ЧЕСТЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

День сегодня выдался погожий. Утром над деревней появились легкие белые облачка, но быстро пронеслись дальше, и небо уже потом не хмурилось. Над крышами домов, над пригорками колыхались едва видимые глазу волны тепла, а на полях все еще сверкал в лучах щедрого солнца ослепительно белый рыхлый снег.

За околицей подле одного из амбаров не умолкая гудит триер. Худенькая девушка и ее подружка, совсем еще подросток, — запыленные до самых ресниц, — распевая песни, крутят ручку машины. Чуть поодаль, у большого рядна, на котором ровным слоем растеклась отливающая медью пшеница, сидят Мэулихэ и Апипэ.

Губы Мэулихэ быстро шевелятся. Время от времени она, щуря глаза, посматривает в сторону широкого искрящегося поля. Вон по той, уже потемневшей дороге вернется их бригадир. К той поре надо управиться с пшеницей: что следует — отобрать, пересчитать, а часть — пропустить через триер.

Крупные зерна пшеницы, повинуясь движению пальцев Мэулихэ, весело подпрыгивают, словно ягнята, возвращающиеся с выгона, и катятся одно за другим к ней в передник. Кажется, она ласково разговаривает с ними.

Худощавое лицо Мэулихэ с легкими морщинками у добрых глаз еще не тронуто загаром. Засучив рукава вязаной кофточки, надетой поверх коричневого в желтый горошек бумазейного платья, она считает, наслаждаясь солнцем, пригревающим лицо и руки. Наконец она тихо роняет:

— Тысяча!

Потом Мэулихэ из кармана передника достает маленький белый мешочек, и в него с легким шуршанием, слышным только ей самой, скользят золотистые зерна.

Вот ненадолго умолкает триер, и с крыши амбара доносится вкрадчивое воркование голубей. Тридцатилетняя пышнотелая Апипэ смотрит на них, чуть склонив набок голову.

— Эх, и воркуют!.. Погляди, как вьется, крыльями-то что выделывает!

Она не может глаз оторвать от щеголеватого голубя, который кружит, чертя крылом, вокруг голубки, скромно опустившей головку. И, словно боясь прервать любовную их песенку, Апипэ тихо дергает соседку за рукав:

— Мэулихэ-апа[1], крылышко мое, целуются! Ей-богу, целуются!

Красивые ноздри Мэулихэ нетерпеливо вздрагивают. Она бросает суровый взгляд на полную, слишком оголенную ногу Апипэ.

Да куда там, разве проймешь Апипэ взглядом! Она хихикает, щурит зеленоватые глаза и начинает вдруг поглаживать крепкие икры ног.

— Крылышко мое, гляди-ка, весна ведь! Весна! Неужто не видишь? Гусаки вон там, за амбаром, и те гогочут, голуби целуются! Все парами, только я, горемычная, одна. Недаром говорят: в одиночку и полено не горит, в одиночку и постель не греет... Только и осталось — на голубей глазеть...

Апипэ причмокивает губами. Из-под реденьких ресниц озорно блестят ее неспокойные глазки. Лениво перебирая пшеницу короткими пальцами, на одном из которых поблескивает зеленым камешком серебряное кольцо, Апипэ искоса поглядывает на Мэулихэ и беззвучно смеется. Той совсем не нравится пустословие Апипэ, но и она не может сдержать улыбки:

— Ох, и болтушка же! Ох, и болтушка! Только и знаешь молоть языком!

В это время из-за амбара, опираясь на металлическую палочку с набалдашником, прихрамывая, вышел смуглый мужчина. Через плечо у него висела брезентовая сумка. Апипэ опять бросила работу и окликнула его:

— Шамсутдин-абы[2], миленький, что нынче радио говорило? Какие новости?

Шамсутдин покосился на Апипэ, слишком вольно рассевшуюся у рядна с пшеницей, и, проведя указательным пальцем по длинным обвисшим усам, ответил:

— Ничего особенного.

— А на войне что?

Шамсутдин, щелкнув языком, озабоченно покачал головой.

Апипэ посмотрела на усы Шамсутдина, потом перевела глаза на воркующих голубей и с разморенным видом опять начала потирать согретые солнцем ноги.

— Эх, Шамсутдин-абы, знать, сегодня недаром у тебя усы обвисли. Я, как глянула, сразу всякую надежду потеряла.

Шамсутдин, ничего не ответив, повернулся к Мэулихэ.

— Стало быть, нет Нэфисэ? Как вернется, передай, агроном звонил. Наказал к семи на совещание бригадиров приехать, — спокойно проговорил он и ушел, припадая на одну ногу.

Апипэ задумалась, потом сказала:

— Уже сколько человек спрашивали эту Нэфисэ. А вот Апипэ никто не спросил...

Мэулихэ давно подмывало отчитать Апипэ.

— Ишь, чего захотела! Не слыхала разве?! К хорошему человеку тысяча дел приведет, а к дурному кто придет?

Мэулихэ прибавила к белым пузатым мешочкам, стоявшим возле нее словно выводок цыплят, еще один и сердито глянула на голые колени Апипэ:

— Не люблю я это твое бесстыдство, Гафифэ![3] Не годится мужней жене сидеть этак и ноги показывать.

— Э, Мэулихэ-апа, крылышко мое, напрасно ругаешься, — беспечно ответила Апипэ. — Богом дано, пусть глядят. Лишь бы не сглазили.

— Тьфу! — плюнула Мэулихэ. — Не человеческого, а бесовского ты рода!

Махнув рукой, Мэулихэ стала считать мешочки. Восемь штук. Восемь тысяч крупных отборных зерен. Их надо еще взвесить, потом взять из каждого мешочка по сто зерен и проверить на всхожесть: густые ли будут всходы, средние или вовсе плохие... Зернышко к зернышку — все учтется. А там начнут высчитывать: по скольку на гектар высевать, как высевать. Счеты да расчеты — дело тонкое, кропотливое. Трудно Мэулихэ дойти до всего этого. А вот Нэфисэ, их бригадир, разбирается во всем. Разумница Нэфисэ! Признаться, не все понятно Мэулихэ в ее затеях, но очень уж по душе, что Нэфисэ и в эту тяжкую пору не сдается. Бегает с самой зимы, хлопочет обо всем для бригады. Наша, говорит, бригада должна получить особый урожай. А нынче на заре, как уходила в Яурышкан талые воды задерживать, все Мэулихэ доверила. Ты, говорит, самая старшая среди нас, да и рука у тебя в работе легка, проследи за всем...

Часть пшеницы Нэфисэ велела пропустить через триер, часть прогреть на солнышке. Еще зимой агроном учил их: прогреешь зерно — у него зародыш проснется. Тут уж, пожалуй, прорастет и такое семя, которому век не прорасти. Потом она велела особо отобрать самые крупные зерна. Эти нужны, чтобы новый сорт вывести.

Мэулихэ медленно обошла полог с пригревшейся на нем медно-красной пшеницей, уравнивая зерна ласковым прикосновением ладони, и крикнула девушке, вертевшей ручку триера:

— Карлыгач, детонька, погляди-ка на дорогу, наших не видать?

Гибкостью ли, стремительностью ли движений эта красивая девушка действительно напоминала птичку карлыгач[4]. Она окинула взглядом извилистую дорогу, пробегавшую мимо двух сосен на косогоре и терявшуюся у далекого темного леса.

— Нет, Мэулихэ-апа, не вижу. Может, задержались... — Карлыгач умолкла на полуслове, прислушалась к чему-то и вдруг, обрадовавшись, как ребенок, закричала: — Жаворонок! Жаворонок! Слышите, жаворонок прилетел! Поет!

Апипэ то ли и впрямь обрадовалась, то ли решила позабавиться.

— Ой, крылышко мое! — вскрикнула она. — Где? — И закинула голову, приставив ладонь к белесым бровям.

Глаза Мэулихэ не смогли найти пташку — она кружила слишком высоко.

В глубине ясного неба жаворонок и самой Карлыгач казался не больше мохнатого шмеля. Но песню его слышали все. Она лилась сверху, звеня переливами, рассыпаясь серебристыми трелями.

Карлыгач слушала, крепко прижав руки к груди, и, не сдержав восторга, мягким, чуть дрожащим голосом стала читать стихи.

Весна, весна!

В душе весна!

Ясна небес голубизна...[5]

Чувствительная, детски чистая и мягкая душа была у этой девушки. Когда отец спрашивал Карлыгач: «Кем, дочка, ты хочешь стать? Врачом, инженером или учительницей?» — Карлыгач отвечала, опустив голову: «Не знаю, папа».

Но работала ли она на колхозном поле, гуляла ли в лесу, ее всегда и везде не переставала волновать одна мечта — светлая, давно запавшая в душу. Карлыгач хотела стать поэтом. Только... то была сокровеннейшая, далекая мечта, в которую и поверить-то было трудно. Где уж ей? Возможно ли? Даже сама от себя прятала Карлыгач эту мечту. Подумает и смутится, будто коснулась чего-то очень чистого, недосягаемого.

И все же иногда Карлыгач охватывало страстное желание рассказать стихами о чувствах, обуревавших ее. Так было в прошлом году, когда она услышала о нападении фашистов на нашу страну. Девушке казалось, что вот сейчас она найдет слова, которые зажгут огонь ненависти к врагу в каждом, кто услышит их. Но вместо своих слов на память приходили чужие, с губ срывались строки прочитанных когда-то стихов.

Карлыгач окончила семилетку в соседней деревне Аланбаш. Учиться дальше помешала ей война. Впрочем, она ни на минуту не сомневалась, что после войны, когда вернется отец, она продолжит свое образование, будет учиться в большом городе, в институте.

Отец Карлыгач всегда занимал ответственные должности в этом волжском районе. В день, когда фашисты напали на страну, он даже не успел съездить в родной Байтирак попрощаться с женой и детьми и сразу отправился на фронт.

Когда вражеские полчища подходили к Москве, Карлыгач тоже пошла в военкомат.

— Я дочь Галляма, — сказала она. — Пошлите меня к отцу, на фронт.

— Ты еще мала, сестренка, — ответили ей.

То же повторили и в райкоме комсомола.

Тогда Карлыгач побежала в райком партии.

— Вырасти-ка ты побольше хлеба в колхозе — и за себя и за отца! Это и будет твоим фронтом, — сказал ей секретарь райкома Джаудат Мансуров.

В те дни Нэфисэ только что назначили бригадиром, и она приняла Карлыгач в свою бригаду. С тех пор они стали неразлучными друзьями.

Шум триера стих. Карлыгач и маленькая Сумбюль принялись пересыпать очищенную пшеницу. В наступившей тишине вновь зазвенела песня.

У Карлыгач был мягкий, еще не окрепший голосок. Они так спелись с Сумбюль, что можно было подумать, будто поет одна из них.

Я после ночи солнца жду.

И месяца под вечер жду...

Как месяца и солнца жду я,

Вот так и писем с фронта жду!

Апипэ совсем притихла. Сейчас на ее лице было выражение не то тоски, не то глубокой озабоченности. Мэулихэ, продолжая считать зерна, исподлобья поглядывала на нее. «Ага, и тебя проняло!» — подумала она.

В зеленых травах берег весь,

И льется жаворонков песнь,

И льется жаворонков песнь

Над каждою излучиной.

Идет рассвет — они поют,

Придет закат — они поют.

А я тоскую по тебе,

Разлукою измучена.

Вдруг песня оборвалась.

Женщины недоуменно оглянулись и увидели, что со стороны деревни идет председатель колхоза, сухорукий Сайфи.

2

Сайфи, в коротком распахнутом бешмете, заложив руки за спину, медленно прошел мимо Карлыгач и Сумбюль, поглядел, как они засыпают пшеницу, походил у соседних амбаров, потом приблизился к Мэулихэ.

— Не вернулась еще, как ее?.. Про Нэфисэ говорю, — промолвил он.

— Нет еще, — ответила Мэулихэ, — работа, видать, затянулась у них...

Лицо у Сайфи было румяное, круглое, усы и маленькая — клинышком — бородка аккуратно подстрижены, одежда ладно сшита. Не нравились только Мэулихэ глаза Сайфи: правый глаз — навыкате, а левый закрыт наполовину и, как бы невзначай, шарит где не следует. Вот и сейчас будто разговаривает о деле, а сам уставился на заголенные ноги этой бесстыжей Апипэ.

Мэулихэ повернулась в сторону поля и увидела наконец тех, кого давно ждали.

К ним, тяжело ступая, приближались женщины с лопатами на плечах. Карлыгач и Сумбюль побежали навстречу статной, высокой молодке, шедшей впереди.

— Очень устали, Нэфисэ-апа? — участливо спросила Карлыгач, беря у нее из рук лопату. Посмотрев на мокрые доверху сапоги, забрызганную одежду, она покачала головой: — Все пешком, да такую даль!..

Нэфисэ только кивнула головой и повернулась к своим спутницам:

— Идите, голубки, домой! Придете после полдника, закончим тут все с пшеницей.

— Лучше подождем, — ответили те, высматривая место, где бы присесть. — Пойдем вместе.

— Ну, как хотите...

Нэфисэ вытерла уголком платка лоб и щеки, порозовевшие от солнца и вешнего ветра. Из-под шали выбилась маленькая прядка волос, отчего ее тонкое продолговатое лицо стало еще миловидней. Большие, чуть удлиненные карие глаза вопрошающе взглянули на Сайфи. А он все так же, заложив руки, расхаживал взад и вперед.

— Сайфи-абы, ты хочешь мне что-нибудь сказать?

— Сказать? Известно, у председателя всегда найдется что сказать. Из Аланбаша вон представители приедут проверять. Вот я и осматриваю — что да как... семена, плуги, бороны...

— А-а... это по соцсоревнованию!.. — По лицу Нэфисэ пробежала тревога. — Не осрамиться бы! Нынче Аланбаш вон куда шагнул! Не чета «Чулпану».

Сайфи посмотрел в сторону. Он был явно не в духе.

— Почем знать?.. Действительно, может, придется краснеть. Год такой...

Нэфисэ удивленно посмотрела на него: «То есть как это — год такой?»

Наклонившись над липовой кадкой, стоявшей между Мэулихэ и Апипэ, Сайфи захватил здоровой рукой горсть пшеницы и подбросил ее на ладони.

— А что это у вас: на посев или в брак?

Мэулихэ обрадовалась, что председатель заинтересовался их работой.

— Те на семена не годятся, Сайфулла, — поспешила она ответить. — Выбраковали мы их. А вот эти, — она показала на мешочки справа, — пойдут на семена. Семена эти, если будет суждено посеять, очень надежные. Мы с Гафифэ по зернышку отбирали.

Но Сайфи едва взглянул на мешочки. Пересыпая пшеницу с ладони на ладонь, он хмыкнул, потом покачал головой.

— Интересно! Все-таки чем же эта пшеница плоха? С какой, скажем, стороны она вам не по нраву?

Нэфисэ взяла из кадки горсточку зерен и начала объяснять ему:

— Погляди-ка — вот эти мятые, а это битые; есть и больные, видишь. От них, если они и взойдут, толку не будет. На семена они не годятся. Нам нужно улучшать сортность нашей пшеницы, Сайфи-абы.

— Так! — Сайфи хмуро посмотрел куда-то в сторону и выпятил губу. — Та-ак! —повторил он. — Как я вижу, тебе, сестричка, на широкую ногу захотелось жить! Ишь, сколько семян забраковала. Интересно, чем же я пополню нехватку? Хорошо — район даст? А ежели нет? Вдруг скажут: найдите сами?! Нет, сестричка, в нынешнем году нельзя этак замахиваться.

— Что ж прикажешь делать?

— Старики говорят: «По одежке протягивай ножки». Хватит и того, что сделали. Вон другие бригады ничего не выдумывают! А тебе семян хороших подавай, всю зиму трать деньги — девок твоих учи да для опытов выписывай неведомо чего! Сама знаешь, тяжелые времена. Нынче, милая, голову ломаем из-за горсти семян не для того, чтобы все на твой участок покидать. Надо дорожить тем, что есть. Стало быть, не транжирь!

Нэфисэ с обидой взглянула председателю в глаза. Но правый глаз Сайфи, как стеклянный, ничего не выражал, а левый смотрел из узкой щелочки с язвительной усмешкой.

— Ты ведь сам прекрасно знаешь, почему мы по зернышку отбираем, — горячо заговорила Нэфисэ. — Ведь семена — основное богатство колхоза.

— Иной раз, сестричка, приходится забывать и то, что знал. Оно бы ничего, конечно, ежели б район у меня спросил: сколько зерен пшеницы перебрали да сколько весенних ручейков в сторону отвели. Не про то спросит район. Хлеба требует он у меня, хлеба. Пудами, тоннами...

— Нет, Сайфи-абы, ошибаешься, обо всем спросит тебя район. И область спросит, даже Москва спросит! Вы, скажут, обещали высокий урожай, как у вас там дела? Сколько, скажут, хлеба получили, сколько на фронт отправили? Вот мы и хотим так работать, чтобы ответить на все эти вопросы. И будем добиваться высокого урожая...

Сайфи стоял, покачиваясь и хихикая:

— В этом-то году? Нет, сестричка, ты эту сказку вон детворе своей сказывай! О завтрашнем дне пускай ишак думает. А мне нынешний день дорог. Завтра-то — кто будет жив, а кто и нет... Нам хоть бы голину в поле не оставить, вот что!

Мэулихэ не стерпела и вмешалась в разговор:

— Ну, знаешь ли, Сайфулла, как говорится, ткнешь в глаз — глаз выдавишь, слово скажешь — спор вызовешь. Уж раз на то пошло — выскажу я тебе всю правду. Не думали мы до сих пор о завтрашнем дне, вот и оставили хлеб на поле. — Она показала на тот берег реки, где, словно навозные кучи, чернели низкие копны овса, перезимовавшие под снегом. — Не остры мои глаза, а вижу все. Да и как не видеть, если копны эти всю зиму мне душу терзали, по ночам снились...

— Нашла о чем толковать! Да разве об этом теперь разговор? Вот уж действительно, кузнец коня кует, а лягушка лапу сует. Как семян набрать, как план выполнить — вот о чем нынче забота! — Сайфи исподлобья посмотрел на Мэулихэ и повернулся к Нэфисэ: — Говорю тебе, не можем мы теперь так замахиваться.

Однако, увидев озабоченные лица Нэфисэ и ее подруг, председатель, видимо, несколько смягчился:

— По скольку же ты собираешься высевать?

Нэфисэ быстро вынула из внутреннего кармана синего жакета записную книжку.

— Смотри, Сайфи-абы: норму высева мы определяем по качеству почвы, по весу и всхожести семян. Чтобы получить высокий урожай, нам никак нельзя сеять меньше ста семидесяти пяти кило на гектар. Ведь ты сам согласился с этим, когда утверждали план.

Сайфи протяжно свистнул. Приняв это за шутку, Апипэ фыркнула.

— Ай-яй! — покачал головой Сайфи. — Ну, и щедра же ты в расчетах! Выходит так: есть ли в колхозе семена, нет ли, а тебе подавай! Не-ет, душенька, не выйдет! Нынче все планы пересматривать приходится. По зернышку ли будешь сеять, пополам ли каждое дробить, — не мое дело. Выделю тебе по сто двадцать кило, тем и довольствуйся. Больше у меня ни грамма не получишь. Вот так, без обид...

Этими словами Сайфи, казалось, столкнул обратно большой груз, с трудом вытянутый бригадой на гору. Мэулихэ ахнула от неожиданности, Сумбюль и Карлыгач растерянно уставились на Нэфисэ. В глазах бригадира было глубокое возмущение.

— Что это ты говоришь, Сайфи-абы! — Вскрикнула она. — Хочешь свести на нет всю нашу работу?! Для чего же мы столько трудились? Осенью, утопая по колено в грязи, ил со дна реки таскали; зимой, проваливаясь в сугробах, снег задерживали; в мороз да буран навоз вывозили, золу собирали. А ночами еще агротехнику усваивали. Ради чего это? Все для того, чтобы вырастить хороший урожай...

— Видали? Председателя колхоза агитирует! Смотри пожалуйста! Да кто же вам мешает? Выращивайте на здоровье.

— А как вырастить, если половина земли голой останется?

Сайфи снова выпятил губу и пожал плечами:

— Ежели район не отпустит — от меня не ждите. Так вот — без обид!..

Отойдя немного, он бросил через плечо:

— А отпустит, разговор будет другой*

3

У дальних амбаров уже никого не видно — все давно разошлись. Скрылся с глаз и Сайфи.

Апипэ беспокойно заерзала, закряхтела:

— По домам, что ль, пойдем? Гляньте, только мы и сидим...

Но ей никто не ответил.

— Ну, как же нам, голубки, быть теперь? — промолвила Нэфисэ после раздумья. — Не хватит у нас семян.

Вскинув длинные черные ресницы, она испытующе смотрела то на одну, то на другую подругу. Кто знает, может, и ее Газиз сидит вот так перед боем с друзьями и вглядывается в их лица: хочет прочесть по ним, не сробеют ли? Нет ли в суровых солдатских глазах сомнения? Можно ли положиться на них в тяжелую минуту?.. Морщинки на лбу выдавали крайнюю озабоченность Нэфисэ.

— Ну, что поделаешь, если семян недостает? — отозвалась устало Зэйнэпбану, крупная широколицая девушка. — Не биться же головой о камень! Засеем, сколько сможем, а часть земли будет в залежи. Все равно больше не выпросишь у сухорукого.

Все удивленно посмотрели на нее. Мэулихэ даже заморгала глазами:

— Постой-ка, ты что это болтаешь? Землю незасеянной оставить?

— Да ведь семян не хватает...

— Упаси господи... Хороших родителей дочь, а мелешь несусветное. Тьфу, тьфу!.. Пусть ветром унесет твои слова! Ежели в такой год, в самую войну, землю не засеешь, разверзнется она под тобой, так и знай!

И без того всегда красная Зэйнэпбану залилась багровым румянцем.

— С отчаянья это я, Мэулихэ-апа...

Мэулихэ вся кипела. Глаза ее смотрели сурово, крылья тонкого носа вздрагивали.

— И в отчаянье не смей такое говорить! Пускай враги отчаиваются! Не хватает своего разума, сиди слушай, что другие скажут.

Зэйнэпбану молча вытирала лицо фартуком.

Пока судили да рядили, кому-то пришла в голову мысль досеять землю овсом. Но от этого тотчас отказались. Не для овса обрабатывали почву! Что ни говори, овес и есть овес. А тут надо пшеницу вырастить, да самую лучшую, урожайную.

Карлыгач не отрывая глаз следила за сидящими против нее Нэфисэ и Мэулихэ. От них она ожидала услышать спасительное слово и старалась угадать, что же они скажут. И неожиданно нужное слово нашлось у нее самой. Где же слыхала она про это — на районном собрании комсомола? Или прочитала в газете? Не совсем уверенная, что ее предложение понравится, она проговорила:

— Нэфисэ-апа! А если мы соберем недостающие семена меж собой и одолжим колхозу до осени?

Нэфисэ от неожиданности встрепенулась, вся посветлела. Она даже засмеялась от радости.

— Слышите? Слышите, что Карлыгач говорит? Я и сама думала об этом. Уверена была, что не подведете, славные вы мои. Согласны?.. Ну, пойдемте! Потолкуем с остальными, да и с домашними посоветуемся. Узнаем, кто сколько пшеницы в силах одолжить... Айсылу-апа обо всем расскажем.

— Правильно. Ты по дороге и зайди к ней.

Шумно переговариваясь, женщины направились к деревне. Вскоре их нагнал Шамсутдин. Протянув Нэфисэ конверт, он как-то странно поглядел на нее голубоватыми глазами:

— С утра таскаю, тебе самой хотел вручить...

Карлыгач и Сумбюль запрыгали, потянулись к Нэфисэ:

— От Газиза-абы? Давно уже писем не было. Вот радость-то!

Нэфисэ стояла растерянная, не зная, брать ли ей письмо. Оно было не от Газиза, а от Зинната, джигита, который давно, еще до войны, уехал из Байтирака.

4

Два события оставили неизгладимый след в сердце Нэфисэ.

Был у нее старший брат Сарьян, который выделился из семьи и жил своим домом. Сейчас Нэфисэ уже почти не могла представить себе его лица. Но в памяти ее навсегда сохранился образ высокого, жизнерадостного человека. Ей даже казалось, что она и сейчас ощущает прикосновение его большой теплой руки и слышит его ласковый голос.

У Сарьяна не было детей. Поэтому, а может быть, и потому, что была Нэфисэ самой младшей в семье, стала она любимицей брата. Когда Нэфисэ подросла, мать показывала ей хранившиеся на дне сундука крохотные красные ичиги, — это Сарьян привез подарок своей сестренке из Казани.

Мать рассказывала, что Сарьян ушел из родного гнезда, потому что не смог ужиться с отцом. Однако, когда Нэфисэ заболела корью, брат просиживал ночи у изголовья своей сестренки. Когда же она стала поправляться, он носил ее на руках, мастерил ей забавные игрушки. Нэфисэ хорошо помнит, что и сама она всегда тянулась к брату. Таясь от угрюмого отца, она пробиралась по густой траве на соседнюю улицу, к маленькому домику под соломенной крышей, где в окнах висели такие привлекательные синие и зеленые стеклянные шары, где даже трава во дворе пахла душистыми яблоками. Ни у кого не было такой вкусной сметаны, как здесь, нигде не пекли таких хрустких оладьев. Бывало, Нэфисэ только появится на пороге, как брат уже встречал ее шумным возгласом:

— А, сестренка пришла! Ну-ка, женушка, неси что там у тебя есть!

Но чаще всего Нэфисэ не заставала дома своего Сарьяна-абы и бежала к нему в правление колхоза. Там он подхватывал ее под руки и сажал за большой стол в кресло с высокими подлокотниками, а сам усаживался рядом на табуретке. Товарищи Сарьяна подмигивали друг другу, улыбались. А Нэфисэ очень нравилось сидеть рядом с братом, наблюдать, как кричит он в трубку телефона, как медленно пишет, как шуршит при этом пером.

...Было это весной, поздним вечером. Вдруг в доме поднялся крик, плач. Мать схватила Нэфисэ за руку и побежала с ней в правление колхоза. Комната была битком набита людьми. Они расступились перед ними. В том самом кресле с высокими подлокотниками сидел ее Сарьян-абы, но как-то неудобно опустившись, склонив голову к плечу. Два человека поддерживали его. Все были в смятенье, женщины плакали. Слышались обрывки фраз:

— Выстрелили в окно, когда по телефону разговаривал.

— Поймали их. Говорят, сына Сагди взяли.

— Факт, кулацкое это дело...

— А какой человек!.. Золотая душа...

Детское сердце Нэфисэ почуяло недоброе. Вся затрепетав, бросилась она к Сарьяну и прижалась к его груди. Она почувствовала на своей спине его руку, рука была тяжелая, влажная и беспрестанно дрожала. Вдруг она услышала у самого своего уха:

— Сестренка моя...

Видно, хотелось Сарьяну сказать сестре самое дорогое, самое заветное. Но голова его опускалась все ниже и ниже, тело оседало, и он так и не смог досказать — унес с собой это последнее заветное слово.

Старшие рассказывают: был Сарьян первым коммунистом в Байтираке. Есть ведь такие люди: себя забывают, всю жизнь народу отдают. Таков был ее Сарьян-абы. Служил он вместе с мужем Мэулихэ у Буденного в коннице. Много воевал, многое повидал. А вернувшись в деревню, подхватил выпавшее из рук батрака Сибая знамя Советов.

Был Сарьян первым председателем комбеда, первым вожаком колхоза. И сепаратор в Байтирак он привез, и школу в деревне он открыл, и трактор при нем появился. В какой бы конец деревни Нэфисэ ни пошла, на какое бы место ни ступила — всюду ее встречает славное имя брата:

Сарьянов мост.

Сарьянов родник.

Сарьянов луг.

Это значит, и мост построили, и родник прочистили, и болото на лугу осушили его, Сарьяна, стараниями.

Ходит Нэфисэ по зеленому лугу, знает, вечно называться ему именем ее брата-коммуниста. Слушает она журчанье родника, и кажется, шепчет он дорогое имя. И становится ей легко и радостно, будто стоит она, как в детстве, со своим Сарьяном-абы, и чудится ей — вот-вот откроется заветное слово, что не домолвил он.

Что же хотел сказать ей Сарьян-абы? Может быть, что служение народу должно стать самым святым для нее, самым дорогим в ее жизни делом.

Не было Сарьяна, но для Нэфисэ он был точно живой. Будто сидит по-прежнему в большом кресле, следит за всем, что происходит в «Чулпане», и радуется всему, что есть хорошего в его колхозе. Нэфисэ так и привыкла на все смотреть глазами брата. «Наш Сарьян-абы сделал бы то же самое», — думала она.

Нэфисэ росла девушкой любознательной и вдумчивой. Ее большие карие глаза смотрели на мир с затаенным восхищением. Семь классов школы развили в ней неукротимую пытливость. К чувству бесконечного изумления природой прибавилось желание постичь ее, разгадать. Нэфисэ с детской непосредственностью могла еще теперь подолгу стоять, перебирая пальцами бусы своего янтарного ожерелья, и зачарованно глядеть в бездонную глубину лазурного неба. Сколько чудес происходит на ее глазах ежедневно, ежечасно! Как ни дивиться маленькому саду, который в одно прекрасное утро весь светлеет от белого цвета черемухи! Тонкий аромат, нежный узор цветов, — с чем сравнить их?! Скворец, поющий весну раннему солнцу, журчанье ручья, зеленый шум дубравы — все это восхищало Нэфисэ и вместе с тем вызывало какое-то беспокойство. Как вобрать в себя весь этот мир? Как познать его? Ее охватывало упрямое желание стать такой, как ее брат Сарьян. И в эти минуты она словно ощущала на своем плече теплую его руку, слышала оборвавшийся на полуслове родной его голос. Кто знает, может, Сарьян-абы хотел сказать тогда именно о том, что так волновало ее сейчас.

...Шли годы, рана, нанесенная ее детскому сердцу, постепенно заживала. Но образ Сарьяна остался путеводной звездой на небосклоне Нэфисэ, звездой, зовущей к большим и добрым делам.

5

Пришло время, когда джигиты Байтирака стали заглядываться на Нэфисэ, даже ревновать ее друг к другу. Так и вертелись они вокруг нее во время игр. А она делала вид, что вовсе не замечает их желания быть поближе к ней. Не раз в полумраке зрительного зала клуба приходилось ей выслушивать взволнованные признания, но они еще не задевали ее юного сердца. И когда возвращались гурьбой с поля и вечерами, на игрищах, тщетно пытались джигиты песнями обратить на себя внимание Нэфисэ:

На небе серенькая тучка,

Вот-вот как будто дождь пойдет;

Как будто хочешь молвить что-то,

Да слово на язык нейдет.

В ответ на горячие признания она лишь смущенно улыбалась, а сердце все ожидало чего-то:

Покуда не настанет срок,

Не расцветет в саду цветок...

В школе Нэфисэ мечтала о том, что юность ее пройдет в светлых аудиториях, в большом городе и будут напутствовать ее в жизнь седовласые ученые. Ей хотелось стать агрономом или лесоводом, а не то выращивать, как Мичурин, необычайные плоды на диво самой природе. Но когда Нэфисэ собралась ехать учиться в город, болезнь приковала к постели ее старую мать Гюльбикэ. Оставить больную Нэфисэ не могла. В ту пору агроном Газиз Акбитов начал в «Чулпане» свои опыты по выращиванию особых сортов пшеницы. Нэфисэ упросила агронома прикрепить ее к своему опытному участку.

Работа на опытном поле была первым шагом, приблизившим ее к таинственному миру природы, чудеса которой она стремилась разгадать еще с детских лет. Теперь ей казалось, что свое счастье она найдет именно здесь, на полях «Чулпана». Ведь на колхозном поле вырастила Наталья Осиповна из Аланбаша пшеницу, за которую получила на московской выставке золотую медаль!..

Трудно угадать, где начинается настоящая жизнь, но Нэфисэ понимала, что стоит она у самого ее порога.

Тогда же в юном сердце зародилось и первое чувство любви.

Был в Байтираке джигит по имени Зиннат. Еще мальчишкой победил он своей игрой гармонистов всей округи. Как он играл! Как играл! Захочет — развеселит, захочет — слезу вызовет. Чувствительные женщины, слушая его игру, вздыхали, утирая платочком глаза.

— Ах, как играет! За сердце берет!..

Вот этот самый Зиннат повадился ходить каждый вечер с гармонью под окнами Нэфисэ. Из клуба ли возвращается или еще откуда, все равно забредет в их переулок. По душе ей внимание Зинната, а при встрече с ним и бровью не поведет. Но уж так получилось, что стала она каждый день с нетерпеньем ожидать наступления вечера. Приметила: поймает джигит ее взгляд — и будто сила какая повелевает ему заиграть любимую ее песню. Словно зачарованная, слушала его Нэфисэ... Плавно течет, извивается река Сарман, залиты солнцем зеленые луга. А на берегу стоит девушка, поет песню разлуки, полную тоски и печали...

Нэфисэ чувствует, что все ее тело охватывает мучительно-сладкая истома, и она приникает к оконцу клети. На улице в лунном сиянье мелькает белая рубаха удаляющегося Зинната. Звуки гармоники становятся все глуше. Вот джигит доходит до перекрестка, мелодия почти растворяется в гуще плакучих ив, потом последний протяжный звук, и прозрачная тишина окутывает ночную улицу.

Скоро они объяснились.

Сначала это было какое-то необоримое страстное чувство. Одного дня не могли они прожить, не повидав друг друга. Стоило Зиннату подойти не к ней, а к другой девушке, и Нэфисэ не смыкала глаз целую ночь. Тысячи сомнений рождались в ее сердце. Но утром, едва она встречала ласковый взгляд Зинната, как вновь оживала.

«Нет, я ошиблась. Любит, любит!» — говорила она себе и целый день звенела, словно жаворонок.

Иногда они ссорились, и тогда ходили хмурые, точно тучи. Но мир наступал очень скоро.

В таких тревожно-радостных волнениях прошли лето и осень. Подошла и зима. Все им пророчили счастливую супружескую жизнь. Когда они бывали в клубе, все любовались молодой красивой парой. А старуха Гюльбикэ, сидя в укромном уголке, утирала набегавшую на глаза слезу и шептала:

— Дай им бог счастья и согласия в жизни!

Нэфисэ, когда речь заходила о браке, из девичьей скромности молчала, но в душе уже давно избрала спутника жизни. Между ними все было договорено, и свадьбу они решили сыграть осенью, в День урожая. Нэфисэ стала готовить приданое. В долгие зимние ночи она вышивала скатерти, покрывала, носовые платки. Весной выкраивала свободное время и вместе с матерью ткала, по старинному обычаю, полотенца с красными концами, цветные салфетки, чтобы не стыдно было войти в дом свекрови. Все было приготовлено, все было новенькое, с иголочки.

Но неожиданно жизнь молодых людей обернулась по-иному.

Слава о Зиннате-гармонисте гремела в ту пору по всему району. Он занял первое место на районном смотре художественной самодеятельности. Выступление Зинната на республиканском смотре вызвало много шуму. В газете написали, что он «молодой талант из народа», и даже напечатали его портрет.

Наступил день возвращения Зинната, но вместо него в Байтирак пришло маленькое письмецо, в котором он сообщал, что выезжает с концертной бригадой на гастроли в другие города. В письме еще была такая приписка: «Эх, Нэфисэ, если б ты видела, как здесь живут!»

В горячем, увлекательном труде незаметно прошло лето, а Зиннат все не появлялся. Нэфисэ встревожилась не на шутку. Наконец пришло долгожданное письмо. Зиннат писал, что очень тоскует по ней, но заканчивал письмо так:

«Мне советуют поступить в музыкальное училище. Говорят, нельзя зарывать талант; считают, что выйдет из меня большой музыкант. Я подумал, подумал и решил послушаться совета. Как ты живешь?»

Разве он сам не понимает, как ей живется? Сколько бы он ни учился, Нэфисэ, конечно, ждала бы Зинната. Но где же он, ее прежний Зиннат? Где милый Зиннат, который — не в силах расстаться — прощался с ней до зари? Где его клятвы?

В горьких размышлениях проводила Нэфисэ ночи, но надежда все еще теплилась в ней: вот придет еще одно письмо и рассеет сомнения. Но от Зинната не было ни строчки. Зато до Нэфисэ стали доходить разные слухи. Люди, встречавшие Зинната в городе, говорили: «Напрасно ждет его Нэфисэ! Не похоже, чтобы он женился на деревенской!»

А одна женщина из Аланбаша, гостившая в городе, сказала ей напрямик:

— Не принимай, дочка, близко к сердцу! У Зинната голова закружилась. Подхватывает каждый вечер какую-то тонконогую — да в театр или в сад. Хватит, говорит, покопался в навозе, молодость свою в деревне погубил!.. Брось, дочка, ты эту заботушку, не по тебе она!..

Терпение тоже имеет свои границы. Девушка не выдержала и написала злое письмо:

«Где твои клятвы? Неужели ты обманывал меня? Ведь ты черной кровью залил мое сердце! Почему я раньше не разгадала, что ты бездушный, жестокий человек?!»

Зиннат не заставил себя долго ждать. Вместе с письмом в конверт была вложена фотография. Взглянув на нее, Нэфисэ вздрогнула. Прежнего милого Зинната будто подменили. Глаза его, высокомерно щурясь, смотрели куда-то в сторону.

Нэфисэ разорвала карточку и бросила ее в огонь. Но не так-то легко выбросить из сердца первое, светлое чувство. Ночами, зарывшись в подушку, плакала она о своей любви, увядшей, словно ранний цветок, тронутый морозом. Мысль, что она забыта тем, кого любила так преданно и доверчиво, терзала ее сердце.

Говорят, девичьи слезы, что утренняя роса: взойдет солнышко, они и высохнут. Горькие слезы Нэфисэ высохли не скоро. Но все же ветер жизни и молодость постепенно осушили их. Только взгляд ее темных глаз стал задумчивей.

Пустоту в душе надо было чем-то заполнить. Нэфисэ стала работать на своем участке не разгибая спины. Чтобы не оставаться наедине с грустными думами, проводила вечера в читальне и в клубе. Друзья не замечали в Нэфисэ особых перемен. Была она по-прежнему мила и приветлива. Но видели они, что плакала она настоящими слезами, когда играла в «Галиябану»[6] девушку, разлученную с любимым.

Нэфисэ пошел девятнадцатый год. Стали тут молодухи поговаривать: «Хорошо, мол, яблочко, когда созрело...» А девушкам, вступившим в девятнадцатый год своей жизни, слова эти — что соль на рану. Тем более обидными они были Нэфисэ, которой казалось, что она уронила себя в глазах деревни.

К Нэфисэ сваталось немало джигитов, и выбирала она недолго. Больше всего ей по сердцу пришелся Газиз Акбитов, агроном, у которого она работала на опытном поле. Новое чувство нельзя было назвать любовью. Нэфисэ и не думала, что любовь может повториться в ее жизни. Но к Газизу она привыкла, уважала его.

В новую жизнь, которая обычно представляется всем девушкам полной неожиданных радостей, Нэфисэ вступила с холодным спокойствием.

Когда она впервые переступила порог Акбитовых, свекровь подстелила Нэфисэ под ноги ковер.

— Легкой ногой войди в наш дом, невестушка! Со светлым счастьем войди, с добрым сердцем!..

А Тимери сразу же дал понять, что он не одобряет старинного обычая, который запрещает снохе разговаривать со свекром. Он протянул ей руки:

— Добро пожаловать, Нэфисэ!

По свадебному обряду, провели ее к роднику по той тропке, по которой придется ей носить воду в свой новый дом...

Так началась ее жизнь в семье мужа.

Был Газиз и красив, и умен, и души не чаял в молодой жене. Но кручинилась Нэфисэ, что не может полюбить Газиза с тем девичьим пылом, с каким любила Зинната. Однажды она даже спросила мужа:

— Где же ты был раньше, Газиз?..

Кто знает, если бы не война, если бы не ушел Газиз на фронт, возможно, и затянулась бы старая рана, расцвела бы в сердце Нэфисэ любовь, и зажила бы она счастливо в дружной его семье. Но война все перевернула.

6

Нэфисэ думала, что уже совсем забыла Зинната. Во всяком случае, с тех пор как она вышла замуж, мысль о нем не обжигала ее сердце.

И вот неожиданно пришло от него письмо. Нэфисэ сильно встревожилась. Вернувшись домой, она не раз порывалась бросить конверт в огонь, но, повертев в руках, вновь клала его в карман. Сердце ее учащенно билось.

«Не забыл... Сколько ведь времени прошло! Как он теперь? А вдруг ранен?..»

Взгляд ее случайно упал на портрет мужа. Хотя Газиз, слегка прищурясь, по-прежнему улыбчиво смотрел на нее со стены, Нэфисэ почудилось, что он вот-вот погрозит пальцем и спросит: «Эй, что ты там собираешься делать?!»

Нахмурившись, она села у растопленной печки спиной к портрету и смущенно вынула из кармана письмо. Тут собственное малодушие возмутило ее.

— Ну что за ребячество! — прошептала она. — Ведь не одна любовь существует на свете. Разве не могут писать друг к другу люди, сидевшие долгое время за одной партой, выросшие в одной комсомольской организации?

Она вскрыла конверт. Увидев с детства знакомый мелкий, неровный почерк, совсем разволновалась.

«...Ну, здравствуйте! Славно ли живете, по-прежнему ли цветете?.. Удивлены небось! Кто это, мол, пишет! Был когда-то такой джигит Зиннат, ценил его Байтирак... Но хватит шуток. Пишет это письмо уцелевшая половина прежнего Зинната.

Вы, конечно, спросите, каковы мои дела? Мои дела!.. Они не так уж плохи: голова, кажется, начинает работать, если вдруг не затуманится вовсе. Возможно, и рука начнет действовать, если совсем не отнимется. Короче говоря, сколько фашисты ни старались пришибить меня, я, назло им, все-таки жив. Одно мне неясно: куда поеду из госпиталя? Вернулся бы на фронт — не возьмут. Направился бы домой, да кто меня там ждет? Пустой дом с заколоченными окнами... В училище обратно — но что там калеке делать?

Вот я и гадаю: куда же мне стопы свои направить? Поплестись с изувеченной рукой в родной Байтирак или... широка наша страна советская... поискать себе пристанище где-нибудь в другом месте?

Пока еще не решил, да и стоит ли раздумывать, — не все ли равно, где приткнусь?..»

Горько стало Нэфисэ. Неужели это тот самолюбивый Зиннат?.. И неужели ему действительно придется бросить музыку?..

Однажды, будучи уже замужем, она слушала по радио игру Зинната на скрипке. Первое же прикосновение смычка к струнам заставило ее затрепетать. Он исполнял ту самую мелодию, которую играл когда-то на гармонике, проходя вечерами мимо ее окон... То же плавное течение реки, то же золотое солнце на лугах, только прощалась с возлюбленным не неведомая девушка, а она сама, Нэфисэ. Она была уверена, что Зиннат не без умысла исполнял именно «Сарман». Не прощался ли и он тогда со своей юностью?

Нэфисэ долго сидела, устремив глаза на синеватое пламя тлевшего на углях письма.

В письме Зинната, того самого Зинната, который своей игрой заставлял плакать других, были слезы, слезы и злая издевка над собой. Почему? Откуда это?

Положив на колени толстую книгу, она принялась торопливо писать:

«...Нехорошо замужней женщине переписываться с парнем, но один раз я это себе позволю. Не могла не ответить на твое письмо, сердце не вытерпело. Что ни говори, по одной улочке бегали в школу, из одного родника пили воду. К тому же ты ранен...»

За стенкой свекор со свекровью сидят за потухшим самоваром, пьют чай, переговариваются о том, о сем. Сквозь деревянную перегородку доносится тиканье часов да легкое шуршанье бумаги: видно, Ильгизар, братишка мужа, готовит уроки. Похоже, старики не скоро встанут из-за стола. Нэфисэ вновь склонилась над письмом.

«...Тяжело было читать мне твое письмо... Только пойми меня правильно. Руку тебе покалечило, а ты очень любил музыку...»

В голову невольно приходили ласковые слова. Нэфисэ даже поморщилась, недовольно постучала карандашом по книге.

«Однако странным показалось мне твое письмо... Возможно, ты будешь смеяться надо мной, скажешь, что умничаю, и все же я хочу дать тебе один совет: прислушайся к тому, как бьется сердце твоей родины, ты ведь музыкант!.. Какие-то горькие обиды. На кого? Даже издевка... Зачем? Как-то нехорошо получается у тебя в письме. Как ты посмотришь в глаза тем, у кого не вернулись сыновья или кто искалечен?»

Все же к концу письма Нэфисэ немного смягчилась:

«Не нравятся мне и твои разговоры о том, что тебе негде голову приклонить. Не по-комсомольски это. Ты ведь и сам знаешь, что место у нас человеку везде найдется. Только зачем искать его где-то? «Чулпан» всегда в состоянии принять под свое крыло сыновей, проливших кровь на фронте. У нашего народа отзывчивое сердце. Почему бы тебе не вернуться к родному очагу?»

Но тут ее испугала одна мысль: «А если вернется, тогда что?»

Мысль нелепая, нескромная!

Не добавив больше ни одного слова, она вложила письмо в конверт и запечатала его. Затем, раскрыв книгу, Нэфисэ уткнулась в нее, стараясь думать только о своей пшенице.

«Известно, что вызревание яровой пшеницы, как и других однолетних злаков, происходит в разное время. Растению сначала требуется прохладная погода. Многолетний опыт подтверждает, что ни ранняя весна, ни изменчивость погоды, ни заморозки яровой пшенице не опасны...»

Нэфисэ достала записную книжку и записала:

«Сначала требуется...»

Затем, словно обращаясь к кому-то другому, она прошептала:

— Нет, голубушка! Нельзя так вести себя, не семнадцать тебе лет! — Она взглянула на портрет Газиза. — Четыре месяца нет писем от мужа... Стыдно!..

7

Из-за перегородки вышла Хадичэ. Высокая, она казалась еще выше в длинном до пят белом широком платье. Чтобы не помешать Нэфисэ, она тихо взобралась на саке[7], расстелила, шепча молитву, намазлык[8] и встала на него. Вдруг ей пришло в голову, что она поступила нескладно — не обмолвилась ни словом с невесткой. Хадичэ посмотрела на притулившуюся к стенке Нэфисэ, на лампу, что стояла на выступе печи, и сказала ласково:

— Не темно ли тебе? Взяла бы лампу поближе.

— Нет, мама, мне так удобно.

Старуха, не продолжая разговора, принялась за молитву. Однако сегодня намаз у Хадичэ прошел очень неспокойно. Ее внимание то и дело отвлекалось посторонними вещами, она путала молитвы. Едва она прошептала: «Йа, алла, прими мою молитву», как нос ее почуял запах гари. Очаг давно погас, и лампа не коптит. Откуда же несет горелым? Не то бумага тлеет, не то тряпка. Решила выдержать до конца намаза, да не стерпела, повернулась к печке, потянула носом. Хорошо еще невестка толковая, сразу поняла, подбежала к очагу и притушила что-то.

Не успела Хадичэ снова сосредоточиться в молитве, как в другой половине дома, за перегородкой, заворочался Тимери. Губы Хадичэ произносили молитву, а мысли опять обратились к земному:

«Господи, чего еще нужно этой беспокойной душе? Никак не уймется... Наверняка к своим лошадям пойдет. Тревожится небось, напоили ли. Ей-богу, наверное, лошадиный бес в него вселился!..»

Помянув беса, Хадичэ вовсе расстроилась: согрешила ведь, приплела нечистого к добрым намерениям мужа.

Впрочем, не только сегодня, а с самого начала войны Хадичэ не удавалось сосредоточиться в молитвах, не припутывая к ним мирских забот. Едва только станет на намазлык, как мысли, словно пчелы из улья, разлетаются во все стороны. То она вспомнит колхозный огород, где работает, и затеет мысленно спор с бригадиром; то в самый момент, когда нужно класть поклоны, заметит над шестком брюки Ильгизара, повешенные драными коленками наружу, и, сама того не замечая, начинает ворчать:

— Ах, бессовестный, и когда только успел разодрать! Тьфу, не налатаешься на него! Будто других дел у меня нет! Остается одно — сшить сорванцу штаны из свиной кожи...

Хотя она снова шепчет слова молитвы, но уверена теперь, что все это бесполезно, помянув свинью, она окончательно все испортила.

Особенно сложно совершать намаз днем. Только уйдет Хадичэ в молитву, как в открытых дверях, ведя за собою кур и важно приговаривая «ко-ко-ко», появляется старый петух, будто сам шайтан ведет его сюда. Куда девается благочестие Хадичэ! Она срывается с саке и бросает в петуха чем попало.

— Кыш, проклятый! — кричит она на петуха. — Это ты ведешь их сюда, старый вор!.. Разбойник!

И снова начинается молитва с покаяниями в прегрешениях. Но тут до ее слуха из соседней комнаты доносится легкое хлюпанье. Ну конечно, это кот залез на стол и лакает молоко, оставшееся от чая. Ведь только что сидел, зажмурившись, как святой, у намазлыка! Ах, негодный, ждал, когда начнет она класть поклоны!

Опять намаз прерван. В конце концов все так запутывается, что хоть начни сначала.

— Йа, алла! Кажется, не молюсь, а только грешу, — сокрушается Хадичэ и свертывает намазлык.

Последнее время Хадичэ особенно зачастила молиться. Молила она о победе над супостатом, о скором возвращении Газиза и других воинов. Но думы о сыне вовсе отвлекали ее от молитвы, и она, сбившись, вместо поясных клала земные поклоны, вместо четырех фарызов[9] совершала два, а иногда, забывшись, повторяла их несколько раз.

Если во время намаза начинали передавать по радио сводку Совинформбюро, Хадичэ быстро проводила ладонями по лицу и, завершив молитву, шла в горницу.

