место егеря в Пушкиногорском лесничестве. Оказалось, что сам он охотник и частенько наведывается в те места, богатые еще зверем и птицей. При нем позвонил начальнику МГБ, тот не возражал. Так Григорий Иванович и попал в лесничество. Женатые лесники не очень-то хотели в этакой глухомани жить — до ближайшей сельской школы четырнадцать километров! — а холостяку поневоле Добромыслову это отдаленное место подходило как нельзя лучше. Несколько лет он проработал егерем, до лагеря увлекался охотой, считался удачливым стрелком. Бывал и в этих краях, тут раньше волки водились и резали колхозный скот. Приходилось зимой выезжать на облаву с флажками. Жил он на берегу лесного озера в небольшом домике лесника, немудреное хозяйство вел сам. А года три назад крупный псковский начальник, приехавший сюда поохотиться, высказал мысль, что неплохо бы тут построить небольшую турбазу для охотников и рыбаков. Районное начальство, всегда сопровождающее псковское, приняло это к сведению и вскоре приехала бригада строителей и за полтора месяца отгрохала главный корпус барачного типа, шесть комнат с печами и даже небольшим банкетным залом. Немного позже поставили на берегу русскую баню, тогда еще саунами не увлекались. И отныне Григорий Иванович должен был все это хозяйство содержать в порядке, ему в избе поставили рацию, по которой сообщали, когда ждать гостей. К их приезду нужно было протопить баню, поставить сети, чтобы была рыба на уху, а захотят гости поохотиться — сопровождать их.
Все это строилось, разумеется, не для обычных отдыхающих, а для начальства. Таких рыболовно-охотничьих закрытых турбаз строилось много, как и загородных вилл для хозяев городов и областей. Иногда просто вешали на дороге «кирпич», мол, проезд воспрещен, иногда выставляли милицейский пост.
По-видимому, начальник милиции был неплохой психолог: он, конечно, не верил, что Добромыслов был немецким шпионом, определив его на лесную сторожку, просто знал, что лишнего болтать не будет. Кто побывал в лагерях, тот ведет себя на воле тихо-мирно. Вместе с псковскими руководителями не раз наведывался на турбазу и начальник милиции. Радушно здоровался с Григорием Ивановичем, привозил ему в подарок пистоны, бездымный порох, гильзы к ружью двенадцатого калибра.
За годы неволи Добромыслов привык ко всему, вряд ли его можно было чем-нибудь удивить. И там лагерное начальство любило охоту-рыбалку, устраивало на лесных заимках гульбища с «мамзелями» из женского барака, как выражается шофер Вася Лукьянов. По его глубокому убеждению, в России, если кто и живет в свое полное удовольствие, так это партийные и советские начальники, ну и, конечно, энкавэдэшники с эмгэбэшниками. Эти всегда при власти, а для всех смертных в СССР они есть самое страшное и беспощадное начальство. Забирают ночью не гражданские, а люди в зеленой форме и при погонах…
Научил лагерь Добромыслова и далеко вглубь своей души запрятать былую гордость, нетерпимость к лжи и несправедливости. Чтобы выжить в этом аду, нужно было обезличить себя, стать тем номером, под которым ты значился. На работе он не надрывался, но и не лез из кожи, чтобы заслужить благорасположение начальства. А главное — научился быть равнодушным и нечувствительным к боли, душевным страданиям. Будто жил в плотном коконе. Не сразу он этому научился: поначалу доставалось и от лагерного начальства и от уголовников. Один невзлюбивший его пахан даже приговорил его к смерти за строптивость, да счастливый случай помог: «пахана» самого урки зарезали, оказалось, он и сам нарушил воровской закон, а это никому у них не позволяется.
Как говорится, на собственной шкуре испытав, что такое несправедливость, обман, предательство, Григорий Иванович уже ничему больше не удивлялся. От своих родителей он много слышал о дворянской чести, дуэлях, рыцарстве, а после революции все эти понятия начисто исчезли, были вытравлены из сознания людей. На смену пришли другие моральные «ценности»: предательство, донос, оговор, хула Бога, рабская преданность вождям, тупое исполнение приказов свыше, свято верить всему, что пишут в газетах и говорят по радио, проклинать все темное прошлое и восторгаться светлым настоящим, социалистически-коммунистическим… Будто гигантским сачком с мелкой ячейкой вылавливались из косяков оболваненных людей яркие личности. Вылавливались и уничтожались. А покорный им народ «вожди», не стесняясь, открыто называли «коллективом», «массами», «толпой». Чтобы выжить в это страшное время, нужно было не высовываться, пригибать голову, чтобы остро наточенная коса произвола не отхватила ее, загонять индивидуальность в глубину своего «я» и быть похожим на всех остальных, кто тебя окружает, больше молчать и слушать, чем говорить, потому что твои слова при желании всегда можно повернуть против тебя же самого…
Вот так и жил на турбазе «Саша» Григорий Иванович до приезда своего внука Вадима. На лоне великолепной природы он, конечно, отходил душой от прошлого, всю свою неизрасходованную доброту от обратил к лесу, озеру, животным, птицам. И не скучал без людей, потому что те люди, что приезжали сюда, мало чем отличались от тех, кого он привык опасаться… Нет, злости у него к ним не было — природа постепенно вытянула из него всю злость на искалеченную жизнь, погубивших его людей, человеконенавистнический строй, будто в насмешку на весь мир называвшийся самым лучшим, самым гуманным, самым человечным… Рассказ мальчика снова разбередил душу: он знал, что в этой стране возможны любая несправедливость и зло. А народ будет молчать или «одобрять» — так он приучен с семнадцатого года… Тебя назвали врагом народа и все этому должны верить. Те, кто арестовывают и забирают, они знают что делают, а народ ничего не знает. Да и откуда ему знать? На это и существуют органы… Иногда даже сын не догадывается, что его отец враг народа. Вот Павлик Морозов догадался и донес на отца, за что ему памятник поставили! А все дети в стране должны восхищаться его бессмертным подвигом! Живите, дети, и зорко приглядывайтесь к своим родителям: не враги ли они народа? А если вам покажется, что это так, то немедленно доносите на них в органы и «великий вождь», учитель и друг детей одарит вас на портрете сквозь черные усы благосклонной улыбкой…
Если то, что происходит вокруг и было открыто Григорию Ивановичу, правда, какой ценой досталась ему это открытие! — то другие жили как во мгле. Известный английский фантаст Герберт Уэллс написал книгу с подобным названием «Россия во мгле». Даже разрекламированная беседа в Кремле с мудрым Ильичом не развеяла мрачных прозрений Уэллса о будущем России. В этой проклятой мгле народились новые поколения, но так как они никогда не видели истинного света, не верили в Бога, не жили по-человечески, откуда им было знать, что существует другой мир? Мир свободы, гласности, где личность и талант не подпадают под общую уравниловку, зреют и развиваются по законам природы. «Строители коммунистического общества» позаботились, чтобы история России стала удобной для них, поэтому они исказили ее, извратили, подогнали под свои убогие критерии, а чтобы люди не узнали правду извне, возвели непроницаемый «железный занавес», пострашнее Китайской стены. Только для избранных изредка и ненадолго приоткрывалась калитка в другой мир, но если счастливчик начинал много болтать, его тут же убирали, можно было только хулить тот «проклятый капиталистический мир». И его хулили все: подкупленные писатели, публицисты, ученые, композиторы, художники. Цивилизованные страны обгоняли нас по всем показателям, достигли небывалого уровня развития техники, науки, культуры, жизненного уровня, а мы, полуголодные, нищие, необразованные, гордо отворачивались от них, обзывая загнивающим капитализмом и во все горло орали на первомайских и ноябрьских демонстрациях славу и ура нашей самой прогрессивной системе, нашим «гениальным» вождям, нашему социалистическому образу жизни, где так вольно дышится советскому человеку… Орали, что весь мир будет коммунистическим и при этом еще потрясали атомным оружием… И весь цивилизованный мир с ужасом и страхом смотрел на некогда великую Россию, превращенную безграмотными тиранами —«вождями» в один сплошной концентрационный лагерь, в Гулаг! Смотрел, слушал и верил своим ученым-идеологам, утверждавшим, что советский человек — это чудовище, способное перегрызть глотку любому цивилизованному человеку из другого мира… Безграмотные вожди безграмотно и управляли страной, точнее, разоряли ее, а грамотные специалисты прикидывались тоже безграмотными, иначе было не сносить головы. Дураки не любят умных. Истинно грамотных и умных специалистов Григорий Иванович встречал только в лагерях, на приисках, лесоповалах: конструкторы, инженеры, ученые, крупные военачальники вручную валили бесконечную тайгу, чуть ли не на себе таскали в кучи могучие деревья, которые большей частью невывезенными так и сгнивали здесь.
Россия во мгле. Такой видел свою страну Григорий Иванович. Видел и молчал, потому что не хотел еще раз пройти все круги ада в лагерях, где истина-то ему и открылась. Да и что толку бы было, если бы он и заговорил? Кто бы его слушал? Разве что следователь на допросах… Бесполезно что-либо говорить глухим людям, которых давно уже приучили белое называть черным и наоборот. Людям, которые два дня в неделю пьют водку, потом нарабатывают с похмелья брак, но это, как ни странно, никого не волнует. И брак покупают, потому что другого-то, получше, ничего нет. Усредниловка и уравниловка были во всем: талантливых, способных не любили в коллективах, они выделялись и потому раздражали. А стимула что-либо сделать лучше других не было. Никому это не нужно. Миллионы рационализаторских изобретений пылились в папках в шкафах, никто всерьез не был заинтересован ни в повышении производительности, ни в модернизации хозяйства. Не было Хозяина, были лишь винтики-шурупчики, а что с них спрашивать? А болтовня про социалистические обязательства и соревнования была лишь очередным прикрытием бесхозяйственности, распада. Выдумывали стахановцев, героев пятилеток, выматывали людей ради обыкновенной показухи. Так родилась «приписка» рекордов, успехов, побед…
И еще сделал одно открытие для себя Добромыслов: необразованные правители интуитивно ненавидели высокообразованных людей, особенно старой закалки, потому что нынешнее образование было примитивным, шаблонным. Истинная интеллигенция была истреблена, а новой не народилось, да и не могло ее народиться, ибо качества, присущие истинной русской интеллигенции XIX века, огнем и мечом вытравлялись из сознания советского человека. Даже лживая литературно-научная элита, верой-правдой служащая правящей верхушке, ничего общего не имела с настоящей национальной интеллигенцией прошлого. Две популяции людей вырастила советская власть за десятилетия своего существования — это командно-партийная элита, как правило грузные коренастые, отъевшиеся на дефицитных продуктах мордастые безликие личности, ни уха ни рыла не разбирающиеся в тонкостях возглавляемых ими ведомств, и как ржаное поле ранжирно-одинаковые, почти все на одно лицо трудящиеся города и деревни. И там и там таланты и личности выдергивались как в поле сорняки. Великий «пропольщик» всех времен и народов со своими верными слугами-надзирателями безжалостно «выпалывал» все, что выделялось из ряда… Вот почему послереволюционный русский народ и его бдительные надсмотрщики, каждый имел свое общее лицо. Масса трудящегося пролетариата и крестьянства и менее малочисленная, но зато во много крат прожорливая элитарная каста руководящих работников. Эти популяции разительно отличались друг от друга: первые плохо одетые, багроволицые от выпитой некачественной бормотухи, пустоглазые, вторые — упитанные, с животами и животиками, квадратнолицые с холеными руками и тоже розовыми лицами, но не от дешевого портвейна, а от хорошего марочного коньяка, икры, крабов, севрюги-осетрины и прочих деликатесов. В стране образовались два класса, причем, господствующий класс партийно-советской элиты иезуитски выдавал себя за радетеля и чуть ли не слугу трудящегося народа, который боялся и презирал. Различие было даже больше, чем между помещиками и крестьянами, рабочими и фабрикантами, Те обязаны были заботиться о своих людях, хотя бы как рачительные хозяева, а нынешним «вельможам» можно было заботиться лишь о самих себе, а о народе органы позаботятся… Что и было.
Григорий Иванович последние несколько лет в основном имел дело со «слугами народа». Правда, так они величали себя лишь на своих съездах и в печати, а на самом деле были советскими господами и на народ-чернь смотрели с презрением и старались не иметь с ним дела, перепоручая все это помощникам, заместителям. Собираясь на турбазе «Саша», советские господа не стеснялись егеря, привыкли, что он глуховатый молчун да и появляется среди них, когда позовут. Некоторые — кто поумнее — нутром чувствовали, что старик не так-то прост, но это как-то мало их занимало. Егерь был приставлен обслуживать их, водить на охоту, выполнять их прихоти. Одним словом, ублажать. На него и смотрят, как смотрят господа на слугу. У них был свой сытый, сладко-пьяный мирок и они знали, что тут хозяева. Все свои и никто никого не продаст. И многие важные вопросы, связанные с ростом их благосостояния, решались именно здесь. Разнежась после баньки, они приглашали Добромыслова за стол, угощали, но, убедившись, что тот трезвенник, отстали, хотя и считали это чудачеством. И потом, от их пиршеств всегда кое-что и оставалось, так что егерь не должен быть на них в обиде. Его и своих личных шоферов ценили за молчание: рассказывать кому-нибудь про то, что случалось на турбазе, было преступлением. Такой прислужник немедленно изгонялся и на его место заступал другой, который умел держать язык за зубами. Бояться-то им, конечно, было некого, сами хозяева, но береженого, как говорится, Бог бережет… А если жены узнают про «мамзелей», которые им в дочери годятся? «Мамзели» тоже подбирались не болтливые, из технических секретарш, комсомольских работников, буфетчиц, стенографисток-машинисток.
Григорий Иванович понимал, что если Вадим останется на турбазе, то это хозяевам не очень-то понравится, опять же лишний глаз… А в хорошем загуле всякое бывает! Кому приятно, чтобы тебя увидели в непотребном виде?.. В любом случае до осени внук поживет с ним, скажет, что приехал на каникулы, а дальше видно будет… Не век же сидеть ему, старику, на турбазе «Саша»? Правда, до приезда Вадима он полагал, что можно тут и закончить свой век. Жить вдали от шума городского ему нравилось. Пока крепок и проворен, на охоте его будут держать, а захворает, ослабеет, другого, помоложе найдут…
— Дедушка, вернутся папа и мама? — спросил Вадим.
Они пили чай в домике Добромыслова, хотя у завтурбазой и была комната в главном корпусе, Григорий Иванович предпочитал жить в бревенчатом домике лесника. Кухня с русской печкой и квадратная комната с тремя окнами. Здесь нашлось место и Вадиму. Дед притащил из кладовки узкую железную кровать, матрас, постельные принадлежности. Выстиранное белье, продукты, в общем, все необходимое привозил Василий из райцентра, так что Григорию Ивановичу не так уж часто приходилось туда ездить на велосипеде. Хлеб и кое-какие продукты он покупал в крошечном сельмаге, что в трех километрах от турбазы. Деревня называлась Зайцы. В ней было всего тридцать дворов.
— Тут приезжает один… из Пскова, я попробую узнать у него, — помолчав, ответил дед. Он пил чай из большой белой кружки, перед ним стояла банка с черносмородиновым вареньем и плоская деревянная тарелка с хлебом и нарезанной вареной колбасой. — Он неплохой человек, хотя и начальник милиции. Не заносится. Помог сюда определиться. Думаю, знает, что никакой я не шпион и отбухал в лагерях зазря.
— Я в школу не пойду, — сказал Вадим — Учителя врут и красный галстук я больше никогда не надену.
— Что же ты будешь делать? — дед поставил кружку на деревянный незастланный клеенкой стол и посмотрел на мальчика. Брови у него густые, темные, а глаза грустные. Лоб прорезали глубокие морщины.
— Тебе помогать.
— Значит, охотником?
— Нет, птиц и зверюшек я убивать не буду, — понурился Вадим, — Вот разве рыбачить… Научусь еду готовить, убирать в домиках, баню топить.
Нос у мальчишки облупился. Темно-русая челка отросла и налезает на выгоревшие брови.
— Не место тебе здесь, сынок, — вздохнул Григорий Иванович, а где его место, он и сам не знал. В школу мальчишку, конечно, нужно определить, есть теперь школы-интернаты. Там учатся и живут. Какая ни есть школа, а учиться нужно. Учителя врут… Не учителя виноваты, а вся система воспитания детей. В городе было бы получше, но в город мальчишке путь заказан… Энкавэдэшники подберут его и определят куда-нибудь в специальный детдом. И сколько егерь не ломал голову, ничего толкового не смог придумать. Близких людей почти не осталось, да и не каждый примет в семью сына врагов народа. Ладно, Андрея Белосельского забрали, он горячий, не сдержанный на язык, но дочь Марию-то с какой стати? Она работала в Пушкинском доме, занималась литературой, казалось бы, далека от всякой политики… Впрочем, это не имело никакого значения, повод могли найти любой, придумать. Значит, чем-то не угодили властям Белосельские, вот их и убрали. Люди за одно неосторожное слово, анекдот сидели по десять лет, за горсть зерна…
— А где мне место? — вскинул на деда свои большие серые глаза с зеленым ободком мальчик. И в них была взрослая, неизбывная тоска. Может, лучше было бы умереть? И он рассказал про то, как с лебедки сорвался контейнер с кирпичом и чуть не убил его… Но какая-то непостижимая сила оттолкнула его от опасного места.
— Бог тебя спас, сынок, — помолчав, произнес дед. — Значит, ты угоден Богу.
— Бог? — наморщил лоб мальчик. — Да нет, скорее, инстинкт самосохранения.
— Но ты же не видел как оборвался трос?
— Не видел…
— То-то и оно! — сказал Григорий Иванович и повернул бородатое лицо к небольшой иконе в углу, перекрестился.
