— Инчес узум анел, Ростом? Инчес дзернакел, ай тха?..[1] Чтоб тебя забрали горные духи!.. Чтобы они разбросали твои кости в белых горах!..
Тяжёлый кулак Джимшида врезался племяннику в рёбра, сминая лёгкое сукно чёрной чохи. Парень не шелохнулся. Вместе с гневом мелик[2] ощутил и гордость за славный род владетелей гавара [3] Варанды. Этого богатыря не сшибёт копытом и лучший жеребец Мамед-бека... Но порядок в семье должно соблюдать даже в чужой стране. Молодых нужно учить уважать старших.
— Кому ты вздумал подражать, мальчик? Быстро подними бурку! Слышишь?! Я тебя...
Он незаметно, не наклоняя голову, пнул ослушника в голень. Так же сильно он мог ударить и камень, лежащий в основании дома. С такой же силой, и почти с таким же успехом. Джимшид снова отвёл кулак, но стоящий рядом Фридон перехватил его руку:
— Успокойтесь вы оба. Смотрите — они уже двигаются сюда!..
Ровные шеренги тёмно-зелёных мундиров расчёркивали Дворцовую площадь, уходили к Адмиралтейству, таяли в морозном тумане. Там, вдали, изредка стучала дробь невидимых барабанов, взлетали отрывистые команды. Император принимал вахт-парад, развод караулов гвардии Санкт-Петербурга.
Павел Петрович спешился и быстро пошёл, почти побежал, чуть оскальзываясь на заметённой снегом брусчатке. Он сбросил шинель, даже не оборачиваясь, зная, что её подхватят десятки услужливых рук. Остался в одном мундире. Двадцатиградусный мороз щипал его узкие плечи, прямую, длинную спину, упрямо вздёрнутый нос. Император только отфыркивался.
Самодержец российский торопился. Он ещё не знал толком куда, но уже понимал, что опаздывает. Там, где его ещё не было, клубился сплошной беспорядок. Женщины привели дела государственные в расстройство. Три четверти века огромной державой управлял случай. Служить государству никто не хотел. Ни один чин, гражданский или военный, не знал и не ведал точно, за что ему должно быть в полном ответе. Где действовать самому, а где ждать приказа или — по крайней нужде — испрашивать. Все норовили успеть: спрятаться, проскочить, поднырнуть, схватить и снова убраться в укрытие. Гвардейские офицеры запрягали в кареты шестёрки цугом и прятали руки в муфты. Кто же как не государь должен подавать пример силы, воли и мужества!..
Гвардию он уже успел обуздать. Зелёные мундиры стояли навытяжку, равняясь в рядах на косу переднего. Волосы, заплетённые на проволоку, посыпанные пудрой и перевитые лентой, указывали направление строя и марша. Так было правильно и красиво... Недавно ему доложили, как бы невзначай, между прочим, что назначенные к разводу готовят причёску с вечера и после уже более полутора суток не спят. Во всяком случае, не ложатся, боясь испортить уставное строение головы. Павел Петрович топнул ногой и отвернулся. Солдат и должен быть терпелив. Так же, как храбр и вынослив...
Он подбежал к очередному солдату и стал перед ним лицом. Преображенец тянулся и таращил глаза.
— Ну! — рявкнул из-за плеча Аракчеев, штаб-офицер того же полка, где полковником числился император. — Службы не знаешь, ракалия! Сгною!..
Солдат службы ещё не знал, Павел Петрович понял это сразу. Он вырвал ружьё, проверил — хорошо ли примкнут штык, сделал «подвысь», приступил, притопнув, правой ножкой, открыл — закрыл полку и встряхнул, наконец, оружие кверху. Шомпол стукнул внутри ствола. Император ловко сделал «на караул» и принял к ноге.
— Понял? — грозно спросил он стоящего перед ним парня.
Преображенец ухватил отданное ружьё, но повторить показанный приём не додумался. Тянулся, сглатывал и бледнел. Государь сморщился и отвернулся. Как и прадед, он не любил трусливых и малодушных.
— Под арест! — бросил он и побежал дальше. За спиной слышался яростный рык Аракчеева...
На левом фланге развода, отодвинутые алебардой сержанта, нестройно толпились зеваки. Несколько франтов в наброшенных шубах, с цилиндрами, сдвинутыми на затылок, — должно быть, только возвращались домой с очередного бала; мастеровые, застрявшие по пути поглазеть, как марширует государево войско; высокий разносчик, водрузивший на голову деревянный поднос с горячими пирогами; бабы, замотавшие головы и груди шерстяными платками; две женщины известного, должно быть, общества... Надо бы им всем тоже устроить сообразное место, но это потом. Пока пусть понемногу приучаются к должному устроению жизни. Рыба тухнет, говорили ему ещё в младенчестве, с головы. Сам он пока не проверял, но поверил до времени. Так же с головы, решил, и следует исправлять оставленное маменькой государство, это несуразное чудище, распластавшееся по суше на восток от Европы, от Пруссии, от Берлина.
Хотел было уже повернуть назад, но глаз выхватил из толпы странную группу. Двое мужчин в толстых накидках, будто бы епанчах. А рядом юноша в незнакомом мундире. Верхнюю одежду сбросил к ногам, держится прямо, тянется изо всех сил, словно чувствует себя тоже в строю.
Император подбежал ближе:
— Кто и откуда?
Рядом возник, будто из снега выскочил, кругленький человечек. Заговорил быстро, ужимая слова, как и положено при отдаче рапорта.
— Мелики, князья армянские, Джимшид и Фридон прибыли с нижайшей просьбой вашему величеству выслушать их о делах, российской выгоде и славе касаемых...
— Знаю. Докладывали. Помню...
Далёкие страны за южной границей требовали внимания. Покойная императрица тоже интересовалась высокими горами и незамерзающим морем. Посылала туда одну за другой армии. Безрезультатно. Последнюю остановил уже он. Повернул полки в Петербург и отправил в отставку командующего. Графа Валериана Зубова. Брата отвратительного мальчишки князя Платона! Что за азиатская дурь — генерал-поручик на деревяшке!..
Пока император присматривался к меликам, Ростом разглядывал императора. Грозный государь был лёгок на ногу и быстр в движениях. Он умело управлялся с ружьём и ловко фехтовал эспантоном. Переводчик объяснил, что так называется короткое копьё, которым вооружены офицеры — юзбаши, сотники императорской гвардии.
За семнадцать прожитых лет Ростом успел повидать и царей, и ханов. Если они сходили с коня, то на спину согнувшегося слуги, а потом ступали лишь по ковру, раскатывавшемуся под ноги. Беки и мелики были немногим лучше. О султане и шахе говорили в доме лишь шёпотом и добавляли, что лучше бы этих не видеть никому вовсе... Государь, который мог показать простому солдату, как проверяют порох в затравке, Ростому понравился. Даже очень...
Юноша улыбался. Павел Петрович глянул ему прямо в глаза. Тот вернул взгляд, и не подумав потупиться. Прямо смотрел на самодержца великой империи и — бесстрашно растягивал свои пухлые губы.
— Спроси — чему радуется, дурак?!
Сзади — он почувствовал это спиной — приблизилась свита. Встревожились мелики. Толмач, запинаясь, длинно, чересчур длинно перевёл. Мальчишка ответил коротко, будто проклёкотала хищная птица.
— Говорит, что рад видеть великого государя!
Павел Петрович притопнул, на это раз от удовольствия. Он знал, что умеет читать в глазах, душах, сердцах, понял, что молодой горец не льстит, не фальшивит. Он в самом деле рад видеть его — грозного императора всероссийского. Другие, с нечистой совестью, уклонялись от нечаянной встречи, отговаривались от службы болезнями, выходили в отставку сотнями. Этот же вроде сам тянулся навстречу. Странное горячее чувство поднялось изнутри, споря с декабрьским морозом.
Император покосился на переводчика:
— Скажешь — больше тянуть не будем, завтра пусть подойдут... Алексей Андреевич!
Аракчеев показался из-за плеча.
— Назначишь время. Жду — всех четверых...
Император поднимался затемно, в четыре часа утра. С пяти работал над бумагами, с девяти объезжал город, с одиннадцати принимал вахт-парад, с часу обедал. Меликам назначили прийти в пять пополудни.
Странные люди встретили их на площади и повели кругом дворца к боковому ходу и дальше пустыми, длинными коридорами, передавая от одного к другому, обмениваясь тихо условленными, должно быть, фразами... Наконец, ввели в кабинет государя.
Павел Петрович сидел за зелёным столом, на зелёном же кресле. К нему учтиво склонялся знакомый уже человек. Худощавый, но страшной, должно быть, силы; голова его сворачивалась направо, будто в оттопыренное ухо неслышно нашёптывал кто-то, сидящий на крепком прямом плече. Джимшид с первого взгляда понял, кто этот наперсник, хотел перекреститься, но побоялся оскорбить императора.
Павел резко мотнул головой. Аракчеев выпрямился.
— Пусть докладывают своё дело!..
Мелики договорились заранее о порядке. Говорил Шахназаров, как старший по возрасту. Бегларян слушал, готовясь добавить упущенное. Толмач уже знал суть дела, потому переводил быстро и чётко, забегая порой вперёд:
— И просят ваше величество взять христианских князей Карабаха под свою высокую руку...
Переводчик закончил. Джимшид умолк ещё раньше. Павел вскочил с кресла и быстрыми шагами прошёлся по диагонали. В углу повернулся «направо кругом».
— Рано! — выкрикнул он. — Пока ещё рано!
Толмач не торопился передавать, ожидая, что изволит ещё высказать государь. Но мелики уже почувствовали недоброе и почти перестали дышать.
— Прадед мой посылал войско к Каспийскому морю. Мелик Исраэл Ори обещал военную помощь всех племён закавказских. Знаю, помню, что пока армия Петра пробивалась от Астрахани до Дербента, сорок тысяч грузин, армян, татар прикаспийских собрались у...
Павел Петрович запнулся и обернулся к дальнему углу комнаты. Там зашевелился незамеченный прежде меликами человечек. Виден был один белый парик, закрывавший лоб, виски и затылок. Упругая косичка торчала почти параллельно столешнице.
— Гянджи... — долетела едва слышимая подсказка.
— Да, — крикнул император, — именно там! Вместе мы хотели избавить вашу страну от угнетения турками, персами. Но европейские события не позволили государю продолжить путь и соединиться с ополчением вашим. Армии пришлось вернуться в Россию...
Он оборвался и ждал, пока толмач перетолкует его слова.
Джимшид слушал, согнув мощную шею, и мрачнел. Не поднимая головы, он бросил несколько слов. Переводчик смягчил, как умел:
— Всех наших вырезали потом янычары Абдулла-паши. Кто уцелел — погиб, когда с другой стороны пришли сарбазы страшного Надир-шаха...
— Невозможно! Невозможно было нам оставаться за Астраханью. Уже не одни шведы, а французы с британцами грозили нам, что станут заодно с Блистательной Портой... — Павлу Петровичу вдруг показалось, что он оправдывается, но он завершил упрямо то, что начал: — Невозможно нам было смотреть в три стороны сразу. Север, запад, юг... Откуда-то пришлось отвернуться...
Он не стал говорить, что после прутского поражения одна турецкая угроза могла заставить новорождённую империю забыть надолго о Закавказье.
— Полстолетия мы не могли заглянуть за Кавказские горы. Сколько сил мы тратили на европейские страны...
— Сколько наших людей погибло под саблями турок и персов, — буркнул, не удержавшись, Джимшид, но тут же показал толмачу — не переводи, не надо...
— Но теперь, думаю, иное дело. Покойная императрица обещала Грузии покровительство. Пятнадцать лет тому назад... — Павел Петрович подумал и поправился: — Шестнадцать лет назад подписан трактат о дружбе между Россией и Грузией. Царь Карталинии Ираклий просил государыню Екатерину оказать покровительство его несчастной стране. Но императрица смогла отправить через горы только два егерских батальона. Да и те пришлось в скором времени отозвать к Суворову на Дунай. Как после этого расправились персы с Тифлисом, всем ныне известно...
Император сделал паузу, словно бы приглашая присутствующих помянуть всех жителей несчастного города, замученных полчищами Ага-Мохаммед-хана.
— Теперь же посылаем к царю грузинскому Георгию полномочного министра и подтверждаем наше намерение защищать за горами Кавказскими единоверцев наших, а также иных, кто только выкажет расположение к короне российской. А чтобы доказать искренность наших побуждений, подкрепим посольство корпусом генерала Кнорринга. В том тайны нет.
Павел Петрович оглянулся на Аракчеева, тот мигом поднял со столешницы бумагу, относящуюся, очевидно, к предмету.
— Но силы наши не чрезмерны. И хватит их для охраны одной Карталинии. Тех двух царств, что подвластны ныне царю Георгию. Ссориться же с персами, турками сейчас прямого резона пока не видим. Вас принял тайно, чтобы не узнали о том ни в азиатских посольствах, ни в европейских...
Слушая толмача, Джимшид сжал кулаки, стиснул зубы. Императоры, падишахи, султаны забавлялись мудрёной игрой «ста забот», составляли замысловатые комбинации. Малым же народам надлежало покорно ждать, когда же придёт очередь то ли двинуться вперёд на одну клетку, то ли вовсе слететь с доски.
Но император продолжал говорить:
— Однако же, если вам, князья христианские Карабаха, и однородцам вашим нет больше мочи терпеть угнетения иноверцев... разрешаем — выйти в Грузию вслед известному нам уже мелику Абову...
Фридон шумно выдохнул и тут же, испугавшись своей оплошности, откачнулся за спину владетеля Варанды.
Павел Петрович оглядел напрягшихся меликов и — вдруг подмигнул им, хихикнул и, — развернувшись на каблуке, на одной ножке запрыгал в угол.
— Пиши! Быстро...
Над полувидимым столом снова качнулся парик.
— Статс-секретарю Коваленскому... Приложить все старания к тому, чтобы вышедшие из Персии медики поселились на землях грузинских на выгоднейших для себя условиях... Каковые им надлежит обсудить с нашим министром, тем же упомянутым Коваленским... Но им, князьям армянским, тоже надобно будет платить дань принявшему их Георгию. Деньгами, а также людьми, если вдруг нужда государства того потребует...
Только переводчик выговорил последнее слово, медики, не сговариваясь, бухнулись на колени, уперев руки и лбы в блестящий пол. Павел Петрович прыгнул в сторону:
— Здесь не Персия! — крикнул он возмущённо. — Здесь Петербург!
Аракчеев шагнул от стола, открыл было рот, хотел, может быть, позвать стражу. Но тут юноша, простоявший неподвижно все двадцать минут аудиенции, скользнул вдруг на одну линию с дядей и — припал на одно колено, приложившись о паркет с изрядной громкостью. Наклонил почтительно голову и застыл.
— Спроси! — крикнул император. — Спроси — где он этому научился?
— Видел, — перевёл короткий ответ толмач.
— Врёт! Кто-то умный ему подсказал! Но — хорошо! Пусть встанет... И эти тоже...
Когда армяне поднялись, Павел Петрович подбежал к юноше. Тот, как и вчера, смотрел на него прямо, без малейшего страха. Император не привык к таким лицам. В детстве, помнилось ему, были рядом Порошин, Панин. Но те поучали, наказывали, сердились. Этот же...
— Спроси — чему улыбается?
— Рад видеть великого императора, — повторил юноша вчерашнюю фразу, но произнёс вдруг по-русски и достаточно чисто.
Павел Петрович оглядел армянина с подозрением. Не великан, но и не карлик; широкие плечи подчёркивает шарф, в несколько витков обхвативший талию; чёрные густые брови сходятся почти вплотную и — обрываются резко к мощному энергичному носу.
— Откуда знаешь язык?
— Долго ехали. Страна большая. Вокруг все говорят. Не выучить — много труднее.
— А эти что же?
— Я хотел, — коротко и с достоинством объяснил Ростом императору.
Павел Петрович отошёл, повернулся резко, вгляделся снова. Прожив четыре с половиной десятка лет, он так и не привык, чтобы ему радовались при встрече. Разве что Нелидова, но и та каждый раз о ком-то просила.
— Что-нибудь хочешь?
— Служить. В лучших войсках императора. Умею стрелять. Умею рубить. Дядя научил хорошо.
Павел Петрович чуть не хлопнул в ладоши, словно бы в детстве. Мальчишка не врал. Мальчишка в самом деле хотел только служить. Мальчишка в самом деле был очень хорош. Рыцарски хорош, вздохнул он, вспоминая мальтийских подвижников.
— Как думаешь? — обернулся он к Аракчееву. — Не взять ли его к нам, в Преображенский?
— Государь, — укоризненно начал тот. — Лучший полк вашей гвардии...
Павел Петрович бешено вытаращил глаза. Он любил в себе это чувство гнева и ярости и не пытался сдерживаться никогда, ни перед кем.
— Лучший? — завопил он, хватая воздух. — Лучший? Полк, где две тысячи только числятся и ни разу не видели строя?! При матушке моей, при Потёмкине он, может быть, и был лучшим. А в моей армии... — Перевёл дыхание и добавил, понизив голос почти до нормального: — И в моей армии он будет лучшим. Когда в нём будут служить только лучшие...
Аракчеев бледнел, но пытался настоять на своём:
— Согласно закону...
— Здесь ваш закон!!! — завизжал император совсем уже нестерпимо, ударяя себя в грудь сухим кулачком против сердца. Замахнулся было на втянувшего голову в плечи генерал-лейтенанта, но удержался.
Повернулся к армянам, сбившимся в кучку. Не разбирая слов чужого языка, они вовсе не поняли, к чему относится этот крик. Даже мальчишка перестал улыбаться, хотя испуга в его глазах Павел Петрович не обнаружил.
— Скажи, что могут идти, — кинул он толмачу. — Пусть возвращаются к себе и готовятся к выходу. Через год земли для них, для их людей будут выделены...
От дворца до нужного им дома мелики шли быстро и молча, прикрывая ладонями рот, спасаясь от жгучего ветра, бросавшего в лицо пригоршни колючего снега.
Только оказавшись в комнатах, скинув бурку, чоху, оставшись в одном архалуке, Джимшид прижал спину к голубоватым изразцам печки и обратился к племяннику:
— Что ты затеял, мальчик? Зачем тебе армия русского императора?
Ростом стоял у стены, прямой и напрягшийся, ждал, пока дядя задаст вопрос.
— Хочу быть сильным, — ответил он, не раздумывая.
— Ты и так не самый слабый парень в горах Арцаха. Муж моей сестры был бы доволен, увидев тебя сегодня. Зачем вольному человеку оставаться в этом сыром и холодном городе?