— Ильгизар, килен![10] Ну-ка, наладьте получше, — торопила она сына и невестку.

— Ты же не окончила намаза, мама! — замечал лукаво Ильгизар.

— Окончила, окончила. Только суннат[11] на после отложила, — говорила она, завязывая платок на затылке так, чтобы уши были открыты, и садилась под самый репродуктор.

А сегодня вечерний намаз был скорее не молитвой, а тоскливым размышлением. Четыре месяца нет от Газиза писем. Ведь четыре месяца — это сто двадцать дней и сто двадцать ночей!

Оттого ли, что скворцы нынче пели особенно грустно, или оттого, что разбередила себя воспоминаниями о сыне, но Хадичэ не могла найти себе покоя даже в молитве.

Днем, оставшись одна, она бродила, растревоженная, по дому, бралась то за одно, то за другое дело, наконец раскрыла сундук в горнице, решив проветрить одежду Газиза. Правда, особой нужды в этом не было, но вещи сына живо напоминали его самого, напоминали счастливое прошлое. Даже прикосновение к вещам сына давало целительное утешение измученному материнскому сердцу.

Хадичэ вынула из сундука куртку с каракулевым воротником, брюки, пиджак; аккуратно отложила в сторону разноцветные галстуки, шарфы. Вот эту зеленую косоворотку Газиз купил в кооперативе, чтобы надевать на работу в поле. А вот совсем новый коричневый костюм. Он сшил его в прошлом году в Казани перед самой женитьбой. Она мягко провела рукой по плечам пиджака, — так гладила она нежную головку сына, когда он был маленьким, — кончиками пальцев сняла пушинку с воротника, осторожно, с какой-то надеждой проверила карманы, хотя прекрасно знала, что ничего в них не найдет. Ведь эти вещи она просматривает не первый раз... Серые глаза Хадичэ затуманились. Воспоминания, подобно хорошим снам, уводили от тяжелых дум.

Вот в этом костюме Газиз приехал с районного совещания. Счастливый, памятный это был день. Напившись чаю, Газиз подошел вон к тому крайнему окну. Стоял, смотрел на улицу, но видно было, мысли его далеко. Заметила мать, что сердце у сына не на месте, но заговорить с ним первой не хотела.

Хадичэ собралась уже выйти, но тут Газиз окликнул ее.

— Мама! — проговорил он смущенно, и голос у него осекся. — Хоть и не заведено самому говорить об этом с родителями... Но ты самый близкий мне человек, не хочу я обращаться к посредникам...

Хадичэ сразу поняла, к чему дело клонит.

— Правильно делаешь. И мне по душе, что делишься со мной. Чего же тут зазорного? Разве могут быть тайны между матерью и сыном?

— Я, мама, если дадите согласие, в этом году... в ближайшее время хочу жениться. Ты ее знаешь, дочь Бикбулата-абы — Нэфисэ. Мы с ней вроде уже сговорились...

Радости старухи не было конца. Было ей радостно, что уважил ее сын, с ней первой поделился. А еще большей радостью было, что избрал он лучшую в деревне девушку. Что ни говори, хоть Газиз и сын ей, да ведь ученый человек, агроном, своим умом живет. Приведи он в дом какую-нибудь напомаженную пустышку, неизвестного рода-племени, тоже ведь ничего не скажешь.

Все же до поры до времени не захотела она раскрывать свои чувства. Ответила Газизу сдержанно, спокойно:

— Нэфисэ, кажется, умная, работящая девушка. Ее мать — моя сверстница, моя ахирэт[12]. Думаю, не ошибся ты в выборе... Все же надо с отцом посоветоваться, с родными. Посмотрим, что скажут. Крепко то, что крепко продумано. Поговорим, обсудим...

Вот так, сидя у сундука, Хадичэ вновь пережила счастливые дни недавнего прошлого: свадьбу сына, приход Нэфисэ в их дом.

К концу намаза Хадичэ вспомнила, что видела прошлой ночью добрый сон, и почти совсем успокоилась. Но какие-то неясные мысли все еще бродили в голове. О чем же она думала давеча? Да! О своей невестке.

Ничего плохого она сказать о Нэфисэ не может. Но вот...

— «...Аллахуммэ тэкаббэль... вэ сиямэна, вэ киямэна...»[13]

Невестка все читает, дай бог ей здоровья!.. Хадичэ нравилось, что Нэфисэ читает книги Газиза. Может, потому и читает, что это книги Газиза? Сын, бывало, тоже так — прочтет и запишет на бумаге, прочтет и запишет. Потом задумается, шагает, шагает по комнате и опять возьмется за книгу. Но с другой стороны... чудно как-то, что невестка не рукодельничает, не шьет... Слава богу, и она была невесткой, и неплохой невесткой, да только недосуг ей было сидеть при старших и книги читать... Где там! Да...

— «...Вэ киямэна, вэ кираэтэна...»[14]

Нет, не удалось ей дочитать молитвы. Смутило ее, что недобро подумала о своей невестке, сидевшей тут же рядом с книгой Газиза в руках. Хадичэ устало провела ладонями по лицу:

— Все перепуталось в голове — и мысли и молитвы. Да примет аллах прочитанное!

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Они столкнулись на крыльце. О многом хотела рассказать Нэфисэ Айсылу, но, заметив, что она куда-то спешит, решила не задерживать ее.

— Я не буду заходить, Айсылу-апа, пойдем, по дороге потолкуем.

Айсылу схватила ее за рукав и повела в избу:

— Не говори пустое! Где это видано, чтобы поворачивали от самых дверей...

Она усадила Нэфисэ у маленького стола и принялась расспрашивать:

— Ведь после моего приезда мы еще не поговорили с тобой. Ну, как дела? Не получила ли письма от Газиза?.. Бригаду наладила?.. — Она посмотрела с улыбкой на свою маленькую дочку, которая ластилась к Нэфисэ, и сказала: — Вот видишь, и Юлдуз по тебе соскучилась.

Нэфисэ подняла девочку и посадила к себе на колени.

Затем она рассказала, что письма от мужа нет, что в бригаде положение осложнилось из-за семян, что Сайфи отказался им помочь.

— Очень уж долго ты задержалась там, — добавила она. — Заждались мы тебя... Совсем вернулась?

— Да, все закончили. Лес рубила, вывозила, по горло в снегу была... Нос отморозила...

Последние три месяца Айсылу по заданию райкома работала на лесозаготовках и возвратилась лишь два дня тому назад. Ее щеки стали совсем бронзовыми на весеннем ветру, и только отмороженный кончик носа нежно розовел на потемневшем лице. От суровой лесной жизни Айсылу похудела. Возможно, поэтому сохранившее девическую свежесть лицо ее с темным пушком над верхней губой казалось еще более юным. Глядя на нее, никто бы не подумал, что это председатель сельсовета и секретарь парторганизации колхоза. Скорей всего ее можно было принять за молодую учительницу.

Нэфисэ с любовью оглядывала Айсылу — ее черные глаза под тонкими бровями, туго скрученный узел густых волос, всю ее ладную крепкую фигурку — и думала: «А хорошая у нас Айсылу-апа!»

Айсылу рассказала о жизни на лесозаготовках, где она была политруком, обронила вскользь, что нет известий и от ее Хасбия. Потом, вспомнив о чем-то, прошла в другую половину, колыхнув голубой с белыми кистями занавеской на дверях.

Нэфисэ сидела, ласково поглаживая короткие смолисто-черные волосы девочки, и разглядывала убранство комнаты. На чисто вымытый желтый, как воск, пол от самого порога постлан пестрый палас. У перегородки стоит крашеная кровать, подушки прикрыты розовой, вышитой гарусом накидкой. Над кроватью большой портрет Хасбия. На другой стене — Ленин с Максимом Горьким. Нэфисэ окинула взором белоснежные занавески на окнах, горшки с цветами в переднем углу и подумала: «Верно, жили Хасби и Айсылу дружно и весело».

Тем временем из-под занавески появилась Айсылу. Она несла пригоршню орехов.

— Попробуй лесных орешков! Это мне бурундукские девушки дали.

— Спасибо, спасибо.

Нэфисэ улыбнулась. Уж такая привычка у Айсылу: обязательно угостит. И всегда в ее маленькой уютной избе найдется что-нибудь вкусное.

Заметив, что Айсылу, продолжая беседовать, передвигает на столе книги, поглядывает на подчеркнутые красным карандашом строки в газете, Нэфисэ встала. Как бы ни была приветлива хозяйка, от глаз Нэфисэ не скрылась ее озабоченность.

— Пошли, Айсылу-апа, тебя ведь работа ждет!

Айсылу взяла пуховый платок.

— Ладно, на этот раз не стану упрашивать. В другой раз посидим подольше. Загляни вечерком как-нибудь. Сама знаешь, неладно у нас: сев на носу, а колхоз никак не раскачается...

Она приласкала дочку, поправила на ней платьице и положила орехов в крохотные ладошки.

— Поиграй, доченька, будь умненькой! Бабушка сейчас придет.

Когда вышли за ворота, Нэфисэ продолжала прерванный разговор.

— Потому и зашла к тебе... Что-то мудрит наш Сайфи. Сперва мучил с семенами, а теперь заявил, что переведет Зэйнэпбану и Карлыгач во вторую бригаду.

— Зачем это?

— В моей, говорит, бригаде и пожилые справятся, а молодых надо ставить на пахоту.

— А ты что ему ответила?

— Сказала, что не дам своих девушек. Мы с ними всю зиму в поле работали да агротехникой занимались, чтобы хорошую пшеницу вырастить.

— Правильно рассудила. Не отнимать у тебя молодежь, а еще переводить к тебе надо. Я и в лесу об этом думала. Пусть у них зародится любовь к земле, пусть научатся выращивать хлеб. Такие мастера нам очень понадобятся.

— А вдруг я и сама не овладею этим секретом?

— Почему? Опыт работы с Газизом у тебя есть? Есть. Воля и усердие тоже есть. Вот и добьешься!

Нэфисэ промолчала, лишь задумчиво опустила голову. Айсылу попрощалась с ней и, выбирая, где посуше, быстро зашагала к сельсовету.

2

Айсылу была одной из тысяч простых незаметных женщин, работающих в сельских Советах и правлениях колхозов; одна из тех, которые в своих автобиографиях обычно пишут:

«Родилась и выросла в деревне. Окончила сельскую школу. В деревне же вышла замуж. Особенных событий в моей жизни не было...»

Она была одним из тех обыкновенных советских работников, которых в сутолоке будней иногда и вовсе не заметишь, но без их повседневной черновой работы ни одно великое дело не совершается в стране.

Жизнь не баловала Айсылу. В десять лет она осталась без родителей. Братья и сестры, мал мала меньше, словно неоперившиеся птенцы, жались к самой старшей в семье, которая и сама была чуть повыше их ростом, искали у нее защиты и ласки. Это Айсылу спасла малышей в голодный двадцать первый год от смерти: кормила варевом из крапивы и щавеля, пекла лепешки из липовых листьев и ольховой коры; чтобы не замерзли, таскала из лесу хворост. Это Айсылу укачивала их, обшивала, обмывала.

И в детстве и в юношеские годы у Айсылу не хватало времени подумать о себе. Сначала надо было поставить на ноги ребят. А как только братья и сестры подросли и убавилось забот по дому, Айсылу пришла в красный уголок. Вскоре она начала работать секретарем сельсовета, вступила в комсомол. И с этой поры маленькая шустрая девушка стала незаменимым человеком в деревне. К началу войны она уже была членом партии, депутатом сельского и районного Советов.

Лучшие люди деревни, вожаки, которые с первых дней революции создавали Советы, организовали колхоз, ушли на фронт.

— Оставляем тебе все, родная, — сказали они Айсылу.

Перед Айсылу положили несколько печатей и много ключей. Учетные книги счетовода колхоза, касса сельпо, хлебные амбары... Во всем этом надо было разобраться, подыскать людей.

Она стала председателем сельсовета и парторгом.

Тяжело было Айсылу, уж очень большой груз свалился на ее хрупкие плечи. И сельский Совет, и большое хозяйство «Чулпана» требовали от нее напряжения всех сил. Печальные глаза женщин, стариков и детей были с надеждой устремлены на нее. Нужно было подбодрить их, растерявшихся в первые дни грозной войны, сплотить, повести на борьбу за урожай, за хлеб для фронта.

Вытерев слезы, Айсылу впряглась в работу. Она приняла на себя всю ответственность перед партией, перед народом за порученное ей дело; приняла без сетований, радуясь тому, что ей оказали такое доверие.

Вот она идет по улице, внимательно приглядываясь ко всему, примечая все вокруг. У маленьких своих домиков на высоких шестах усердно хлопочут скворцы. По улице уже ручейками бегут талые воды. За низенькими оградами под теплым весенним солнцем дремлют коровы и телята, гогочут гусаки, кудахчут куры. Многие хозяева уже успели побелить трубы, заново перекрыть навесы. В переулке слышится равномерный стук молотков. Это в маленькой мастерской старики чинят телеги, бороны.

Айсылу окидывает все это хозяйским глазом, и ей становится радостно за своих односельчан, которые даже в эти тяжелые дни не опускают рук и, как бы назло беспечному Сайфи, вовсю готовятся к весне. Мысли ее проясняются, крепнут надежды.

«Нет, не сдадимся! — думает она. — Все переборем!»

Она идет, здороваясь со встречными, ее то и дело окликают со дворов, с крылечек:

— Благополучно ли вернулась, Айсылу?

— Здравствуй, Айсылу!

Проходя по берегу речки, она с улыбкой глядит на мальчишек, которые бросили пук горящей соломы на льдинку и бегут за ним по берегу.

Поля уже очистились от снега. Лишь на дне глубокого оврага он еще лежит белым пластом. Не сегодня завтра из лесу хлынут потоки. Выдержит ли воду нижний мост?

Айсылу вглядывается в плодовые деревья, чернеющие на той стороне речки. «Вместо этих вымерзших надо посадить молодые яблоньки, — думает она. — Не забыть бы сказать об этом на правлении колхоза».

Веселый шум детворы прервал ее думы. В школе началась перемена. Целая ватага ребят высыпала на улицу и тотчас обступила Айсылу. С разных сторон послышались крики:

— Айсылу-апа вернулась!

— Айсылу-апа, не зайдешь ли в школу?

— Может, позвать Гюльзэбэр-апа?

Ребята изрядно пообносились. Заплатанных штанишек стало больше, многие обуты в большие ботинки и старые галоши взрослых. Поступит ли в сельпо детская обувь?.. Все равно надо позаботиться о детях...

Едва Айсылу прошла школу, как из соседнего двора с жердяными воротами, ведя на поводке козу, выбралась молодая женщина в больших мужских ботинках и грубом шерстяном платке. Айсылу подождала, пока та поравняется с ней.

— Куда это ты, Мэриам?

Женщина остановилась. Поглядев растерянно на козу, потом на дорогу, она смущенно ответила:

— Да вот в Якты-куль собралась, Айсылу... На базар.

— А козу зачем тащишь?

Мэриам сказала упавшим голосом:

— От тебя уже не стану скрывать, Айсылу, милая. Придется козу продать. К вечеру дойду до Якты-куля, заночую там.

— Продать, говоришь?

Айсылу видела, как осунулась Мэриам. Что заставляет ее продавать козу? Ведь у нее больная мать и ребенок. Как оставит она их без молока?

Не ожидая расспросов, Мэриам сама рассказала обо всем.

— У нас большая беда, Айсылу, милая. Вся картошка померзла в яме... Продам козу, куплю картошку. Ведь и сажать-то нечего.

— Вот оно что!.. — протянула Айсылу, глядя то на приземистую избенку напротив, то на козу, понурившую голову, словно в предчувствии беды. — Ладно, загоняй козу во двор и приходи в сельсовет! Я как раз туда иду.

Мэриам потопталась нерешительно, потом вдруг просияла и потянула козу за повод:

— Хорошо, Айсылу, милая, хорошо! Знаешь, ноги отказывались идти, со слезами вела скотинушку. Уж на тебя только и надеюсь, Айсылу... — Женщина погнала козу обратно, поглаживая ее и приговаривая: — Пошли, козынька! Не велит вот Айсылу-апа тебя продавать. Бабушка, говорит, с внучкой без молока останутся.

Айсылу покачала головой и, тяжело вздохнув, пошла своей дорогой.

Хотя в прошлом году при уборке и пропала часть урожая, колхоз все же сумел создать небольшой фонд в помощь семьям фронтовиков. Из этого фонда Айсылу и решила выдать Мэриам картофель.

Она поравнялась с двором Сайфи. Вот пятистенная изба, выходящая боковым крылом на улицу. Сайфи поставил ее, кажется, в тот год, когда работал агентом по закупке кожи. В глубине двора у него крепкий амбар с двустворчатой дверью; появился он, кажется, в бытность Сайфи кладовщиком колхоза. Но сколько его тогда ни ревизовали, недостачи не обнаружили. По двору бродят породистая корова с телушкой, стоят, сбившись в кучу, овцы... Немало в колхозе таких зажиточных дворов, но чем-то не нравится Айсылу жизнь Сайфи...

Вот какая-то девушка или молодуха вышла из амбара с засученными рукавами, заперла его и вбежала быстро в дом, подхватив горшок. Если хорошенько вдуматься — вся жизнь Сайфи покрыта каким-то туманом. Вот эту молодуху он называет своей родственницей: говорит, приехала из Буинского района помочь по хозяйству больной тетке. А люди болтают, мол, она ему и заместо работницы и заместо жены. Шайтан их разберет! Темно все это, нечисто!..

Большая, с теленка, цепная собака, почуяв чужого человека, принялась неистово лаять и метаться вдоль проволоки, протянутой от амбара к воротам. На крыльце тотчас показался Сайфи. Отогнав пса сердитым окриком, он выскочил на улицу, застегивая на ходу ворот рубахи. Ухватил Айсылу за рукав. Лицо его было красно, — видно, только что встал из-за стола.

—Кумушка Айсылу, зайди хоть на минутку! — Оглядевшись вокруг, Сайфи зашептал ей прямо в ухо: — Зайди, ведь никого нет, кроме сестрицы да зятя…

— Не могу, Сайфи-абы, спешные дела...

— Господи, тоже скажешь! Разве бывают у нас неспешные дела? Иль тебе запретна еда с моего стола? Ну, на одну минутку! Только отведай, говорю тебе! Все ладно будет!

— Сам знаешь, сейчас дорога каждая минута. Надо подготовиться к заседанию, поговорить кое с кем... Ты не забыл, сегодня твой доклад на активе?

— Подумаешь! Меня среди ночи разбуди — все доложу... Так, стало быть, не зайдешь, а? Загордилась ты, кумушка, гнушаешься нами, действительно. Эх...

— Правда же, времени нет, Сайфи-абы. Брось пожалуйста...

Сайфи огорченно махнул рукой и зашагал к своему дому.

3

На солнышке возле конюшни, огороженной длинными жердями, распустив уныло губы, дремали худые, костлявые лошади. Высокий, горбоносый, крепкого сложения старик, с седоватыми усами, концы которых опускались на круглую бородку, выговаривал что-то сердито и громко стоявшей тут же женщине. Это был Тимери, которому правление колхоза недавно поручило конюшню.

Чтобы не мешать ему, Айсылу отошла в сторону. Старик гудел, тряся пучком соломы:

— Ну, скажи, сестрица Хаерниса, куда это годится? Толкуешь тебе: руби солому мелко, не длинней пяти сантиметров, а ты, дай бог тебе здоровья, чуть ли не целыми снопами кладешь! Говоришь: обвари кипятком, а ты обдашь холодной водой и суешь!

Круглолицая, в больших кожаных сапогах женщина долго молчала, закрыв рот уголком передника, потом не выдержала:

— Проспала я, Тимергали-абзы![15] Пришлось замешать второпях, кое-как...

— Ха, вот именно кое-как! Не дорожите вы колхозным добром. Ну, погляди на этого коня! Как пахать на нем, как на нем хлеб возить, а? Совесть надо бы иметь!

— Нечаянно ведь! Уж не ругайся, Тимергали-абзы. Больше укорять не придется!

Был, видно, Тимери отходчив — смущение Хаернисы сразу смягчило его.

— Не годится так! — уже спокойнее сказал он, отбросив пук соломы. — Не годится! Колхоз тебе коней доверил — тебе за них и ответ держать! Ежели хотим, чтобы «Чулпан» наш ожил, поставим перво-наперво коней на ноги.

— Мучицы им мало перепадает, Тимергали-абзы.

— Ха! С мукой и столетняя старуха их выходит. А нам нужно тем, что у нас есть, поднять лошадок. Как, говоришь? Вот ты послушай! Встаешь с первыми петухами и даешь им обваренную сечку. Со вторыми петухами подбавляешь. Так? А душа все равно неспокойна: идешь к коням, смотришь, как жуют — с хрупом или так себе. Ежели жуют нехотя, подсыпь горсточку-другую сечки, помешай, по спине погладь, под холкой почеши. Ну, а как увидишь, что кони твои похрупают, похрупают да вздохнут, тут и тебе можно вздохнуть спокойно. Сыты, значит. И куда бы их ни запрягли, краснеть за них не придется...

Тут Тимери заметил Айсылу и подошел к ней.

— Что, сестрица Айсылу, на лошадок зашла поглядеть?

— Нет, Тимергали-абзы, на этот раз тебя самого повидать. Зачем — ты и сам знаешь. Так ведь? Ну, на чем же ты порешил?

По выражению лица Айсылу Тимери понял, что нельзя больше оттягивать.

— Охо-хо! — вздохнул он. — Пора бы порешить, сестрица Айсылу, да ведь дело-то большое. А у меня с грамотой не шибко, да и за шестой десяток перевалило.

— Переписку, бумаги там всякие Гюльзэбэр поручим, понимаешь? Во всем поможем. Ты только управляй, следи за всем, поручай, заботься. Вместе ведь налаживать будем.

Не успел старик ответить, как из переулка выбежал мальчонка лет тринадцати в черном пиджачке и в пилотке.

— Айсылу-апа! — закричал он еще издали. — Из Аланбаша представители приехали: два деда и одна тетка. — Потом Ильгизар перебрался через изгородь и сообщил отцу: — Папа, обед готов!

Айсылу послала мальчика за Сайфи и бригадирами.

— Тимергали-абзы, хорошо бы и тебе с представителями походить. А заседание пока отложим.

— Ну что ж...

Тимери вытащил из-за кушака кожаные рукавицы, надел их и, заложив руки за спину, зашагал к центру деревни.

Колхоз «Интернационал» не впервые присылал своих представителей в «Чулпан». Это была давнишняя хорошая традиция. А в былые времена две эти деревни жестоко враждовали между собой. Случалось, деды нынешних байтиракских дедов в молодые годы, нарядившись в домотканые штаны и камзолы поверх длинных холщовых рубах, пробирались в Аланбаш к приглянувшимся девушкам, кокетливо позванивающим монистами и чулпы[16]. Аланбашцы гнали их вон и частенько разбивали им в кровь носы.

Откуда взялась эта вражда?

Аланбашцы утверждали, что некогда байтиракские богатеи поставили землемеру кадку меду да впридачу дали двух баранов, тот и прирезал Яурышкан Байтираку, хотя он якобы принадлежал искони Аланбашу. С того, мол, все и началось.

Байтиракцы же корни вражды находили в другом. По-ихнему выходило так. Давным-давно жил в Байтираке мулла. Говорил он своим прихожанам: «Аланбашцы — неправильной веры. У них на каждые сорок душ — свой бог. Там и русские, и татары, и чуваши — все перепутались, все переженились. Потому и тамошние девушки — харам, и пища — харам, всё — харам!»[17]

Этот мулла отказывался венчать, если невеста была из Аланбаша; не разрешал хоронить на байтиракском кладбище, если покойник родом был из соседней деревни.

Вот этот мулла и посеял, мол, вражду между двумя деревнями.

Как бы там ни было, Байтирак и Аланбаш помирились только при Советской власти, а окончательно — когда организовались колхозы. Подумали, поговорили по душам: у вас, мол, колхоз, и у нас колхоз, общая у нас дорога. Не к лицу соседям не в ладу жить!.. И в один из Октябрьских дней на общем праздничном пиру смыли навсегда позор дикой вражды.

С той поры стали «Интернационал» и «Чулпан» соревноваться между собой. Победит ли один, возьмет ли верх другой — обиды нет ни у кого. В конечном счете никто не проигрывал. Два колхоза ревностно трудились, в дружном состязании тянули друг друга вперед, перенимали хорошее. И джигиты уже без страха выбирали себе невест в любой деревне.

На праздники к соседям наезжали из Аланбаша и татары, и русские, и чуваши. Впрочем, и чулпановцы не отставали от своих друзей. Сколько раз в избе главы «Интернационала» Григория Ивановича они под свою тальянку отплясывали со Степанами да Мифтахутдинами, с Акулинами да Нарспи то эпипэ, то барыню или распевали песни, будоража до утра весь Аланбаш!

К приходу Тимери все уже были в сборе. На аланбашских делегатах одежда была как напоказ: отличные шубы, перехваченные кушаками, новые кожаные сапоги. Хозяевам даже почудилось, что гости, постукивая длинными батожками, вышагивают по улице особо важно, как хорошие гусаки; и будто разговаривают свысока: знай, мол, наших!..

С присущей старикам дотошностью осматривали гости хозяйство «Чулпан», переворачивали, трясли, ощупывали всё. Многое пришлось им явно не по душе.

Глава делегации — круглобородый старик с тонкими, как соломинка, усами, в подпоясанной красным кушаком желтой дубленой шубе, засунув руку в сусек, захватил с самого дна горсть семенного овса. Шевеля тонкими усами, он долго нюхал его, пробовал зерно на зуб, пересчитал, прикинул, сжимая в руке, влажность семян, потом высказал свое мнение:

— Гм... Так! На пять зерен — одна соринка. И прелью вроде попахивает!.. Ну, конечно, наш «Интернационал» такими семенами давно уже не сеет. Хотя, не знаю, может, для вас они и пригодны...

Подвыпивший, как всегда, Сайфи хотел было извернуться:

— Эти семена мы думаем... немного того... прокрутить.

Но на лице старика не появилось и тени снисхождения:

— Скажи-ка прямо, что семена к севу не готовы...

Сайфи замялся и поспешил увести приезжих в сарай, где стояли машины и другой инвентарь. Но и там было неблагополучно. Нашлись неотремонтированные плуги, у хомутов не хватало гужей, у телег — оглоблей. Старик провел пальцами по усам и озабоченно покачал головой:

— Эге-ге! Неважны у вас дела, неважны...

Он повернулся к своему старому знакомцу Тимери:

— Что это с вами случилось, ровесник? Не помнится мне, чтобы у вас такое бывало прежде...

Тимери и без того не знал, куда деваться от стыда, а тут...

— Прежде?.. Ха! Что и говорить, «Чулпану» прежде, так сказать, краснеть не приходилось... Молодежь тогда была дома, ровесник!

Не понравился этот ответ гостю.

— Молодежь, молодежь! У нас зато много молодежи! Приходите, одолжим... Нельзя так, ровесник, нельзя. Не знаю уж, кто виноват: конь ли или оглобли — для нас это дело темное, — кольнул он и без того расстроенного соседа.

Не понравились аланбашцам и лошади.

— Вконец истощены! Эге... и чесоточные есть... Не пойму, как пахоту осилите, — искренне огорчался старик.

А Сайфи все еще не хотел сдаваться:

— Не осилят кони — коров запряжем. Мы по пять коров на бригаду к упряжи обучили.

Приезжие не на шутку заинтересовались этим:

— Надо будет и нам поразмыслить. Обязательно расскажем своим, как вернемся. Запрягите-ка одну коровку, поглядим, как оно получается!..

Но лучше бы не запрягали!

Все гурьбой направились к Бикбулату, свату Тимери. Сноха Бикбулата, ладная, крепкая, как дубовая колода, Юзлебикэ, бросая шуточки да прибауточки, вывела обученную ею корову.

— Ох, не привыкла моя дочка к смотринам, как бы не застеснялась чужих...

Она загнала корову в оглобли и только начала подтягивать гуж, как та, выпучив глазищи, брыкнула, рванулась и сбила с ног одного гостя. Говорят, если корова взбесится, так понесет пуще лошади. Действительно, «дочка» поломала оглобли, опрокинула телегу и, свалив плетень, поскакала по огородам.

Хорошо еще, у Хадичэ оказался копченый гусь, а в лавке нашлось кое-что целебное. Гостя полечили так, что пришлось его потом подсаживать в телегу, и был он при этом не так чтобы очень грустен.

На прощанье глава делегации сказал свое последнее слово:

— Обо всем, что видели, что узнали, расскажем без утайки у себя. Захотят ли с вами соревноваться или нет — дело ихнее. Но ежели ваш колхоз и дальше так покатится, не обессудьте...

4

Проводив делегатов, Тимери пошел домой посоветоваться еще раз со своей старухой.

Как же поступить?

С той поры как Айсылу просила Тимери стать председателем колхоза, он долго ломал голову и все не мог решиться. Иногда старику казалось, что есть в нем такая сила, которая поможет ему выдюжить, и даже становилось лестно, что ни к кому другому, а только к нему, Тимери, обратились в такое тяжкое время. Но тут перед ним вставали тощие лошади, разбитые плуги, поля, тянувшиеся от околицы до самого леса, поля, ожидавшие сева, и его вновь охватывали сомнения.

Однако чувство стыда, которое он испытывал перед аланбашцами, было настолько глубоко, что к своему дому он подошел уже почти с готовым решением.

Хадичэ, хотя и не ответила прямо на его вопрос, говорила обиняком, но смысл ее речей был совершенно ясен.

— Говорили раньше, если слепая курица в путь отправится, обязательно буран будет. Колхоз наш того и гляди рассыплется... Как бы мы, желая бровь подсурьмить, глаз не вышибли... Стоящие люди и без тебя найдутся...

Ничего не ответил ей Тимери. Был он обижен, даже оскорблен. «Ладно, поживем — увидим!» — сказал он про себя и, вопреки совету жены, с которой прожил тридцать пять лет, окончательно решил принять предложение Айсылу. «Мелко плавает! — подумал он про Хадичэ. — Голова у нее не так работает!»

Нет, было бы несправедливо считать Тимери «нестоящим» человеком. Разве его сын, большевик, не прославился и делами и умом на все Поволжье? А то, что теперь он — батальонный комиссар и за какие-нибудь девять месяцев получил на фронте два ордена, — разве в этом нет и его, Тимери, заслуги?!

А потом, давно известно, что Акбитовы не из той породы, их не тянет на готовенькое. Когда надо — работа горит у них в руках; когда надо — сражаются без страха; и умирают, когда надо, как батыры.

Сказывают древние старики, что Акбитовы ведут свое начало от самого Муратая. А был Муратай батыр отчаянный, еще при жизни прославленный.

Так говорит о нем легенда:

В стародавние времена, когда верховодили на Руси помещики, объявился на Яике Пугачау-батыр[18]. И бросил он клич народу:

— Повешу белую царицу, бедняков наделю и водой и землицей!..

Прослышал об этом Муратай. Собрал он джигитов и впереди своих девяноста конников поскакал на подмогу Пугачау-батыру. Волгу Муратай переплыл, много земель прошел, много помещиков саблей порубал.

Долгие месяцы сражался Муратай и прославился своею храбростью.

Ехал в те времена Пугачау с казаками берегом Волги, заехал в Байтирак. И сказал он:

— Салават-батыр — правая моя рука, Муратай-батыр — левая моя рука. Справа от меня Волга-матушка течет, дорога моя к Москве ведет.

Сказал он так, вскочил на белого коня и повел свое войско на Казань.

Много ли, мало ли дней прошло, много ли, мало ли крови пролилось, только разбили войско Пугачау-батыра. И схватили его продажные души и выдали царским генералам.

Долго еще бродил Муратай по Волге со своими джигитами; в конце концов с уцелевшими пятнадцатью, будто сокол с подбитым крылом, прилетел в Байтирак.

— Был Ямэлькэ[19], батыр был Ямэлькэ, погиб Ямэлькэ! — простонал он. — Не дотянулась его рука до царской шеи; самому отсекли голову...

Жил тогда в тех краях мурза Байгильде. Объявил мурза Байгильде:

— Голова Пугачау-батыра под мечом, правая его рука — на цепи. Кто отрубит его левую руку, тому дарю скакуна да шубу кенгуровую.

Был жесток тот мурза. Заставлял на себя работать и татар, и русских, и чувашей... Не стал Муратай дожидаться, когда словят его. Оседлал скакуна Чал-койрыка, помчался к Байгильде. А усадьба мурзы по ту сторону Волги была.

Переплыл Муратай Волгу, держась за хвост своего скакуна, примчался к ночи в усадьбу.

Вот перемахнул он на коне через высокую ограду, зацепил за карниз аркан с крюком, взобрался наверх в покои мурзы.

Мурза и ахнуть не успел, как смолк навеки.

Сполз по аркану Муратай, сел на коня, вздыбил его. Перепрыгнул скакун ограду, да один, без хозяина: сбил Муратая выстрелом слуга мурзы.

Раз проржал верный Чал-койрык — не вышел хозяин. Второй раз проржал верный Чал-койрык — не вышел хозяин. Проржал Чал-койрык в третий раз и поскакал, закусив удила, в деревню. На зорьке было дело — всех разбудил скакун, растревожил: знать, случилось недоброе с Муратаем. Побежали к околице, видят: лежит, кончается верный конь Муратая. Поднялись тогда люди и пошли по его следам к усадьбе мурзы, и пустили они красного петуха. А тело батыра привезли и похоронили с почестями у двух сосен, на пригорке. И не было предела гневу людскому, и поднялись они опять. И вот произошла у байтиракского леса кровавая сеча царских войск с крестьянами. С той поры и прозвали то место «Яурышкан», что означает «место боя».

Гордился Тимери славным своим предком. А при случае не забывал и себя помянуть:

— Было время, и Тимери скакал на коне, саблей германцам головы рубил.

Был Тимери старший сын у отца и немало потрудился на своего родителя. Но пожить как следует в родительском доме ему не довелось. Подросли младшие братья, и однажды отец его Сайфутдин, всю ночь проругав за что-то Тимери, наутро заявил:

— Птенец — и тот, когда окрепнут крылья, вылетает из гнезда. Пора и тебе свить свое гнездо. Получай родительское благословение...

Отец сел с краю на саке и воздел руки для молитвы. Вслед за ним расселась кто куда и вся семья. Проведя ладонями по лицу, Сайфутдин строго посмотрел на жену, которая, дрожа, стояла у печки. Плакать при муже она не смела...

— Ну-ка, неси!

Старику передали каравай хлеба, и он, шепча молитву, протянул его сыну:

— Возьми, пусть этот хлеб станет основой твоего дома. Благословляю!..

Но когда старик увидел, что уходит Тимери с женой и ребенком из родного дома с одним только караваем хлеба под мышкой, смягчился:

— Не гневайся, не храни на сердце обиды. Ты много потрудился для дома, много поту пролил, да ведь сам видишь, семья большая. Вон время настало еще четырех сыновей оженить. Коли даже по лучине начну раздавать, и то от дома ничего не останется! Ты еще молод и здоров, заработаешь... Благословляю...

Хотя из благословения дома и не построишь, Тимери не обиделся. Можно ли таить обиду на родного отца?

Тимери оставил жену с сыном у одного из соседей, надел широкие холщовые шаровары, повязался красным кушаком и с первым же пароходом уплыл в Астрахань — стал крючником. А к зиме, в ледостав, пошел лашманить.

Нет, было бы несправедливо считать Тимери «нестоящим» человеком! Через несколько лет он поставил хоть и маленькую, да свою избу. А там появились у него пара овец да коза. Недоедал Тимери, недосыпал. Думал — растут дети, надо, покуда есть силы в руках, построить просторную избу, завести скота побольше.

Избу-то построил, а вот со скотом... Так и не удалось ему купить больше одной лошадки да коровы.

Все же Тимери не терял надежды. «Будет, все будет!» — говорил он, лелея в душе мечту и о белой бане, и о крытых, на русский лад, воротах. Ему даже во сне являлась та баня. Стоит она в саду среди деревьев, с прихожей, с предбанником, с белыми занавесками на окнах. Однако так и не свел он концы с концами, и на том месте, где должна была красоваться баня, каждое лето пышно разрастались одни только лопухи. Долгие годы Тимери гонялся за достатком, но достаток не давался ему в руки, а забот и тяжелых дум, как и морщин на лбу, становилось все больше и больше.

Уже начал было Тимери терять всякую надежду на благополучие, как пришли колхозы. Сначала он качался из стороны в сторону, словно одинокая полынь у дороги. Не одну ночь провел без сна, прислушиваясь, как хрупает сено гнедая кобыла в конюшне. Но потом всем сомнениям пришел конец. «Не станут партийные зря болтать! Значит, так надо!» — решил он и понес в колхоз измятое, затасканное заявление с просьбой принять его в свою семью.

К тому времени две его дочки и сын Газиз уже начали, как говорится, выходить в люди. Во главе колхоза стояли крепкие коммунисты, и в «Чулпане» (крестьяне дали своему колхозу красивое имя «Чулпан» — утренняя звезда) дела пошли в гору. На полях густо зрели хлеба, в деревне поднимались новые постройки. Оказалось, что белая баня и русские ворота не за семью сводами небес сокрыты. На третий или четвертый год колхозной жизни трудодни семьи воздвигли ему и баню и ворота.

Не успел Тимери оглянуться, как преобразилась вся его жизнь. В простенке между двух окон заговорило радио, и Тимери в часы досуга мог слушать теперь Москву и Казань. А стенные часы с золоченым циферблатом и гулким боем он проверял по курантам Кремля. Вскоре стали приходить на имя сына газеты и журналы из самой Москвы и Казани. На них было написано «Газизу Тимергалиевичу Акбитову». Вот ведь как пошли дела!

И в избе все изменилось. Деревянный саке, который по обычаю дедов и прадедов стоял в красном углу, дочки вынесли, и на его место поставили пружинную кровать с блестящими шариками и ножную швейную машину. На первых порах Тимери терялся в своем собственном доме. Мимо нарядной, как городская барышня, кровати он проходил с опаской, боясь что-либо задеть и испортить. А перед сном он долго топтался возле нее и, дождавшись, когда дочери уйдут, стелил палас и укладывался прямо на полу.

С тех пор как Газиз начал учиться в городе на агронома, а в летние каникулы работать агротехником в «Чулпане», Тимери увидел много необычного. Чудно было наблюдать, как брали щепотку обыкновенной земли, затем, завернув ее вроде лекарства в белую бумажку, делали мудреную надпись и прятали в шкаф под замок; или в пору цветения пшеницы ходили по полю с докторскими ножницами и стригли усики у колосьев. Газиз уже с весны определял, какой урожай получится с какого поля. Тимери самому очень хотелось, чтобы предсказания сына сбылись, однако он считал такие заключения поспешными.

— Скажи, если бог даст, сынок!.. Пусть минуют нас беды!.. — говорил он суеверно.

Радости старика не было границ, когда Газиз, окончив институт, стал работать агрономом в районе. Он видел, как его голубая машина мелькает то тут, то там, как советуется с ним сам секретарь райкома Мансуров, и думал: «Толковый вышел малый!»

Так на глазах у Тимери рождалась жизнь — новая, ничем не похожая на прежнюю. Как пойдет она дальше, во что выльется, Тимери еще не мог себе представить. Но понял он — не будет больше жить крестьянин в вечном страхе перед небом: как бы хлеб градом не выбило! Как бы мор не напал на скот! И сознание, что одним из тех, кто прокладывает дорогу в новую, невиданную доселе жизнь, был его сын Газиз, наполняло Тимери бесконечной гордостью.

Тимери ожидала спокойная старость. Накануне войны он даже стал подумывать, не передать ли вожжи по дому сыну; дочери давно вышли замуж, уехали в другие деревни.

— Ох, старость одолевает, — кряхтел он частенько, жалуясь на боль в пояснице, на одышку.

Дело, конечно, было не в старческих недомоганиях. Просто хотелось ему отдохнуть немного, почувствовать заботу сына о себе.

Как и другие старики, Тимери любил с наступлением сумерек выйти на улицу и, сидя на лавке у ворот, посудачить с соседями, и не только о хлебах и о погоде... Война в Испании, зверства фашистов, события в Китае — все волновало его, все его касалось.

Хорошая старость выпала на долю Тимери. Для полноты счастья ему не хватало только внучонка, чтобы, закутав полой бешмета, укачивать его на коленях. Хотя, не будь войны, недолго пришлось бы Тимери ждать и этой радости. Тимери поговаривал о покое, но слишком беспокойное сердце было у него. Не мог он стоять в стороне от колхозных дел. Если, случалось, не вызывали старика на работу, он места себе не находил, ревновал к молодым, которые обходятся без него.

А когда началась война, Тимери даже сон потерял: трудился день и ночь; один ставил по три-четыре скирды, косил горох, чечевицу, намолачивал уйму хлеба.

Только не впрок пошел колхозу прошлый год. Гречиху побило морозом, горох осыпался на жнитве, овес в копнах под снегом остался, хлеб наполовину пропал до засыпки в амбары, и сусеки были пусты, будто в них ничего и не засыпали. Видя такое, люди начали понемногу остывать к работе. И впервые за много лет «Чулпан» задолжал государству, опозорился перед всем районом.

Что же случилось с колхозом? Ночи напролет думал об этом Тимери. Злился, что вместе с другими голосовал за Сайфи на выборах. А этому прохвосту достаточно было шести месяцев, чтобы выбить колхоз из колеи.

5

Тимери опоздал на собрание: когда он входил, Сайфи уже заканчивал свой доклад.

За председательским столом сидела Айсылу в серой шерстяной фуфайке, повязанная зеленым батистовым платком. Возле нее рыжеволосая, веснушчатая учительница Гюльзэбэр, быстро водя пером, писала протокол. Здесь собрался, можно сказать, весь актив колхоза. Вокруг покрытого красным сукном длинного стола, на котором стояло несколько горшков бальзамина, сидели: Нэфисэ, старый бригадир глухой Бикмулла, Карлыгач, трактористка Гюльсум, краснощекая Юзлебикэ и еще несколько человек.

Айсылу указала глазами Тимери на стул впереди. Сайфи оборвал свою речь на полуслове, затем, бросив на Тимери сторожкий взгляд, снова продолжил ее, как всегда вставляя где попало русские слова «действительно» и «стало быть».

— ...Ежели подведем все воедино, так сказать, закруглим, то что мы увидим? Мы, товарищи, увидим вот что: не только в мирное время, действительно, а, скажем, в такое страшное военное, стало быть, тяжелое время наш «Чулпан» не дал маху. Хоть и не пошел он вперед, но уж и не отступил. Конечно, вы скажете, семян, мол, не хватает, лошади не в теле... Да, семян, товарищи, недостает, и лошади, действительно, не совсем упитанны... стало быть...

Тут Юзлебикэ, сидевшая как раз против докладчика, не стерпела и выкрикнула, глядя в упор в полузакрытые глаза Сайфи:

— Где там «не совсем упитанные»! Ты ответь-ка лучше, сколько лошадей сами на ноги встать не могут да сколько чесоточных!

Айсылу знаком остановила бригадира. Сайфи, недовольный тем, что его прервали, покачал головой:

— Интересно... Не говорю же я, что у меня нет недостатков! Действительно, моя вина здесь есть, товарищи. Дал я маху — вопроса, стало быть, ребром не поставил. Почему не поставил? Соображенья, стало быть, не хватило, товарищи, соображенья! Наши партийные товарищи, действительно, особенно товарищ Айсылу, должны нас крепко критиковать, но и помогать должны...

Желая убедиться, какое впечатление произвели его слова, Сайфи из-под тяжелых век быстро окинул взглядом собравшихся. И он сразу понял: ему не доверяют. В устремленных на него глазах была настороженность. Значит, ожидать пощады ему нечего.

Злоба душила Сайфи: не на кого ему опереться здесь, и судьба его в руках вот этих женщин и стариков. Встревоженный, он всем корпусом повернулся к Айсылу и стал говорить, обращаясь только к ней. Как бы резко ни кричала Юзлебикэ, не боялся ее Сайфи. Не пугали его и секретарь комсомола Гюльзэбэр или трактористка Гюльсум. Они — подобно грозовому дождю — пошумят и перестанут. Опасность — в этой маленькой красивой женщине, которая, облокотившись на стол, смотрит на него иссиня-черными глазами и, кажется, видит не только как он почесывает бородку, но и его старания обойти всякие острые углы, увильнуть в сторону.

Сайфи издавна знал силу вкрадчивого слова. Он знал, что сладкий шербет льстивых речей смягчает иногда даже каменные сердца. Когда-то умение льстить, да и, конечно, кое-что другое помогли ему выкарабкаться в люди и, не трудясь, жить, как говорится, купаясь в меду и в масле. Вот это много раз испытанное оружие и решил Сайфи пустить сейчас в ход.

— ...Почему помогать, товарищи? Потому, конечно... Не те нынче времена, когда колхозы катили себе по гладкой дорожке. Действительно, тяжелое время... действительно, трудно нынче колхозом руководить, товарищи...

А тревожился Сайфи неспроста. Айсылу холодно смотрела в его угодливые глаза и думала, что пора наконец разобраться, что собой представляет этот человек. Вспомнила она, что старшие товарищи не раз говорили о нем плохое. В годы коллективизации его называли не иначе, как «куштан[20] Сайфи». На общих собраниях он никогда не выступал открыто против коллективизации, не спорил. Но когда все уже казалось ясным и большинство приходило к твердому решению, он как бы невзначай бросал ехидное словечко или задавал замысловатый вопрос и этим вносил немалую сумятицу и сбивал с толку разгоряченные в спорах головы. Много лет прошло с той поры, преобразился весь Байтирак. А Сайфи? Неужели он остался таким же двуличным подкулачником, каким был?

Впрочем, Сайфи тоже «преобразился». Видимо, из желания походить на ответственных работников района он оделся в гимнастерку и брюки защитного цвета, а усы подстриг коротко, как у секретаря райкома. Даже в манере держать одну руку в кармане брюк чувствовалось подражание кому-то.

— ...Еще следует сказать!.. Под руководством нашей партийной организации, особенно под руководством товарища Айсылу...

Айсылу отвернулась, нахмурив брови.

— ...а также под водительством секретаря райкома товарища Мансурова, действительно, мы развернем борьбу за хлеб, а также весенний сев выполним на сто процентов...

Едва Сайфи уселся, вытерев платком губы и кончики усов, как вскочила Юзлебикэ.

— Правда, говорят, и камни дробит. На своем партийном собрании надо говорить прямо, — начала она и стала рассказывать об очковтирательстве, о пьянстве Сайфи. — Никогда не болел он душой за колхоз. Вон он, красный, как петушиный гребень, чего ему еще надо! Председатель ходил себе, усы поглаживал, а колхоз наш, как недужный, кряхтел. Хоть в глаза, товарищи, хоть за глаза, одно скажу: промахнулись мы с председателем! Промахнулись, товарищи! Вот...

Нэфисэ встала, развязала платок и, держась за спинку стула, заговорила взволнованно:

— Почему лошади дошли до того, что уж ноги их не держат? Кормов не хватило. А почему не хватило? Куда корма подевались? Растранжирили все. Силосную яму оставили открытой, и силос сгнил. Овсяная солома подмокла и тоже почти вся сгнила. Спрашивается, куда смотрел председатель?.. Тут интересовались, как помогал он нам, бригадирам. Уж лучше б не помогал и не вмешивался!

Последней взяла слово Айсылу. Подытожив все выступления, она сказала:

— Вопрос стоит так: можем ли мы оставить товарища Сайфи руководителем колхоза? От имени партийной и комсомольской организации я предлагаю вынести этот вопрос на общее собрание колхозников. Заслушаем отчет председателя. Пусть народ скажет свое слово... Правильно, товарищи?

После собрания Айсылу подошла к Тимери.

— Ну как, Тимергали-абзы, обдумал? Пойми сам, только на тебя надежда!

Тимери сдвинул на затылок тюбетейку, погладил бороду и ответил степенно:

— Ладно, Айсылу-сестрица, согласен!

6

Взмахнув золотисто-алым крылом над вершиной горы, скрылся последний луч солнца. На деревню опускалась влажная, мягкая тишина весеннего вечера. Затихли улицы. Усталые колхозники спешили засветло покончить с ужином.

Вдруг с верхнего конца деревни донесся звонкий мужской голос:

— Ге-ей!..

Пока первая волна звуков неслась над деревней, сгущающиеся сумерки прорвали новые звуки:

— На сходку!.. Ге-ей!..

Уже несколько месяцев не слышали в Байтираке такого призыва.

Люди, побросав ложки, кинулись к окнам.

— Что случилось? Не кончилась ли война?

Если уж Шамсутдин-усач кличет, значит будет не пустячное собрание, а большой и важный разговор. На такое собрание идут обычно все, кого ноги держат.

Дымящийся умач[21] и похлебка так и остались стынуть на столах. Накинув на себя первую попавшуюся одежонку, народ высыпал на улицу.

Вскоре из сероватой мглы появился сам обладатель зычного голоса. Он шел, припадая на правую ногу, прямо посреди улицы. Пройдя четыре-пять домов, он останавливался, поводил старой кожаной перчаткой по усам, затем, взмахнув своей железной палкой, затягивал:

— Ге-ей!..

Вслушавшись, как крик перекатывается через крыши и, цепляясь за деревья, уходит к самой речке, он, довольный, шагал дальше.

То с одной, то с другой стороны улицы с шумом растворялись двери, калитки, у заборов возникали серые фигуры.

— Шамсутдин-абы, что за собрание?

Если спрашивали ребята, он, даже не обернувшись, коротко отвечал:

— Придешь — узнаешь!.. — Иногда еще добавлял: — Медведя показывать будут!

Но если обращались люди степенные, Шамсутдин рассказывал все, что знал:

— Плохи дела у нас! Аланбашцы снова приехали. На буксир хотят взять. Срам, ей-богу, срам! Опозорился «Чулпан», ай-хай, опозорился! Достаточно, говорят, если одна наша стахановка будет с «Чулпаном» соревноваться. Ее и прислали...

