Семнадцатая глава

Наш отпуск кончился, Карл Хенрик уехал, и жизнь снова пошла по-старому, своим чередом. Вся наша компания провожала поручика к поезду. Анн и Вивека сплели венки из васильков и по гавайскому обычаю повесили ему на шею. Он не протестовал, он был слишком опечален тем, что, как он сказал, приходится расставаться со всеми нами, и девочкам удалось сделать его посмешищем. Ему предстояло ехать всю ночь, и Черстин и я наготовили ему на дорогу множество бутербродов. С бесконечно печальным видом он мгновенно перебрал их и вытащил один с сыром. И когда поезд, запыхтев, тронулся в путь, он, стоя на площадке, освещенный вечерним солнцем, с венками из васильков на шее, горестно жевал бутерброд. Тяжелые клубы дыма от паровоза скрывали его временами от нашего взгляда, и, когда поезд прогромыхал по железнодорожному мосту, чтобы вскоре исчезнуть за кожевенным заводом, Карл Хенрик поднял бутерброд в знак последнего трогательного приветствия и исчез.

И — как уже сказано — жизнь снова пошла по-старому, своим чередом. Маму охватила великая горячка консервирования, так что Черстин и я не знали, куда бежать раньше, так как мама хотела, чтобы мы собирали овощи на огороде, и чистили их, и клали в банки. А папа считал, что нам лучше поработать граблями, убирая то, что осталось после сноповязалки. Мы, как могли, делали и то и другое. Мы чистили овощи, пока нам не начали сниться по ночам посевной горох, и цветная капуста, и фасоль, и мы в высшей степени разделяли мамино чувство удовлетворения, когда полки в погребе буквально прогибались под тяжестью бесчисленных банок с консервированными овощами. Мы консервировали и лисички, и Черстин и я ползали на коленях по всему коровьему выгону, чтобы не пропустить ни одну самую маленькую толстенькую коротышку.

Но когда поспела рожь и ее надо было отвозить на гумно и молотить, мы оставили маму, заваленную фасолью, и провели несколько чудесных дней на возах с урожаем. Возы нельзя было нагружать тяжелой рожью так высоко, как легким сеном. Поэтому править возом с рожью было не так рискованно, и папа с Юханом пришли к согласию, решив, что Черстин и я можем взяться за это дело. Кроме того, править возом нам было просто необходимо, потому что все работники, какие только имелись в усадьбе Лильхамра, были заняты, частично на току — возле молотилки и веялки, а частично на погрузке в поле. Папа сам стоял у фидера[66] и принимал рожь, разрезал веревки, которыми были связаны снопы, и подавал ток для молотилки. И молотилка гремела так, что приходилось кричать, если хотелось быть услышанным. А снизу текло в мешки мелкое ржаное зерно — бутерброды будущего года.

— Это не просто молотилка, это чудотилка, — сказала Черстин.

Солому уносило из веялки далеко-далеко, в самый конец гумна, где стоял Ферм, и он принимал ее и расстилал как положено.

Как только я въезжала на гумно со своим возом, я распрягала лошадей и запрягала их в пустой воз, а потом лошади снова неслись в поле, где Улле уже стоял наготове, собираясь грузить рожь на новый воз. Между тем Юхан разгружал оставленный на гумне воз как раз до тех пор, пока Черстин со страшным шумом не врывалась туда с новым грузом. Затем она проделывала тот же маневр, запрягала своих лошадей в пустой воз и пускалась в обратный путь, чтобы привезти новую партию ржи. Когда мы, Черстин и я, встречались на узкой дороге, ведущей к ржаному полю, и с трудом могли, разминувшись, проехать друг мимо друга, мы иногда придерживали на секунду лошадей, чтобы обменяться той или иной мыслью. Но большей частью мы лишь мимоходом кивали друг другу, чувствуя себя кораблями, встретившимися в ночи.