— О какой воле ты говоришь, дядя? Мне надоело кланяться каждому беку! Я не хочу больше прятаться от нукеров аварского хана! Не желаю ждать в страхе, когда к нам двинется очередной паша из Карса или мирза из Тебриза! Я хочу обладать настоящей силой. Хочу узнать, как сотни обращают в бегство десятки тысяч!
Фридон отнял от горячей печи ладони, повернул голову к Джимшиду:
— Может быть, мальчик и прав! Где ему ещё научиться сражаться?
Обрадованный поддержкой племянник мелика Варанды шагнул вперёд:
— Иосиф Эмин изучал военное дело в армии далёкого острова. Царь Ираклий тогда не поверил ему, потому что эти англичане уже помогали персам строить корабли на Каспийском море. Я буду учиться у русских. Мы все теперь будем под властью русского императора. И Грузия, и Карабах.
— Грузия — да, — ответил Джимшид медленно и не сразу. — Карабах — не знаю.
— Ты сам уже ездил сюда с посольством Ибрагим-хана, — напомнил ему Фридон. — Тогда Мирза Мамед Кулий просил императрицу Екатерину протянуть свои ладони и над Шушой.
— Из этого разговора вышло больше вреда, чем пользы. Кто-то сообщил Ага-Мохаммеду, и тогда он выступил из Тегерана. Персия рядом, Петербург — далеко. Если нам разрешили переселиться, надо как можно быстрее идти в Лори. Нужно будет поднять сотни семей. Мне потребуется помощь каждого человека, каждая рука, каждый палец! А этот глупец хочет затянуть своё тело в тесный кафтан унылого цвета и топтать площадь под стук барабанов!!!
Последние слова он выкрикнул прямо в лицо Ростому. Но тот не пошелохнулся. Так же стоял навытяжку, как солдаты гвардии императора Павла.
— О чём шумите, армяне? — послышался вдруг мягкий голос от двери.
Незамеченным в комнату вошёл Минас Лазарев, брат хозяина дома.
Семья Лазарянов-Лазаревых перебралась в Петербург из Новой Джульфы — армянской колонии в Иране. Туда вывел обитателей Карабаха ещё шах Аббас. В середине XVIII столетия Лазарь Назарович отправился на север, купил дом в Москве, в Артамоновском переулке, будущем Армянском, и занялся устройством шёлковых мануфактур. Сын его Ованес взял имя Иван и двинулся дальше, на запад. Поселился в Петербурге, хотя его промышленные интересы тянули на восток, к Уралу, в царство железа и меди.
Иван Лазарев был богат, знатен — получил титул графа Австрийской империи, — великодушен, образован и вместе с тем имел вкус к приключениям. Именно ему приписала легенда главную роль в истории алмаза «Орлов».
Якобы Ованес ещё в Иране купил огромный и безумно дорогой камень, когда делили добычу, захваченную Надир-шахом в Дели. Узнав, что Лазарев покидает страну, персы потребовали отдать драгоценность. Ованес сказал, что он уже продал алмаз, и спрятал покупку в — собственное же тело, в разрез на ляжке. Перебравшись в Россию, купец совершил обратную операцию, а камень продал Григорию Орлову. Цену алмазу определили в 450 тысяч рублей, и то, вероятно, продавец сбросил немало, рассчитывая на будущие милости от фаворита. Сам же камень Григорий Григорьевич поднёс императрице Екатерине.
Затем Иван Лазарев построил на своём подворье Армянскую церковь, а у красной линии[4] Невского возвёл два трёхэтажных дома, окаймлявших проход к храму. В первом этаже одного из них и поселились карабахские мелики. Впрочем, общались они больше не с хозяином, а с его младшим братом Минасом, Миной. Тот держался скромно, но говорили, что Иван Лазаревич редкое дело предпринимает, не спросив совета у Мины. Будто бы именно ему армяне обязаны и церковью святой Екатерины напротив Гостиного Двора, и другой, заложенной на Васильевском острове.
— Чем ты расстроен, уважаемый Шахназаров? Я слышал, император говорил с вами благосклонно, хотя не без гнева... Да-да, дорогой, не удивляйся. Новости в Петербурге бегают быстро.
Джимшид и Фридон отошли от печки. Обычай требовал выказать уважительное почтение, да и голова с сердцем настаивали на том же.
— Император разрешил нам выйти в Грузию в следующем году.
— Это большая удача.
— Соглашусь с тобой, уважаемый Минас Лазаревич. Но она чуть было не пролетела мимо. И всё из-за упрямого малолетнего ишака!
Лазарев чуть приподнял большие веки:
— Удача порхает на лёгких крыльях. Эта птичка капризнее юной девушки. Чем же осмелился наш Ростом вызвать гнев государя?
Юноша наклонился вперёд:
— Я хочу служить в гвардии императора!
Джимшид сжал мощную ладонь в объёмный кулак и погрозил племяннику:
— Молодёжь совсем забыла, как почитать старших. Они хотят, они думают, они — говорят, когда их ещё не спросили!
Фридон пошевелил плечами. Владетель Гюлистана уступал Шахназарову не только в росте, но также и в возрасте. Он был ближе к Ростому на целых пятнадцать лет и лучше понимал сильного и горячего парня.
— Государь вряд ли разгневался из-за такой просьбы, — осторожно заметил Лазарев. — Ему нравится, когда хотят служить в его войске.
Джимшид уже остывал:
— Это был лишний вопрос. Не он разъярил императора. Но в гневе тот мог отказать и нам в нашей просьбе.
Минас согласно закивал головой:
— Не надо просить у сильных мира сего лишнее. Иначе они могут запретить даже необходимое... Но что же с мальчиком, дорогой Джимшид? Ты увезёшь его обратно в Арцах?
— Зачем армянам чужая армия?
— Если вы выходите в Россию... А Грузия теперь будет Россия... Тогда эта армия для вас уже не чужая.
Джимшид насупился:
— Такой маленький вопрос. Нам сейчас нужно решать судьбу двух гаваров.
— Жизнь одного человека мало значит рядом с тысячами других, — согласился Лазарев. — Но иногда и от неё зависит, в какую сторону качнутся весы Времени. Государь пылок и тороплив. Он уже прислал офицера, чтобы узнать — действительно ли Ростом, сын мелика Шахназарова, хочет служить в гвардии российского императора?
Юноша так просиял, что трое взрослых едва удержались от смеха.
— Отпусти мальчика, — подал голос Фридон. — Может быть, у армян появится ещё один воин.
— Я вернусь сильным, как Давид-бек! — задыхаясь, крикнул Ростом.
Джимшид кивнул:
— Возможно, вы правы. Возможно, так будет лучше. Но я слышал, что в гвардию приходят только знатные русские.
— Солдатом может наняться каждый. Но нашему мальчику нужно стать офицером. Для этого требуется грамота о дворянстве. Однако что за проблема, уважаемый Шахназаров? Он не сын твой, он твой племянник, но — такой же мелик, такой же князь, как и ты... Что с вами, друзья мои?
— Выйди, — кинул Джимшид почерневшему вдруг Ростому. — Выйди, мальчик. Дай поговорить взрослым мужчинам...
— Нехорошо поминать родителей дурным словом, — медленно начал свою речь владетель Варанды. — Но вы оба знаете, что за человек был мой отец.
Фридон кивнул, а Лазарев посмотрел удивлённо:
— Я слышал — в стихах на его надгробии есть такая строка: гордостью он являлся армянской нации...
— Это могила моего деда. Хусейн Шахназаров, владетель одного из меликств Хамсы[5] союзник Давид-бека и спарапета Мхитара. Он вырезал передовой отряд Абдуллы-паши, что осмелился остановиться на зиму в Аветараноце. Да, уважаемый Минас, не платил он дани ни одному царю, // Был мощным оплотом всей страны... А сын его, Шахназар Шахназаров стал проклятием армян Карабаха...
Он жестом остановил Фридона, пытавшегося возразить. И сам замолчал надолго. Оба собеседника тоже стояли тихо, не решаясь тревожить воина, взрывавшего память своего рода...
— В нём была половина турецкой крови. Что до сих бушует во мне и, — он кивнул в сторону двери, — в этом молодом ишаке. Мой отец — Шахназар Второй — убил своего сводного брата, законного мелика гавара Варанда. И четыре других властителя — Гюлистана, Хачена, Джраберды и Дизака — выступили против убийцы. Но Шахназар не стал дожидаться, когда его прихлопнут, как крысу. Он позвал на помощь вождя племени Джеваншир — Панах-Али-хана...
— Кочевники, что остались в наших степях ещё со времён великого Надир-шаха, — пояснил Лазареву Фридон.
— Они уже не хотели пасти скот, — мрачно продолжил свой рассказ Шахназаров. — Они хотели построить свою крепость в горах. Так выросли стены укрепления Панах-абад. Позже его назвали Шуши-каласы... Говорят, что отец своей рукой положил первый камень в стены Шуши. Он думал, что возводит новый знак своей силы, а вышло, что он вырыл могилу и себе, и всем меликствам Карабаха. — Джимшид прервал рассказ, подошёл к двери, приотворил, желая убедиться, что племянник не подслушивает беседу старших. И продолжил: — Но — пока Шахназар Второй был жив, он считал своим всё, что ему хотелось иметь. Не колеблясь, протягивал руку к любой вещи, что лежала не слишком удачно. А если хозяин надёжно прятал сокровище, мелик Варанды сбивал любые затворы.
Лазарев чуть улыбнулся. Ему показалось, что Джимшид всё-таки гордится своим жестоким отцом.
— Может быть, мы присядем. Рассказ, я чувствую, будет долгим и любопытным.
Минас с Фридоном опустились на мягкие подушки дивана. Джимшид остался стоять.
— Мне так будет легче... Я был старшим из четырёх сыновей мелика. Тех, которых он сам признавал своими законными. Из дочерей выбрал двух. Прочих я не возьмусь перечислить. Однажды он прилёг с нашей служанкой, а потом родилась девочка Сона. Мать умерла при родах, малышку оставили в доме. Она быстро бегала, смешно говорила. Я считал её свой младшей сестрой. Хотя по возрасту она могла быть мне и дочерью. Когда ей исполнилось пятнадцать лет, я отдал её замуж. Я! Отец так ни разу не посмотрел в её сторону. Я нашёл девочке мужа. Хороший человек, не грубый и работящий. Он умел хорошо работать с железом и медью. Через полтора года родился Ростом, а ещё через два напали лезгины...
— Разбойники, — опять пояснил Фридон. — Постоянно спускаются из Белокан большими партиями, добираются и до Гянджи...
— Так случилось и в этот несчастный год. А Сона с Григолом как раз поехали в город что-то продать, что-то купить. Наверное, Господь отвернулся не вовремя и не успел отвести глаза негодяям... Я мигом собрал людей, ринулся на поиски, но не нашёл ни его, ни её. И никто не знал, что с ними случилось... Потом, я слышал, эту партию перехватили русские, уже у самой Куры. Тот отряд, что императрица направила в помощь царю Ираклию. Они не сумели закрыть дорогу туда, зато отомстили за нас, когда разбойники возвращались обратно. Они выгнали их из леса и погнали, как стадо овец, в воду. А на берегу поставили пушки. Рассказывают, что трупы — и лошадей, и людей — запрудили бурную реку от одного берега до другого. Жалею об одном — что меня не было в этот день с ними. Я бы тоже стрелял, пока хватило пороха и свинца, пока ствол ружья не прожёг мне ладонь насквозь!
Он замолчал. Минас и Фридон, потупив глаза, ждали, пока владетель Варанды заговорит снова.
— Благодарение Господу, они не взяли мальчика в дальний путь, оставили у соседки. И я взял его в свой дом. Я воспитывал его как сына, если бы он у меня был. Он может объездить любого жеребца в Карабахе, он сбивает ласточек из ружья, он срезает сухой тростник шашкой. Он умеет читать, писать, он хорошо считает, он говорит с любым человеком в горах на его собственном языке. Я думал, он будет помогать мне управлять моими людьми. Мы ведь не молодеем с годами... Я не могу сделать его наследником, но он был бы рядом с моим старшим зятем, когда придёт время, и тот станет на моё место...
Снова повисла долгая пауза. Первым решился разорвать её Минас:
— Мы показываем молодым людям нашу дорогу, широкую и прямую. А они уходят кривой и окольной, но своей собственной. Отпусти мальчика, дорогой Джимшид! Он хочет быть воином.
— Мало нам приходится драться рядом с собственным домом, — проворчал Шахназаров. — Он хочет быть воином!.. Он хочет, чтобы русские сделали из него воина!.. Он уже воин, он уже убил двух или трёх. Может быть, даже больше, но я не видел... И это я сделал его мужчиной!
— Вот как, — заинтересовался Лазарев. — Мальчик уже сражался?
— Ему было только пятнадцать, когда Ага-Мохаммед вернулся к Шуше. Этот евнух уже приступал к крепости за два года до этого, но тогда нам удалось отсидеться.
Ибрагим-хан, сын Панах-Али-хана, храбрый воин, несмотря на свой возраст. Мы запаслись водой, зерном, порохом и надёжно укрепили ворота...
— Вы стояли заодно с мусульманами? — недоверчиво спросил Минас.
— Зачем же ждать, пока чужаки разорвут нас поодиночке. А вместе мы надеялись удержаться. Так оно и случилось. По крайней мере в тот раз... Ага-Мохаммед привёл за собой огромное войско. Он обещал закидать Шушинское ущелье нагайками своей конницы. Лучше шапками — предложил ему Ибрагим-хан... Персы уложили наших пленных рядами и погнали по ним лошадей, подкованных навыворот, шипами наружу... Племянник Ибрагим-хана, славный Мамед-бек, сделал конную вылазку. Там участвовал мой отряд, там впервые увидел своих врагов и Ростом... Мы хорошо рубились той ночью. А вернувшись в Шушу, выложили на площади высокую пирамиду из ушей и носов сарбазов...
Фридон слушал своего товарища совершенно спокойно, но Лазарев невольно поёжился.
— Ты бы видел, уважаемый Минас, что эти персы натворили в Тифлисе!.. Когда Ага-Мохаммед понял, что Шушинская крепость так и останется девственной, что не ему, скопцу, взломать эту красавицу, он отправился в Грузию...
— Можешь не повторять, — прервал его Минас, — В Петербург приехал купец Артемий Богданов, он был в городе спустя день после ухода персов. Я уже знаю подробности. И жалею, что не забыл их по сегодняшний день.
— Мужчина должен видеть и помнить, — проворчал угрюмо Джимшид. — И мстить. За Тифлис, за Гянджу и за Шушу.
— Ты же сказал, что вам удалось отстоять крепость.
— В тот раз — да. Но на следующий год Ага-Мохаммед появился снова. А перед ним пришёл голод. Сначала персы вычистили страну до последнего пёрышка, когда шли на Тифлис и когда возвращались. А потом обрушилась засуха...
— Люди съели скот, птицу, зерно... — печально поддакнул Фридон. — В моих сёлах крестьяне начали собирать коренья.
— И мы поняли, что нам больше не удержаться. Этот великий скопец, Ахта-хан, — Джимшид произнёс кличку, будто бы сплюнул, — правильно выбрал время. Ибрагим-хан бежал к тестю — аварскому хану. Я попытался увести своих людей в Грузию. Нас нагнали на половине дороги. Моя дружина могла бы ускакать в горы, под нами были славные кони, но рядом шли и пешие, и женщины с детьми, и просто крестьянские семьи. Кто мужчина, тот принимает бой — сказал я... И мы повернулись к персам...
— А мальчик? — почти выкрикнул Лазарев. — Он тоже остался с вами?
Джимшид устало кивнул:
— Но ему повезло. Два десятка моих людей всё-таки вырвались, и он был среди уцелевших... Мы заняли самое узкое место в ущелье и дрались, чтобы женщины и крестьяне смогли подняться по узкой тропинке... Я оглянулся в очередной раз и понял, что люди уже ушли. Крикнул воинам, тем, что ещё остались в живых, что можно подумать и о себе. Но тут меня ударили в голову, и я рухнул вместе с конём...
Джимшид опомнился, когда кто-то пнул его сапогом в бок. Он застонал от резкой, неожиданной боли и тут же пожалел, что не смог удержаться.
— Этот живой! — крикнули рядом. — Саддык-хан! Их начальник жив! Тот, за кем мы так бешено скакали с рассвета...
Сильные руки поставили Джимшида на ноги, повернув его против света. Ему слепили глаза острые лучи полуденного солнца, ему мешала видеть кровь, стекающая из раны на лбу.
Кто-то скомандовал, и медика потащили в сторону, подняли в воздух и опустили в седло. Лицом к хвосту лошади. Джимшид принял позор без слов: он чувствовал свою слабость, понимал, что от малейшего движения свалится под копыта. Он думал, успели ли пешие забраться достаточно высоко, смог ли кто-либо из его людей вырваться из-под сабель всадников Ага-Мохаммеда, что случилось с Ростомом...
Ему связали руки за спиной и начали сводить ноги.
— Переверните его! — прорычал голос, умеющий отдавать приказания.
Снова несколько рук вцепились в медика, опять подняли его над седлом и посадили уже лицом к гриве. Кто-то с силой провёл несколько раз по лицу тряпкой, отдирая засохшую кровь. Шахназаров открыл глаза.
Воин в блестящем панцире и чешуйчатом шлеме подъехал к нему вплотную:
— Ты хорошо бился, мелик. Мы повезём тебя с честью, как храброго воина. Шах велел доставить тебя. Унижать — такого приказа не было... Но — скажу честно — лучше бы тебе умереть прямо в этом ущелье...
Джимшид невольно вздрогнул и оглянулся. Насколько он мог видеть, повсюду лежали тела воинов: армяне, татары, персы. Спешившиеся победители снимали хорошие доспехи, забирали дорогое оружие, приканчивали тех, кто ещё шевелился.
Отряд Саддык-хана вернулся вовремя, чтобы успеть подняться в Шушу вместе с прочим персидским войском. Мелик Шахназаров трясся в седле, еле удерживаясь от стона: затекали руки, примотанные к задней луке седла, моги, крепко стянутые где-то под лошадиным брюхом, немела шея, перехваченная волосяным арканом. Он старался смотреть вверх, на ханский дворец, возвышавшийся на отвесной скале. Из этого орлиного гнезда, помнилось Джимшиду, можно было увидеть и серебристую ленту быстрой реки на юге, и белые шапки громадных гор на северо-западе. Никогда и никому не удалось бы взять эту крепость приступом. Никто не сумел бы привести её к покорности. Если бы только не голодное время, не ум и хитрость Ага-Мохаммеда.