Потом Шамсутдин вновь взмахивал палкой, при этом он чуть не задевал поля своей старой городской шляпы и голосом, в котором звучал гнев и укор, взывал:

— Гей, все на сходку! Ге-е-ей...

7

В том, что именно Шамсутдин, непохожий на односельчан ни внешностью, ни одеждой, ни повадками, стал глашатаем, зазывалой в Байтираке, не было ничего удивительного. Это было так же естественно, как и то, что на пригорке у околицы растут две сосны, а речка Камышлы протекает в низине у деревни. Хромоногий, звонкоголосый Шамсутдин за последние два десятилетия крепко-накрепко сросся с Байтираком, хотя шел он всегда по жизненному пути своей, особой тропой.

На первый взгляд внешность Шамсутдина, как и его одежда, казались странными. Мясистый большой нос на темно-буром лице, жесткие черные усы и посеребренные волосы делали его похожим на южанина, а глаза у него были цвета северного льда и плечи покатые, опущенные. Рассказывали, что родился он где-то в Средней Азии или на Кавказе. Отец его был портным и скитался в поисках счастья по чужедальним краям. Да и сам Шамсутдин долгие годы портняжил.

Видно, была у него в молодости слабость к хозяюшкам с красивыми глазами. Потому, говорят, и укоротили ему правую ногу — сбросили однажды с высокой каменной ограды.

После долгих скитаний Шамсутдин появлялся в деревне, поражая всех своим зеленым полосатым халатом и узбекской узорчатой тюбетейкой, и вновь исчезал. Потом то ли глаза у него ослабли, то ли еще что случилось, но захотел он обосноваться на одном месте. Вначале тосковал по чужим землям и дважды в год, когда прилетали и улетали журавли, трогался в путь. Только не удавалось ему уже далеко уйти: походит, походит между волжской пристанью и Байтираком и утихомирится.

На первых порах не было у Шамсутдина своего угла в Байтираке. Но вот пошатался он, покручивая свой черный ус, пометался из конца в конец и приворожил-таки одинокую вдову по имени Гандалип, давно позабывшую тепло супружеской постели и утешавшую себя одними молитвами. К ней-то он и вошел в дом полноправным хозяином.

Пришло время, явился и он в колхоз с заявлением. Стали его расспрашивать да записывать:

— Сколько вас душ, Шамсутдин-абы?

— Жена, да я, да коза моя. Всего получается трое.

— Что еще у тебя из четвероногой живности?

Шамсутдин задумался, покрутил ус, наморщил лоб.

— Из четвероногой?.. Немного. Две табуретки, один стол. Есть еще саке, да у него не хватает ножки...

Вскоре байтиракцы обнаружили в нем неоценимые достоинства пастуха. У него не было привычки ходить по деревне и, подобно другим пастухам, будить спозаранку молодух, которые, как известно, под утро особенно крепко спят. Нет, он шел к околице и безмятежно наигрывал там на рожке. Коровы, заслышав его зов, тотчас с мычаньем устремлялись к пастуху.

В зимнее время Шамсутдин возил почту.

А что касается сходок, то так уж повелось в Байтираке с самой революции: на все важные собрания сзывал народ только Шамсутдин. Все помнили, откуда пошел этот обычай.

Жил когда-то в Байтираке батрак Сибай. Было у него горячее сердце и железные на работу руки. А жизнь к нему все спиной поворачивалась. Всю свою молодость отдал он баям: косил, молотил, дрова возил им из лесу... Днями и ночами работал, а все из нужды не выходил. Даже жениться не смог на любимой девушке — негде было ее приютить.

Едва повеяли ветры революции, встрепенулся Сибай, будто конь, почуявший приближение весенних скачек, и вдруг исчез. Исчез и как в воду канул!

— Видно, погиб в бою, — говорили про него байтиракцы. — Хороший был джигит: мошна пуста, да душа чиста.

И вот в одну из морозных весенних ночек под яркой луной по деревенской улице проскакал всадник в шинели, с винтовкой за спиной и саблей на боку. Замер топот коня. И через мгновенье испуганный Шамсутдин стоял перед неведомым воином.

— Не дрожи, усач! — сказал всадник. — Подними голову, посмотри на мир! Перед тобой не урядник, не стражник, а сам батрак Сибай! А ну-ка, подай голос, собери народ, будем царя свергать!

Пригладил Шамсутдин усы, поднял голову и, всколыхнув звонким голосом прозрачную лунную тишь, пошел кричать:

— Гей, просыпайся, народ! Вставай! Гей, будем царя сверга-а-ать!..

В этот миг Шамсутдин впервые в жизни обнаружил в себе мощный голос. Даже испугался сначала. А там будто крылья у него выросли. Был он доселе чужаком в деревне. По улице шагал тихо, словно кошка, прижимаясь к заборам. На сходки его не звали, а если сам приходил, то дальше двери не смел ступить. У кого кони да шубы, кто считал себя опорой мира, для тех было все равно, что косяк дверной, что Шамсутдин, притулившийся к косяку.

А теперь он широко шагал по самой середине улицы и скликал народ.

Вот этого вдохновенного призыва оказалось достаточно, чтобы зажглось большое сердце человека, с колыбели знавшего только чужой порог. Его выбрали в комитет бедноты и в комитет взаимопомощи, а позже он даже помогал кулаков громить.

Все это прошло и былью поросло, но остался такой обычай — на сход созывал деревню именно Шамсутдин.

То ли напоминал его клич о буйном ветре революции, то ли будил в памяти образ батрака Сибая, но зов Шамсутдина неизменно волновал и трогал жителей Байтирака.

Говорят, хромой много ходит, слепой много видит. Веселый Шамсутдин, хоть и припадал на одну ногу, частенько забирался в самые глухие переулочки, в обитель вдовью, поближе к безмужним женам. Тут у Шамсутдина озорно загорались глаза, подергивались брови и даже короткая нога начинала ступать как-то по-особому, с приплясом. А частушки тогда так и сыпались с языка:

Гей, идет молодец!

Ему улица тесна,

Ему буря не страшна,

Не боится он невзгод,

Небылицы он несет.

Кто такой да кто идет?

Шамсутдин-усач идет!

На красавца в щелочки

Любуются девушки.

Каждая красавица

Хочет мне понравиться.

Без ума вы все теперь.

Что ж глядеть? Откройте дверь!

Одна щечка — яблочко,

И другая — яблочко.

Мотыльком бы мне вспорхнуть

На девическую грудь...

— Ге-ей, на сходку-у!

Иной раз, бывало, и приблудится наш Шамсутдин к какой-нибудь из вдовушек, позабыв, что дома ждет его верная Гандалип.

Впрочем, усач проявлял такую рассеянность не во всем. Летом, когда на колхозной ферме бывало в изобилии масла и яиц, он являлся к председателю колхоза и заявлял:

— Пропащее мое дело! С горлом неладно, брат. Врачи беспокоятся, горловые связки, говорят, опухли. Не будешь, мол, сырыми яйцами лечить, наверняка лишишься голоса.

Ему отпускали все, что можно, однако заметного облегчения Шамсутдину это не приносило. Окончательное исцеление наступало лишь осенью, когда изобилию на фермах наступал конец.

Смущала ли его покой привычка бродяжить по белу свету, или вспоминал он своего друга Сибая, убитого в восемнадцатом году белобандитами, — только временами впадал Шамсутдин в уныние, и тогда душа металась в нем, как птица в клетке. В такие дни Шамсутдин садился на саке, поджав под себя ноги, брал свою скрипку и начинал наигрывать какую-то старинную тоскливую мелодию. Видать, не в силах была старая скрипка передать все, что терзало душу хозяина, и Шамсутдин, покачиваясь, затягивал первую попавшуюся песню:

Встал, друзья, курчавый тал над водой, над водой,

Лист у тала не густой, не густой.

Не богатства ждать, друзья, должен парень удалой, удалой,

А подруги крутобровой, крутобровой, молодой!..

Напевшись вволю, он надолго замолкал, потом, встряхнувшись, будто от сна, опять затягивал на весь дом ту же песню о курчавом тале над водой.

В другой половине горницы поскрипывал саке, и к щелке в дощатой перегородке то и дело припадал пытливый глаз. Там сидела круглолицая, пригожая Гандалип и вязала чулок. Она поджимала губы, укоризненно качала головой, решительно осуждая безрассудство мужа, отказывающегося от богатства ради какой-то крутобровой красавицы. Но, глянув еще раз в щелку, она выходила к мужу, бесшумно наполняла пустой стакан и, поближе придвинув сковородку с жареной картошкой, снова скрывалась в своем углу. Для жены, оберегающей домашний покой, лучше всего было, когда ее старик садился вот так и отводил взбаламученную душу за стаканом вина, а не шатался целыми днями неведомо где.

Уже назавтра «старик» становился прежним, смирным Шамсутдином. Он прятал краюху хлеба за пазуху и шел к своему стаду. А вечером, возвратившись с пастбища, Шамсутдин брал косу и шел косить колхозное сено — умножать трудодни своей семьи.

Так вот и жили они, Шамсутдин и Гандалип, как пара ласковых голубков.

8

Когда Тимери вышел за ворота, голос Шамсутдина раздавался уже где-то далеко возле кладбища. Сумерки сгустились. Из-за сосен на взгорье в розоватом сиянье выплыла вечерняя звезда. В лицо дохнуло влажной прохладой. Колхозники, переговариваясь, поспешно шли к клубу.

«Пожалуй, много будет народу!» — подумал Тимери, прислушиваясь к голосам, раздававшимся отовсюду, и двинулся, заложив руки за спину, вслед за темнеющими впереди фигурами. Но вскоре он замедлил шаги. Где-то на дороге рокотал трактор. В какой же это он колхоз двигается? А может, в «Чулпан»? Ох, пора бы! В носу защекотало от медвяного запаха пушистых почек тала. Тимери ковырнул носком сапога землю. «Да, скоро можно будет сеять. Самое позднее — через пять-шесть дней... Э-хе-хе...»

Мимо него, увлеченные разговором, прошли несколько женщин. На одной звенели монисты, и голос как будто был незнакомый. «Гостьи из Аланбаша!» — решил Тимери. Но тут одна из женщин, повязанная белым платком, возмущенно сказала:

— Лошади заморены, семян не хватает. Как отсеемся, ума не приложу! Без мужиков все пошло прахом...

«Своя! — мелькнуло в голове у Тимери. — Гляди, а? Вот неладная, все выболтала чужим!»

Только на днях сняли сухорукого Сайфи и выбрали Тимергали председателем. Что тяжко будет руководить колхозом, Тимери знал. Правда, в разговоре с секретарем райкома он довольно бодро заявил, что надо ведь кому-нибудь взяться за руководство колхозом. Но теперь он изрядно ломал себе голову: «Как быть с семенами? Где достать фураж? Как справиться с севом?»

И сколько ни размышлял Тимери, все сводилось у него к одному: надо сдвинуть народ! «Эй, Байтирак! Золотые у тебя руки, Байтирак! Коли встряхнешься, сумеешь себя показать!»

Но как сдвинуть народ? Как зажечь людей?

У самых дверей его догнала ватага молодежи. Один, озорно посмеиваясь, рассказывал:

— А вчера еще потешней получилось! Напился пьяный и тут же свалился. Утром спрашивает: «Жена, а жена! Что я вчера делал?» Она и говорит: «Обмяк да под стол». — «Что же, говорит, так без песни и пил?» А жена ему: «Какие там песни, с трудом до постели доволокла». — «Эхма, говорит, даром пропала водка, ежели без песен! А ну-ка, жена, неси половинку. Пусть кровные не плачут, поправить дело надо!» Так неумытый и сел за водку с утра, только уж с песней...

Все весело рассмеялись.

Тимери только головой покачал: «Ну и чертенята! До всего дознаются. Сайфи уже к ним на язычок попал!»

9

Труды Шамсутдина не пропали даром: народу в клубе набралось полным-полно. Больше всего было женщин. Они уселись по трое, по четверо и, щелкая орехи и семечки, горячо что-то обсуждали. У дверей шумной гурьбой теснились подростки — джигиты военной поры.

Сидевшие в первом ряду старики — отец Нэфисэ Бикбулат и белобородый Айтуган — подвинулись и дали Тимери место рядом с собой. С разных сторон вытянулись шеи: любопытно все же посмотреть на нового председателя!

Пришли и гости из Аланбаша. Татарка в зеленой телогрейке и пуховом платке была черноброва и, видно, очень бойка. Сбоку у сцены рядом с Нэфисэ стояла в чесанках миловидная чувашка Нарспи. Широкая в скулах, с веселыми ямочками на щеках, она, улыбаясь приятельнице узкими глазами, проворно лузгала семечки. Нарспи говорила по-татарски, приятно, на свой лад произнося чужие слова, явно умножая в них звук «ч».

— Вчера, — рассказывала она, — пришло Наташе письмо. Спасибо, пишет ей Миша, что уму-разуму научила.

Нэфисэ кинула при этом взгляд на веснушчатую молодую женщину в черном жакете, которая разговаривала с Айсылу. Это и была Наташа-бригадир.

Когда-то Миша был бригадиром в «Интернационале». Имя его с черной доски не сходило. Бригада его, будто тяжелый камень, висела на колхозе. Сколько сраму приняли из-за нее!

Замуж Наташа выходила по любви, потому и сдерживалась поначалу. А после она заявила мужу: «Знаешь, Мишенька, неправильно мы с тобой нашу жизнь повели. Не тебе на мне жениться, а мне тебя следовало взять в жены».

После того сама она стала бригадиром, а Мишу заставила воду к тракторам подвозить.

Когда началась война, Наташа серьезно сказала своему мужу: «Я тебя, Миша, конечно, и так люблю. Все же сними с души сомненье: докажи на фронте, что ты настоящий мужчина».

— В последнем письме с фронта Миша после приветов написал, что не вернется к ней без ордена на груди, а ей наказал вырастить побольше хлеба, — чуть нараспев закончила Нарспи свой рассказ.

Айсылу, посоветовавшись с Тимери, поднялась на сцену и открыла собрание. В президиум сразу же назвали Тимери и Айсылу. От двери из группы молодых крикнуло несколько голосов:

— Бригадира колхоза «Интернационал» Наташу!

Все дружно захлопали.

Твердо ступая сапожками, Наташа прошла на сцену. Когда она сняла жакет и откинула платок, все увидели плотную, чуть курносую женщину в огненно-красной кофте. Облокотившись розовыми локтями на кумачовую скатерть, она спокойно водила глазами по залу, время от времени поправляя спадавшие на ухо светлые волосы. Нэфисэ вспомнила, что рассказывала о ней Нарспи, и улыбнулась. Ей показалось, что в уголках губ Наташи прячется озорная усмешка.

Первое слово дали Тимери. Все умолкли, ожидая, что скажет новый председатель.

Слегка наклонившись вперед, Тимери оперся узловатыми пальцами о стол. Стол весь заскрипел, и он, быстро выпрямившись, стал разглаживать складки на скатерти.

— Что ж, пожалуй, начнем, — обратился он к залу. — Много говорить мне нечего. Вы знаете небось, зачем собрались. Вот гости к нам пришли, должно быть, с добрыми намерениями. У них есть что сказать, нам есть что послушать. А послушаем — поразмыслим. Да-а... Вот ведь как получилось! Председатель «Интернационала» просил передать, чтобы мы, чулпановцы, не обижались на правду — плохо, мол, мы нынче работаем. Знаю, сказал он про нас, если хотят, то у них под руками все горит, да что поделаешь, сами виноваты.

Тимери остановился и посмотрел в глубину полутемного зала. В напряженной тишине он почувствовал и тревогу и смущение собравшихся.

— Григорий Иванович передал еще, что посылает к нам своего бригадира. Найдете, мол, возможным померяться с ней силами, пожалуйста, соревнуйтесь. Ворота «Интернационала» открыты, преграды не поставлены. К «Чулпану» мы завсегда с ясной душой, с открытым сердцем. А дальше, говорит, видно будет... Гостья, которая с нами сидит здесь, и есть тот самый бригадир, товарищ...

— Наталья Осиповна... — шепнула Айсылу, потянувшись в сторону Тимери.

— Да... Наталья Осиповна пришла к нам с поручением от Григория Ивановича... Соревноваться хочет с нами... Надо решить, какая бригада примет ее вызов? Давайте посоветуемся, обдумаем и скажем свое слово...

В зале зашумели, заговорили, потом, поглядывая на Наташу, вновь стихли. На открытом лице этой симпатичной женщины было столько дружелюбия и чистосердечности, что, пожалуй, никто не решился бы задеть ее грубым словом или высказать обиду.

Гостья беспокойно посмотрела в зал, потом на Айсылу и встала, тронув рукой бусинки на шее.

Она оказалась бойка на язык.

— Товарищи, старшие и младшие! Мы не только в гости пришли к вам, — начала она и пошла низать слова. Напомнила о многолетней дружбе между «Интернационалом» и «Чулпаном», рассмешила всех рассказом, как в дни юности в праздник «джиен» чуть было не вышла замуж за байтиракского парня.

— Мы, — сказала она, — пришли к вам как истинные друзья. Что сами знаем, тому вас научим, чего не знаем — у вас поучимся. Силы-то у нас равные. И у нас мужья на фронте, и наши скакуны на войне. — Затем она поделилась тем, как у них колхозницы выхаживают лошадей; если нужно, даже картошкой своей кормят. Поведала и о том, что нет известий от старшего брата. Рассказала, как в прошлом году под Минском фашисты расстреляли с самолета сестру с ребенком. Тут голос ее дрогнул и глаза загорелись. — Я дала слово работать не только за себя, но и за мужа и за убитую фашистами сестру. Пусть выращенные нами колосья обернутся пулями против врага!..

В заключение Наташа объявила, что посевную она намерена закончить в девять дней, собирается снять урожай по сто десять пудов с гектара и призвала чулпановцев последовать ее примеру.

Ей шумно аплодировали. Потом, когда наступила тишина, в зале стали оглядываться по сторонам, друг друга подталкивать, подбивать на выступление.

— А ну, дружки, неудобно ведь томить гостей!

— Бригадиры, не тяните, решайтесь!

В зале покашливали, перешептывались, но слова так никто и не просил.

Беспокойное молчание зала стало тревожить Айсылу.

— Бикмулла-абзы! Может, ты что-нибудь скажешь? Хоть ты покажи свою удаль.

— А? Чего? — длинный сухопарый старик с редкой козлиной бородкой, подавшийся по случаю глухоты правым ухом вперед, медленно встал на ноги. — А? Чего? — опять переспросил он. — Соревноваться? Это ты мне говоришь?.. Надо бы, дочка! Очень надо бы! И опыт у Наташи большой... Молодых бы наших поучила урожай высокий выращивать. Только у меня силенок не хватит, детки. Лошади меня убивают, лошади! Может, кому-нибудь и выдумкой покажется, а для меня это истинная правда: у нас всего-то одиннадцать одров; половина из них той же стати, что и я сам — зубы у них уже лет десять как выпали... Нет уж, куда мне! Только колхоз осрамлю... Одна надежда — на молодых... Ну-ка, молодежь, что же вы?!

— Э-эх! — вздохнул кто-то глубоко.

Айсылу поискала глазами кого-то в задних рядах и крикнула:

— Юзлебикэ, что же это? Ни слуху ни духу... Как там твоя бригада думает?..

Тут Апипэ рассмешила всех:

— И впрямь! Как же мы Юзлебикэ забыли? Ведь она уже своей коровой прославилась!

Юзлебикэ, не обращая внимания на поднявшийся в зале гогот, встала:

— Рада бы всей душой, товарищи, да возможностей никаких нет. Сама знаю, какое у меня положение, и позориться перед народом не хочу.

— Вот до чего дошли! — крикнул кто-то из зала.

— Стыдно ведь! Что фронтовики скажут?!

Больше Тимери выдержать не мог. Он поднялся, не попросив даже слова у Айсылу. Глаза его смотрели укоризненно, слова были полны горечи.

— Гм, вот оно когда раскрывается человек! Покуда гремел наш колхоз, и ты был батыр, и я — молодец. Амбары полны хлебом, дворы — скотиной, почему бы и не ходить молодцом?! А вот теперь, когда лошади отощали, поменьше тракторов стало, забились все по углам. Значит, пускай на фронте солдат за нас кровь проливает, а тут сосед за нас хлеб вырастит. Так ведь получается?..

Сначала Тимери думал лишь слегка пристыдить людей, да незаметно для себя разошелся. Он знал, поостыл народ к работе, потеряв из-за нерадивого Сайфи много хлеба в прошлом году. Но видел он по хмурым глазам, чувствовал по отдельным выкрикам, что сильно кручинятся люди о своем колхозе. И решил Тимери попробовать, не удастся ли ему раздуть тлеющий в каждом огонек недовольства собой.

Он говорил, подыскивая самые доходчивые слова:

— Ведь что говорит нам партия? Сплотимся воедино и русские, и татары, и другие все — как братья, разгромим фашистов. Нет такого врага в мире, который выстоял бы перед советским человеком. Свернем шею фашистам, видит бог, свернем! Вот прошлой осенью наши молодцы дали им жару под Москвой... Ну, а ежели перейдем к предложению аланбашцев... Они говорят, давайте соревноваться, легче, мол, будет, коли возьмемся сообща. Да и верно так...

— Так! Истинная правда, так!

— Спасибо Аланбашу...

Умолкнув на миг, Тимери кинул в зал испытующий взгляд. Теперь надо было задеть колхозников за живое.

— Значит, не вышло у нас ничего! — вздохнул Тимери. — А еще обижались, что возгордился Аланбаш, знаться с нами не хочет... Да ведь во всем «Чулпане» не нашлось храбреца, который взялся бы померяться силами с одной только их бригадой. Так чего, спрашивается, Аланбашу возиться с нами? Правильно, скажу я, поступают они: схватись с тем, кто посильнее тебя, да побори его! Вот тогда будешь джигитом... Хвалю я их, молодцы соседи!..

Тимери повернулся к гостье, удивленной таким оборотом дела:

— Большое спасибо, сестричка Наталья Осиповна, за хлопоты. Теперь уж на себя только пенять будем. Видишь, не получается у нас... Передай Григорию Ивановичу поклон и спасибо наше. Ничего не поделаешь, хоть и совестно, но придется тебе объяснить ему: смелости не хватило у наших бригадиров соревноваться с вами... Вот последнее слово «Чулпана».

Тут с места вскочил разгневанный Шамсутдин:

— Срам, ей-богу, срам!

Насупив брови, во весь свой огромный рост поднялся и дед Айтуган.

— Дети, что же это вы, дети! — крикнул он, стуча длинной палкой об пол. Из-под седых нависших бровей грозно блеснули еще острые глаза. — Где же наш прежний «Чулпан»? Где наше доброе имя?! Неужто дожили до такого срама! Значит, смелости не хватает? Тогда я принимаю вызов! На пару со своей старухой выйду соревноваться с Аланбашем, но бесчестья не допущу!

Как пчелы в улье, загудел народ. Одни повскакали с мест, другие тянули руки, просили слова. Кто-то из женщин и подростков надсадно кричал:

— Нет, нет! Не согласны! Погоди, Тимергали-абзы, не торопись с последним словом...

— Не шибко ли режешь? Дай подумать. Сто десять пудов — не шутка ведь!

В общем гуле раздался голос старика Бикмуллы:

— Ты, ровесник, не обрывай так круто, потом и не свяжешь. Пораскинем умом, посоветуемся. Еще вот молодых не выслушали, что они скажут. Они — наша главная сила теперь.

— Правильно, дай обдумать малость!

Тимери безмерно радовался этому перелому в зале.

— Так ведь с самого захода солнца думаем, дай вам бог здоровья...

— Нет, ровесник... Решить большое дело — что на гору взойти. А мы только карабкаемся покуда, так я думаю...

Слова Бикмуллы вызвали легкий смешок в зале.

Айсылу постучала карандашом по столу и задорно спросила:

— Ну, так кому же дать слово?

Тимери сидел и ругал себя в душе за то, что не догадался заранее кого-либо подготовить. Кто же вот этак, с кондачка возьмется за ответственное дело. А теперь сиди и жди, разинув рот!.. Ладно, он, Тимери, был в районе, а другие члены правления? Айсылу ведь не отлучалась. Она чего смотрела?

Тимери только хотел было спросить об этом Айсылу, когда увидел: скромно опустив голову, поднялась его невестка Нэфисэ:

— Я скажу...

Все удивленно переглянулись. Ведь она только первый год выходит на поле бригадиром! Неужели осмелится?

Айсылу придвинулась к Тимери и зашептала:

— Ты не обижайся, Тимергали-абзы. Гости приехали поздно, а ты в районе задержался. Не успела договориться с тобой...

Где там обижаться! Тимери был рад, что Айсылу оказалась расторопнее его.

— А она... осилит?

— Условились с ней, если никто не выступит, она возьмется. Лучше бы, конечно, бригадира поопытнее. Не знаю, справится ли?..

Нэфисэ вышла вперед, стала боком у печки, сверкнув сережкой в ухе.

— Если Наталья Осиповна не против, я буду соревноваться с ней, — сказала она и тихо кашлянула в кулачок. — Даю слово взять в Яурышкане по сто сорок пудов с гектара.

Сначала все притихли, думали — ослышались, потом дружно и весело захлопали. Гостья, широко улыбаясь, крикнула:

— Ого! Вот кого мы дожидались!

Айсылу потянулась к ней, стала объяснять что-то.

Тут из группы женщин послышался визгливый голос:

— Ай-яй, ну и сказанула! Может, поделишься с нами, каким это манером хочешь ты сто сорок пудов получить?.. Ворожбой, что ли?..

Кто-то хихикнул.

— Эй, сколько недель в бригадирах состоишь?!

— Если б с Наташей легко было тягаться, и старшие не держали бы рты на запоре.

В ответ им зашумели девушки из бригады Нэфисэ:

— Чего привязались? Не верите, думаете, сил у нас не хватит?

— Как сказал бригадир, так и будет. Свое слово сдержим!

Нэфисэ подождала, пока уляжется шум, и опять заговорила, поглядывая в записную книжку. Статная, красивая, она говорила спокойно и убедительно, и все это уже казалось разумным и вызывало доверие.

— Не позволю я себе рассказывать небылицы перед таким собранием. — Коротко Нэфисэ пояснила, как они подготовляли семена, как советовались с агрономом, изучали агротехнику, как намерены организовать труд в бригаде. — Может, я и ошибаюсь, но работу нашу проверяли самые опытные люди колхоза. — И она указала на деда Айтугана. — Они могут подтвердить.

Айтуган и рядом с ним еще несколько стариков, довольные тем, что о них отозвались так почтительно, согласно закивали головами.

— Верно, верно! Ни в семенах, ни в инвентаре изъяну не имеется. И народ у нее на работу лютый. Только бы год был удачный...

Тимери сидел довольный, ухмыляясь в бороду. Особенно понравилось ему, как Нэфисэ стариков по шерстке погладила. «Ай да невестушка, — подумал он, — гляди, как ловко стариков запрягла в пристяжку!»

— ...Вот мы и подсчитали: чтобы закончить сев в девять дней, как предлагает Наталья Осиповна, и получить урожай по нашему плану, каждому из нас придется за лето выработать не меньше трехсот тридцати трудодней...

В рядах беспокойно задвигались.

— Вот это да! — протянул один.

Из сумрака зала к Нэфисэ неслись чьи-то недовольные возгласы:

— На одного человека? Иди ты...

— Язык без костей, чего не скажет! Ты на работе докажи.

— А почему думаешь, что не докажем?

— Мели, мельница, авось чего и намелешь!

Из темных рядов вдруг вынырнула алая повязка Апипэ, и ее резкий голос перекрыл гомон в зале:

— Говорят, один умник приказывал своей жене: «Испеки, чего в мире нет!» Так и ты выдумываешь. Истинно, все несусветное от акбитовских идет. «Наша бригада!» Гляди-ка, я тоже твоя бригада! Почему мои слова собранию не передашь? Нет того, чтобы рассудить: что легко, а что тяжело. Вали все в одну кучу...

— Хватит, Апипэ! Давай короче.

— Не укорачивай, ладно?! Как бы сам не укоротился! — огрызнулась она. — Хоть бы чуток прикинула: мыслимо ли дело выработать за лето триста тридцать трудодней? Нет такого закона, и в газетах про то не пишут. Нам, крылышко мое, надрываться незачем, нам палат каменных не строить. Вона, и в своих-то палатах мужа нет. Ложишься одна, встаешь одна, будто кукушка блажная. Таким солдаткам, как я, ста пятидесяти трудодней за глаза хватит. Вот тебе мой сказ!..

Однако на Нэфисэ этот «сказ» ничуть не подействовал. Да она теперь не посмотрела бы ни на что. Приняв на себя огромную, казалось бы невыполнимую задачу, она почувствовала себя еще уверенней, еще сильней. Голос ее звучал тверже, присущая ей застенчивость уступила место комсомольскому задору: чем больше трудностей, тем яростней будет борьба!

— Гафифэ-апа, — сказала она, — не мути напрасно. Разве можно сейчас, как ты делала прежде, хорониться за спину мужа? Твой Султангерей на фронте, а на твои плечи легла и его работа. Тяжело ли, легко ли, — осиль и не хнычь! На других не надейся! Этого требуют от нас те, кто кровь за нас проливают!

Нэфисэ вынула из кармана треугольное письмо, разгладила его и начала читать:

— «Родина! Милые сердцу родные края! Земли привольные! Реки, из которых мы пили воду! Травы высокие, где мы резвились в детстве! Широкие луга, где, укутавшись в отцовские бешметы, сидели в ночном! Берега Камышлы, где мальчишками удили рыбу! Тучные нивы, взращенные в поте лица! Как дорога ты нам, родная сторона! Если бы не одна, а пять жизней было у меня, все пять отдал бы, чтобы нога фашиста не топтала священные земли. Знать, что есть у тебя могучая, прекрасная отчизна, чувствовать, что вся страна дышит с тобой одним дыханием, — большое, неизмеримое счастье для солдата, родные мои...»

В зале стояла напряженная тишина. Женщины утирали слезы, старики сидели, опираясь на палки, низко склонив отягченные думой головы.

«...Вы спрашиваете, тяжело ли нам... Очень тяжело, родные мои! Так тяжело, что и словами не передать! Но мы все же выдержим, обязательно победим!»

Нэфисэ медленно сложила листок и зажала его в руке.

— Эти пламенные слова написал не только мой Газиз! Здесь огонь души и ваших сыновей и ваших мужей. Они ждут от нас дела. И вот все наше лето должно пройти в поле, на борозде. Мы знаем, что будет тяжело, но за родину, за скорую победу над погаными фашистами мы выдержим любые испытания. Даю слово от имени нашей бригады выполнить все взятые на себя обязательства!

Последние слова Нэфисэ были покрыты громом аплодисментов.

Наташа спрыгнула со сцены и протянула Нэфисэ руки.

Из-за десятилинейной лампы выглянуло сияющее лицо Айсылу:

— Вот вам, товарищи, мудрость стариков, пламенное сердце комсомола! Теперь все ясно и понятно. Кто же еще выходит на соревнование?..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

По заведенному исстари обычаю в доме Тимери первый день сева встретили как большой праздник. Накануне Хадичэ истопила баню, и вся семья помылась, оделась во все чистое. Рабочее платье было починено, заштопано. Чтобы в горячую пору домашние хлопоты не связывали руки, накололи побольше дров, вымели двор и улицу.

Еще заря не занялась, а Хадичэ была уже на ногах. Чуть приспустив свет лампы, она замесила тесто, затопила печь. Где-то пропели ранние петухи. В боковом оконце слабо дрожали меркнущие звезды. Близилось утро — празднично-величавое и немного грустное. Сердце тоскующей матери, прислушиваясь к прозрачной тишине, обращалось мыслями к сыну-солдату: «В каких краях, по какой земле шагает он в этот святой час зари?.. Или сражается на бранном поле?»

Проходя в другую половину горницы, она задержалась у кровати своего старика: «Разбудить или дать ему поспать еще немного?» Тимери лежал на спине, закинув за голову руки. Казалось, он не спит, а только задумался, чуть насупив брови, сейчас вскочит и снова убежит по делам.

Хоть знала Хадичэ, что был ее муж человеком неспокойной души, что спорилось у него в руках все, за что ни брался, все же испугалась, когда выбрали его председателем. Однако, когда Тимери в первую же неделю добыл недостающие семена, коней обеспечил кормом и еще много чего сделал для колхоза, отлегло у нее от сердца.

От зари и до темна пропадал теперь Тимери на работе. Нередко его подымали ночью к телефону, и он так и засиживался в правлении до утра, забегал лишь чайку выпить. Совсем потерял покой старик. Даже дома вечерами все сидел да высчитывал, бумажки раскладывал; Ильгизара заставлял какие-то книжки ему читать, а улегшись в постель, долго ворочался и сокрушенно вздыхал.

Хадичэ вошла на половину невестки и бросила взгляд в окно — встала ли соседка Апипэ? Но в ее домике было темно. Еще не было огня и у других соседей. Она с жалостью посмотрела на Нэфисэ, которая лежала, по-детски сжавшись в комочек, и заботливо прикрыла ее.

Но вот и печь накалилась. Приготовив завтрак, старуха ласково окликнула невестку:

— Килен, ты бы встала, пожалуй! Светать начнет скоро, и печка истопилась. Тронетесь потихонечку, бог даст, вовремя и поспеете.

В прежние годы сеятелям подавались к столу крашеные яйца, жирные подовины пирогов и перемечи[22] — все, что оставалось от праздничного стола сабантуя. А в сенях на старом сундуке, как бы прощаясь с радушными хозяевами до следующего праздника, низко кланялась пивная бочка, отдавая последние ковши густой и уже перестоявшейся домашней браги. Теперь сабантуй начали устраивать после окончания весенних работ и брагу варили в последние дни сева.

В давние времена в первое лукошко с семенами клали вареные яйца. Было поверье: посеешь с яйцами — будет колос густой и зерно тяжелое. Обычай этот давно забылся, но Хадичэ свято хранила его — варила в этот день яйца, загадывая добрый урожай, хорошие хлеба... Потому-то сегодня рядом с горячими пшеничными лепешками появилась и тарелка яиц. Хадичэ не поскупилась — поставила вдоволь густых сливок, вынесла из погреба желтую деревянную плошку со свежесбитым маслом.

Чай пили в торжественном молчании. И за окном была тишина: природа только просыпалась после ночной дремы. Едва-едва брезжила заря.

Когда все оделись и приготовились идти, Хадичэ сказала им свое напутственное слово, будто провожала в дальнюю дорогу:

— Нынче и ты за большое дело взялся, отец, и невестушке будет нелегко. Здоровье у нее, слава богу, крепкое, что и говорить, да ведь работать бригадиром дело нешуточное. Ну, да благословит вас бог! Пусть все начнется с легкой руки и кончится без бед и напастей! А к осени, может, бог даст, и сыновья наши вернутся...

Хотелось Тимери сказать ей: «Ай-хай, больно скоро ты их ожидаешь, старуха!» — да подумал — не стоит затягивать разговора, когда рука уже на дверной скобе. К тому же, зачем омрачать в такую минуту светлые надежды матери?

— Да, неплохо бы! — промолвил он.

Ильгизар запряг коня в тарантас и повел его к воротам.

Хадичэ и самой надо было пойти в колхозный огород, но работа начиналась там попозже, когда земля подсохнет. Она вышла проводить семью.

— Выходите все сразу! — сказала верившая во всякие приметы Хадичэ и широко распахнула тесовые ворота.

2

Когда они, проехав мост, уже почти поднялись в гору, Серко остановился. Карлыгач глянула на Нэфисэ, шедшую вслед за лошадью, и бросила вожжи на телегу.

— Ну, ладно, отдохни, — по-хозяйски сказала она лошадке.

За Волгой, озаряя небо золотистыми лучами, вставало солнце. Волжские леса, раздвигая рассветную мглу, выступали в розовом сиянье, словно сады из какой-то сказки. На взгорье, чуть наклонясь тяжелыми кронами над дорогой, в горделивом раздумье стояли две сосны. Чего только не повидали они на своем веку! Какие только ветры не шумели над их вершинами! А вон там, за повитой белым туманом речкой, лежит Байтирак. Отсюда видны его домики, тремя улицами выстроившиеся вдоль берега реки, его сады, кирпичные строения колхозных ферм, амбары, кузница, клуб, сельсовет с красным флагом.

Поправляя белый платок, повязанный по самые брови, Карлыгач кивнула головой в сторону Байтирака:

— Видишь, Нэфисэ-апа, тронулся наш «Чулпан»!

Нэфисэ и сама давно наблюдала за движением в деревне.

— Время такое, сестренка! — ответила она и вдруг спохватилась: — Постой-ка, а наши все вышли?

— Да наши не подведут!

— Ой, не говори, Карлыгач. Давай-ка посмотрим, кто у нас есть...

Через мост, громыхая бочкой, проехала на телеге Хаерниса. Ильгизар и еще несколько мальчишек переправляли вброд бороны: подготовленный для трактора сцеп не умещался на мосту. Вон, перекликаясь, трусят на лошадях мальчишки, торопится с узелком под мышкой Мэулихэ.

— Успокоилась? Вся бригада перед тобой! — крикнула Карлыгач и дернула вожжи.

Но Нэфисэ продолжала кого-то искать глазами.

— Нет, не успокоилась. Не вижу Апипэ.

Карлыгач по-детски смешно сморщила губы и чмокнула:

— Но-но милая, шагай, пожалуйста!.. Вымотает нам душу эта Апипэ.

Нэфисэ двинулась вслед за телегой. Она волновалась, у нее было почти такое же чувство, как перед экзаменами, когда оканчивала школу: будто и подготовилась, а все-таки... Чего только не делала она с самой осени, чтобы укрепить свою бригаду! Да ведь... у сорока человек — сорок умов, среди них есть и такие, как Апипэ. Потом...

Тут она озабоченно глянула в сторону Якты-куля. Ничего не заметив там, она села на ходу в телегу.

— Карлыгач, ты часы не захватила?

— Эх, часы в кармашке лаптей остались, а лапти дед в прошлом году в печку бросил...

— Не шути!

— Четыре или полпятого. Зачем тебе?

— К шести обещала Гюльсум приехать. Надо все до нее подготовить. Погоняй!

— Раз Гюльсум обещала — значит, как на камне высечено. Подоспеет пестрый воробышек!

Постепенно их стали нагонять все новые и новые подводы. Карлыгач чаще стала покрикивать на своего Серко.

А тому, видно, надоело назойливое понукание, и он только презрительно отмахивался от Карлыгач длинным хвостом.

3

Когда добрались до стана, каждый принялся за дело. Одни подожгли стерню, другие принялись пахать. Зэйнэпбану и Карлыгач запрягли коней и начали боронить. Но лошади, чувствуя неуверенные руки, не слушались их, сбивались с ходу, и бороны кидало из стороны в сторону. Нэфисэ пришлось самой пройти с ними первый круг.

— Никогда зря не дергайте лошадей! — учила она. — И сами не прыгайте так, это вам не хоровод. Этак и до обеда не дотянете, с ног свалитесь. Понятно?

Девушки смущенно опустили головы:

— Понятно...

С большака донесся шум трактора. Пока Нэфисэ спускалась к нему вниз, трактор остановился на дороге у самого участка. Маленькая плотная девушка в коричневом комбинезоне, повязанная красной косынкой, встретила Нэфисэ совсем нелюбезно. Она стояла спиной к ней и возилась у мотора. Отогнув манжет и взглянув на часы, девушка, не оборачиваясь, сухо бросила:

— Шесть часов пятнадцать минут. Пятнадцать минут простоя!

Нэфисэ ничуть не удивилась тону трактористки. У нее действительно было слишком много дела, и ей не хотелось тратить впустую ни одной минуты.

Гюльсум окончила курсы совсем недавно, лишь этой весною. Но все трактористы МТС были на фронте, и ей, как и еще нескольким девушкам, приходилось напрягать все силы, работать день и ночь. А к тому же и трактор был основательно расшатан.

Нэфисэ протянула ей руку:

— Поздороваемся сначала, Гюльсум! Как добралась? — Увидев, что руки у Гюльсум в мазуте, она сжала ей локоть. Та, вытирая руки тряпкой, ответила, не меняя выражения лица:

— Здравствуй... — и быстро вскочила на трактор. — Давай, бригадир, показывай, где начинать! Не будем терять времени! Где твой прицепщик? Водовозом кто у тебя? Обещала бороны приготовить, где они? Где твои люди?

Нэфисэ забралась на трактор и стала за спиной у Гюльсум.

— Все готово, Гюльсум, миленькая, — сказала она спокойно. — Ты только погоняй своего коня. Тебя на стане уже ждут. Все будет так, как ты пожелаешь, было бы только поле хорошо обработано.

Гюльсум обернулась к Нэфисэ и повела тонкими бровями. Трактор взревел и тронулся с места.

— Это мы и без намеков знаем, товарищ бригадир! — отрезала она.

Нэфисэ улыбнулась и, нагнувшись к уху Гюльсум, пропела ту самую частушку, которую сложили про нее еще в школе:

Цветик мой, Гюлей, Гюлей,

Только тысяча на ней

Желтеньких веснушек!

Будь их даже миллион —

Цветик мой, Гюлей, Гюлей,

Всех мне девушек милей

В нашем Байтираке!

Гюльсум действительно была вся в веснушках, поэтому ее иногда и называли пестрым воробышком. Она не выдержала и прыснула.

На бригадном стане их встретили Хаерниса и Ильгизар.

«Молод для прицепщика», — подумала Гюльсум об Ильгизаре. А уж Хаерниса давно была известна своей медлительностью. Однако Гюльсум промолчала. Она проверила сцеп, хорошо ли скреплены бороны, потом окинула взглядом участок, примечая каждую ложбинку, каждый взгорбочек.

— Ладно, участок как будто ничего, — проговорила она и, вероятно увидев поднимавшихся снизу Зэйнэпбану и Карлыгач, повернулась к Нэфисэ: — Ты что же это, решила на лошадях боронить?

— Хотела тебе немного облегчить работу.

Гюльсум недовольно покачала головой:

— Нет, подружка, я ждать твоих козявок не могу. Они, может, целую неделю будут копаться. А я кончу до полудня. Потом пройду культиватором и еще раз пробороню. — Она взглянула на часы. — Если завтра к полудню закончу...

— Начнешь сразу же сеять? В договоре ведь так и записано. А то у меня земля начнет подсыхать, Гюльсум, миленькая!

Гюльсум посмотрела с улыбкой на бригадира и, покачав головой, пошла к трактору.

— Тебя, видно, неспроста бригадиром поставили. Все законы знаешь... — Она села на трактор и окликнула Ильгизара: — Ну, джигит, покажи-ка мастерство, прицепи свое стадо!

Ильгизар побежал, легко прыгая между борон, и прицепил их к трактору. Трактор тронулся. Полтора десятка борон, охватив пространство шириною с улицу, покачиваясь, как на волнах, двинулось за трактором в поле.

Когда Нэфисэ, проводив девушек на участок, выделенный под овес, подходила к стану, из лесу, словно медведь, ломая сухие ветви, выбрался Бикмулла, в коротком сером бешмете, с топором за поясом. Он остановился возле бригадного домика и, сдвинув на затылок белую войлочную шляпу, стал наблюдать, как Гюльсум боронит.

До осени прошлого года Бикмулла был полеводом колхоза. Когда все бригадиры ушли на фронт, ему, как и Нэфисэ, предложили возглавить бригаду. Однако новая работа не очень по душе была старику, он считал это понижением для себя. Как-никак за спиной у него большой опыт полевода, да к тому же он старый член правления. Вот почему он несколько свысока относился к женщинам-бригадирам и считал своим долгом поучать их, а иногда по старой привычке даже проверял их работу. А те, зная опыт этого хлебороба и почитая его преклонный возраст, никогда не перечили ему.

Бикмулла взглянул из-под широких полей шляпы на Нэфисэ и спросил:

— Ну, бригадир, как дела? Все в сборе?

Голос старика звучал строго. Он был недоволен тем, что трактор работает не у него, а на участке Нэфисэ.

— Да как сказать... Что-то Гафифэ-апа не видно.

— Еще не поднялась? Ха! Когда же она поднимется? Когда солнце начнет зад подпекать?

Бикмулла сел на пенек и, почесывая пальцем жиденькую бородку, оглядел Нэфисэ с ног до головы:

— С семенами, говорю, больно прижимают...

— Мы у себя в бригаде собрали. У нас хватит...

— Тебе, может, и хватит, а моей бригаде не хватит! — Бикмулла с сердцем всадил топор в пенек. — Это тебе не игрушка! На одном поле будет густо, а на другом пусто... За это, ежели дознаются, и в районе по головке не погладят. Придется еще разок с председателем потолковать... А вот как раз и он сам... — Старик встал, тяжело опираясь руками о колени.

Тимери привязал коня и крупными шагами направился к ним. Дружное начало работ, видимо, подняло настроение председателя. Он был бодр и весел.

— О чем совет держите? — прогудел он своим баском.

Бикмулла указал головой на Нэфисэ:

— Насчет семян толкуем... Не лишнее ли затеяла она сеять? Может, не вредно будет уменьшить ей норму высева?

Увидев недовольно нахмуренные брови Нэфисэ, он опять начал почесывать бородку. Тимери тоже взглянул на Нэфисэ, которая явно сдерживалась только из уважения к старшим. Сев на корточки, он захватил длинными заскорузлыми пальцами горсть земли, насыпал ее на ладонь и начал по крупинкам перебирать.

— Это поле, кажется, с осени неплохо обработали?

Нэфисэ раскрыла было рот, но сдержалась, увидев, что Бикмулла присел рядом с Тимери и роется во внутреннем кармане бешмета. Старик знал каждую борозду колхозной земли, знал лучше многих бригадиров, когда и что на каком поле сеяли, а главное — не выносил, когда кто-либо выказывал больше знаний в крестьянстве, чем он.

Бикмулла достал из кармана узенькую тетрадку в пестрой обложке и, помусолив палец, принялся листать ее. Здесь было много замысловатых записей, сделанных причудливыми старинными завитушками, много знаков и цифр. Найдя нужную страницу, старик начал объяснять, водя сухим пальцем по строкам:

— Зябь, скажу я тебе, была здесь отменная. Сам следил, трактором заставил пахать. Пахали вовремя и глубоко. Позже еще раз взрыхлили. Так, невестка? Впрочем, кажется, ты сама это и делала.

— Да, — усмехнулась Нэфисэ.

— Потом, — продолжал Бикмулла, — перегноя внесли по двадцать пять тони на гектар... Ну, а насчет семян там и прочего невестка сама расскажет...

— Бикмулла-абзы, верно, позабыл рассказать, что осенью мы из речки ил таскали, зимой снег задерживали, а весной — талые воды, — добавила Нэфисэ.

— Да, да... Вот она какая земля тут! Теперь уж все от бригады зависит.

Нэфисэ видела, что не очень-то доверяет ей старик. Но для нее важно было сейчас мнение свекра.

А Тимери поглядывал то на Нэфисэ, то на землю в своей горсти. Он ласково перебирал ее, поглаживая пальцами. По тому, как бережно высыпал он землю на то же место, откуда взял, по тому, как мягко заглаживал ладонью почву, будто касался живого существа, чувствовалось его огромное уважение, почти преклонение перед этой благодатной землей. Он испытующе посмотрел на Нэфисэ, как бы спрашивая: «Сумеешь ли, невестушка, полюбить искусство хлебороба?» Тимери медленно поднялся и еще раз окинул взглядом расстилавшееся перед ним поле.

— Не пожалеешь сил для земли, — сказал он взволнованно, — она сторицей отплатит, килен. Прикажешь ей дать высокий урожай — даст!.. Наш Газиз на деле доказал это, помнишь? Как говорится, землю ублажай, а тогда хоть оглоблю сажай, — она и в оглоблю жизнь вдохнет. Эта земля кормила и наших дедов и отцов. Только скупилась она тогда. А почему? Ухода за ней не было, ухода! Бог даст, и дети наших детей будут кормиться на этой земле. Только у них еще больше хлеба уродится, чем у нас. У них сплошь машины будут работать.

Бикмулла по глухоте своей не расслышал и, решив, что председатель выговаривает невестке, вставил свое слово:

— На землю жаловаться не приходится, хорошая земля, только мы сами вот плохи. Хлеб — он на своих ножках в избу не прибежит. Его в поте лица добывать надо...

Тимери усмехнулся в бороду:

— Ладно, сей, как задумала. Только смотри, ежели пшеница в густоту пойдет, колос в весе потеряет. Об этом ты знаешь?

— Да, отец, — ответила Нэфисэ, обрадованная поддержкой Тимери. — Густо не будет. Мастера урожая пишут, что на метр должно прийтись не меньше шестисот ростков. Кроме того, мы решили сеять перекрестно, как Газиз учил: питание при этом распределится равномерно.

— Слышал, старик! — улыбнулся Тимери и хлопнул Бикмуллу по плечу. — Вот как молодежь теперь рассуждает! Ладно, договорились. Работайте! Думаю, килен, твоя бригада в краску нас не вгонит.

Они пошли вместе с Бикмуллой к лошади.

— И твою бригаду семенами обеспечим, ровесник! Председатель «Интернационала» Григорий Иванович обещал одолжить.

Старик весь расцвел.

— Вот как! Семена у них всегда были хорошие. Значит, и мы померяемся силами с молодежью. А что, если дня на два, на три трактор перегнать и на мою землю, а? Как насчет этого?

— Не могу обещать, ровесник. Сверх договора они и на час трактора не дадут.

Бикмулла проворчал что-то и зашагал к своему стану.

4

На тропинке у речки показались Апипэ и еще несколько женщин. Увидев Тимери, они побежали рысцой.

— Это что такое! — прогремел на всю опушку Тимери. — Ни стыда у вас, ни совести! До самого обеда дрыхнете! Разве так работают в военное время?

Видно, крепко попало им от председателя. Не успела Нэфисэ пройти и половины участка, как ее догнала запыхавшаяся Апипэ.