— Я даже креститься не умею…
— Как-нибудь сходим в церквушку, — сказал дед. — Хорошая деревянная часовенка, много икон и люди туда приходят хорошие.
— Ты тоже веришь в Бога?
— Если бы я не верил в Него, то сложил бы свою голову на Колыме, — торжественно произнес старик.
Он поднес кружку к губам, отхлебнул и откусил от бутерброда. Зубы у него с желтизной и редкие — болел в лагере цингой — прятались в бороде и усах, на лоб налезали седоватые пряди волос, видно, дед сам себя спереди с висков подстригает ножницами. Сзади не достать, и волосы, закрывая уши, спускаются на воротник серой рубахи. Нос у деда широкий и прямой с крошечными дырочками, будто их натыкали иголкой.
— Как говорится, утро вечера мудренее, — встал он из-за стола. — Пошли на озеро, сети поставим…
— Я не умею.
— Велика наука! Будешь грести… На лодке-то катался?
— С папой… давно.
— У нас тут днем жарко, а ночью хоть на печку полезай, — сказал Григорий Иванович, — Надень резиновые сапоги, а чтобы не свалились, намотай портянки. Поеду на днях в райцентр, куплю тебе подходящую одежонку и обувь.
— У меня деньги в Острове украли, — вздохнул Вадим — Много…
— Ну и народ пошел! — покачал головой дед. — С нищего последнюю рубашку снимут!
Выйдя из дома и увидев, как розово вспыхивают зеленые сосновые иголки, а озеро будто разбавили суриком, Вадим впервые за эти трагические дни почувствовал некоторое облегчение. Прямо у берега, где к вбитым в землю железным трубам были привязаны цепями четыре крашеных лодки, плавали несколько коричневых уток. Они неторопливо отплыли к камышам. На сверкающей зеркальной воде остался волнистый след.
— Еще непуганые, — проводив их взглядом, заметил дед. — Я тут не разрешаю палить, так вот понимают и не боятся.
Одна лодка с веслами не была замкнута. Дед принес из сарая мешок с сетями, кусок брезента. На корме темнели две железяки, по-видимому, якоря, поблескивала набравшаяся вода. Вадим взял алюминиевый ковш и стал вычерпывать.
— Ладно, Вадик, все образуется, — сказал Григорий Иванович, сталкивая лодку в воду — Живы будем, не помрем!
— А папа и мама? — печально посмотрел на него мальчик.
— Все в руках Божьих, — налегая на весла, глухо уронил Добромыслов.
Постепенно Вадим втягивался в жизнь на турбазе «Саша». Опасения егеря, что гостям не понравится появление мальчика, не оправдались. Приезжие просто не замечали его, да и внук старался поменьше попадаться им на глаза, обычно уходил дотемна в лес, который буквально заворожил его. Мальчишка, безвыездно живший в огромном городе, вдруг по воле случая очутился на природе. Здесь все было внове для него: изменчивое небо над головой, лес с его сюрпризами и тайнами, большое озеро с лилиями и кувшинками, а главное — благодатное спокойствие и тишина. Конечно, случалось, в непогоду и озеро подавало свой голос, ударяясь волнами в берег, стонали, протяжно скрипели деревья, просыпая на землю сухие иголки и листья, вскрикивали чайки и другие птицы, ударяли в камышах крупные щуки, но это был другой шум, не городской и он не нарушал душевного равновесия. Если первое время Вадим старался далеко не уходить от турбазы, то позже стал все глубже забираться в бор. У него оказалось хорошо развитым чувство ориентации, он всегда безошибочно находил дорогу назад, даже не прибегая к помощи Султана — молодого рослого черно-белого кобеля с острыми стоячими ушами. Дед сказал, что эта помесь лайки и овчарки. Султан быстро подружился с мальчиком и стал постоянно сопровождать его в лес. Бежал всегда впереди с закрученным бубликом хвостом, часто нырял в заросли, иногда вдали слышался его возбужденный, заливистый лай, наверное, преследовал какого-нибудь зверька. Возвращался к мальчишке взъерошенный, с высунутым красным языком, с которого обильно стекала слюна.
Султан привык, что на турбазу приезжают незнакомые люди и мало обращал на них внимания, разве что охотно принимал угощение. Он был незлой и не назойливый. В тот первые день, когда Василий привез Вадима сюда, Султан до вечера не появился у домика лесника. Он был пес самостоятельный и без хозяина мог шастать по лесу. Стоило загреметь цепью на берегу, как он мчался к лодке, вскакивал в нее и устраивался на носу. С интересом наблюдал, как Григорий Иванович вынимает из мокрой спутавшейся сети крупную рыбу, но близко не подходил. Однажды щука схватила его за лапу, деду пришлось ножом разжимать ей челюсти.
Бывало, и по полмесяца никто не наведывался на турбазу, а случалось, на неделе по несколько раз. Это когда районное начальство принимало в Пуш-горах, как местные называли свой поселок, приезжих из Москвы или Ленинграда. По рации «Урожай» сообщали время приезда, Григорий Иванович отправлялся баню топить, а Вадим шел накрывать в небольшом банкетном зале стол. Он был длинный, со множеством стульев по бокам, как в зале заседаний. Доставал из шкафа льняные цветные скатерти, тарелки, стаканы, рюмки. Если была рыба в холодильнике, то на газовой плите с большим красным баллоном в узком железном ящике варил уху. Научил дед, вот только соль не решался класть в большой закопченный алюминиевый котел, то пересол, то недосол. Когда уха закипала, звал Григория Ивановича, и тот сам солил. Чтобы уха была прозрачная, нужно было нарезать кружочками морковь, шумовкой снимать накипь, выдержать на малом огне с полчаса, разумеется, рыба должна быть крупная: судак, окунь, щука. Уха считалась готовой, когда рыбьи глаза побелеют.
Гости обычно прибывали после пяти к ужину. На двух, иногда на трех машинах. Как правило, на «газиках», но проходили сюда и «Победы». Василий проворно приносил в банкетный зал ящики с пивом, водку, коньяк, разные деликатесные закуски, а гости, сопровождаемые кем-нибудь из местного начальства, осматривали местность, любовались видом на красивое озеро, слушали крики озерных чаек, кряканье уток. В основном это были хорошо одетые упитанные мужчины среднего возраста с начальственными барскими лицами. Для тех, кто изъявлял желание поохотиться или порыбачить, в кладовке висели на вешалке брезентовые штормовки, длинные плащи, клеенчатые шляпы, стояли в ряд разнокалиберные резиновые сапоги. В металлическом ящике хранились смазанные ружья, коробки с патронами. Ящик запирался висячим замком и ключ хранился у егеря в охотничьем домике. Под навесом у сарая стояли оснащенные бамбуковые удочки, на полке — деревянные коробки с дырочками для червей. Так что приезжие могли быстро переодеться, взять снасти и отправляться на добротных лодках на вечернюю зорьку, что некоторые и делали. Где копать червей, егерь показывал. Сам он этим делом не занимался. Впрочем, кто приезжал на рыбалку, привозили наживку с собой, как и снасти. Но чаще всего приезжие перепивали, пошатываясь, разбредались по домикам, а утром, опохмелившись, плыли к Дикому острову рыбачить. Остров был небольшой, сплошь заросший в берегах высоким камышом, на нем возвышались десятка два исполинских сосен, там был рыбацкий шалаш, стол из березовых жердин, скамьи. Все это сколотил Григорий Иванович. Вадим видел с берега, как вечером поднимался голубоватый дымок над островом. Это когда приезжали сюда настоящие рыболовы, а не просто отдыхающие.
В тот августовский день на турбазу пожаловали на «газике» четверо гостей с Василием Лукьяновым. Двое были в выгоревших брезентовых куртках, болотных сапогах с завернутыми голенищами, с ружьями и рюкзаками. Явно охотники. А двое в обычных костюмах. По тому как один из приезжих с достоинством, но тепло поздоровался с егерем, Вадим понял, что он тут не впервые. Надо отдать должное Григорию Ивановичу, какое бы высокое начальство не приезжало, он со всеми был одинаково вежлив и ровен. И намека не было на заискивание, так въевшееся в плоть и кровь обслуживающего руководство персонала. Без нужды ни с кем первый не заговаривал, на вопросы отвечал кратко, с достоинством. И даже подвыпившие не пытались с ним фамильярничать, назойливо звать к столу и совать чуть ли не в нос стакан с водкой. Шофер, когда оставался на базе до утра, не отказывался от подношений, а захмелев, охотно рассказывал всякие байки и вообще рад был услужить любому. Он и отводил некоторых изрядно захмелевших гостей по домикам, как говорится, под белы ручки. Улыбчивый, веселый, Василий находил со всеми общий язык.
Двое в охотничьих куртках и сапогах были из Москвы: невысокий, толстый с небритыми колючими щеками и такой же колючей коротко остриженной круглой головой оказался писателем Семеном Ильичем Бровманом, автором детективных повестей и сценариев. Умные душевные сыщики не хуже Шерлока Холмса раскрывали самые запутанные преступления. И никогда не стреляли в бандитов и убийц. Их оружие — интеллект. Об этом говорил сам подвыпивший автор. Второй — высокий с густыми черными усами и крупным бугристым носом был военным. Писатель панибратски звал его Майором. Они прослышали от псковитян про эти благословенные места и вот на три дня выбрались поохотиться, а сопровождали их «ребята» из местных органов. Положим, солидного дядечку в сером костюме и синей рубашке с галстуком, который заговорил с егерем, как старый знакомый, вряд ли можно было причислить к «ребятам». Как впоследствии и оказалось, он и был тем самым начальником из псковского МВД, который направил на эту турбазу Григория Ивановича. А приехавший с ними тоже в костюме и при галстуке — начальник базы райпотребсоюза Синельников. Он обеспечивал выпивку и закуску, а также боеприпасы к ружьям. Даже прихватил два новых спиннинга с катушками. Начальника из псковского МВД звали Борис Львович Горобец, был он коренаст и плешив, рыжеватые кустики возле ушей завивались колечками, толстые губы придавали ему добродушный вид. Он часто улыбался, беззлобно подтрунивал над «торгашом», как он называл начальника базы. Тот забыл взять блесны к спиннингам — новинке еще в то время. Перед Майором из Москвы и писателем Горобец держался подчеркнуто вежливо, даже услужливо: сводил их на пристань, предложил сплавать на Дикий остров, но Майор отказался. С остальными Борис Львович не церемонился: «тыкал», с добродушной улыбочкой отдавал разные приказания, услужливый Лукьянов постоянно был у него на побегушках. В общем, держался хозяином. «Торгаш» преданно смотрел ему в глаза и не обижался на шутки, даже когда Горобец назвал его «хитрозадым жуликом».
Поначалу все четверо после бани с пивом и вяленой плотвой плотно засели в «банкетке», как Лукьянов называл небольшую квадратную комнату, обитую деревянными панелями для застолий. Оттуда слышались громкие голоса, взрывы смеха, из открытой форточки валил папиросный дым. Воробьиная семья, жившая под застрехой, перелетела на сосну и оттуда базарно чирикала, будто укоряла подгулявших «царей природы». Вскоре позвали шофера и Григория Ивановича, последний заглянул на минуту и вскоре вышел — он не пил и к нему особенно не приставали — а Вася застрял. Он ведь парил вениками гостей в горячей бане, вместе с кипятком плеская на каменку и пиво, распространяющее густой хлебный дух. И уже изрядно был навеселе. С начальником милиции Лукьянов мог спокойно садиться за руль в любом состоянии. Если и встретится гаишник — так честь отдаст…
Иногда кто-нибудь из гостей выходил из «банкетки» и шел в уборную, спрятавшуюся неподалеку меж молодых елок. «Торгаш» мочился прямо с крыльца. Видно было, что он больше всех опьянел. Лицо побагровело, глупо похихикивал и уже фамильярно обращался к москвичам и Горобцу, тот морщился и довольно резко отвечал ему, но Синельников не унимался: лез с разговорами, суетливо наливал водку в рюмки, брызгая на льняную скатерть, расхваливал нежную семгу, которую ему «ба-альшой» московский приятель выделил для самых дорогих гостей…
Вадим сидел на крыльце дома егеря и распутывал «бороду» на спиннинговой катушке. Он никак не мог научиться забрасывать блесну и не сделать «бороду». Это его злило, проклятый ком из зеленоватой жилки было не так-то просто распутать… Все ведь делал так, как учил дед, случалось, несколько раз удачно забрасывал блесну, пусть недалеко, но без «бороды», но чаще жилка путалась, на катушке а медная блесна шлепалась рядом с лодкой. Вадим был упрямым парнишкой и раз за разом прямо на берегу бросал блесну, старательно распутывал «бороды», но отступать не собирался. Султан безмятежно лежал неподалеку от курятника, явно вызывая негодование белого поджарого петуха.
Дергая гордо посаженной на длинной шее головой с пунцовым, загибающимся в сторону гребнем, косил на собаку красноватый глаз, испускал негромкое квохтанье, настораживая кур, которые совсем не боялись Султана и частенько прямо у него на глазах клевали из алюминиевой миски с остатками собачьей еды. Впрочем, и Султан не обращал на них внимания, как и на нахальных воробьев, гораздо чаще кур облеплявших его миску. А один нахал чуть ли не наступал ему на лапы, намереваясь склюнуть крошку с черного носа. Этого пес отгонял, как назойливую муху, движением головы.
Солнце спряталось за кромкой соснового бора, остроконечные вершины стали пурпурными, а выше горело небо, постепенно меняя оттенки: если узкие неподвижные облака еще были розовыми, то выше их медленно набухала густая синева с розовыми прожилками. Это была не туча, а неумолимо надвигающаяся ночь. Если в городе после жаркого дня в доме было душно, то здесь ночь всегда приносила прохладу. И почти сразу, как высыпят звезды. Глядя на позолоченное закатом притихшее озеро, а оно всегда к вечеру становилось зеркально-чистым, уже не хотелось выкупаться. Что-то было тревожное в этом безмолвном спокойствии. Казалось, в темной глубине затаилось огромное водяное существо, способное запросто схватить тебя за пятку и утащить на илистое дно…
Григорий Иванович отнес в хлев борову пойло, загнал кур в низкий курятник с оцинкованной сеткой и толевой крышей. Курятник примыкал к дровяному сараю. На озере покрякивали утки, еще звенели в темнеющем небе стрижи. Их много селилось на турбазе. Вадим долго не мог понять, где их гнезда, но потом заметил, как черные птицы с длинными узкими крыльями и коротким хвостом стремительно залетают в четыре скворечника, прибитых к соснам. Жили на территории и дятлы. Это они продолбили на дощатых скворечниках небольшие дырки, из которых торчала солома. Дятлы делали отверстия, а скворцы — это дедушка сказал — каждую весну затыкали их сухой травой. А вот почему дятлы чудят, он не смог объяснить.
Гости еще гуляли в «банкетке», из форточки тянулась струйка сизого табачного дыма, кто-то смутно белевший в рубашке стоял на крыльце и икал. В руке у него розовел огонек папиросы. Огонек то поднимался вверх, то снова опускался вниз. Вадим знал, что дедушка не ляжет спать, пока приезжие не угомонятся. Пьяные люди могут и горящую спичку бросить на усыпанные сухими иголками тропинки и нужно следить, чтобы не вздумали купаться или плавать на лодке. Чуть смазанная с одной стороны луна уже посеребрила озеро, разлила мертвенный свет по траве, камышам. На всякий случай одна лодка была всегда спущена на воду и не замкнута. Весла в уключинах. Егерю уже приходилось вытаскивать из воды далеко заплывших нетрезвых любителей приключений.
— Дедушка, так тихо и красиво тут, а они пьют и курят в душной комнате, — заговорил Вадим, когда Григорий Иванович присел на скамейку у крыльца. — Чудные люди!
— В городе пьют и сюда приедут — пьют, — подтвердил Григорий Иванович — Я сам думаю: отчего пьют? Ладно, работяги, серые мужики, а эти-то — господа! Хозяева жизни.
Отец выпивал лишь по старинным праздникам, перед арестом бросил курить, да и знакомые их никогда не перепивали. Бывало, отмечали какое-нибудь редкое событие, вроде дня рождения, так пили шампанское, коньяк и очень понемногу. Двух-трех бутылок с лихвой хватало на застолье из пяти-шести человек.
— После переворота в семнадцатом люди стали много пить на Руси, — глядя на расстилающееся перед ними озеро, сказал дед. — Я думаю, это от духовной бедности нашей жизни. Мы ведь отгорожены от всего мира, что там, за «Китайской стеной» — никто толком не знает, как никто не знает, что происходит и за Кремлевскими стенами. Что еще подлого и страшного замышляют «вожди» для народа? Умные люди давно не ждут от советской власти ничего хорошего, вот и глушат себя водкой… — Григорий Иванович бросил косой взгляд на освещенный корпус и понизил голос: — Да что мы на ночь завели тоскливый разговор?
Дед, как и отец, не скрывал своих мыслей от мальчика. Помнится, когда в школе задали на дом сочинение на тему: «Павлик Морозов — гордость нашей пионерии!» и Вадим с каким-то вопросом обратился к отцу, тот сказал, что Павлик Морозов — это чудовищное порождение советской системы, и он, Белосельский, считал бы себя несчастным человеком, если бы его сын хоть чем-нибудь походил на этого маленького уродца с красной тряпкой на груди. И Вадим написал в сочинении, что Павлик Морозов очень плохо поступил, что донес на родного отца… Учительница русского языка и литературы — она была высокого мнения о мальчике — порвала сочинение, а ему посоветовала написать про Чкалова — легендарного летчика, погибшего при испытании нового истребителя. Чкалов Вадиму нравился и он получил за сочинение пятерку.