А шах тоже поднимался к Шуше, по той единственной дороге, что вела к её мощным воротам. Среди скал, среди отвесных стен и утёсов тянулась колонна сарбазов. Впереди шли «бешеные», лучшие бойцы повелителя Ирана. За ними вели под уздцы коня самого Ага-Мохаммеда. Он смотрел вверх на башни Шуши, уходящие к облакам, и радовался, что успел короноваться на царство. Теперь в его руках вся бывшая империя великого Надир-шаха.
Когда-то он дал клятву — оставаться до тех пор правителем, а не царём, пока власть его не будет признана во всём Иране, от востока до запада. Он был терпелив. Мал ростом, сухощав, на лице его никто бы не сумел насчитать и пяти волос. Но мудрость Ага-Мохаммеда заключалась не в бороде. Он не забывал обид, он умел ждать, и он точно выбирал момент, когда нужно ударить. Он жалил больно и быстро, как юркие и ядовитые змеи пустыни. Он не прощал даже мёртвых.
Ещё Надир-шах, упирая свою пяту в Персию, приказал убить деда Ага-Мохаммеда, правителя племени каджар, кочевавшего на севере, в Азербайджане[6]. А по смерти Надира новый шах — Керим — взял в заложники сына главы «красноголовых». Так, кизилбашами, называли каджаров из-за странных головных уборов. В свои шапки мужчины племени вплетали двенадцать красных полосок по числу шиитских имамов.
Мальчишку забрали из родного становища, привезли в столицу, Шираз, и оскопили.
После на протяжении десятилетий он сновал незаметной тенью по коридорам дворца шахиншаха, впитывал знания, копил силы и злобу. Ненависть его была настолько сильна, что ещё ребёнком он носил в рукаве нож и резал незаметно ковры, закрывавшие пол и стены. Так мстил он за деда и за себя.
Двадцать лет Ага-Мохаммед пробирался к власти в Иране. Победив противников, перенёс столицу империи в Тегеран. Приказал привезти туда и прах обидчиков — Надир-шаха и Керим-шаха. Их закопали под ступенями лестницы, по которой новый правитель Ирана каждый день спускался в тенистый сад. С мрачным удовольствием Ага-Мохаммед дважды в сутки попирал пятками двух главных своих врагов...
Ворота Шуши распахнулись, из них выбежала горстка людей. Джимшид прищурился против солнца — всмотрелся. Приближённые, самые доверенные лица при дворе Ибрагим-хана, те, что не смогли последовать за бывшим властителем, не успели спрятаться, рискнули остаться на месте и встретить повелителя персов.
Они подкрасили щёки, чтобы не так бросалась в глаза их белизна. Они приседали от страха, они били в ладони и пели песню, приличную этому случаю. Старинную песню с почти плясовым припевом:
Пришли, привели мы страшилище-дракона,
Прогнали так, что след простыл, хитрую лисицу...
«Бешеные» расступились, и телохранители вывели вперёд шаха. Он морщил лицо и кивал головой в такт песне. И тогда персидские беки и сераскеры тоже начали выпевать простые слова:
Пришли, привели мы страшилище-дракона,
Прогнали так, что след простыл, хитрую лисицу...
Жители Шуши произносили одну строчку, персы подхватывали вторую, все хлопали в ладоши и кружились, подпрыгивая...
Ага-Мохаммед остановил жеребца, ступил со стремени на спину подбежавшего телохранителя, с неё ему помогли спуститься на землю.
Все замерли в испуге, ожидая распоряжений, но шах дважды медленно хлопнул в ладоши, и песню запели снова...
Пришли, привели мы страшилище-дракона,
Прогнали так, что след простыл, хитрую лисицу...
Сам страшный, свирепый «дракон» тоже выговаривал негромко слова, хлопал ладонями, кружился, подпрыгивал так, что развивались полы вышитого халата. Он мял узкие губы, пробовал улыбаться и был совершенно счастлив. Он — Ахта-хан, евнух, старый, низенький, сморщенный человек, сумел распечатать величавую девственницу. Он благодарил Аллаха, что тот дал ему достаточно сил и терпения дожить до этого дня.
Шах остановился, и все смолкли разом. Его снова подсадили в седло, и персы двинулись дальше в город. Джимшид смотрел в спину Ага-Мохаммеду, и ему казалось, он понимает, о чём думает сейчас «дракон», снова ставший свирепым страшилищем. «Ахта-хан» размышлял — как же он заставит себя запомнить непокорных жителей Карабаха.
Подъехав к дворцу, шах быстро прошёл в покои. Мелика вместе с другими пленными втащили во двор и швырнули к забору. Оттуда Джимшид следил, как творил быстрый суд очередной «Лев Ирана».
Ага-Мохаммед сидел у окна, завешенного высочайшей занавесью — серапердой[7]. Он видел всех, его же — никто. «Бешеные» приводили жителей Шуши, чьи имена, к несчастью владельцев, застряли в мозгу Ахта-хана.
— Здесь ли такой-то? — опрашивал собравшихся писклявый голос, доносившийся из-за складок материи.
— Бяли теседиггин олум! — отвечал шаху несчастный. — Точно так, да буду я твоей жертвой!
— Будешь, — равнодушно подтверждало скрытое от мира страшилище.
Шесть человек посадили на кол в этот же день. Несчастные корчились на тонких металлических прутьях, а палачи стояли вокруг, держа в руках топоры, и подбивали обухами с торца, если им казалось, что казнь замедляется.
— Всё, уже ничего не видно! — объявило чудовище, когда солнце начало скатываться за вершины западного хребта. — Завтра с рассветом мы начнём достраивать площадь вашего города. Мы сложим две пирамиды из ваших голов, и я думаю, что они встанут вровень с минаретами вашей мечети...
Холодно было этой ночью на воздухе. Джимшид прижался спиной к такому же, как он, пленнику и пытался успокоить себя простыми картинками. Семья уже, наверное, забралась высоко в горы. Женщины — жена и дочери — собирают хворост для небольшого костра, мужчины разделывают добычу, козу или серну, что там удалось подстрелить за пару часов охоты. Ростом тоже, наверное, работает своим острым ножом с рукояткой из оленьего рога. Джимшид сам подарил его мальчику, когда тому исполнилось десять...
Да и ему будет лучше почувствовать один короткий момент шеей остриё боевого оружия, чем вопить от боли и ужаса, нанизываясь туловищем на железную ржавую палку...
Он так успокоил себя этими соображениями, что даже сумел задремать в самый холодный час. Проснулся уже после рассвета от криков, стука, скрежета, воплей. Толпа женщин, детей металась по двору, гоняя ногами странный предмет неправильной формы.
— Голова! — вдруг понял Джимшид и покрылся испариной. — Кто же из нас, несчастных, стал первой жертвой?..
Мёртвая голова запрыгала по камням с отвратительным, хлюпающим звуком. Подкатилась к мелику, и тот вдруг увидел перед собой голые, впалые щёки самого Ага-Мохаммеда...
— Я слышал эту историю, — сказал Минас. — Но так и не знаю, что же уничтожило жестокого Ахта-хана.
— Он не выдержал своего счастья, — медленно ответил Фридон. — Такая победа совершенно затуманила разум шаха. Он объявил, что сложит отрубленные головы шушинцев выше их высочайшего минарета.
— Уважаемый Джимшид уже сказал нам об этом.
— Но пока он и другие ждали своей участи, отважный и прямой Саддык-хан спросил шаха — зачем повелителю вселенной уничтожать своих подданных? Тот плюнул в него и сказал, что сложит два минарета из голов этих ослушников. И верх одного украсит глупой башкой самого Саддык-хана. А на другую ляжет голова Сафар-Али-бека, чтобы тот не смотрел в сторону, когда шахиншах объявляет своё решение... Я думаю, обе жертвы, которым заранее объявили судьбу, вышли из шахской опочивальни, переглянулись и... А на следующий день наш Джимшид увидел у своих ног голову самого Ага-Мохаммеда.
— Меня развязали, и я тут же стал под знамёна храброго Мамед-бека. Персы уходили, а мы подгоняли их, наскакивая то там, то здесь. Но потом в Шушу вернулся сам Ибрагим-хан. Ему сказали, что племянник собирается занять его место. Хан приказал убить своего лучшего воина и начал новый розыск, выясняя, кто же хлопал ладонями перед персами, а кто за год перед этим так же радовался русским, подходившим к Гяндже. И вот тогда мы с уважаемым Фридоном и решили отправиться в Петербург.
Лазарев поднялся с дивана:
— Вы приехали, вы видели императора, вы добились своего. Осталось решить один вопрос. Совсем незначительный.
Властитель гавара Варанды набычился:
— Я не хочу заступать дорогу храброму мальчику. Но кто же будет драться, когда беда снова подойдёт к нашему дому?
— Э-э! — возразил тут же Фридон. — Разве же мы дерёмся? Палим, закрыв глаза, наудачу, а нас бьют соседи со всех сторон. Может быть, русские научат его сражаться по-своему.
Шахназаров ещё колебался:
— Ты же сам сказал, уважаемый Минас, что солдат в гвардии должен быть меликом или беком.
— Я сказал, что солдатом возьмут и сына крестьянина. Но он так и останется рядовым. Чтобы наш Ростом сумел выбиться в офицеры, нужна грамота о дворянстве. Я могу достать такую бумагу. Она будет стоить немало, но эти деньги послужат нашему делу. Однако на ней должна стоять подпись мелика Шахназарова.
Джимшид молчал и катал желваки на скулах.
— Эх, армяне! — крикнул Фридон, хлопнув себя по бёдрам. — Ну почему мы, дети Хайка, так верны чужеземцам и не хотим постоять за своих соплеменников?! Что за монеты ты взвешиваешь, Джимшид? Ты и сам знаешь, что в парне течёт кровь твоего отца. Он такой же Шахназаров, как и ты, уважаемый мелик, хотя и зовётся Мадатовым. Подумай лучше, какую судьбу ты готовишь племяннику. Думаешь, он согласится объезжать сады, поля и деревни?! Считать корзинами яблоки или ковры тюками?! Я тебе прямо скажу — года не пройдёт, как мальчик убежит в горы. И так высоко заберётся, что по собственной воле его уже никто не разыщет. Зато он сам — найдёт. И нас с тобой, и многих других. Зачем нам нужен ещё один страшный разбойник?! Пусть русские сделают из него славного воина!..
Лазарев обошёл мрачного Джимшида и распахнул дверь.
— Возвращайся в комнату! — крикнул он. — Дядя хочет тебе что-то сказать!
Ростом медленно переступил порог и затравленно огляделся.
— Ты похож сейчас на дикую кошку, — начал Джимшид. — Но это вы трое загнали меня в ловушку. Хорошо. Может быть, вы и правы. Слушай меня как следует, мальчик. Я отпущу тебя в армию русского императора. И я подпишу бумаги, чтобы из тебя сделали офицера.
— Дядя! — радостно бросился к нему юноша.
Тот загородился ладонями:
— Обнимать будешь девушек. Думаю, их будет в твоей жизни немало. Если ты в самом деле внук своего деда... Но помни одно, русский офицер Ростом Мадатов...
— Ему надо будет сменить имя, — неожиданно прервал его Лазарев.
Карабахцы недоумённо уставились на петербургского богача.
— Тебе надо будет креститься заново. Русские — христиане, но у них своя вера. Если ты будешь жить не просто среди них, а с ними, ты должен быть точно такой, как и они. Да и незачем новым друзьям ломать язык о твоё старое имя. У тебя и без того будет достаточно огорчений.
Младший, казалось, хотел возразить, но двое старших согласно кивнули.
— Он знает лучше, — сказал Фридон. — А имя отца ты сохранишь.
— Русский офицер... Мадатов, — продолжил прерванную речь мелик Джимшид. — Я не знаю, какая дорога ляжет перед тобой. Но если она приведёт тебя назад в горы...
— Я вернусь! — крикнул Ростом. — Отцом могу поклясться — вернусь! Непременно!
— Ты уже становишься русским, — укорил его дядя. — Ты дважды перебил старшего... Если ты вернёшься, если ты решишься снова пройти, проехать верхом по Авератаноцу, а ещё лучше — самой Шуше... Ты должен стать таким человеком, чтобы никто не спросил — почему сын медника держится таким князем?!. Ты понял, мальчик?! Никто не должен осмелиться даже подумать об этом!!!
По Неве, покачиваясь на мелких волнах, плыл связанный из окорённых брёвен плот. Лоцман, стоя на корме, лениво пошевеливал длинным шестом. Босые ноги отдыхающего напарника торчали из-под двускатного низенького домика. Лохматая собака притулилась у шалаша, вертела башкой, должно быть, искала блох. Валериан представил, как она клацает жёлтыми клыками по свалявшейся шерсти, хлопнул ладонью по парапету и засмеялся от удовольствия.
От правого берега, от крепости наперерез сплавщикам пронеслась лодка. Дюжина гребцов ловко и споро работали вёслами. Проскочили под самым носом плота, повернули к Летнему саду и пристали у схода. Рулевой выскочил, придержал судно. Из-под красного балдахина, закрывающего тупую корму, выступил офицер. На берегу повернулся, махнул оставшимся, начал подниматься на набережную.
Офицер был знакомый. Поручик Бутков, Преображенского полка, только другого батальона — второго. Валериан оттолкнулся от парапета, пошёл навстречу. Приветствовал старшего и перешёл на прогулочный шаг.
— Господин прапорщик! — окликнули его сзади.
Валериан развернулся. Высокий плечистый поручик был красен, стоял, покачиваясь, дышал неровно и тяжело.
— Прапорщик Мадатов, первого батальона Преображенского гвардии...
— Вы... по делу, — оборвал его поручик Бутков, — или же... так?
— Уволен до вечера.
— Немного осталось. Может быть... вместе вернёмся? А то, знаете, засиделся с друзьями, опасаюсь, что не дойду.
Валериан не поверил, что дюжий офицер мог опасаться чего бы то ни было на этом свете. Должно быть, скучно показалось брести одному по пыли. Да всё равно пора поворачивать в слободу.
Место преображенцам отвели в Литейной части, за Фонтанкой ещё при Петре Великом. Но закончили обустройство только при дочери его, Елизавете. По плану шла одна полковая улица, которую под прямым углом перечёркивали несколько ротных. Для каждой роты строили десятка два связей — деревянные избы на каменных, однако, фундаментах. Центр каждой связи занимали огромные сени, из которых двери вели в солдатские комнаты. К избе примыкал небольшой участок земли под огород.
Штаб-офицеры от майора и выше строили собственные дома или нанимали городские квартиры. Оберы ниже капитана располагались в зависимости от достатков фамилии. Одного жалованья на столичную жизнь уже не хватало. Мадатова совсем недавно за усердную службу переставили вверх на одну ступеньку, не слишком, впрочем, высокую. Прапорщик — чин уже офицерский, но уважения немногим больше, чем денег. Валериан нашёл на той же ротной улице комнату, в которую поселился с таким же, как он, недавним унтером. Но и поручик Бутков, из хорошего, но провинциального дворянского рода, тоже не гнушался слободской жизнью.
Офицеры миновали ограду Летнего, перешли Прачечный мост и повернули вниз по Фонтанке. Валериан старался приноравливать свои лёгкий шаг к тяжёлой поступи навязавшегося попутчика. Но тот с каждым шагом всё более, казалось, трезвел.
— Нравится вам служба, Мадатов?
— Точно так!
— К чёрту субординацию, товарищ! Мы же преображенцы!
Валериан промолчал. Он не любил пьяных. Пьяных русских. Никак не мог уразуметь, зачем они покупают дорогие вино и еду, чтобы потом объяснять друг другу, как грустна их повседневная жизнь.
— Да будет вам! — рассмеялся Бутков. — Сейчас я не старший по званию, а такой же офицер, как и вы. И вижу, что служба пришлась вам по вкусу. Ведь так?
— Много машем ружьями, — нехотя отозвался Валериан. — Мало стреляем.
— Вам-то зачем? Вы и так пулю точно руками кладёте.
— Не будешь стрелять каждый день — через месяц ружья испугаешься. Но и не во мне дело — нам солдат учить надо.
Бутков покосился на собеседника — слева направо и сверху вниз.
— Вот вы о чём, Мадатов! Это хорошо. Это значит, вы уже не просто офицером, вы командиром быть мыслите.
Последние слова Валериан не понял и решил, что или ослышался, или у поручика язык за зубы цепляется.
— Вы уже два года у нас в полку. По-русски говорите уверенно. Трудно овладеть вторым языком?
Валериан выдержал паузу:
— Вторым трудно. Шестым — куда проще.
— Ого! Знаете французский? Немецкий?
— Французский в школе учу, но говорить пока не умею. Зато другие... — Валериан задумался и начал подгибать пальцы сначала на правой руке: — Армянский — родной. Теперь русский. Могу говорить с турками, персами, грузинами. Объяснюсь с лезгинами, аварцами...
— А это что ещё за Гоги с Магогами?
— Долго объяснять, — уклонился Валериан от ответа.
— В нашей армии их пока не было. Значит, язык для военного человека ещё бесполезный. А вот с немцами-командирами фриштыкать придётся. Говорите — в полковую школу ходите? История, география, арифметика... Знаю, слышал, хвалят вас. Говорят, что прилежны и соображаете хорошо. Теперь за языки принимайтесь. Пригодятся, господин прапорщик.
— Точно так, — отчеканил Мадатов.
Бутков засмеялся и хлопнул его по плечу:
— Что-то мы с вами, прапорщик, опять к субординации подвигаемся. Никуда нам от военной службы не деться. Значит, говорите, мало стреляем, много ружьями машем. И маршировать вам не нравится? Тянуться в карауле, на вахт-параде?
На эти вопросы Валериан отвечать не решился.
— Знаю, что недовольны. Думаете сейчас — не за тем в армию шёл. Но здесь, видите ли, Мадатов, как посмотреть. Строю учиться надо. Армия без строя — стадо. Фельдмаршал Миних, когда к Дунаю войско повёл, поставил его одним огромным каре. Пехота — десятки тысяч — четыре фаса. Кавалерия, пушки, обоз — в середину. И только так смог выстоять против турок.
— Такой огромный квадрат. — Валериан покачал головой. — Такой неуклюжий. Чтобы приказ передать, целый день нужен.
— Правильно мыслите, Мадатов, очень правильно. Потому фельдмаршал Румянцев уже дивизионные каре придумал, полковые. Но строй всё-таки сохранил. Когда солдаты плечом к плечу держатся, они втрое сильнее, вчетверо, в десять раз! А коли сломается построение, остаётся одна толпа. Побежит толпа на толпу... — Поручик махнул рукой. — Там уже как повезёт. Нам же не случая ждать, нам побеждать надо.