— Чего делать? Боронить пошлешь или еще куда? Говори скорее! — торопила она, развязывая платок.

Нэфисэ послала ее к бороновальщикам и строго предупредила:

— Так и знай, опоздаешь еще раз — поставлю о тебе вопрос на собрании.

Апипэ взглянула искоса на бригадира.

— Чего доброго, а этого, милая, от тебя дождешься...

Хлопот у Нэфисэ было по горло. То она бежала к Гюльсум спросить, не задерживает ли ее что-нибудь, заодно незаметно осматривала поле, искала огрехов; то спешила к бороновальщикам, а от них — к пахарям.

Мальчики важно ходили за плугом, — ведь им доверили мужскую работу! Но все же иногда возраст брал свое: они начинали кувыркаться по земле, бороться, а то и вовсе, побросав лошадей, гонялись всей гурьбой за метавшейся из стороны в сторону одинокой полевой мышью.

Нэфисэ скрепя сердце ругала их, грозилась поставить на их место девчонок.

Мальчики, приняв всерьез слова Нэфисэ, уговаривали ее:

— Нет, нет, Нэфисэ-апа! Это в последний раз. Больше не будем...

И работа налаживалась снова.

Солнце уже поднялось высоко. Земля, только что избавившаяся от холодной, утомительно долгой зимы, казалось, дышала свободно и ровно, вбирая всеми порами тепло долгожданных солнечных лучей. Легкий, едва ощутимый ветерок нес терпкий запах прошлогодней стерни и весеннюю прель свежевзрыхленной почвы.

В недолгие минуты остановок кони тыкались мордами в землю, раздували ноздри и жадно обнюхивали ее, затем, вскинув головы, устремляли вдаль огромные выжидающие глаза и громко, призывно ржали.

— Ну, ну, шагайте! Ишь, разбаловались! — укоряла их Зэйнэпбану, помахивая вожжами.

Девушки понемногу свыклись с работой. Хотя лошади и пытались еще выказывать свой норов, но уже подчинялись девичьим рукам и шли спокойнее. Бороны легко покачивались, оставляя на влажной земле глубокий ровный след. Казалось, не бороны двигаются, а след этот выбегает из-под борон и стелется черной непрерывной полосой по пашне.

Вон в нескольких местах зажгли стерню, и желтовато-серый дым низко клубился над полями и, спотыкаясь о кочки, тянулся к лесу. По высокому зеленеющему берегу Камышлы медленно брело стадо. Шамсутдин-усач, то ли потому, что ему дышалось легко в этот чудесный день, то ли на самом деле боялся, что его коровы разбредутся, беспрерывно покрикивал: «Гей-гей! Арья!»[23] Где-то заливисто ржал жеребенок.

Чистый, прохладный воздух будоражил кровь. У Нэфисэ было такое ощущение, словно вдруг в ней забил какой-то источник сил. Легко ступая по мягкой земле, она поспешала из одного конца участка на другой.

Однако работа казалась легкой только поначалу. Весенний пыл лошадей быстро угас. Взмокшая от пота шерсть пристала к ребрам, выдавая еще больше их худобу. Бедняжек приходилось останавливать после каждого круга и подкармливать припасенными на всякий случай корками хлеба да картошкой. Изрядно утомились мальчики и девушки.

— Это только с первого раза тяжело, — подбадривала Нэфисэ, — а там привыкнем и вовсе не будем уставать.

И молодежь вновь воодушевлялась. Ведь как-никак обработанная земля раздвигалась жирной чернотой все шире и шире.

Время от времени на дороге из райцентра показывались женщины с ручными тележками, груженными семенами. Останавливаясь передохнуть, они подолгу смотрели на занятых горячей работой людей. Нэфисэ видела озабоченность на их лицах и даже смущение. Их, видно, угнетало, что вот соседи уже сеют хлеб, а они еще только везут вымоленные у начальства семена. От неловкости за свой колхоз или от зависти и нежелания унизить себя, они сидели, не проронив ни слова.

Но вот Нэфисэ заметила жилистую женщину в высоко подоткнутом платье, подошедшую к самой их пашне.

— Из какого вы колхоза, апа? — спросила у нее Нэфисэ.

Женщина, мотнув головой, показала куда-то за лес.

— Есть вон там посмешище для людей, — сказала она, но колхоза не назвала. — Сколько мы ни говорили, не послушались нас. Собрались всякие и своего дружка председателем поставили...

И вдруг, резко поворотясь, пошла к оставленной на дороге тележке.

— Ты чего развалилась? — сердито крикнула она на улегшуюся у обочины товарку. — Делов больше у тебя нет? Подымайся, наши поля они не засеют!..

Немало их проходило тут за день. После них на душе становилось тревожней, и все же вереница женщин с тележками заставляла верить, что колхозники выкарабкаются из любых трудностей.

В одном конце пшеничного поля зубья бороны выдернули из земли несколько деревянных колышков. На них рукою Газиза были написаны названия злаков, сроки сева и качество обработки почвы. Взволнованная Нэфисэ перечитывала по нескольку раз эти полустертые надписи. Пошел пятый месяц, как от Газиза не было письма. «Как он там? Жив ли? Почему молчит так долго?»

Печальные думы тревожили сердце, отзывались болью в груди. Но богатырские усилия народа захватывали Нэфисэ все сильней и не давали той боли овладеть всем ее существом.

5

Едва объявили перерыв, как у всех сразу отяжелели ноги. Девушки, еле добравшись до стана, повалились где попало. Через минуту многие уже крепко спали.

— Эй, детки! — трясла их за плечи Мэулихэ. — Господи, совсем разморились... Да вставайте же, умач стынет!

К концу обеда к ним трусцой на своей лошадке подъехал Тимери.

— Аланбашцы, — заявил он, — с первого же дня взялись как следует. Уж если мы дали слово, надо и нам держаться. Не так ли? Давайте покажем себя! Пока не перевыполним норму — не остановимся!

Многие согласно закивали головами. Но Апипэ, нахмурив белесые брови, проворчала:

— Ай-яй, здорово метет новая метла! Этак ведь никто здесь не выдержит...

Обходившая бригады Айсылу отозвала Нэфисэ в сторону.

— Знаешь, Нэфисэ, что беспокоит меня? — сказала она, морща лоб. — Дисциплина в твоей бригаде. Апипэ опоздала в первый же день сева. И разговоры у нее нескладные.

— Не беспокойся, Айсылу-апа, — ответила смущенно Нэфисэ, — я эту Апипэ взнуздаю! Сколько раз говорила ей...

— Говорить мало, надо подкрепить делом... Твоя бригада должна стать образцовой во всем. Вы взяли на себя огромные, я бы сказала даже почетные, обязательства — это надо помнить. И весь колхоз должен равняться по вас. Хоть и не записано это в договоре, но вместе с вами соревноваться будет весь «Чулпан»!

Нэфисэ радовалась этому и волновалась.

— Не легко нам будет! И все же я верю в свою бригаду, Айсылу-апа!

— Это хорошо, что ты веришь в свои силы. Вот кто будет еще твоей опорой, — показала Айсылу на приближавшуюся к ним Гюльсум. — Будешь с ней дружно работать, она тебя в самые трудные минуты выручит.

Айсылу явно любовалась Гюльсум. Ей нравилась ее аккуратность, собранность. Разглядывая плотную фигуру девушки в опрятном комбинезоне, милое веснушчатое личико, она с гордостью думала о том, что есть какая-то доля и ее усилий в том, что Гюльсум такая.

— Закончила, Гюльсум? — приветливо спросила она.

— Все, Айсылу-апа. Сейчас культиватор прицепим. У меня дело к тебе есть, — немного помолчав, сказала Гюльсум. — ведь я до сих пор на учете в байтиракской организации...

— Ну да! Ты у нас выросла. Теперь сама будешь помогать других воспитывать.

— Верно, Айсылу-апа. Но по уставу я должна стать на учет по месту работы.

— Ах, тебе предлагают перейти в МТС...

— Не только предлагают... Настаивают...

Да, Гюльсум была права, ей необходимо перейти в МТС. Но тогда в «Чулпане» останутся только два члена партии — Гюльзэбэр и она, Айсылу. Что же это она не позаботилась о вовлечении в партию лучших людей колхоза? Айсылу бросила взгляд в сторону Нэфисэ. Не слишком ли робко действовала Айсылу? Не проявила ли беспечность?..

— Хорошо, Гюльсум, я поговорю в райкоме.

Перед заходом солнца Тимери еще раз заглянул в бригаду. Вытащив из-за голенища складную метровку, он измерил в нескольких местах глубину культивации, проверил работу пахарей, бороновальщиц, потом подождал, пока Нэфисэ вымерила обработанный сегодня участок.

— Поначалу неплохо, — сказал он, поглаживая бороду, — норма как будто перевыполнена. Пусть и дальше пойдет так с легкой твоей руки, килен!..

— Спасибо на добром слове, отец.

По правде говоря, Нэфисэ не ожидала, что работа наладится в первый же день. Она смотрела, как ловко ведет свой трактор Гюльсум, как мужественно держатся мальчишки, идя за плугом, и девушки, шагающие рядом с боронами, и сердце ее наполнялось радостью. Что и говорить, все работают на славу!

В это время прибежал мальчишка из бригады Юзлебикэ.

— Тимергали-абзы, там тебе бумага пришла.

— Какая бумага? Где?

— У Юзлебикэ-апа. Она хочет тебе сама передать, из военкомата, что ли...

— Пожалуй, килен, можно и заканчивать, — повернулся Тимери к Нэфисэ и не торопясь пошел вслед за мальчиком.

В сгустившихся сумерках стало трудно различать уже пройденные полосы, и Гюльсум зажгла фары. Два ярких, с лунной просинью луча, прорезав темноту, протянулись к лесу через весь Яурышкан. Нэфисэ пошла узнать у Гюльсум, долго ли еще будет она работать.

— Пока Чулпан[24] не поднимется! — не то всерьез, не то в шутку крикнула Гюльсум.

Бригада Нэфисэ собралась на полевом стане. Лошадей загнали в стойла-времянки, сбрую убрали, и все начали сходиться к костру. Видно, только что закончила трудовой день и бригада Бикмуллы: кто распрягал коней, кто умывался.

Несколько женщин стояли у бригадного домика и переговаривались, поглядывая на Нэфисэ. Они были чем-то опечалены.

Обеспокоенная Нэфисэ шагнула к Мэулихэ.

— Что это все носы повесили?

Мэулихэ сидела у костра и, закрыв фартуком рот, тихо плакала. В последнее время не было писем от ее сына. Неужели опять горькая весть?

Нэфисэ присела на корточки возле нее.

— Милая Мэулихэ-апа, что с тобой?

— Ох... Нэфисэ, — проговорила с трудом Мэулихэ и стала вытирать слезы.

Что-то странное почудилось Нэфисэ. Страшное предчувствие сжало ей горло, и она, побледнев, схватила за руку стоявшую тут же Айсылу.

— Айсылу-апа! Почему вы все молчите? Скажите же, не томите!

Айсылу с трудом подняла голову. На лице ее была глубокая печаль.

— Язык у меня не поворачивается, Нэфисэ... милая... — сказала она. — Иди домой, умница, иди...

Нэфисэ стояла у костра, не в силах произнести ни слова, затем, как-то вся сникнув, медленно двинулась в темноту.

6

Хадичэ вышла за ворота встретить скотину. Издали уже доносилось мычание коров и блеяние овец.

В палисаднике, широко раскинув ветви, стояли рябины и черемухи. «Уже распускаются», — подумала Хадичэ и, закинув голову, посмотрела вверх на скворечник, прибитый высоко на шесте.

В соседнем дворе слышался веселый ребячий гомон: там на время посевной открыли детский сад. На крылечке с вязаньем в руках сидела няня, а ребятишки, позабыв обо всем на свете, скакали через веревочку, играли в черепки, пекли лепешки из глины. Несколько пар больших детских глаз с доверчивой улыбкой смотрели на подошедшую к ним Хадичэ. Она знала, что некоторые из них уже осиротели, и, взволнованная, потянулась к ним; она гладила их пушистые головки и за себя и за отцов, погибших на фронте.

— Играете, птенчики? Играйте, играйте, крошки, золотые мои!

В воздухе начало парить. Сизая туча, поднявшаяся над лесом, стала надвигаться на деревню. Над площадью, где стоял клуб, то стремительно падая вниз, то взмывая к небу, тревожно носились ласточки. С запада подул теплый, душный ветер. И вот на крыши домов, на дорогу упали первые крупные капли. Дети обрадованно захлопали в ладошки и закричали:

— Дождик, дождик, пуще!..

Вдруг невесть откуда налетел порывистый ветер, зашумел в ветках деревьев, просвистал в щелях заборов, захлопал калитками. Пошумев, поозоровав, ветер бесследно исчез. На улице стало совсем темно. Бурые взлохмаченные тучи, громоздясь друг на друга, обволокли все небо.

Няня, словно наседка, собрала вокруг себя ребятишек и повела их в избу.

Хадичэ уже загоняла корову в калитку, когда из переулка, изо всех сил гоня лошадь, выскочил Ильгизар,

— Сынок, зачем так гонишь? — закричала Хадичэ. — Ведь конь целый день работал!.. Домой чего рано явился?

Ильгизар соскочил с телеги и привязал коня к кольцу у ворот.

— Джинги меня послала, — объяснил он. — Завтра Гюльсум-апа начнет сеять. Надо семена с вечера привезти, чтобы завтра не задерживаться... Мама, а нам письмо есть, вот!..

Ильгизар вытащил из кармана синий конверт. Хадичэ просияла вся.

— Неужто, сынок? Ай, спасибо. Наверно, от брата...

— Не знаю, мама, не читал еще...

От радости Хадичэ забыла даже загнать корову в хлев.

— Ну, конечно, от Газиза... Благослови его бог. Давай прочитаем. Ой, сынок, живой, значит... А я-то чего не передумала. Слава богу, здоров! Радость-то какая...

Ильгизар повертел в руках конверт. Его смущал незнакомый почерк, которым написан был адрес. Он хмурил брови, глядя то на письмо, то на мать.

А Хадичэ, взволнованная, бегала из одной половины горницы в другую, не зная, за что и взяться. Неведомо зачем она вдруг принесла в избу пустой глиняный горшок. Потом в ее руках оказалось длинное вышитое полотенце. Сама не понимая, к чему оно ей понадобилось, Хадичэ повертела его в руках и растерянно села на стул.

— Голова у меня кругом пошла. Ах, сынок...

Увидев, что Ильгизар собирается надорвать конверт, она быстро остановила его:

— Постой, сынок, не спеши! Это тебе не из какого-нибудь Аланбаша. Письмо с поля боя, где сражаются насмерть... Ты поешь, проголодался, поди.

Хадичэ живо сбегала во двор, загнала корову в хлев и умылась.

— Кыш-ш, бестолковый! Куда ты, на ночь глядя! — согнала она ласково гусака, забравшегося на крыльцо. Она не могла бы сейчас рассердиться ни на кого.

— И-и, дитя мое, нашел-таки время, ото сна отрывался небось, когда писал... — говорила Хадичэ и, быстро двигаясь по комнате, затворила хлопавшее на ветру окно, выключила репродуктор, напевавший какую-то песенку. И только после этого она села у окна, заправила за уши платок, чтобы услышать дорогие сердцу слова.

— Посмотри, сынок, внимательнее, не килен ли это письмо? — спросила она.

— Нет, папе, — ответил глухо Ильгизар и надорвал конверт.

Хадичэ мельком взглянула на хмурое лицо Ильгизара, но все внимание ее было сосредоточено на конверте.

— «Уважаемый Тимергали-абзы, Хадичэ-апа и верная подруга Газиза...» — прочитал Ильгизар.

Хадичэ оторопело протянула обе руки к письму и отдернула их обратно.

— Погоди, дитятко... От кого же оно? Что это?.. — Она задыхалась. Но, видно решив покончить с сомнением, прошептала: — О, аллах... тебе вручаю... Читай, Ильгизар!

— «...Мы долго мучились, не зная, как начать это письмо. Руки не брали пера, не было слов... Опустела наша землянка. Еще утром нас было трое, а сейчас вот только двое. Потому и пусто у нас в землянке, потому и неуютно...

Дорогие наши! Вы близки нам, словно родные. И мы верим, что в дни тяжелых испытаний будете стойки, как стоек весь народ нашей отчизны. Наш друг Газиз, который был нам дороже жизни, с которым спали под одной шинелью, с которым делили каждый кусок, — наш комиссар Газиз, геройски сражаясь за великую Родину...»

Голос Ильгизара осекся, губы задрожали, и он, вскрикнув, упал головой на стол.

— Мама, брата убили!

Хадичэ побелела. Судорожно выпрямившись, она ощупывала бессильными трясущимися пальцами край стула. Старчески опущенные углы рта дрожали скорбно и жалко. С посиневших губ чуть слышно срывалось:

— Ой, сынок мой! Ой, дитятко мое! Ой, сердце мое!..

Хадичэ протяжно застонала. Она не могла плакать.

Казалось, душившее ее горе иссушало до дна слезы, и если она сейчас заплачет, то — кровью, а не слезами.

Ильгизар не в силах был поднять головы и плакал навзрыд, повторяя: «Абы, абы...» Его детское сердце, еще не испытавшее настоящего горя, теперь, когда оно безжалостно обрушилось на него, билось, будто птенчик, попавший в силки.

Они не слышали, как скрипнула дверь и в горницу вошли Тимери и Нэфисэ.

— Мама!..

Горький оклик невестки больно рванул материнское сердце и вернул к жизни Хадичэ. Она потянулась к Нэфисэ дрожащими руками, и на глазах ее показались первые слезы.

— Доченька, милая... Осиротели мы... — простонала она и заплакала, всхлипывая, как ребенок.

Нэфисэ хотела что-то сказать, но подступивший к горлу комок не дал ей выговорить и слова. Прижавшись друг к другу, они молча плакали.

Тимери быстро подошел к столу и судорожно схватил письмо, но тут же выронил его и шагнул к старухе.

— Перестань, мать, прошу тебя, перестань...

Когда Тимери узнал в поле о гибели сына, он сразу не смог осмыслить происшедшее. Разум отказывался понять эту страшную весть, сердце не воспринимало такую несправедливость. Но слезы сострадания на глазах у посторонних женщин заставили его сразу побледнеть. Он кинулся немедля к лошади и помчался в деревню, словно мог предотвратить что-то надвигавшееся, неотвратимое.

Тимери любил Газиза не только как отец, в его чувстве к сыну было еще и огромное уважение: ведь Газиз по всему району слыл человеком и умным и ученым; к его мнению прислушивались не только здесь, в своих краях, но и повыше. И будущее вот этой родной земли Тимери связывал с именем Газиза. Старик был уверен, что сын прославит ее большими делами, ожидал, что и на фронте он отличится своими подвигами. Видно, потому он и не допускал мысли, что с сыном может что-либо случиться.

Безудержный плач Хадичэ и всхлипывания невестки рвали сердце на части. Тимери метался по горнице, не зная, куда себя девать, как загасить огонь, пожиравший его. Он корчился от ярости и отчаяния, хрипел, гневно потрясая сжатыми до боли кулаками.

— О-о! Своими бы руками... вот этими руками разорвал бы их на части... Молодость бы мне!

Он не мог больше оставаться в избе. Ему было тесно здесь. Рванув дверь, Тимери выбежал во двор и, сев на лошадь, ускакал в поле.

7

На улице уже стемнело. Временами доносились редкие раскаты грома. Крупными каплями бил в стекла дождь. В доме, как после выноса покойника, стояла гнетущая тишина. Изредка заходили соседи или родственники погоревать, поплакать вместе.

Заглянул по дороге с поля и старый Бикбулат — отец Нэфисэ. Его ссутулившееся короткое туловище вроде стало еще ниже. Он постоял у порога, повздыхал и спросил хмуро:

— Что же, значит — правда?

Его вопрос показался неуместным. Нэфисэ тяжело поднялась и, зажигая лампу, ответила слабым голосом:

— Да...

Бикбулат поглядывал на стул у печки, как бы соображая, следует ли ему пройти и сесть. Наконец, решив, видно, что не подобает свату в такое время поворачивать от порога, снял шапку, вытащил из нее тюбетейку и, надев на голову, уселся. Он сидел в глубоком молчании, уставившись в пол маленькими глазками.

Бикбулат никогда не слыл человеком мягкосердечным. Но даже его тронула съежившаяся у окна Хадичэ, потерявшая сразу и живость и осанистость. Кольнуло старика и болезненно осунувшееся лицо дочери, опухшие веки. «Ведь была такая крепкая, никогда слез не пускала! — подумал он о дочери и подосадовал: — Уж ей-то можно бы и не убиваться!»

Хоть и считал Бикбулат, что пошла Нэфисэ в своего брата Сарьяна — непокорная, как и он, — но были у него свои думки насчет дочери.

Он вынул коротенькую трубку и долго набивал ее. Потом зажал ее в зубах и снова опустил голову. Время от времени он чуть подергивал клочкастыми бровями, как бы не давая им окончательно прикрыть угрюмые глаза, пошевеливал растопыренными на коленях короткими волосатыми пальцами, двигал губами. Казалось, вот-вот старик заговорит, но он все молчал, лишь стул поскрипывал под ним. И только перед уходом, у самого порога, Бикбулат сказал:

— Знать, на горе и родился он...

Ночь тянулась бесконечно долго. Ильгизар, умаявшись, забился в угол кровати и уснул.

А сердце матери все ныло и ныло. Хадичэ казалось, что там, внутри, у нее что-то медленно тлеет и не горячее дыхание вырывается из губ, а горький чад печали.

Она сидела у окна, погрузив глаза в черноту нескончаемой ночи, и иногда ей чудилось, что вся она исчезает в этом мраке, что осталось только неизбывное горе и оно будет терзать ее и сегодня, и завтра, и вечно.

В минуты, когда прояснялось сознание, она представляла себе Газиза живым, смотрела в его смеющиеся глаза, слышала его голос. Бывало, объездит колхозные поля и по дороге в район заглянет домой, окликнет ее ласково-ласково: «Мама!» А в день проводов на фронт сколько она ни сдерживалась, а все же заплакала. Тогда Газиз подсел к ней, обнял за плечи. И так хорошо говорил он с ней тогда.

«Мама, — сказал он, — ведь ты у нас умная! Подумай сама: фашисты ворвались в нашу страну, убивают наших людей, сжигают города и села. Нужно ведь изгнать врага? Ну, а если я не пойду, мой сосед Султан не пойдет, также и другие, кто же воевать будет?.. Может, некоторые из нас и не вернутся... Ведь это война, мама...»

Какая мать станет в такие дни удерживать сына, уходящего на фронт? Но разве материнское сердце не предчувствует беды, подстерегающей ее дитя!

С Волги доносится протяжный тоскливый гудок парохода. Хадичэ сидит не двигаясь. Она не стонет, не вздыхает. Но другое, испепеленное тем же огнем сердце, словно услышав звук капнувшей слезы, отзывается из-за перегородки, спешит к ней.

Невестка обнимает Хадичэ и, хотя не верит сейчас в силу слов, пытается утешить ее, а может, и себя.

— Мама, — шепчет она, — не мы одни, весь народ горе принял. Не скорби так, мама... Кто знает, может, еще...

«Может, еще вернется», — хочет сказать Нэфисэ, но, вспомнив, что в письме слишком подробно описано, как умер Газиз и где похоронен, припадает матери на грудь. Так сидят они — осиротевшая мать и овдовевшая жена. Горячие слезы постепенно растворяют тяжелый сгусток горя, и оно утихает немного. Надолго ли?

Уже давно перевалило за полночь и дождь перестал. Запели, захлопали крыльями петухи. Осторожно стукнула в окно мокрая рябина.

Нэфисэ широко распахнула окно. Далеко-далеко, расцветив алым кромку неба, занималась заря. Стояла такая тишина, что было слышно, как падают капли дождя, повисшие на взбухших почках дерева. Нэфисэ вдохнула свежий утренний воздух, всхлипнула, как ребенок, и подошла к портрету мужа. Большие серые глаза, чудилось, смотрели на нее с состраданием и были печальны. Но все же Нэфисэ видела в них отражение радости и счастья прожитых вместе дней. Три месяца была она женой Газиза, всего три месяца, и они пролетели, как три дня. «Вот как быстро расстались мы, Газиз! Как в сказке: луна подарила, солнце позавидовало... Падучей звездой сверкнул ты и погас... Прощай, умница мой! Прости, дорогой!..»

А Хадичэ все еще сидела у окна.

— Мама, приляг, милая...

— Какой уж тут сон?!

В предутренней тишине отчетливо слышно было, как открывают ворота, как кто-то выехал на лошади со двора.

— Сам-то так и не вернулся! Где-то он мается, бедняга! Тяжело ему...

Хадичэ, кажется, захворала. Невестка стояла над ней, не решаясь идти в поле.

— Мама, как себя чувствуешь? Идти мне или остаться с тобой?

Свекровь кивком головы дала понять, что она может идти.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Особенно тяжко было им в первую неделю.

Хадичэ почти перестала разговаривать. Она безучастно бродила по дому или подолгу сидела, уставившись в одну точку. Бывало, уходила из дому на огороды, а оказывалась на лугу. Она забывала названия вещей, не сразу вспоминала имена близких.

А Нэфисэ плакала ночи напролет, все думала о Газизе. Перед ней вставала картина боя. В дыму, в пламени пожарищ ведет в атаку своих солдат Газиз... Сердце Нэфисэ сжималось от боли. Товарищи писали, что это была пятая атака за день. Даже когда пулеметной очередью прошило ему грудь, он еще продолжал какую-то долю минуты бежать вперед...

Великой души человек был ее Газиз!

Подумает Нэфисэ об этом — и защемит у нее сердце. Кажется ей: не умела она при жизни ценить его, на большую его любовь не отвечала с такой же горячностью. «Что думал он в последние минуты? Не унес ли в сердце упрека?»

С первым проблеском зари, с первой приветной песней жаворонка бежала Нэфисэ в поле. Там вместе с ночной мглой рассеивались ее тоскливые думы, там в работе находила она утешение.

Только вот последнее письмо Газиза еще раз и с новой силой потрясло Нэфисэ.

Однажды к ним в поле приехал секретарь райкома Джаудат Мансуров. Он оставил лошадь на бригадном стане и, твердо ступая, прошел прямо к Нэфисэ.

— Ну как дела, Нэфисэ? — спросил Мансуров, проведя рукой по зачесанным назад густым с сильной проседью волосам. Его голубые глаза смотрели на нее прямо и с участием.

Нэфисэ сразу поняла, что он подразумевает ее личные дела. Это глубоко тронуло ее.

— Дела?.. Ничего, Джаудат-абы. Здравствуйте!

— Здравствуй... Как идет работа? Справляетесь? — Мансуров подумал, что не следует сейчас касаться больного вопроса, и повел разговор только о севе. Оглянулся кругом, прикинул глазом. — Если все это — твое хозяйство, то вы порядочно поработали.

— Три четверти уже засеяли, Джаудат-абы. Рассчитываем дня через два закончить.

— Рассчитываете или уверены? Это ведь разные вещи!

Нэфисэ вскинула голову:

— Поняла, Джаудат-абы... Нам нельзя только рассчитывать. Кончим в два дня. Уверена!

— Вот это другое дело. Это твердое слово. Ты думаешь, почему я так расспрашиваю? Бывают такие руководители, которые наобещают что угодно: и сев рано закончить, и урожай высокий взять, и на трудодень по полпуда зерна выдать. Да, да! Не так уж их много, но еще встречаются. А что потом выходит? Смотришь, ни одно обещание не выполнено. Значит, работу организовать не сумел и колхозников обманул. Скверная это привычка. От старого еще осталось, от неуважения к народу. Это вот роняет авторитет не только горе-руководителя, но и наш... мешает расти колхозам.

— Совсем вроде нашего Сайфи...

— Да, вроде... Я вот к чему все это говорю: за вашим с Наташей соревнованием следит весь район. Сумеете организовать работу — станете примером для всех семидесяти колхозов района, пойдете в первых рядах борьбы за хлеб. А быть на передовой линии во время войны — это большое дело, Нэфисэ, большая честь! Вот чего ждет от вас район.

Нэфисэ стояла перед ним взволнованная, то заплетая и расплетая кончик косы, то поправляя оборку фартука.

— Спасибо! Большое спасибо за доверие, Джаудат-абы. Мы будем стараться.

— Давай пройдем к пшенице, — сказал Мансуров, поглядев на часы. — Говорят, это твой любимый участок.

— С удовольствием покажу, если у вас есть время.

Нэфисэ хотелось искренно, по душам поговорить с Мансуровым. До войны секретарь райкома частенько заезжал к Газизу, подолгу сидел в садике, беседовал с ним о чем-то, иной раз они даже спорили между собой.

Мансуров приехал к ним на следующий же день после получения известия о гибели Газиза. Он привез с собой и врача: видимо, прослышал о болезни Хадичэ.

Мансуров и Нэфисэ пошли друг за другом по узенькой тропке, проложенной в мягкой, вспаханной земле, к участку пшеницы. Гюльсум засеяла поле лишь несколько дней тому назад, и пшеница еще не проросла. Мансуров с удовольствием смотрел на бессчетные борозды, пролегшие от края широкого поля. Потом он опустился на колено, выкопал пальцами несколько зерен из земли и внимательно рассмотрел их, перекатывая на ладони. Легко поднявшись, он вытер пальцы платком и обратился к Нэфисэ:

— Ты обещала снять с этой земли по сто сорок пудов. Верю, что сдержишь слово. Но все же мне хочется узнать: каким образом? На что ты больше надеешься: на силы небесные или на свои?

— Прежде всего мы надеемся на силы свои и советской агрономии, а потом уже на самую землю. А будет ко времени — и небесные силы используем, — улыбнулась Нэфисэ и начала рассказывать, как работает ее бригада.

Мансуров слушал ее с все возрастающим интересом, словно знакомился с ней впервые. В синем платье, с засученными по локоть рукавами, в легких ботиночках, Нэфисэ стояла перед ним спокойная и уверенная. Белый с голубыми крапинками платок был низко опущен на лоб и еще более оттенял черноту ее разлетных бровей и длинных густых ресниц. Янтарные бусы, красные капельки сережек на мочках ушей, белый передник, обшитый оборкой не только внизу, но и на плечах, — все говорило о привычке к одежде ладной, красивой. В прямом и чистом взгляде широко раскрытых глаз Нэфисэ, в гордом повороте головы, а главное, в смелости суждений Мансуров чувствовал непреклонность характера этой женщины.

От его пытливого взора не скрылось и то, что Нэфисэ посреди разговора вдруг тревожно опускала голову и в этот миг в ее глазах мелькало выражение тоскливого беспокойства. Понял Мансуров: тяжело ей, но справится сама с горем. Ни к кому не пойдет за помощью. Он бесконечно радовался, что в гвардии молодых талантливых людей, которых он с первого дня пребывания в районе подбирал, как камни-самородки, прибавился еще один солдат. Он слушал Нэфисэ, не пропуская ни одного слова, и думал о ее будущем, о том, что надо дать широкий простор и верное направление ее стремлениям.

— Так... — Мансуров смотрел на нее пристально, словно хотел прочесть что-то еще новое для себя в выражении ее лица. — Так... Значит, тебя не удовлетворяют нынешние урожаи? Правильно я тебя понял?

— Да, урожаи наши малы. Брать по шестьдесят, по семьдесят пудов с гектара стыдно. Особенно сейчас, в военное время.

—Гм... Это ты хорошо говоришь, Нэфисэ. Ну что ж, работай!.. Райземотдел тебе поможет, с ним и посоветуйся.

— Советоваться, конечно, нужно, и будем... Только райземотдел часто всему району одно и то же советует. А ведь даже в нашем колхозе семена разные, почва на участках разная. В одном месте она, как говорится, кислая, в другом — пресная; здесь структурная, а рядом — одна пыль. Все это надо учитывать.

— Значит, хочешь делать все по-своему?

Нэфисэ чувствовала, что секретарь райкома расспрашивает ее не из простого любопытства, что он серьезно и глубоко заинтересовался ее работой.

— Да, Джаудат-абы. Скажу по секрету — есть у меня мечта. Вот Мичурин. Какие только не выращивал он плоды! Удивительно ведь, Джаудат-абы! Он приказывал дереву: «Ты вырастишь мне плоды такой-то формы, такого-то размера, такого-то вкуса!» Природа сначала противилась, делала наперекор ему. А Мичурин все-таки добивался своего. Ведь интересно, Джаудат-абы?.. Вот и я мечтаю о том времени, когда мы пойдем на Яурышкан или на другое поле и скажем: вырасти нам такую-то пшеницу, и чтобы урожай был не меньше трехсот пудов, и чтобы созрела она к такому-то сроку!..

Мансуров улыбался, довольный бесхитростными, душевными словами Нэфисэ. Он хотел было сказать ей: «Ты, кажется, собираешься продолжить дело Газиза?» — но сдержался. Нет, эта женщина не захочет идти проторенной дорожкой. Может быть, и споткнется, и ошибется, но пойдет своим путем. Секретарь райкома ценил людей творческих, которые в любое дело, пусть даже в маленькое, привносят свое, новое. Им он готов был иногда и промахи прощать.

— Ладно, — протянул он ей руку, — желаю тебе тысячи удач! Мы еще увидимся... часто будем видеться. С трудностями столкнешься, советуйся с Айсылу, а то и мне позвони.

— Большое спасибо, Джаудат-абы!..

«Отдать ей сейчас? — нащупал он письмо в кармане. — Не рано ли? Не разбередит ли оно ее горе?»

Мансуров поднял испытующий взгляд на Нэфисэ и сказал решительно:

— У меня есть к тебе аманат[25].

Нэфисэ смотрела на него выжидающе. Мансуров вынул из кармана пакет.

— Газиз давно уже прислал мне это письмо. Я спрятал его. Думал, кончится война, приедет Газиз, и я верну его ему обратно. Получилось иначе. — Он опустил голову. — Если этим письмом я задену рану в сердце, прости меня, Нэфисэ. Он просил передать его тебе, в случае... гибели на фронте. Я не мог не выполнить последнюю волю моего друга.

Адрес на конверте был написан крупными косыми буквами. Рука Газиза, знакомые буквы.

Увидев побелевшее лицо Нэфисэ, Мансуров пожалел, что поторопился. Но она быстро овладела собой и даже улыбнулась чуть приметно, словно извинилась за свою минутную слабость.

— Спасибо вам, Джаудат-абы...

Едва дождавшись обеденного перерыва, Нэфисэ села под старой липой неподалеку от полевого домика и достала письмо. Сердце у нее бешено колотилось, руки дрожали.

«...Возможно, это будет моим последним приветом, моим последним прощаньем с тобой, — читала Нэфисэ. — Если меня не станет, ты будешь скучать, может быть, и тосковать по мне (я знаю, ты ведь начинала меня любить!). Мне радостно так думать, любимая, очень радостно. Ты удивляешься: как могу я спокойно писать об этом? Не думай, что я приготовился к смерти. Нет, нет! Я буду крепко держаться за жизнь, зубами и ногтями вгрызусь в нее. А все же, к чему обманывать себя? Моя смерть очень и очень возможна. И нет в этом ничего странного — я каждую минуту нахожусь под огнем. Я — коммунист, комиссар и, бывает, по десяти раз на день иду со своими бойцами в атаку.

Ты знаешь, как хороша, как светла была жизнь в нашей стране! Как радостно было нам жить с тобой, окрыленным одними мечтами, одними стремлениями! Но если придется умереть, у меня на душе не будет и капли сожаленья. Я умру за Родину, за ее освобождение, за ее будущее. Умру уверенный, что моя кровь приблизит гибель врага. Дорогая Нэфисэ, я уже перешел ту грань, когда смерть вызывает страх.

Я не пытаюсь утешить себя всякими «возможно»... Считаю, что не имею права думать только о своей жизни, о своем счастье. Я стыжусь думать об этом, моя совесть с этим не мирится. Одного только хочу: если умереть, то не напрасно, а отомстив врагу, уничтожая, сметая его...

Тебя, самого любимого и близкого мне человека, прошу: пусть моя смерть не разрушит твоей жизни! Ты живи, иди вперед, осуществляй свои хорошие мечты! Трудись! Не за себя только, но и за меня, и за свет будущих дней, за грядущее счастье юных поколений трудись! Придет время — мы победим, и каждый день нашей страны будет отмечен цветеньем, радостью без конца. И я не хочу, чтобы ты в дни всенародного ликованья жила горестной вдовой. Нет, не хочу! Не хочу, чтобы память обо мне тяжким камнем повисала на твоих ногах, омрачала цвет юной жизни, который только начал раскрываться. Выходи замуж, когда захочешь и за кого захочешь.

Я очень люблю тебя, свет очей моих, больше жизни люблю. Каждая твоя улыбка, каждое ласковое слово были для меня несказанной радостью. Ты дала мне большое счастье. За это счастье, за три месяца жизни с тобой спасибо тебе, Нэфисэ. Спасибо, любимая.

Ну вот и все. Сейчас мы расстанемся с тобой.

Прощай и прости меня. До последнего вздоха твое светлое лицо будет передо мной.

Газиз».

Мэулихэ увидела, что Нэфисэ с письмом в руках сникла, уронив голову на грудь, и подбежала к ней:

— Господи, что же это? Одно горе за другим, одно за другим... Кто же это выдержит? Ведь не каменное у человека сердце...

2

Джаудат Мансуров, секретарь райкома, шагавший сейчас по опушке леса, был одним из представителей молодого поколения, которое выросло вместе с Октябрем. В юной памяти этого поколения еще стоял зловещим пугалом красномордый, пьяный урядник; на неокрепшие плечи этой молодежи тяжким испытанием легли одна за другой две войны, разруха, голод. Но этому поколению было суждено пережить и годы великого счастья, о которых с благоговением будут передавать легенды из века в век. Оно, это поколение, видело и слышало великого Ленина. Оно, это поколение, очищало Россию от белобандитов и интервентов. Это они в одном строю со старыми большевиками выбивали из рук озверелых кулаков обрезы и топоры, боролись против националистов, всякого рода «левых» и «правых». Это они на месте старых крестьянских клетей ставили первые колхозные амбары. Они первыми садились на тракторы; в диких полынных степях воздвигали первые гиганты индустрии. Из их среды вышла новая плеяда политических руководителей, из их среды вышли нынешние инженеры, ученые, писатели, музыканты. Наконец настало такое время, когда они вместе с сыновьями пошли с оружием в руках на фронты Великой Отечественной войны.

Джаудат Мансуров с лихвой испытал все то, что выпало на долю его поколения. Вихрь революции подхватил его еще не оперившимся птенцом и закружил в своем огненном водовороте.

Было ему тогда пятнадцать лет.

Отца назначили на новую работу, и вот они отправились в дорогу. Впереди на коне, в кожанке и кожаной фуражке, с наганом в кобуре и шашкой на боку ехал отец. На подводе сидела мать, прикрывая маленького сына от осеннего ветра, рядом с ней — Джаудат.

Они долго ехали березняком, наконец добрались до села, раскинувшегося на берегу реки. Вдруг у самой околицы из крайней избы выскочил мужчина в шинели и замахал руками:

— Стой, товарищ! Стой! В соседней деревне — белые, а у нас кулаки поднялись. Заворачивай обратно!

— А ты кто? — спросил отец.

— Член сельсовета.

— Почему же вы не скрутили кулаков? Соберите бедноту, фронтовиков!..

— У нас оружия нет...

Отец задумался.

— Дай мне двух-трех человек, пойдем в соседнюю деревню. Там и возьмем.

Но в эту минуту откуда-то выскочили люди и повисли на конях. Вокруг подвод замелькали топоры, обрезы, винтовки. Кое у кого под бешметами виднелись армейские сапоги.

— Это что за большевик? Откуда? Зачем приехал?

— Не видите, что ли, это же комиссар!

— Хватай его! Хватай!

Джаудат мгновенно вскочил на ноги. Ага, вот сейчас отец покажет им!

Так и получилось сначала. Отец крикнул что-то страшное для бандитов, и они, оглядываясь по сторонам, начали отходить. Пытавшийся предупредить их мужчина вскочил на подводу. Путь лошадям на миг был открыт, и они, свернув в переулок, помчались на луг.

Член сельсовета торопил:

— Скорее переправляйтесь через речку! Я приведу подмогу.

Но тут их догнал чернобородый всадник в шинели и серой папахе. Он то и дело оборачивался назад и звал повстанцев следовать за ним.

— Не вышло! — закричал член сельсовета. — Опоздали.

Отец взял с подводы винтовку и протянул ему:

— Вот, брат, единственная. Что бы ни случилось, будем вместе.

Потрясая саблями и вилами, окружали их кулаки. Чернобородый выстрелил, и тут же захлебнулся в крике братишка Джаудата. Потом упала мать. Сверкнула шашка отца — и чернобородый свалился с коня. Повстанцы дрогнули. Воспользовавшись этим, отец быстро положил тело матери поперек седла и стал переправляться через реку. Длинные косы ее свешивались в воду, безжизненно качались руки. Джаудат схватил уже мертвого братишку и тоже бросился к реке.

Отец не успел спешиться, как грянули выстрелы. Конь под отцом повалился. Джаудат в отчаянии кинулся к нему.

— Папа! У тебя кровь на шее!

Тяжело ворочая языком, отец прохрипел:

— Беги, сынок, хоть ты останешься в живых... Не забывай отца... вон туда... туда беги...

Джаудат с плачем побежал к кустарнику, но в ту же минуту повернул обратно. Разве мог он оставить своих родных? Джаудат выхватил наган у отца, дрожа всем телом и рыдая, попытался выстрелить, но его тут же кольнуло в бок, и он сразу осел.

Когда мальчик открыл глаза, он увидел около себя старика с белою бородою. Старик в холщовом переднике сидел на низкой колоде и плел лапти, мурлыча под нос протяжную убаюкивающую песню. Джаудат долго лежал, не понимая, как и когда он попал в эту тихую избу. Он разглядывал доброе лицо старика, его седые, коротко остриженные волосы под тюбетейкой и лоб, изборожденный морщинами до самых волос. Потом взгляд его упал за окно. На улице была уже зима. Чуть шевеля мохнатыми от снега ветвями, поскрипывали деревья.

Лицо старика засветилось, когда он увидел открытые глаза Джаудата.

— Ай-хай, сынок, — протянул он, хлопнув лаптем по колену, — долго же ты спал! А я жду не дождусь, когда ты проснешься! Лег осенью, а сейчас, глянь, уже зима пришла.

Он сидел, пошевеливая узловатыми пальцами, улыбался Джаудату бесцветными старческими глазами, и казалось, из добрых этих глаз, даже от белой бороды исходит тепло и ласка. А Джаудат лежал неподвижно, потом снова терял сознание. Но даже в забытьи мальчик чувствовал рядом с собой заботливого старика и, открывая глаза, всегда встречал устремленный на него выжидающий взгляд.

Постепенно Джаудат стал думать, что этот старик — его родной дедушка. Он был уверен, что старику известны все его муки, что знает, как погибли его родные, может, он и похоронил их. Сам старик ни словом не обмолвился об этом, только однажды сказал:

— Вот так-то, сынок! Поправляйся! Придет время, вырастешь, будешь храбрым, как твой отец. Будешь полезным народу человеком...

На воле, за окном, шумят деревья. Шумят и стихают. А седой старик, словно вторя им, тихо рассказывает что-то.

Иногда Джаудату кажется, что все это происходит в сказке. И дед представляется ему тем мудрым кудесником, который встречает богатыря на перекрестке семи дорог и одаривает его чудодейственным платком и волшебной палочкой. Иной раз дед рассказывает ему о лесных тайнах, о хищных зверях, о целебных травах. Тогда чудится Джаудату, что качаются над ним красные гроздья рябины, он чувствует аромат цветущей черемухи, на глазах у него зреют ягоды ежевики; он слышит грустное кукованье кукушки, воркованье лесных голубей...

Когда голова окончательно прояснилась, Джаудат увидел себя в палате городской больницы. Видно, дед и привез его сюда. И каждый раз, когда открывалась дверь, мальчик с нетерпением ожидал, что вместе с врачом в палату войдет и белобородый добрый дедушка в черной тюбетейке набекрень.

Позже Джаудат легко нашел могилу родителей и брата. Была она заботливо огорожена деревянной изгородью, и колыхалась на ней молодая поросль тала. Искал он и деда. Стариков, похожих на него, с добрым сердцем, с лаской в глазах, оказалось очень много в Татарстане, только того самого деда нигде не было.

Может, все это было плодом больного воображения мальчика. Но ведь он помнил даже цвет пуговиц на рубашке у старика, помнил каждую морщинку на его лице, слышал ласковый голос. Он видел висевшие на стене избы гроздья сухой рябины, ветки черемухи со сморщенными бусинками ягод. На всю жизнь запомнил он аромат золотистого меда на мягком ноздреватом хлебе, ощущал его вкус на губах...

Навсегда запечатлелся в душе Джаудата Мансурова светлый образ этого старого человека из народа. И всегда при слове «народ» в его глазах прежде всего возникал облик этого старика.

3

Еще немало тягостных испытаний перенес в жизни Джаудат. Были еще бои, были ранения, если не от пуль, так от острого кулацкого ножа. Но ничто не помешало ему войти в жизнь человеком жизнерадостным, влюбленным в труд, в могучую природу, а главное, в созидательные силы советского человека.

Джаудат рано научился ненавидеть старую жизнь. Комсомол и партия открыли ему глаза на многое. Партийная школа помогла выработать твердые убеждения, научила отличать не только красное, белое, зеленое, но распознать красноватое, зеленоватое и всякого рода иные оттенки.

Долгие годы был потом Джаудат Мансуров на комсомольской и партийной работе, а за несколько лет до начала Великой Отечественной войны приехал в этот волжский район, где его избрали секретарем райкома.

Джаудат Мансуров никогда не довольствовался лишь делами сегодняшнего дня. Потому и планы райкома он строил, заглядывая далеко вперед: какова перспектива района? В каком направлении должна развиваться его экономика и культура?

Некоторые работники районного аппарата, самодовольные верхогляды, жившие от кампании к кампании, люди, вся деятельность которых умещалась в пятидневной сводке, встретили с усмешкой нового секретаря райкома. В ответ на его настойчивые вопросы немедленно посыпались цветистые фразы:

— «Культурная революция получила у нас такой широкий размах!.. Народ поднялся на небывалую высоту... Колхозники окончательно оседлали высокую агротехнику... Получают по сто пятьдесят пудов хлеба... Племенной скот, птица!..»

Действительно, были в районе одна-две бригады, добившиеся такого урожая, но ведь в среднем по району в иные годы урожай не превышал шести-семи центнеров с гектара. Многие колхозники, если дни в межень предвещали засуху, все еще, вздыхая, поглядывали на небо. Случалось, затевали даже оставшееся от языческих времен веселое игрище — «дождеван», обливали водой прохожих, надеясь, что этим умилостивят небо...

Мансуров с первых же дней стал сам бывать в колхозах. Прихватив с собой землеустроителей, агрономов или зоотехников, он неутомимо шагал по полям, лесам, лугам; заставлял их измерять, делать расчеты, брать пробы почв. Ходил с фермы на ферму, разглядывал породистый скот, давал советы. Его частенько можно было видеть на уроках в школе или беседующим со стариками о разных житейских делах. Он без всякого стеснения заходил в любую колхозную избу. И никто не чуждался его: через несколько минут он уже сидел со всей семьей на саке, пил чай и вел дружеский разговор. Его интересовало все — от выводка гусей под саке до вопроса о том, сколько человек из их колхоза получило высшее образование.

Добрые начинания нового секретаря скоро дали себя знать. Район стал выполнять планы и вскоре был причислен к передовым. В колхозных стадах появился невиданный до того породистый скот. На пустырях зазеленели молодые сады. От районного центра в четырех направлениях побежали мощеные дороги. В самом Якты-куле в нескольких колхозах заработали электростанции, кое-где появились кирпичные заводы.

Вместе с колхозами богатели и сами колхозники.

Но как? Вопрос этот был немаловажный. Рос достаток, а они держались старинки. Одежду шили по-дедовски, избу ставили, как сто лет назад, делили ее только на горницу да малую половину. Потолок был низкий, окна маленькие, пазы меж бревен лохматились паклей, давая приют сонмищу тараканов. Посреди избы громоздилась печь, на которой вечно сушились валенки и всякое тряпье. А по полу, задрав хвосты, носились теленок да козлята. Правда, не в диковинку были швейные машины, патефоны, радиоприемники, но в целом культура была невысокая.

Значит, недостаточно планировать только экономику района, нужно еще строить и быт колхозника, вывести его из-под темного навеса старины на широкую светлую дорогу.

Бюро райкома слушало теперь наряду с другими вопросами и такие, как архитектура колхозной деревни или социалистическая культура в быту колхозника. В колхозы то и дело наезжали инженеры, архитекторы, художники. Созывались совещания, и на них спорили о том, какие строить колхозные дома, сколько должно быть в них комнат, сколько окон, не пора ли отказаться от соломенной кровли и нельзя ли самим производить черепицу, не пора ли колхозникам начать строить каменные дома.

Большие, широкие задачи стояли перед районом. Но началась война...

Мансуров шел, посвистывая, по опушке леса. Неунывающий, не поддающийся, казалось, трудностям человек, он только сам знал, каково руководить во время войны районом. Прошлым летом в деревне остались лишь женщины, старики да дети. Он должен был предвидеть, не допустить, чтобы в сердца людей вселилась растерянность. А он не учел всего, что нужно. И вот впервые за многие годы район задолжал, недодал государству хлеба.

Дни и ночи работал Мансуров, преодолевая тысячи трудностей. И когда ему становилось невмоготу и уже хотелось крикнуть: «Нет больше сил!» — перед ним вставали идущие на смертельную битву советские воины, и он твердо говорил: «Надо выдержать, надо, надо!..»