Запомнилось ему и еще одно выражение отца. Был Первомай, и все ребята должны были прийти к школе в праздничной одежде с выглаженными красными галстуками. Вадим попросил мать выстирать и выгладить галстук. Отец как раз пришел с работы. Увидев мать у стола с утюгом, гладящей дымящийся, еще сырой галстук, он поморщился и сказал:
— Когда я вижу Красное Знамя или вообще кумач, то всегда думаю, что их красят не на фабриках, а окунают в кровь убитых людей…
Эта мысль поразила восприимчивое воображение мальчика. С тех пор ему тоже стал неприятен красный цвет — цвет крови.
Учительнице Вадим сказал, что мать подпалила утюгом галстук, поэтому он пришел без него… Больше никогда он не надевал красный галстук и не считал себя пионером. Сборы дружины нагоняли на него тоску, болтовня о «нашем счастливом детстве» раздражала. Он перестал ходить на собрания.
— Глушат себя водкой те, кому плохо теперь живется, а эти? — кивнул Вадим на корпус с ярко освещенными окнами, — Они-то чего пьют? Им-то жаловаться не на что. Все у них есть, всеми командуют…
Григорий Иванович посмотрел на внука и чуть заметно усмехнулся в бороду:
— Пьют от обыкновенного бескультурья. Когда много вкусной жратвы, хоть залейся водки и можно приказывать людям — это и есть их жизненный потолок. Больше они ничего не могут придумать, фантазии не хватает…
И тут вышел Вася Лукьянов, швырнул окурок в ящик с песком и пошел к «газику».
— Да, еще женщины… — прибавил дед. — О них они вспоминают, когда нажрутся и напьются.
Он встал, окликнул хлопнувшего дверцей шофера. Тот свесился из-за баранки:
— Не хочешь, Иваныч, со мной прокатиться в Пуш-горы? — с улыбкой спросил он. Лицо Василия с румянцем, глаза весело блестят. И запах алкоголя чувствуется за километр.
— Откажись, Вася, — посоветовал Добромыслов. — Пьян ведь! Долго ли до греха?
— За что меня и любит начальство, Иваныч, что в любой кондиции за рулем я — Бог!
— Когда вернешься-то?
— Иваныч, неужто я дурак? — засмеялся шофер, бросив взгляд на освещенное окно, — Не вернусь я назад, скажу, что сорвалось… Время-то позднее, где я им «мамзелей» разыщу? А за меня не беспокойся: эти начальнички усе могуть. Шепнули даже пароль, ежели какой дурной гаишник остановит, вообще-то они меня и так знают, как облупленного… Не останавливают.
Василий был разговорчив, он бы не прочь и еще поболтать, но тут на крыльце появился Горобец без пиджака. Лицо лоснится, во рту папироса.
— Поезжай, Лукьянов, — строго сказал он — И уж постарайся… Слышишь?
— Бу сде, командир! — по-военному и вместе с тем весело гаркнул шофер и, захлопнув дверцу, включил хорошо отрегулированный мотор. Вспыхнули фары и красные задние огни.
— Прибери маленько, Григорий Иванович, — повернул лицо к егерю Горобец. — Знаменитый московский писатель бутылку опрокинул и несколько рюмок разбил… Будь добр?
Покойник, прикрытый серым в елочку пиджаком, лежал в лодочном сарае, будто сплющенные ноги в резиновых с налипшим мхом сапогах упирались в большую синюю банку с краской, на которой был нарисован улыбающийся широкоротый человечек с малярной кистью. Проникший через щель в сумрачный сарай узенький солнечный луч высветил в нагрудном кармашке пиджака никелированный колпачок авторучки. Еще вчера вечером начальник базы райпотребсоюза Синельников веселился за столом вместе со всей компанией, громче всех смеялся, рано утром облачился в охотничью одежду — он приехал в костюме и желтых полуботинках — взял из металлического шкафа двустволку и с тремя приезжими отправился в ближайший бор на охоту. На тетеревов и рябчиков. Вадим слышал гулкие выстрелы, потом они отдалились, — по-видимому, охотники с егерем ушли в дальний бор, который назывался Медвежий, от деда Вадим слышал, что последнего медведя здесь видели сразу после войны. Медведей давно не стало, а вот название осталось.
Вернулись они после обеда тихие и мрачные. И только втроем, не считая егеря. У писателя с колючей ежиной головой, будто утыканное иголками круглое лицо было серым, растерянным, короткопалые руки с расплющенными пальцами мелко дрожали Остальные тоже были подавлены.
— Старик, принеси стакан горилки, — хрипло уронил писатель и плюхнулся на скамью, — ноги не держат.
— Я по охотничьей части, а официантом не служил, — с достоинством ответил Добромыслов и неторопливо направился с ружьем за плечом к своему дому. Вадим засеменил за ним. Его тоже охватила тревога. Бородатое лицо деды было мрачным, в волосах — Григорий Иванович летом не надевал головной убор — запутались сосновые иголки.
— Может, не стоит, Семен Ильич? — подал голос Горобец. Его обычно добродушное лицо было суровым, — Надо милицию вызывать…
— А ты разве не милиция? — сердито блеснул на него маленькими глазками Бровман.
— Без них, следователей, не обойдешься, — вставил Майор.
— Чего они такие… странные? — когда отошли подальше, негромко спросил Вадим.
— Кур покормил? — не оборачиваясь, проворчал дед, — Борову отнес ведро с пойлом?
Мог бы и не спрашивать, Вадим всегда утром первым делом кормил всю домашнюю живность, выпускал кур и следил, чтобы они не рылись на грядках с морковью, укропом и щавелем. Огород у егеря был небольшим, ближе к озеру на неширокой полоске земли, отвоеванной у леса, была посажена картошка. Она уже отцвела и набирала под землей силу, иногда туда забредали куры, и Вадим соорудил из жердей и старой одежды пугало, на котором по утрам любили сидеть вороны и сороки. А куры вообще не обращали на него внимания.
— Я же вижу: что-то произошло, — не унимался Вадим, его все больше разбирало любопытство: обидно, когда от тебя что-то скрывают!
— Беда, Вадик, беда, — присел на крыльце Григорий Иванович, — Человека убили.
— Как? — округлил серые глаза мальчик. — Этого… с животом?
— Синельникова, заведующего базой.
— Не нарочно ведь?
— Столько с вечера водки и пива выжрали, как не лопнули, — вдруг горячо и зло заговорил Григорий Иванович, — И куда в них лезет! Говорил утром, отойдите от вчерашнего хоть до обеда, нет — опохмелившись, с красными рожами, схватили ружья — и в лес. Разве мог я за всеми уследить? И потом, Горобец меня возле себя держал, мол, со мной больше настреляет, хотел всем нос утереть… Я думал, этот мордастый писатель задремал в засаде, а когда увидел, что сквозь кусты кто-то ломится — Синельников-то никогда охотником не был, чего полез? — и пальнул крупной картечью дуплетом… Сразу наповал!
— Что же будет, дедушка!
— Выкрутятся, — вздохнул Добромыслов — Горобец-то крупная шишка в псковском МВД, до и этот Майор из Москвы, видать, важная фигура, а писатель его дружок. И пишет только про милицию. Свой своему глаз не выклюнет…
Как охотнички хотят выкрутиться из создавшегося тяжкого положения Вадим совершенно случайно услышал. Он, как обычно, лежал у незастекленного окна на проржавевшей раскладушке на чердаке главного корпуса и старался заставить себя увлечься свифтовскими «Приключениями Гулливера в стране лилипутов», но перед глазами стояло светловолосое с узкими хитрыми глазами лицо Синельникова, слышался его сипловатый голос, смех… Ему было за сорок, наверное, жена, дети. И они еще не знают, что он мертв: лежит в лодочном сарае, упираясь сапогами в бидон с краской. Посовещавшись, охотники попросили у егеря старое одеяло или брезент; две прочные жерди и вместе с ним ушли в бор. Вернулись часа через два и принесли покойника. Лица у всех красные, потные, даже у небритого писателя Бровмана. Несли, сменяя друг друга. День был теплым, и егерь посоветовал положить труп в лодочный сарай. Когда никого поблизости не было, Вадим проскользнул туда и, замирая от ужаса, осторожно потянул с головы пиджак. Лицо у мертвеца было спокойное, синеватые губы сжаты, один глаз прикрыт, а второй, остекленевший, смотрел на потолок, по выбритому подбородку бродила синяя муха, нос был острым, желтым, как церковная свечка, а ниже, где кончалась шея — сплошное кровавое месиво с белыми клочьями рубашки. Снова натянув пиджак на голову, Вадим пулей выскочил из темного сарая, на берегу за кустами его вырвало…
На Гулливере и лилипутах никак было не сосредоточиться: впервые так близко мальчик столкнулся со смертью, он знал, что теперь не скоро позабудет это белое лицо с редкими белесыми ресницами и огромной рваной дырой ниже шеи…
— … следствия и суда никак не избежать, — не сразу дошел до сознания Вадима глуховатый голос Майора. — Можно было бы списать на несчастный случай, ну, неосторожное обращение с оружием… Но тут и слепому ясно, что это не самострел. Из обоих стволов дуплетом…
— Я думал, кабан прет на меня, — бубнил писатель, — Треск в кустах, пыхтенье… Чего понесло его под выстрел?
— Разное бывает на охоте… — дипломатично заметил Горобец.
— Неужели тюрьма? — в визгливом голосе Бровмана чуть ли не плаксивые нотки. — А у меня в «Молодой Гвардии» запланирован двухтомник… Кстати, во всех романах и повестях воспевается доблестный труд работников милиции… Неужели, братцы, ничего нельзя придумать?
— Ты писатель, вот и придумай! — насмешливо заметил Майор.
— Это же кошмар, погибель!
— Ну, до выхода двухтомника мы дело потянем, это в наших силах, — сказал Майор. — Нажмем, Семен, на все рычаги, но…
— Черт дернул его попереть на меня! — со злостью вырвалось у писателя, — Вообще не нужно было брать его на охоту! Он же не охотник.
— Егерь предупреждал, — вставил Горобец. — Ружье не хотел ему давать…
— А ты сказал — дай, — огрызнулся Бровман. — Да, а этот егерь лишнего болтать не будет?
— Он у меня вот где! — сказал Горобец. Наверное, кулак показал. Вадиму захотелось выглянуть в окошко, но он сдержал себя: не хватало, чтобы они еще заметили…
— Он из бывших… дворянский сынок, — продолжал Горобец. — Порядком отсидел на Колыме. Хотя ничего такого за ним и не числилось, но в Пскове я ему не разрешил обосноваться — устроил сюда. Да он и не держался за город. Те, кто от нас зависят, не будут возникать. Да и какой резон? За Добромыслова я могу поручиться. Он нелюдим, в райцентре раз в месяц бывает, а за пределы области уже несколько лет не выезжал.
— В общем, спасайте, ребята, я ведь ваш в доску! — забубнил писатель — Конечно, новую повестушку я могу и в камере написать, надеюсь, мне условия создадут, как, Майор?
— Если даже тебе и припаяют срок, в камере ты сидеть не будешь…
— А где? В архиве?
— У нас такие хранятся материалы, Семен. Майор усмехнулся, хотя Вадим его и не видел, но и так понятно было. — Хватит на целое собрание сочинений!
— Ну и шутки у тебя, Майор! — заныл Бровман. — Ты что мне годы накаркиваешь? Уж, наверное, больше двух не дадут… У меня есть повестушка, как на охоте кокнули пастуха, так я за это злодейство начальнику милиции — он убил и почти так же, как я — всего три года начислил…
— Понятно, это же не предумышленное убийство, — сказал Майор.
— Я вызывать сюда следственную группу не буду, тут все ясно, — деловито заговорил Горобец — Экспертиза, расследование, акт — все сделают местные ребята. Я дам указание. Лишь бы родственники не заартачились… Несчастный случай! Синельников сам напоролся на выстрел… Чего на охоте не бывает?
— Так и было, — вставил Бровман, — Не нарочно же я его?
— Вскрытие покажет, что он был Пьяным, — вставил Майор.
Повисла пауза. Слышно было, как кто-то отхаркивался, елозил по песку подошвами сапог. Гомонили в кустах воробьи, над ухом мальчишки жужжала муха. В золотистой паутине прямо над головой застряла ночная бабочка.
— Есть одна идея, — снова хрипло заговорил Бровман, — повесить это дело на шею егерю…
— Ты в своем уме? — сказал Майор. — Он не похож на барана, который под нож пойдет!
— За деньги, — продолжал писатель. — Я ему несколько тысяч отвалю, а вы пообещайте все свести к несчастному случаю… Понимаете, я боюсь, что в Москве пронюхают, что я замешан… Пишущая братия завистливая, раздует сплетню на всю страну!..
— Выкинь это из головы, — твердо проговорил Майор. — Егерь не тот человек, который за деньги продаст свою душу…
— Дьяволу? — усмехнулся Бровман. — Думаешь, он верующий?
— Товарищ Майор прав, — подал голос Горобец. — Егерь будет молчать, это я вам обещаю, но соваться к нему с таким предложением — чистое безумие! Я его знаю, дело его изучил. Он из дворян, и даже лагеря не выбили из него такие понятия как совесть, честь, благородство.
— А жаль, — сказал Бровман — Я бы денег не пожалел.
— Кое-кого надо будет подмазать, тут дарственными надписями на своих книжках не отделаешься, — сказал Майор.
— Ладно, я пойду потолкую с егерем, чтобы язык за зубами держал… — сказал Горобец.
Послышался шум подъехавшего «газика», хлопанье дверей, веселый голос Лукьянова, женский смех. Вадим осторожно выглянул в окно: из «газика» неспешно вылезали молодые женщины. Вася галантно помогал им приземляться. Женщин было четыре — молодые, накрашенные, в коротких платьях и босоножках, у одной длинные золотистые волосы, которыми она постоянно встряхивала, как кобылица гривой.
— Почему нас никто не встречает? — кокетливо сказала блондинка. Она была самая симпатичная: высокая, полногрудая, с белозубой улыбкой.
— И музыки не слышно, — весело вторила ей другая, — Где же мужчины?
— Я хочу на лодке покататься, — капризно заметила третья.
Лишь четвертая, невысокая брюнетка с пышной прической смотрела на летающих над корпусом стрижей и молчала. В зубах у нее — зеленый стебелек.
Василий, чуть ли не пританцовывая, в новых желтых штиблетах и белой рубашке подкатился к сидящим вокруг стола с пластиковой столешницей мрачным мужчинам.
— Женский десант прибыл, командир! — широко улыбнулся ой, — Народ проголодался, да и по двадцать капель каждой не помешает! Вы пока знакомьтесь, а я быстренько стол в «банкетке» накрою. Привез кое-чего и опохмелиться…
— Вася, отойдем-ка в сторонку, — пальцем поманил его вернувшийся от егеря Горобец. Вадим видел, как он, приобняв шофера за плечи, отвел к сосне с кривым отломанным суком, на котором висела на проволоке проржавевшая каска, неизвестно когда и кем повешенная. Из нее после дождя пили воду птицы. Обычно добродушное толстогубое лицо псковского начальника было угрюмым, покатые плечи опустились. На солнце просвечивали рыжие колечки волос на висках, розово блестела плешь, а большое топориком ухо будто налилось кровью.
— С вечера никак не мог, Борис Львович, — виновато забормотал Василий — Шутка ли — столько баб к ночи собрать! И потом я хотел какие покрасивше…
— Дружище, спасибо тебе, конечно… — похлопал его по плечу Горобец — Прямо сейчас же, дорогой, усаживай их в «газик» — и в Пуш-горы. Придумай что-нибудь, запудри им мозги…
— Что случилось, командир? — улыбка сползла с лица разбитного шофера. — ЧП?
— ЧП, Вася, ЧП… — вздохнул Борис Львович, — Я сейчас записку напишу Лихачеву из райотдела, ты ему срочно передай. Вместе с ним вернешься за нами, усек?
— Усек, Борис Львович, — покивал темноволосой головой посерьезневший Лукьянов, — Бу сде. Ну, а если не секрет…
— Какой секрет… От тебя у нас, Вася, нет тайн. Синельникова писатель случайно, как куропатку, подстрелил…
— Насмерть? — ахнул шофер.
— Только ты пока ни гу-гу! — голос Горобца посуровел. — Будет следствие и все такое.
— Царствие ему небесное, — на миг вскинул глаза вверх Василий, и Вадим, чуть не стукнувшись затылком о стропилину, отпрянул от окна, но шофер его не заметил, — Хороший хозяин был. Не жадный. У него на складе любой дефицит в наличии, как же теперь без него?
— Свято место не бывает пусто…
— Борис Львович, бабенок-то надо хотя бы накормить… Я возьму что там в холодильнике осталось? И пару бутылочек?
— Ради Бога, — махнул рукой Горобец и снова пошел к своим.
Василий пошептался с высокой блондинкой, та пожала плечами и повела подружек к озеру, видно, что она тут не первый раз, а шофер, захватив зеленый рюкзак из машины, направился в «банкетку». Вадим слышал, как он там звякал бутылками, хлопнула дверца холодильника «ЗИЛ», под его ногами скрипели половицы. Вскоре он вышел с распухшим мешком в руках.
Еще немного погодя, как утки за селезнем, вслед за высокой блондинкой гуськом прошли к зеленой машине поскучневшие женщины. В сторону все еще мрачно сидящих на скамьях вокруг стола мужчин они даже не посмотрели.
«Газик» зафырчал, выстрелил глушителем и, выпустив клубок синего дыма, неторопливо покатил к воротам.