— У нас в горах два человека могут тропу держать против сотни. Пока вода есть, порох, свинец, никого не пропустят.
— Если случится к вам горы прийти, тогда вы нам, Мадатов, сию науку и обрисуете. А пока воюем мы на равнинах. С французами, пруссаками, татарами, турками. И побеждаем. По науке, обрисованной нам, — Бутков поднял указательный палец, — Александром! Васильевичем! Суворовым!
Мадатов даже остановился:
— Я слышал это имя. Вы с ним служили?
— Чуть-чуть застал, несколько месяцев. — Бутков расстроился и покачал головой. — Но дядя мой был майором в Фанагорийском. Пока не искололи штыками. Он мне многое рассказал. И как воевал Александр Васильевич. Как учил... Представляешь, Мадатов...
Поручик увлёкся и перешёл на «ты», но оба офицера и не заметили неуставного обращения.
— На учении полковом два батальона в двухшереножном строю атакуют друг друга на скором шаге. Барабаны, трубы, «ура» и — не останавливаясь, строй сквозь строй, лицо в лицо, только остриё штыка чуть в сторону, чтобы не покарябали до смерти. А потом эдаким же образом против конницы!.. Вот это выучка!
— Так почему же мы сейчас на плацу только носки вытягиваем?
— А ты, прапорщик, видел, как фельдмаршала хоронили? Гвардию провожать не пустили. Два гарнизонных батальона за гробом Суворовским шли! Стыдно, Мадатов, стыдно!.. Ему, курносому; только со шляпами круглыми воевать, да с юбками бабскими.
— Это вы о?..
— Да, прапорщик, да!
Разгорячившийся поручик махнул рукой, показывая в сторону Мойки, где уже вставали над городом стены нового императорского дворца. По белым деревянным лесам ползали чёрные муравьи — рабочие таскали наверх тяжёлые «козы» с красными кирпичами.
— Плохо сейчас служить, Мадатов. Офицеры из гвардии бегут сотнями. По семейным делам просятся, по болезни, только б разрешили в отставку. В конном полку знакомый за год от поручика до полковника доскакал. Потому что все старшие выбыли. — Бутков схватил Валериана за плечо и притянул к себе ближе: — Не нужны императору офицеры. Не на-до-бны!
— Я видел, — осторожно начал Валериан. — Я видел, как император отправил капитана на гауптвахту. Офицер шёл в тяжёлой бобровой шубе, а денщик за ним нёс шпагу и пистолеты.
— Слышал я это дело, — неохотно отозвался Бутков. — Что скажу тебе — здесь прав был курносый. Разболталась гвардия при матушке, разболталась! Иные службу забыли вовсе. Многие и вовсе её не взяли. Что тут говорить, прапорщик, когда меня самого чуть ли не от рождения в полк рядовым записали. Я ещё, может, под стол пролезал, а уже — унтер Преображенского. Но как только смог ружьё в руках удержать, прискакал в Петербург, явился в полк и с тех пор служу честно... Но он же не с наглецами, он с армией всей воюет, Мадатов! Со своей армией, прапорщик, не с чужой! Тут случай был, Бенигсен ему не понравился. Курносый трость поднял и — галопом, словно в атаку. А генерал шпагу поднял и ждал. Хватило ума Павлу Петровичу — отсалютовал и мимо промчался. А то ведь старик ему такого позора ни за что не спустил бы.
— Странно, — начал Мадатов, понизив голос, — странно. Я думал, что так неправильно вспыльчивы бывают только ханы, шахи, султаны. Великий Надир-шах, тот, что собрал заново империю персов, как-то заподозрил своего старшего сына и велел его ослепить. Через два дня он раскаялся и приказал уже казнить полсотни своих приближённых, что не удержали его тяжёлой руки.
Бутков крякнул:
— Знаешь, и я тоже могу тебе рассказать что-то подобное...
Мадатов продолжил спокойно:
— Те, что остались в живых, испугались. И кто-то чересчур сильно...
Поручик неожиданно шагнул вперёд, развернулся, заступил дорогу, заслонил заходящее солнце.
— О чём я тебе и толкую! Страшно стало служить в гвардии, очень страшно!
— Мне пока нет! — отрубил Валериан, не задумываясь.
— Когда испугаешься, будет поздно.
— Я обещал служить верно.
— Кому?
— Императору!
— А как он посмотрит на твою верную службу?! Два дня назад целый батальон с плаца маршем прямо в Сибирь. Не так высоко ногу, видите ли, тянули!
Валериан поморщился:
— Я такого не слышал.
— Когда услышишь...
Мадатову надоел этот пустой разговор, и он решился оборвать разошедшегося поручика:
— Я пришёл в полк, чтобы служить. И я служу. Как у вас говорят — за Богом молитва, за царём служба не пропадёт.
Бутков тоже понял, что зашёл чересчур далеко.
— Да, прапорщик, быстро ты выучился. — Его качнуло, он притворился, что ослабел, неловко и тяжело опёрся на плечо Валериана. — Что же, служи, Мадатов, служи. Отечеству, государю!.. И — веди меня в слободу. Отдохнуть надо от этой службы...
Валериан спокойно сидел на скамье и ждал, когда отдохнут костюмеры. Промозгло было в помещении, то и дело шваркали входные двери, и тогда в сени врывался сырой утренний воздух. Зябло туловище в одном нижнем белье, рогожный куль, наброшенный на плечи, не согревал, напротив, казалось, ещё добавлял сырости.
— Что же! — крикнул дежурный вахтмейстер. — Заканчивайте прапорщика! Ещё кроме него три офицера заждались...
Два верзилы, знатоки уставной парадной причёски, поднялись нехотя и стали перед Валерианом. Один держал ковш, наполненный чем-то вроде кваса. Отпил здоровенный глоток и тут же брызнул на голову прапорщика, тот еле успел зажмуриться... Через три раза товарищ его стал сыпать на голову заготовленную муку. Мадатов морщился. Кожа под волосами и так исцарапана была мелом, что усиленно втирали в неё минут десять, а мука с квасом щипали не слишком больно, но отвратительно.
— Теперь отсядьте, господин прапорщик, — попросил первый. — И голову держите ровно. Как клейстер-кора схватится, возьмёмся за косу...
Открылась дверь одной из связей, в сени вошли чередой пятеро солдат. Капрал третьей роты, Сивков, приказал им стать шеренгой. С правого фланга пристроился барабанщик.
— Р-раз!.. — крикнул Сивков.
Пять ног поднялись над полом и застыли почти без движения. Сивков отскочил в сторону, припал к полу, словно огромный пёс:
— Носок!.. Носок тянем!..
Ещё один унтер поспешил на помощь капралу. Вдвоём они стали вытягивать носки, одновременно продавливая колени вниз. Рядовые морщились, но терпели.
— Ах, ты!.. — выругался Сивков, дёргая самого себя за правую бакенбарду. — Хлопотьев! Почему нога? Четверо тянутся, а у тебя висит?
— Я... — Щекастый Хлопотьев бледнел и поднимался на цыпочки.
— Куда пятку? — орал Сивков. — Пятку от пола не отрывай, деревня! Ногу, ногу выше!.. Давай, Харлампиев, помоги!
Оба унтер-офицера схватили несчастного Хлопотьева — один под колено, другой под пятку — и принялись тянуть вверх. Вдруг что-то треснуло. Сивков отскочил, Харлампиев сел тут же на пол.
Мадатов рванулся было вскочить, но его прижал обернувшийся костюмер:
— Куда, ваше благородие, ещё не застыло! Сейчас господин поручик во всём разберутся...
В сенях уже в самом деле стоял огромный Бутков. При нём всем сделалось много тесней, но спокойнее.
— Что, Сивков?! Испортил царёво имущество? Сломал Хлопотьева?
Сивков вытянулся, но косился одним глазом на неразумного новобранца.
— Что молчишь, унтер?
— Никак нет, ваше благородие, цела нога.
— Что же тогда?
— Воздух он испортил со страху, — проговорил, поднимаясь, Харлампиев.
Бутков потянул обеими ноздрями и поморщился:
— Здешнего воздуха уже ничем не испортишь. Никакой капустой, никакой кашей.
Державшийся чуть поодаль барабанщик вдруг шевельнул палочками, пробив мелкую и короткую дробь.
— Где тревога, Омельченко? — обернулся к нему Бутков. — Что народ будоражишь?
— Так что, ваше благородие, в самом деле тревога, — доложил Омельченко, бросив руки вдоль бёдер. — Лопнуло.
Сивков кинулся к Хлопотьеву, развернул его спиной, и офицеры в самом деле увидели, что непонятный треск издало лопнувшее сукно солдатских штанов.
— Ногу! — рявкнул поручик.
И затурканный вовсе солдат немедленно вытянул икру почти параллельно полу.
— Вот тебе, Сивков, и учение! Быстро тащи его в швальню. Пусть как хотят изворачиваются, но через полчаса он мне нужен в строю целым и по форме одетым.
— Ох, кто-то у меня сегодня красным умоется! — обещал невидимому врагу капрал Сивков, толкая перед собой Хлопотьева к выходу.
Бутков собрался уже уходить, но увидел сидящего у стены Мадатова и подошёл к прапорщику.
— Сохнете? — осведомился он, ухмыляясь. — А я вот с вечера позаботился. Ночь, правда, просидел в полудрёме, голову старался держать. Зато с утра никаких огорчений.
Он поставил ногу на скамью рядом с Мадатовым, подтянул сапог за ушки. Голова его в белом парике, с гигантскими буклями, с косой, навёрнутой на железную проволоку, казалась несоразмерно огромной в сравнении даже с широченными плечами, обтянутыми зелёным кафтаном.
— Видали? Это ему наши умельцы так панталоны пригнали. А он, бедолага, думал, что в армии так и надо. Так и должно быть, чтоб неудобно. Чтобы человек в казарме и шагнуть мог по одному только приказу.
— Что же, разве его до сих пор не учили? — осторожно спросил Мадатов.
— Пополнение, — коротко бросил ему Бутков. — В гвардию, как и в армию, берут сразу же от сохи. Росту хватает, стало быть, годен. А нам с вами их на площадь вести, перед государевы очи. Вот...
Он сунул руку за отворот и выволок из-за пазухи сафьяновый кошелёк, туго набитый ассигнациями.
— Всё с собой забираю. Как в караул идти, всю оставшуюся казну — под мундир. Не ровён час примерещится что-нибудь императору, так хорошо, если только до крепости довезут. А вдруг много дальше?..
Он осторожно обернулся, проверить — не приблизился ли кто-нибудь с тылу, и наклонился, приложив губы почти к уху Валериана:
— Говорили мне люди знающие, будто бы матушка Екатерина вовсе не курносого хотела видеть после себя... Будто бы, напротив, оставила она царство внуку своему Александру. Да кто-то успел в Гатчину много раньше. Павел Петрович прискакал в Петербург и нашёл в кабинете императрицы два запечатанных конверта с приказами. И якобы один из них предписывал — арестовать великого князя и отправить его в дальнюю крепость...
Валериан сидел, словно окаменев. Голову не отворачивал, но лицо держал неподвижным.
— А ещё кое-кто, — жарко шептал Бутков, — сказал мне, будто бы не все эти приказы сгорели. Что будто бы матушка тот самый, главный, дважды успела продиктовать. И подписала, и скрепила своей печатью. И видели этот приказ важные люди...
— Я присягу давал, — пошевелил одними губами Валериан.
— И я давал, — обжигал ухо шёпот Буткова. — Только я сначала матушке присягал. Её воля мне много главнее... Думай, прапорщик, думай. Присяга присягой, а голова головой. Один раз шагнёшь не в ту сторону, и вся жизнь под откос вывернется...
Валериан напрягся, но ему показалось, что нашёл верный выход:
— Я служу в Преображенском полку...
— Точно, — оборвал его поручик Бутков. — Вот об этом я тебе и толкую. А потому главным для тебя должен быть — его превосходительство генерал-майор Талызин. Его приказ для тебя, прапорщик Мадатов, закон! Обольщать больше не буду, но попрошу — не наделай, пожалуйста, глупостей! Не спеши, но и не отставай. Так надёжнее...
Он выпрямился и гаркнул, перекрывая разраставшийся гул:
— Закончить офицерам причёску, живо! Через час роте строиться!..
В дверь постучали. Сначала осторожно, кажется, костяшками пальцев, потом, чуть подождав, приложились уже кулаком с пристуком.
Девушка прошлёпала босыми ногами, спросила через запертые створки и кинулась стремглав к постели:
— Его превосходительство граф Палён! Генерал-губернатор Санкт-Петербурга! — добавила шёпотом, будто бы кто-то в столице и в Михайловском замке мог не знать, кто такой Пётр Алексеевич фон дер Пален.
Во всяком случае, только не графиня Ливен, Шарлотта Карловна, статс-дама, чьими руками взращивались дочери императора.
Гигантская уродливая тень вползла по каменным плитам, влезла, дрожа от холода, на ковёр, коснулась головой ног хозяйки покоев.
— Was wollen sie? [8] — спросила графиня по-немецки. Так было проще и безопаснее.
— Ich komme vom Kaiser Alexander...[9]
— Вы хотели сказать императора Павла... — прервала его собеседница.
Графиня была известна всему свету, высшему свету Санкт-Петербурга, своей прямотой и резкостью. За это при дворе её ценили ещё больше.
— Я хотел сказать то, что сказал, — ответил ей Палён.
Графиня задержала дыхание и взяла паузу в полминуты:
— Что же требует император... Александр?!
— Император... просит вас сообщить печальные новости его матушке... Ныне вдовствующей императрице...
Фон Ливен достаточно долго прожила при русском дворе и невысказанные слова понимала ещё быстрее произнесённых.
Когда её муж, генерал-майор Андрей Романович, умер, Шарлотта Карловна запёрлась в своём имении у Балтийского моря и воспитывала детей — троих сыновей и дочь. Императрица подыскивала воспитательницу для своих внучек, и ей посоветовали упрямую вдову-генеральшу. Говорили, что в первый же день приезда фон Ливен в Царское Екатерина подслушала её монолог. Претендентка на придворную должность, совершенно не стесняясь условностями, жаловалась встретившему её камергеру на трудность поставленной перед нею задачи. Тем более что девочки видят прежде всего дурной пример, который подаёт двор и — сама же императрица.
Екатерина быстро вышла из-за ширмы и уверенно сказала присевшей Шарлотте Карловне:
— Вы — та женщина, которая мне нужна!..
Не только великие княжны, но и сыновья Павла звали фон Ливен бабушкой. Ах как жаль, сетовал канцлер Безбородко, что генеральша Ливен, увы, не мужчина: она бы лучше многих воспитала и Александра, и Константина...
Теперь Шарлотте Карловне предстояло выполнить обязанность сложную. Трудное дело, которое мужчины всегда перекладывали на женские плечи.
За дверью её оглушили звуки, ещё вчера невозможные в императорском замке. После девяти вечера и до пяти утра Павел Петрович спал, и даже мыши сновали своими ходами, осторожно перебирая лапками и приподнимая хвосты.
Сейчас же, в четверть пополуночи 12 марта первого года девятнадцатого столетия, площадки и коридоры дворца у Фонтанки полнились стуком каблуков, лязгом железа, отрывистыми командами офицеров. Казалось, огромное здание в центре столицы Российского государства было захвачено приступом. Собственно, так оно и случилось, только войска были не чужеземные, а — петербургского гарнизона.
Узкой винтовой лестницей графиня быстро спустилась на нижний этаж. На площадке ей заступил дорогу рядовой Семёновского полка. Эти гвардейцы стояли сегодня в основном карауле замка.
— Я воспитательница великих княжон, — фон Ливен старалась говорить твёрдо и без акцента. — Мне нужно пройти к Марии Фёдоровне...
Глаза солдата с угрюмой дерзостью смотрели из-под высокой и узкой шапки.
— Я... — Графиня ещё более выпрямилась. — Пятнадцать лет служила императрице Екатерине!
Два года она прибавила без стеснения. Гренадер шагнул в сторону и принял ружьё к груди. Графиня быстро скользнула мимо и скрылась за дверью.
Мария Фёдоровна уже не спала и приняла её сидя в постели.
Три года назад, после рождения Михаила, знаменитый берлинский доктор скучно и между делом объявил императрице, что следующие роды, вероятно, её убьют. С тех пор августейшая чета, где бы ей ни случалось остановиться, занимала раздельные комнаты.
— Ваше величество!.. — начала быстро фон Ливен и сразу же смолкла.
— Зачем вы пришли в такой час? — испуганно проговорила императрица. — Вы, должно быть, хотите сообщить мне нечто чрезвычайное? Случилось что-то страшное?
— Да.
— С моим сыном?
— Нет.
Мария Фёдоровна откинулась на подушки:
— Император... жив?
— Ваше величество, вы должны приготовиться к самому худшему...
Мария Фёдоровна резко поднялась и спустила ноги с кровати:
— Я должна видеть его.
Она побежала к стене, где завешенная гобеленом стояла дверь в императорские покои. Но она была заперта.
Все сорок дней, что двор Павла Петровича занимал Михайловский замок, комнаты государя и государыни сообщались практически напрямую. Но десятого марта император, испуганный ловко выстроенным докладом генерал-губернатора, приказал забить, заколотить проход к охладевшей супруге. Он боялся, что и вторая жена замышляет против него нечто недоброе. Чрезмерная подозрительность его погубила.
Когда офицеры отряда Бенингсена прорывались сквозь караул, император мог бы ещё спастись. Свободным оставался путь по винтовой лестнице вниз, к любовнице, Анне Гагариной. Но Павел Петрович, повинуясь безотчётному импульсу, кинулся направо, к жене, с которой прожил вместе уже почти четверть века, и — распластался, раскинув руки, по заколоченной двери...
— Ваше величество, мы можем пройти переходами, но вам следовало бы одеться. В замке холодно, и он наполнен солдатами.
— Мне всё равно, всё равно! Пойдёмте, графиня, только быстрее. Я хочу видеть своего мужа...
Две пожилые, легко одетые женщины шли, почти бежали по тёмным, выстуженным коридорам. Дородная фон Ливен едва успевала за Марией Фёдоровной, но пару раз могла услышать, как та на ходу шептала:
— Ich will regieren!.. Ich will regieren!..[10]
Когда-то свекровь, Екатерина Великая, предлагала ей подписать соглашение, чтобы отодвинуть Павла Петровича от российского трона. Смена преемника была в пользу Александра, любимого внука императрицы. Мария Фёдоровна отказалась с негодованием. Ей хотелось быть женой императора, но не матерью. Позже она стала уверяться, что сама способна управлять российской державой. Говорили, будто бы Николай Петрович Архаров, отставленный генерал-губернатор столицы, внушил ей эту несчастную мысль. Архаров был гениальный сыщик, но никудышный политик. Добавляли, впрочем, ещё больше понизив голос, что за полуграмотным московским полицмейстером стояли фигуры значительней...