Напряженный труд, бессонные ночи оставили на нем свой след. Две глубокие морщины прорезали лоб, серым налетом покрылась голова. Но где бы ни появлялся этот крепко сбитый, широкоплечий человек, повсюду вместе с ним приходили уверенность, непоколебимость, и люди спокойнее смотрели будущему в глаза.

Как всегда, свои силы Мансуров черпал на колхозных полях, в людях труда. И теперь, когда он смотрел на усердие подростков, идущих рядом с бороной, на умудренных стариков, измеряющих пашню, на розовощеких девушек, успевших посмуглеть на вешнем ветру, он знал — вот его армия!

С ними он должен победить!

4

Не успел Мансуров отойти от участка Нэфисэ, как увидел странный обоз: в телеги были запряжены разномастные коровы. А все шествие вел величавый пегий бык. За ним, помахивая вожжами, шла рыжеволосая девушка в сапогах и в защитной гимнастерке, подпоясанной ремнем. Мансуров сразу узнал в ней Гюльзэбэр. Эта шустрая девушка была одновременно и учительницей и вожаком байтиракских комсомольцев, а когда нужно было, она становилась возчиком бороновальщиком, сгребальщицей или пахарем.

Достигнув леса, Гюльзэбэр повернула подводы на пашню, к сеялкам, а сама подошла, утирая потное лицо, к Мансурову.

— Здравствуйте, Мансуров-абы!

— Здравствуй, Гюльзэбэр! — Мансуров кивнул в сторону обоза. — У вас, я вижу, начали хорошее дело. Не ты ли придумала запрягать коров?

Выражение лица Гюльзэбэр было весьма деловито. Краем глаза она следила за тем, куда и как заворачивают телеги.

— Все вместе, Мансуров-абы, — быстро ответила девушка. — Вчера к нам на комсомольское собрание пришел сам Тимери-абзы. Говорит: «Дети!» — Гюльзэбэр весело рассмеялась. — Он всегда нас так называет. «Дети, говорит, у нас лошадей не хватает, чтобы возить семена. Сев затягивается, земля сохнет. Вся надежда на вас. Помогите, дети!» Ну вот! Мы подумали, поразмыслили... Что делать? Затягивать сев никак нельзя. А у некоторых коровы уже были приучены к упряжи. Вот мы на них и решили возить семена... Хорошо ведь, Мансуров-абы?

— Хорошо, Гюльзэбэр, очень хорошо! — ответил Мансуров. — Да только ли хорошо?..

Мансуров решил про себя, что опыт этих комсомольцев следует распространить. Не полагаясь на свою усталую память, которая и без того хранила в себе множество вопросов, проектов, решений, планов, возникших за день, Мансуров, чтобы не забыть, повторил еще раз про себя: «Опыт «Чулпана» — агитпропу. Использовать на семинарах агитаторов. Дать в районную газету».

Заложив за спину руки, Мансуров зашагал рядом с Гюльзэбэр:

— Ну, как твои джигиты? Как работают ребята, девушки? Сколько прибавилось комсомольцев? — с интересом расспрашивал секретарь райкома.

Гюльзэбэр торопливо рассказала ему, сколько подростков вступило в комсомол, что делали комсомольцы в последнее время, как закончился учебный год.

— А что будем осенью делать с теми, кто окончил четвертый класс? В Аланбаш ходить далеко! — добавила она, как будто дело это требовало незамедлительного решения. И тут же перешла к вопросу о втором фронте, который, казалось, тоже ждал ее вмешательства. — Знаете, Мансуров-абы, колхозники волнуются. Спрашивают все время — почему не открывают второй фронт? И в газетах про него как-то туманно пишут.

В последнее время Мансуров все чаще слышал этот вопрос. Интересовались им старые и молодые колхозники, рабочие и служащие. И за этим вопросом Мансуров чувствовал тревогу за судьбу родины.

Гюльзэбэр шагала рядом с Мансуровым. Время от времени поправляя поясной ремень, поглядывала на седеющие волосы секретаря, и по сосредоточенному его взгляду, по подергиванию правой брови она видела, что Мансуров сильно озабочен.

— Туманно, говоришь, пишут? — заговорил он после некоторого молчания. — А как же писать иначе? Правду пишут. Этот самый второй фронт пока еще туманом окутан. Когда еще ветер подует да когда туман тот рассеется — трудно сказать...

Он замолчал и поднял глаза на Гюльзэбэр. Да, она еще очень молода. Ведь она только по книгам может знать, что нынешний наш «союзник» Уинстон Черчилль, посылающий нам сейчас дружеские телеграммы, в гражданскую войну натравливал на не окрепшую еще Советскую республику все черные силы империализма, что был он самым лютым врагом революции...

Гюльзэбэр, словно догадываясь о том, что не договорил Мансуров, выжидающе смотрела в его посуровевшие глаза.

— Нам ведь очень тяжело, Мансуров-абы. Мы же одни воюем. И они знают это. Только делают вид, что готовы помочь нам. Если бы не мы, с Англией давно уже было бы покончено. Так ведь?! А раз так, то я не пойму, дружба это или...

Мансуров усмехнулся. Нет, не так уж проста эта девушка.

— Так вот, Гюльзэбэр, — ответил он, — думаю, пока наши заморские союзнички стянут свои белые перчатки да покажутся из тумана, мы сами продвинемся достаточно далеко. Но нам с тобой, не забираясь в дебри дипломатии, следует понять одно. Где основная сила — во втором фронте или в нас? Кто воюет почти против всей фашистской армии? Мы. Кто держит фронт протяженностью в три тысячи километров? Мы. Наша Красная Армия — вот главная сила! Советская страна, ее армия, ее народ, вот мы с тобой решаем судьбу войны! — Голос Мансурова окреп. — Народ совершил великую революцию, заново перестроил страну, построил Магнитку, новые города, заводы, организовал колхозы. И сам же их отстоит с оружием в руках...

— Я верю в это всей душой, Мансуров-абы... А если второй фронт и вовсе не откроется? Если нам до конца придется одним воевать?

— Откроется. Они сами будут вынуждены его открыть.

— А когда это будет, трудно сказать?

— Это связано с нашими успехами на фронте.

Внезапно глаза Гюльзэбэр загорелись как-то по-особенному.

— Знаете, Мансуров-абы, у меня есть большая просьба. Очень большая. Отпустите меня на фронт, а? Я окончила курсы медсестер, умею стрелять из пулемета, все умею! Отпустите меня!..

— Но почему? Тебя не удовлетворяет работа здесь или есть другая причина?

Гюльзэбэр смущенно пожала плечами.

— Нет, почему же... Я с охотой работаю и здесь. Только знаете, Мансуров-абы... Там разрушают наши города и села, мучают, уничтожают наших людей, а я, коммунистка, сижу здесь, как будто это меня не касается. Нет, это неправильно. Я не согласна с этим. Как вспомню Таню, Гастелло — места себе не нахожу. Мне стыдно, Мансуров-абы.

Мансуров с любовью смотрел на девушку, ожидающую ответа от него, смотрел в ее искрящиеся глаза, на руки, по-солдатски оправляющие ремень.

Нет, Мансуров не был удивлен. Многие обращались к нему с такой же просьбой, и он считал, что нельзя резким отказом охлаждать пламенное горенье молодых сердец.

— Я понимаю тебя, Гюльзэбэр, — сказал он. — Просьбу твою исполню. Придет время, поедешь на фронт...

— Правда? Разрешите, Джаудат-абы? Отпустите?

— Да, со временем. Но ведь ты не думаешь, как некоторые, что тяжело только на фронте, а здесь легко?

— Нет, я не говорю этого. И здесь люди нужны. И здесь очень трудно.

— То, что до войны делали трое, сейчас выполняют двое. Так ведь? А может быть, и один будет работать за троих.

— Выходит так, Мансуров-абы. — Гюльзэбэр с глубоким уважением смотрела в проницательные глаза секретаря райкома и чувствовала, что никогда не сможет ему прекословить.

— Такую тяжесть твои деды, возможно, и не смогли бы поднять. А мы с тобой все преодолеем! — Мансуров задумался. — Некоторые думают, что фронт очень далек от нас. Неверно это! Неправильно думают! Вот он, фронт! — Он указал рукой на широкое поле, на бороновальщиков, плугарей... — Вот он, наш фронт, хлебный фронт! Днем и ночью наступают на тебя враги. Кто они, эти враги? Страх! И порожденная страхом растерянность! Это самые страшные наши враги. И еще — трудности войны. А потом — расхлябанность, беспечность, несознательность. Готово ли твое войско к бою? Много ли у тебя бойцов? Достаточно ли они вооружены?

— Мое войско? — улыбнулась Гюльзэбэр и принялась считать, загибая пальцы: —Четырнадцать комсомольцев — раз. Вся деревенская молодежь — два. Потом — солдатки, жены фронтовиков, дедушки, бабушки, пионеры.

— Ого, вон какая сила! Пока воюй вместе с ними, родная! Пусть каждый твой джигит, каждая девушка болеют душой за свой колхоз, за свою родину! Трудятся ради нее! И тебе не страшен будет никакой враг... Договорились?

Гюльзэбэр протянула ему руку:

— Договорились. Спасибо, Мансуров-абы, за совет. Можете надеяться на меня, — сказала она твердо и побежала, размахивая руками, к подругам.

Мансуров любовно поглядел ей вслед и направился к стану — крытому соломой домику в два окна, уютно прикорнувшему на опушке леса. Там его ждали Тимери и Айсылу.

— Ну, как живет наш «Чулпан»? — спросил он, крепко пожимая им руки.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Мягкая, поросшая травой лесная тропинка то вбегала в тень развесистых лип, и налитые зеленью листья ласково касались лица и плеч Зинната, то выбиралась на веселую полянку, где осины радостно трепетали листьями, словно хлопали в ладоши. Временами Зиннат останавливался посреди дороги и, жадно вдыхая пьянящий запах березового сока, слушал неумолчный гомон птиц.

А птицы, словно приветствуя его, пели кругом — и на деревьях и в кустах по обеим сторонам дороги. Не успевали умолкнуть одни, как запевали другие. Совсем рядом перекликались скворцы, посвистывали, прыгая с ветки на ветку, синицы в кокетливых зеленых нарядах, ворковали лесные голуби. Где-то тосковала кукушка. А соловьи заливались такими трелями, что казалось, будто с веток падают звонкие стеклянные орешки.

До Байтирака уже оставалось недалеко. Вон в просвете между деревьями видна прогалина — это поляна Муратая. А там перейти речушку — и сразу начнутся пашни...

Зиннат рос единственным сыном у матери. Отец его Асылгарей, работавший грузчиком, умер в один из своих отъездов на какой-то дальней пристани. Мать одна воспитала Зинната и старшую дочь Юзлебикэ.

Девочка росла смелой, бойкой. Учение не очень давалось ей, зато всякое другое дело горело у нее в руках. К семнадцати годам она, никого не спросясь, не советуясь ни с кем, вышла замуж; прямо с посиделок пошла в дом к Бикбулатову сыну Тарифу. Стала хорошей хозяйкой и матерью. Что ни год, рожала ему здоровых, крепких детей.

А Зиннат был совсем другой. Мягкий, мечтательный, он рано пристрастился к музыке. Когда этот темнорусый мальчик начинал играть протяжные татарские мелодии, и стар и млад слушали его точно завороженные.

Зиннат рос баловнем у своей матери. Она видела в нем живую память о муже и нежила своего «единственного» да «младшенького». Когда в парне признали гармониста, его стали «нежить» и девушки. Клубные вечера без него не начинались. На пирах он сидел в почетном углу. Деньги доставались ему легко, и шел он по жизни, не ведая, как говорится, ни дождичка, ни бури.

Позже, когда слава гармониста привела Зинната в городское музыкальное училище, он снова жил на всем готовом. За учение платили, о жилье не приходилось заботиться. Уютную комнату в общежитии кто-то отапливал, убирал. Кто-то готовил для него в столовой. Постепенно Зиннат начал думать, что иначе и быть не может. По ярко освещенным залам он проходил самодовольный, уверенный в своем превосходстве. Все это для него — и свет и убранство! Ведь он — талант!

С высоты тщеславия Байтирак виделся Зиннату крохотным, затерявшимся в глуши, никому не ведомым уголком. Даже близкая ему Нэфисэ меркла в его сознании рядом с разодетыми в шелка блестящими артистками. Резиновые галоши на ногах, фартук с оборочками, длинные косы — все было бедно, жалко. Зиннат пожимал плечами: «Что поделаешь, деревня!»

Заботливые, тревожные письма матери начали вызывать в нем досаду.

«Мама! — отвечал он ей. — Ты собираешься прислать мне перчатки из козьего пуха и валенки. Но ты ничего не понимаешь! Ведь я не в Байтираке! Неужели ты думаешь, что я, точно медведь, стану топтаться в валенках по коврам? Нет, мама, теперь уж я другой. Вот окончу учебу, и ты переедешь ко мне. Но если хочешь прислать деньги, пожалуйста...»

Однако Зюльхабирэ не пришлось переехать в город к своему странному сыну. Прохворав дня три, она неожиданно умерла.

А потом вдруг новое несчастье — фашистская Германия напала на Советскую страну. Музыкальная школа опустела. Большинство слушателей ушло воевать.

В одном из эшелонов уехал на фронт и Зиннат. Поезд шел медленно, подолгу останавливаясь в лесах и на глухих разъездах. Немецкие самолеты бомбили поезда, и передвигаться приходилось большей частью ночью. Зиннат лежал на нарах, предаваясь воспоминаниям о прекрасных днях своей жизни, мечтам о своем будущем.

Куда только не уносила его фантазия! В его воображении возникал огромный концертный зал. Поднят занавес, но сцена еще пуста. Публика в нетерпении ждет кого-то. И вот на подмостки выходит красивый молодой человек во фраке. Это он, скрипач Зиннат Хальфин. Зиннат берет скрипку. Взмах смычка — и звуки начинают мотыльками кружиться по залу. Звуки уводят людей в душистые луга, где журчат студеные ручейки, шепчутся травы. Зиннат ощущает огромную покоряющую силу своей игры. Смычок его как бы прикасается к самым тонким струнам человеческой души.

Последний звук — и зал взрывается бурей рукоплесканий. На сцену летят цветы. Публика восторженно кричит: «Зиннат Хальфин!.. Бис... бис!..»

...Но тут, заглушая восторженные крики, отрывисто загудел паровоз. Со страшным скрежетом, толкая друг друга, вагоны покатились назад. Зиннат бросился к двери, чтобы выскочить, спрятаться в лесу от фашистских самолетов, зловещий гул которых слышался уже совсем близко. Как вдруг пол вагона выскользнул из-под ног и пополз вверх, а сосновый лес закачался, вздыбился.

Что произошло потом, Зиннат уже не помнит. Открыв глаза, — лучше бы они никогда не открывались! — он увидел, что его левая рука, его чудодейственная рука, превратилась в кровавую массу. В ушах стоял нестерпимый шум, голова горела, точно ее поджаривали на медленном огне. А кругом все дымилось, будто по земле прошел огненный шквал. Торчали обугленные доски вагонов, дыбились скрученные рельсы. В нос ударил тошнотворный запах гари. Вновь вспыхнуло пламя. Кто-то застонал в дыму.

С неимоверными усилиями Зиннат раскрыл глаза, чтобы в последний раз увидеть небо. Холодный луч вечернего солнца, словно боясь взглянуть на развороченную дымящуюся землю, торопливо скользнул вверх и, блеснув над колючей макушкой сосны, исчез, оставив во мраке и Зинната и землю.

2

Зиннат был немало удивлен, когда, очнувшись, увидел себя в госпитале. Его бескровные губы покривились, полузакрытые глаза подернулись холодком. Он даже не ответил на ласковый оклик няни, стоявшей у его кровати, и закрыл поскорей глаза, пытаясь опять погрузиться во тьму, из которой только что вынырнул.

Однако вопреки своему желанию Зиннат остался жить. Он долго не мог избавиться от изнуряющей боли в контуженной голове. Когда он раскрывал глаза, ему казалось, что зрачки вот-вот лопнут от боли, а закрывая их, он впадал в беспамятство, тяжкий бред.

Эти долгие мучительные дни борьбы между жизнью и смертью, казалось, вытравили из души Зинната все живое. Его ничто не радовало теперь, ничто не печалило, будто все его чувства развеялись вместе с пеплом сгоревшего вагона.

В один из многих бессмысленно тянувшихся дней в душевную его пустоту вкралась мысль о Нэфисэ. И странно, вместе с Нэфисэ вошло в сердце Зинната тепло, оно стало понемножку оттаивать.

Теперь Зиннат без устали мог вспоминать, как провожала его Нэфисэ до самой Волги и как не могли они расстаться до утра. Вспоминал и письма, которые она присылала ему в училище.

Да, в городе в жизнь Зинната ворвалась другая девушка. А потом он полюбил еще одну, еще...

В ту весну Юзлебикэ написала ему, что Нэфисэ вышла замуж. Он вспомнил, что Нэфисэ была когда-то на него сильно обижена. Даже называла его в письме бессердечным, жестоким. Но Зиннат не видел за собой никакой вины. Разве не имел он права полюбить другую девушку?

Зиннат сейчас ничего не ждал от Нэфисэ. Зачем нужен он ей — молодой, красивой?

И все же он послал ей письмо. Надеялся ли он получить ответ? Нет, не надеялся. Возможно, ему просто захотелось смутить покой молодой женщины.

Но дней через десять, совсем неожиданно, Зиннату вручили аккуратный белый конверт. Он сразу узнал почерк Нэфисэ. Адрес на конверте был написан круглыми, будто горошины, буквами; кажется, дунь — и покатятся. Хоть Зиннат и старался остаться совершенно равнодушным к этому событию, где-то в глубине души у него шевельнулась надежда: «Наверное, пишет: «Ах, бедный ты мой! Что с тобой сделали! Ведь был ты нам всем так дорог!»

Зиннат принялся читать письмо.

Первые строки оказались весьма приятными, и он, повеселев, пересел ближе к окну. Но чем дальше он читал, тем становился мрачнее. Дальше в письме слова были одно другого суровей и резче. Сердце у него застучало, забило в висках, и он разорвал письмо, не дочитав до конца. В тот день Зиннат не встал к обеду, ни с кем не разговаривал. Только перед заходом солнца он поднялся с постели и подошел к окну.

Была весна. В окно тянуло острым запахом почек, влажной прелью согревшейся земли. Зиннат наблюдал, как на закате зажегся краешек большого облака и горел червленым пламенем. Прислушался к тихому дыханию весеннего вечера. Но ни пылающее облако, ни мягкая тишина, подкравшаяся к окошку, — ничто не тронуло его. В сердце было пусто и холодно, и лишь злая настороженность степным ветром металась в нем.

3

И вот он снова в родных местах. Вот маленькая поляна, на которой, прежде чем войти в лес, полный земляники, мальчишки отдыхали и ловчее привешивали берестянки к поясам. Вот знакомый до последнего сучка старый в три обхвата дуб, вот веселая речушка...

Со стороны поля и лугов ясно послышалось щелканье пастушьего бича, и в нос ударил горьковатый запах дыма. Зиннат поправил вещевой мешок на спине и осторожно, словно вступал в неведомую страну, шагнул к опушке леса.

Мэулихэ, с треском ломая сучья о колено, возилась у казана, подвешенного над костром. Заметив появившегося из лесу человека в защитной форме, она бросила работу и стала вглядываться.

— Постой! — вскрикнула она. — Зиннат, не ты ли это? Вот уж действительно, живой человек обязательно когда-нибудь вернется! Благополучно ли добрался? — вытерев руки о цветастый фартук, она радушно протянула их Зиннату.

Зиннат сбросил мешок на землю и растерянно поздоровался с ней:

— Как сама живешь, а... а... — Он мучительно вспоминал ее имя.

— Уж давно не видались, забыл небось... Ведь я — Мэулихэ!

— Да-да, здра-авствуй, Мэулихэ-апа!

Косноязычие солдата смутило Мэулихэ. Она незаметно глянула на повисшую плетью руку, на бледное и жалкое исхудалое лицо. В любвеобильном сердце Мэулихэ, вмещавшем всегда не только свои, но и чужие печали, нашлось место и для горестного Зинната. Вспомнила она, что нет у него ни отца, ни матери, что ждет его одинокий дом, и запечалилась. Только не подала виду.

— Гляжу я на тебя, Зиннат, и радуюсь, —сказала она. — Очень хорошо, что вернулся. Ведь долго писем не было. Уж начали тревожиться. Ну, теперь слава богу... И домик твой цел, и картошку на случай возвращения колхоз тебе посадил. Очень удачно ты вернулся, Зиннат, очень удачно...

Продолжая говорить, она взяла тарелку, тщательно, с присущей ей опрятностью вытерла ее и наложила доверху пшенной каши. Потом стерла пыль со стола, наскоро сколоченного из неструганых досок, покрыла скатеркой и подозвала Зинната:

— Ты с дороги, проголодался небось. Поди подкрепись немного.

Отрезав два больших ломтя хлеба, она пошла к костру подвесить чайник.

Зиннат был глубоко тронут тем, что Мэулихэ встретила его хлебом-солью, как родного сына. Чтобы сдержать подступившие к горлу слезы, он закашлялся.

— Б-большое тебе спа-сибо, а... а Мэулихэ-апа! Сердечный ты человек. Ты мне напомнила мать. Ты первая встретила меня на родной земле.

— А как же иначе, все вы наши дети!..

Зиннат начал расспрашивать про дела в колхозе, и Мэулихэ сразу оживилась.

— В колхозе у нас, слава богу, все благополучно. С севом справились вовремя и картошку почти всю посадили. Народ очень старается. Уж так старается, что только диву даешься. Бывают такие дни, думаешь — не одолеем женской силой. Да куда там! Лучше всяких мужчин справляемся.

— Неужели? Смотри-ка! — вставлял Зиннат время от времени, не отрываясь от еды.

Мэулихэ рассказывала складно, с увлечением, то и дело упоминая имя Нэфисэ.

— А что... Нэфисэ у вас начальник какой? — спросил он как бы невзначай.

— Нэфисэ? Нэфисэ у нас уважаемый человек. Она нынче всему району пример подала. Как бы тебе объяснить... ну вроде Стаханова, что ли...

Зиннат даже голову поднял от тарелки:

— Да неужели?

— А как же! Ее теперь весь район знает. Чего только она не придумывает, удивительно прямо!

Мэулихэ присела у таганка и, подбрасывая в огонь сухие ветки, продолжала говорить:

— Только вот смерть Газиза подшибла ее. Ай-ха-ай, как измучила! — покачала она головой. — Она ведь из тех, кто в душе, одна переживает, а таким людям еще тяжелее... Теперь уж понемногу отходит. Труд, он все превозмогает.

Зиннат отодвинул тарелку с кашей и нервно вынул папиросу. В голове у него никак не вмещалось, что Нэфисэ, та самая его Нэфисэ, могла убиваться по ком-нибудь другом.

Вдруг Мэулихэ посветлела вся. К ним издали подходила группа женщин.

— Знать, долго ей жить на свете, — вот и сама заявилась.

— Ха, солдат возвратился, солдат! — вдруг весело закричала рыжеватая круглолицая девушка, шедшая впереди, и подбежала к Зиннату. — Вот и тебя увидеть довелось! Здравствуй, Зиннат-абы! Как доехал?.. Узнаешь меня? Я же Гюльзэбэр! Неужели забыл! Ты припомни... А знаешь, Зиннат-абы, мы так ждали тебя, так ждали...

Искренняя радость этой милой девушки заставила Зинната забыть обиды и сомнения.

— Да что ты говоришь? Разве я мог забыть своих? И днем в мыслях были, и ночью во сне снились, — пытался он отшутиться и поздоровался с Гюльзэбэр, чувствуя какую-то неловкость за свою левую руку.

— Ох, вряд ли, Зиннат-абы! — В голубых глазах Гюльзэбэр зажглись искорки.

Зиннат улыбнулся.

— Ты очень изменилась, Гюльзэбэр. А... а... большим начальником стала, да? — спросил он, поглядев на ее гимнастерку и сапоги.

Гюльзэбэр расхохоталась, забавно сморщив маленький нос.

— Уж и начальник! Вожусь тут с ребятишками да подростками.

Она наконец обратила внимание на его руку в перчатке и сразу стала серьезной.

— А как твои пальцы, Зиннат-абы? Двигаются? Или не совсем?

Зиннат с грустью посмотрел на левую руку и пожал плечами:

— А... а... кто их знает... Пока не на что надеяться... Но, может быть...

И рука Зинната и его затрудненная речь сильно огорчили Гюльзэбэр.

— Дикари, изверги! Что сделали, а? — Она взглянула прямо в глаза Зиннату. — А как там, Зиннат-абы, нашим? Трудно очень? Когда же гнать их начнем?

— Когда? — Зиннат опять пожал плечами. — Это, дружок, наверное, только главнокомандующий знает.

Гюльзэбэр быстро огляделась кругом и заговорила шепотом:

— Знаешь, Зиннат-абы, я тоже поеду...

— Куда, на фронт?

— Да, прямо на войну. А не отпустят — убегу... Как ты думаешь? У меня ведь очень зоркие глаза, посмотри! Я могу быть снайпером. В крайнем случае сестрой буду. Я сейчас так зла на них, так зла, что и передать не могу.

Действительно, глаза девушки горели такой ненавистью, что Зиннату вдруг подумалось: почему в нем нет этой силы ненависти? Он дружески похлопал девушку по плечу:

— Иди, Гюльзэбэр, родная, иди! Видишь, я даже радости мщения не испытал. Ты и за таких, как я, отомсти! Ты сумеешь, Гюльзэбэр. Сердце у тебя горячее.

Гюльзэбэр было приятно услышать от раненого солдата такой отзыв о себе. Она торопливо стала рассказывать ему, кто из колхозной молодежи и где воюет, какие они пишут письма, и под конец заговорила о нем самом:

— Знаешь, Зиннат-абы, ты нам очень, очень нужен. Уж не обижайся — я тебя прямо спрошу: на гармонии, вероятно, и сейчас играешь? — Затем добавила почему-то шепотом: — Надо подбодрить наших, развеселить. Сам понимаешь, работа тяжелая, нелегко живется...

Заметив, что Зиннат пристально смотрит куда-то мимо нее, она смолкла и оглянулась. К ним подходила Нэфисэ с метровкой на плече. Гюльзэбэр бросились в глаза яркая красота Нэфисэ, ее длинные косы. Девушка сообразила, что она тут лишняя, и, круто повернувшись, зашагала, поскрипывая сапогами, к Мэулихэ. Присев на корточки у костра, Гюльзэбэр стала усиленно счищать пыль с сапог. Почему-то они сейчас показались ей огромными, неуклюжими, и клок коротких волос, всегда спадавший на лоб, сейчас особенно мешал ей.

Нэфисэ увидела Зинната еще издали и растерялась. У нее вдруг сильно забилось сердце, на лице выступили красные пятна. Она даже рассердилась на себя, но потом взяла себя в руки и, подойдя, сказала просто:

— А я думаю — кто же это к нам заявился? Оказывается, наш солдат... Как доехал?

Спокойствие Нэфисэ совершенно смутило Зинната. Он стоял неподвижно, не зная, удобно ли будет протянуть руку замужней женщине. Но Нэфисэ сама подала ему руку.

— Ну, здравствуй! Как твое здоровье? Как рука?

— Ничего... Я очень рад, Нэфисэ... Вот мы и встретились... На опушке... Здесь так хорошо...

Зиннат не отрывал от нее удивленного взгляда. Где же прежняя Нэфисэ? Где та худенькая девочка, которая провожала его со слезами до околицы? Перед ним была красивая, молодая и уверенная в себе женщина.

Не зная, как и с чего начать разговор, Зиннат беспомощно пожал плечами.

Поражена была и Нэфисэ. Она ожидала увидеть Зинната обозленным, ершистым, а перед ней стоял смущенный, жалкий человек.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Ветер времени рушит каменные горы, иссушает полноводные реки. От гор остаются холмы да взгорки, от рек — глубокие овраги. А от сердечной раны остается неизбывная грусть.

Казалось, грусти не будет конца, казалось, станет она черной спутницей всей ее жизни... Но и от такого недуга нашлось исцеление. Ласковый ветер родной земли обвевал Нэфисэ, добрым словом утешали друзья.

Но самым могущественным исцелителем для нее оказалась работа. День и ночь трудилась она в окружении своих подруг. И думать ей приходилось не о себе, а о них и больше всего — о пшенице.

Тридцать пять гектаров земли вспахали они поперек склона, забороновали в четыре следа, засеяли тракторной сеялкой. Земля лежала мягкая, как пух. Но это было лишь начало. Впереди бригаду ожидали тысячи тревог и сомнений: «Как взойдет пшеница? Не густо ли засеяли? Не ошиблись ли в расчетах? Одним заколосится колосом или двумя?»

Впрочем, Нэфисэ готова была преодолеть любое препятствие, любую помеху.

Прошел день, другой, третий. Всходить пшенице еще было рано. Но Нэфисэ все равно каждое утро приходила в Яурышкан. Ей хотелось первой увидеть молодые всходы.

Однажды ранним утром, придя вместе с Карлыгач в поле, они увидели, что земля стала нежно-сизой, как пушок на грудке голубя, и, переливаясь шелком под лучами восходящего солнца, изменила все вокруг. Нэфисэ и Карлыгач осторожно сели, прислушались, словно они ожидали в этой торжественной тишине чего-нибудь еще более поразительного. Казалось, у них на глазах свершалось таинство природы и они сами слышат, как пробиваются вверх мягкими носиками сизые ростки пшеницы.

Нэфисэ подумала, что, наверное, с таким же волнением ожидает мать своего первенца.

С детским любопытством в широко раскрытых глазах смотрела Карлыгач на всходы.

— Знаешь, Нэфисэ-апа, — зашептала она, — они мне кажутся живыми! Ведь странно, а? И тебе тоже? Правда, правда! А что, если сейчас они все сразу тонюсенькими голосками скажут: «Здравствуйте, сестрицы! Вот мы и родились»? Что бы ты сделала?

Нэфисэ залилась радостным смехом.

— Что же сделаешь, пришлось бы с каждым за ручку поздороваться...

С этой поры пшеница, как младенец в сказке, стала расти не по дням, а по часам. На второй же день она сбросила сизое покрывало и закуталась в бледно-зеленое. Прошло еще немного времени, и весь Яурышкан покрылся ярко-зеленым бархатом.

Теперь, чтоб напоить молодую пшеницу, нужен был благодатный дождь. И он не заставил себя долго ждать. В один из вечеров выплыло из-за леса синее облако, над полями сверкнула молния, раздались редкие раскаты грома, и полил шумный дождь.

Это утро принесло большую радость Нэфисэ. Всходы буйно распустились, будто их окропили живой водой. Но радость оказалась преждевременной. После ливня земля стала покрываться глянцевитой коркой. Еще несколько жарких дней, и земля растрескается, разрывая корни у ростков. Неокрепшие растения могут задохнуться без воздуха.

Нэфисэ, встревоженная, словно мать, у которой опасно заболел ребенок, побежала к агроному. Но этот пожилой человек не любил нарушать свою размеренную жизнь — обходил стороной трудные вопросы.

— Можно бы проборонить... — сказал он. — С другой стороны, боронить сейчас рискованно... Как бы не задеть корни! Тогда совсем плохо будет...

— Что же вы все-таки посоветуете? — допытывалась Нэфисэ. — Ведь если так оставить, пшеница может погибнуть!

— Гм... Как тебе сказать! Бывает, сожмешь зубы и терпишь. Что ни говори, а еще многие проблемы не разрешены наукой. Надо помнить, что нередко сама природа выручает из беды. Да, да! А может быть, еще ничего страшного и нет... Ладно, я сам заеду, посмотрю...

Но агронома в «Чулпане» так и не дождались.

Надо было что-то предпринимать. Пробовали рыхлить почву железной бороной. Но тяжелая борона превращала зеленое поле в черное месиво. Деревянная борона тоже вырывала ростки с корнем.

В эти дни и сам Тимери ходил мрачный, озабоченный. Он подолгу стоял, задумавшись, над всходами, ковырял пальцем твердую землю, и вдруг его осенила мысль:

— Килен, — обратился он к Нэфисэ, — а что, ежели мы граблями пройдемся по полю?

Вертевшийся тут же Бикмулла не стерпел и вставил свое слово:

— Ай-хай, только корни повредите да ростки затопчете... Может, лучше не мучить ее? Оставим на волю божью...

Нэфисэ провела еще одну бессонную ночь. Дальше тянуть нельзя было — пересохшая земля начала растрескиваться.

На заре, взяв в руки легкие грабли, девушки босиком вошли в пшеницу.

Говорят, смелость камни рушит. Затея удалась: корни у пшеницы остались целы, примятые стебли быстро поднялись.

Потом привезли в поле сорокаведерную бочку, к которой кузнец, по указанию Нэфисэ, приделал длинные трубы с отверстиями. Намешали в нее приготовленного заранее удобрения. Когда все было готово, Нэфисэ взяла под уздцы Серко и медленно повела его за собой по полю.

Старик Бикмулла, нахмурившись, опять проворчал:

— Ну, девушка, и мучаешь же ты хлеб! Влетит тебе, коли попортишь, ох, влетит!

Мэулихэ со страхом смотрела на втоптанные в землю ростки и только молилась про себя. Однако вера ее в Нэфисэ была безмерна. Решительно сжатые губы бригадира показывали, что она не отступится, и это придало силы и Мэулихэ. Она погладила Серко и сказала бодро:

— Иди, Нэфисэ, иди! В добрый час! Только не оборачивайся. А тебе, Бикмулла-абзы, не след каркать! Почем знать, может, этот хлебушко нам еще дороже, чем тебе? Может, мы из-за него ночи не спим?

Прошло несколько дней, и пшеница стала неузнаваемой. Она густо покрыла все поле, заволновалась на ветру, переливаясь темной своей зеленью.

Первую прополку и прополкой-то нельзя было назвать. Поле было чистым, лишь кое-где мелькали василечки.

Как-то мимоходом заглянул в Ярышкан и агроном. Он остался доволен и обработкой почвы и самой пшеницей. Когда ему напомнили про историю с боронованием, он, нисколько не смутясь, заявил, что тогда заехать никак не мог.

— Ваш опыт, — сказал он Нэфисэ, — оказался удачным, даже сверх ожидания. Вы вписали новую страницу в агротехнику. А главное — пшеница у вас дала два стебля с одного ростка! Это — редкое явление. Здесь наверняка сам-десять будет!

— А если окажется сам-пятнадцать? — полушутя спросила Нэфисэ.

Агроном сощурился и пожал плечами:

— Я не посмел бы заявить так категорично. Ну, а если будет — выше счастье.

Пшеничное поле стало теперь для Нэфисэ и милым и близким, как родной дом. Она и дня не могла прожить, не побывав здесь. Этот зеленый мир, созданный стараниями ее бригады, стал не только утешением, но и самой большой радостью в ее жизни.

Вечерами, уходя в деревню, Нэфисэ не раз оглядывалась на свою пшеницу, которая оставалась в одиночестве ожидать ночную мглу. А утром, возвращаясь в поле, она испытывала странное волнение, будто встречалась с близким человеком. И остролистые стебли были рады ей, старались опередить друг друга в низком поклоне, тянули к ней, словно гусята, длинные шейки и неумолчно шуршали, шуршали.

Иной раз Нэфисэ сидела притихшая на краю поля и наблюдала, как по ее пшенице, словно по речной глади, пробегают голубовато-зеленые волны, и ей казалось, что стебельки лепечут что-то, силятся объяснить какие-то неведомые ей тайны природы. И перед ней возникали дорогие ее сердцу образы ушедших из жизни людей. Когда-то по этим полям шагал ее Сарьян-абы, мечтавший о счастье будущих поколений... Газиз... Оба они жили для своего народа, вдохновляясь прекрасным будущим своей родины. Как радовались бы они теперь ее успехам!

В воздухе пахло медом, молодой и влажной листвой, в лучах солнца весело взмахивали крылышками мотыльки. Земля щедро источала тепло.

Нэфисэ с восторгом смотрела в высокое небо, на темно-зеленый лес, на говорливую пшеницу, как будто видела все это впервые. Она начинала ощущать еще глубже красоту родной природы, понимать живительную, обновляющую силу труда. Но труд для нее сегодня был не только созиданием, но и долгом перед родиной, перед теми, кто отдает свои жизни, чтобы защитить эту великую красоту.

Веками ожидала земля прихода сильных людей, которые сумели бы упорным трудом заставить ее заново расцвести. Они пришли, эти люди, и хочется Нэфисэ, одной из них, превратить в зеленый сад не только свой уголок, но и всю необъятную ширь родной земли.

2

Девушек из бригады Нэфисэ связывала большая и крепкая дружба. Они так полюбили друг друга, что делились между собой даже самыми сокровенными тайнами. Все было им любо, все было по душе: и отправляться с зарею в поле, весело усевшись на грядки телег, словно воробышки на изгородь, и работать бок о бок на участке, опережая друг друга, и возвращаться с песнями домой. Вместе делили они горе и радость, вместе читали письма с фронта и вместе писали ответы. А своего бригадира девушки любили какой-то особой любовью.

Хоть бывала она крутовата, да зато всегда справедлива, всегда заботилась о своей бригаде, как родная мать.

Как-то районная газета напечатала письмо с фронта.

В письме рассказывалось о некоем лейтенанте Хайдаре Гайсине, который, будучи окружен фашистами, вызвал огонь на себя.

Офицер этот несомненно был сын Мэулихэ. Его звали Хайдар, фамилия его была Гайсин, и был он артиллеристом. Безмерно гордые своим земляком, односельчане послали в часть Хайдара письмо, но от Мэулихэ заметку скрыли. Мало ли что там могло случиться!

Вскоре Мэулихэ и сама узнала обо всем. Из части пришло известие о том, что сын ее тяжело ранен. Она старалась на людях не показывать своего горя, но горе клонило ее книзу. Молодые подруги прекрасно видели ее страдание и понимали, что если с Хайдаром что-нибудь случится, Мэулихэ ожидает одинокая старость. Они окружили ее нежным вниманием. Когда Мэулихэ, утомленная, возвращалась с поля, изба у нее уже была прибрана, пол вымыт и дрова аккуратно сложены у печки. Не успевала она подумать о том, что ей придется провести одинокую, тоскливую ночь, как приходила с ночевкой то одна, то другая девушка из бригады. Так и в поле и дома она чувствовала заботу своих друзей, не дававших ей оставаться с глазу на глаз со своими грустными думами.

В часы отдыха в бригаде обязательно читали газеты или проводились беседы о подвигах на фронте и в тылу. Айсылу каждый день приносила свежие газеты в стан и, отдавая их Нэфисэ, говорила:

— У тебя речь доходчивая, все тебя любят, да и голос приятный. Почитай, объясни, а если нужно, то и спой! Сейчас время такое, трудно человеку без утехи.

Со страниц газет веяло горячим дыханием войны, перед глазами вставали чудовищные жестокости фашистов, муки советских людей, попавших в рабство к ним. Колхозницы научились теперь сдерживаться, не плакали, как раньше, посуровели. Даже Апипэ вроде притихла. Начнет балагурить, а там как глянет в хмурые лица женщин — сразу примолкнет на полуслове.

От известий с фронта обычно переходили к делам колхозным: толковали о том, кто и как работал за последнюю декаду, чья бригада идет впереди и кто победит в соревновании.

Иной день, удрученная каким-нибудь особенно печальным известием, Мэулихэ, глубоко вздохнув, обращалась к Нэфисэ:

— И бои идут тяжелые, и кукушка больно тоскливо кукует... Спела бы ты нам, Нэфисэ!

И тогда над опушкой леса разливалась грустная, протяжная песня:

Ой, две березоньки на поле на одном!

Трепещет их округлая листва.

Когда приснится он — сердечко задрожит.

Как вспомню — ходит кругом голова.

Нэфисэ сидела, устремив глаза в лесную чащу, чуть покачивая головой в такт своей песне. Длинные ее ресницы почти смыкались, и песня, будто тихий ветер, пробегавший по траве, плыла медленно, едва слышно. Но тут Нэфисэ поводила бровями и, блеснув сережками, поднимала голову; звуки вновь набирали прежнюю силу, и песня, ширясь, взмывала до самых верхушек деревьев.

Женщины слушали, не двигаясь: одни— опустив низко головы, другие — не отрывая взгляда от тонких губ Нэфисэ. А песня ее ласково касалась душевных ран и вселяла светлую надежду в стосковавшиеся женские сердца.

И вот наступала минута, когда, бросив на своих подруг озорной взгляд, Нэфисэ вскакивала, и по опушке леса, кружась и обгоняя друг друга, рассыпались слова шуточной песни:

Этте гидер генэем.

Гиттэ гидер генэем...[26]

Под такт своей песни Нэфисэ начинала кружиться, ухватив кончиками пальцев фартук.

Подруги, заливаясь веселым смехом, дружно хлопали ей в ладоши.

— Ну хватит, что ли? — спрашивала она, топнув ногой и внезапно останавливаясь.

Мэулихэ вытирала слезы и ласково гладила ее руку:

— Благослови тебя господь! Пусть будет светла твоя жизнь! Ведь прямо за сердце берешь! Как тебя ни хвали — все будет мало!

Апипэ в свою очередь хлопала Нэфисэ широкой ладонью по спине и многозначительно приговаривала:

— А ты как думаешь? Даром, что ли, за ней так увиваются!

3

Нэфисэ шла по овсяному полю, внимательно вглядываясь, не поднимают ли головы назойливые сорняки, когда на дороге со стороны деревни показался человек в защитной одежде. «Зиннат!» — подумала недовольно Нэфисэ.

Да, это был Зиннат. Не успел он как следует оправиться после возвращения, как уже начал повсюду подстерегать Нэфисэ. Он искал удобный случай, чтобы встретиться с ней наедине. То ли он ждал от нее откровенности, то ли сам хотел раскрыть ей свою душу, но смотрел на нее с таким мальчишеским восторгом, что невольно вызывал в Нэфисэ беспокойство и даже неприязнь.

Зиннат шел к ней с непокрытой головой, в расстегнутой гимнастерке, игриво улыбаясь, что совсем не шло к нему.

— Отчего, думаю, в Яурышкане так жарко? — заговорил он шутя. — Оказывается, здесь еще и другое солнце палит!.. Здравствуй, Нэфисэ! — Он приложил руку к сердцу и слегка наклонил голову.

Видно, молоко да масло, да теплое солнце Байтирака пошли джигиту впрок: лицо его округлилось, глаза оживились. И заиканье было уж не так заметно. Только повисшая плетью левая рука напоминала о ранении.

— Так ли? — спросила Нэфисэ не очень приветливо. — Джигиту, объездившему свет, наше солнце, наверно, кажется с коптилку... Ну, как здоровье?

— Здоровье-то ничего.

— А рука?

— И рука...

— Что ж не договариваешь? Иль ты кем недоволен? Если девушками, так они тебя не обижают...

Зиннат вынул фиолетовый платочек и мягко коснулся им лба.

— Девушки?.. Да не о них печаль. Красивые, хорошие девушки, хулить нельзя. Если б дело было только в этом!..

— Вот еще! Разве не девушки окрыляют джигита?

Зиннат посерьезнел и ни с того ни с сего заговорил напевно:

— Джигит думает, размышляет, а к чему приведут его думы — не знает. Сны видит, а сны к чему — не разгадает... Помнишь, мы пели раньше:

Я вижу многих, но к одной

Всем сердцем я стремлюсь! —

кажется, так?

— Может, и так. Да ведь старое уже забылось. Мы потом много других хороших песен сложили.

Зиннат краешком глаза поглядывал на высокую грудь Нэфисэ, на ее открытую шею. Широкая голубая лента, повязанная поверх платка, казалось, придавала особую прелесть Нэфисэ. Как он мог забыть ее! Ведь даже в этом ситцевом платьице она не уступает разряженным красавицам из города!

Нэфисэ заметила, как жадно разглядывает он ее, и, смутившись, стала поправлять фартук на груди.

Зиннат снова начал балагурить:

— Чур меня!.. Каюсь!.. Вспомнил былое и чуть не забылся...

Желая прекратить разговор, Нэфисэ наклонилась, делая вид, что срывает травинку.

— Что было, то прошло, быльем поросло да травой заросло.

— Ну, а коль травой заросло, так можно и выполоть.

— Выпалываем — которая мешает. А нужную, видишь, и выхаживаем!

Нэфисэ повернулась, чтобы уйти.

Зиннат, видимо, не ожидал, что она будет так сухо разговаривать с ним. Он снова вынул свой фиолетовый платочек, но не стал им обтираться. Надо было как-то задержать ее.

— Прости, Нэфисэ, — сказал он, приложив руку к сердцу, и виновато наклонил голову. — Хотелось поговорить запросто, по душам... Ничего не тая. Конечно, у каждого немало своего горя, особенно в такое время. — Он смотрел на нее умоляюще.

Однако Нэфисэ сделала вид, что не заметила этого многозначительного взгляда. Она отбросила сорванную травинку, отряхнула руки и ответила ему просто, будто ни о чем не догадывалась:

— Конечно! Ведь ты столько изъездил... Наверно, многое можешь порассказать...

Тут она обернулась и окликнула босоногую девочку, половшую неподалеку овес:

— Сумбюль, умница моя, поди-ка сюда! Давай запишем трудодни за эту неделю на доску... — и как ни в чем не бывало приветливо сказала Зиннату: — А ты заходи к нам домой. В последнее время и отец и мать вечерами дома... Старики любят поговорить... Ну, до свиданья.

Когда Зиннат отошел немного, Нэфисэ обернулась. Он шел, не оглядываясь, размахивая здоровой рукой, и в каждом его движении сквозила обида. Нэфисэ, напевая песню, пошла вверх по дороге.

4

Однажды вечером, когда Нэфисэ возвращалась с поля, ее догнала Юзлебикэ. Она странно посмотрела на золовку и покачала головой:

— Смотрю я на тебя и дивлюсь: и чего ты томишься? Тебе не унывать, а радоваться бы надо, что не осталась с полным подолом ребят!.. Ну и характерец! Да такая красавица и разумница нигде не пропадет!

Спорить с Юзлебикэ было бесполезно. По ее понятиям, мир прост и несложен; все лежит на поверхности как на ладони.

— А я и не собираюсь пропадать, — возразила, улыбаясь, Нэфисэ. — Да некогда мне обо всем этом думать, есть дела поважнее.

— Хи, душенька моя, — выпятила губу Юзлебикэ, — будешь голову ломать — в восемнадцать лет поседеешь! — Ее глаза на круглом, красном от загара лице блестели весело и задорно. Все ее плотное тело, крепкая короткая шея, оголенные по локоть руки дышали здоровьем и силой. Держа тапочки под мышкой, Юзлебикэ шла, выпятив могучую грудь, уверенно ступая босыми ногами и оставляя на мягкой дорожной пыли широкие следы.

Нэфисэ невольно залюбовалась ею. Кто бы мог подумать, что она — мать четырех детей!

— Ай-хай, джинги, цветочек мой, — толкнула она шутливо в бок Юзлебикэ. — Как бы ты не сбежала с кем-нибудь до возвращения мужа!

Юзлебикэ весело расхохоталась, отчего лицо ее стало еще круглее, а на крутых щеках появились ямочки.

— Ишь, языкастая!.. А что, очень раздобрела? Хаха-ха!.. Сбежать-то, может, не сбегу, а все-таки, если твой братец замешкается там, того и гляди что-нибудь случится... Ей-богу! — Внезапно она замолчала и задумалась. — Э-эх, это только так кажется. — Потом, глубоко вздохнув, сказала: — Заботы меня, душенька, одолевают в последние дни. С прополкой запаздываем. Как бы сорняки не заглушили просо. Тут сенокос подходит, там жатва. Не успеешь оглянуться, озимые надо будет сеять, молотить, хлеб вывозить... Как подумаю — сердце так и защемит. А на тебя посмотрю да на глухого черта Бикмуллу, так прямо зависть берет. Моя-то бригада отстала от вас. И хлеба у вас лучше моих... Ты, кажется, и пары кончаешь?

— Завтра закончим. А просо мы по третьему разу пропололи.

— Завтра, говоришь? Ну вот, так и есть! — с беспокойством выкрикнула Юзлебикэ. — Не больно тут раздобреешь. — Но, взглянув на шагающих впереди загорелых, здоровых девушек из своей бригады, снова оживилась. — Видишь, какие они у меня? Каждая трех стоит! Погоди, вот придет жатва, заставлю я вас поплясать!

Нэфисэ посмотрела на Юзлебикэ, на ее смешно нахмуренные брови и расхохоталась:

— Ага, обидно? Не хочется плестись в хвосте?! Что ж, поторапливайся... А в жатву еще поглядим, кто кого плясать заставит!

Впереди показалась деревня. Юзлебикэ замедлила шаги и, повернувшись к Нэфисэ, мягко сказала:

— Скоро ты забыла родной дом. Не мешало бы дочери и к отцу заглядывать!

— Не могу свободного времени найти, джинги. То сев, то прополка... Так дни и проходят.

Юзлебикэ настороженно поглядывала на золовку:

— Очень хочется посидеть, поговорить с тобой... Пойти к вам — так и у меня заботы. Да при стариках и не поговоришь.

— Какие еще заботы? Нет ли от брата плохих вестей?

— Нет, от мужа таких известий не было... Зиннат вот вернулся... Сама знаешь, одинокий он. Я ему и заместо матери и заместо сестры.

«Опять Зиннат!» — подумала Нэфисэ, а ей сказала:

— Жени ты его, джинги. Дом у него хороший, и сам хоть куда. А там, глядишь, и рука поправится, учиться поедет.