Вадим поставил лыжи к бревенчатой стене дома, шерстяной рукавицей стер с полозьев налипший снег, прутяным голиком поколотил по носкам серых валенок, хотел было толкнуть дверь в сени, но вдруг увидел на нижней ветке сосны, что возвышались над приземистым корпусом с замороженными окнами, огромную черную птицу с зловеще поблескивающими круглыми глазами. Птица повернула в его сторону большую отливающую вороненой сталью голову с крепким черным клювом, хрипло курлыкнула и тяжело сорвалась с ветки. Вниз посыпались мелкие сучки, иголки. Полет невиданной до сей поры птицы был неторопливым, плавным. Она будто проскользнула меж стволов в сторону заснеженного озера и вскоре исчезла из глаз.
Из дома вышел Григорий Иванович в толстом коричневом свитере с широким воротом, ватных стеганых брюках и черных валенках. Через открытую дверь выплеснулась наружу тоскливая музыка из репродуктора.
— Дедушка, я видел большую черную птицу, перья с блеском, глаза тоже, — стал рассказывать Вадим, — Она крикнула и улетела…
— Подох, дракон, будь он трижды проклят… — глядя мимо мальчика сузившимися глазами, произнес дед. — Вадик, самый страшный и жестокий человек, который когда-либо родился на земле, наконец-то подох… Я не могу сказать, отдал Богу душу, потому что ему прямая дорога в ад, где его давно уже поджидают бородатый Карл и Сатана-Кабан…
— Сталин? — ахнул Вадим.
— Господи! Неужели ничто не переменится? — все еще глядя в ту сторону, куда улетел черный ворон, Добромыслов несколько раз истово перекрестился. — Только бы к власти не пришел такой же палач и убийца Берия. Этот по трупам полезет к трону! Всю страну кровью зальет!.. Что за несчастная Россия? Ну почему ею столько лет правят драконы и нечистая сила?
Вадим не почувствовал ни радости, ни печали. Он слышал от отца с матерью и от деда, что Сталин — это чудовище, тиран, палач, погубивший миллионы ни в чем не повинных людей. Но точно так же все говорили и про Гитлера. Если фюрера изображали карикатуристы в газетах и на плакатах, то портреты и скульптуры Сталина попадались на глаза везде. И Гитлер и Сталин были для Вадима символами Зла. Лишь несколько близких человек утверждали, что Сталин — это палач и убийца, а учителя, газеты, радио, учебники — все в один голос воздавали хвалу «великому вождю и учителю». И вот он умер или, как дед говорит — «подох». Григорий Иванович редко употребляет грубые, ругательные выражения, а тут «подох»! И темно-серые глаза у деда возбужденно блестят, бородатый рот расползается в счастливой улыбке. Большие руки его теребят конец сыромятного ремня на штанах.
— А папа, мама? — спросил Вадим — Их теперь отпустят?
Улыбка растворилась в бороде деда, руки опустились, он переступил огромными черными валенками и послышался скрип снега. Хотя было начало марта, сильно подмораживало, кругом снежные сугробы, шиферная крыша жилого корпуса — там никто сейчас не жил — была бело-голубоватой. Огромные зазубренные сосульки нацелились своими прозрачными остриями на обледенелую ложбинку, выбитую каплями в оттепель. Синицы цвиркали в колючих ветвях, изредка постукивал дятел.
— Мертвец потащит за собой в могилу и других… — негромко, скорее для себя одного произнес Добромыслов.
— Потащит?
— Горобец обещал все узнать про Белосельских, — сказал дед. — Я жду его на зайцев, да вот что-то молчит рация. Теперь и у них начнутся перемены… Сколько в этих органах негодяев и мерзавцев!
— Горобец тоже… негодяй?
— Мне он ничего худого не сделал, — помолчав, ответил дед. — Но думаю, есть на его совести не один грех… И простит ли ему Бог все то, что содеял?..
Вадим пристально смотрел на него снизу вверх. Только теперь до него начало доходить, что родителей могут выпустить, они ведь ничего плохого не сделали, никакими врагами народа никогда не были, а если отцу не нравилась эта власть, так она никому из тех, кто родился и жил при прежней власти, не нравится… А те, кто родились после семнадцатого, другой жизни не видели, верят учебникам, книгам, кинофильмам, в которых искаженно показывается наше прошлое… Это говорила мать, она редко ходила в кино, а если и видела на экране, то только расстраивалась: сплошная ложь, злонамеренное искажение истории… «И дураку ясно, — говорила она, — что прославленные режиссеры, писатели, композиторы, художники создают свои поделки по заказу, художественным творчеством этот поток лжи и серости уж никак нельзя назвать…».
А Вадим несколько раз посмотрел фильм «Чапаев» и ему искренне было жаль раненого легендарного командира, совсем немного не дотянувшего до берега… «Это историческая неправда, Вадик, — растолковывала ему мать. — Интеллигентных русских офицеров, отдающих жизнь за истинную Россию, показывают примитивными, жестокими, глупыми, а серую массу бескультурных, обманутых большевиками мужиков — этакими добрыми, умными дядями… А эти „добрые дяди“ по приказам чернобородых комиссаров в кожанках разрушали церкви, расстреливали священников!».
Вадим свято верил родителям, но и не мог не воспринимать того, что каждый день со всех сторон обрушивалось на его голову. На его! На головы миллионов советских людей… Нравился ему и бодряческий фильм «Веселые ребята», розово-сиропные киноленты с участием Любови Орловой, где жизнь советских людей была показана прямо-таки райская… А фильмов про зверства чекистов, расстрел царской семьи, про ночные аресты, изощренные пытки, про лагеря, разумеется, на экранах не было. И очень многие люди искренне верили, что ничего подобного в стране советской, где так вольно дышит человек, просто и быть не может…
И потом у него, Вадима, были и свои собственные дела и заботы. Стоило ли ломать голову над проблемами взрослых?.. А вот здесь, на турбазе, где он по сути дела был предоставлен самому себе, он о многом самостоятельно стал задумываться… И чем больше в его сознании утверждалась мысль, что умер Сталин или, как говорил дедушка, «подох дракон-кровопийца», тем реальнее казалось ему возвращение родителей, восстановление справедливости. Ведь страшнее дракона нет никого на земле! Как бы не говорили и не спорили о политике отец, мать, их близкие знакомые, все упиралось в железную диктатуру Сталина. Его сатанинское окружение воспринималось как нечто аморфное, расплывчатое. Все понимали, что суд и расправу вершат он и Берия, а остальные — исполнители. Отец все Политбюро считал скопищем мелких, необразованных, ничтожных людишек, которым по каким-то диким первобытным законам подлости история, как в насмешку, вдруг дала такую огромную власть… Они — пыль, мусор, а он — гениальный Злодей! Как бы там ни было, но Сталин, стальной рукой держа народ за глотку, единолично управлял огромной страной, вершил мировую политику, переиначивал историю, чуть не проиграв жесточайшую войну, удержался на гребне власти и даже еще больше ее укрепил. Как бы там ни было, он — личность, а остальные — мелкая шушера, заглядывающая ему в рот и в драку ловящая от него подачки в виде орденов, должностей, названий старинных русских городов их фамилиями или псевдонимами. Из писателей он почему-то выделил лишь Максима Горького, еще при жизни Нижний Новгород назвал Горьким, главную улицу в Москве — улицей Горького, да, пожалуй, не было в стране города, где бы не было улицы Горького… Странная щедрость к «буревестнику», сразу после революции облюбовавшему для роскошной жизни скалистые вершины острова Капри, куда не долетали кровавые брызги красного террора. Мать говорила, что привыкший к роскоши пролетарский писатель не пожелал прозябать в нищей разоренной России. А Сталин заигрывал с ним в надежде, что в те годы популярнейший писатель напишет о нем книгу…
Все это вспомнилось Вадиму, когда он стоял на снегу и смотрел на непривычно возбужденного дела. Постепенно волнение овладевало и им, хотелось что-то немедленно сделать… Может, бросить школу и срочно поехать в Ленинград?
— Ладно, Вадик, погодим, послушаем, что теперь будет у нас твориться, — будто прочитав его мысли, сказал Григорий Иванович, — А событий будет много, может, и страшных… Правда, хуже того, что было, уже и придумать невозможно! Ни у одного злодея фантазии не хватит! Народ превратили в покорное стадо, ссут ему в глаза, а говорят — божья роса! Неужто не проснется русский человек? Неужели не осталось Гордости, Чести, Благородства в России?..
— Что у нас на обед? — спросил Вадим. Отмахав на лыжах от школы три километра по проложенной им лыжне, он заявлялся домой голодный, как волк. На обед дед варил суп со снетками или щи с мясом, на второе — жареная щука, а если на живца в лунках ничего не попадалось, довольствовались мясными консервами с картошкой. Конечно, мать готовила вкуснее и разнообразнее, но что об этом вспоминать… Например, дед не делал салаты, не пек блины. Наложит в тарелку квашеной капусты, польет постным маслом и ешь, хоть ложкой, хоть вилкой. Впрочем, Вадим не был особенно разборчивым, когда сильно проголодаешься, все за милую душу идет… Ему нравились вьюжные вечера, когда в русской печке протяжно завывает, звякает заслонка, в стекла скребется ветер со снежной крупой, а на столе пускает пары медный самовар с посаженным на конфорку фарфоровым чайником. Этакий головастый пузан с изогнутым крючковатым носом! Самовар тоненько сипел, крышка на чайнике дребезжала. Слышно, как за окном скрипят сосны, царапают ветвями шиферную крышу, щедро просыпают иголки на обледенелый наст. В морозы синицы залетали в дверь и форточку, смирно усаживались на русской печке и посверкивали оттуда на людей черными бусинками глаз. Вадим подвешивал к нижним ветвям на бечевке кусочки сала, ссыпал на фанерный лист крошки хлеба. Синицы уже ждали, весело попискивали, иногда садились на подоконник и дробно стучали маленькими клювами в стекло, мол, пошевеливайтесь, люди, мы ждем… Прилетали к кормушке дятел, сизоворонка. Сороки и вороны держались подальше, но в сумерках тоже норовили сорвать с ветки исклеванное до дыр сало.
Где-то в середине марта на «газике» пожаловали Борис Львович Горобец, секретарь райкома Алексей Лукич Сидоркин, с ними две «мамзели» в одинаковых каракулевых шубках. Привез их неизменно жизнерадостный Василий Лукьянов. Он был в черном полушубке, рыжей ондатровой шапке и мягких серых валенках не фабричного производства. В таких же валенках были Горобец и Сидоркин. Женщины — в теплых высоких сапожках на меху.
Григорий Иванович был предупрежден по рации и к приезду гостей баня уже была протоплена, а в «банкетке» накрыт стол, только вот выпивки и закуски не стояло на нем — это забота Василия. Два дня назад дед с внуком вытащили из лунок с насаженными на крючки живцами четыре щуки, одна потянула на два килограмма. У деда был безмен. Уха млела в русской печи, аппетитно смотрелись на большой сковороде до хруста нажаренные куски щуки.
— День-то какой, братцы! — вынимая из машины большую сумку с позвякивающими бутылками и консервными банками, улыбался шофер, — Солнышко светит, с крыши капель, птички чирикают… А у нас в Пуш-горах дороги развезло, снег с грязью, а как подморозит — люди руки-ноги на гололеде ломают…
— Василий Семенович, — когда шофер присел на крыльце покурить, подошел к нему Вадим, — Вам жалко Сталина?
— Сталина? — удивленно посмотрел на него тот — А чего его жалеть? Он пожил на белом свете как ни одному царю не снилось! Заместо бога на пару с Лениным стали. Ежели все их памятники, что понаставлены в стране, расплавить, так металлу хватит на весь год… Чего мне Сталина жалеть? Я его только на портретах да в кино видел, когда он доклад седьмого ноября делал, целый час показывали, бубнит и бубнит… Я вот про что, Вадя, думаю: помер Сталин, а вместо него все какая-то мелочь норовит в главное кресло вскочить! Маленковы, Берии, Булганины, Хрущевы… Кто они по сравнению со Сталиным? Так, воробышки, прыгают, исподтишка клюют друг дружку, чирикают… Когда Сталин помер… — шофер оглянулся на дверь и понизил голос: — сведущие люди говорят, неделю боялись об этом народу заявить и этот бюллетень о болезни нарочно придумали, чтобы подготовить. А почему так? Боятся чего-то… Вот какие дела, Вадик!
— Мне его не жалко, — сказал Вадим — Он папу и маму арестовал и посадил в тюрьму… Была амнистия, а их не отпустили.
— Да разве Сталин сажал? — хмыкнул Василий — Он и знать-то про это не знал. Сажали энкавэдэшники, у них норма такая спускалась сверху: сколько в квартал нужно посадить… За что же им деньги платят?
— Воров, бандитов надо сажать, а честных-то людей зачем?
— Ежели обо всем таком думать, башка, Вадик, треснет, — засмеялся шофер. — Как это немцы говорили: пусть за нас фюрер думает! Те, кто там, наверху, нас не спрашивают, что им нужно делать… Каждый сверчок — знай свой шесток…
— Ты знаешь?
Василий внимательно взглянул на мальчишку, почесал нос:
— К выпивке, что ли? А я женке обещал вечером вернуться… Да, ничего, она у меня привыкшая. Знает, что я при начальстве… Это и есть мой шесток: быть при начальстве. И знаешь, я не жалуюсь. Думаешь, ты один пострадал? Моего деда тоже в тридцать седьмом кокнули… И знаешь за что? Он ухаживал за одной видной дивчиной, а соседу она тоже нравилась. Он взял и накатал телегу на деда, мол, затаившийся враг, критикует советскую власть, жалеет царя и генералов… Так что усатого Сталина мне нет никакого резона жалеть, он-то никого не жалел…
Услышав, как стукнула дверь, он прикусил язык и совсем другим тоном заговорил:
— Я и говорю, Вадя, вы живете с дедом, как в раю! Тишь, благодать и начальства не видать… А медведи в гости к вам не заходят?
— Какие медведи? — пробурчал Вадим и зашагал по обледенелой тропинке к своему дому. Веселый шофер ему нравился, но вот серьезно поговорить с ним просто невозможно: шуточки, улыбки, намеки. Резануло слово «тоже», это когда он сказал, что его деда тоже в тридцать седьмом кокнули… Почему «тоже»? Кого он имеет еще в виду?
В «банкетке» раздался громкий смех. Высокий женский голос выкрикивал: «Боренька, кто нам обещал баню с шампанским?».
Густой голос в ответ:
— В бане пьют пиво, дорогуша!
— А я хочу шампани! — капризно возражала «дорогуша».
— Твое желание для меня закон…
Сейчас пойдут париться: сначала женщины, а немного погодя мужчины. Когда они там двое на двое, Василий в баню носа не сует. Его зовут из предбанника пива с воблой поднести, водки, шампанского. И лишь женщины, раскрасневшиеся с мокрыми волосами, закутанные в льняные казенные полотенца, прошествуют в накинутых на плечи шубах в корпус, Василий степенно идет парить «господ начальников». Березовые веники заранее преют в алюминиевом тазу в горячей воде. Василий в брезентовых рукавицах и черных трусах двумя вениками истово хлещет по спинам, животам, рыхлым грудям тяжело переворачивающихся на полке багровых потных мужчин. Слышатся протяжные охи, вздохи, стенания, возгласы: «Ох, хорошо! Меж лопаток, Вася! У-у, здорово!». В эти блаженные возгласы вплетается добродушный Васин тенорок: «Командир, перевернитесь! Вот так… Сейчас я пройдусь вдоль хребта, теперича на спинку, руки под голову…».
Пока идет вся эта банно-пьяная канитель, Григорий Иванович и Вадим занимаются своими делами: егерь кормит, поит скотину, колет дрова, мальчик или делает уроки, или проверяет на озере лунки. Приятно вдруг почувствовать на леске тяжесть: значит, села щука или налим. В январе-феврале частенько попадались скользкие усатые налимы. Их даже чистить не нужно, у них и чешуи, как и у линей, нет.
Гости пробыли на турбазе два дня. Вадим видел, как Горобец прогуливался с дедушкой по белому, с блестками наледи, полю озера. Заснеженные сосны и ели при малейшем порыве ветра окутывались искрящей ледяной пылью. Начальник НКВД был в полушубке и пыжиковой шапке, дед — в стеганом зеленом ватнике и серой армейской шапке. Больше говорил Борис Львович, а дед, наклонив большую голову и упершись взглядом под ноги, слушал. И бородатое лицо его было угрюмым. Вадим видел их из заледенелого снизу окна — он решал задачки по математике — что-то в фигуре и походке деда ему не понравилось. Обычно Григорий Иванович держится прямо, голова гордо поднята вверх, густая борода трется об отвороты ватника. И почему-то дед показался очень старым.
Вася собрал бутылки, слил недопитую водку в одну из них, заткнул бумажной затычкой и положил в карман, захватил со стола связку воблы, несколько банок консервов. Даже не забыл пачку папирос. «Мамзели» забрались в машину, хотя Вася и включил печку, чувствовалось, что в ней холодно. Женщины ежились в своих шубках, нетерпеливо выглядывали из окошек, дожидаясь Горобца, о чем-то все еще толкующего с егерем. Вот он протянул руку деду, тот, помедлив, вяло пожал ее. Султан, подняв острую морду с торчащими ушами, будто вслушивался в их слова. Загнувшийся баранкой пушистый хвост покачивался. «Газик» прошел по льду юзом — уезжали вечером, когда подморозило — и завилял меж сосен по извилистой дороге, присыпанной искрящимся снежком. Синий выхлоп медленно растворялся в чистом воздухе.
Дед стоял с непокрытой головой, ветер шевелил давно не стриженые космы седых волос, разметал бороду надвое. Сощуренные глаза старика были устремлены вдаль. Прямо над его головой деятельно стучал дятел, на снег летела коричневая труха, черные сучки.