До покоев императора они добрались без затруднений, но у двери скрестили алебарды сержанты Семёновского полка.
— Я хочу видеть своего мужа!
Сбоку выступил офицер:
— Приказано не пропускать никого...
— Добавьте — ваше величество! — с угрозой напомнила ему Ливен.
— Ни единого человека! — отрубил поручик всё так же резко.
Мария Фёдоровна в ярости занесла руку. Офицер, вытянувшись, приготовился принять удар. Но ладонь остановилась на половине пути и медленно опустилась вдоль платья.
— Он-то не виноват. По крайней мере, как те, другие... — сказала она, оборачиваясь к спутнице.
— Ваше величество! — Граф Палён сумел подойти незамеченным и теперь стоял рядом, почтительно наклонив голову.
— Что происходит? — спросила Мария Фёдоровна.
— Ваше величество, не гневайтесь на офицера, он только выполняет мои приказания. Отойдёмте в сторону, и я доложу вам существо дела.
Пётр Алексеевич воевал с пруссаками, турками и поляками, заслуженно получал чины, должности, ордена. Но главное своё открытие сделал уже, когда перевалил на шестой десяток. Он изобрёл новую дисциплину ума и характера, назвав её «пфификологией». Иными словами — науку пронырливости. И в ней, в этом искусстве угождения и управления достиг степеней по тем временам несравненных...
Сделав несколько шагов к стене, императрица повторила вопрос.
— Произошло то, что давно можно было уже предвидеть, — твёрдо заявил генерал-губернатор.
— Но кто же зачинщики? И как могло обойтись здесь без вас?
— Участвовало множество лиц из различных классов общества. Совершенно различных, — фон дер Пален вздёрнул подбородок вверх, будто указывая под крышу замка. — Я, в самом деле, знал обо всём и решился участвовать, чтобы спасти императорскую фамилию... всю императорскую фамилию от более великих несчастий.
Мария Фёдоровна сжала руками горло.
— Ия осмелюсь предложить вам, ваше величество, вернуться в свои покои. А лучше всего бы уехать в Зимний. Я же должен успокоить войска. Гвардия, знаете ли, неспокойна. Император Александр...
— Александр! Но кто провозгласил его императором?
— Голос народа.
— Ach so![11] И кто же слышал этот голос народа?!
— Тот, кому положено это по должности... — Генерал-губернатор нарисовал на лице улыбку и учтивейше поклонился. — Ещё раз почтительно прошу меня извинить...
Он побежал вниз почти великанскими шагами, отмахивая по паре ступенек разом. Фон Ливен почтительно поддержала вдруг ослабевшую императрицу.
— Ваше величество, вернёмся.
Та оттолкнула руку и выпрямилась.
— Нет, я хочу видеть своего сына. Вниз, вниз. Я буду смотреть ему прямо в глаза...
Преображенский полк подошёл к дворцу ещё до полуночи. Генерал-лейтенант Талызин построил два своих батальона и крикнул, подъехав к колонне:
— Братцы! Вы меня знаете! Доверяйте и идите за мной!..
Холодно было в Петербурге в ночь 11 марта 1801 года. Подошвы сапог скользили по схватившимся лужам, и обмерзшее древко эспантона жгло ладони даже через перчатки. Валериан двигался в общем строю, плохо представляя, куда и зачем ведёт их полковой командир, но, как и советовал ему Бутков, подчинялся безропотно общему движению.
По Садовой аллее гвардейцы прошли сквозь ворота, раскрытые заранее, протопали через канал по опущенному согласно плану мосту и развернулись на коннетабле — предзамковой площади. Вместе с семёновцами, которых уже привёл туда генерал Депрерадович, они образовали каре в три фаса, вместо четвёртого виднелись Воскресенские ворота Михайловского. Конная статуя Петра оказалась к гвардейцам тылом, словно великому государю сделалось стыдно за бывших своих «потешных».
Тучи перепуганных птиц, галок, ворон поднялись с деревьев над площадью, каркали, хлопали крыльями. Солдаты, без того встревоженные, закрестились, задвигались, зароптали. Талызин послал за Паленом.
Скоро генерал-губернатор показался из внутреннего двора. С ним, отставая на пару шагов, торопился и Александр. Вдвоём они перешли тройной мост и вошли внутрь каре.
Палён набрал воздуха и прокричал, перекрывая вороний грай:
— Ребята! Государь наш скончался! Вот новый наш император! Ура!..
Ему ответили только семёновцы и два офицера Преображенского.
Уголком глаза Палён заметил, что Александр побелел и вот-вот потеряет сознание. В первый раз он услышал, что отец его мёртв. На императора надежды не было, граф продолжал действовать сам. Он подбежал к преображенцам и повторил свою речь ещё громче, пространнее и убедительней.
— ...Вашу мать! Императору Александру — ура!
— Ура! — угрюмо и коротко гаркнули зелёные мундиры без радостного раската.
Но Палену и этого показалось довольно.
— Кто хочет увидеть покойного государя? Я проведу.
От рядов первого батальона на два шага вперёд вышел офицер. Мадатов узнал дюжую фигуру Буткова. Следом за ним протолкались унтеры и полдесятка солдат.
— За мной! — скомандовал граф и повернул небольшой отряд к замку.
Александра вели в ту же сторону, поддерживая под руки, офицеры Семёновского полка.
— Ваше величество! Пожалуйте в апартаменты, — кинул ему Пален, едва поравнявшись.
— Ах, граф, — едва пошевелил непослушными губами тот, кто ещё несколько часов назад был только великим князем. — Вы обещали...
Но Палён не расположен был объясняться:
— Не разбивши яиц, яичницу не изжаришь...
Он чувствовал, что совершает Историю. Лучший свой ход он сделал двенадцать часов назад. Когда Павел дал ему понять, что знает о составленном против него заговоре, Палён сказал, что и ему сия конспирология ведома. Он-де нарочно притворился участником комплота, чтобы выявить всех зачинщиков. Пока назвал главного. Павел Петрович продиктовал приказ — назавтра заключить цесаревича в крепость, до тех пор держать под домашним арестом. С этой бумагой генерал-губернатор поспешил к Александру. И тот, изрядно напуганный, отбросил все колебания и благословил выступить сегодняшней ночью. С одним только условием, на которое Пален согласился немедленно, хотя и знал, что оно неисполнимо...
Талызин отобрал два взвода и повёл в замок, следом за Паленом. Прошли арку, пересекли двор наискосок, направо, поднялись по широким ступеням.
— Станете здесь, прапорщик, — кинул генерал Мадатову. — С вами полвзвода. За этими дверьми — комнаты великого князя. Никакого своеволия. Никакого насилия. За порядок вы отвечаете мне. Мне, прапорщик, и только мне. Ясно?!
Валериан вытянулся во фронт. Талызин ушёл, забрав с собой остальных. Валериан расставил посты, ружья велел держать разряженными, но штыки примкнуть.
Через несколько минут он услышал шаги, и две пожилые дамы в лёгкой одежде вбежали из коридора. Мадатов узнал императрицу и сделал эспантоном на караул.
Гренадеры его тоже стали смирно, тоже не готовились к действию.
Двери в покои отворились, и навстречу Марии Фёдоровне выбежали обе невестки. Елизавета была сдержанна и величава, будто уже видела себя рядом с императором всероссийским. Анна рыдала, рассказывала, как к ним в спальню ввалился пьяный Платон Зубов, разбудил Константина; пока их высочества поднимались, даже не отвернулся, сидел, закинув ногу на ногу на крышке стола.
Валериан слушал чужую, непонятную ему речь и мрачнел. Сам он от женщин опасности не ожидал, но друг другу они могли нанести вред немалый. А генерал Талызин приказал ему следить за порядком.
Императрица вдруг зашаталась и оперлась на руку второй дамы. Молодые засуетились и закричали. Из покоев выскочила ещё одна девушка со стаканом воды. Пожилая приняла его и потянулась к губам императрицы.
Валериан перехватил руку.
— Сама!
Фон Ливен вздрогнула. Чернявый, носатый офицер-преображенец был немногословен, мрачен и груб. Хватка у него была словно железная.
— Что он хочет? — крикнула Мария Фёдоровна.
Статс-дама пыталась скрыть бешенство изо всех сил.
Она понимала, что в такую ночь никак нельзя требовать соблюдения этикета. Россией опять правила гвардия. Одно лишнее слово, неверно понятое, неправильное истолкованное, и могло вызвать те великие несчастья, от которых предостерегал Пален.
— Вы не понимаете, друг мой, — проговорила графиня по-французски. — Это вода для её величества...
Валериан опять не понял, и журчание чужой речи его раздражило. Талызин приказал ему охранять, и он выполнял простое и точное поручение.
— Сначала — сама! — повторил он громко и внятно.
Фон Ливен наконец поняла существо дела, но удержалась от смеха и даже не улыбнулась:
— Ах, ваше величество! Он думает, что я собираюсь вас отравить. Смотрите, у вас ещё остались верные слуги. — Она спокойно отпила треть стакана и показала дотошному офицеру: — Видите? Это всего лишь чистая холодная жидкость...
Валериан кивнул головой, отступил, но пристально наблюдал, как императрица пьёт воду глоток за глотком, тяжело двигая кадыком под складками морщинистой кожи...
В огромной зале было многолюдно, шумно и дымно. Гремели голоса, шаркали подошвы, стучали каблуки, трещали и чадили факелы, укреплённые в сырых стенах.
Слух о кончине государя уже разлетелся по городу, и люди, близкие Павлу, съезжались на панихиду. Пажи, камер-юнкера, камергеры, священники осторожно входили и проскальзывали по коридорам, опасаясь одновременно и остаться, и уехать, и желая проститься с императором, и боясь, что их заметят и сочтут сопричастными.
Зато участники полуночного рейда говорили, кричали за всех. Яшвиль, Скарятин, Татаринов, Бибиков, Мансуров и прочие, прочие — все, кого привёл в спальню Павла Петровича генерал Бенингсен. Они были возбуждены и выпитым вином, и содеянным делом, видели по колено себе рвы замка, Фонтанку, Неву и всё Балтийское море.
В самом центре зала, упрямо расставив большие ноги, стоял Николай Зубов. Брат последнего фаворита Екатерины, брат знаменитого генерала. Платон и Валериан тоже тянули заговор. Но Николай в тройке родственников был коренным.
За полтора года до приступа к Михайловскому он ездил с тайным разговором к тестю. Жена Зубова Наталья Александровна была урождённая Суворова, «суворочка», дочь фельдмаршала, генералиссимуса, графа, светлейшего князя. Петербургские заговорщики предполагали, что опальному полководцу стоит только промолвить, и вся русская армия послушно двинется на столицу. В том же, что он захочет нужное слово сказать, конспираторы не сомневались. Знали, как крепко обижен Суворов на императора, что так резко и грубо отставил его от любимого дела.
Но только он понял, к чему подводит разговор неожиданно нагрянувший зять, как тут же закричал петушиным, высоким голосом:
— Нет! Нет! Молчи! Молчи! Молчи! — и продолжил, понизив до шёпота: — Что ты! Что ты! Кровь сограждан своих проливать!
И зачертил воздух мелкими крестами, будто запечатывая рот говорящему искусителю...
Среди братьев Зубовых Николай считался самым тупым и мужиковатым. Но спорить с ним, перечить ему опасались, зная звериную силу и ярость графа. Этот «пьяный бык» и ударил Павла Петровича первым. С размаху, с плеча, тяжёлым кулаком, в котором была ещё и зажата золотая табакерка, смявшаяся при столкновении. Сейчас он стоял ровно и твёрдо, склонив большую голову, и только поводил глазами из стороны в сторону, словно выбирая следующего врага. Его обходили, стараясь не встретиться взглядом.
В дверях показался курносый профиль великого князя. Словно тень покойного императора промелькнула в проёме. Константин из всех сыновей больше всех походил на отца, возможно, что и любил его больше. Он с ненавистью оглядел шумное сборище и проронил несколько резких французских фраз. К счастью, не так громко, чтобы его услышали и разобрали.
Александр сидел в углу, уронив голову на спинку стула. Рядом с ним стояли два сержанта-семёновца.
Вдруг сделалось тише. По залу шла Мария Фёдоровна, за ней так же неотступно следовала фон Ливен. Следом чеканили ровный шаг два капральства преображенцев, ведомые прапорщиком Мадатовым. Полковой командир снял их с поста у покоев великого князя — или уже императора — и приказал сопровождать вдову Павла Петровича. Сам он шёл почти вплотную к статс-даме.
Пётр Александрович Талызин всю жизнь, тридцать четыре года, прослужил в гвардии. Начинал в Измайловском, а в 1799 году получил чин генерал-лейтенанта и назначен был командовать Преображенским. Он был хорошо образован, начитан, богат, службой не тяготился. Офицеры и солдаты его любили. Император сделал его командором нового Мальтийского ордена. Однако генерала быстро убедили, что цесаревич будет государем куда как лучшим.
Он сам примкнул к Панину с Паленом и втянул в заговор нескольких своих офицеров. Поручик Марин командовал в ночь на двенадцатое внутренним караулом Михайловского, адъютант же полка Аргамаков провёл колонну Бенингсена, основную ударную силу комплота, через дворцовую церковь.
Теперь Талызин считал, что дело уже исполнено, что теперь его долг позаботиться о здоровье нового императора. Он помнил, как на последнем ужине в его же доме некие горячие головы призывали уничтожить всю царствующую фамилию до единого человека. Он знал, что другие головы, более основательные, подготовили некую бумагу, которую якобы должен был подписать Александр как условие полной присяги гвардии. Про себя он решил, что не будет более ни убийств, ни условий.
Обе дамы далеко обогнули Зубова и подошли к Александру. Тот с усилием поднялся навстречу.
— Ма mere![12]
— Саша! — строго сказала мать. — Неужели и ты соучастник?!
Он упал на колени. В зале сделалось вдруг абсолютно тихо.
— Матушка! Я ни в чём не виновен!
— Ты можешь поклясться?
Александр поднял руку, произнёс несколько слов и зарыдал. Мария Фёдоровна опустилась рядом с сыном, он обнял её за шею и уткнулся в плечо.
Рядом возникла гигантская фигура генерал-губернатора.
— Ваше величество! Полно ребячиться! Ступайте-ка царствовать!
Александр вздрогнул и повернул вверх заплаканное лицо. Эти слова он запомнил, не забыл и во всю жизнь не простил. Но в эту минуту никак не мог противоречить всесильному графу. Сейчас тот правил столицей, а может быть, и всей российской империей.
Император медленно поднялся с колен. Фон Ливен помогла встать императрице.
— Что ж, господа, — кривя губы, проронил Александр. — Вы уже зашли так далеко... Поведите меня и дальше. Давайте определим права и обязанности суверена. Без этого соглашения трон меня совершенно не привлекает...
По характеру своему Александр Павлович частную жизнь любил куда больше общественной. Юношей он мечтал удалиться вдвоём с будущей супругой подальше от шумного света и наслаждаться с избранными друзьями чтением, музыкой и беседой. Позже он писал Адаму Чарторыйскому, что, может быть, лучше, честнее и справедливее будет взвалить на себя груз управления огромной империей и повести народы российские к просвещению и процветанию... В эту холодную ночь он почти жалел, что не может передать первородство младшему брату. Константин был энергичен, открыт, но — приняла бы его своевольная гвардия?..
Талызин приблизился к беседующим. Он был бледен, на высоком лбу его, несмотря на холод, выступила испарина.
— Ваше величество! Семёновский полк... Преображенский... Измайловский... Вся гвардия верна нашему императору...
Александр был шефом Семёновского полка и мог на него полагаться без опасений. Преображенский полк Талызин держал в руках. Командира Измайловского, генерала Милютина напоили вечером накануне, и его батальоны были парализованы.
— Мы, офицеры ваши и послушные нам солдаты, готовы присягнуть вам без всяких предварительных условий, без каких бы то ни было ограничений. Мы верим, что вам достанет знаний и воли управлять империей вполне самовластно.
Палён молчал. Он смотрел сверху вниз на хрупкого и красивого генерала, но видел не его, а полтора десятка мощных солдат-гвардейцев, державших у ноги ружья с примкнутыми штыками. И прозревал сквозь каменные стены ещё два батальона преображенцев, мерзнущих на площади, за тройным мостом, перед статуей основателя Российской империи. И случись ему, графу Палену, вдруг упорствовать, кто скажет, в какую сторону оборотятся те же семёновцы?
Основатель придворной науки «пфификологии» умел понять, когда становится опасным настаивать, когда же следует отступить. Изогнув губы в улыбке, он поклонился императору Александру:
— Вся гвардия, вся армия, всё население Санкт-Петербурга, все народы российские уверены в мудрости и благоволении вашего императорского величества...
Выпрямляясь и отступая, он вгляделся в генерала Талызина. Тот встретил взгляд фон дер Палена и выдерживал его секунд десять, пока генерал-губернатор не отвернулся. Но отчего-то странный озноб вдруг пробежал сверху вниз по позвоночнику командира преображенцев. Возможно, это было предчувствие. По странной случайности, генерал-лейтенант Пётр Александрович Талызин пережил императора Павла ровным счётом на два месяца. Он скончался 11 мая того же 1801 года. Такое странное совпадение дат заставило окружающих подозревать причиной смерти молодого сравнительно человека, богатого, знатного, обласканного двумя императорами, — угрызения совести...
Вечером того же дня от Царицына луга вдоль Дворцовой набережной скакал всадник. Копыта жеребца цокали подковами по тротуару, выбрасывая ошмётки грязного льда и снега. Случайные прохожие жались к стенам, закрывая лица согнутыми руками.
— Можно! — орал наездник отчаянно-весело. — Можно! Теперь всё уже можно!
Одним из последних указов Павел Петрович запретил быструю езду по городу, запретил и конным въезжать на редкие ещё тротуары. Один из первых же запретов положен был на фраки и круглые шляпы. Разумеется, почувствовавший свободу ездок размахивал именно шляпой, той, якобинской формы. И фалды крамольной одежды свободно свешивались с крупа животного.
У Зимней канавки всадник остановился, махнул шляпой в сторону дворца, прокричал нечто невнятное, повернул коня и приготовился было снова пустить его резвым аллюром. Но сильная рука ухватила поводья:
— Зачем скачешь? Зачем людей давишь-пугаешь?
Всадник пригнулся к гриве:
— Да кто ты такой? Знаешь, с кем говоришь?