— Да ведь еще неизвестно. Доктора ничего толком не говорят. И это на него действует. Когда ни пройдешь мимо окон, всегда у него свет. Заглянешь, а он все вышагивает по комнате... — Юзлебикэ остановилась на миг, как бы раздумывая, стоит ли говорить, затем искоса глянула на Нэфисэ. — С твоим именем не расстается, бедненький... Бывает же такая любовь! И уговаривать его пыталась: «Не суждены, стало быть, друг другу. Отрезанный ломоть к хлебу, мол, не пристанет. Собери, говорю, свой разум! К чему тебе все это — вздыхать, недоедать, недосыпать?» А он точно огня наглотался. «Неужто, говорю, другую красавицу не найдешь? Девушек теперь полным-полно. Женишься — остепенишься. Как начнут цепляться дети за полу — забудешь про всякую любовь». Да нет, куда там! Рукою отмахивается. «Мне, говорит, другой не надо!» И ничем его не проймешь. Даже слушать не хочет. Ох, не знаю. Душа у него очень чувствительная... Побаиваюсь, как бы не рехнулся...

Она опять повела краешком глаза на золовку и удрученно вздохнула. Нэфисэ шла, крепко стиснув губы, и в глазах ее не было ничего утешительного.

— Послушай, джинги, и не обижайся! — проговорила Нэфисэ после долгого молчания. — Ты старше меня и сама должна понимать. Об этом ли мне сейчас кручиниться? Еще земля на могиле Газиза не осела, слезы на глазах не высохли, а ты: «любит... другой ему не надо...» Эх ты!.. А Зиннату надо бы подумать — не обижает ли он своими непутевыми словами человека в такое время...

Юзлебикэ уже поняла, что наболтала лишнее, и смутилась.

— От жалости к нему сказала... А то разве не знаю, что печального не наряжают... Там люди в огонь идут, а тут... Да, нехорошо получается... Сама понимаю.

Они прошли немного. Но Юзлебикэ не могла долго молчать, ее томило молчание.

— Молодые годы — глупые годы! — заговорила она снова и усмехнулась. — Этот мальчишка со своей любовью напомнил мне девичью пору... Хоть и раненько выскочила я замуж, да свое взяла, не жалею. И шутила и любила. Ей-богу! Да и как голове-то было не кружиться! Один бровью поведет, другой подморгнет; тот — гармонист, этот — плясун, а третий ласковым словом возьмет!

Нэфисэ, улыбаясь, взяла ее под руку.

— Вот тебе на! Оказывается, ты до моего брата успела с другими погулять?

— Успела, душенька, ей-богу, успела! Да ведь от объятий да поцелуев следа не остается. Когда и беситься, как не в юности!

— Ну и широкое сердце! А как же ты их забывала?

— А чего помнить? Неужто ходить да вздыхать, вроде этого мальчишки!

Нэфисэ сжала ее руку и от души расхохоталась:

— Ох, и крепко же ты любила!

Но тут на беспечное лицо Юзлебикэ набежала грусть.

— Не смейся, душенька. Был среди них один; не легко его было из сердца выкинуть. Пусть земля ему будет пухом — слышала, погиб на войне.

— Почему же вы разлучились, если любили друг друга? Не бросил же он тебя?

— Где там бросать — прилип было, как смола. Знаешь ведь, какой надо круг делать в половодье, чтобы из Аланбаша к нам попасть? А ему хоть бы что, ходил по пояс в воде, только чтобы повидаться да поговорить.

— Любил, видно. Напрасно не вышла за него.

— Мать у него была чистая ведьма. Ненавидела нас, байтиракских, за людей не считала. Прежде глупы были, за ворот друг друга хватали. Мать и заявила: «В байтиракских нищих не нуждаемся! У самих девушки не перевелись». Проплакали мы с ним всю ночь, да и разошлись... Пока за твоего брата не вышла, все перед глазами стоял.

Подле самой деревни Юзлебикэ опять засуетилась. Поглядывая то на золовку, то на своих девушек, она незаметно вытащила из-за пазухи тоненькую потрепанную книжонку.

— На, возьми свою книжку. Хорошие есть советы насчет удобрения, только не пришлось дочитать... — Наклонившись к Нэфисэ, она зашептала: — Там, кажется, и весточка с птичий язычок, на последней страничке... Говорила ведь ему... Ну, ладно уж. Уважь разок свою джинги. Не могу же я портить хорошую книгу, вырывать из нее страницу.

Назойливость Юзлебикэ рассердила Нэфисэ. Но она сдержалась. К тому же и весточкой этой были несколько строк из стихотворения Такташа[27].

— Передай Зиннату, джинги, — сказала она сурово, — чтобы это было в последний раз! Пусть не изводит меня весточками с птичий язычок. Не маленький небось, должен понимать! И сердце не лежит, и разум не принимает. Вот и все!

— Все так все! Первый и последний раз. Я-то что?.. Нельзя, значит, нельзя. Я еще уши оборву этому мальчишке...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Зиннат выпрыгнул из лодки на берег и, остановившись, вдыхал терпкий запах сена. Где-то отбивали косу, со свистом ложилась трава под взмахами косарей, неумолчно стрекотали кузнечики.

Повесив гармонь через плечо, Зиннат еще раз окинул взглядом широкую Волгу, зеленые, бескрайние луга и вошел по песчаной тропке в кустарник.

Не успел он отойти и десятка шагов, как с правой стороны послышалось озорное покашливанье. Вздрогнув от неожиданности, Зиннат повернул голову и увидел в кустах двух девушек. Заметив смущение джигита, одна не удержалась и прыснула, а другая, в голубом платке, стала шепотом выговаривать ей, но тут же обратилась к Зиннату и приветливо спросила:

— Абы, ты не артист?

— Артист? — переспросил Зиннат. — Откуда здесь быть артистам? Какой артист?

Девушка в свою очередь удивилась его непонятливости.

— Какие бывают артисты? Вроде тебя: с гармонью или со скрипкой!

Оказалось, что аланбашцы ждут к себе бригаду артистов, и девушки решили их встретить. Они объяснили Зиннату, как пройти на луга «Чулпана». Девушка в голубом платке, поглядывая на гармонь Зинната и на руку в перчатке, махнула веткой в сторону дальних кустов:

— Во-он за теми кустами будет заводь, там и найдешь их...

Приложив по городской своей привычке руку к груди, Зиннат учтиво поклонился девушкам, и не столько в благодарность, сколько за то, что были они миловидны и веселы.

Эта встреча навела его снова на прежние мысли: «Надо поговорить!» Ведь и сестра рассказывала ему: «Она только поначалу была крутовата. Я было испугалась, что изорвет книжку, да нет, ничего. Ты, братец, не будь мямлей! Женщина никогда сама на шею не бросится. Все от тебя зависит».

«Да, надо поговорить!» Зиннат с нетерпением ожидал встречи. Он решил окончательно договориться с Нэфисэ и был уверен — только тогда исцелится его израненное сердце. Ну что ей стоит сказать, как и в юные годы: «Зиннат, милый, я твоя навеки!»

Мысли его прервал протяжный гудок. Зиннат остановился. Снизу медленно, словно изнемогая от усталости, поднимался огромный пароход, весь исполосованный серой краской. Мачта на его корме была сбита, угол капитанского мостика разрушен, густой черный дым валил из множества отверстий толстой, насквозь изрешеченной трубы.

Зиннату стало не по себе. На палубе парохода тесно, почти вплотную стояли койки. На них, укрытые не то одеялами, не то шинелями, недвижно лежали раненые. Между коек ходили женщины в белых халатах...

Да, на днях по радио передавали, что фашисты подошли к Дону. Рассказывали, что сотни вражеских самолетов ежедневно бомбили Сталинград. Возможно, этот пароход идет прямо оттуда.

Еще не скрылся он с глаз, как со стороны Казани, рассекая острым носом воду, выплыл другой пароход, на котором было полно красноармейцев. Он стремительно несся вперед, оставляя за собой громады вспененных волн.

— До свиданья!.. До свиданья!.. Возвращайтесь с победой!.. — крикнули с берега, видно, те же самые девушки.

На пароходе замахали пилотками. Красноармейцы стояли на палубе близко друг к другу и пели. И песня, словно прощаясь, неслась к зеленым лугам и лесам, билась о крутояр и плыла вниз, качаясь на волнах.

Зиннат шел, глядя себе под ноги: «Весь мир в огне войны». Его смутило, что в такую пору он думает только о своем счастье. Мелькнула мысль: «А не повернуть ли обратно?» — и он даже замедлил шаги. Но потом достал полученную утром записку:

«Зиннат-абы!

Возьми гармонь и приходи на луга. Встретим тебя, как гостя, ягодами угостим. Мы решили после работы устроить молодежный вечер. А какой же вечер без гармони?! Приходи обязательно, ладно?

Гюльзэбэр».

Можно ли не пойти, когда приглашают девушки! А хитрая ведь! Молодежный, мол, вечер... Ай-хай!

Зиннат по глазам видел все, что творилось в душе у Гюльзэбэр. Чтобы поддерживать это пламя в девушке, он время от времени ронял ласковое словечко. Будет время, думал он, сама придет и скажет: «Зиннат-абы, милый!»

Пройдя густой кустарник, Зиннат вышел к заводи. Скошенный луг цвел алыми, белыми и голубыми платьями. Девушки и женщины, словно яркие цветы, мелькали между копен. Ловкими движениями они ворошили сено, сгребали, подхватывали его длинными вилами и метали в стога. Несколько парнишек погоняли лошадей, которые тянули волоком копны.

Зиннат нетерпеливо огляделся, но той, которую он искал, здесь не было. В этой цветистой толпе женщин одна особенно бросилась ему в глаза. Щеки девушки, как и ее майка, были розовы, розовели и оголенные руки. Зиннат поглядывал на Гюльзэбэр и думал: «А ведь тоже хороша! Какая фигурка! Эх, земляника-ягодка!..»

Внезапно откуда-то появилась Нэфисэ. Зиннат сразу обратил внимание на ее строгое, озабоченное лицо и тут только заметил, с какой яростной торопливостью работают все.

Нэфисэ кивнула Зиннату головой и окликнула одну из девушек:

— Карлыгач! Возьми у Зинната-абы гармонь, спрячь в шалаше, а самого проводи к Мэулихэ-апа!

Пока Зиннат думал над тем, что это должно означать, Нэфисэ была уже далеко и кричала что-то в сторону тех, кто стожил сено, видимо торопя их. Тем временем шустрая Карлыгач успела унести гармонь и прибежала с граблями.

— Держи, Зиннат-абы, — сказала она и повела его к сгребальщицам.

Внезапно поднялся сильный ветер. Он разворошил копну, около которой стоял Зиннат, закружил по всему лугу клочья сена.

С запада надвигалась гроза.

2

Ильгизар в своей неизменной выцветшей пилотке и голубой майке, такой же горбоносый, как и его отец Тимери, сидел в маленькой лодке и выжидающе смотрел на Нэфисэ, стоявшую на берегу.

— Еще что, джинги?

— Не забудь сказать отцу, пускай завтра же пригонит коней к переправе.

— А если дождь пойдет? — спросил Ильгизар.

Нэфисэ видела: внизу, над Волгой, густо кучились тучи, но ветер дул не с той стороны, а сверху.

— Нет, не должно быть дождя... А если и пойдет, все равно успеем убрать. Только ты с утра приходи, будешь здесь нужен.

— Ладно, джинги, я спозаранку, вместе со стадом встану.

Ильгизар уперся веслом о песок и оттолкнулся от берега.

— По дороге зайди к Сумбюль! — крикнула Нэфисэ вдогонку Ильгизару. — Пусть раненько побежит в Яурышкан, как бы воробьи пшеницу не поклевали... Ну, счастливо! Ты там на берегу не замешкайся, опоздаешь.

— Нет! — ответил Ильгизар, ловко взмахивая веслами.

Нэфисэ постояла, пока лодка не дошла до середины Волги, и повернула обратно к косарям.

С начала сенокоса прошло уже более недели.

— Мы нынче поголовье скота увеличиваем, нам корма потребуются! — теребил Тимери районных руководителей и добился расширения сенокосных угодий. И хоть теперь была уйма работы, колхозники справились с ней. Дожди — и те не помешали! Женщины косили, детвора, вроде Ильгизара, ворошила, сушила сено, а кто постарше— сгребал его в копны, метал стога. Завтра все кончат, а к вечеру можно будет вернуться в деревню.

Довольная ходом работы, Нэфисэ, не торопясь, пошла кружной, пролегшей вдоль берега тропкой.

Щедрое июльское солнце, целый день усердно сушившее сено на широких волжских лугах, устало от дневных хлопот и теперь, осветив оранжевым светом низенький лесок на крутом берегу, клонилось к закату. Ленивые волны пенным кружевом всползали на песчаный берег и с тихим всплеском скатывались обратно; всползали и скатывались. Вся Волга — от того, далекого берега, повитого голубым туманом, до этого, низкого, на который так легко набегали волны, — плавно качалась всем своим могучим телом и величественно несла свои воды в тишине наступившего вечера.

Нэфисэ поднялась выше. Без края, без предела лежали перед ней заливные луга, а на лугах теснились бессчетные копны, за кустарниками вились синие дымки костров. Где-то в стороне тарахтела косилка, позвякивали колокольчиками стреноженные кони, а ломкий мальчишеский голос тянул песенку:

Поет соловушки дитя,

Дитя соловушки поет

Среди густых кустов,

Своей деревни я дитя,

Живу среди цветов.

Вот показался большой серый пароход. Прорезав золотой столб закатных лучей, он пошел прямо к пристани напротив и протяжно загудел. Постояв у пристани с минуту, он зафыркал, вздыбил белые волны и повернул обратно.

Долго смотрела Нэфисэ вслед пароходу, который, сердито хлопая плицами колес, плыл вниз по Волге. В такой же летний вечер, на этой же пристани провожала она в прошлом году Газиза. Кто мог подумать, что это было их последнее свиданье? А теперь даже родители Газиза стали незаметно примиряться с его смертью.

Нэфисэ шла по узенькой тропке, то заплетая, то расплетая косу. Она внимательно смотрела на золотисто-желтые вершины гор, освещенные закатными лучами солнца, на реку, которую уже укрывала голубоватая пелена тумана, на луга. Но нечем было утешиться растревоженному сердцу. Цветы и травы, еще утром радостно тянувшиеся нежными венчиками к солнцу, скошенные, увядали под ногами. «Так же увянет и молодость моя!» — подумала она вдруг.

Нэфисэ внезапно вспомнила: когда она, собираясь на покос, надела свое белое вышитое платье, свекровь тронула рукой голубые цветочки на нем и угрюмо сказала:

— Думала, будешь беречь его, как память о Газизе... Ну ладно, делай как знаешь...

Упрямый, корыстолюбивый характер отца с детства так удручал ее, что она вздохнула полной грудью, когда перешла в дружную семью мужа. Со смертью Газиза рухнули все мечты о счастливой жизни в его доме. Нэфисэ обидно было, что ласковая мать Газиза, которая радостно подстелила ей под ноги коврик, когда она впервые входила к ним в дом, превратилась теперь в придирчивую, ревнивую свекровь.

Нэфисэ уже дошла до границы сенокосных угодий Байтирака и Аланбаша. Вдруг трава зашуршала, и она увидела Зинната, спускавшегося к Волге с полотенцем на плече.

Встреча с Зиннатом ничуть не смутила ее. «Очень хорошо, — подумала она. — Надо раз и навсегда покончить с этим. А он, кажется, теперь не такой кислый. Наверное, с Гюльзэбэр характерами сошлись. Что ж, совет да любовь!»

— Мы вроде не здоровались с тобой сегодня... — сказал, останавливаясь, Зиннат.

— А если и здоровались, думаешь, второй раз и руки нельзя пожать? Ну, когда послушаем твой концерт?

Нэфисэ шутила, а в глазах у нее было столько печали, что джигит встрепенулся. «Самое время!» — решил он.

— Концерт?.. Да время ли сейчас для концертов. Ведь к Волге подходят...

— По-моему, в такое время и нужен концерт...

— И Гюльзэбэр настаивает. Что ж, поиграю вечером.

— Ага, значит, пошел прихорашиваться? Потороплюсь и я. Надо будет занять получше место, в первом ряду.

Однако Зиннату почудилось, что она вовсе не торопится, что за шутками много невысказанного. И он взволнованно заговорил:

— Ах, Нэфисэ, что мне сделать, чтобы ты поверила?.. Сердце, что ль, вынуть и показать? Зачем молодость свою губишь? Скажи одно лишь слово! Скажешь: «Подожди!» — и я буду ждать до осени, до зимы...

Зиннат заглянул в глаза Нэфисэ и задохнулся от радости. Глаза ее, казалось, лучились ласковым светом, совсем как прежде, в девичью ее пору. Зиннат стоял перед ней, скручивая в руках полотенце, боясь поверить своему счастью.

Но уже в следующий миг Нэфисэ стала другой. Она спокойно отогнала веточкой мошкару от лица и смотрела на него равнодушно, как могла смотреть на любого из своих односельчан.

Неужели он ошибся? Неужели ему только показалось?

А Нэфисэ стояла, обрывая листья с ветки, и, кажется, улыбалась.

И только тут увидел Зиннат на лице Нэфисэ выражение такой силы, которая не позволила бы никому подчинить ее своей воле или задеть необдуманным словом. Он понял, что только старая дружба не позволяет ей рассмеяться ему в лицо. Никогда еще Зиннат не испытывал большего стыда.

Все уже было сказано, говорить было не о чем, но растерявшийся Зиннат, боясь, что Нэфисэ уйдет, не дослушав его, путаясь все больше, продолжал что-то говорить.

Наконец он замолчал. Нэфисэ взглянула на него с укором, однако голос ее звучал мягко:

— Не обижайся, Зиннат. Я не собираюсь говорить то, чего ты ожидаешь. Но скажу тебе свое последнее слово. — Она посмотрела ясным взглядом в беспокойно бегающие глаза Зинната. — Знаешь сам, я тебя очень любила, с ума по тебе сходила. Вернее... мне казалось так... Муки бессонных ночей, проведенных в тоске по тебе, мне одной известны... Но что было, то прошло. Вспышка глупой юности давно погасла. Оно и к лучшему... Сейчас и время другое и я сама другая...

— Все, что ты слышала обо мне, — неправда, Нэфисэ! — выкрикнул Зиннат в страхе, что разрывается последняя нить между ними. — Как могла ты поверить?

Длинные ресницы Нэфисэ дрогнули. «Так ли?» — спрашивали ее глаза.

— Откуда знать? — ответила она, скручивая в пальцах листок. — Я не ходила, не проверяла... Люди говорили, лгать им было незачем. Да и письма твои об этом говорили. А ты, видно, не подозревал, что и у деревенской девушки может быть сердце чуткое... что оно не стерпит обиды... Вот и все... А потом я по доброй воле вышла за Газиза. Он выбирал подругу не по одежде и любил не до первой встречной... Он был человеком большой души, твердого слова. — Нэфисэ сказала это с гордостью.

Зиннат кинул полотенце на плечо и нервно потянул перчатку на левой руке.

— Ну, это уж прошлое, — пробормотал он.

Нэфисэ была поражена его бестактностью. А ведь она собиралась рассказать ему о последнем письме Газиза. Нет, Зиннат никогда не понял бы ни смысла этого письма, ни того, почему она хотела говорить о нем.

— Вот так, Зиннат... — бросила она ему. — Ты стихи Такташа оставь! И глаза мои не «глядят маняще», и ресницы не «источают какую-то силу». Запомни — все это пустое! — И, словно сбросив с плеч тяжелый груз, Нэфисэ быстро пошла от него прочь.

Зиннат стоял неподвижно и широко раскрытыми глазами глядел вслед удаляющейся стройной фигуре, уже мелькавшей теперь далеко в зарослях тала.

3

Все спало кругом, только Волга время от времени вздыхала, словно одолевали ее беспокойные думы, да где-то далеко плакала гармонь.

Нэфисэ долго ворочалась на сене, потом стихла, закинув за голову руки: придется, вероятно, провести эту ночь без сна. Из шалаша ясно виднелись поднимающийся уступами высокий берег и бледная синь неба над ним.

Вот набежали на небо алые тени, вскоре из-за горы огромным красным шаром выплыла луна, и на задумчивую тишь лугов, на темные кустарники заструился ее прозрачный свет.

Вдруг Нэфисэ охватило странное чувство легкости, на душе стало так радостно, что впору подняться и полететь.

А в следующий миг Нэфисэ уже очутилась на берегу Волги. Через всю реку перекинулся изумительной красоты серебряный столб, а по воде рассыпалось бесконечное множество серебряных пятен, и они дрожали и сверкали ярче звезд на небе. Нэфисэ удивленно взглянула на луга. Но не зеленые луга, а серебряное море раскинулось перед ней, без конца, без края, и на этом море в голубом, холодном сиянье луны мерцали изумрудные деревья. Здесь, внизу, было столько света, что он озарял даже густую синеву склонившегося над землею неба, и звезды вбирали в себя этот свет. Любуясь этой величавой красотой, Нэфисэ забеспокоилась оттого, что нет рядом с нею подруг. Но тут она увидела поблизости Гюльзэбэр. Оказывается, девушка кого-то ожидает.

«Ну что ж, очень хорошо...» — подумала Нэфисэ.

В это время с того берега Волги из-за синей тишины прилетела грустная песня. То пели бойцы, которые проплыли утром на пароходе к Сталинграду.

Песню прервал крик Гюльзэбэр:

— Едут, Нэфисэ-апа! Милая, едут!

Так вот кого она ожидала! Своих колхозников! Ехали они на пароходе из Казани с какого-то совещания.

А пароход был белый, похожий на дирижабль и скользил по воде, точно по льду. Не успели оглянуться, как все уже сошли на берег. Вот отец Нэфисэ, Тимери, рядом с ним Мэулихэ, Карлыгач и Зэйнэпбану. По их улыбающимся лицам видно было, что несут они с собой большую радость. Странно, что и Нэфисэ возвратилась вместе с ними. И берега эти были очень знакомы. Еще бы, ведь они сошли на пристани Якты-куль! Но широкие каменные ступени, но украсившие все прибрежье и источавшие сладкий аромат плодовые деревья и цветы — все это было ново. Неужели это и есть то близкое будущее, о котором говорил Газиз?

Они поднялись на гору. Как широка Волга! По сверкающей глади реки, разлившейся до далекого соснового леса, вниз и вверх стремительно плыли белоснежные пароходы. Да ведь это не прежняя Волга, а Большая Волга, а пароходы на ней — морские!

Нэфисэ повернулась в другую сторону, и перед ней заколыхалось необозримое поле пшеницы. Посреди поля со снопом в руках стоял огромный мужчина в шляпе.

Да нет, то был не человек, а бронзовый монумент простого колхозника, вырастившего невиданный в история человечества урожай. А в следующую минуту он снова показался живым, широко шагающим по полю человеком.

Гюльзэбэр долго смотрела на него и сказал Нэфисэ:

— Не удивляйся. Ты даже не представляешь себе, как изменился наш район!

Внезапно раздался оглушительный рев. Нэфисэ вздрогнула. Когда она открыла глаза, то увидела, что лежит на сене рядом с мирно спящей Мэулихэ и наверху с глухим рокотом летят самолеты...

В шалаше было душно. Нэфисэ вышла на воздух и долго стояла, глядя на Волгу, на светлеющие берега. Ровное дыхание реки, прозрачная, зеленоватая пелена над лугами, ясные просторы небес — все вселяло в душу тихий покой.

Нэфисэ снова захотелось увидеть то, что привиделось ей во сне. Но там, напротив, не было ни широкой каменной лестницы, ни монумента. А ведь было совсем как наяву.

Нэфисэ улыбнулась и пошла к соседнему шалашу.

— Карлыгач, вставай! Пойдем зарю встречать!

Прихватив полотенца, они обе отправились к Волге. Легкий ветер гнал вверх по реке жиденькие клочья тумана, на волнах качались алые блики зари.

— Посмотри, Нэфисэ-апа, утро-то какое! — почти шепотом сказала Карлыгач. Она шла, чуть подняв голову, и читала что-то из Тукая о пробуждении солнца, о ласковом утреннем ветре.

Вот они дошли до самого берега, и уже через минуту Нэфисэ смело бросилась в воду и поплыла вперегонки с волнами. Потом, оглянувшись на подругу, сидевшую на мелководье, она расхохоталась и крикнула:

— Что ты, как лягушонок, барахтаешься у берега? Плыви ко мне, Карлыгач!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Во второй половине лета положение на фронтах обострилось. Сосредоточив крупные боевые силы в донских степях, фашисты вели стратегическое наступление дальше на восток: они рвались к Сталинграду, стремясь перерезать важнейшую жизненную артерию страны — великую Волгу. Дни, будто перед страшной грозой, были насыщены тревогой. Вечерами на западе огневые кнуты молний полосовали густые синие тучи, и казалось, то не молнии, а отблески тяжких сражений.

Суровые, озабоченные вышли колхозники на уборку хлеба; вышли с огромной верой в свою родину, в своих защитников на фронте. Все личные заботы и невзгоды отступили на второй план. Борьба за хлеб для фронта — вот что стало теперь для них главным.

До начала уборки Тимери казалось, что все подготовлено и хорошо налажено в его трудном хозяйстве. Результаты первого дня уборки как будто действительно были утешительны: «Чулпан» шел почти в ногу с аланбашцами. Однако следующие дни вдребезги разбили все надежды Тимери. Неожиданно сломалась одна из жнеек, а после полдника хлынул такой дождь, что пришлось приостановить всю работу. В довершение всего пришлось на оборонные работы отправить пять крепких работящих девушек да еще дать им трех коней. Теперь уборка одной только ржи грозила растянуться на пятнадцать дней, а ведь поспевали ячмень и пшеница. Надо бы сегодня же начать и сдачу хлеба государству, но на скирдование, молотьбу и перевозку хлеба в колхозе не хватало рабочих рук.

На четвертый день спозаранку на полевой стан принесли районную газету. В ней сообщалось, что «Интернационал» за два дня обогнал десять колхозов и занял пятое место в районе. Тут же была напечатана другая заметка под жирным заголовком:«Куда катится «Чулпан»?»

Расстроенный Тимери, схватив газету, пошел к бригадирам.

— Позор! На тридцать девятое место откатились! — шумел он, потрясая газетой. — Ведь мы дали слово не отставать от аланбашцев! Что же это такое! Неужто силы у нас иссякли?

Юзлебикэ сама косила на лобогрейке. Вытерев обнаженной до локтя рукой потный лоб, она показала Тимери на девушек, идущих вплотную вслед за лобогрейкой. Они вязали, таскали снопы и ставили их в суслоны. Огромные, тугие снопы так и мелькали в их ловких руках.

— Кум! — крикнула на ходу Юзлебикэ. — Девушки мои еще не разошлись. Погоди, обгоним не только аланбашцев...

Тимери тяжко вздохнул. Он велел ей перевозить снопы на коровах, коней в лобогрейке менять почаще и косить при лунном свете.

А старик Бикмулла, проследив глазами за густою стаей самолетов, с грозным гулом летевших над Волгой в сторону Сталинграда, покачал головой:

— Ведь вот, ровесник, как обернулись дела! Все бы ничего, да на душе неспокойно. Подбодрить надо народ, подбодрить!..

В бригаде Нэфисэ было время отдыха. Женщины и подростки в глубоком молчании сидели возле копны и слушали Нэфисэ, которая взволнованно рассказывала им о чем-то, заглядывая в газету.

— Ее, босую, почти голую, вытаскивали на мороз и гоняли по улице. А она была совсем молоденькая, вот как наша Карлыгач. До утра мучили ее фашисты, а потом спросили: «Скажи, где партизаны?» Но она не сказала нм ни слова. Только на виселице, когда накинули ей петлю на шею, крикнула: «Родные мои! Бейте фашистов, уничтожайте их! Так велит Родина». Вот что сказала эта русская девушка, наша сестра!

Кто-то всхлипнул, многие украдкой вытирали глаза. Нэфисэ сложила газету и встала:

— Не плачьте, родные, утрите слезы! Разве слезами остановишь врага? Поглядите: Украина, Белоруссия в огне. Прислушайтесь, как топчет их фашистский сапог, как стонут там наши советские люди. Они взывают к нам... Ненасытный враг тянется сейчас к Сталинграду. Не отдадим мы ему Сталинграда! Не получит он волжского хлеба!..

Слушая горячие слова снохи, Тимери вглядывался в лица колхозниц. «Да, Нэфисэ права! Плакать теперь не время. Работать надо!»

Черная туча войны двигалась все дальше на восток, и тень от нее лежала на этих суровых обветренных лицах.

2

Обойдя все бригады, Тимери отправился домой, решив поднять на ноги всю деревню, хотя ясно и не представлял себе, как он это сделает. Ведь в деревне никого уже не осталось.

Он шагал, устало опустив плечи, заложив по привычке руки за спину.

Было еще раннее утро. Роса не успела испариться и переливалась на траве всеми цветами радуги. Над изжелта-зелеными волнами яровых хлебов стоял легкий запах меда. К нему примешивались ароматы спелого клевера и перестоявшей земляники, притаившейся в некошеной траве.

Тимери снял с головы войлочную шляпу и расстегнул ворот короткого тонкого казакина. С какой-то особенной нежностью разглядывал он окружающий его мир.

Ему были сейчас дороги и купавшийся в дорожной пыли воробышек, и шмель на лиловом цветке клевера, и жаворонок в небе, и все эти звенящие под ветром поля и пригорки. Сердце у Тимери сжалось от грустного волнения. Густые волны пшеницы, вон те дальние луга и блестевшая меж кустарниками речка, где он мальчишкой удил рыбу, сосны, задумчиво взирающие со склона горы на деревню, — весь этот родной мир будил в нем острое чувство любви, и под горло подкатывал комок.

Через леса и поля, облитые оранжевым сияньем, донесся глухой гудок парохода.

Тимери до боли сжал огромный кулак:

— Нет, не отдадим! Не отдадим Волги!..

Войдя в деревню, Тимери направился прямо в правление колхоза. Дверь канцелярии была раскрыта настежь, со стены во всю мочь хрипел репродуктор, а посреди комнаты, видимо пораженная этим гамом, стояла коза.

— Ах ты, безбожница!..

Коза вытаращила на Тимери огненно-желтые глаза, но затем, видимо сообразив, что сейчас по ее спине пойдет гулять линейка, прыгнула на скамью, а оттуда через раскрытое окно на улицу.

Тимери хотел позвонить на станцию. Но из телефонной трубки доносился невообразимый шум. Басовитые мужские, визгливые женские и даже детские голоса кричали одновременно на русском, татарском и чувашском языках; этот разноголосый гам покрывался страшным треском и свистом. Потом из общего шума вырывалось:

— Таугильде! Это Таугильде?.. Сжато двести семь, заскирдовано пятьдесят девять... Нынче отправим красный обоз... Станция! Дайте райком, Мансурова! Его самого, срочно!.. Таугильде! Безобразие, почему не отвечаете?

Тимери уже хотел бросить трубку, когда различил в этом хаосе знакомый голос — ровный и сильный:

— Что же это такое? Ни в жатве нет у тебя толку, ни в вывозе хлеба! Чего ты ждешь? Думаешь, за тебя кто-нибудь другой поработает?

Тимери вздрогнул. Постой, не к нему ли обращается Мансуров?..

Голос вновь повысился:

— Повторяю: сегодня хлеб—это победа! Боец ждет от тебя хлеба! Ты слышал, что творится на Дону? Понимаешь, что сейчас не до пустых разговоров! Речь идет о судьбе всей страны. Ты сегодня отвечаешь за хлеб перед своей совестью, совестью коммуниста! Перед родиной, перед бойцом отвечаешь!..

В комнату ворвался загорелый мальчонка в одних трусах. Увидев Тимери, он спрятал за спину надкусанный огурец и растерянно огляделся по сторонам, словно желая найти причину, которая оправдала бы самовольную его отлучку из канцелярии. Однако, быстро смекнув, что председателю не до него, он, осмелев, подошел к столу:

— Тимери-абзы, может, кого позвать надо?

Тимери поднял голову.

— Иди позови Гюльзэбэр, да живее!

— Она пошла в третью бригаду, сказала, что будет газету выпускать и не вернется до вечера.

— Тогда позови Шамсутдина и Сайфи.

— Так ведь Шамсутдин-абзы на выгоне.

— Все равно зови, подпасок один справится. Потом надо бы найти Айсылу.

— У-у, Айсылу-апа давно вернулась! Она там, в верхнем конце деревни...

— Вернулась? — оживился Тимери. — Тогда беги скорее к ней, скажи — Тимери-абзы ждет...

Рассыльный кивнул головой и, с хрустом откусив чуть не пол-огурца, кинулся вон. Вслед за ним вышел и Тимери. Ему было тесно в помещении, и он стал нетерпеливо шагать перед домом. Услышанные в телефоне слова Мансурова не выходили у него из головы.

— Как же мы не сообразили вчера организовать отправку хлеба? — шептал он. — Скажем, я в срок не вывезу, другие не вывезут... Что же тогда получится?! — сокрушенно качал он головой.

3

То, что «Чулпан» в первые же дни уборки выбился из колеи, мучило не одного только Тимери. И Айсылу не находила себе места. Но все эти дни ей пришлось пробыть в соседнем колхозе до тех пор, пока она не наладила там работу. Дождавшись приезда Гюльсум и комбайнера, она, несмотря на ночную пору, заторопилась в Байтирак.

От усталости кружилась голова, глаза слипались. Она шла, еле передвигая ноги, и посматривала то в сторону своей деревни, то на огромные кучи соломы с краю дороги.

«А что, если прилечь до рассвета?» — мелькнуло у нее в голове. Но тут, раздвинув кусты, перед ней появилась Гюльзэбэр.

Айсылу удивленно спросила ее:

— Что это ты, Гюльзэбэр, по ночам одна ходишь?

— А ты?

— Ну, я уж... я, мне приходится. Ко дню ночь пристегиваю — и то не хватает.

— Так ведь я — тоже я, —улыбнулась Гюльзэбэр. — Комсомольский секретарь как-никак! — Лицо ее опять стало серьезным, и она протянула Айсылу сложенный вчетверо листок. — вот принесли недавно, я и пошла к тебе в Алмалы. Как заснешь в такое время?

Записка, торопливо написанная на вырванном из блокнота листочке, наверное возле какой-нибудь скирды б поле, сразу отогнала сон. Секретарь райкома Мансуров писал:

«Айсылу! Что же это, родная, случилось с вами? Или ваш колхоз уже не называется «Чулпаном»? Понимаете ли вы, куда катитесь? Где же ваши обещания? Где твое усердие, Айсылу? Не забываешь ли ты, какое сейчас время? Будь твердой, подними на ноги весь колхоз!»

Айсылу постояла немного, попыталась собраться с мыслями: что же делать?.. Она перебрала в памяти всех — от десятилетних подростков до белобородых стариков. Чуть не по пальцам пересчитала всех лошадей. Нет, все, кто могли работать, были уже на уборке.

Айсылу, задумавшись, складывала записку так долго, что та превратилась в крохотный комок.

— Ну, Гюльзэбэр, — заговорила она наконец, пряча комок в кармашек фуфайки, — отвечать нам с тобой! Хоть трое нас, коммунистов, а соберемся, посоветуемся. Ты сможешь привести бригадиров?

— Сейчас же?

— Да, вот сейчас!

— А куда прийти?

Айсылу огляделась по сторонам и показала на темнеющую поодаль кучку деревьев.

— Вон, на пасеке соберемся. А я вернусь в Алмалы, приведу Гюльсум.

Перед рассветом из-за обильной росы комбайн был вынужден ненадолго остановиться. Гюльсум только что вытянулась на постели, ощущая всем телом блаженство отдыха, как отворилась дверь будки и послышался шепот Айсылу:

— Гюльсум! Ты не спишь?

— Нет еще, Айсылу-апа. Что случилось?

Чтобы не разбудить других, Гюльсум схватила комбинезон и вышла к Айсылу.

Пока они добрались до пасеки, Гюльзэбэр уже привела туда Нэфисэ и Юзлебикэ. Юзлебикэ даже успела соснуть, свернувшись под деревом. Бикмулла, оказывается, пошел ночевать домой к своей старухе. Тимери тоже был в деревне.

Женщины уселись в кружок под огромным дубом. Айсылу, не затягивая, открыла собрание, объяснила, почему созвала их в такой неурочный час, и спросила бригадиров: что они думают делать? Как выйти из этого затруднительного положения?

Первой взяла слово Юзлебикэ. Она пообещала закончить жатву ржи в пять дней. Однако это заявление не удовлетворило Айсылу.

— Голые обещания ничего не стоят. Ты расскажи, как сделаешь это.

Юзлебикэ сорвала травинку и начала мять ее в пальцах.

— Я думала, мы это потом обсудим.

— Потом будет поздно, надо сейчас... Ну, думай, покуда! Нэфисэ, что ты скажешь?

Бригада Нэфисэ намеревалась закончить уборку ржи в три дня.

— Не дожидаясь вопроса «как», отвечу, — пояснила Нэфисэ, — соревнуясь. Правда, мы еще не наладили работу, как в бригаде Наташи... Но мои девушки вчера так разъярились, что все нормы перекрыли. На это я и надеюсь.

Гюльзэбэр давно уже раскрыла тетрадь на коленях, чтобы писать протокол, но было еще темно. В предрассветной мгле даже лица женщин виднелись лишь белыми пятнами.

— Мы очень нуждаемся в помощи МТС, — обратилась Айсылу к Гюльсум. — Не сможете ли вы комбайном сжать нам пятьдесят — шестьдесят га?

— Не договорных?.. Сверх плана?..

— Ну да. Если вы в Алмалы сожнете хлеба не в шесть, а в четыре дня, то два дня сможете поработать у нас. По-моему, директор МТС возражать не будет.

Гюльсум ответила не сразу. Они и сейчас работают от зари до зари. Вот если вести трактор на предельной скорости да сократить время на смазку и на заправку и не отдыхать днем...

— Мы поговорим с комбайнером, может, и придумаем что-нибудь.

— Ладно, мы верим тебе, Гюльсум. Выкрой дня два...

Сказала свое слово Гюльзэбэр — агитатор бригады Бикмуллы. Додумала наконец и Юзлебикэ:

— Я надеюсь на своих девушек, авось не опозорят.

— Опять слова! О соцсоревновании что скажешь?

— Соревнование... Да мы и так соревнуемся с Бикмуллой-абзы. Придется, значит, организовать это самое... и в бригаде, между девушками.

Айсылу кинула взгляд на светлеющий восток. Нужно было заканчивать собрание. Сама она взялась переговорить с МТС о дополнительной помощи, обещала привлечь стариков и старух да младших школьников.

— Но все дело в нас самих, — сказала она, заключая собрание. — В умении разжечь соревнование, возглавить его. А для этого надо найти ключ к сердцу колхозника. Я это прежде всего говорю тебе, Юзлебикэ! Колхозный бригадир — не десятник, который только поручает людям работу! Он одновременно — и организатор, и учитель, и воспитатель! Да, да! Ты не жди никого, сама возглавь, сама организуй! Поработай хорошенько и через четыре дня расскажешь на правлении, как ты окончила уборку ржи в четыре дня.

Юзлебикэ оставила в покое стебелек и удивленно уставилась на Айсылу.

— Насчет четырех дней я ничего не говорила... не думала...

— Не думала, так подумай! В этом тебя и твои девушки поддержат.

Так закончилось это совещание. Наступало утро.

4

Хозяйки только еще гнали скотину со двора, а Айсылу уже деловито ходила по Байтираку. Вишневое платье, розовый батистовый платок, повязанный на затылке вроспуск, то и дело мелькали в переулочках, во дворах, у чьих-то крылечек. То тут, то там открывались ворота, и старик или старуха, вышедшие проводить ее, с доброй улыбкой смотрели, как уверенно шагает по улице эта маленькая неугомонная женщина.

Вот она подошла к избе Айтугана. Старик не слышал скрипа калитки. В черном камзоле и в калошах на босу ногу он быстро семенил дрожащими ногами и, помахивая длинной метлой, кричал:

— Кыш-шу, проклятый! Кыш-шу!

По двору с отчаянным квохтаньем металась рябая клушка, стараясь собрать под крылья разбежавшихся цыплят. А над ними повис, распластав крылья, огромный коршун. На крик деда из избы выбралась маленькая сгорбленная Джамилэ. При виде Айсылу она вся заулыбалась, и ее морщинистое личико неожиданно осветилось рядом ровных белых зубов.

— А, заходи, Айсылу, заходи! — вскрикнула она и, глядя в сторону старика, добавила: — Просила за цыплятами последить, пока занята в доме... Пойдем, доченька, в избу!

— Нет, бабушка Джамилэ, некогда мне. Я так... мимоходом зашла, — ответила Айсылу и потянулась к стоявшей в сенях кадке с водой. — Чаю не успела выпить, во рту пересохло.

— Ах, бедняжка, и почаевничать-то тебе некогда. Погоди, не пей! У меня тут катык прямо с погреба, айрану[28] намешаю тебе... — И, по-старушечьи растопырив локти, она заторопилась в избу.

Блеклые глаза Джамилэ, ее сухие прозрачные руки заставили Айсылу с сомнением покачать головой: «Ну как тут звать ее на работу?»

Подошел дед Айтуган. Он поздоровался степенно и, опершись о метлу темными жилистыми руками, опустился рядом с Айсылу на чисто вымытую ступеньку.

— Ну, дочка, какие там новости? — кивнул он головой на запад. — Наши-то пошли в наступление? Нет, говоришь? Чего это они тянут! А мой старший писал: «Собираемся двинуться...» А те... фашисты — все лезут? Выходит, правда, что к Волге идут? Ну, большие тогда заварились дела! Гм! Не годится это, не годится!

Старик насупился и сердито стукнул метлой.

— Одни против шести государств стоим, дедушка Айтуган, конечно, тяжело...

— Что и говорить, не легко, если на одного человека набросятся шестеро матерых волков!.. Только нам, дочка, и тяжелое надо перебороть!

Он задумчиво смотрел на густую листву деревьев в саду и, словно отвечая собственным мыслям, кивал время от времени головой. Потом он неожиданно спросил Айсылу:

— А что в Москве говорят? Обнадеживают?

— Говорят, что мы сейчас стали сильней, чем в начале войны. Если, мол, станем всем миром против врага, обязательно победим! Только надо, чтобы и колхозы работали хорошо, больше хлеба давали.

Айтуган сразу оживился. На изборожденном частыми морщинами лице заиграла улыбка.

— Так-так! Выдюжим, значит. Оно так и должно быть! Ведь это — сама-а Россия! Кто ж побьет Гитлера, как не мы!

Айсылу с уважением посмотрела на старика, собираясь ему что-то сказать, но в это время Джамилэ вынесла айран и уселась рядом на крылечке.

Пока Айсылу потягивала студеный айран, старики ласково смотрели на ее маленькое загорелое лицо, на крепкие руки. Айсылу чувствовала себя с ними очень легко, словно сидела она возле отца и матери. Айсылу рассказывала старикам о далеких сражениях, о труде советских людей в тылу. Она уже и не думала о том, чтобы звать их на помощь колхозу, — что могли сделать в поле восьмидесятилетний старик и немощная старуха? Ей хотелось лишь успокоить их, развеять немного их печали, вселить надежду в их старые сердца.

Однако Айсылу и сама не заметила, как от дел фронтовых перешла к тому, что так сильно тревожило всех колхозников.

— Уборка очень туго идет у нас, дедушка Айтуган. Не умеем мы работать, как от нас фронт требует. Ячмень, того гляди, колос сбросит, горох поспел, да и хлеб надо вывозить, а людей не хватает, рабочих рук нету...

— Вот как? Гм, да... Не хватает, говоришь?.. А как аланбашцы? Они впереди нас или отстают?

— Они нас позади оставили.

— Неужто обогнали? Гляди-ка! А ведь прежде наш «Чулпан» никогда маху не давал!..

Метла еще разок гневно стукнула о крыльцо. Дед вскочил и, отойдя к ограде, постоял возле нее, задумавшись и пошевеливая плечами, словно пробуя свои силы. Потом он круто повернулся к крыльцу.

— Нет, дочка, нынче так нельзя! Не такой это год. Не гоже от Аланбаша отставать! Что это такое?..

Айтуган глянул, что-то соображая, на свою старуху, затем, прислонив метлу к ограде, скрылся в клети. Ушла куда-то и Джамилэ. Вскоре старуха вернулась в вышитых нарукавниках. В руке у нее, будто молодой месяц, сверкнул старинный серп, макарьевский[29], как его когда-то называли. Бабушка потрогала пальцем зубья серпа и, должно быть вспомнив свои молодые годы, задумчиво сказала:

— Ничего, еще острые... Коли так суждено, выйду и я, дочка. Отмеришь мне делянку за гумном, я и буду потихонечку стричь, — улыбнулась она, заморгав белесыми глазами. — Буду себе жать да приговаривать: это за моего Хасбиуллу, а это за средненького Гарифуллу, а вот это — за меньшенького Валиуллу... Пускай вот так головы фашистов валятся под руками моих сыновей. По капельке и море полнится, — говорили деды. Хоть пятьдесят снопов сожну — и то подмога будет!

Из клети вышел дед Айтуган.

— Ты, мать, своих цыплят девай куда хочешь. Не о них теперь забота... Ну, дочка, — обернулся он к Айсылу, — скирдовать меня поставишь или какую другую работу дашь?

Дед был обут в новенькие лапти, глаза его задорно щурились. Видно, окрылила его мысль о труде. Даже спина его вроде распрямилась.

Айсылу ласково провела рукой по плечу Айтугана:

— Что мне вам сказать, дедушка! Вам бы сидеть в избе, в почетном углу. Да ведь время такое...

— В почетном углу, дочка, посидим, когда фашистов побьем, когда сыновья вернутся...

Они все вместе вышли на улицу. К правлению колхоза из разных концов небольшими группами сходились старики и старухи.

«Нет, товарищ Мансуров, напрасно сомневаешься, — подумала Айсылу, увидев их. — «Чулпан» был и останется «Чулпаном»!

5

Подняв на ноги всю транспортную бригаду и конюхов, Тимери пошел было в правление колхоза, да заметил Бикбулата, который возился с кольями за своим огородом, и повернул к нему.

Бикбулат явно расширял приусадебный участок. Отхватив изрядный кусок колхозной земли, он, покряхтывая, вбивал колья большой деревянной кувалдой. Не прекращая стучать, старик повел краешком глаза на председателя, поднимавшегося по переулку.

«В самую страду занялся личным делом, да еще каким делом! Видно, думает: председатель не станет перечить своему свату».

Едва сдерживая негодование, Тимери подошел к Бикбулату:

— Здоров ли, сват?

— Ничего пока, — буркнул тот, стукнув по колу.

Тимери, чтобы немного успокоиться, медленно прошелся вдоль изгороди.

— Послушай, сват, — сдержанно сказал он наконец, — смотрю я на тебя и дивлюсь. Как же это получается? Без спроса, без разрешения... Да еще вдобавок в такую горячую пору?..

Маленькие, притаившиеся под нависшими бровями глаза злобно укололи Тимери, презрительно шевельнулись усы.

— Вот еще! Чего спрашивать-то? Испокон веков моя земля, дедов и прадедов моих!

— Бикбулат-абзы, ты ведь не ребенок. Сам знаешь, земля эта уже двенадцать лет принадлежит колхозу. Мы здесь осенью, бог даст, озимую пшеницу посеем.

Бикбулат с сердцем стукнул еще раз по колу. Клочкастые брови его задрожали. Однако он понял, что дело может обернуться плохо для него, и не давал воли своей ярости.

— И чего зря шум подымать?.. — проворчал он. — Ржицы хочу немного посеять. Лошади у колхоза не попрошу, лопатой...

— Да ведь ты достаточно хлеба от колхоза получаешь! У тебя много трудодней!..

— А ежели еще и свой будет, думаешь, пузо лопнет? Или боишься, что разбогатею, кулаком стану?

Упрямство свата вывело Тимери из терпения. Но он все еще старался говорить спокойно.

— Закон нарушаешь, сват, к старому тянешь. Добром тебе говорю. А ежели не хочешь слушать — не обижайся, буду разговаривать с тобой не как сват, а как председатель.

После гибели зятя Бикбулат только и искал повода, чтобы взять Нэфисэ обратно к себе в дом.

— Да, были когда-то сватьями... — ехидно усмехнулся он и нарочно, чтобы показать пренебрежение к Тимери, еще усерднее стал бить кувалдой.

У Тимери было огромное желание вырвать эту кувалду и стукнуть старика. Но надо было стерпеть ради Нэфисэ, хоть и больно было слышать такие разговоры. Понимая, что сейчас необдуманное слово может стать последним между ними, Тимери проговорил глухо, но спокойно:

— Подумай еще раз, сват, не пришлось бы тебе раскаиваться. Весь народ работает для фронта, а ты на прежнюю тропку хочешь свернуть, заразить колхоз старинкой? И откуда в тебе столько корысти? Ведь и Сарьян отвернулся от тебя из-за этого, а теперь дочь позоришь... Вырви колья, пока добром говорят!

Бикбулат сжал кулаки и застонал, словно ощутил нестерпимую боль.

— И-их, эти Акбиты! Уведу! Ни одного дня ждать не стану... Уведу дочку!..

— Неизвестно еще, что дочка скажет... Хоть она и твоя, да теперь по старинке не впряжешь ее в оглобли.

— А-а-а! — Бикбулат весь съежился и кинулся к Тимери. — Разбогатеть вздумал на моей дочери! Триста пятьдесят трудодней по нраву пришлись? Не будет этого!

Перед носом Тимери мелькнул крепкий загорелый кулак, и Тимери невольно приготовился к отпору. Ему ничего не стоило одним ударом свалить расходившегося тщедушного старикашку. Однако перекошенное от злобы лицо, горящие ненавистью жадные глаза отрезвили Тимери. Его поразило, как сумел этот человек, проживший в колхозе целых двенадцать лет, сохранить в себе столько злобы и жадности собственника?! Ему захотелось уйти скорее, оставить его.

Но тут послышался оживленный говор, и он обернулся. Прямо к ним направлялась пестрая толпа стариков и старух с косами и серпами. Впереди, рядом с Айсылу, торжественно вышагивал дед Айтуган. На нем был черный татарский казакин, а на голове — бархатная тюбетейка.