— Вот что, Вадя, — глухо уронил дед. — Этот издохший дракон уволок на тот свет твоего отца и мать… Да и не только их! Говорят, пока его красный гроб стоял в Колонном зале, невесть сколько людей в давке раздавили…
— Нет, дедушка, — прошептал мальчик, — Такого быть не может! Говорили по радио, будет опять амнистия…
— Живодер Берия выпустил на волю воров и бандитов. Своих верных ублюдков. Он их и натравливал в лагерях на политических! Если еще и этот зверь захватит власть, тогда лучше камень на шею — и в прорубь!
— Он сказал? — глотая слезы, спросил Вадим. Он знал, что Горобец обещал деду выяснить про судьбу родителей.
— Ты должен все знать, — помолчав, ответил Григорий Иванович. — Отца расстреляли по приговору тройки в день смерти Сталина, а мать ночью лезвием безопасной бритвы вскрыла себе вены… Сирота ты теперь, Вадим. Лишила тебя советская власть отца и матери. Пусть кипят в геенне огненной те, кто ее придумал! Это власть садистов и убийц! Преступники на троне. В какой еще стране может быть такое? В какой стране с беспаспортными крестьянами расплачиваются пустыми трудоднями? Люди, как скотина, живут в загонах и не имеют права их покинуть? Ну почему Бог так жесток к нам, русским? Почему Он отдал великую державу на растерзание сатанистам? Почему допустил надругательство над храмами и их служителями? Чем прогневил Его так наш народ? Тем, что поддержал нехристей-большевиков? Так они обманули народ! Облапошили, как неразумных детей. И, конечно, при помощи Сатаны. И правят-то им люди не православной веры, которым на нашего Бога наплевать…
Слезы прижигали щеки Вадима, руки его сжались в кулаки, ногти больно впились в мякоть ладони, но он этого не почувствовал. Перед его глазами расстилался туман, в котором неясно вырисовывалась фигура стоявшего у стены под дулами винтовок отца, лежащая на нарах в крови мать с потухшими глазами, из которых вместе с жизнью вытек синий свет…
— А где их… похоронили, дедушка?
— Этого мы никогда не узнаем, — ответил дед.
Если раньше люди избегали говорить о политике, то с приходом к власти Хрущева и после расстрела Берии будто плотину прорвало: о политике толковали все кому не лень, даже пока добродушно подшучивали над новым главой государства. Хрущев любил часто и многословно выступать, явно соревнуясь с Фиделем Кастро, который, случалось, не сходил с трибуны по шесть-девять часов кряду. Все центральные и местные газеты были заполнены текстами речей Первого секретаря ЦК. С украинской лукавинкой смотрел с многочисленных портретов широколицый, губастый, щедро усыпанный разнокалиберными бородавками глава правительства. Не верилось, что этот улыбчивый, добродушный с виду человек способен сажать, пытать, казнить. Заговорили, что расстрелянный Лаврентий Берия был верным холопом Сталина и все делал по его указке. Как-то незаметно стали исчезать со стен портреты грозного усатого грузина, а ночами в городах и поселках с площадей и скверов убрали многочисленные скульптуры «вождя всех народов». Теперь лишь Ильич гордо взирал с постаментов на потравленную и выполотую его верным учеником и последователем российскую пашню. Уже открыто говорили о сталинских репрессиях, в органах менялись кадры, понемногу стали возвращаться из лагерей выжившие узники. А Хрущев все с большим азартом разражался длинными речами, сулил чуть приподнявшему от придавившего его сталинского ярма голову народу всякие блага и даже договорился до того, что к восьмидесятому году у нас будет полный коммунизм. Люди смутно представляли себе, что это такое, но премьер знал запросы народа и мог, как говорится, на пальцах объяснить, что это такое — современный «коммунизм». Только что пошла мода государственных деятелей выступать по радио-телевидению и Никита Сергеевич, потрясая кулаками, изрекал примерно так: «Я вот тебе сейчас объясню, что такое коммунизьм… Вот сейчас у тебя в гардеропе висит один костюм, так? А при коммунизьме в восьмидесятом году у тебя в этом самом гардеропе будет висеть два костюма! Понятно?».
Куда уж понятнее! Народ потешался, интеллигенция стыдливо поддакивала в печати новому Боссу. Она, так называемая советская интеллигенция, привыкла во всем верноподданически поддакивать вождям-правителям. Правда, нашлось несколько поэтов-крикунов, художников, которые на творческих пленумах — Хрущев одно время любил встречаться с интеллигенцией даже на правительственной даче — решались спорить, игриво, о рамках дозволенного, возражать вождю. И он за это никого не сажал, даже не запрещал печататься и выставляться…
Осень 1953 года выдалась на Псковщине сухой, теплой, настоящее бабье лето. Много вылупилось грибов: белых, подберезовиков, волнушек и груздей. Григорий Иванович с внуком каждый день ходили в бор. На крыше лодочного сарая, нанизанные на алюминиевую проволоку, сушились белые грибы, волнушки и грузди отмачивались в эмалированных тазах. Кругом витал грибной дух. Иногда Вадим под соснами находил белые грибы прямо на территории турбазы.
Над озером пролетали косяки птиц. Звонкие переливчатые трели с неба, случалось, будили Вадима рано утром и он потом долго не мог заснуть. В криках перелетных птиц чудились ему голоса отца и матери… Горобец в последний приезд рассказал Добромыслову, что отец был расстрелян в подвалах Большого дома на Литейном в Ленинграде, а мать вскрыла себе вены бритвой в номере. Мальчику снился страшный рябоватый человек с густыми черными усами и хитрым прищуром невыразительных холодных глаз. Похожий прищур был у Ленина на портретах. Сталин в мягких хромовых сапогах и зеленом френче расхаживал с трубкой в зубах по светлому кабинету, отделенному деревянными панелями, и отдавал приказания выстроившимся вдоль стен людям в военной форме. Люди были без лиц и без глаз. После каждого плавного тычка коричневой трубки, один из них срывался с места и исчезал за дверью, а немного погодя слышались глухие выстрелы, иногда залпы. И в клубах синего дыма из сталинской трубки просвечивали залитые кровью бледные лица расстрелянных. Это были бесплотные существа с печальными человеческими лицами, но без рук, без ног. Колыхающаяся в воздухе субстанция. Души убитых людей. И как много их было! Вадим мучительно высматривал в этом сизом клубящемся дыму отца и мать, но их там не было. И в его сердце зарождалась надежда, что они еще живы, а Горобец сказал дедушке неправду. И лишь окончательно проснувшись, он соображал, что Борису Львовичу не было никакой нужды обманывать егеря. Наоборот он приложил усилия, чтобы узнать правду: у него были знакомые чекисты в Ленинграде, они и сообщили. Дедушка попросил назвать фамилии палачей, приговоривших Белосельского к расстрелу, но псковский начальник лишь развел руками, заявив: «Многого ты от меня требуешь, Григорий Иванович! Особое совещание или „тройки“ там каждый день заседали, выносили тысячи приговоров, которые обжалованию не подлежали, и фамилии их знает лишь высокое начальство, да оно и само состоит в этих „тройках“. Вроде бы сейчас их ликвидировали. В судебных органах тоже идет перетасовка».
С приходом к власти Хрущева Борис Львович заметно заскучал, да и на турбазу стал наведываться реже. Он сообщил, что повальные аресты прекратились, московские полномочные комиссии вычищают из правоохранительных органов бериевских прихвостней… А кого считать «прихвостнями»? Берия был верховным главой всей карательной машины, и его приказы были законом для всех чекистов. В первую очередь и изгоняют из органов палачей, садистов, Борис Львович, осуждая бериевских подручных, как бы выгораживал себя, дескать, он не занимался рукоприкладством и не издевался над арестованными…
Василий Лукьянов — он по-прежнему привозил на «газике» районное и областное начальство на турбазу — тоже стал смелее на язык.
— Горобец-то завилял хвостиком, — как-то, подвыпив с начальством в «банкетке», разговорился он с Вадимом. — Прямо теперь отец родной! Говорят, Хрущ всерьез взялся за них, пачками увольняют из органов. Думаю, и под нашим Боренькой кресло зашаталось! Даже членом горкома партии на конференции не избрали, такого раньше не было.
— Какое у него звание? — поинтересовался Вадим.
— Подполковник.
— А этому писателю, который убил Синельникова, чего ему было? — вспомнил Вадим.
— A-а, ничего, — ответил Василий, — Условно три года и отобрали охотничий билет. Свои люди постарались… У него тесть — крупная шишка в Союзе писателей, да и вся московская милиция его знает, он с генералами на «ты», кропает новый роман про родную милицию, мол, какая она у нас добрая и хорошая… Он мне подарил книжку, так у него сыщики с наганами прямо-таки отцы родные, умные, сердечные, смело лезут под бандитские пули, насмерть защищая советских граждан… Туфта!
— А что это такое? — удивился Вадим.
— Врет он, сукин сын! — рассмеялся Лукьянов, — В милиции всякие люди: и звери, и взяточники, и убийцы. У нас в Пуш-горах милиционеры в кутузке насмерть забили морячка, приехавшего в отпуск. Ни за что. Подвыпил, началась в ресторане драка, милиция их и замела. Своих знакомых сразу отпустили, а морячка — в камеру, видно, он сопротивлялся малость, ну его вчетвером и отметелили, да так, что печень лопнула, концы к утру отдал. А обэхээсовцы? Они, бывало, каждую пятницу паслись на складе у Синельникова: жрали коньяк, икру, копченую колбасу, да и с собой прихватывали, ну ему, покойнику, вестимо, давали возможность проворачивать тысячные дела-делишки! Все у нас, Вадик, сгнило, куда взгляд не кинь. Начальство, как вороны, друг другу глаз не выклюнут, покрывают один другого… Сам видел кто сюда попировать да поблядовать приезжают? Из райкома, обкома, райисполкома, милиции, МГБ. Да еще крупные торгаши и завбазами. И комсомольские деятели еще почище на своих турбазах гуляют! Дым коромыслом!
— А ты их возишь! — упрекнул Вадим.
— Я от этого тоже имею свой интерес, — ничуть не смущаясь, сказал Вася, — Халтурь на машине сколько хочешь, бензина хоть залейся, работой не загружают, что ни попрошу — выписывают. А чего им, жалко? Не свое же. Думаешь, лучше, если бы я вкалывал на самосвале? Возил бы щебенку или железобетонные секции на стройку? Стоит мне лишь слово неосторожное сказать и до них дойдет, как меня в три шеи турнуть… Жизнь у нас, Вадик, такая, что нужно возле начальства вертеться. Оно все у нас вершит, все может: казнить и миловать! Я слышал, что твой отец даже от Сталинской премии отказался…
— Это не он, — вставил Вадим.
— И с начальством не ладил, — продолжал Василий, — Ну и чего он добился? Плетью обуха не перешибешь. Взяли, осудили и расстреляли…
— Дядя Вася, не нужно про… отца и мать, — не глядя на него, тихо попросил Вадим.
Лукьянов встряхнул темноволосой головой, досадливо стукнул себя кулаком по широкому лбу, сморщился:
— Как выпью, так прет из меня всякое… Раньше молчал, за что и начальство любило, а теперь язык распустил! Вроде не так страшно стало… Ох, все одно не к добру это! — Он взъерошил волосы на голове мальчика, — Ты прости меня, Вадик, я ведь так, без всякого умысла… Хороших людей, сволочи, посажали, поубивали, а такое вот дерьмо, как я, оставили на развод… Дерьмовое начальство и народ под себя подгребает дерьмовый, а честные да справедливые кому сейчас нужны? От них одни хлопоты и неприятности, мать твою… Вот как советская власть-то вместе с Лениным-Сталиным все повернула, а! Паразитов и подхалимов выращивает, а людей с большой буквы на корню подрезает, чтобы, значит, не выторкивались…
Они сидели на опрокинутой лодке на берегу тихого в этот час озера с золотистой закатной полосой посередине. Камыш посерел, в нем созрели длинные бархатистые шишки. Уток охотники давно распугали, подевались куда-то и чайки, лишь две серые гагары бороздили плес. Они надолго ныряли, выныривали совсем в другом месте. Облака, медленно проплывающие над водной гладью, тоже были окрашены в розовый цвет, с лугов, где после покоса снова поднялась поздняя осенняя трава с разноцветьем, веяло медвяным духом, по зеркальной воде шныряли водомерки, нет-нет в осоке бултыхнет лещ, окуни гоняли выскакивающих из воды мальков на плесе. Стрекозы дремали на проржавевших по краям листьях кувшинок и лилий.
Горобец, секретарь райкома и две «мамзели» ушли с корзинками в лес за грибами, потому-то без них Василий, несколько раз приложившийся к бутылке в «банкетке», и разговорился с мальчиком. Григорий Иванович в очках чинил сеть на скамейке у своего дома. Металлические дужки очков посверкивали, седая борода, казалось, запуталась в ячеях капроновой сети. Напротив, на сосновом суку сидела сорока и внимательно следила за человеком, круглая черная голова с блестящими бусинками глаз поворачивалась то в одну, то в другую сторону. Снова сильно ударило в камышах, видно было, как пошли гулять сверкающие круги. Это вышла жировать щука.
— Их Сталин умер, а они… — Вадим посмотрел на главный корпус. — Знай, все пьют-гуляют. Будто ничего и не изменилось.
— Так было, парнишечка, и будет, — философски заметил шофер, — Ну, уберут Горобца, его дружков, так на их место придут другие и то же самое будет. Такая уж система у нас, как ее после революции запустили, так она и действует. Ленин-то блатной клич бросил: «Мир хижинам — война дворцам! Грабь награбленное!». А сам жил в княжеской усадьбе «Горки» и пролетарского буревестника Максима Горького поселили во дворец, там одних комнат было больше двадцати. Горобец был у него в гостях, когда в Москве служил в кремлевской охране. И пил, говорит, Максим Алексеевич лучшее заграничное вино с шампанским и со Сталиным много раз запросто встречался… Какая система, такие и люди-людишки! А начальство хоть сто раз меняй — ничего не изменится. Машина запущена и она крутится-вертится, и никакой Хрущ ее не остановит. Погляди, не успел сесть на престол, как портреты каждый день стали в газетах печатать, да уже и выдающимся деятелем величают, хотя он еще ничего путного и не сделал. Только сдается мне, что из него нового вождя не раздуют, не та фигура! Разве можно столько много говорить? При Сталине-то и не слышно было, а тут льет, как из водосточной трубы! Речугу за речугой! И видно, что ему трепать языком шибко нравится.
— У него лицо доброе, — вставил Вадим.
— На таком месте добрым быть нельзя, — заявил шофер — Доброго в два счета с потрохами сожрут. Там ребята тертые, свое дело знают… Да нам-то что за дело? Они сами себя назначают, сами снимают, нас не спрашивают. Своя рука — владыка. Одно плохо, паренек, людям ничего хорошего наши вожди не делают, потому что люди для них — быдло, навоз, пыль… А, может, люди у нас такие в СССР и есть, раз все терпят?
Вадим с интересом слушал разговорившегося шофера, дед тоже много толковал о большевистских главарях, как об истинных врагах народа, но как-то по-научному, мудрено. Называл неизвестные фамилии времен переворота, членов Думы, временного правительства, а Василий объяснял все очень понятно и просто. И все-таки Вадим не мог поверить, что добродушный, со щербинкой в зубах, круглолицый Никита Хрущев может быть тираном и палачом, как Сталин и Берия. Вон как его встречают за границей! Не мог мальчик взять в толк и то, что новые правители России почему-то все делают так, за что бы не взялись, что потом оборачивается для народа бедствием… Гораздо позже он сам придет к мысли, что вся беда в том, что великой державой десятилетиями управляли элементарно полуграмотные, некомпетентные люди, цепляющиеся за цитаты из Маркса-Ленина. И все их окружение состояло из авантюристов и хапуг, старающихся выдвинуться и разбогатеть. Сама система висела тяжкой гирей на шее несчастного народа и до тех пор будет висеть, пока не поломают эту проклятую, придуманную врагами рода человеческого систему. Антинародная система была изначально направлена против человека. И она, система, исправно приводила в движение приводные ремни огромной махины-машины, которая перемалывала в стране людей, как сорняки на поле, выдергивала все передовое, неординарное, талантливое, закладывала в сознание миллионов людей разных поколений ложные понятия о Добре и Зле, одно подменяя другим. И лишь «машинисты», механики этой системы-машины купались в роскоши, жили, как и не снилось государственным деятелям ни одной страны мира. Причем, тем приходилось самим создавать капитал, богатство, а эти приходили на все готовое. Главное — пост, должность, а способности, талант не нужны. Эти «машинисты-механики», подбрасывающие в прожорливые печи системы природные богатства, принесшие в жертву религию да и саму человеческую жизнь, жили в Кремле как небожители, ни в чем не нуждаясь. Система каждому «вождю» автоматически выдавала звания, награды, особняки, дачи и право быть вне критики. Взамен система требовала одного: не нарушать движение запущенного в семнадцатом году маховика. И никто не нарушал, даже не посягал на систему. И самым удивительным было то, какие сатанинские силы изобрели эту прожорливую человеконенавистническую систему и сумели даже после своей смерти остаться великими «революционерами»! Их гробницы в умах людей вознеслись выше египетских пирамид, где захоронены фараоны. Система пожирала людей, отбрасывала цивилизацию в эпоху рабовладельческого строя, а оболваненные люди в массе своей молились на нее, боготворили, поклонялись, как язычники своим деревянным и каменным идолам… Религию-то, Бога упразднили. На одной шестой суши мира победу одержал Сатана. Он и правил свой бал. Если существует «тот свет», то как там покатываются со смеху создатели этой страшной системы, наблюдая с космических далей на дело злого ума и безжалостных рук своих!..