Он ударил шляпой наотмашь, но промахнулся и сам получил болезненный тычок в бок. С яростным воплем спрыгнул с коня и двинулся на того, кто осмелился стать на пути:
— Я — граф Бранский!
— Прапорщик Мадатов, лейб-гвардии его императорского величества Преображенского...
— И чем же недоволен прапорщик лейб-гвардии Преображенского?
— Нарушаете указ, граф Бранский!
— Чей указ, прапорщик?!
— Императора Павла...
От неожиданности граф опустил уже занесённую руку.
— Вы что, прапорщик, с неба свалились? Сутками спите?!
— Почему я должен вам отвечать?
— Да потому, что я — поручик того же самого лейб-гвардии Преображенского!
Мадатов, не торопясь, оглядел противника сверху вниз. Тот был чуть ниже и лет на пять старше. Круглое лицо налилось красным от водки, ветра и ярости.
— Не вижу на вас мундира.
— Ты ещё учить меня будешь!..
Бранский снова замахнулся, но чьи-то широкие плечи закрыли Мадатова от разъярённого графа.
— Лейб-гвардии Преображенского штабс-капитан...
— Да знаю тебя, Бутков!
— Ия тебя знаю, Бранский.
Особенной радости от встречи старые знакомые не испытали. Однако граф чуть успокоился, расслабился и отступил. Бутков, не глядя, завёл руку за спину и сжал запястье Мадатову, потянувшемуся было к эфесу шпаги.
— У вас претензии к моему офицеру, граф?!
— Он сдёрнул меня с коня!
— Скачете опрометью по тротуару. Нарушаете указ, ваше сиятельство.
— Чей указ? — Лихой наездник опять попробовал вспетушиться.
— Императора...
— Какого?!
— Государства Российского, — твёрдо и уверенно отрубил Бутков.
— Ваш подчинённый, кажется, до сих пор уверен, что он присягал Павлу.
— Я... — Мадатов попытался было ступить вперёд, но Бутков подвинулся в сторону и перекрыл ему путь:
— Прапорщик Мадатов исполняет мои приказания. В сей тяжёлый и неудобный для отечества день он следит за порядком и тишиной на улицах российской столицы. И вам, граф, как хотя и бывшему, но офицеру-преображенцу должно бы ему помогать, а не препятствовать. Что же касается его императорского величества, то сегодняшним утром мы с прапорщиком, как и весь полк, присягнули государю Александру Павловичу. Однако замечу, что указов императора Павла Петровича он ещё не отменял...
Размеренная речь Буткова пронизала и отрезвила графа ещё пуще невского ветра. Он выдернул поводья у Мадатова и поднялся в седло. Проехал несколько шагов и оглянулся:
— Лейб-гвардии... — Далее ветер донёс выражения совершенно неуставные.
Мадатов кинулся было следом, но Бутков сгрёб его в охапку и почти понёс, потащил вдоль канавки. Прапорщик пробовал отбиваться, но руки старшего офицера держали его лучше стальных цепей.
Так, в обнимку оба преображенца добежали до Миллионной, пробрались к дому, где размещался первый батальон полка, тот самый, что нёс караульную службу в Зимнем. Прошли мимо часового и поднялись на первый этаж. Собственно, все осмысленные действия совершал штабс-капитан Бутков, прапорщик же, побарахтавшись поначалу и сообразив неравенство сил, мрачно подчинился почти неизбежному.
Бутков впихнул Мадатова в свою комнату, посадил на кровать и отскочил к двери:
— Хочешь — ударь, хочешь — убей. Но для начала, прошу тебя, выслушай!
Валериан подумал пару секунд, отпустил шпагу и опустился на одеяло.
— Государь Павел Петрович — мёртв, — начал Бутков. — Крепко мёртв государь. Сам видел. Ходил с графом Паленом и другими преображенцами... Мёртв курносый! — повторил он со скрытым и не до конца понятным слушателю удовольствием. — Так что теперь, Брянский прав, многое опять можно. И слово курносый можно выговорить, и козу Машкой назвать тоже вполне безопасно. Присягнула гвардия теперь Александру. Какой из него император получится, я не знаю. Ну да мне и дела нет до того. Я, Мадатов, так рассуждаю: нам с тобой, как нижние чины говорят, — что ни поп, то и батько.
Валериан вскинулся.
— Спокойно, Мадатов. — Бутков поднял ладонь, останавливая сослуживца. — Успеешь ты меня изувечить! Выслушай пока старшего. По чину, по возрасту, по уму!
— Государя убили! — буркнул Валериан.
— Убили, — спокойно согласился штабс-капитан. — Хорошо, что только его одного. Ты, я слышал, за императрицу вступился. Не дал отравить Марью Фёдоровну. Значит, понимаешь, как такие дела могут делаться. Насмотрелся у себя на Кавказе.
Валериан вспыхнул:
— Я за Кавказом живу. Жил, — поправился он мгновенно. — Мальчиком насмотрелся и наслушался, как люди за свои владения бьются. Мой дед своего брата убил. Всю семью его уничтожил. Хотел сам князем-меликом стать... Ханы, беки соседние тоже на своё кресло немного боком садятся. Но я думал, что здесь Россия! Не ханство Карабахское, не Персия и не Турция.
— Что Россия, Мадатов? Жаль, ещё никто истории страны нашей не написал. А то бы послушали, узнали, как и у нас во все века трон поливали кровью. Да что там Россия? Думаешь, в Европе государи до старости доживают? Английскому королю голову отрубили, французскому — машинкой оттяпали. Ну у нас императора шарфом задушили — велика ль разница, если подумать. Правда, отцу его тоже не довелось много поцарствовать, — Бутков размашисто перекрестился. — Зато матушка была хороша...
— Я присягу давал, — ворвался в паузу неугомонный Мадатов.
Бутков оживился:
— Напомни-ка мне, как ты там обещался: его царского величества государства и земель его врагам, телом и кровью... Так кто же тебе мешает? Имя? Ну не всё ли тебе равно, прапорщик, кто там во дворце восседает — Пётр, Павел, Александр, Екатерина? Твоё дело — от старшего приказ получить, младшему передать. И не кланяться — ни пулям вражеским, ни собственному начальству. Для этого другие характеры предназначены. Как этот Брянский.
— Кто же он?
— Бывший поручик наш. В девяносто седьмом вышел в отставку, неудобно ему, видишь, стало при Павле служить. Караулы, разводы, эспантоны, косички, букли. А теперь, должно быть, назад попросится. Теперь, думает, можно.
Он вдруг подскочил к постели и схватил Мадатова за плечи. Дохнул суровой смесью водки и лука:
— Ему — можно. Запомни, прапорщик, таким как он — можно! Всё и всегда! А нам с тобой — только иногда и отчасти... — Снова отошёл к двери и прислонился плечом к косяку. — Я тебе скажу, парень, в дела дворцовые и не пробуй соваться. Обещал нести государеву службу, так и тащи её до самой до смерти. Дело наше ты любишь, а стало быть, и научишься. Кому же на самом верху сидеть, пускай о том генералы наши заботятся. А таким, как мы, и без того заботы хватает. У нас рекруты, увальни деревенские, ни шагать, ни смотреть никак не научатся. Наше дело с тобой, Мадатов, из походной колонны боевые шеренги строить. Сейчас пока тихо, друг мой, но через год, через два большие дела начнутся. К этому нам и надо готовиться. Солдат учить, самим учиться. Чины хватать, но под картечью, не на паркете...
Подошёл к столу, забрал шляпу, брошенную небрежно. Надел, надвинул на парик, поправил угол над бровью:
— Я в Зимний. Наш караул там стоит... А смотри-ка, из полка кто там ходил в Михайловский? Аргамаков, полковой адъютант, Марин-поручик... Нет, он по службе там обретался... Ещё, может быть, двое, трое, в крайнем случае четверо... Так что пятна, может, и не останется. Но и славы не прибавится, это точно.
— А вы? — спросил Валериан. — Вы?
Бутков усмехнулся:
— Врать не буду. Участвовал. Только не напрямую. У меня свои счёты были с курносым. На разводе два года назад он меня древком задел. Эспантон вырвал, якобы я темп пропустил. Показал, как надобно делать, да, отдавая, двинул древком. Нарочно, по голени. Офицера и дворянина!.. Как же мне быть прикажешь? В отставку подать — другого дела не знаю и не хочу. На поединок императора вызвать? Проще самому в крепость прийти и в каземат попроситься. Так вот сочлись.
Бутков умолк. Вспомнил подробности ночного дела, о которых он, конечно же, был наслышан, и сжал челюсти. Мадатов тоже молчал.
— Но я от них всё же отстал, — заговорил снова штабс-капитан. — Нельзя на такое пьяным ходить. Сказал, что за людьми пригляжу, чтобы штыки не в ту сторону не повернули. Так что я и за тобой посмотрю. Ты человек горячий, ты можешь сегодня даже очень просто попасться. Так что прошу тебя, оставайся пока у меня. Даже нет, не прошу, а приказываю. Приказываю вам, прапорщик Мадатов, — считать себя под арестом. Наказание сие отбывать в апартаментах штабс-капитана Буткова, коему всю грядущую ночь быть в карауле при его... при их... в общем, при всех, а главное — при дворе. Не шучу я, Мадатов. Из этой комнаты только до ретирадного места и сразу назад. Это приказ!
Уже толкнув створку двери, вдруг обернулся:
— Шёл сейчас по городу — кареты скачут. Богатые и знатные радуются, как этот граф. Дворец стоит тёмный, холодный. Как сейчас там государь новый с женой, братьями, матерью?.. Уж даже не знаю. Не хотелось бы видеть, да придётся идти, смотреть, слушать. Но народ петербургский живёт как ни в чём не бывало. Может быть, половина и слышала, что император сейчас другой. Существуют люди, пекут, варят, торгуют, любятся, будто бы ничего не случилось. Так что же нам-то с тобой горевать да печалиться?! Прощай, Мадатов. Утром увидимся...
Бутков плотно притворил дверь, но Мадатов всё равно слышал, как стучат его каблуки, удаляясь к лестнице.
Он отстегнул шпагу, положил её на столешницу. Снова сел на кровать. Обхватил голову руками.
— Бедный Павел, — прошептал по-армянски. — Бедный, бедный Павел, — повторил тут же по-русски.
Во всём холодном, заснеженном Петербурге, кажется, он один оплакивал покойного императора...
День выдался на удивление жаркий. К полудню не только маршировавшие усердно солдаты, унтеры, офицеры, но и батальонный командир, стоявший на небольшом взгорке, обливались потом, словно бы в русской бане.
Последним приказом он построил из каре колонну повзводно и отправил людей в лагерь. Ряды остроконечных палаток белели в полуверсте. Сам взобрался в седло и поехал вдоль строя.
— Поручик Мадатов!
Валериан шагнул влево, стал у стремени. Гнедая кобыла всхрапнула недовольно, выгнула шею — оглядеть незнакомого. Валериан не удержался, присвистнул тихо, чуть повышая тон. Подполковник и не услышал, а чуткое животное успокоилось, опустило голову, прячась от нестерпимого зноя.
— После обеда батальон займётся делами хозяйственными. Вам же надлежит составить команду из новобранцев и заняться с ними ружейными приёмами дополнительно. Ротные командиры отправят с вами самых неудачников, из рекрутов этого года. Погоняйте как следует. Так, чтобы, знаете, всё было слитно, уверенно, громко...
В два часа пополудни двадцать пять рядовых выстроились двумя шеренгами на плацу. Мадатов медленно прошёлся вдоль фронта, кому-то поправил локти, кого-то несильно ткнул кулаком в брюхо...
Сержанта Сивкова поставил на середину, шагов на пять впереди, лицом к строю. Расправил плечи, набрал полную грудь воздуха...
— Слушай команду! Ружья — на караул!..
Валериану нравилось возиться с солдатами, с новобранцами. Его не удручала их тупость, не раздражала неповоротливость. Он слишком хорошо помнил свои первые дни в полку, начальные уроки стоек и приёмов с оружием. Сам он проскочил эту науку быстро, но не кичился своим умением перед вчерашними крестьянами.
Валериан привык к оружию с детства, так что же было равнять с собой парня, не державшего до сих пор в руках даже кинжала. Напротив, ему нравилось ощущать своё действие на эту серую несмышлёную массу, видеть, как постепенно выпрямляются сутулые спины, как всё чётче слушаются ноги при поворотах, как проворно руки перехватывают ствол, приклад, ложе, исполняя бесчисленные приёмы...
— Ружьё — от дождя! Взять!..
Через несколько темпов все ружья повисли стволами вниз, прикладом под мышку... Нет — не все. Костистый, мрачный рядовой в задней шеренге держал вроде бы правильно, но — курком по-прежнему вверх. Так затравочная полка вымокнет даже при слабом дожде... Мадатов прошёл к рекруту, поправил ружьё. Подумал и приказал ему одному повторить упражнение. Другие с удовольствием отдыхали...
На четвёртый раз и этот, последний, схватил и запомнил нужные движения. Всё было бы хорошо, но раздражало постоянное бряцание металла. С павловских времён ещё повелась эта мода — ослаблять винты, скрепляющие стальные части, чтобы бились они друга о друга при любом шевелении. Любителям чёткого строя эта музыка казалась слаще полкового оркестра. Но зачем этот стук при атаке неприятеля, Мадатову оставалось пока неясным. Да и прицельной стрельбе ходящий по ложу ствол не способствовал.
Впрочем, стрелков из преображенцев тоже никто не собирался готовить. На каждого солдата выдавали в год три учебных патрона. Наверное, решил Валериан, чтобы не пугались выстрела и отдачи. На смотрах начальство требовало одно: слитность действий если не батальона, то, во всяком случае, — роты.
— Откройте полку! — крикнул Валериан и прищурил глаза, чтобы усмотреть левый фланг задней шеренги; воздух нагрелся так, что дрожал, покрывшись мелкой рябью, будто поверхность пруда, по которой прошелестел ветер из рощи...
— Насыпьте порох на полку!..
Он вспомнил бой с конницей Саддык-хана. Тогда ему никто не напоминал о полке, о порохе, о заряде...
— Закройте полки... Оберните ружьё к заряду!..
Он стоял на коленях за большим валуном. Камень защищал его от персидских пуль и хорошо удерживал длинный ствол мушкета...
— Достаньте заряд из лядунки!..
Двадцать зарядов в патронной сумке у рядового. Может быть, даже много. Тогда, в ущелье, он успел выстрелить раз десять, не больше...
— Заряд в ствол!..
Сам он заряжал ружьё раза четыре. Потом ему помогал один из дружинников дяди, большой и косматый парень. Его ранили в ногу, он сидел, привалившись спиной к камню, кусал ус, чтоб не кричать от боли, и заряжал ружья, которые отдавал Ростому. Тогда его ещё звали Ростом...
— Шомполы в стволы... Шомполы из стволов... Шомполы на прилежащее место...
Если бы они так сражались в ущелье, конники Саддык-хана снесли бы всем головы, не дождавшись и первого залпа. Какой-то же должен быть скрытый смысл во всех перестроениях и приёмах. Воюют же русские с теми же персами, турками и побеждают...
— Приподнимайте мушкеты!..
Тяжело держать такое ружьё на весу. Тот камень, Валериан помнил, пересекала такая удобная трещина, точно нарочно приготовленная под ствол. Она шла чуть правей и ниже самой высокой точки, навстречу налетавшим всадникам в высоких заломленных шапках...
— Ухватите левой рукой под правую!..
Двоих тогда он сбил точно. Третий скатился с седла чуть раньше, чем его могла ударить пуля Ростома, так что, наверное, ему достался свинец, выпущенный соседом. Но скакал он прямо на камень, за которым притаились они с косматым; зачем другим брать его цель, когда своих было более чем достаточно...
— Мушкет на караул!..
Трижды приступали сотни Саддык-хана к цепочке камней, которыми завалили они ущелье. Трижды поворачивали назад. На четвёртый раз дядя Джимшид крикнул, чтобы те, кто ещё может, уходили быстрей...
— Прикладывайтесь!..
Вот, пожалуй, и всё. Тринадцать темпов позади, и можно целиться. На четырнадцатый можно отдать команду «стреляйте», если бы в стволе были настоящие пули...
Там-то, в горах, пули были настоящие и сабли с ножами тоже. Напарник крикнул, чтобы Ростом уходил. Он может скакать, он не ранен... Валериан стиснул зубы, вспомнив, как резво бросился он к коню. Страшно ему стало, так страшно, как никогда не было в жизни... Два десятка человек из полутора сотен осталось их, тех, что смогли подняться в седло. И они настёгивали коней, улетая вверх, по каменистому руслу высохшего к лету ручья...
— К ноге!
Пусть передохнут, подумал Валериан, а потом повторим ещё раз все темпы. И ещё раз, если останется время...
А будь у него в том ущелье хотя одна рота преображенцев, он поставил бы солдат в три шеренги. И пока вторая стреляла, третья заряжала бы ружья, сама готовясь к стрельбе. А первая — стояла бы, уставив штыки, и не нашлось бы у Саддык-хана и десятка жеребцов, что сумели бы перелететь такую преграду...
Несколько офицеров по дорожке, засыпанной просеянным мелким песком, вышли из-за первого ряда палаток и направились к плацу. Настроение у всех было преотличнейшее. Ещё с утра они договорились пить жжёнку. Поручик граф Бранский уже послал слугу в город за ромом и сахаром. А батальонный командир своим распоряжением сократить строевой день до полудня угодил им как нельзя лучше.
— Не знаю уж, господа, как и доживу до вечера, — громко говорил словоохотливый граф. — Только представьте — домой добрался в два пополуночи. Сил — доползти до кресла. Там и заснул. Последняя мысль — какой там, к бесу, развод!..
Товарищи слушали его, улыбаясь.
— Но как же... — начал было один из слушателей.
— Не мешайте, Кокорин, сейчас всё узнаете... Просыпаюсь от дикой тряски. Где я?! Что я?! Черти ли меня в самом деле забрали и мучают в колесе?! Голова не то что разламывается, а уже раскололась частей эдак на пять. Медленно-медленно вращаю глазами и вдруг понимаю — еду в карете! Мишка, медведь мой, отчаявшись разбудить, взял в охапку и перенёс бесчувственное тело из кресла да в экипаж. И сам сидит, бестия, рядом. Увидел, что я веки поднял, так протягивает лапищу. А в кулаке у него... Да! Она самая!.. Так вот успел и дотерпел до обеда. Ну, ещё немного нам выждать, и уже отпразднуем славно.
— Завтра же опять...