Тимери радостно бросился к ним навстречу:

— Ха, Айтуган-абзы, Джамилэ-апа. Мэрфуга-апа!.. Значит, и вы тронулись? Ай, спасибо! Твоя небось затея, Айсылу? Ничего не скажешь, молодчина!

Айсылу кинула взгляд на стоявшего в стороне хмурого Бикбулата и заговорила спокойно:

— Мы тебя ищем. Принимай старых гвардейцев колхоза: шесть дедов, пять бабушек!

Тимери засмеялся, позабыв сразу и усталость, и бессонные ночи, и ссору с Бикбулатом.

— Шесть дедов и пять бабушек! Да ты все печи в Байтираке очистила!

Принаряженные старухи с нарукавничками, как у настоящих жниц, старики, подпоясанные широкими кушаками, в белых войлочных шляпах, заговорили все разом.

— Ты, Тимергали, нас этак не сбрасывай со счетов!

— Вспомнили бы о нас раньше, так мы с первого же дня вышли бы в поле...

— Хлеба-то нужно убрать!..

— Добро пожаловать, родные! Работа всем найдется. Вон пшеница поспевает... Надо молотить... Косить горох. Никак не управимся.

Айтуган осторожно снял с плеча косу, поправил на голове тюбетейку. Он, видно, истомился, сидя дома, и ему захотелось вволю поговорить:

— Вот и Айсылу рассказывала, что народу не хватает... А я уже лет пять на печи лежу. Мальцы не пускали. Говорили — ты, отец, на своем веку немало потрудился, не тревожь свои старые кости. А теперь шайтан с ней, со старостью! Вон какие времена-то! — он оперся о косу и махнул головой в сторону Волги. — Фашисты-то шевелятся! Хвастают, до Сталинграда дойдут, до Волги...

Старики зашумели:

— Ну, этому не бывать! Еще в девятнадцатом году Царицын отстояли!

— Да разве мыслимо пустить врага до Идели?

— Верно, ровесники! — крикнул Айтуган. — Волга — она в нашем сердце! И нету в мире такой силы, чтобы наше сердце взять!.. Давай, Тимергали, показывай, с чего начинать. На фронте у меня три сына — три льва сражаются. И мы постоим тут... Пошли, ровесники! Тронулись!

Тут Тимери вспомнил о Бикбулате и оглянулся. Старик, сгорбившись, медленно шагал к избе.

В это время в переулок, подняв столб пыли, въехала телега и остановилась у изгороди. С телеги соскочила Нэфисэ, и бросив вожжи, строго и удивленно смотрела на отца.

Бикбулат остановился, тяжело двигая губами, переступал с ноги на ногу, но не мог никуда двинуться, словно суровые взгляды собравшихся пригвоздили его к месту.

Айсылу потянула Тимери за рукав:

— Пошли. Нэфисэ сама с ним поговорит...

— Да, похоже, что и без нас здесь обойдется...

Спустя некоторое время, идя вместе с Айсылу к крытому току, Тимери взглянул на усадьбу свата и усмехнулся. Бикбулат выдернул все колья.

— Разобрал-таки изгородь! — проговорил он. Но на душе у него был тяжелый осадок. — Вот ведь как: «свой хлеб»! А колхозный хлеб, чей он?..

Хотя Айсылу и была намного моложе, Тимери привык прислушиваться к ее мнению и советам. Айсылу же исподволь, незаметно помогала ему разбираться и в малых и в больших делах.

— Все это — пережитки старого, — раздумчиво сказала Айсылу. — Ты ведь и сам, Тимергали-абзы, хорошо знаешь. Жизнь была прежде такая: манила крестьянина богатством. Он гонялся за ним, гнул спину, да так голым и босым оставался до самого гроба. У иных и сейчас это не выветрилось из головы...

— Верно, Айсылу-сестрица! — закивал Тимери. — В такие вот времена и прорывается... будто скрытый недуг, как у Бикбулата.

— Да. Если война поднимает девяносто девять колхозников на подвиг, то сотого, может случиться, начнет точить червь сомнения. «Как бы чего не вышло?» — думает он. Ему и прошлогодний хлеб, оставшийся в поле, вспомнится. Вот тут старое и зашевелит кривыми пальцами.

— А если мы девяносто девятью руками по этим пальцам ударим?

— Не выдержит! — улыбнулась Айсылу.

— То-то и оно!

Некоторое время они шли молча.

— А знаешь, Тимергали-абзы, — прервал молчание взволнованный голос Айсылу, — меняется ведь народ, на глазах меняется.

— Меняется, говоришь? В какую же сторону? В хорошую, наверное?

— В хорошую! Ты посмотри, как сегодня большинство работает. Не только потому, что им самим хлеб нужен, не потому, что бригадир велит, — а работают они от души для своего колхоза, для народа!

— Да, да! — подтвердил Тимери. — Много у нас таких есть. Перво-наперво так работают у нас коммунисты, за ними идут передовики наши, вроде моей снохи...

— Это — наша опора. А там остаются еще и средние. Они выполняют задания, бывает, и по две нормы вырабатывают. Но стараются они, как мне кажется, прежде всего ради трудодней... Иногда ради славы...

Тимери раскатисто засмеялся:

— Ну, прямо в точку попала! Это уж такие, как Хаерниса... Сами-то они ничего себе, да вот огня настоящего в них нету.

— Нельзя сказать, что у нас нет и тех, кто печется только о себе. Они при случае не стыдятся и колхозное добро присвоить.

— Да, — вздохнул председатель. — Ты еще прибавь к ним лодырей... Да... Всех их нужно уметь распознать...

— Вот и я думаю, Тимергали-абзы. Мы должны стараться поднять колхозников. Если Хаерниса до сих пор не тянется за Нэфисэ, в этом и мы с тобой виноваты. Может, кое-кого мы и не замечаем...

Тимери шел быстрым, размашистым шагом, заложив за спину одну руку, а другой, чтобы спастись от жары, нетерпеливо сдвигал шляпу то низко на лоб, то обратно — на затылок. Увлекшись своими мыслями, он иногда уходил вперед, а потом поджидал Айсылу.

— Подумаем, сестрица Айсылу, подумаем. Верно, пусть растут люди!.. Знаешь, о чем я думал? Придется нам днями жать, а ночами молотить, — сказал он вдруг. — А хлеб отправлять четыре раза в день. Как ты думаешь?..

— Так и будем делать, Тимергали-абзы. А первый хлеб отправим красным обозом, как до войны бывало.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

После обеда Нэфисэ улеглась отдохнуть под копной. Но даже в охватившей ее сладкой дреме она чувствовала тяжесть своего тела, ощущала волну горячего ветра, обжигавшего лицо и шею. Сквозь сон ей слышалось, как шуршат, склоняясь к земле, спелые колосья пшеницы, трутся колючими усиками, словно стрекочут вокруг тысячи кузнечиков; слышала, как неотступно жужжат над ней пчелы. Пряный запах опаленных солнцем хлебов и перегревшейся земли щекотал в носу.

Но вот совсем рядом зашуршала стерня.

«Неужели встали?» — подумала Нэфисэ, силясь открыть хотя бы один глаз. Но снова стало тихо. Значит, почудилось во сне.

Но не сон это был, а тяжелое оцепенение. Нэфисэ попыталась поднять голову: «Пора начинать!» Однако усталое тело не слушалось.

— Ну полежу еще немного, еще чуточку! — шепнула она и притихла.

Но тут со стороны леса раздался свист кнута, и на соседней полосе застучала лобогрейка. Собрав всю свою волю, Нэфисэ вскочила, протирая глаза.

По всему полю желтыми волнами колыхалась, изнемогая от зноя, вызревшая пшеница, а над ней клубился иссушающий горячий воздух, — дальние скирды и копны казались желтыми островками в этом мареве.

Нэфисэ стояла в раздумье, не решаясь будить спавших под копнами подруг. И отдохнуть-то не успели! Уже сколько ночей они почти не смыкают глаз.

Вечером после жатвы девушки, усталые, плетутся к молотилке. Они едва держатся на ногах. Однако стоит ей подать голос, а машине загудеть, как в них снова просыпается яростная сила, и скоро все на току приходит в шумное и веселое движение. А когда начинает заниматься заря и на току светлеет, они с удивлением смотрят на горы соломы, на высокие кучи намолоченного зерна: «Неужели это мы наработали за ночь?»

Но вот раздается крик бригадира: «Кончай!» — и девушки тут же валятся на солому и мгновенно засыпают. С восходом солнца они снова жнут пшеницу, вяжут снопы, а вечером опять бредут к молотилке.

Нэфисэ взглянула на худые руки Мэулихэ, и ей стало безмерно жаль старушку. Тяжело ей трудиться наравне с молодыми. Но что же делать? Бригада должна убрать до вечера хотя бы по пятнадцать соток на человека! Нэфисэ ласково коснулась ее плеча:

— Мэулихэ-апа!

Так подходила она к каждой и окликала:

— Зэйнэпбану!.. Карлыгач!.. Вставайте! Пора начинать!

Мэулихэ привстала с трудом, но тут же схватилась за поясницу и застонала:

— О-ой, как ломит... — Она повела глазами по сторонам. Другие еще и не поднялись...

Зэйнэпбану не в силах была раскрыть глаза. Облизывая пересохшие губы, она взмолилась к Нэфисэ:

— Ой, душенька! Хоть еще минуточку...

Пока Нэфисэ, бегая по хрусткой стерне, будила остальных, Зэйнэпбану снова заснула. Притихла и Мэулихэ. Нэфисэ тревожно посмотрела на поля Аланбаша, которые начинались сразу за речкой. Там еще не поднимались. Нэфисэ крикнула во весь голос:

— Гей! Стахановки «Чулпана»! Весь район смотрит на нас! Вставайте быстрей!

Под всеми суслонами закопошились. Девушки, потягиваясь и растирая поясницы, наскоро умылись и заспешили каждая на свою полоску.

С завистью проводили они глазами мальчика из бригады Бикмуллы, который проехал на лобогрейке к соседнему участку. Апипэ даже глубоко вздохнула, вспомнив, что до войны почти весь хлеб убирали машинами.

— Эх, бывало, в момент жатву заканчивали! У хороших людей и сейчас хлеба комбайнами да жнейками убирают, — скосила она зеленые глаза на Нэфисэ. — Ходишь ты везде, а нет того, чтобы выпросить в МТС хоть один комбайн! Хоть бы свою колхозную лобогрейку получить! — усмехнулась она.

— Ну, сейчас не до разговоров! — оборвала Нэфисэ. — Давайте-ка, пока аланбашцы не проснулись, наворочаем штук пятьдесят снопов. На лобогрейку мало надежды: их две на три бригады.

— Почему бы Гюльсум не приехать к нам с комбайном?

— Потому что этого в договоре не записано. У нее и без того работы по горло. Скажешь спасибо, если молотить поможет.

А Зэйнэпбану уже принялась жать. Широко расставив ноги, она захватывала при каждом взмахе серпа огромные пучки пшеницы. Как всегда, она сразу вырвалась вперед. В крепкой ее поступи, в движении могучих загорелых рук было столько силы и стремительности, что восхищенные подруги невольно тянулись за ней. А Зэйнэпбану двигалась все вперед и вперед, и пшеница, казалось, сама уступала ей дорогу, падала, перекатываясь крупными волнами, по левую ее сторону. Громадный, с добрую бочку, сноп, как игрушка, вертелся у нее в руках.

Многим из девушек никогда до этого не приходилось жать серпом. Оставшиеся со времени единоличного хозяйства серпы домовитые хозяйки давно уже, завернув в вышитые нарукавники, сунули в угол чердака. Если б не война, колхозной молодежи оставалось бы лишь удивляться, глядя на лунный изгиб серпа, с каким терпением, почти по зернышку приходилось их дедам собирать урожай. А нынче вот, подобно партизанам, снявшим чехлы со старинных ружей, пришлось и хозяюшкам взяться за серпы.

Нелегко было Нэфисэ и ее девушкам в первый день жатвы: ломило поясницу, острые зубья серпа не раз срезали кожу с пальцев, словно шелуху с картофелины. Однако поясницы скоро привыкли, а пальцы — они заплаток не требуют, тоже быстро зажили. Во всяком случае, молодежи, привыкшей иметь дело со сложными машинами, не очень трудно было освоить старинную «технику». И вот сегодня, на пятый день жатвы, они уже не отставали от опытной жницы — Мэулихэ-апа.

2

Время уже давно перевалило за полдень, жара стояла нестерпимая. Горячий ветер обжигал губы, опаленная, трескалась на руках кожа, пересыхало во рту. Девушки то и дело посматривали на белое облачко, недвижно повисшее вдали.

— Эх, подвесить бы его над головой! — вздыхали они.

Но работа спорилась, несмотря на жару. Поначалу все торопились только догнать Зэйнэпбану, но потом, видя, как заметно убывают несжатые полосы, разохотились: «Ведь этак мы до вечера и закончим!..»

Особенно подбодрило их появление председателя колхоза. Сдвинув на затылок свою серую шляпу, он принялся вымерять шагами сжатый после обеда кусок.

— Тридцать один, тридцать два, тридцать три... Вот это да! А солнце вон где! Тридцать девять, сорок, сорок один... Вот это, скажу я вам, работа!

Ему никто не ответил, да он и не ожидал ответа, шагал довольный, разговаривая сам с собой. Подойдя к Зэйнэпбану, Тимери снял верхний сноп с суслона и высоко поднял его.

— Погляди, а! — покачал он головой. — Ну, хоть на выставку в Москву посылай, — ни один колос не выпадет!.. Спасибо вам, детки! Обрадовали вы меня... И пшеница хороша, и жнете хорошо... не сглазить бы только. Тут хватит и государству сдать, и на фронт отправить, и самим останется. Ежели закончим в добром здравии до праздников, будет вдоволь и на пышки и на оладьи... И еще дополнительную оплату получите... — Он помолчал и, словно убеждая кого-то, добавил: — Думаешь, сама по себе такая пшеничка выросла? Как бы не так! Да ты погляди: ведь зернышко к зернышку, как янтарь!

Когда солнце стало оранжевым и тени по-вечернему удлинились, Нэфисэ побежала на другой участок, к Карлыгач, а возвращаясь, взглянула за речку. Там в высокой пшенице мелькали только цветные платки — женщины жали, не поднимая головы. Ребятишки бегом перетаскивали снопы. Их, маленьких, трудно было и разглядеть, и казалось, снопы сами, покачиваясь, плывут по стерне. Аланбашцы явно приближались к меже, а бригаде Нэфисэ оставалось жать еще немало. Обеспокоенная Нэфисэ опять обратилась к подругам:

— Чувствуете, девушки? Бригада Наташи хочет обогнать нас! Неужели сдадимся, когда осталось так мало? Ну-ка, возьмемся покрепче! — И она сама принялась жать с удвоенной энергией.

Устали, измучились все изрядно. Даже у Зэйнэпбану, идущей впереди, захваты стали куда меньше. Совсем ослабла Мэулихэ. Все же отступать было нельзя, и они еще злее взялись за работу.

Спустя некоторое время Нэфисэ обернулась и увидела, как Мэулихэ вдруг поникла головой и повалилась на стерню. Нэфисэ подбежала к ней и схватила за плечи. Лицо у Мэулихэ побелело, руки тряслись, из носу тонкой струйкой шла кровь.

— Ой, Мэулихэ-апа, милая! Почему же ты молчала?! — Она быстро принесла воды и положила ей на лоб влажную тряпицу. «Это я виновата. Я сама довела до этого. Разве выдержит пожилой человек такую гонку! Будь проклята эта война!..» — упрекала она себя. Потом принесла несколько жакеток и положила их под голову Мэулихэ. — Полежи, отдохни, а там проводим тебя на стан.

Однако Мэулихэ отказалась лежать. Посидев немного, чтобы успокоить Нэфисэ, она снова взялась за серп.

— Вовсе не кружится у меня голова, — отмахнулась она от девушек. Облизнув пересохшие губы, она кивнула на лес, который был уже близко. — Такую малость я хоть ползком, да сожну!

Перед заходом солнца Зэйнэпбану первой вышла на межу; остальные одна за другой дожинали свои полосы и валились на мягкую траву у опушки леса. Хорошо, ох, хорошо было так лежать, ощущая разгоряченным лицом и усталыми руками влажную прохладу травы, думать о том, что ты сегодня победила, как победила и вчера и третьего дня!

Нэфисэ восторженно смотрела на сжатую сегодня пшеницу, на суслоны, которым, казалось, было тесно в поле.

— Идите, голубки, угощу вас за это. Неси-ка, Сумбюль, неси сюда скорее! Пусть отойдут усталые кости, заживут натруженные поясницы, — шутила она.

И вот в кругу появилось деревянное ведерко с айраном, которое утром закопали в землю. Нэфисэ зачерпнула маленьким деревянным ковшом студеного напитка и, плавно покачивая его перед Зэйнэпбану, запела:

Ты выпей, подруга, вот чаша полна.

Не спрашивай только, откуда она.

Почувствуешь, выпив вот это вино, —

Сердечный огонь заливает оно!

Что может быть радостней для усталых друзей, чем эта минута отдыха на травке! Что может быть в такую минуту вкуснее холодного айрана!

Девушки весело улыбались Нэфисэ и не сводили глаз с Зэйнэпбану, которая медленно тянула прохладное питье. Каждая с нетерпением ожидала, что следующий ковш будет предложен ей и он непременно будет еще вкуснее, а теплая дружба веселого кружка, усевшегося вокруг ведерка с айраном, наверное, продлится всю жизнь...

Только на этот раз Нэфисэ не протянула ковша никому. Все увидели, что она озабоченно смотрит в сторону Апипэ. Похоже было на то, что Апипэ окончательно выбилась из сил. После каждого взмаха серпом она приостанавливалась, чтобы разогнуть спину. А жать ей оставалось еще довольно много.

Зэйнэпбану насупилась:

— Всю ночь хи-хи да ха-ха, а днем, бесстыжая, дохлой ходит!

— Фи, подумаешь! До ночи дожнет как-нибудь, — поддержала ее Карлыгач. — Пусть и она в поте лица заработает свой трудодень.

— Нет, девушки, — возразила вдруг Нэфисэ, — не отделяйте ее от себя. Недаром говорят: отставшего и медведь задерет и волк загрызет. Поможем, девушки, ей на этот раз. А кто сильно устал, оставайтесь.

Девушки хотя и не очень охотно, но пошли вслед за Нэфисэ.

Тяжело дышавшая Апипэ встретила их удивленным взглядом. Но когда девушки обступили несжатую полоску и принялись работать серпами, она сначала плюхнулась на стерню, а затем, вскочив, схватила пробегавшую мимо Сумбюль и принялась целовать отбивавшуюся девочку, приговаривая:

— Ах ты, мой сахарочек! Ах ты, мой голубочек!..

3

Как всегда под вечер в поле появилась Гюльзэбэр с треугольной метровкой на плече. Она теперь была не только секретарем комсомольской организации, но и счетоводом колхоза и учетчицей в бригаде Нэфисэ. Вместе с ней пришел возвратившийся позавчера в деревню сын Мэулихэ Хайдар. Это и был тот самый лейтенант, о котором писали в районной газете. Он был тяжело ранен в грудь и в ногу и теперь осторожно ступал по стерне, опираясь на палку.

Некоторые девушки, приметив высокого кудрявого лейтенанта с орденом Красного Знамени на груди, стали поправлять платки на голове, одергивать фартуки. Но Гюльзэбэр сразу отвлекла от него их внимание.

— Нэфисэ-апа, — крикнула она еще издали, — тебя на гумно зовут! Скорее! Комиссия твою пшеницу молотит. Сказали — чтоб одна нога здесь, другая там!

Все, побросав работу, обернулись к Нэфисэ. Вот и настал день итогов. Сколько-то выйдет на весах? Не придется ли им краснеть перед народом? Наобещали ведь вон сколько!..

На душе у Нэфисэ было очень неспокойно, но, стараясь не показывать этого другим, она размеренно пошла, опуская на ходу засученные рукава, к видневшимся у дороги скирдам. За ней вприпрыжку побежала черноглазая Сумбюль.

— Нэфисэ-апа, и я с тобой!

Вся бригада тревожно смотрела им вслед. А Хайдар, когда она проходила мимо него, ласково улыбнулся:

— Счастливого пути, Нэфисэ! Пусть пшеницы окажется больше, чем сама ожидаешь!

— Спасибо за доброе пожелание, товарищ лейтенант, — ответила Нэфисэ, обернувшись к нему, и побежала, схватив за руку Сумбюль.

Мэулихэ сидела под копной и обирала в подоле фартука колосья пшеницы. Увидев сына, она тревожно взглянула на него:

— Как бы ногу не натрудил, сынок. Далеко ведь очень! Не надо бы тебе пока ходить.

— Не беспокойся, мама! — Хайдар осторожно вытянул больную ногу и сел рядом с матерью. — Ведь я не пешком, Айсылу-апа подвезла. В деревне ни души, вот и потянуло в поле... Ребятишек хочется повидать... И тебя тоже.

Хайдар достал из зеленого мешочка, стоявшего перед матерью, горсть колосьев и стал их разглядывать.

— Мама, а почему машиной не молотите? Зачем мучиться с ними?

— И-и, глупенький, разве можно?

Мэулихэ вышелушила кончиками пальцев несколько зерен и, положив на ладонь, мягко погладила их. На ее лице появилось выражение какой-то таинственности и важности. Даже голос зазвучал по-особому:

— Разве можно путать эти колосья с другими! Мы их вдвоем с Нэфисэ со всего участка по штучке отбирали, ножницами стригли... Эти колосья — с самых толстых стеблей, самые большие, самые спелые. А теперь велит отбирать только снизу, где зерна покрупнее.

— Кто велит, агроном, что ли?

Мэулихэ недоуменно подняла на сына глаза:

— Да нет же, наша Нэфисэ. Она сама учит нас всему.

— Вот как, — протянул Хайдар, продолжая разглядывать колосья. — Ну, хорошо, вы отберете по зернышку, а дальше что будет?

— Эти зерна будем каждый год высевать отдельно, будем опять отбирать и еще чего-то делать. Так, говорит она, создадим новый сорт пшеницы. И, говорит, назовем его «Чулпан».

— Даже так? Интересно, очень интересно! Какие люди появились в «Чулпане»! Откуда же твоя Нэфисэ знает такие тонкости?

— Нэфисэ? — в голосе Мэулихэ послышалась обида. Не понравилось ей, что сын так неуважительно отозвался: «твоя Нэфисэ». — Нэфисэ все знает. Все! — заявила она решительно.

Хайдар улыбнулся и посмотрел в ту сторону, куда скрылась Нэфисэ. «Нэфисэ...»

В его памяти возник образ большеглазой девочки с перепачканными травяной зеленью руками. Тогда он еще был студентом.

Появление Гюльзэбэр прервало его мысли. Она уже измерила сжатый сегодня участок и теперь, усевшись рядом с Хайдаром, принялась за расчеты. Почесывая карандашиком брови, которые в последние дни вдруг почернели, вовсе не желая походить на светлые ее волосы, Гюльзэбэр вписала в тетрадку бесконечный ряд цифр и крикнула девушкам, складывавшим копны:

— Вы, девушки, — настоящие джинны! На вас работы не напасешься! Если в самом деле получите пшеницы, сколько обещали, ожидайте награды. Помяните мое слово! Давай, Хайдар-абы, запишем их имена покрасивее на красную доску...

— А не рановато ли?..

В это время показалась Сумбюль, а за ней Нэфисэ. Сумбюль махала руками, смеялась, кричала:

— Мэулихэ-апа, Карлыгач, суюнчи![30] Зэйнэп-апа, сто сорок пять пудов! И еще двенадцать килограммов!

Девушки зашумели и кинулись им навстречу. Даже Мэулихэ не стерпела: подвернув подол фартука, она с живостью, удивившей Хайдара, поспешила к Нэфисэ.

4

Перед уходом Гюльзэбэр объявила, что вечером на круглой поляне в лесу будет собрание.

— Приходите все как один!

Потом она шепнула Нэфисэ:

— Знаешь, что привезли из деревни?

— Видела самовар и посуду какую-то...

— Ну, это само собой. Значит, самого главного не видела. Два гуся — с овцу каждый! А еще под кустом... — она расхохоталась. — Угадай, что под кустом! Желтый-прежелтый, как воск; кровью своей знатен, силой джигитской славен; кажется холодным, а сам обжигает; кто попробует — тому речка глубока, тому Волга мелка, а море по колено!

Довольная своей загадкой, Гюльзэбэр расхохоталась пуще прежнего и, не дожидаясь ответа, подхватила Нэфисэ под руку и потащила к опушке леса.

Девушка стала неузнаваемой. Глаза ее искрились, в поступи была необыкновенная легкость. Нэфисэ догадалась — Гюльзэбэр полна, переполнена желанием нравиться. Казалось, у нее улыбались не только глаза, но даже цветок, приколотый к белоснежной блузке, даже локон, выбившийся из-под алой косынки. Нэфисэ всегда замечала, что Гюльзэбэр ревнует ее к Зиннату, и искренно тревожилась, как бы не осталась однокрылой эта ее любовь. Сейчас Нэфисэ обрадовалась от всего сердца.

— Поздравляю, Гюльзэбэр!

Та остановилась и удивленно взглянула на нее.

— С чем?

— Ты не спрашивай, а я не скажу.

Гюльзэбэр действительно не стала расспрашивать, но лукаво засмеялась. Пройдя немного, она опять стала посреди дороги.

— Знаешь, Нэфисэ-апа? — Она, видимо, хотела поделиться с ней чем-то сокровенным, но тут же стала поглаживать пальцами вышивку на нарукавничке Нэфисэ и сказала совершенно другое: — У нас у обеих есть большая радость.

— Еще одна радость? Что же это за радость, если она неизвестна мне? И не много ли будет сразу для одного человека?

— Я тебе говорю — есть! Возможно, ты и догадываешься. А потом, знаешь что?..

Спокойная улыбка Нэфисэ даже раздосадовала Гюльзэбэр.

— Эх ты! А я... О чем бы я только ни мечтала на твоем месте... Ведь ты, наверное, делегаткой на фронт поедешь! — Она закружила Нэфисэ и, погрозив пальчиком, засмеялась: — Ага! Заело? Теперь нарочно не скажу! Походи, помучайся немного.

Гюльзэбэр помчалась на поляну, оставив Нэфисэ в смятении. «Неужели пошлют на фронт? — думала она. Но, не решаясь поверить, покачала головой: — Ой, нет! Вряд ли! И работу еще не закончили».

Разволновавшуюся Нэфисэ догнали подруги. Они показались ей такими милыми, такими хорошими, словно утята, спешащие к речке за матерью, и она весело рассмеялась.

— Пойдемте, детки мои, пойдемте! Нас ждут на поляне.

5

Они подошли к опушке леса и узенькой тропкой добрались до ленивой лесной речушки. За ней и была круглая поляна. На взлобке кудрявились молодые дубки и липы. Посредине, будто древний аксакал[31], собравший вокруг себя свое потомство, чтобы передать ему свой житейский опыт, высился могучий дуб. На самой вершине его повис отблеск вечерней зари.

Возле тарантаса, пофыркивая, паслась выпряженная лошадь. Тут же, оживленно беседуя, стояли Тимери, Гюльзэбэр, Айсылу и еще кто-то. У костра полулежали и молча курили Бикмулла и Зиннат. На густой траве растянулись подростки, сидело несколько женщин.

Увидев Нэфисэ и девушек из ее бригады, Тимери подошел к костру.

— Пожалуйте сюда, только вас и ждем! — пробасил он, затем, посмотрев вокруг, позвал остальных. — Тут у нас, можно сказать, и собрание и праздник. Ежели созывать весь народ, времени много нужно, да и далеко другим бригадам ходить сюда. Нынче мы поговорим здесь с вами, а завтра в обед расскажем обо всем и в тех бригадах. Вот так и начнем. А слово дадим секретарю партийной организации — нашей Айсылу.

Из-за дуба, держа Красное знамя, вышла Гюльзэбэр. По одну сторону ее шагал белобородый Айтуган, по другую — Айсылу. При виде знамени все, кто лежал на боку, привстали, смолкли женщины.

Гюльзэбэр подошла к костру и осторожно опустила древко на землю. Айтуган, вытянувшись, встал у знамени. Одетая сегодня особенно нарядно Айсылу выступила вперед.

— Родные! — начала она, обводя спокойным взглядом собравшихся. — Все вы знаете, что это знамя с первых дней революции осеняет нас и наши дела. В долгом нашем пути были и тяжелые и легкие времена, но мы никогда не отступали назад. Вместе со всей страной, вместе с нашей партией шли мы вперед, только вперед под этим знаменем. Мы перестроили заново нашу жизнь, как учил нас Ленин, как учит нас партия... Не напрасно пролили свою кровь батрак Сибай, наш Сарьян, не напрасно пожертвовали они своею жизнью...

Перед глазами встал седой от инея осенний день 1918 года, красногвардеец, первый большевик деревни — батрак Сибай, умирающий на ступеньках сельсовета, и рядом это знамя... Могила за красной изгородью под старыми соснами, рядом с могилой Муратая...

Нэфисэ хорошо помнит, как бегала в детстве, уцепившись за подол матери, к родным могилам. Мать — старуха Гюльбикэ, почтив молитвой Муратая, помянув души всех святых, всех дедов и прадедов, становилась на колени у красной изгороди.

— Йа, алла! Не оставь душу Сибгатуллы, сына Хакимуллы, принявшего смерть за народ от руки врага. Да будет его место в светлом раю! — шептала она. И, веря в силу своей молитвы, умиротворенно поводила ладонями по лицу. Старуха, сама не ведая того, навсегда запечатлела в душе маленького ребенка незабвенный образ человека, отдавшего жизнь за счастье будущего поколения.

Скупые, но проникновенные слова Айсылу вызывали в памяти один год за другим. Не всегда были эти годы одинаковы. Но сейчас вспомнилось лишь хорошее, самое радостное: лучезарные первомайские дни, шумные праздники урожая, веселые пиры, сабантуи; на улицах толпы народу, статные джигиты, нарядные девушки, игрища до зари, огненные пляски...

А потом война... Проводы мужей и джигитов у околицы. Тяжелые вести с фронта... Украинские и белорусские братья, оставшиеся без крова...

— ...На страну надвинулась смертельная опасность, — говорила Айсылу, — настало время, которое можно сравнить только с днями, когда фашисты рвались к Москве. И каждый из нас должен задать себе вопрос: все ли я сделал, чтобы облегчить тяготы моей страждущей родины? Не мог ли я сделать больше? Не надеялся ли, что победят без меня? Или думал, что война очень далека от нас?.. Нет, товарищи, сражения идут рядом, на берегу Волги...

Было очень тихо. Лишь лошадь всхрапывала за дубом да потрескивали сучья в костре. Даже деревья вокруг поляны примолкли, склонив тяжелые свои головы.

В глубоком раздумье слушал каждый горячие слова Айсылу, словно искал в себе ответа на эти ее вопросы. Чуть прикрыв рукой рот, сокрушенно качала головой Мэулихэ, беспокойно поглядывал на всех Зиннат, Бикмулла растопырил пальцы на коленях, как на молитве, и смотрел, насупившись, на огонь. Куда-то вдаль глядел Хайдар, то и дело теребя свои волосы. Тимери стоял у костра, заложив за спину руки, но когда какое-нибудь слово Айсылу особенно задевало его, он начинал медленно шагать по поляне.

Но вот Айсылу заговорила о делах «Чулпана».

— Колхоз стал в ряды «средних». И все же положение у нас очень тяжелое, товарищи, — вздохнула она. — Мы сможем победить, если каждый будет трудиться за троих. Мы должны ударить по врагу самоотверженной работой, хорошим урожаем. Если найдешь возможным сжать лишний сноп, сожни его именно сегодня, а не завтра! Если есть сила взмахнуть серпом еще раз, взмахни сегодня, а не завтра! Завтра тебя будет ждать новая работа! В нашем колхозе есть люди, которые, не жалея себя, трудятся для фронта, для родины. В самые тяжелые дни у нас появилась гвардейская бригада. — И Айсылу повела речь о бригаде Нэфисэ: — Я должна сообщить активу колхоза радостную весть. Мы для проверки обмолотили пшеницу с участка Нэфисэ. И знаете, сколько получилось? С полугектара мы намолотили семьдесят два пуда.

Собравшиеся шумно захлопали в ладоши.

— Мы только с участка Нэфисэ ожидаем получить нынче больше пяти тысяч пудов хлеба. И мы получим его.

Айсылу взяла в руки знамя и, взглянув на Мэулихэ, утиравшую слезы, на вспыхнувшую внезапно Нэфисэ, сказала:

— Правление и партийная организация колхоза «Чулпан» постановили вручить бригаде Нэфисэ Акбитовой это знамя за самоотверженную, по-настоящему фронтовую работу!..

Нэфисэ что-то шепнули, и она, легко вскочив, пошла к знамени. Пока шла эти несколько шагов, сердце в ней то колотилось, как бешеное, то совсем замирало, но к Айсылу она подходила, уже веря всей душой, что именно они заслужили эту великую честь.

Айсылу протянула Нэфисэ знамя:

— С этим знаменем провожали мы лучших сынов народа на священную войну. Придет день, и мы с этим знаменем выйдем их встречать. А сейчас пусть оно вдохновляет всех нас в трудной нашей борьбе. От имени всего колхоза большое вам спасибо!

Некоторое мгновенье Нэфисэ стояла молча, не находя слов для ответа. Какими дорогими и близкими показались ей вот эти люди, сидевшие вокруг костра! Как чудесна была охватившая эту поляну мягкая тишина! Как хороша была эта добрая луна, пробиравшаяся меж вершинами деревьев, чтобы взглянуть на торжество людей!.. Все невзгоды и тяготы отошли в сторону. На душе осталось лишь светлое, хорошее.

— Большое вам спасибо, дорогие товарищи, родные мои, — заговорила она, — за то, что вы так высоко оценили нашу работу. Я принимаю это знамя прежде всего как награду за труд самого усердного, самого выносливого члена бригады — нашей Мэулихэ-апа; я принимаю это знамя как награду за успехи лучшей труженицы нашей — Зэйнэпбану...

Мэулихэ, не смея глаз поднять, торопливо скручивала и раскручивала натруженными пальцами уголок фартука. Зэйнэпбану смущенно смотрела то на знамя, то на пылающее в отсвете костра лицо Нэфисэ. Ее взгляд невольно упал и на кудрявого гвардейца, и ей почудилось, что джигит смотрит на них с удивлением, как бы говоря: «Это вы, значит, и есть гвардейцы, такие вот, как у нас на фронте?!»

Нэфисэ закончила свою речь, и ей дружно захлопали. Проворная Сумбюль схватила знамя и потащила его к тому месту, где сидела их бригада.

6

Мэулихэ вмиг оживилась и принялась за свое привычное дело. Она сняла крышку с казана, откуда уже давно шел дразнящий запах, и принялась разливать по тарелкам и мискам дымящийся суп. Вскоре на другом конце поляны запел пузатый медный самовар, как-то странно выглядывавший из высокой травы.

Бочку с хмельным медом доверили Шамсутдину. Он любовно поглаживал крутые бока бочонка:

— Эх, нашла-таки на человека благодать! Ну, глядите теперь в оба! Либо без Шамсутдина, либо без бочки останетесь!

Мэулихэ, засучив рукава, бегала между тарантасом и скатертью. Айсылу усердно угощала всех.

— Колхоз всегда найдет, чем угостить своих хозяев. Этот хлеб вы сами растили, этих гусей вы сами вскормили, — приговаривала она, оделяя гостей гусятиной и раскладывая на скатерти большие ломти хлеба.

Не успела Мэулихэ оглянуться, как тарелки уже были пусты. И мед оказался очень вкусным. Ради такого праздника даже Мэулихэ не заставила себя упрашивать. Как только ей поднесли ковш меду, она села поудобнее и, произнеся «бисмилла»[32], выпила все до капли.

— Ай-яй, мама, — покачал головой Хайдар. — Смотрю и дивлюсь я тебе: какой ты стала храброй!

Мэулихэ только махнула рукой: не шуми, мол, мать сама знает, что делает!

Но не успел ковш обойти круг-другой, как бочонок опустел.

— Эх, и коротка же у тебя оказалась жизнь! — проворчал Шамсутдин и откатил бочонок в траву.

У женщин, видно, накопилась уйма новостей. Разгрызая гусиные косточки, они без умолку тараторили, не слушая и перебивая друг друга.

Дед Бикмулла, изрядно захмелев, принялся расхваливать женщин:

— Да ведь их, миленьких, ни на какого мужчину не променяешь! Ведь весь колхоз на своих плечах вывозят! Если б не они, пропали бы мы с вами...

Джигит-гвардеец, рассказывая соседям что-то фронтовое, все время поглядывал в сторону Нэфисэ. А ей не давали и передохнуть. Оставив кипящий самовар, подошла и пошепталась с ней Мэулихэ; подбежала с чашкой меду Гюльзэбэр.

— У меня для тебя такая новость... такая новость... — опять раззадорила она Нэфисэ и убежала, так ничего и не сообщив.

Подоспела Юзлебикэ с гусиной ножкой и ломтем хлеба в руках и втиснулась между Нэфисэ и Сумбюль. В последнее время она заметно похудела, и круглое лицо ее вытянулось, под глазами темнели синие круги — следы бессонных ночей. Аппетитно раздирая ножку, Юзлебикэ затараторила во весь голос, не обращая внимания на то, что ее могут услышать.

— Если все время будут так угощать, мое поле в одну неделю полысеет! Пусть земля подо мной провалится, если вру! — Увидев Зинната, она толкнула Нэфисэ в бок и зашептала: — А малый-то все ходил за мной да уговаривал: «Устрой, мол, встречу да устрой!..» Все уши прожужжал. Теперь притих, не беспокоит. Должно, вот та, голубоглазая, приворожила. Ишь, глазенки-то как сверкают!..

И вправду, Гюльзэбэр так и сияла вся. То ли от крепкого меду, то ли от чего другого, но девушка, переполненная до краев какой-то радостью, заливалась счастливым смехом.

Нэфисэ ласково улыбнулась ей:

— Хорошо бы так! А для меня, вдовы, уж и то будет радость, если она на свадьбу позовет.

— А ну, взгляни мне в глаза! — приказала Юзлебикэ. Лукавую улыбку, блеснувшую из-под ресниц собеседницы, Юзлебикэ поняла по-своему. — Ай-хай, глаза-то совсем другое говорят. Язык, чего он только не скажет?!

— Вот еще, ведь я как-никак живая!

— Насчет живости, что и говорить, возражать не приходится. Вон, шутя, шутя, весь район обогнала. А чего только ты не сделаешь, если всерьез возьмешься! Уж я и то начинаю беспокоиться: как бы мне без золовки не остаться, если дела примут такой оборот. Вот увидишь, Мансуров тебя обязательно в Москву отправит. Тогда... улетела птичка — лови за хвост...

С краю, где расположились мужчины, вдруг раздался жалобный крик Шамсутдина:

— Не насытился я, уважаемое общество!

Все сразу примолкли. Кто-то смущенно крякнул, некоторые отводили глаза в сторону. Ведь это позор — не накормить досыта гостя!

Пораженная бесстыдством Шамсутдина Мэулихэ заспешила к казану посмотреть, не осталось ли там чего. Айсылу и вовсе огорчилась:

— Ой, как нехорошо получилось! Совестно-то как! — Она подошла тихонько к Шамсутдину: — Обделили тебя, что ли?

Шамсутдин сидел, поджав ноги, и довольно покачивался.

— То есть как обделили? — удивился он. — Наоборот, если подсчитать, то даже лишнее перепало...

Мэулихэ подбросила хворосту в костер.

— Подумаешь, какая забота! — попыталась она сгладить неловкость. — Иной человек действительно любит поесть. Не беспокойтесь, пока вы потолкуете, я вмиг сготовлю ему чего-нибудь.

Но Шамсутдину и ее слова не понравились.

— Да разве в этом дело? — протянул он с досадой. — Разве единым хлебом жив человек? Этой пищи у меня самого хватит на целый стол. — И он начал выкладывать из-за пазухи краюху хлеба, огурцы, вареные яйца и еще что-то. — Вот она, телесная пища, пожалуйста! — Шамсутдин, подмигнув фыркавшей молодежи, сунул руку в карман брюк. — На случай, если здешнего будет маловато, Гандалип положила мне еще вот это... — Он вытащил бутылку и, взболтнув, поставил в круг. — Кто желает, пожалуйста! Разве мы нуждаемся в такой пище? Ведь мы сами фабриканты хлеба! Душевную мне нужно пищу, понятно?! Душа жаждет!

— А-а-а!.. — протянули все облегченно. — Это уж дело Зинната.

Зиннат пожал плечами и нехотя растянул гармонь.

Какая-то бестолковая крикнула:

— Нэфисэ-апа!..

Но ее быстро оборвали: не станет же сноха петь при свекре!

Гюльзэбэр подвела к костру смущенную Карлыгач. Она немного замялась, но потом кашлянула и, повернувшись к Зиннату, шепнула ему что-то. Тот кивнул головой и заиграл. Карлыгач, как настоящая актриса, сложила руки на груди и запела. Голос у нее был слабый, но удивительно приятный.

Поляна затихла. Поднявшись высоко над деревьями, слушала песню задумчивая луна, заслушался, склонив посеребренную крону, и кряжистый дуб.

Она спела одну песню, другую, третью. Но потом Тимери напомнил, что с зарею нужно приниматься за дело, что ночь эту решили не работать только для того, чтобы народ хоть немного поспал.

Люди сразу встали и, шумно переговариваясь, зашагали к своим станам по узким лесным тропкам, которые луна щедро усыпала мелкими серебряными монетами.

7

Нэфисэ шла одна. Из-под развесистого клена у дороги ей навстречу вдруг метнулась Гюльзэбэр. Нэфисэ показалось, что в тени с ней кто-то стоял. Он шепнул ей что-то, и Гюльзэбэр ответила ему таким нежным, воркующим смешком, каким могут смеяться только девушки, которым невмочь скрыть своего счастья. Она подбежала к Нэфисэ и схватила ее за руку. Очень возбужденная, она все время поправляла волосы и поглядывала в сторону клена.

— Я не могла уехать, не повидав тебя, — оказала Гюльзэбэр. — А сейчас побегу в деревню, буду собираться к утреннему пароходу. Мне только с тобою и осталось попрощаться.

— Постой, что ты говоришь? — удивилась Нэфисэ. — Куда ты едешь? Зачем?

— На фронт, Нэфисэ-апа... На фронт еду!

— Как?.. На фронт?

— Да, прямо по Волге, в сторону Камышина... — Гюльзэбэр была взволнована, но говорила она очень решительно. — Всю весну обивала пороги. Где только не была... Уговаривала, упрашивала — не пускали. Теперь вот ходила к Джаудату-абы... Ой, только бы не задержали. Уехать бы скорее.

— Неужели завтра же? Как неожиданно все!

— Завтра, завтра! Это последняя наша встреча... Больше не увидимся... Прощай, Нэфисэ-апа...

— Тьфу, тьфу... Пусть ветер унесет твои слова! Почему не увидимся?.. Вот кончится война, и ты вернешься со всеми. Нас с тобой еще такие прекрасные дни ждут, что это тяжкое время будет казаться лишь страшным сном. — Нэфисэ обхватила ее за плечи и крепко прижала к себе.

Гюльзэбэр хотелось увезти с собой на фронт не только тепло материнской любви, не только вкусные бавырсаки[33], испеченные заботливой рукой, но и еще один дар — любовь джигита-гармониста.

Сколько раз надежда вспыхивала перед ней вечерней зарницей, опаляла бедное сердечко!.. Иные дни Гюльзэбэр ходила, как в тумане, ног не чуяла под собой от счастья. Но надежда гасла так же быстро, как и вспыхивала. А сколько раз она изнемогала от ревнивых мыслей, хотя и знала, что намекни только Нэфисэ, и она собственной рукой вырвет из сердца ради подруги эту любовь.

Они шли по берегу речушки, тихо струившейся под сенью разросшихся ветвей.

— Какая тишина! Как дышится легко! — вздохнула Гюльзэбэр. — Как будто и войны нет. А ведь на самом деле все это не так. Ты представь себе, Нэфисэ-апа, вот в эту лунную ночь, в эту же минуту и, может быть, по такому же лесу боец идет в разведку. Он перебегает от дерева к дереву, прячется в тени... А другой боец, может быть, сейчас, глядя на эту луну, умирает... и вспоминаются ему берега Волги, родные дети. Хорошо, если он может подумать: «Я отдал все, что мог, не остался в долгу перед родиной». Ведь правда? — Гюльзэбэр порывисто прижалась щекой к плечу Нэфисэ. — Понимаешь, я хочу быть рядом с ними, там, в огне! Ни сердце, ни совесть не дают мне покоя!

— Я понимаю тебя, Гюльзэбэр, всей душой понимаю. Счастливой тебе дороги, светлого пути, дорогая!

Они крепко обнялись. И в эту минуту все вокруг казалось Гюльзэбэр еще милее, еще дороже: и надсадные переклики дергача с перепелкой в траве у поляны, и деревья, низко опустившие кудрявые ветви над холодной струей, и тонкое, едва слышное журчанье ручья.

— Знаешь что? — порывисто сказала Гюльзэбэр. — Давай сделаем так: ровно через три месяца ты мне пришлешь письмо и вложишь в него лист того старого дуба, что стоит посреди круглой поляны. Ладно? Пришлешь?

«Три месяца — слишком долгий срок для войны... Где-то ты, родная, будешь тогда?» — подумала Нэфисэ, но вслух ответила:

— Пришлю, и листок вложу обязательно! А ты напишешь мне обо всем, что с тобой приключилось за эти три месяца. Договорились?

— Да, да! Только ты не забудь в письме о себе рассказать.

— О себе расскажу, какой урожай сняли...

Гюльзэбэр приникла к Нэфисэ и тихо, почти шепотом сказала:

— Куда бы ни забросила меня война, какие бы меня ни постигли беды, я никогда не забуду сегодняшнего вечера. Никогда! — Тут она оглянулась и стала прощаться: — Не забывай моих комсомольцев, Нэфисэ-апа... и меня не забудь. Будь здорова! Если когда-нибудь по глупости обидела — прости...

— Не говори чепухи! Какие обиды?.. Ну, светлого тебе пути... счастливого пути! Возвращайся с победой!

Гюльзэбэр изо всех сил стиснула руки Нэфисэ и хотела было уже повернуться, но ноги не подчинялись ей. Она упала на грудь Нэфисэ и заплакала.

«Как мучительно расставаться с родными людьми, с милыми краями! Сколько тяжких испытаний предстоит ей впереди!» — думала Нэфисэ, еле сдерживая слезы. Надо бы утешить милую девушку, но ничего на ум не приходило.

А Гюльзэбэр уже подняла голову и улыбнулась сквозь слезы:

— Вот и все! Прошло, как весенний дождик! Если не поплачешь при прощании, кажется, чего-то не хватает. Правда ведь? Ну, прощай.

Она обняла Нэфисэ, поцеловала несколько раз и побежала к заветному дереву.

8

На полевом стане все уже давно спали. Одни устроились в домике, другие на сене под навесом, а Ильгизар, закутавшись в отцовский чекмень, прикорнул прямо под деревом. Нэфисэ вошла было в домик, но ей почему-то показалось там и тесно и душно. На душе было как-то грустно, и хотелось побыть на воле. Она вышла и села под старой липой.

Перед ней лежало залитое лунным светом поле. Суслоны тихо дремали, накинув на себя серебристые покрывала. Видно, потому, что за день ухо привыкло к этому звуку, чудилось ей теперь, что из-за суслонов доносится то ясней, то глуше стригущее «жиг», будто взмахивал кто серпом. Иногда это было так явственно, что Нэфисэ невольно вскидывала голову и всматривалась в даль. Но тогда звук исчезал, и только веселое стрекотанье кузнечиков висело в прозрачной тишине.

Нэфисэ прислонилась головой к толстой липе и закрыла глаза. И вдруг, пораженная, стала внимательно вслушиваться. Предрассветная тишина, оказалось, таила бессчетное множество звуков. В шероховатой коре липы копошились какие-то букашки, наверху в густой листве попискивали чьи-то птенцы. Вот, падая, зашуршал по листьям сорвавшийся сучок, в лесу встрепенулась и, резнув воздух крыльями, прошумела неведомая ранняя птаха.

Спокойное дыхание леса мягко касалось лица Нэфисэ, и со всех сторон к ней стекались едва уловимые, как движение прозрачных мушиных крыл, тихие ночные звуки.

Когда Нэфисэ открыла глаза, лунный свет над полем уже потускнел, угасал и малиновый отблеск зари. Далеко на горизонте, рассекая сгрудившиеся темные тучи, полыхали зарницы. А над чернеющими за Волгой лесами, разбрасывая поверху изумительной яркости краски, поднимался в алом сиянии молодой луч, первый луч наступающего дня.

В этот тихий рассветный час Нэфисэ так хотелось поделиться сокровенными мыслями с самым близким, родным человеком! Но она была одна... Вдруг в памяти у нее возник образ Хайдара. Ей стало приятно, и что-то смутило ее. Словно пытаясь отогнать неожиданное видение, Нэфисэ принялась потирать платком лоб и щеки. Она поудобнее прислонилась к дереву, и перед ней снова заколыхалось пшеничное поле, закачались суслоны, зашуршали над ухом колосья. Явь ли это, или сон — трудно было разобрать.

Неизвестно, сколько прошло времени, но Нэфисэ смутно почувствовала, что кто-то стоит и смотрит на нее. Она поняла, что заснула под липой, сердилась на то, что сидит так неудобно на глазах у постороннего человека, но проснуться не могла. Она попробовала шевельнуть рукой, но рука не двигалась. Наконец она открыла глаза.

Да, она не ошиблась. В трех-четырех шагах от нее, словно собираясь продолжить внезапно прерванный путь, чуть боком стоял Хайдар. Удивленная таким совпадением сна и яви Нэфисэ застыдилась и быстро закрыла лицо руками.