Молотьба и все связанное с этим было в какой-то степени веселой работой. Молотилка громыхала, а мотор стучал так часто, что когда ты с сумрачного гумна снова отправлялся с пустым возом в путь и выбирался на солнечный свет, то, хочешь или не хочешь, ты чувствовал себя приободрившимся. Солнце сияло так ясно, небо было высоким и голубым, а вдоль обочины светился желтый подмаренник.

После ржи настал черед пшеницы и овса. Август подошел к концу, и наступил сентябрь; весь урожай был обмолочен и размещен под крышу не раньше последних дней сентября. И тогда папа, потирая руки, заявил, что совершенно определенно — быть крестьянином не так трудно, как он думал.

В сентябре разразилась великая заготовка яблочного пюре в усадьбе Лильхамра. Год выдался плодородный на фрукты, даже слишком плодородный, по моему глубокому убеждению. Как только настал день без всякой молотьбы, Черстин и я полезли на яблони и стали собирать яблоки. Это было по-настоящему весело, но великую заготовку яблочного пюре я не одобряла.

— Неужели угроза осады уже так нависла над нами, что мы вынуждены заготавливать все это пюре? — спросила я маму однажды, когда мы стояли в погребе, глядя на наши припасы. Кроме астрономического количества овощных и грибных консервов, нескольких сотен бутылок с малиновым, клубничным, вишневым и черносмородиновым соком, а также бесчисленных банок черничного и вишневого варенья, и варенья из крыжовника, и другого, не знаю какого еще, там уже громоздились башни из банок яблочного пюре, одна больше и мощнее другой.

— Сельское домашнее хозяйство должно строиться на самообеспечении, — решительно сказала мама, — это совершенно необходимо.

— Да, но, вероятно, не так уж необходимо снабжать наших потомков во многих будущих поколениях яблочным пюре урожая именно этого года, — возразила я.

— Зима длинна, моя милая девочка, — парировала мама, — и неизвестно, как будет с фруктами в будущем году.

Так что ничего больше не оставалось, как превращать яблоки в пюре. Мы чистили яблоки и клали их в банки для консервирования, мы разрезали яблоки на кусочки, чтобы сушить их для фруктовых супов, мы перетирали их через сито и делали пюре, пюре, пюре!

— Слушаюсь и повинуюсь! Попроси меня толочь сухари, чесать шерсть, танцевать хамбо[67] или лизать почтовые марки, делать все, что тебе угодно, только бы это не имело ничего общего с яблочным пюре!

— Неужели! — невозмутимо воскликнула мама. — Может, вместо пюре ты захочешь очистить эти груши? Все-таки некоторое разнообразие!

Сентябрьские дни чаще всего были ясными и погожими, и мы обычно сидели в беседке — мама, Черстин и я, а перед нами на столе лежали гигантские горы яблок. Мы впитывали солнечные лучи, свежий, чуть прохладный воздух и чудесный аромат яблок. Папа охотно приходил в беседку и подсаживался, как он галантно выражался, к своим «трем красивым девочкам». Однажды, испытующе глядя на нас с Черстин, он сказал:

— Личики у Патрончиков коричневые, словно перцовые пряники.

Мы и вправду были загорелые, да и сам он тоже, но ведь можно было почти сосчитать часы, которые мы провели в доме с тех пор, как приехали в усадьбу Лильхамра. Как удавалось не загореть маме, я не знаю. Кожа ее, несмотря на множество солнечных лучей, которые она поглощала, оставалась все такой же аристократически лилейно-белой. Папа с явным восхищением посмотрел на нее и сказал:

— Если бы ваша мама была цветком, то, должно быть, она была бы ландышем!

Что касается папы, то он восхищался бы мамой, даже если бы ей пришла в голову идея разрисовать свое лицо в зеленую клеточку или в синюю крапинку.

— А если бы ты был цветком, — сказала Черстин, — ты был бы из масличных растений. Вообще-то ты толстяк и есть!