— Что будет завтра, случится завтра. Как-то вы, Новицкий, чересчур уж серьёзны. Помните, юноша, — жизнь весела и проста. Если, конечно, читать её не по уставу.
Подпоручик Новицкий, невысокий и совсем ещё молодой человек, с бледным и узким лицом, несколько терялся среди ражих и неуёмных преображенцев. Ему не было ещё девятнадцати, он не мог похвастать ни знатностью, ни богатством, и мало кто понимал, как же он оказался в гвардии. Говорили, что сыграли здесь заслуги отца, воевавшего где-то на юге, за горами, о которых здесь, в Петербурге, мало кто слышал. Товарищи его принимали, но подозревали в нём слишком большой интерес к книгам.
— Неудобно перед солдатами.
Все засмеялись.
— Полно, Серёжа, — укорил его Кокорин, силач и пьяница даже по самым гвардейским меркам. — Экое ж в тебе egalite [13] прорезается.
Граф сделался вдруг серьёзен:
— Да что мне до этого мяса. Навоз истории, как говаривал славный король Фридрих. Такое же быдло, как те, что остались у отца в подмосковной. Только и дела, что бритое.
Новицкий счёл за лучшее промолчать. Он уже и так досадовал на себя, что попытался перечить Брянскому. Чувствовал, что оказался в чужой компании, никак не мог подделаться под общий тон и постоянно срезался. С большим удовольствием он остался бы и вовсе один, но в армии, в лагерях это было никак невозможно.
Ещё при Екатерине в Петербурге начали строить каменные казармы, и закончилась привольная гвардейская жизнь. Преображенский полк перевели в Таврические — между Кирочной, Преображенской, Виленским переулком и Парадной. Последней и подобрали название, поскольку выходила она на парадный полковой плац.
Летом же всю гвардию выводили поскорей в лагеря. В условия, приближённые к реальным. Мера учебная, политическая и санитарная. Десятки тысяч людей, лошадей даже столице казались ношей едва посильной. Павел Петрович вообще предполагал отправлять полки в сезонные длительные походы за сотни вёрст. С середины марта и до самых октябрьских утренников. Так, чтобы по возвращении в буйных головах кирасиров и гренадеров оставалась одна только мысль — отлежаться.
Как и многие проекты покойного государя, мысль эта осталась непереваренной, но с началом царствования Александра гвардейцы начали обживать село Красное.
Из казарм переселялись в палатки. Каждая — на пять человек. Лагерь строили побатальонно. Две сотни полотняных домиков вытягивались в две линии. В них размещались чины нижние, рядовые. Дальше стояли палатки обер-офицерские. За ними размещались штабы — майоры и подполковники. И, наконец, в двадцати шагах стояли палатки обоза.
В середине каждой роты — две пирамиды с ружьями. Перед батальоном — знамёна.
Отдыхали солдаты зимой, летом же учились весьма серьёзно. В шесть били подъём, два часа тратили на туалет, уборку и завтрак. Затем отправлялись в поле. В полдень обедали, отдыхали и снова строились в ряды и шеренги. В пять пополудни строевая подготовка заканчивалась, но начинались хозяйственные работы. Потом час на личные нужды, вечерняя поверка, молитва и — последняя за день команда: «Накройсь!..»
Офицеры заняты немногим меньше своих подчинённых, так что полдня неожиданного отдыха пришлось им кстати весьма. Все роты отправлены были в наряды, но за чисткой нужных ям могли и должны были приглядывать унтеры. У командиров рот оказались свои неотложные дела. А прапорщики и поручики наслаждались свободой, теплом и безоблачным небом.
— Взгляните же, господа, — снова прокричал Бранский. — Вот они — кого предлагает нам стыдиться Новицкий. Им что право, что лево, что ружьё, а что вилы.
За разговорами они дошли до самого плаца, где занимался со сборной командой Мадатов. Мощный сержант стоял впереди строя, лицом к шеренгам, отточенными движениями исполняя команды, что выкрикивал офицер. Рядовые пытались следовать ему, но ошибались. Горбоносый чернявый поручик быстро ходил, почти бегал между шеренгами, увлечённо подсказывая правильные темпы, поправляя стволы, плечи и локти.
— И это гвардия императора! — не хотел униматься граф: он увидел Мадатова и рад был случаю позлословить. — И это его офицер — грязный, всклокоченный. Что ему наша служба — только ножку тянуть, выше, выше!..
— Вас услышат, — недовольно сказал Новицкий.
— Не думаю, — отрезал граф, но всё-таки перешёл на французский: — Что бы сказал Цезарь, увидев этих солдат? И этого, с позволения вашего, дворянина?..
Новицкий улыбнулся одними губами. По-французски Бранский говорил бойко, но очень неверно. Сам же он знал язык превосходно и не упустил случая показать своё преимущество:
— Не знаю, что сказал бы первый из цезарей. Но его наследники уже знали, что им служат верно не одни граждане Вечного города.
Граф закусил губу.
— Говорите об этом горце? Не возражаю — обтесали его изрядно. Да только таким с ними и заниматься. Да ему бы самому флигельманом[14] перед строем состоять.
— Может быть, отодвинемся чуть дальше, — предложил графу Новицкий.
— Ничего, он и так слишком громко кричит. Ну а если услышит, так всё равно не поймёт. Он и по-русски знает только одни команды...
Мадатов в самом деле с трудом разбирал долетавшие до него слова и обрывки фраз, но понял, что говорили офицеры о нём.
Как Бутков и предсказывал, через несколько месяцев после смерти Павла Петровича, в конце позапрошлого года Брянский появился в полку. Они с Мадатовым узнали друг друга, но не подали вида. Их ничто не связывало, даже обязанности по службе. Брянский состоял во втором батальоне, Мадатов пока оставался в первом. Он был на хорошем счету, и полковое собрание единогласно проголосовало за производство его из прапорщиков в следующий чин, потом и в поручики. Но здесь и крылась опасность. Хорошего офицера перевели в другой батальон, укрепить обер-офицерский состав. По несчастному стечению условий жизни, свободная вакансия оказалась именно в роте, где усердно проматывал отцовское состояние граф Бранский...
Жжёнку варили в палатке, где располагался с товарищами Бранский. Но они позвали и всех офицеров роты, и часть других из батальона, с кем были накоротке.
Мишка, то ли слуга Бранского, то ли его денщик, огромный, осанистый парень лет сорока, привёз из города всё нужное для вечернего священнодействия. Койки сдвинули к стенкам, свободное место застелили коврами. В центре поставили огромную медную чашу, почти до краёв налитую ромом. Над ней на скрещённых шпагах укрепили сахарную голову, облили ромом же и подожгли. Расплавленный сахар стекал в напиток, повышая его и температуру, и крепость.
Гости сели кругом в вольных позах. Каждый взял бокал из числа доставленных тем же Мишкой. Сначала разливали по кругу и пили достаточно чинно, произнося положенные случаю тосты: за государя, за командира, за полк, за хозяина... После десятого заговорили уже все разом, громко и не слишком отчётливо, перебивая друг друга, зачерпывая напиток как, кому и когда будет угодно.
Бранский говорил громче всех, почти кричал. Он не терпел, когда в его присутствии слушали кого-то другого. Он был уверен, что деньги его и род дают ему все основания быть первым если не во всех, то во многих компаниях. Уж во всяком случае такой, как эта — обер-офицеры гвардейского гренадерского...
— Так прямо из Аничкова еду я в один хорошо знакомый нам дом. И вообразите, господа, кого там встречаю...
Граф сделал эффектную паузу и, понизив всё-таки голос, выпалил весьма и весьма известное имя. Молодые люди искренне рассмеялись. Им было и забавно узнать, что такие старики пытаются ещё молодечествовать, и приятно слышать, что даже таким обласканным судьбой и государями людям ещё не чуждо ничто человеческое.
Сразу заговорили о женщинах. Третий месяц они оторваны были от города, и мало кто мог позволить себе отлучиться на несколько часов в Санкт-Петербург, расслабиться и разрядить известное напряжение. Мадемуазель Жорж, мадемуазель Анжелика, да просто Вари и Агриппины... Как закатимся все туда, да как будут нам рады эти, да как же...
— Господа! — крикнул звучно Кокорин. — Да зачем же попусту такой болтовнёй, pardon, заниматься?! Что же себя травить?! Ты лучше, Бранский, вот что — пошли-ка, душа, за картами! Переведаемся мы, пожалуй, с судьбой — она тоже, я думаю, женщина!.. А пока Мишка там то да се, давайте ещё раз за хозяина нынешнего веселья...
Ещё раз разлили по кругу и весело, громко проорали троекратно «ура!». Караульного обхода, рунда, не опасались. Батальонный командир знал о сегодняшней сходке и разрешил её, разумно полагая, что пусть уж лучше пьют под его наблюдением, чем неведомо где и как...
Мишка ловко обустроил место для будущей игры. Поставил походный столик, даже не столик, а доску на низеньких ножках, чтобы и с койки удобно было управляться с картами, и с ковра. Бранский на правах хозяина взялся держать банк, четверо-пятеро самых азартных сели понтировать. Прокинули первую, и кому-то не повезло.
Кокорин взъерошил волосы:
— Загну, пожалуй. Риск — он на любую стену нас проведёт. Только и ты, Бранский, уж дай карточку...
— Держи, — коротко кинул граф и метнул направо ту самую, что была загадана несчастливым товарищем.
Тот только крякнул...
Мадатов подошёл одним из последних и сел около входа. Ему и не хотелось идти, и он не решался пренебречь приглашением. Он знал, что его и так считают плохим товарищем, службистом, фрунтовиком-гатчинцем. Он не любил бывать на офицерских попойках, хотя пить мог получше многих. Он только раз, в первый же месяц офицерского звания, прокатился со всеми в «весёлый» дом, и увиденное там не понравилось. Сговорчивую, опрятную девушку можно было подыскать в городе; обходилось такое приключение дешевле и казалось намного чище. Карт же Валериан сторонился совершенно, потому что никак не мог рисковать даже частью своего небольшого жалованья. Служба в гвардии требовала расходов, поручик же получал три сотни рублей в год.
В столице удобно было служить богачам вроде Бранского. Остальные тянулись изо всех сил, налаживали нужные связи и старались не упустить удобный момент, чтобы, например, устроиться у важного лица адъютантом. Другие, не столь проворные, выходили в армию, перескакивая чином через ступень. Как Бутков. Едва получив капитана гвардии, он попросил себе подполковничью должность и теперь командовал батальоном в мушкетёрском полку где-то на юго-западной границе империи. После его ухода Мадатову сделалось тускло и тяжело. Он не то чтобы стал тяготиться службой, но перестал видеть в ней смысл существования.
И город давил на него, никак он не мог привыкнуть к высоким домам, нависавшим, запиравшим небо верхними этажами. Каждый свободный час уходил к реке, следил, как лавируют шлюпки, подхватывая ветер плотными парусами. Река сердилась, поднимала волны, пыталась распереть, раздвинуть берега, облицованные гранитом. Какие-то лодки сновали по ней, какие-то барки перемещались лениво между наплавными мостами. Она тоже страдала от тесноты, хотела выбежать за городскую черту, влиться в море. Мадатов не знал, куда же ему податься.
Мальчику Ростому, каким он был четыре года назад, более всего в жизни хотелось стать в один строй с солдатами государя российского. Поручику Валериану Мадатову, кем он стал нынче, уже казалось скучным изо дня в день равнять ряды и шеренги, следить, как вчерашние крестьяне, надувая щёки, тянут носок, балансируя на правой ноге, как вбивают в ствол воображаемые заряды, как в пять темпов оборачивают ружьё «от дождя» при совершенно ясной погоде...
Валериан размышлял и пил глоток за глотком, другие офицеры опустошали бокал за бокалом. Мишка подливал ром в чашу, смачивал ромом же сахар. Картёжники упорно ловили удачу в тусклом свете полудесятка свечей, кто-то тихо перебирал гитарные струны. Принесли трубки, в палатке сделалось дымно и душно. Уже несколько раз просили раскрыть вход на время, обменять загаженный воздух на чистый, красносельский, вечерний.
Пару раз Мадатов порывался уйти, но оставался на месте. Что ему было делать в своей палатке, отсыревшей, пустой, изученной за несколько месяцев от конька до подрубленного нижнего края стенки?! Он слушал, как хрипловатый тенорок выводит забавную песенку, излияние страстного чувства такого же офицера, как сам поющий, как слушающие его прапорщики, поручики, капитаны. Валериан достаточно уже знал французский, чтобы разобрать хотя бы общий сюжет романса. Сидящие рядом с ним говорили, заглушая певца. Он поднялся, чтобы перебраться поближе к музыканту и к столу, за которым велась игра.
Игроки уже много раз меняли карты; отброшенные лежали на ковре в беспорядке, шуршали, путались под ногами. Как раз принесли новые. Кокорин взял колоду, сжал пальцами, так что бумажные наклейки лопнули с лёгким треском. То же повторили другие понтёры. Граф стасовал колоду точными, заученными движениями. Взял её сверху тремя пальцами, предложил снять.
Брянскому везло. Монеты от понтёров перетекали потихонечку в банк, кто-то уже взялся за мел, играл в долг, рассчитывая до побудки всё же вернуть утраченное.
Граф метал новую талию, игроки напряжённо следили за вылетающими картами, беззвучно призывая удачу повернуть и в их сторону.
— Атанде! — неожиданно крикнул Кокорин.
Брянский остановился и подождал, пока тот подберёт нужную карту.
— Вот эта! — Изрядно подвыпивший весельчак прихлопнул рубашку толстой, широкой ладонью. — Чувствую, душа моя, дашь ты мне сегодня, дашь!..
Он загнул угол отложенной карты, показывая, что увеличивает ставку вдвое.
— Давай, Брянский, прокидывай! Шевелись! Четырём королям служишь, чай не одному императору!
Мадатов улыбнулся не совсем, впрочем, понятной шутке и, нагнувшись, подобрал несколько карт, лежавших между ногами. Бородатый мужчина в нахлобученной набекрень короне, молодой человек с рыцарским мечом, который он вряд ли сумел бы даже поднять; бубны и трефы, шестёрки с десятками... Он сложил карты вместе и хотел было попробовать перебрать их, подражая искусному Брянскому. Но чья-то рука схватила его за кисть:
— Что вы ищете в моих картах, милейший?
Брянский перегнулся через сидящего рядом и держал Валериана на удивление крепко. А ведь ещё минуту назад казался изрядно пьян.
— Я? — растерянно отозвался Мадатов. — Ничего... Право же, ничего.
Он не понимал, чем же вызван неожиданный наскок.
Свободной рукой граф вырвал у него карты и кинул их за спину:
— Не играете сами, так не мешайте. Не подсматривайте чужие карты, даже отыгранные. Здесь свои правила, милый мой, никаким императорским указом не подтверждённые!
Обращение графа показалось вдруг Мадатову донельзя обидным:
— Я вам не милый и не милейший! Хотите обращаться по службе — мы в одном чине. Желаете по-другому — к вашим услугам я, дворянин, князь Мадатов!
— Ах, князь, — ухмыльнулся ему в лицо Брянский. — И с каких же гор прискакал к нам этот, с вашего позволения, титул?!
Мадатов, вскакивая, рванул обидчика на себя. Тот вылетел с койки, опрокинул стол, свечи, деньги, карты. Мигом оказался на ногах и замахнулся. Валериан успел отвести удар, но ещё раз подивился тому, как быстро двигается Бранский. Другой рукой граф умудрился всё же попасть в лицо, смазать хотя бы вскользь по губам. И тогда Валериан, разворачиваясь, швырнул противника через бедро, как привык бороться ещё в Чинахчи. Граф перевалился через койку, рухнул плашмя на понтёров. Кокорин кинулся помогать приятелю... Все были слишком пьяны, суетились, кричали.
Граф поднялся с видимым усилием:
— Я, милостивый государь, более с вами не обмолвлюсь и словом. Теперь беседовать будут одни секунданты. Я надеюсь, у вас найдётся в полку хотя бы пара друзей.
С помощью подоспевшего Мишки он двинулся к своей койке.
Валериан потирал запястье и проклинал себя молча за то, что вообще зашёл в чужую палатку. Но из этой ситуации выход оставался единственный. Он огляделся, пытаясь угадать, кто же согласится стать на его сторону.
Новицкий поднялся и протиснулся ближе к Мадатову:
— Я могу помочь вам, поручик.
— Я тоже, пожалуй что, соглашусь, — заявил прапорщик Матвеев, его койка стояла рядом с мадатовской.
— Господа! — крикнул Кокорин, одновременно пытаясь разобрать деньги по столбикам. — Если вы не возражаете...
— Возражаю, — Новицкий поклонился учтиво, но голос его звучал твёрдо. — Сегодня уже было сказано чересчур много слов. Давайте прибережём остальные ко дню завтрашнему. Скажем — после обеда. Устроит вас, Алексей?
— О! — развёл руками Кокорин. — Мы уже так формально. Что же: a la guerre com a la guerre[15]. Вы на вы, так и мы пойдём тоже на вы, Сергей... Александрович...
Он раскланялся, соревнуясь в вежливости с Новицким, и оглянулся на Бранского. Тот кивнул...
На следующий день офицеры встретились в час пополудни. Хотя все четверо были отлично знакомы, они держались парами, стоя друг против друга, и цедили слова с холодной вежливостью. Кокорина, впрочем, эта ситуация забавляла. Он каждую минуту прятал улыбку и даже пару раз пытался подмигнуть Новицкому. Но тот старался сохранить серьёзность, держался прямо и даже подбородок поднимал выше необходимого.
За Мадатова говорил Матвеев. Новицкий держался поначалу чуть сзади. Он был моложе всех по возрасту и в полку служил едва более полугода. Лучшим же другом графа был Кокорин, но он тоже предпочёл отступить и предоставил первое слово Астафьеву, высокому поручику с пышнейшими бакенбардами; человек тихий, он оживлялся только за картами и при виде оружия. Говорили, что у него было уже с полдесятка удачных дуэлей.
— Граф Бранский считает себя оскорблённым, — размеренным голосом начал Астафьев. — И предполагает оставить за собой выбор оружия.
— Что же предпочитает граф? — с такой же безразличной интонацией осведомился Матвеев.
— Шпагу.
Матвеев покачал головой:
— Мадатов плохо владеет шпагой. Мы предлагаем саблю или же пистолеты.
Астафьев улыбнулся холодно и учтиво:
— Граф не уполномочил нас входить в подобные тонкости.
Матвеев замялся. Дуэльное право было на стороне противника, и он не знал, как быть в этой неприятнейшей ситуации.
— Очевидно, граф хочет сохранить за собой все преимущества, — бросил Новицкий.
— Что вы хотите этим сказать?!