Но как ни была система и ее хранители бдительны и беспощадны к инакомыслящим, все-таки были в стране люди, которые все понимали и жаждали перемен. Мало их было, но они существовали. И от отца к сыну передавали правду о системе, так называемой революции, а точнее, большевистском перевороте, геноциде русского народа. Впрочем, система безжалостно расправилась и с теми, кто в 1917 году выпустил джинна из бутылки. Почти всех уничтожила, потому что честные революционеры первыми поняли всю пагубность этой страшной системы, поняли, что их обманули красивыми фразами и лозунгами разные выскочки и попытались что-то сделать, изменить, но уже было поздно: система сама выдвинула на командные посты достойных ее машинистов, и те быстро расправились с прозревшими и неугодными.
Вернулись из леса грибники — улыбчивые, с поблескивающими глазами. В корзинках, кроме ножей, когда они уходили, лежали бутылки и пакетов с бутербродами. Еще издали послышался звонкий женский смех, баритон Горобца. Грузный носатый секретарь райкома в штормовке и болотных сапогах принес в корзинке ежа.
— Дружок, — позвал он Вадима — Тебе подарок!
И с улыбкой ловко извлек из плетеной корзинки серый колючий клубок. На иголки накололся маленький масленок. Вадим взял ежа, поблагодарил и, скрывшись за корпусом, отпустил зверька на волю. Знал бы секретарь, что тут ежей тьма, чуть стемнеет и увидишь их возле помойки и домиков. А один старый еж даже не прятался под колючки, когда Вадим к нему подходил: высовывал свою острую, забавную мордочку, обрамленную мягкой рыжей шерстью, и смотрел на мальчика смышлеными черными глазами.
Вадим ему подкладывал кусочки рыбы, белый хлеб.
Василий ушел в «банкетку» приготовить гостям ужин. Они приехали с ночевкой, завтра утром отбудут в Пуш-горы. Горобец закурил на крыльце. Вадим поймал на себе его задумчивый взгляд. Иногда Борис Львович спрашивал его, мол, как жизнь? Вадим отвечал: нормально, собственно, этим и заканчивался их редкий разговор. Не то, что бы подполковник не нравился мальчику, просто не о чем было толковать. А со своими проблемами Вадим и не решился бы поделиться с начальником. У него даже духу не хватало спросить про родителей. Да и что еще мог бы сказать Горобец? Он все, что выяснил, поведал дедушке.
— Вадим, иди-ка сюда! — позвал Горобец — Куда ежа-то дел?
— Отпустил, — сказал Вадим — У нас тут их много бродит.
— Садись, — кивнул на ступеньку рядом с собой Горобец. — В ногах правды нет.
— А есть она вообще-то, правда? — поглядел ему в светло-карие глаза мальчик.
— Философский вопрос, — улыбнулся Борис Львович, — Еще в древности прокуратор Иудеи Понтий Пилат задал вопрос арестованному Христу: «А что такое истина?».
Об этом Вадим слышал от матери, она даже прочла ему отрывок из какой-то книги про казнь Иисуса Христа с двумя разбойниками на Голгофе.
— Истины нет, — твердо выдержал пристальный взгляд эмвэдэшника Вадим. — Если бы существовала истина, моего отца не расстреляли бы. И мать была бы жива. Кому нужна была их смерть? Сталину или Дьяволу?
— Рассуждаешь, как взрослый, — стряхнул пепел под ноги Горобец. — Горе и страдания рано делают детей взрослыми.
— Детей… — усмехнулся Вадим, — Я давно уже не ребенок.
— Мужчина?
— Я не знаю, кто я, — резко ответил мальчик. В тоне Горобца ему послышалась насмешка. О том, что он не по годам взрослый, часто говорил и дед. После всего случившегося Вадим редко улыбался, а смеяться, кажется, вообще разучился. На лбу прорезалась тоненькая морщинка. Не было дня, чтобы он не вспомнил родителей. Иногда просыпался ночью и его охватывал гнев: хотелось вот сейчас, немедленно отомстить за них. Но кому мстить — он не знал… Он еще не знал, что мстить системе — это то же самое, что плевать против ветра: все тебе же в лицо отлетит. И от этого чувства собственного бессилия мальчик терялся, не хватало фантазии воочию вообразить истинного врага, нанесшего ему столь страшный удар. Да что удар — вся его жизнь была сломана. В школе он чувствовал себя чужаком, приятелей не искал, мало с кем общался и ребята вскоре тоже перестали лезть к нему. Пару раз подрался из-за какого-то пустяка. Дрался зло, ожесточенно и его перестали задирать. Мальчишкой он рос крупным, каждое утро в теплое время года подтягивался на самодельном турнике, ожесточенно колошматил кулаками кипу тряпок, туго увязанных в обрывке рыболовной сети. Эту самодельную «грушу» он сам смастерил и подвесил к потолку в лодочном сарае. За год до ареста отец немного поучил его боксировать. Он был боксером-разрядником, с институтских времен в соревнованиях не участвовал. Отец внушал, что настоящий мужчина должен уметь за себя постоять. Еще говорил о страхе, который смолоду нужно из себя по капле выдавливать, иначе он тебя когда-нибудь раздавит. На фронте Белосельский был в штрафном батальоне, где выживали лишь самые отчаянные храбрецы… Вспомнилось, что капитан в блестящих сапогах при аресте забрал с собой коробку с тремя орденами и шестью медалями отца. Какое он имел право? Как бы отец не относился к советской власти, которая, кроме горя, ничего ему не дала, он геройски воевал, защищая Родину. Из лагеря попросился на фронт, его и направили в штрафной батальон, где он командовал ротой.
— Плетью обуха не перешибешь, Вадим, — дошел до него ровный глуховатый баритон Горобца, — Что было, тоже не вернешь, как и родителей не воскресишь… Ну чего тебе здесь торчать в лесу?
— А где мне… торчать? — бросил на него косой взгляд мальчик. Он присел на ступеньку так, чтобы видеть лицо начальника. На висках у него в колечках рыжих волос поблескивала седина.
— Да и Григорию Ивановичу, наверное, с тобой трудно: обед сготовить, постирать… И скучно ведь тебе здесь? Лес да озеро… Небось, тянет к сверстникам? И дружков ты не завел.
— Если отправите в детдом — сбегу! — сразу сообразил, куда клонит Горобец, мальчишка. — Я дедушке помогаю, я умею варить, стирать, ему будет плохо без меня.
— Почему в детдом? Есть ведь школы-интернаты. Там и учат и кормят. Каждую неделю на выходной будешь сюда приезжать… — голос начальника из псковского управления МВД звучал не очень убедительно. Каждый выходной приезжать на турбазу! На чем? Сюда автобусы не ходят, разве Василия попросить, чтобы подвозил мальчишку? Мысль определить Вадима в школу-интернат возникла у Горобца еще зимой, не то, чтобы он уж очень заботился о нем. Его пушкиногорская приятельница — главным образом из-за нее он и приезжал сюда — как-то обронила, что у турбазовского мальчишки такие глаза, будто она в чем-то провинилась перед ним… Да и сам Борис Львович понимал, что постоянное присутствие мальчика как-то связывает, смущает некоторых женщин, приезжающих сюда. Ему-то наплевать на мальчишку. Он, Горобец, давно привык не считаться с интересами других, безразличных ему людей, жизнь сложилась так, что другие люди в основном заботились о том, чтобы ему было хорошо и удобно. Но раз мальчишка смущает женщин, значит, его нужно отсюда убрать. Правда, это нужно было сделать раньше, когда он тут только что объявился, но раньше мальчишки было не видно и не слышно… Со стариком, конечно, не стоит портить отношения из-за внука. На худой конец можно попросить его сделать так, чтобы во время их наездов Вадим не попадался на глаза гостям. Пусть уходит в лес или прячется… Эта тихая закрытая турбаза нравилась Горобцу, можно поохотиться, порыбачить, никого посторонних… Лида Лупкина — секретарь Пушкиногорского райкома комсомола, его любовница, тоже любила эту базу. Горобец приезжал из Пскова на черной «Волге», оставлял ее в райотделе, а сюда привозил их Василий Лукьянов — шофер лесничества. Проверенный товарищ, этот не проболтается, не продаст… Да особенно Борис Львович никого и не боялся. Разве нет турбаз под Псковом, где отдыхают областные руководители? И там все так же, как здесь, даже больше удобств и роскоши. От Пскова до турбазы «Саша» часа два езды. Случалось приезжать сюда и без ночевки. Белокурая высокая Лида видно, запала в душу, нет-нет и прямо в псковском кабинете возникала перед глазами: грудастая, белозубая, с гибким молодым телом… Надо будет подсказать ребятам из обкома комсомола, чтобы ее взяли в областной центр. Он уже толковал с первым, тот обещал перевести ее в аппарат сразу после областной конференции, которая состоится в январе. И Лида не возражала бы поменять, как она говорила, серую «пушкинскую дыру» на областной центр с театром. Должность заведующей отделом обкома ВЛКСМ ей обеспечена. Борис Львович был начальником отдела псковского управления МВД, лелеял надежду когда-нибудь возглавить Управление, пользуясь своими московскими связями, но после прихода к власти Хрущева стало что-то непонятное происходить: в Москве уже полетели со своих высоких должностей несколько крупных руководителей МВД. Зашаталось кресло и под начальником псковского управления. Горобец утешал себя тем, что бьют в первую очередь по крупной дичи, а над мелкой дробь поверху пролетает, не задевая…
— Мне здесь нравится жить с дедушкой, — сказал Вадим — У меня ведь никого, кроме него, нет. И менять ничего не надо.
— Я хотел как лучше, — не скрыв разочарования, ответил Горобец.
— Для кого лучше? — бросил на него странный взгляд мальчишка. Глаза у него с зеленым ободком, острые, умные глаза много пережившего маленького взрослого человечка. Лоб выпуклый, брови темные, длинные ресницы, припухлые губы. Рослый паренек с уже развитой мускулатурой. В школе наверняка бы играл в футбол или хоккей… Мальчишеское и взрослое перемешалось в облике Вадима. Не по возрасту перечеркнула лоб узкая морщинка, да и в пристальном взгляде больших глаз нет-нет и проскальзывало что-то взрослое, непримиримое. И разговаривать с ним непросто: с ходу схватывает твою мысль. И отвечает рассудительно, как взрослый человек. Этому человечку уже никогда больше не быть ребенком.
И Горобец, который сам сотни раз подписывал протоколы об арестах — нужно же было план выполнять по разоблачению врагов в Псковской области! — никогда не задумывался о детях арестованных, расстрелянных, сосланных. Какими они вырастали? Маленьких забирали в детские дома и воспитывали преданных делу социализма людьми, вычеркивали из их сознания, памяти даже фамилии родителей — давали другие фамилии и имена. Так появились Кимы — Коммунистический интернационал, Элемы — Энгельс-Маркс, Вили — Владимир Ильич Ленин и даже Революции. Им внушали ненависть к врагам народа, ко всему прошлому, о попах они знали из сказки «О попе и его работнике Балде», о капиталистах — по Маяковскому и Маршаку, где герой — отвратительный «Мистер Твистер», или: «ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!». Вот такие подрастающие кадры требовались социалистической системе, иных она не приемлела. Для иных строились на севере бараки, других миллионами гнали по этапам, по пути умертвляя голодом и холодом, топили на баржах, живыми закапывали в землю… Система до совершенства отработала машину коллективного уничтожения. Сразу после ареста человек начинал медленно умирать. И убивали его дважды: сначала казнили душу, потом расстреливали тело. Не было могил, кладбищ — вся страна превратилась в одно гигантское кладбище. Вот какую систему изобрели для России классики Марксизма-Ленинизма! Подобного еще не было на земле.
Говорить с мальчишкой было трудно, это не тот мальчишка, с которым можно пошутить, взлохматить волосы, по-приятельски шлепнуть… Его пронзительные, с зеленью глаза неотступно следили за тобой, безмолвно останавливали любое проявление фамильярности, предостерегали… И Борис Львович подумал, что трудная будет жизнь у этого, в одиннадцать лет взрослого человечка, очень трудная, а если он выживет, определится в этой жизни, то несомненно будет представлять опасность для системы… Не поэтому ли Калинин подписал закон привлекать к судебной ответственности детей старше двенадцати лет? Сколько их расстреляли, мальчишек и девчонок — детей «врагов народа»!.. Уж он-то, Горобец, знал, что арестовывали и расстреливали никаких не врагов, а обыкновенных людей. Сверху спускался циркуляр с приказом арестовать и расстрелять по области столько-то человек. Арестовывали и расстреливали. Тут шли в ход доносы, оговоры, сведения между людьми личных счетов — нужен был лишь повод, любой, даже самый нелепый. А когда и повода не было, подгребали как граблями сено всех, кто попадется под острые зубья. Признания в измене выбивали опытнейшие палачи-следователи. Они набили на этом и руки и ноги… А если не выполнишь план по уничтожению человеческого материала, то и сам займешь место у исклеванной пулями острожной стенке. И занимали нередко сами чекисты эти места. И расстреливали их в упор те самые парни, которые, как говорится, пуд соли съели с тобой. Уж они-то знали, что ты никакой не враг, но приказ есть приказ. И каждый в глубине души знал, что и его могут поставить к стенке, и лучший приятель безжалостно нажмет курок..
Вадим тоже молчал, глядя на тропинку, на которой, греясь на солнышке, растянулся Султан. Он вытянул все четыре лапы, чуть оскалил розовую пасть, иногда во сне вдруг начинал быстро-быстро сучить сразу четырьмя лапами, будто куда-то бежал. И дрожь пробегала по его шерсти. На него пристально смотрела серая, с обкусанным ухом кошка. Султан частенько заставлял ее пулей взлетать на деревья. Ежей не трогал, а кошек гонял.
Чувствовал ли Вадим, что от этого человека зависит его судьба? Конечно, чувствовал, да и дедушка не раз говорил, что Горобец многое может сделать и плохого и хорошего… Для Добромыслова хорошее уже то, что ему дали возможность жить здесь вдали от людей, в которых он давно уже утратил веру. Что же это за люди, которые позволили на себя надеть чугунное ярмо, сами дали «хозяину» кнут в руки и подставляют плечи-спины под хлесткие, кровавые удары… И чем сильнее их бьют, чем громче они выкрикивают здравицы в честь самого главного палача! Просто молятся на него. Григорий Иванович сам видел в райцентре, как плакали на улицах люди. В этот день вносили набальзамированное тело «вождя» в мавзолей. Пришлось Ильичу потесниться и рядом со словом «Ленин» появилось не менее страшное слово «Сталин». Первый начал уничтожение лучших умов России, а второй продолжил, поставив это дело на поточный метод. В азарте вселенского уничтожения не пощадил даже крестьянина — кормильца, исстари обеспечивающего не только Россию, но Европу хлебом. Хороших зажиточных хозяев, окрестив их кулаками, почти полностью уничтожил, а бездельников, пьяниц согнал в колхозы, которые тяжким ярмом повисли на шее государства. Создав противоестественные условия для существования людей, Сталин убил в нескольких поколениях любовь к земле, работе, к скотине…
Да-а, есть Ленину о чем подумать, поговорить со Сталиным в мавзолее… Может, займутся на вечном досуге подсчетами миллионов людей, убитых по их приказам и разнарядкам?.. Дедушка говорил, что когда тела по обычаю не погребены, а выставлены в мавзолеях на всеобщее обозрение, души этих людей испытывают неимоверные страдания… Может, Бог так в конце концов наказал злодеев? Кстати, нигде в мире не выставляют набальзамированные трупы в мавзолеях. Это большевистское изобретение. А возможно, сатанинское…
Почему-то все это вспомнилось Вадиму, когда он сидел рядом с эмвэдэшником Горобцем. А слышал он про все это от отца и деда. Отца уже нет в живых, а деда в любой момент могут забрать… Что им стоит? И Вадим решил как-то смягчить свои резкие слова.
— У меня ни одной тройки нет, — сказал он, — И я занятий не пропускаю.
Горобец понимающе взглянул не него: сейчас паренек заговорил, как мальчишка. Ведь понимает, чертенок, что ему, Горобцу, наплевать какие отметки в дневнике у него! Он уже решил не трогать его, нынче же поговорит с егерем, чтобы, когда приезжают гости, мальчишка не мозолил им глаза. Пусть в лес уходит, рыбачит или дома сидит. Борис Львович часто видел его с книжкой. Вот и читай себе на здоровье где-нибудь в укромном уголке…
— Вадим, ты, когда тут люди… отдыхают, постарайся держаться подальше, — неожиданно проговорил он. — У взрослых свои дела… Неделю на работе, а сюда приезжают расслабиться, отдохнуть… Понимаешь?
— Понимаю, — помолчав, ответил Вадим. — Больше меня никто на территории не увидит. Я как-то об этом не думал.
— Вот и ладушки, улыбнулся Горобец. — Ты все на лету схватываешь!
У Бориса Львовича детей не было, да можно считать и жены нет, хотя и не разведен. Жена москвичка, ей надоело жить в Пскове, все чаще стала уезжать в столицу, к нему наведывается в месяц раз-два. Наверное, завела там любовника… Жена была дочкой московского генерала из МВД. С влиятельным тестем не стоило осложнять отношения, потому Горобец и смотрел сквозь пальцы на поведение жены. Если в Пскове его положение пошатнется, а все к этому идет, тогда вся надежда на генерала. Не оставит же своего зятя в беде?
— Я пойду? — взглянул на него Вадим.
— Значит, говоришь, троек нет?
— Нет, — подтвердил мальчик.
На дежурный вопрос и дежурный ответ.
— Не тянет в Ленинград?
— Там у меня никого не осталось.
— А квартира?
— Там живут другие, — тень легла на лицо мальчика.