Но тут мама строго выговорила Черстин:

— Подумай о том, как ты говоришь со своим отцом!

И Черстин ответила, что сказала именно то, что думала.

И тогда мама заметила папе, что если бы он с того самого дня, когда мы только родились, не питал такую преступную слабость к своим дочерям, то они не посмели бы разговаривать с ним в подобном тоне.

— Знаю, знаю! — воскликнул папа, безутешно качая головой. — Я принадлежу к тем несчастным родителям, которые бьют своих детей только в целях самозащиты. Но это положение должно измениться! Патрончиков необходимо воспитывать! Сурово и беспощадно! Я думаю заняться ими на днях, думаю начать… посмотрим… с четверга.

— Чудесно! — заметила Черстин. — Можно воспитывать нас между одиннадцатью и двенадцатью, потому что позднее у меня нет времени.

Мама была права, папа всегда питал к нам слабость.

И нашими маленькими детскими умишками мы разгадали это и использовали эту его слабость уже на самой ранней стадии развития. Когда мы еще детьми восторженно месили глиняное тесто на заднем дворе нашего городского дома и прислуга, высунув голову из окна, говорила: «Черстин и Барбру, сейчас же идите домой», мы осторожно спрашивали: «Кто велел?», — потому что знали: если велела мама, то безопаснее немедленно потихоньку отправиться в путь. Но если велел папа, то можно было, абсолютно ни о чем не беспокоясь, испечь и еще один, и даже два пряника из глины и с нами ровно ничего не случится. Но, как я и сказала маме, если он питал к нам чрезмерную слабость, то ведь и мы, с другой стороны, питали чрезмерную слабость к нему, так что это словно бы уравнивало нас. Пожалуй, мы обходились с ним немного сурово. Так, например, у нас были разные представления о том, насколько часто и насколько долго нам разрешается гулять по вечерам. Лето клонилось к концу, а Черстин и я делали все, что в наших силах, желая использовать каждый миг. Мне, по крайней мере, казалось, что я не могу достаточно надышаться чудесным воздухом, насладиться солнечным и лунным светом, и странствиями в прохладные вечера, и шумом ветра, колышущего листву, и ощущением прохладной воды, когда я плыву к островку Кальвхольмен и обратно. Когда работа на этот день заканчивалась, уже абсолютно невозможно было сидеть у спокойного домашнего очага. Я приняла твердое решение выжать из уходящего лета каждую унцию[68] сладости. Большей частью мы делали это вместе: Черстин и я, Анн, Вивека и Торкель, Бьёрн и Эрик. Мы рыскали в окрестных лесах и полях, мы ездили на велосипедах по всем хоженым и нехоженым дорогам и тропам в лунные сентябрьские вечера; и до самой смерти я буду помнить снопы, сложенные в копны на пашнях и озаренные лунным светом, и поросшие кувшинками темные озерца, и маленькие спящие домишки, где разумные люди уже легли. Я буду помнить и светлячков у обочины, и как холодный вечерний воздух бил прямо в лицо, и как внезапно и неожиданно ты въезжал на велосипеде в зону совершенно теплого воздуха, и как мы шутили и смеялись, и как отчетливо звучали наши голоса в царившей вокруг тишине.

Но папа был не очень доволен нами, и в один прекрасный день он сказал нам, что мы слишком далеки от так называемых «домашних дочек»[69]. Мы слишком часто отсутствуем. Он утверждал, что назвал бы нас «отсутствующие или бродячие дочки».

При этих словах нас охватило безумное раскаяние, и мы сказали, что скоро-прескоро мы станем самыми примерными дочерьми на свете.

— Подождите только, пока ужасная осенняя слякость не прогонит нас домой, к домашнему очагу, — сказали мы. — Как два мурлыкающих котенка, будем мы сидеть здесь долгими темными зимними вечерами и тихим мяуканьем услаждать жизнь старого отца.

Загрузка...