Астафьев подался вперёд, и даже Кокорин придвинулся ближе.
Новицкий сам не понял, почему решился заговорить. Но, раз высказавшись, понимал, что должен продолжать. Хотя бы для того, чтобы избежать новой дуэли. Начал он неудачно, вслух высказав то, что и так понимали все четверо. Следовало быстро исправиться:
— Возможно, я неудачно выразился, но моя поспешность объясняется достаточно просто. В силу своей неопытности, господа, только начиная жить, я опасаюсь за свою репутацию. Если человек, нам доверившийся, будет убит, общество обвинит прежде всего нас — Матвеева и меня.
— На дуэли ранят и убивают, — с лёгким оттенком презрения высказался Астафьев. — На то она и дуэль.
-— Я мог бы с вами вполне согласиться, но есть одно обстоятельство. Французы говорят, что убивают не пули и не клинки, а секунданты.
— Да ты что такое говоришь, Новицкий, — вспыхнул Кокорин. — Дерутся Бранский с Мадатовым. Если один умер, другой, значит, убил. А наше дело — следить, чтобы всё шло по-честному.
Матвеев промолчал, потому что уже понял, к чему клонит напарник.
— Господа, условия дуэли обговариваем именно мы. И в случае неприятнейшего исхода именно о нас будут говорить, что мы вывели на поле человека, в общем, почти безоружного.
Астафьев потупился.
— Но сабля не подходит именно по тем же причинам, — наконец, сказал он.
Кокорин согласно закивал.
— Значит, остаются пистолеты. — Матвеев почувствовал, что они с Новицким перехватывают инициативу. Успех следовало развить.
— Пистолеты! — крикнул Кокорин, опередив собиравшегося с мыслями Астафьева. — Верно. Стреляют оба отлично. Видел и того, и другого. Здесь равенство полное.
Стали обсуждать подробности. Новицкий и тут попытался максимально отвести самые тяжёлые следствия. Здесь ему пришлось уже уговаривать всех троих. Матвеев молчал, но чувствовалось, что он более на стороне Астафьева и Кокорина. Последний волновался и повышал голос:
— Максимально десять шагов, Новицкий. Это же не то что слово пустил случайно на бале или в театре. Оскорбление намеренное, оскорбление действием, и удовлетворение должно быть полнейшее.
— Господа, я согласен, что для дуэли есть повод изрядный, — не сдавался Новицкий. — Но всё-таки хмельная ссора, за картами...
— К тому же первым ударил всё-таки Бранский, — напомнил офицерам Матвеев.
Новицкий взглянул на него с благодарностью и продолжил:
— Да к тому же они оба наши товарищи. В любом случае погибает или получает ранение офицер нашего же полка!..
Пятнадцать шагов ему отстоять не удалось, сошлись на том, что первое расстояние между барьерами будет двенадцать шагов. Выстрелы повторяют до результата, то есть до крови.
А вот с пистолетами Новицкий попал впросак.
— Не соглашусь, — с твёрдым убеждением выговорил Астафьев. — Не раз говорил с докторами, и все предлагали увеличить заряд. Тогда пуля наверняка проскочит навылет. Сквозные раны легче лечить. А застрянет расплющенный свинец в теле — так может и остаться надолго.
— Что же с оружием? — осведомился Матвеев.
Выяснилось, что тот же Мишка уже с утра был послан опять-таки в Петербург за парой дуэльных. Астафьев сообщил, кланяясь, что граф обещал одолжить пистолеты у приятеля и, как человек чести, готов поклясться, что они ему незнакомы.
— Кухенрейтеры[16] я проверю, — практическую сторону дела Кокорин забирал в свои руки. — Пули отолью сам. Десятка, думаю, хватит.
— Проверьте только, как входят в ствол. — Опытный Астафьев хотел предусмотреть все случайности. — Бывали случаи, что первые пригоняли, а вторые — доходили только наполовину. И что прикажете нам в этом случае делать? Фузеи солдатские брать в пирамиде? Или седельные пистолеты у батальонного попросить?.. Кстати, порох лучше использовать обыкновенный, ружейный. Полированный не так быстро вспыхивает.
— Пистолеты со шнеллерами? — спросил Матвеев.
Новицкий молчал. Он чувствовал, что свои обязанности исполнил, а с железом лучше разберутся другие.
— Не знаю, — ответил Кокорин. — Ещё не видел. Как только Мишка вернётся, предлагаю опять собраться нам четверым и осмотреть.
На том секунданты и разошлись...
Вечером Мадатов долго жёг свечи одну за другой. Матвеев посоветовал было ему выспаться перед тяжёлым делом, но Валериан не ответил. Прапорщик не настаивал, сам лёг в койку и отвернулся.
Третья свеча догорела уже за полночь. Валериан сидел не двигаясь, смотрел, как оплывает, ползёт книзу ещё недавно стройное тело, отлитое длинным конусом, и думал, что, может быть, и он сам завтра так же осядет в высокую, густую траву, ещё ничего не сделав, не совершив, убитый взбалмошным богатым мерзавцем из-за совершенно пустого дела.
Он жалел, что позволил графу вызвать себя на ссору. Новицкий, почему-то вспомнил он своего секунданта, тот, наверное, не дал бы себя так провести, сумел бы найти слова, чтобы уклониться — не от дуэли, но от стычки, которая могла бы к ней привести. Он же вспылил, встретил неприятеля грудью, и вот придётся завтра же ловить пулю — всей грудной клеткой.
Он подумал, что стоило бы, наверное, написать несколько писем, хотя бы дяде Джимшиду и Минасу Лазареву, проститься с людьми, которые были к нему так добры. Но не успел потянуться за бумагой, как тут же дикая мысль заползла к нему голову — чем он отплатил этим людям за всё доброе, что они сделали для него?!.. Он обещал вернуться великим воином, а вместо этого останется в чужой земле обезображенным трупом. Зачем же тогда писать дяде — завещать ему кровную месть всей фамилии Бранских?! Разве у Шахназаровых мало сейчас дел на той земле, между Дорийской равниной и горами Арцаха?.. А Лазаревы? Сколько денег Минас потратил на дворянскую грамоту? И Бранский всё равно сомневается, что она подлинна. Так, может быть, он, Мадатов, держался недостойно своему титулу?..
Валериан стиснул руками голову до боли в висках. Теперь, он знал это точно, как бы ни кончилась эта дуэль, его в гвардии не оставят. Стало быть, он и должен непременно выжить. Он не может позволить себе уйти из жизни, не выплатив главного долга. Почему же дерётся Брянский? Потому что опасается его ещё с того вечера на Петербургской набережной, потому что ему кажется, что Валериан разглядел что-то в брошенных картах?.. Он захочет заставить его замолчать навечно. Значит, и он, Мадатов, должен целить только наверняка. Пусть армия, самый дальний гарнизон Российской империи — и оттуда возможно выбраться. Пусть крепость — из любой тюрьмы люди умудряются убежать. Никому не удавалось выбраться лишь из могилы — значит, он не должен позволить загнать себя в эту яму...
Встретиться назначили в тот же день, как только солдаты приступят к уборке лагеря. Кокорин успел обежать окрестности и нашёл небольшую полянку верстах в двух от расположения преображенцев. Она укромно притаилась между двумя холмами, и можно было надеяться, что звуки выстрелов затухнут между деревьями.
В лощину спустились почти одновременно с двух противоположных сторон. С Брянским и его секундантами пришёл и полковой лекарь. Он был расстроен и зол, потому как совсем не хотел быть замешан в чужую ссору, да потом ещё и объясняться с полковниками и шефом. Но и графу отказать не решился, да ещё и вспомнилась к случаю клятва, которую брал на себя, покидая alma mater. Он остановился сразу же у опушки, сел на сундучок с инструментами и заявил, что не двинется с места, пока всё не закончится или же не понадобится его профессиональная помощь. Про себя он решил, что эти молодцы изрядно заплатят за свою петушиную глупость. Он обязан был лечить офицеров бесплатно, но только не от французской болезни и не от ран, полученных в делах, так сказать, чести.
Противники стояли друг к другу боком, рассматривая кроны берёз. Встретившись, они кивнули коротко, но не проронили ни единого слова. Секунданты устанавливали барьеры. Кокорин вынул из перевязи шпагу и воткнул с силой в траву, да ещё прихлопнул эфес своей широкой ладонью, чтобы держалась лучше. Астафьев аршинными шагами, словно на марше, прошёл уговорённую дистанцию. Как только остановился, Новицкий своим оружием отметил другой рубеж. Но силы ему не хватило, пришлось надавить всем телом, загоняя клинок глубже в землю. Как только он отпустил рукоять, шпага качнулась несколько раз, будто бы выражая своё отношение к происходящему.
Матвеев открыл ящик и рассматривал пистолеты...
— Господа! — громко сказал Новицкий. — Мы, ваши секунданты, считаем, что вы проявили завидное мужество и внимание к делу чести, согласившись на дуэль и приняв условия поединка. Предлагаем вам ещё раз объясниться и, может быть, прояснить обстоятельства известного дела, не прибегая к помощи пороха и свинца.
— Хорошо говоришь, мальчик, — вполголоса кинул Кокорин, он закончил уже заряжать и подошёл к группе. — Только напрасно.
— Господа, — подал свой голос Астафьев, — поручик граф Бранский, поручик... князь Мадатов: не угодно ли вам примириться?
— Не на барьере же, — скривившись, ответил Бранский.
Подошёл к Матвееву и взял у него из рук пистолет, что был к нему ближе. Мадатов забрал оставшийся.
Бросили жребий, кому какую сторону выбрать, и противники разошлись. Барьеры стояли на двенадцати шагах, да развели дуэлянтов ещё на десять шагов от каждого.
Валериан прикинул расстояние и подумал, что в такую мишень, как Бранский, сможет попасть даже с такой дистанции. Он почувствовал, как приливает кровь к щекам, к ладоням, и пожалел, что не может сейчас разглядеть лицо графа. Интересно, подумал он, а смог ли уснуть нынче Бранский. Сам же он задремал, но только под самое утро.
— Господа! — крикнул Астафьев. — Начинаете сходиться по моему сигналу. Каждый стреляет по своему усмотрению, но не ближе поставленного барьера. Раз! Два! Три! Сходитесь!..
Бранский неожиданно широкими шагами пошёл, почти побежал к барьеру. Пистолет он сначала держал поднятым кверху, но затем начал целиться на ходу. Валериан остался на месте и вытянутой рукой принялся ловить движения графа. Улучив момент, потянул крючок, и кисть дёрнулась, словно по ней ударили снизу. Почти одновременно он услышал и второй выстрел, и пуля взвизгнула где-то рядом с плечом. Дым рассеялся, и стало ясно, что первый обмен оказался безрезультатным.
Бранский, Валериан это видел отчётливо, был недоволен. Очевидно, он выстрелил раньше, чем предполагал изначально. Выстрел Мадатова заставил и его выпалить тут же в ответ.
— Сближайте барьеры! — крикнул граф секундантам.
Кокорин немедленно и даже с какой-то радостью направился к своей шпаге. Новицкий запротестовал, но мнение его оказалось единственным. Даже Мадатов покачал головой. Нет смысла тратить попусту пули: пришли на поле — надобно биться.
Теперь дуэлянтов разделяло лишь двенадцать шагов. Кокорин с Матвеевым опять зарядили пистолеты и раздали противникам. Очередь подавать сигнал была за Новицким.
— Внимание! — Ему сделалось зябко и жутко, словно это он стоял перед нацеленным в живот пистолетом, словно это ему предстояло ощутить страшный удар свинцового шарика, пущенного с невероятнейшей скоростью. — Раз... Два... Три!.. Сходитесь!..
Теперь и Валериан направился прямо к барьеру, не тратя времени и сил на прицеливание. Графу же снова изменило самообладание, он выстрелил, не пройдя и половины дистанции. Валериану обожгло шею, он качнулся, но выправился и дошагал до барьера. Бранский остался стоять на месте, повернулся боком, опустил локоть возможно ниже, а шею закрыл поднятым пистолетом.
— К барь... — начал было Матвеев, но тут же осёкся. Астафьев недовольно покачал головой.
Валериан помнил, что здесь было ещё какое-то правило в его пользу, но не был уверен, а спросить не решился. Он непременно решил закончить дело этим же выстрелом. В третий раз могло повезти уже Бранскому.
Мадатов прицелился, выстрелил. Бранский выпустил пистолет и рухнул на землю, зажимая обеими руками бедро.
Увидев оседающего графа, доктор вскочил и подхватил саквояжик. Теперь, когда эти мальчишки постарались искалечить друг друга, наступила его очередь действовать.
— Ничего страшного, — объявил он, осмотрев рану Бранского. — Пуля прошла навылет, с внешней стороны, кость, кажется, не затронута...
— А у вас, поручик, и вовсе пустяк, — добавил он спустя несколько минут, отходя от Мадатова. — Хотя даже эту царапину вам скрыть не удастся. И мундир, и сюртук одинаково не застегнутся на шее.
— Господа! — надрывался Кокорин, в возбуждении, словно хмельном. — Господа! Теперь, когда вы уже всё доказали... Предлагаю всем... вам, нам... немедленно обменяться рукопожатием...
Бледный Бранский поморщился, но протянул всё-таки руку. Валериан выдержал паузу, однако же наклонился и дотронулся до потной ладони. Графа он презирал, но затевать новую ссору с его секундантами — такого намерения у него не было...
— Что же, господа, благодарю вас! От имени офицеров полка — благодарю!
Подполковник Муханов сидел на стуле в своей палатке. Перед столом виновато тянулись четыре офицера четвёртой роты.
— Благодарю вас за то, что командиру полка не пришлось назначать следствие, искать, допрашивать и сличать... Действительно, поручики Мадатов и Бранский на допросе военно-судной комиссии не назвали имён своих секундантов. Ваше добровольное признание делает вам честь, но... — Батальонный командир тяжело поднялся и провёл по ослушникам взглядом сверху вниз: — Но делает затруднительным прохождение вашей дальнейшей службы. Рапорты ваши переданы в аудиториатское отделение. Сегодня пришло распоряжение — арестовать вас всех четверых и отправить в Петербург, в ордонансгауз.
Следствие велось полтора месяца, и приговор оказался весьма и весьма суровым. Офицеры Астафьев, Кокорин, Матвеев, Новицкий за участие в противоправном деянии наказаны были полугодовым заключением в Петропавловской крепости. Участников же дуэли, поручиков графа Бранского и князя Мадатова, приказано было разжаловать в солдаты и отправить в армейский полк.
Заключение в крепости оказалось достаточно долгим, но и не таким нудным, как опасался того Новицкий. На гауптвахте ему пришлось следовать тому же уставу. Арестантом же он получил в распоряжение одиночную камеру, помещение сырое и темноватое, но относительно казармы достаточно даже комфортное. Диван, шкаф, стол с подсвечником. Он взял с собой пару десятков книг — французских, немецких, — обдумал тщательно распорядок каждого дня, чтобы не поддаться расслабляющей лени.
Но через всего сорок дней он, вместе с другими секундантами, оказался неожиданно на свободе. Приговор военного суда так и не был утверждён государем. Семье графа Бранского, через военного министра, удалось убедить императора в почти полной невиновности несчастного молодого человека, и так изрядно наказанного судьбой. Пуля прошла хоть через мякоть бедра, но в опасной близости от артерии и кости. Александр, всегда торопившийся блеснуть своим рыцарством, смягчил наказание до домашнего ареста, ограничившегося временем полного излечения. Соответственно, сентенцию и остальным участникам громкого дела должно было бы смягчить.
Четыре офицера прямо от Заячьего острова направились в Таврические казармы, представиться командиру, а вечером прокатились навестить раненого товарища в его городской квартире, откуда едва-едва успели к утреннему разводу.
Второго участника дела чести в этой компании не оказалось. Поручик князь Мадатов понёс самое сильное наказание. Его перевели в армию. Но без обычного, для гвардейца, повышения в две ступени, а тем же чином...
Новицкий навестил Мадатова перед самым его отъездом. Тот принял его весьма холодно. Но Сергей не был обескуражен. Он сел, не дожидаясь приглашения, и заговорил словно бы между прочим, будто хозяин комнаты только и ждал его слов:
— Сожалею, князь, что вам пришлось расплачиваться за грехи наши общие. Все соболезнуют вам, все искренне вам сочувствуют.
— Все? — буркнул Валериан.
— Безусловно. — Сергей выдержал паузу. Он знал, что лжёт, понимал, что ложь эта видна, но чувствовал, что она сейчас просто необходима; Бранский был прав в одном — у Мадатова не было друзей в этом полку, а Новицкий не хотел, чтобы его сослуживец уезжал с чрезмерно тяжёлым воспоминанием.
— Хотя, конечно, — продолжил он, — граф не слишком доволен итогом вашей дуэли. Например, ему кажется, что во второй раз вы слишком быстро пошли к барьеру.
— Я не хотел умирать, — резко бросил Валериан, глядя в глаза собеседнику.
Сергей удержал улыбку. Ему начинал нравиться этот мрачный офицер с резким, неправильным, не петербургским выговором. Он был слишком искренен, он не хотел соблюдать приличия в разговоре; и не потому, что презирал их, а потому, что не знал. Но именно это и привлекало Новицкого. Мадатов в самом деле был не на месте среди затянутых в рюмочку гвардейских поручиков, хотя осиной его талии могли позавидовать многие. Но он был слишком естествен, а потому казался чересчур неуклюжим.
— Тогда почему же вы не подозвали его к барьеру? Вы оставили его на месте и дали фору в четыре шага.
Валериан усмехнулся. По правде говоря, тогда, с пистолетом в руке, он и забыл об этой возможности, но не собирался сейчас признаваться в своей оплошности.
— А если бы я поставил его поближе и застрелил? Что было б со мной потом?
— Его семья вам бы этого не простила, — ответил Новицкий честно и без раздумий.
— Видите. И тогда в лучшем случае — солдатом... в глухой гарнизон... навечно...
— Но, случись вам дать промах, в третий раз граф мог и убить вас с восьми-то шагов.
Валериан подумал, что такой исход пугал его куда меньше, чем разжалование без выслуги, но не стал говорить это вслух:
— Я рискнул. Я сыграл. И я выиграл...
— Армейский полк? — спросил Сергей его прямо.
— Там тоже служат, — ответил Мадатов сухо.
Сергей поднялся:
— Что же — счастливой дороги вам, лёгкой службы. Бог даст, ещё свидимся.
Он протянул руку, и Мадатов, чуть поколебавшись, ответил ему пожатием. Но — Сергей понимал это совершенно отчётливо, — прощаясь навсегда и без особенных сожалений...