— Значит, в Ленинград нет тебе ходу…
— Мне никуда нет ходу… — тихо произнес он — И отсюда вы хотите меня… прогнать.
— С этим мы решили, — мягко возразил Борис Львович, — Живи, но помни наш уговор.
— Я ничего не забываю…
Повисла напряженная пауза. Чтобы разрядить ее, Горобец спросил:
— Отца-то вспоминаешь?
Вадим — он уже поднялся со ступеньки и сделал несколько шагов по тропинке — будто споткнулся.
— У меня замечательный отец! — не оборачиваясь, сказал он. Правильнее было бы сказать — был, но мальчик еще сохранил в глубине сердца маленькую надежду.
— Скажи Григорию Ивановичу, чтобы подошел, — бросил в спину ему Горобец. Он тоже отметил про себя, что мальчик сказал об отце, как о живом человеке, но эмвэдэшник-то знал, что Андрей Васильевич Белосельский расстрелян в подвале 5 марта 1953 года. И дату эту невозможно забыть, потому что в этот весенний день на даче умер Сталин.
В ноябре почти догола обнажились березы, осины, ольха, лишь дубки не хотели расставаться с чуть тронутыми желтизной продолговатыми листьями. Снег еще не выпал, но по утрам пожухлая трава курчавилась и сверкала от инея. Вода в озере приобрела свинцовый цвет, ветер рябил ее, камышовые метелки роняли пыльцу, а ржавая осока скрипела. Все перелетные птицы давно улетели и на тихой территории турбазы вольготно разгуливали по усыпанной сухими иголками земле вороны и сороки. Иногда прилетал черный ворон, но Вадим ни разу не видел, чтобы он где-нибудь приземлялся, совершал большой полный круг над соснами и елями и вдоль дальней кромки озера неспешно улетал в чащобу. Все чаще стали у дома появляться синицы и дятлы. В сеть попалась огромная щука. Григорий Иванович взвесил ее на железном безмене, четыре с половиной килограмма. Уха получилась вкусная, наваристая, а вот жареная щука оказалась жестковатой и припахивала болотом.
Как-то глухой ветреной ночью, когда шумели, стонали сосны, раздался негромкий стук в окно. Всегда чутко спавший егерь вскочил с постели и, накинув ватник, пошел открывать. И только тогда свирепо залаял Султан. Его будка находилась у главного корпуса. От его лая Вадим и проснулся. Он услышал на крыльце негромкие голоса, Султан успокоился, наверное, дедушка его прогнал. Немного погодя в избу вошли Григорий Иванович и незнакомый высокий человек в ватнике с вырванным над карманом клоком, подпоясанном широким желтым ремнем со звездой, на голове серая ушанка с вмятиной от кокарды, худое продолговатое лицо небритое, на вид ему лет пятьдесят. Вадим, поморгав, взглянул на ходики с бегающими кошачьими глазами — десять минут третьего. Незнакомец проделал весь путь от райцентра пешком, а ночка безлунная, темная, как он дорогу нашел?
— Поешь? — предложил Григорий Иванович. Или до утра потерпишь?
— Сутки во рту ни крошки не было, — вздохнул незнакомец, присаживаясь у стола на табуретку. Ватник он скинул, шапку тоже. Волосы у него темно-русые, коротко острижены, взгляд светлых глаз настороженный. Он посмотрел в сторону Вадима, но ничего не сказал.
— Внук, Вадим, — пояснил дед, — Последний выживший отпрыск князей Белосельских-Белозерских.
— А Андрей Васильевич?
— В день смерти врага рода человеческого расстреляли в Ленинграде, а дочь моя Маша… не пережила такого — … покончила с собой, — глухо ответил дед. Прихватил их на тот свет проклятый Коба.
— Нет у тебя, Гриша, чего-нибудь выпить? Помянем рабов Божьих Андрея и Машу.
Егерь забренчал посудой в буфете, извлек поллитровку, две рюмки, принес из кладовки в эмалированном блюде заливное из щуки. Не чокаясь, гость залпом выпил, а дед лишь пригубил рюмку и снова поставил на стол. Гость ничего не сказал, жадно набросился на еду. Ел заливное деревянной ложкой. Кадык на худой шее двигался вверх-вниз.
— Не спишь ведь? — покосился на Вадима дед, — Это мой товарищ по Колыме Иван Герасимович Федюнин, знал твоих родителей. Его забрали после войны. Тоже лиха хлебнул.
— Как узнал, что зверь гикнулся, не смог больше там кантовать, заговорил Федюнин. Я был уже расконвоирован. С первой оказией без спросу.
— Потерпел бы малость, совсем освободили бы, — вставил Добромыслов.
— Не мог больше терпеть… — вздохнул ночной гость.
Вадим отбросил стеганое ватное одеяло, быстро натянул на длинные тонкие ноги брюки, прямо на майку надел куртку на молнии и подошел к столу Федюнин поднялся с табуретки и, как взрослому, осторожно пожал своей огрубевшей мозолистой рукой ладонь мальчика.
— Я тебя разбудил, Вадим?
— Вот еще, — улыбнулся мальчик, — Подумаешь!
Иван Герасимович ел заливное и рассказывал, что его с год как расконвоировали — он сидел на Колыме — дошли слухи, что ожидается пересмотр дел политических заключенных, зверюгу начальника лагеря сместили, явно почувствовалось некоторое облегчение, Хрущев, видимо, хочет поломать сталинско-бериевские порядки… Может, он, Иван Герасимович, и глупость совершил, но не было больше мочи находиться в том проклятом краю. Сколько знакомых погибло! В общем, сбежал, ему еще оставалось три года ссылки. Поедет в Москву к самому Ворошилову, может допустят… Посадили-то по липовому, сфабрикованному делу. А заявление еще раньше послал, в июле. Наверняка в Президиуме Верховного Совета.
Три дня пробыл на турбазе Федюнин, почти сутки проспал на печке, помылся в жаркой бане, один раз даже выбрался с дедом на рыбалку. Озеро еще не замерзло, хотя по берегам ранними утрами появлялся тонкий, прозрачный, как слюда, ледок. Совсем некстати пожаловал на турбазу Василий Лукьянов. Он сразу заметил в лодке незнакомого человека, дождался, когда егерь причалил, весело заговорил о каких-то пустяках, а сам то и дело бросал любопытные взгляды на незнакомца. Добромыслов как бы между прочим обронил, что вот заглянул на турбазу рыбачок, ночь переночевал, нынче отбывает. Сказал, что из Острова. Это он сообщил, когда Федюнин ушел в избу с небольшим уловом в корзине.
— Сердитый, даже не сказал как звать, — усмехнулся шофер, — На мотоцикле или на своих двоих?
— Я не спрашивал, — равнодушно обронил егерь, — Может, кто и подвез.
— Бог с ним, — посерьезнел Василий, — Григорий Иванович, завтра жди гостей, я тут кое-что привез, ты в холодильник поставь, заказывали рыбку и баньку…
— Кто приедет-то?
— Романенский и с ним двое из столицы… Ты уж постарайся, Григорий Иванович. Он наш царь и бог! Выше его разве что первый секретарь.
Борис Игоревич Романенский был председателем райисполкома, его назначили полгода назад. Моложавый, с седой шевелюрой и розовым улыбчивым лицом, он был направлен сюда после окончания Высшей партийной школы. А до этого работал первым секретарем Новороевского райкома комсомола. Он понравился Вадиму: веселый, разговорчивый и совсем не важный. Два раза был с женой, любил рыбалку, а еще больше — посидеть за хорошо накрытым столом после бани. Пил много, но как говорится, головы не терял. «Мамзелей» ни разу с собой не привозил. Рассказывал Вадиму на лодке — они несколько раз вместе ловили у острова окуней — о своей жизни в Ленинграде. Он там учился в ВПШ три года. В Таврическом дворце, где в актовом зале сам Ленин выступал… С этой трибуны он, Романенский, тоже несколько раз говорил на партийных собраниях. В последний раз выступал на траурном митинге, это когда провожали в последний путь дорогого товарища Сталина… В конце речи не выдержал и заплакал. И в зале многие партийцы навзрыд рыдали, так что получилось очень даже к месту…
— А я не плакал, — тогда вырвалось на лодке у Вадима. Романенский удивленно посмотрел на него, явно не поверив.
— Все плакали, — убежденно сказал он, — И этих слез не нужно стыдиться.
— Он… он моему папу убил, — сказал Вадим. — И маму.
— Про это мне лучше не рассказывай, — помрачнел Борис Игоревич — Брата моего отца тоже расстреляли в тридцать восьмом… И я никого за это не осуждаю: мой дядя был троцкистом, сам признался в Пскове на открытом процессе. Мой отец, все родственники и я — публично отрекались от врага народа. Не забывай, Вадик, у нас еще много недобитых буржуев и классовых врагов.
— Мой отец ни в чем не признался, упрямо говорил Вадим. Он ни в чем не был виноват. И троцкистом никаким не был. Пришли ночью, все перевернули вверх дном, арестовали и увезли. А пятого марта, когда вы плакали в Таврическом на трибуне, его расстреляли на Литейном.
— Зря у нас никого не арестовывают, — убежденно за метил Романенский.
— Вы это серьезно? — уставился на него мальчик.
Не верилось, что этот солидный розоволикий моложавый мужчина действительно так думает. Наверное, занимая важный пост, он по-другому просто не может говорить. Вдруг дойдет до более высокого начальства?
Отец когда-то говорил, что все партийцы и чекисты одной веревочкой повязаны… На людях говорят лозунгами, а дома под одеялом, клянут друг друга и «любимого» вождя, они-то знают, кто он такой на самом деле… А Борис Игоревич вот плакал, когда дракон умер…
Потом дедушка выбранил его за этот разговор, посоветовал никогда с чужими не затрагивать подобные темы, будто не знает, кто приезжает на турбазу! Видно. Борис Игоревич рассказал дедушке про разговор в лодке… Мужской разговор, зачем нужно было говорить деду…
Василий быстро разгрузился и уехал обратно в Пуш-горы. Федюнин сразу засобирался, да ему нечего было и собирать: перекинул через плечо тощий зеленый вещмешок — и в дорогу. Григорий Иванович вызвался проводить. Дело было к вечеру, дул северный ветер, наверняка утром будет крепкий морозец, но рисковать нельзя было… Из разговора деда и Ивана Герасимовича, Вадим уловил, что есть в глухом охотничьем угодье заброшенная хижина, где можно в крайнем случае укрыться на день-два. Кстати, оттуда близко до большака, который выходит на шоссе Ленинград-Киев. Дед набросал на бумажке план, крестиком отметил избушку. Сказал, что туда он охотников не водит и мало кто знает про нее.
Вернулся он на турбазу через два часа, а чуть позже примчался милицейский «газик» с капитаном милиции и двумя милиционерами с лычками на погонах. Егерь сказал им, что незнакомец, переночевав, еще засветло ушел с турбазы. Говорил, что ему нужно в райцентр, фамилию у него Григорий Иванович не спрашивал, паспорта тоже, у него даже книги учета отдыхающих нет… Капитан попенял ему на отсутствие бдительности, заявив, что незнакомец мог быть преступником, сбежавшим из тюрьмы, сколько сейчас их находится во всесоюзном розыске!..
— Ловить преступников — не моя забота, — ответил Добромыслов, — Да на бандита он и не похож. Рыбак и рыбак…
— А удочки у него были? — спросил капитан.
— Спиннинг был, — сказал Григорий Иванович, — И отличные блесны.
Когда они садились в закрытый синий с желтым «газик», будто вспомнив, он сообщил капитану, что кажется слышал шум грузовой машины, скорее всего лесовоза, идущей в Пуш-горы, возможно, рыбак уехал на нем…
Огни «газика» исчезли за стволами сосен и елей, Григорий Иванович посмотрел на внука:
— Вот тебе и Вася Лукьянов! Молодой, веселый… Стукнул, сучонок!
— Что? — не понял Вадим.
— Сообщил в милицию, — пояснил дед. — Вот такие, Вадик, смешливые, веселые чаще всего стукачами и бывают!..
Это случилось перед самым Новым годом. Наконец-то выпал снег, он щедро сыпал с клубящегося лохматого неба ровно три дня. Была длинная затяжная осень и вдруг сразу наступила белая морозная зима. Все спряталось под пышным ослепительным снегом, побелели сосны и ели, крыши будто накрыли пуховыми лебяжьими одеялами, озеро превратилось в огромное белое поле, даже на печных трубах образовались папахи. Вадиму пришлось по лестнице забираться на крышу и счищать деревянной лопатой снег с кирпичной трубы — дым не мог пробиться на волю. Постепенно вокруг стволов просыпались сухие иголки, девственную белизну испещрили цепочки птичьих и звериных следов. На турбазу ночью заглядывали зайцы, лиса и енотовая собака. Григорий Иванович свободно читал все следы. Султан взрыл своими лапами целину, ночью иногда слышалось его грозное рычание, заливистый лай. Наверное, гонялся за лесными пришельцами.
Вадим во втором часу возвращался на лыжах из школы. День был ослепительно солнечный, снег искрился, сверкал, будто на нем рассыпали алмазную крошку. Сосны и ели растопырили облепленные снегом мохнатые лапы, с некоторых срывались комки, оставляя маленькие кратеры. Вадим щурился от всей этой пронзительной солнечной белизны, глазам было больно. Все кругом сверкает, лишь глубокое небо густо-синее, с прозеленью. И ни одного облачка. Ничто, кроме усыпляющего скрипа лыж, не нарушало лесную морозную тишину. Наверное, так бело и тихо было в заколдованном снежном королевстве, где в хрустальном гробу спала прекрасная принцесса. Лыжня, проложенная мальчиком, тянулась вдоль бора, иногда сворачивала в него и снова выныривала на опушку. От школы, которая в деревне Зайцы, до турбазы напрямик около трех километров. Вадим любил эти полуденные часы, когда он один скользил в белом безмолвии на лыжах из школы домой. И мысли у него были легкие, не тревожащие душу. Глаза останавливались на причудливо укрывшихся в голубоватых сверкающих сугробах, маленьких елках, фантазия наделяла их формами животных: вот двугорбый верблюд с поднятой головой и вытянутой приплюснутой мордой, а это — вставший на задние лапы медведь, чуть дальше, к оврагу, — три скачущих волка с царевичами на спинах…
Что-то иное повелительно ворвалось в сознание, распугало воображаемых зверей, мальчик даже остановился, воткнув палки в снежный наст. В уши настойчиво вторгся неслыханный ранее тонкий свист, так вырывается из закипевшего самовара струйка пара. Но этот свист вызывал боль в ушах, чей-то тонкий голос в голове приказал посмотреть вверх и ни о чем не думать. Ошеломленный мальчишка задрал голову, глаза его скользнули по красноватому стволу огромной сосны, на миг задержались на облепленных снегом колючих ветвях и, наконец, остановились на золотистом продолговатом цилиндре, сияющем в солнечных лучах. Цилиндр неподвижно висел над бором и будто вибрировал. Наверное, он был высоко, потому что не казался слишком большим, по периметру его шли серебряные овальные пятна, напоминающие иллюминаторы. Воздух вокруг цилиндра, казалось, плавился. Это было последнее, что пришло в голову Вадиму, дальше началось нечто непостижимое: замелькали, как в калейдоскопе, какие-то образы, видения, цилиндр исчез, а небо вдруг потемнело, покрылось яркими, все увеличивающимися звездами без лучей, совершенно непохожими на привычные созвездия. Вскоре приблизился голубоватый туманный шар, напоминающий вращающийся глобус, он стремительно надвигался, клубящиеся багровые облака разорвались и перед мысленным взором мальчика открылся странный, весь вытянутый вверх пирамидальный город. По узким прямым улицам двигались какие-то невиданные серебристые механизмы, над пиками зданий летали легкие, почти прозрачные аппараты с большеглазыми длинноволосыми существами, похожими на людей. Все они были в желтых сверкающих одеждах. Некоторые летали без аппаратов, но на спинах у них были компактные золотистые ранцы. Одно продолговатое лицо с огромными желтыми глазами с черными зрачками приблизилось вплотную, длинные золотистые волосы волной спускались на плечи. Нос прямой, как у греческих статуй. Существо равнодушно посмотрело мальчику в глаза и исчезло. С площадки, выложенной белыми плитами, беззвучно взмыл ввысь желтый цилиндр с иллюминаторами, он мгновенно набрал огромную скорость, врезался в черное звездное небо с несколькими лунами, а планета, с которой он стартовал, снова превратилась в стремительно уменьшающийся туманный, медленно вращающийся в черной мгле глобус… А затем будто другой фильм включили: Вадим увидел свою квартиру в Ленинграде, родителей за вечерним чаепитием, портрет Есенина на стене, потом промелькнула вся та страшная ночь, когда пришли забирать родителей, возникли Арсений Владимирович Хитров, глазастая дочь его Верка, даже два жулика в спортивных костюмах, ограбивших его на автобусной станции в Острове. Замельтешили лица дедушки, Горобца, Васи Лукьянова, писателя Семена Бровмана, убившего Синельникова, председателя райисполкома Романенского и последним проплыло перед глазами удлиненное угрюмое лицо ночного гостя Федюнина…
Вадим не знал, сколько это продолжалось, взгляд его был прикован к золотому вибрирующему цилиндру с пятнами иллюминаторов, на смену видениям снова пришел неназойливый и на этот раз безболезненный тонкий свист, на какой-то миг мелькнула мысль, что кто-то запустил в его голову невидимое щупальце и копается там в памяти. Чувствуя легкое головокружение и тошноту, Вадим, напрягая всю волю, постарался вытолкнуть это шарящее щупальце из головы, а когда это вроде бы удалось, вдруг очень захотелось увидеть лицо того, кто бесцветным тонким голосом попросил его посмотреть наверх, на золотистое чудо. Свист оборвался, прошло головокружение и он отчетливо увидел необыкновенной красоты лицо девушки. У нее огромные и тоже золотистые глаза, удлиняющиеся к вискам; по узким плечам, обтянутым, будто кожей, серебристым материалом, струились тяжелые пряди золотистых волос. Лоб обхватывает черная лента с треугольным камнем или прибором. Почти земная красавица, если бы не матово-зеленоватый цвет лица. Ничто не дрогнуло в этом почти прозрачном лице с ярко очерченными сиреневыми губами. Огромные солнечные глаза смотрели без всякого выражения. Стрелками разлетелись над ними ресницы. «Кто ты? — хотелось ему крикнуть, но губы его даже не шевельнулись, — Ты есть или это… мираж?».
«Ты все забудешь, — прозвучал в голове тонкий мелодичный голос, — Это будто сон… наяву».
«Нет! Нет! — с болью крикнул он мысленно. — Я не хочу забывать! Я буду думать о вас… У меня ведь никого нет!». И тут ему стало стыдно: как же он забыл о дедушке. Кстати, когда мелькали знакомые лица, дедушкино лицо ни разу не возникло в его сознании.
«Горе, горе, горе… — монотонно повторял голос. — Много было горя. И еще будет… Но ты выдержишь! Будет и гармония. Делай добро…».
«Кому? — спросил он, — Кругом одно зло: люди ненавидят друг друга, пакостят, предают…».
«Ты не такой… Ты будешь творить добро. Добро уничтожает Зло. У вас это трудно… Но пока будет торжествовать Зло — на земле будут горе, войны, голод. Планета стонет, ей больно…».
«Какая планета? Наша Земля?».
«Планета может отряхнуться, сбросить, уничтожить вас. Планета умнее вас, людей. Животные, птицы — не вредят планете — вы сильно вредите. Мы обязаны спасти планету».
«А нас, людей? — будто не он, Вадим, а кто-то другой внутри его задал этот последний вопрос. — Кто нас спасет?».
«Твори добро, в этом ваше спасение. Борись за планету. Как сможешь — это главное. Много лет гибли люди, теперь будет гибнуть планета. Люди будут ее губить: грязь, смог, отравленный воздух, вода, атмосфера. Надвигается длинная ночь… Борись за планету. Мы поможем».
Он хотел еще что-то спросить, но будто выключатель щелкнул в голове. Тоскливый страх схватил его, громко забилось сердце.
«Прощай, человек! — будто издалека, прошелестел мелодичный голос. Если ты понадобишься, мы тебя снова найдем…».
Снова сильное головокружение, с легким электрическим покалыванием в висках, подступающая к горлу тошнота, стремительная смена дня и ночи в глазах, солнечная вспышка и тишина… Окончательно он очнулся, лежа на боку в снегу. Щеку покалывали снежинки. Шапка валялась рядом. Во рту горечь, боль в голове, будто его сильно ударили по темени чем-то тяжелым. Сбросив рукавицы, машинально ощупал голову, все в порядке. Испуганно вскинул глаза: та же самая толстая сосна, заснеженные лапы и ослепительно сияющее безоблачное небо над головой. Правда, одна деталь: на одной из веток сидела рыжая белка с еловой шишкой в маленьких цепких лапках-ручках и бесстрашно смотрела на него.
Он медленно поднялся, отряхнул с пальто снег, поглубже надвинул старую дедушкину ушанку и снова посмотрел на небо. Синева и солнце, больше ничего. Исчезла и белка, а растопыренная вылущенная шишка валялась у основания ствола. Кругом коричневые крошки. Что это? Действительно сон наяву? Эта… — ему вдруг на ум пришло слово «русалка» — с огромными золотистыми глазами сказала, что он все забудет, но он ведь не забыл! Вспомнилась давно прочитанная фантастическая книжка «Аэлита», в ней были иллюстрации, так эта русалка с бледно-зеленым лицом чем-то похожа на Аэлиту из романа А.Толстого… Он помнит золотой цилиндр с иллюминаторами, чужое звездное небо, незнакомую планету с удивительным белым или серебряным остроконечным городом и похожими на людей летающими существами, перед глазами прекрасное лицо… Аэлиты. Он будет ее так называть, она не сказала, как ее звать, а его несколько раз назвала Человеком…
Привычный скрип лыж постепенно восстанавливал душевное равновесие, он услышал стук дятла где-то рядом, близко зацвиркали в ветвях синицы, солнце все так же лило с синего неба холодный яркий свет, лыжня блестела, в рюкзаке за спиной шевелились две буханки хлеба. Рассказать дедушке про это чудо? Ладно, он расскажет — Аэлита не просила держать их встречу в тайне — но другим ни слова! Да никто и не поверит. А может, все ему примерещилось? Фантастику он любил, прочел все, что выходило у нас Жюль Верна, Герберта Уэллса, читал «Тайну двух океанов» Адамова, но ни у кого из них ничего подобного не описано. И девушка из золотого цилиндра совсем не похожа на Аэлиту из книги, просто больше ее не с кем было сравнить. А какая она красивая! Теперь даже ее бледно-зеленое лицо не казалось странным… И вдруг он с ужасом почувствовал, что яркие краски воспоминаний начинают стираться, бледнеть, все что он только что пережил, стало казаться сном, бредом… «Не надо, Аэлита?! — на этот раз громко во весь голос закричал он, чувствуя чье-то волевое вмешательство. — Оставь мне хотя бы это!».
И, уже подъезжая к воротам турбазы, с облегчением понял, что ничего не забудет. Чудо останется с ним. Красивые цветные сны, которые ему иногда снились, он к пробуждению забывал, но то, что произошло с ним в глухом зимнем бору в канун Нового 1954 года, он до конца дней своих не забудет. Аэлита подарила ему это чудо.
Несколько дней Вадим осмысливал случившееся с ним. Глаза его становились отсутствующими, лоб перерезала тонкая морщинка, он не сразу отзывался, когда к нему обращались. Григорий Иванович видел, что с внуком творится что-то странное, но с вопросами не приставал. Не такой был человек Добромыслов, чтобы к кому-либо лезть в душу. Кстати, не терпел, когда и к нему лезли. Мало ли что могло накатить на мальчишку? После известия о смерти родителей он часто замыкался в себе, мало разговаривал, уходил из дома и бродил по прозрачному осеннему лесу, а когда выпал снег, до синих сумерек катался на лыжах по озеру, где накатал лыжню.
Мальчик не рассказал деду про золотой цилиндр, странные видения, золотоволосую Аэлиту. Он понимал, что в это трудно поверить, да он и сам часто сомневался, было ли все это на самом деле? Может, пригрезилось? Но в ночь на 31 декабря 1953 года ему снова привиделась Аэлита в серебристом облегающем костюме, сидящая в мягком кресле перед мерцающими матовыми экранами с зеленой клинописью. На выпуклых линзах возникали причудливые знаки и символы, мельтешили красные и зеленые огоньки. А кресло, в котором сидела она, казалось, парило внутри каюты. Девушка с огромными, в пол-лица золотыми глазами смотрела на него и он растворялся в ее глазах. Все посторонние мысли исчезли, в ушах появился знакомый тонкий свист, впрочем, вскоре пропавший. Хотя она не разжимала сиреневых губ, он отчетливо слышал ее ровный мелодичный голос:
«Это страшная страна, здесь человеческая жизнь индивидуума не ценится, ваши вожди-людоеды истребили лучших людей России, цвет нации, вы медленно погружаетесь в беспросветный мрак, которому нет названия, у вас антигуманные, человеконенавистнические законы, ваши правители поставили перед собой задачу: вывести в стране популяцию безмолвных рабски-покорных людишек — они их называют винтиками, которые стерпят все, они будут молиться на своих угнетателей и палачей, их будут убивать, а они вопить: „Да здравствует тиран!“. Серые, малограмотные функционеры, как и прежде, будут властвовать в стране, они создадут для себя такие условия существования, которые вашим царям и не снились. Они создадут свою собственную популяцию господ, их дети будут такими же, с младых ногтей им уже будет уготована манна небесная. Им все народу ничего! Эта страшная популяция властителей доведет вашу страну до полной нищеты, разбазарит и разворует все природные и национальные богатства. Все ценное уйдет за рубеж. Они будут сладко есть-пить, купаться в роскоши — и все это за ваш счет. Сами они ничего не будут производить и создавать. Народ, как скот, будет жить в стойлах — маленьких квартирках — его будут досыта кормить недоброкачественными продуктами, мужчины, женщины, дети — будут толстыми, рыхлыми. Женщины перестанут рожать много детей — жилище не позволит и нищета. Мужчины будут много пить и мало думать, появится неполноценное потомство… Все это предстоит главным образом испытать русским. Их численность будет все больше сокращаться. Другие народы будут пользоваться вашим богатством, а ваши вожди будут способствовать этому. Великая нация, великий народ приблизится к грани вымирания… А вот кто приведет вас к этому — их облик: среднего роста, коренастые, с квадратными невыразительными лицами, пустыми холодными глазами, жирными загривками и выпирающими животиками. Они будут похожи один на другого и их невозможно будет ни с кем спутать. У них нет национального самосознания — все они денационализированы. Их рабочее место — роскошный кабинет с массой телефонов, их орудие труда — телефонные трубки, их идеал — более высокая должность с вытекающими отсюда привилегиями. Они во лжи родились, во лжи и умрут. Ложь и ненависть — вот атмосфера, в которой они живут. Живой воздух для них губителен. Все их помыслы направлены на упрочение своей карьеры, на подлаживание к вышестоящему начальству, которое готовы в любой момент подсидеть, на обогащение за счет государства, а точнее — народа, который они презирают и считают массой, чернью, хотя их собственный интеллект гораздо ниже среднего. Они разъезжают на черных машинах, едят в закрытых столовых, за гроши приобретают дефицитные продукты и товары в спецмагазинах. Но ничего им на пользу не пойдет: от жирной, вкусной пищи они превращаются в „кубариков“, модные красивые одежды сидят на них, как на коровах седла. У них отсутствует культура досуга, жизни, радости. Они преступники и знают об этом… Это самая страшная популяция малокультурных господ, которую когда-либо знало человечество. Вся ее деятельность — это разорение богатой страны и уничтожение ее народа. Такого ваша история еще не знала! И все ваши цари с самой древности за века не сделали столько зла собственному народу, сколько сделали и сделают они за неполное столетие своего существования. Бороться с ними невозможно, они создали мощный аппарат оболванивания людей, который работает без остановок уже несколько десятков лет, они зорко следят за появлением на политической арене инакомыслящих и тут же уничтожают их или надолго засаживают в лагеря, откуда редко кто возвращается живым, а если и вернется, то уже сломленным, опустошенным, недееспособным… Великое испытание выпало на долю вашего народа, не смог он в семнадцатом году разобраться кто ему друг, а кто враг. Пошли вслед за врагами, которые не замедлили расправиться в первую очередь с теми, кто помогал им захватить власть. Эти страшные люди не знают пощады и жалости. Уничтожив вашу религию, они придумали своих идолов и заставили весь народ молиться на них, а сами злобно хихикают, прячась за монументами и мавзолеями этих истлевших идолов — человеконенавистников. Мы стараемся помогать в силу своих возможностей прозревшим людям, но их мало, а мы не можем активно вмешиваться в вашу историю, нам не дано такого права. Мы не смогли даже спасти твоих родителей, а они были люди высокого интеллекта, они не подлаживались под свое начальство, не скрывали своих взглядов на вашу страшную действительность. Они были гордыми, благородными и не позволили сделать себя рабами. И аппарат или, если хочешь, бездушная машина их уничтожила… Запомни, человек, эта популяция квадратнолицых жестоких правителей никогда добровольно не отдаст свою неограниченную власть над страной и людьми. Это вам расплата за изуверства и разрушение великолепных храмов после семнадцатого года, за неслыханно зверское убийство царя и его семьи… Высший разум отвернулся от вас, обманутых и беспомощных…
Мне жаль тебя, маленький человек, но ты должен остаться таким, каким видели тебя в своих мечтах твои погибшие родители. Ты уже сейчас знаешь много такого, чего не знают миллионы одураченных советских людей. Мы не могли спасти твоих родителей, но ты не погибнешь, как не погибнет и русский народ. Недалек день начала его возрождения, но вам все придется начинать сначала, с того самого момента, когда вы выбрали в семнадцатом тупиковый путь… Твоя жизнь будет трудной, но ты еще увидишь и свет, и свободу, и не обойдет тебя личное счастье.
Правда, все это произойдет еще не скоро…».
И опять, проснувшись, Вадим не забыл этот странный и не совсем понятный сон. Может, Аэлита не совсем так все наговорила ему, но смысл он передал своему деду точно. Рассказал и о золотом цилиндре над сосновым бором. Возвращаясь из школы, он теперь каждый раз надолго замирал у огромной сосны и всматривался в морозное небо, но золотой цилиндр больше не появился ни разу. А вот белка набросала в усеянный коричневой трухой снег больше десятка вылущенных шишек.
Свой рассказ Вадим закончил, когда уже до Нового года оставалось два часа. Григорий Иванович долго сидел на своей табуретке у занавешенного окна, ходики с хитрой кошачьей мордой громко тикали, минутная стрелка с шорохом передвигалась, за расцвеченным морозными узорами окном негромко завывал ветер, сухой снег с шорохом скатывался со стекла. Освещенные сорокаваттной электрической лампочкой, бревенчатые стены с седыми пучками мха и дощатый потолок казались позолоченными. На столе стояла разная снедь, начатая бутылка «Кагора» — единственное вино, которое дедушка по большим праздникам употреблял. Он называл его церковным вином.
— Ты мне веришь, дедушка? — не поднимая на него глаз, спросил Вадим. Он тыкал металлической вилкой в неглубокую тарелку с жареной щукой и картошкой. Перед ним графин с клюквенным морсом.
Вадиму казалось, что дедушка не отвечал целую вечность, он взглянул на него: Григорий Иванович был задумчив, глаза его смотрели на окно, прикрытое белой, с кружевной оборкой занавеской, широкая серебряная борода спускалась на чистую белую рубашку, которую он надел по случаю древнего праздника. На шее серебряная цепочка с нательным крестом.
— На Новый год исстари случались в мире чудеса, — наконец проговорил Добромыслов, — Белые ангелы радость людям несли, а нечистая сила — страх и увечья. Но про такое я не слышал. Божественный знак? Может, ангел-хранитель сподобил тебя своим вниманием? Но внушал он тебе не божественные истины, скорее бунтарские. И самому тебе такое не могло и голову придти… Говоришь, советская власть произвела на свет божий две популяции: господ и рабов? Это похоже на правду, — Григорий Иванович пристально посмотрел внука в глаза, — Может, отец такое говорил? А во сне тебе все это повторила… большеглазая небесная дива. Во сне все, Вадик, причудливо переплетается, а у тебя всегда фантазия была богатая.
— Я так и знал, что ты мне не поверишь, — снова опустил голову Вадим. — И никто не поверит. Отец что-то вроде этого толковал, но не так. Он не говорил про кабинеты с телефонами, черные машины, закрытые столовые и спецмагазины. И про их детей, что наследуют наворованные богатства… Это я точно помню.
— Чего же они там… — дед поднял глаза к потолку, допустили до всего этого? Не жалко им людей? Были же Содом и Гоморра, был Всемирный потоп и пришествие Христа, почему же они допустили большевистский переворот? Они ведь сразу начали разрушать храмы и церкви, грабить и уничтожать лучших людей России, в том числе и священнослужителей. Даже слуг своих Господь не сумел защитить от этих извергов рода человеческого! — Добромыслов осенил себя крестным знаменем. — Прости меня, Господи, если согрешил! Воля твоя, как и пути, неисповедимы. Бог милует и наказывает по делам нашим.
— Не похоже, чтобы это было божественное, — раздумчиво вздохнул Вадим, — Одета в блестящее, какие-то странные матовые линзы на стенах, по которым бегают непонятные белые и зеленые знаки. И свет не земной. Это что-то другое, дедушка.
— Бог велик и вездесущ, — строго сказал Григорий Иванович. Он может являться человеку в любом облике, даже в огненном столбе, как пророку Моисею. И слуги его — ангелы — многолики и разнообразны. Мы у Бога не один мир. У него вся Вселенная. Вот мы все толкуем о божественном провидении, а что если это дьявольское наваждение? И черт может прикинуться пригожей девицей или добрым молодцем…
— Нет, дедушка, — возразил Вадим. Я чувствовал… как бы это сказать? Излучение добра, тепла… Ты знаешь, после этой встречи в лесу мне стало, честное слово, легче. Будто я теперь не один. И папа с мамой с того раза перестали являться во сне такими страшными, окровавленными… Она… Аэлита говорила про свет, свободу, счастье…
— Ты, может быть, и доживешь, а я вряд ли, — сказал Григорий Иванович, — Что бы это ни было, будем считать добрым знаком. И мне теперь будет легче умереть, буду знать, что ты осененный.
— Осененный?
— Отмеченный сверхъестественной силой, — пояснил дед, — Божественной силой. Сатана липнет к грешникам, слабым и боязливым, а ты… Ты уже многое испытал Добрый знак это.
Он налил рубинового вина в узкую рюмку на длинной ножке, Вадиму — клюквенного морса в стакан, чокнулся с ним и сказал:
— С Новым годом, Вадик! Молю Бога, чтобы он хоть твоему поколению дал пожить в этой проклятой им в семнадцатом году стране свободным и счастливым!
— Дедушка, а она… объявится еще когда-нибудь? — наблюдая за красной каплей, скатывающейся по бороде Добромыслова, спросил Вадим.
— Это только Господь Бог знает, сынок, — он вытер губы и бороду льняным полотенцем — Но чует мое сердце, что перемены грядут. Большие перемены!