Хайдара глубоко тронуло и детски непосредственное смущение Нэфисэ, и быстрое и красивое движение ее рук, оправивших фартук на коленях. Вся она, милая и беспомощная спросонок, была сейчас так близка ему, что, не почитайся это неприличным, он поцеловал бы ее в лоб, как родную сестру. Хайдар стоял, не зная, уйти ему или остаться.

— Разбудил, да? — с искренним сожалением спросил он. — Какая досада! Ты так сладко спала, что мне и самому захотелось прислониться к дереву и вздремнуть по соседству. Теперь уже не сможешь заснуть?

Нэфисэ легко вскочила и отряхнула платье.

— Конечно, не смогу!.. Значит, ни свет ни заря ходим подсматриваем, как спят солдатки?.. Ну как, понравилось?.. Ай-ай-ай, лейтенант!..

Хайдар смотрел на нее виноватыми глазами.

— Да я же мимоходом, Нэфисэ, — сказал он, срывая цветок. — Честное слово, смотрел, вот как на этот цветок... Неужели нельзя?.. Не сердишься, а?

Близился восход солнца. Надо было поднимать бригаду, да и как бы Хайдар не вздумал оказать еще что-нибудь.

— На этот раз так и быть — сердиться не буду, вовремя разбудил, — ответила она и, оставив его, поспешила на стан. Взяв знамя, полученное вчера, она пошла к делянке, которую нужно было сегодня сжать, и воткнула древко в копну.

Потом, как бы давая понять, что разговаривать им больше не о чем, молча прошла мимо Хайдара в лес к ручейку.

В сущности, ничего ведь не произошло. Она нечаянно заснула под липой. Хайдар, проходя мимо, нечаянно разбудил ее. Что же из этого? И все же даже после бессонной ночи она чувствовала какую-то необыкновенную легкость во всем теле, а сердце почему-то радостно трепетало и никак не хотело успокоиться.

Уже скрывшись в лесу, Нэфисэ обернулась и посмотрела между деревьями. Хайдар, опираясь на свою металлическую палочку, прихрамывая, шел к домику.

Подойдя к ручейку, Нэфисэ постояла минутку, будто прислушиваясь к какому-то внутреннему голосу, покачала головой и тихо рассмеялась:

— Ну и глупая же я!.. Ну и глупая!..

Она зачерпнула пригоршню холодной прозрачной воды и принялась старательно умывать разгоряченное лицо и бронзовые от загара руки.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Повидавшись с матерью, Хайдар медленно пошел вверх по опушке леса, протаптывая на росной траве узкую зеленую тропку.

Где-то совсем близко, спеша встретить песней встающее солнце, вспархивали и кружили жаворонки. На опушке, опустив отяжелевшие влажные листья, чинно стояли старые липы, и он опять, как наяву, увидел Нэфисэ, сладко спавшую, прислонясь к стволу вот такой же старой развесистой липы. Как бы пытаясь отмахнуться от воспоминаний о ней, Хайдар мотал головой, хмурил брови, но она опять и опять появлялась перед ним. Бледное при утреннем свете милое лицо и тонкие, чуть приметно двигающиеся брови... Она так притягивала его, что лейтенант не выдержал и обернулся. Он прекрасно знал, что ее участок скрыт копнами и скирдами, что отсюда можно увидеть только лес, темнеющий на той стороне, но желание посмотреть на Нэфисэ было так сильно, что он даже поверил на миг в возможность этого и ждал, что вот-вот между копен мелькнет ее голубой платок.

Простояв некоторое время, он сам посмеялся над собой: «Эх ты, взрослый ребенок, Салам Турхан![34]» — и пошел, все же счастливый и довольный. Весь мир казался ему теперь согретым ласковой улыбкой солнца.

А на том берегу Волги действительно поднялся огнисто-желтый диск солнца и, повеяв легким крылом над зеленой купой леса, над лугами и полями, одним взмахом одел в золото деревья. Листья и травы, затрепетав, блеснули тысячами алмазных искр. А впереди, в окутанной туманом долине, будто свершилось чудо: сразу в разных местах зажглись золотистые огни, и, как сказочный городок, сверкая, встал из тумана Байтирак.

Чем выше поднимался Хайдар, тем яснее вырисовывались перед ним родные места. Все было близко, знакомо с самого детства. Закроешь глаза и увидишь: лес на берегу Волги, луга, овражки, деревцо в поле.

Справа, словно большая птица, взмахивая крыльями, вынырнула из низины жнейка, в сторонке два старика, слегка пригибаясь, что-то косили. По большаку, спускавшемуся к Волге, то и дело проезжали подводы или машины с зерном.

Хайдар шел все вперед и видел, как из-под кустиков на опушке леса с любопытством глядела на него раскрасневшаяся костяника, надвинув низко шляпы, провожали его грибы, извиваясь, прямо из-под ног выползали ужи, прыгали в траве маленькие лягушата.

Позабыв о боли в ноге, Хайдар шагал легко, мурлыча какую-то песенку. И хотелось ему, как в далеком детстве, когда ездил он в ночное, крикнуть сейчас: «Э-ге-гей!»

Казалось — крикни он вот так, и эхо отзовется ржанием коней, звоном бубенчиков, а из лесу выбегут навстречу друзья-мальчишки...

2

Был Хайдар в детстве мальчиком живым, непоседливым. Попадало ему за шалости немало: и за выкупанных в бочке цыплят, и за многое другое. Деревенские старушки, зажав голову мальчишки меж колен, не однажды секли его по мягкому месту, злые старики рвали ему уши. А он оставался все тем же. Попадался он изредка отцу в руки. Тогда, ухватившись за волосы, готовый считать, сколько раз хлестнут его, он часто моргал глазами, а красивые, как у матери, ноздри его начинали вздрагивать. Отец, ударив сына, останавливался, дивясь деловито нахмуренному лицу и терпению малыша. Вторично рука у отца уже не поднималась, и он стоял над сыном, смущенный, будто сам провинился, и кричал:

— Вон с глаз моих, непутевый мальчишка!

Худощавый малыш вылетал из избы, только пятки успевали сверкнуть. Отец сразу же остывал, глаза его мягко щурились, в усах пряталась довольная улыбка: «Весь в меня!»

Для мальчика настоящая жизнь, собственно, начиналась за воротами.

Вон прямо посредине улицы шагает огромный, что твоя клеть, колхозный бык Мугезбай. Низко опустив голову, он ступает не спеша, уверенный в своей необычайной силе. Огласив деревню страшным ревом, он останавливается на мгновенье, свирепо роет копытом землю, затем вновь мирно продолжает путь.

Вдруг перед самым его носом мелькает красная тряпка.

«Интересно, сможет ли он сорвать ворота? Сможет или нет?»

Босоногий мальчишка едва успевает вбежать во двор и забиться под крыльцо, как разъяренный Мугезбай с налитыми кровью глазами кидается к воротам и, одним взмахом отбросив их в сторону, с ревом летит к крыльцу и неистово бьет копытом землю.

Тут из избы с длинным кнутом выскакивает отец, с лаем кидается пес Сарбай, и они общими усилиями гонят быка со двора. А там люди, ухватив его за кольцо в носу, ведут на ферму и привязывают к столбу. Присмиревший Мугезбай косит глаза на своих друзей, которые тут же пьют воду из корыта. Ему тоже хочется попить, и он жалобно ревет: «Пустите!» Но на него не обращают внимания, и он снова начинает буйствовать. Из хлева выходят доярки в белых халатах и журят Мугезбая:

— Ишь, бездельник! Целый день шатается. Мало ему еще!

Понаблюдав все это, Хайдар в поисках новых приключений мчится с фермы обратно в деревню. Вдруг с нижнего конца улицы до него доходит странный гул. Кто-то чихает так, будто вся деревня зачихала сразу. Послушав мгновенье, Хайдар срывается с места и скачет, что твой добрый конь, подгоняя себя ударами по ляжке.

Он поспевает как раз вовремя. На горку возле речки поднимается трактор. Видно, замаялся бедняга, дрожит, качается. С широкого лба его льется пот, из головы валит пар. Ребятишки сбежались со всей деревни. Они прыгают, орут, а кто посмелее, даже дотрагивается руками до трактора.

Сидящий на тракторе Хасби трогает что-то, и трактор делает рывок, затем, заупрямившись, вновь останавливается. Хасби сходит с трактора, щупает у него лоб и качает головой:

— Ай-ай-ай! Как разгорячился лоб у моего жеребца! Губы совсем пересохли, а! Жеребец пить хочет, ребята... Видите, чуть язык не высунул. Не желает мимо речки пройти не налившись...

Ребята всей ватагой кидаются вниз, и в мгновенье перед трактором появляется ведерко воды. Хасби выливает в дырку на макушке трактора всю воду и вновь просит принести. Потом он опять седлает своего конька. Трактор и в самом деле, напившись воды, перестает упрямиться и трогается с места, однако при этом он так чихает, что Хасби, расстроенный, щелкает языком:

— Эх, ребятки, холодная, видать, была у вас вода! Застудился ведь жеребец. Вон как чихает!

Мальчики, поглядывая друг на друга, сопят: кто же мог подумать, что случится такое! Знали бы, из дому теплой воды принесли.

Хасби все же не сердится. Всех, кто ходил по воду, он сажает на трактор. Расталкивая других, пытается уцепиться и Хайдар.

— Ты куда, черномазый! — говорит Хасби. — Жеребец ногу отдавит!

— Возьми и меня. Хасби-абы! — умоляет Хайдар. — Я тоже хочу за круглую штуку держаться.

Хасби сажает его рядом с собой.

Вот они едут на простуженном тракторе по улицам. Он чихает так раскатисто, что окна в избах дрожат, стайками вспархивают воробьи. Даже Мугезбай струсил и спрятался за забор, а собаки, поджав хвосты, кинулись в подворотни.

Когда стали подъезжать к правлению, навстречу им вышел председатель колхоза Сарьян.

— Добро пожаловать, брат Хасбиулла! — сказал он. — Ведь ты первую борозду на колхозном поле проведешь у нас! Да будет легка рука твоя!

— Пусть будет так! — ответил Хасби.

— Земли у нас много, брат Хасбиулла! Ай-хай, одолеешь ли?

— Может, и одолею! Ведь мой вороной — что тридцать коней!

Мальчики рты разинули:

— Ай-яй! Тридцать коней!

Тут появился отец Хайдара, но сына за то, что он сел на трактор, не поругал.

— Пойдем, сынок, смеркается уже, — сказал он. — Пойдем, вырастешь большой, сам, как Хасбиулла-абы, трактор поведешь.

В эту ночь Хайдар видел замечательные сны. Он ездил верхом на тракторе.

3

Уж так повелось исстари — деревенский мальчонка, едва выбравшись из колыбели, ступает одной ногой на пол, другой — на борозду. Вешнее солнце, лаская, красит его нежную кожу в бронзовый цвет, летние грозы, опустившись ливнем, взращивают его, как березку в поле; жгучие осенние ветры безжалостно секут, приучают к стуже.

Отец Хайдара Джихангир работал в колхозе бригадиром. Уходя в поле еще до солнца, он окликал Хайдара, спавшего в клети:

— Эй, малый, поехали!

Дважды он его никогда не окликал: хочешь — вставай, а охота понежиться — ждать не станет, уедет.

Как только Хайдар появлялся на дворе, отец легко подхватывал его на руки и сажал на теплую спину дремавшей у ворот лошадки. Та, от неожиданности вся вздрогнув, дергала головой, позванивала удилами, но затем, глянув искоса назад, быстро успокаивалась, словно говорила: «А, это тот самый егоза!..»

В это время из избы выбегала мать. Мэулихэ надевала на сына бешмет, обувала его босые ноги.

— Смотри не снимай, пока не сойдет роса! — строго наказывала она, завязывая ботинки и надевая ему на голову кепку.

Хайдар краешком глаза смотрел на отца. А тот щурил глаза и улыбался:

— Кутаешь? Кутай, кутай! Не то заиндеевеет, морозом хватит!

— Не говори так, ведь он еще ребенок, — возражала мать, застегивая сыну ворот.

Хайдару вовсе не нравилась эта забота: позорит его перед отцом, кутает, будто девчонку! Ему очень хотелось быть таким же сильным и складным, как отец. Чего только не делал Хайдар, чтобы походить на отца, чтобы услышать от него слово одобрения! На сабантуях он лазил на высокие гладкие столбы, где висели призы; выходил на борьбу с мальчиками старше и сильнее себя; скакал на самых норовистых колхозных конях. А как он восхищался крепкой посадкой отца! Ведь Джихангир был буденновцем! Его торчащие в обе стороны синие галифе и серебряные шпоры со звоном до сих пор хранятся на дне сундука.

Так и рос Хайдар: летом работал с отцом в поле, а зимой учился. Когда он окончил яктыкульскую среднюю школу, отец сказал ему:

— Не суждено нам было учиться в твои годы, сынок. А ты учись!..

Хайдар поехал в город, поступил в педагогический институт. Закончил он его с отличием, и ему предложили остаться в аспирантуре. Но Хайдар отказался. Не согласился он остаться и учителем в городской школе. Были у него свои мечты, свои стремления.

Он представлял себе, как преобразуется в недалеком будущем его родной Байтирак, ярко осветится электричеством... Будут в нем театр, кино, асфальтированные улицы... Этот новый Байтирак будет строить и он.

— Я буду учителем только в своем колхозе, — сказал он товарищам.

Хайдара не стали отговаривать. И он поехал заведующим школой в родной Байтирак.

Еще в годы учебы Хайдар часто задумывался над тем, что культура в деревне растет медленней, чем в городе, что невежество, мрачное наследие старой жизни, еще цепляется за многое в быту да и в сознании людей. И он считал своим долгом стать в угнетенной веками татарской деревне проводником большой культуры, свет которой зажгла над всей страной великая революция.

Не раз приходилось Хайдару и в школе и на конференциях учителей вступать в яростную борьбу с рутинерами, которые не видели разницы между советским педагогом и учителем старой школы...

Однако не успел Хайдар поработать и двух лет, как началась война. Но и за этот короткий срок сумел он оставить по себе добрую память.

Было у него много знаний, он глубоко чувствовал природу и умел подойти к ребенку. Поэтому все, о чем бы он ни рассказывал детям, оживало в их глазах, раскрывалось неведомым до сих пор содержанием, расцветало невиданными красками. При каждом удобном случае Хайдар шел с ребятами в поле, в лес, в луга. И они, затаив дыхание, подолгу слушали его рассказы о жизни вековых деревьев, узнавали тайны сложных узоров на их коре, поражались трудолюбию муравьев и еще многому другому. Учитель казался им всемогущим кудесником, знающим тайны природы, понимающим язык всех тварей. Любовь ребятишек к учителю была так сильна, что они каждый день, желая подольше побыть с ним, всей ватагой провожали его из школы домой.

Хайдар и на фронте не забывал своих учеников, переписывался с ними и несказанно обрадовался, когда, вернувшись из госпиталя, увидел на пристани бегущих к нему ребят.

...Хайдар шел бодро, с жадностью вдыхая разнообразные запахи леса, его трав, и вдруг на память ему пришли стихи:

Кто это там

Венок себе сплетает?

Кто мотыльком среди цветов порхает

Под черной шалью, будто это крылья?

В густом лесу, шумящем и бескрайном,

Кто это там?

Я знаю: это ты.

Сестра моя, кому отдашь цветы?[35]

«Зеленорукая девчонка!» — подумал он и улыбнулся.

4

Это было давно. Хайдар перешел тогда на четвертый курс и приехал домой на каникулы. Только было собрался он на рыбалку, как его вызвали в комсомольскую организацию и объявили, что он должен взяться за постановку юбилейного спектакля.

Секретарь пояснил ему:

— Скоро исполняется десятилетие нашего драматического кружка. Вот нам и нужно к юбилею поставить «Галиябану». Да так, чтобы об этом спектакле заговорил весь район!

Это был тот самый кружок, в котором Хайдар играл когда-то. Времени до юбилея оставалось мало, поэтому новоявленный режиссер взялся за порученное дело весьма круто. Была поставлена на ноги вся деревенская молодежь, репетиции затягивались до ночи. Артисты от усталости валились с ног, к концу репетиций у них начинали заплетаться языки.

Размах у режиссера оказался довольно солидный.

— Костюмы должны быть не хуже, чем в академическом театре, — предупредил он. — Делайте, что хотите, но без настоящих костюмов на глаза мне не показывайтесь!

Ни аханья, ни оханья не помогли. Тогда отчаявшиеся кружковцы разбежались по домам и приступили с мольбами к старушкам:

— Бабушка, милая, золотая!..

Сундуки хоть и со скрипом, но раскрылись, и оттуда явились на свет, источая аромат гвоздики, вышитые бархатные тюбетейки, сияющие канителью калфаки[36], сохранившиеся с девичьих лет кашемировые платья в двенадцать оборок, цветастые шали, шелковые платки, вышитые сапожки.

Афиши отпечатали в районной типографии и разослали по всем колхозам. В районной газете кружку посвятили целый подвал. Словом, подготовка к юбилею шла бурно, и все с нетерпением ожидали спектакля.

Но одно печальное происшествие чуть не сорвало юбилея: в самый день спектакля девушка, которая исполняла роль Галиябану, порезала ногу косой и слегла. Что было делать?

Хайдар побежал к секретарю комсомольской организации. Секретарем была молодая учительница, лишь недавно приехавшая сюда. Она подумала немного, затем послала в поле за какой-то Нэфисэ.

— Справиться с этим сможет только она... Больше никто.

Вскоре перед ними предстал тоненький загорелый подросток с черными, будто насурьмленными глазами, в платке, завязанном на затылке. Видимо, она прибежала прямо с поля, полола что-то. Не обращая никакого внимания на Хайдара, она вытирала о фартук позеленевшие от травы руки.

Хайдар удивленно осмотрел ее всю — от дешевых сережек в ушах до голых исцарапанных ног — и возмущенно спросил:

— Вот эта девочка? Без репетиции?..

Секретарь улыбнулась:

— Да, эта девочка!

— Ты в своем уме? С ролью Галиябану справится эта... — Хайдар запнулся и вдруг выпалил: — эта... зеленорукая девчонка?

Секретарь комсомола оказалась очень настойчивой девушкой.

— Не будем, дружок, тратить время зря на споры, — ответила она, не обращая внимания на волнение студента. — Не то без спектакля останемся. Принимайся-ка лучше за дело!

Ругая все на свете, Хайдар повел зеленорукую девицу в клуб. Для него было ясно, что спектакль провалится. А девочка шла как ни в чем не бывало и вертела в руке стебелек.

«Ну ни тени миловидности в лице! — думал режиссер, сердито глядя на девочку, словно во всем была виновата именно она. — Ни души, ни трепета в глазах! Кукла какая-то! Куда ей понять тонкие переживания героини! Ну разве донесет она до зрителя пламенную любовь Галиябану?»

Когда они пришли в клуб, Хайдар, стараясь не смотреть на девочку, резко спросил ее:

— Ну, а ты сама считаешь, что справишься с ролью Галиябану?

Видимо, исполнение главной роли в юбилейном спектакле для «зеленорукой девочки» имело не большее значение, чем прополка пшеницы. Она ответила, даже не задумываясь:

— Что же тут особенного? Ведь играют другие! И как будто ни один из них не меченый...

На дерзости студента Нэфисэ решила ответить тем же. Она нарочно не сказала ему, что уже играла Галиябану.

Хайдару показалось, что из-под длинных ресниц этой дикарки блеснул задорный огонек.

— «Не меченые»! Ты насчет других языком не мели! Как вот сама справишься?..

— Ну, не стану я из-за пустяков голову ломать. Хотите что-нибудь сказать, говорите, не то я пойду. Вон и солнце перевалило к закату.

Смелый язык девочки задел Хайдара, но ему начинали нравиться ее прямота и упрямство. Все же, не меняя сердитого выражения лица, он принялся наставлять будущую Галиябану:

— Смотри же, если провалимся, то только из-за тебя! Будет тебе тогда на орехи!

Он уже давно заметил, что Нэфисэ не очень-то считается с ним. А теперь, когда увидел явную насмешку в ее глазах, решил уколоть невоспитанную девчонку и уже собрался было сказать: «Прежде чем браться за эту роль, поди вымой руки!» — но тут же запнулся и даже рот раскрыл от удивления: «Когда же это она успела?»

«Девчонка» сидела, теребя травинку тонкими смуглыми пальцами, и улыбалась.

Нахмурившись, Хайдар продолжал учить ее уму-разуму:

— Слушай, тебе придется изображать на сцене сильную и чистую любовь. Это тебе не хихиканье с ребятами у ворот по вечерам, а настоящая, сильная любовь! Скажем, как в «Ромео и Джульетте», в «Тахире и Зухрэ». Если ты не сможешь передать такую любовь, вся пьеса полетит к черту! Лучше уж ее и не ставить.

Хайдар взглянул на солнце, которое упорно клонилось к закату, и схватился за голову.

— Как же тебе объяснить, что такое любовь? Хоть бы краешком она тебя коснулась! А так... — Хайдар махнул рукой в отчаянии. — Ведь ты... сколько тебе лет?

Девочка замялась и ответила смущенно:

— Скоро семнадцать.

— Как? Скоро семнадцать? — удивился Хайдар. — Ага! Ну, так это уж не так безнадежно... Может, ты уже знаешь, что такое любовь? Ну, понаслышке или по книгам...

Девочка только нахмурилась в ответ.

— В таком случае, — продолжал Хайдар, — сложи воедино любовь всех девушек Байтирака, прибавь к этому все, что ты узнала о любви из книг, тогда, может быть, у тебя получится что-нибудь путное! Понимаешь теперь, какова любовь Галиябану? Ты любишь Халила...

Будущая Галиябану круто оборвала режиссера:

— Не я, а Галиябану...

— Ну ладно, ты, то есть Галиябану, любит Халила совсем не так, как байтиракские девушки: полюбишь, мол, не удивлюсь, а не полюбишь — не надо. Ты готова сорок раз умереть за Халила! Без Халила тебе...

— Не мне, а Галиябану...

— Не все ли равно?! — с досадой вскрикнул Хайдар.

— Нет, не все равно! — упрямо ответила Нэфисэ. — Галиябану — девушка старой деревни, а я комсомолка!

— Гм, смотри-ка! — пробормотал Хайдар и заговорил уже более приветливо: — Хорошо, пусть будет по-твоему! Галиябану готова броситься в огонь и в воду ради Халила. Понятно?

— Даже больше, чем нужно, — проговорила Нэфисэ, теряя терпение. — Теперь все?

— Как будто все... Неужели сумеешь без репетиции?

— Посмотрим... Только мне надо успеть роль выучить. А кто Халила играет?

— Я!

В глазах «девчонки», кажется, опять сверкнул озорной огонек, но она взяла молча свою роль и ушла, не проронив ни слова.

5

Народу на спектакль съехалось чуть ли не со всей округи. Зал был битком набит, и даже на окнах гроздьями висели зрители.

Хайдар, загримированный, смотрел из-за кулис в зрительный зал. Настороженная тишина, стоявшая там, еще больше разволновала его. Публика, казалось, ожидала начала спектакля без особого доверия.

«Только бы эта кукла не погубила! — думал Хайдар. — Надо бы хоть теплым словом подбодрить ее. Да теперь уж поздно. Надо начинать».

Вот он, чтобы голос его «доносился с улицы», запел, стоя спиной к сцене:

Багряный поясок

Не держится на стане.

Она зовет и от меня бежит,

Скрывается! Не вышла на свиданье.

Галиябану, милая моя,

Не вышла на свиданье!..

Легкими шагами «девчонка» подошла к окну, и Хайдар не поверил своим глазам: перед ним стояла полная юной радости настоящая Галиябану. Сжигаемая любовью, она, чуть склонив голову, нежно запела:

Мне на речке показалось,

Будто выхухоль плывет...

Не сердись, что я не вышла!

Друг мой милый, ненаглядный,

Вдруг нас кто-то стережет...

«Что с ней случилось? — думал Хайдар. — Неужели это тот самый зеленорукий подросток?! Откуда в ней столько чувства?»

С неменьшим восхищением смотрели на эту стройную и нежную, точно весенний цветок, девушку и зрители, невольно подчиняясь очарованию ее милого голоска.

Нэфисэ пела, стоя у окна, лицом к зрительному залу, однако украдкой она поглядывала на Хайдара, стоявшего за сценой, и словно дразнила его взглядом: «Не верил мне? Смеялся надо мной? Смотри же, какая я!»

Но у Хайдара все перепуталось в голове. Он был и поражен и обрадован этой неожиданностью.

Вот он с песней «прошел по улице» и приблизился к окошку. Его милая протянула ему навстречу руки, и он мгновенно забыл, что совсем недавно смеялся над этой «милой», забыл, что он сейчас не студент Хайдар, а Халил. Не Галиябану из старой татарской деревни, а вот этой хорошей девушке запел он свою песню:

На горные ступаешь кручи,

Где величаво ходят тучи...

Из будки блеснул глазами суфлер и с ухмылкой прошептал: «Целуются!» И тут тугие руки Нэфисэ обвились вокруг шеи Хайдара. Он ощутил на своем лице ее горячее дыхание и, решив про себя: «Будь что будет!» — потянулся к ее губам. Однако Нэфисэ обдала его таким взглядом, что ему показалось, будто его окатили ледяной водой, и он мгновенно превратился снова в сдержанного, скромного Халила.

Спектакль прошел с большим успехом.

С этого вечера Хайдар проникся восхищением к девушке. Не только юностью и красотой, но и какой-то необычной внутренней силой привлекала она его.

Они часто виделись потом в поле или на комсомольских собраниях. Иногда Хайдар провожал ее домой. Они говорили о многом, даже спорили, но стоило ему свернуть с прямого пути дружбы на таинственную тропинку любви, как Нэфисэ очень ловко выводила его обратно на широкую, открытую дорогу.

Подошла осень. Хайдар уехал в свой институт. А когда вновь приехал на каникулы, он узнал, что Нэфисэ полюбила Зинната.

И во время занятий в институте и позже Хайдар не раз встречал красивых и милых девушек. Некоторые нравились ему, некоторым он нравился, но большая любовь, о которой он мечтал, все еще не согрела его сердца. Он был не из тех людей, которые легко женятся и так же легко, будто сменяют одежду, разводятся; не из тех, кто женится только потому, что пришла пора обзавестись семьей. Хайдар не мог представить себе жизни вдвоем без большого, захватывающего чувства. Долго ли может длиться союз по случайному увлечению? Разве не осыплется цвет такой любви уже через несколько недель? Как после этого жить вместе? Нет, для Хайдара такая жизнь была бы крушением его идеалов.

...А теперь он шел по полю с таким ощущением, словно в его судьбе наступила радостная перемена.

— Да, да! — кивал он головой, как бы в подтверждение своих мыслей.

Он думал о фронтовых друзьях, о колхозниках «Чулпана», о недостроенной семилетке в Байтираке... Но одновременно он прислушивался к своему сердцу. Да, он шел не один, вместе с ним в его сердце была и она. Та самая и вместе с тем другая.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Приезд Хайдара обрадовал в первую очередь Айсылу: в партийной организации деревни прибавился еще один коммунист. Колхозники, жадно ловившие по радио вести с далеких полей сражений, слушали теперь из уст самого участника этих сражений рассказы о жестоких боях советских воинов с вражескими войсками.

Хайдара, как дорогого гостя, возили из бригады в бригаду. Повесив прямо на копне истыканную красными флажками карту, он начинал живую беседу о событиях на фронте. Хайдар искренно радовался, что может передать жар своего сердца женам, детям, матерям фронтовиков, зажечь в них неистребимую ненависть к врагу. Он был горд тем, что вот он, раненый солдат, и здесь, в тылу, остается опасным для врага.

И все же вскоре его начало беспокоить недовольство собой. Ему казалось, что он не делает настоящей работы, как все вокруг. И вот однажды, ближе к вечеру, устроившись на одной из подвод, он вместе с хлебным обозом отправился в Якты-куль.

Они приехали на шумную площадь возле элеватора. Бригадир транспортной бригады коренастая Тэзкирэ, с трудом пробираясь между заполнившими всю площадь подводами, провела свою телегу к маленькому домику рядом с воротами элеватора. Вслед за ней протиснулся и весь ее обоз.

Тэзкирэ немедленно позвала к себе Ильгизара.

— Ты, джигит, быстренько отвези Хайдара-абы к райкому! — И тут же, повернувшись к подвижной, как юла, девочке, она крикнула: — Гюльнур, беги скорее! Скажи, чтобы немедленно брали пробу! А вы скотину покормите, — велела она остальным.

Хайдар решил не занимать лошади и, опираясь на палочку, стал пробираться меж подвод. Тэзкирэ бросила ему вдогонку:

— Хайдар-абы! Я тебя в следующий заезд прихвачу. Не думай, что яктыкульским девушкам оставлю!

Девушки на подводах весело засмеялись.

Вся площадь — от ворот перед элеватором до самой пристани на Волге — была в непрестанном движении. Одни подвозили хлеб, другие, ссыпав зерно, отъезжали. Тут были русские колхозницы в пестрых сарафанах, чувашки, на юбках которых волнами ходили разноцветные оборки, татарки в белых платках и нарядных фартуках. Одни вязали чулки в ожидании очереди, другие кормили своих коров или лошадей, мальчишки лихо щелкали кнутами. Между маленьким домиком и подводами бегали взад и вперед проворные лаборантки с металлическими совками в руках. Из окошка домика то и дело выкликали колхозы.

— «Интернационал», проезжай на ссыпку!

— «Якты-куль», бери документы!

Хайдар шел, вглядываясь в серьезные, деловитые лица людей, радовался кипучей деятельности этой пестрой толпы. Его внимание привлекла группа женщин, сидевших возле амбара. Пожилой человек в очках что-то рассказывал им. Хайдар замедлил шаги.

— Война без жертв не бывает, — говорил человек. — У одних погибают любимые мужья, у других сыновья пропадают без вести... Самое тяжкое горе — это то, что враг попирает землю нашей родины. Подумайте только — враг подошел к самой Волге! Сталинград в огне, родные! Сейчас каждый день может быть равен году... Хочешь быть хозяином своей страны, хочешь быть свободным, не жалей своих сил! А коли нужно, и жизни не жалей! Я верю: мы свой долг выполним!

Хайдар взглянул в сторону низовья Волги, словно мог увидеть отсюда легендарный город. Объятый пламенем, он стоит перед глазами, живет в сердце каждого советского человека. Сталинград ускоряет движение и этих обозов и вон тех барж, бесконечной цепью тянущихся по воде. Тэзкирэ, Гюльнур, Ильгизар — все работают с яростным упорством, чтобы выстоял, чтобы победил Сталинград.

Вдруг Хайдар увидел Мансурова. Показывая на запрудившие весь берег подводы, секретарь райкома хмуро говорил сопровождавшему его высокому человеку в запыленной рубашке с засученными рукавами:

— Повторяю еще раз: чтобы к ночи здесь очереди не было!

— Туговато у нас, товарищ Мансуров! — тянул тот. — Не хватает весовщиков, не поспевает лаборатория...

— Если б дела шли гладко, мы с тобой не нужны были бы здесь... Ну, ладно, договорились! Я тебе на помощь человека пришлю.

Тут Мансуров увидел Хайдара, и лицо его сразу посветлело:

— А, гвардеец, здравствуй! Благополучно ли вернулся?

— Вернулся, товарищ Мансуров! — Хайдар сунул палку под мышку и протянул руку. — Я очень рад вас видеть. Как раз к вам в райком шел.

— Вот и хорошо! Пойдем вместе!

Но тут к секретарю подбежала запыхавшаяся молодка с рожью в переднике.

— Товарищ Мансуров, — закричала она, — что же это за люди! Влажная, говорят, рожь. Да как же это может быть? Когда молотили, не была влажной, потом целый день еще на солнце сушили.

Пока объяснялись с ней, подошел седоусый капитан с буксира, после него — врач в белом халате с ближайшего медпункта.

Хайдар приглядывался к Мансурову. Война изменила и этого энергичного человека. На выпуклом лбу пролегли морщины, сбежал румянец с лица, и волосы сильно посеребрила седина. Лишь каштановые усы, чуть спускающиеся на углы губ, да ясные голубые глаза остались прежними.

Попрощавшись наконец с обступившими его людьми, Мансуров снова обратился к Хайдару:

— Я в первый же день слышал о твоем приезде. Собирался проведать, да видишь, брат, дела! Хлеб!.. По ноге, значит, ударило тебя, хромаешь? Кости не раздробило? Болит сильно?.. Не очень?.. Вот и хорошо!

Секретарь все расспрашивал, а сам испытующе глядел на Хайдара: «Каким вернулся? Как его вышколила война?»

— Нет, Джаудат-абы, ничего опасного, — ответил Хайдар, смущенный вниманием. — Хоть и хромаю, да на своих ногах, как видите!

— Замечательно! А тут, понимаешь, столько горьких известий приходит...

Мансуров рассказал Хайдару о гибели второго секретаря райкома и еще некоторых активистов района.

— Ты ведь сам знаешь, какие это были люди! — с грустью проговорил он. — Вот хотя бы Газиз... Ведь для партии он был не просто Газиз Акбитов, а талантливый агроном, вдохновенный строитель будущего. Да и только ли Газиз? Сколько потеряли мы комбайнеров, трактористов, а может быть, будущих писателей, музыкантов, философов! Если б не война, у нас в районе заработали бы уже электростанция, четыре кинотеатра, консервный завод; мы заложили бы плодовые сады на берегу Волги... — Он как-то внезапно остановился и глубоко вздохнул, — видно, встали перед ним все те, кого он сам проводил на фронт и кто уже не вернется. — Подумать только, — воскликнул он гневно, — каких бесценных людей погубили проклятые фашисты!..

Тут он вспомнил о раненой ноте Хайдара.

— Подожди-ка! Почему мы тут стоим? Ведь у тебя нога больная. Поедем со мной!

Они уселись в тарантас, и беспокойная вороная, фыркая и прядая ушами, легко понесла их к Якты-кулю.

Выехав на луг, Мансуров ослабил вожжи и повернулся к Хайдару.

— Надолго ли вернулся?

— Отпустили на пять месяцев... Только едва ли так долго усижу. События-то вон как разворачиваются...

— Да, да... Раскаты боев доносятся уже до нас... Окрепнуть-то успеешь все-таки. — Мансуров взглянул на вытянутую ногу Хайдара. — Ты еще не рассказал, как тебя ранили...

Хайдар пошевелил ногой и нахмурился. Вероятно, ему не очень хотелось говорить об этом.

— Кажется, ты и в живых-то случайно остался?

— Что ж, война есть война, Джаудат-абы. На войне удивляет не смерть человека, а то, что жив остался.

— Ну, это не очень верно... Во всяком случае, при неизбежных жертвах мы должны так бить врага, чтобы он понял, что уничтожить советский народ нельзя, что сам он, враг, будет уничтожен... Вот ты... Ведь ты сам вызвал огонь на себя!

— Что ж, я был лишь целью, крошили фашистов.

— Крошили фашистов!.. Но ведь ты мог погибнуть! Этого-то фашисты и не понимают.

— Да иначе я поступить не мог.

После своего приказа стрелять по водокачке, на башне которой находился он сам, Хайдар пережил такие минуты, что рассказать о них кому-нибудь был бы не в силах. Даже воспоминания об этом волновали его.

...Начали падать один за другим снаряды. Фашисты в смятении кинулись врассыпную. Снаряды, разрываясь, вздымали вокруг фонтаны огня и камней. Один, другой... еще один... Хайдар прекрасно понимал, что если не этот, так другой снаряд врежется в башню. Он выполнил свой долг командира и солдата. В тот момент он не думал о смерти. Им тогда владела лишь радость истребления врага, и он исступленно стрелял по мечущимся внизу зеленоватым фигурам.

Но Мансурову Хайдар сдержанно рассказал только о том, как он передал по телефону команду, как вскоре осколком снаряда был убит стоявший рядом с ним сержант, как после двух попаданий рухнула башня и он потерял сознание.

Вглядываясь в сильное, мужественное лицо джигита, Мансуров приметил холодные, как льдинки, искры в его глазах и, хотя Хайдар больше ничего не рассказывал о себе, понял, что пережил лейтенант. «Наверное, такое лицо было у него, когда рядом разрывались снаряды!» — подумал он и, не расспрашивая больше, перевел разговор на другое.

Вороная быстро домчала их до Верхней улицы и, словно боясь, что ее погонят дальше, круто свернула с дороги и остановилась у высоких решетчатых ворот. Мансуров слез с тарантаса и ласково взглянул на удивленного Хайдара.

— Добро пожаловать! Будешь гостем в моем доме. Посидим, поговорим...

— Спасибо... Если не помешаю...

— Разве желанный гость может быть помехой? Давай заходи.

2

Они вошли в прихожую большого, под железной крышей деревянного дома. Навстречу им вышла молоденькая девушка с приятным тонким личиком. Она была в легком цветном платье с короткими рукавами; черные пышные волосы спадали до плеч.

— Познакомьтесь, — сказал Мансуров, — моя дочь Эльфия, студентка. А этот товарищ — педагог и артиллерист Хайдар Гайсин. Из «Чулпана».

Девушка протянула ему загорелую руку и приветливо улыбнулась.

— Здравствуйте! Заходите!

Она провела их в просторную комнату с террасой, выходящей в сторону Волги. В открытую дверь направо были видны большой письменный стол с телефоном и книжные шкафы.

«Кабинет Мансурова», — подумал Хайдар.

Эльфия заботливо смахнула соринки с френча отца и начала рассказывать, кто звонил и кто спрашивал его.

— Иван Петрович звонил уже два раза. А давеча Казань тебя вызывала. Там на столе у тебя все записано.

— Правильно... Сейчас со всеми переговорю. Ты, Хайдар, посиди, я скоро освобожусь.

Мансуров ушел в свою комнату, куда-то исчезла и Эльфия.

Здесь было гораздо прохладнее, чем на улице. Вероятно, от множества цветов на окнах, разлапистых фикусов в кадках на полу комната была пронизана каким-то рассеянным зеленоватым светом. Хайдару бросилась в глаза большая фотография, стоявшая на круглом столе в тени обливного кувшина с красными маками. Он подошел ближе и увидел статную женщину в форме капитана медицинской службы, с орденом Красной Звезды на груди. В памяти его возникла такая же красивая и чернобровая, как Эльфия, женщина — районный врач.

«Мать Эльфии, Джаухария-апа! Значит, и она на фронте», — подумал он, приходя в смущение оттого, что не догадался спросить у Мансурова о его жене.

Хайдар опустился на диван и огляделся. Сам Мансуров заходил, вероятно, в эту комнату только поспать на диване час-другой, и настоящей ее хозяйкой, конечно, была Эльфия. Обстановка была скромная, но все говорило о том, что здесь любят произведения искусства. На письменном столе рядом с небольшим бюстом Ленина отлитый из черного металла сокол с распростертыми крыльями. На стене напротив — хорошая копия репинских «Бурлаков». И на других стенах развешаны картины. Хайдар заметил среди них пейзаж. Что-то в этом пейзаже показалось ему знакомым. Он подошел поближе. Так и есть: на картине масляными красками была изображена их байтиракская речка. Но странно, — от самого ее берега крутыми волнами поднимался вверх зеленый массив. В этой сплошной зелени, словно весенние луговые цветы, выглядывали голубые, красные, оранжевые, белые крыши домов. В центре была площадь, от которой, как от большой звезды, зелеными лучами расходились широкие улицы.

Чем дольше он смотрел, тем больше удивлялся. Вот дома, выдвинутые на передний план. В них видны элементы старой татарской архитектуры! Большие, округленные кверху окна, сводчатые чердаки, парные резные колонны по сторонам крыльца. Только эти дома не изуродованы, как в старину, высокими оградами, которые охраняли богатство хозяина, прятали от постороннего глаза и солнечного света женщин и девушек...

Да, здесь все преобразилось. У самой речки, где растут старые ивы — извечные свидетели радостных и печальных свиданий, — был разбит тенистый парк; через речку перекинут легкий мост, а левее возвышаются силосные башни, сверкают стеклами широких окон хлева и конюшни. Немного дальше стоят водонапорная башня и другие постройки.

Все было знакомо и вместе с тем ново. Вот взгорье, привычное глазу с самого детства. Только где же глинистые, с красными прожилками откосы глубоких оврагов? Где бесплодные холмы? Рукою неведомого художника они превращены в цветущие сады.

Почувствовав, что кто-то вошел в комнату, Хайдар обернулся. Перед ним стояла Эльфия.

— Простите, — сказала она, — я вижу, эта вещь заинтересовала вас.

— Да, вы правы. Я узнаю нашу речку Камышлы, наш «Чулпан»! И в то же время это «Чулпан», далекий от действительности...

— А-а-а... — улыбнулась как-то смущенно Эльфия. — Но ведь здесь много выдумки. Это нечто вроде панорамы будущего.

— Мне это нравится.

— Серьезно? Может быть, потому, что на ней изображена ваша деревня?

— Да, верно, но меня восхищает фантазия художника. Ведь это наш колхоз. Не правда ли?

— Да. Он так и задумал...

— Знаете, что привлекает меня в этой, как вы называете, панораме? Умение видеть наше настоящее в перспективе. Возможно, в жизни и не все будет так, как у него, но художник угадал главное. Ведь мы стремимся к высокой культуре во всем — и в труде и в быту. У нас есть все возможности сделать нашу жизнь не только богатой, но и красивой, радостной.

— Вы хотите сказать: будет возможность!

В ясном, прямом взгляде девушки, в чуть усмешливой улыбке было что-то, напоминавшее ее отца, и Хайдар невольно посмотрел в сторону кабинета.

— Да, конечно, после войны, после победы! — Хайдар снова перевел глаза на полотно. — У художника все гармонично.

— Да-а... — подхватила оживленно Эльфия. — Посмотрите на «Бурлаков» Репина. И вправду, какой у него контраст! Могучая сила, величие Волги и рядом — измученные, подавленные люди!.. Я вам очень благодарна, Хайдар-абы!

— Не понял, за что же?

— Знаете... — Эльфия посмотрела на картину и замялась. — Хотя... об этом после... Жалко, не скоро все это осуществится. Война...

В это время к ним вышел Мансуров.

— Вот я и освободился. Как там у тебя, Эльфия?

Эльфия живо направилась к двери:

— Сейчас, папа!

— Я тебя заставил ждать, Хайдар, извини, — сказал Мансуров, опускаясь на диван. — Всегда накапливаются дела, и все срочные, — улыбнулся он. — Ну, о чем вы толковали?

— Вот об этой картине, — ответил Хайдар, усаживаясь рядом с ним. — Забыл даже спросить у Эльфии, чья это работа?

— Разве она не сказала? Ах, лукавица! Да ведь это она писала!

— Эльфия? Так она художник?

— Она только нынче окончила художественное училище. Над этим полотном колдовала все лето.

— Вот оно что!

В комнату с грудой тарелок вошла Эльфия.

— Папа, там женщины пришли. Говорят, что им необходимо тебя видеть.

— Сейчас выйду. — Секретарь поднялся. — Об остальном, дружок, тебе расскажет сам автор.

Солнце уже закатилось. Эльфия завесила окна маскировочными шторами и начала накрывать стол.

— Эльфия! — сказал Хайдар. — Оказывается, вы — автор этой картины?!

— Ну, и вы не раскаиваетесь, что хвалили меня?

— Ничуть! Я считаю вашу работу достойной похвалы. Скажите, что вдохновило вас?

— Смотрите, как бы я не возгордилась, — засмеялась Эльфия, но тотчас же стала серьезной. — Знаете, это получилось как-то само собой. В начале лета я поехала с папой в вашу деревню. Вид, открывшийся с подножия двух сосен, просто поразил меня: утопающая в зелени деревня на берегу речки, а за ней такая широкая перспектива и темная полоса леса вдали... Я набросала этюд, а получилось вот что...

— Интересно, как получилось?

Эльфия задумчиво смотрела на свою картину, краски которой при свете лампы, казалось, поблекли.

— Об этом трудно рассказать. — Она присела на подлокотник дивана. Быстро меняющееся выражение подвижного лица выдавало ее внутреннее волнение. — Горький в одной статье писал, что человек перестанет быть рабом только тогда, когда сам осознает, что он не раб. Помните? Вот я и попыталась показать, как будет жить свободный человек, крестьянин, отрешившийся от старого. Мне в этом помогли долгие беседы и споры отца с Газизом-абы о строительстве, о культуре, быте колхозника. Я всегда с увлечением слушала их.

Хайдар пожал ей руку:

— Вас можно поздравить, Эльфия!

— Спасибо, Хайдар-абы. Но не рано ли? Вот я смотрю на работы настоящих художников, и, знаете, просто дух захватывает. Какая полнота жизни! Кажется, не только видишь, но и слышишь, как шумят нивы, качаются деревья... Какое мастерство, какая могучая сила! А я, я совсем беспомощная... — вздохнула она с детской непосредственностью и смутилась.

Хайдар взглянул на печально склонившуюся головку девушки, на ее тонкие пальцы и с неожиданным волнением подумал: «Кто знает, может быть, эта худенькая девушка со временем станет талантливым художником нашего народа!»

3

Пообедав, Мансуров и Хайдар пересели на диван. Мансуров протянул Хайдару портсигар:

— Пожалуйста!

— Спасибо, Джаудат-абы, я еще подожду.

— Как хочешь.

На улице уже стемнело. С пристани доносились гудки пароходов и буксиров, удары лопастей по воде, шум голосов.

— Так, так... — Мансуров пытливо поглядел на Хайдара. — Интересно, остался ты все тем же или война тебя перемолола?

— Перемолоть-то она меня не перемолола, но, кажется, я не тот, что был, — ответил Хайдар.

— Ну, ну, послушаем, какой ты теперь.

Густые черные брови Хайдара чуть сдвинулись. Он охотно заговорил, то глядя на своего собеседника, то опуская голову, словно прислушиваясь к самому себе.

— По правде говоря, Джаудат-абы, я только на фронте по-настоящему понял и оценил нашу жизнь. В молодости ведь на все смотришь легко, поверхностно... Сейчас многое я вижу в новом свете. Я десять месяцев был на передовой. До самого ранения... Многое пришлось повидать, Джаудат-абы. Даже больше, чем следует...

Нет, это был не прежний восторженный, легковерный юноша. Перед Мансуровым сидел двадцатичетырехлетний мужчина, офицер, который прошел тяжкий путь войны, выдержал схватку со смертью. Мансуров думал, радуясь: «Вырос джигит! Пожалуй, такую науку он бы ни в одном институте не постиг».

— Издавна существует мнение, — продолжал Хайдар, — что человек на войне черствеет, грубеет, что в нем берут верх дикие, животные инстинкты. На первый взгляд это как будто бы так. Действительно, война как будто топчет все чистое, святое. Однако это только на первый взгляд. Советский солдат беспощаден к врагу, сердце его превращается в камень, когда он идет на смертный бой. Но это же сердце обливается кровью, когда немецкие самолеты пролетают в сторону Москвы, словно они крылом его задели; это сердце разрывается на части при виде горящей деревни. Когда мы, бывало, входили в освобожденное от врага село, хотелось обнять, как родного человека, первую придорожную березку. — Хайдар внимательно взглянул на Мансурова. — Вы не думаете, что я стал слишком сентиментальным?

Мансуров засмеялся.

— А что? Тебе самому так кажется? — Привстав, он бросил в пепельницу окурок. — Нет, Хайдар, не думаю. Несчастлив тот, у кого нет родного края, о котором он может тосковать, нет любимого человека, увидеть которого он стремится, — сказал он, закуривая новую папиросу. — Советского солдата вдохновляет гуманнейшее чувство защиты родины. Большевики всегда были гуманистами и воспитывали в народе лучшие качества, присущие свободному человеку.

— Да, да!.. — воскликнул взволнованно Хайдар. — Любовь к родине — великое, несравненное чувство, которое в тяжелые для страны дни разгорается еще ярче, раскрывает еще глубже значение и смысл жизни. Я понимаю теперь, когда Герцен в темные ночи России забил призывно в «колокол», им руководило то же священное чувство.

Мягкий голос Хайдара напрягся от волнения.

— Я видел, как простой деревенский парень, вчерашний колхозник, не задумываясь, бросился к вражескому доту и закрыл своим телом амбразуру, откуда строчил пулемет. Я видел, как совсем юный комсомолец бесстрашно кинулся в гущу фашистских головорезов. Некоторые скажут: исступление! Порыв! А я говорю: высшая форма проявления патриотизма! Все светлые, большие чувства, владевшие душой подлинного героя, вспыхивают в нем в этот миг ярким пламенем. И знаете, Джаудат-абы, те юноши-герои кажутся мне вестниками коммунизма, пришедшими встретить нас из будущего...

— Ты, дружок, как вижу, даже побыв в горниле войны, остался неисправимым романтиком, — засмеялся Мансуров. — Никакие снаряды, видно, не смогли вышибить этого из тебя. К какому же ты пришел заключению?

Вместо ответа Хайдар начал читать стихи:

Родной язык, святой язык, отца и матери язык, —

Как ты прекрасен! Для меня огромный мир в тебе возник...

— Деревенский парень, который закрыл своим телом амбразуру, впервые услышал прекрасные слова Тукая от учителя. Учитель же пробудил в нем и первое чувство любви к родине! Я горжусь тем, что я учитель. Там, на фронте, я много думал о детях, скучал по ним. И если мне довелось остаться в живых, то не только для того, чтобы отдыхать, попивая айран.

Мансурову была по душе горячность молодого человека.

— Это хорошо, что работа педагога для тебя не случайное дело. — Мансуров по привычке взглянул на часы, чем очень смутил Хайдара.

— Я утомил вас, Джаудат-абы? Вы знаете, и в окопах и в госпитале я передумал о многом, но рассказываю вам первому обо всем...

— Я слушаю с большим вниманием, Хайдар, — успокоил его Мансуров. — У меня есть время.

— Ну, значит, мое счастье!.. Мы говорили о воспитании молодежи. Так вот, подумайте, какими невиданными темпами шагали до войны наши колхозы! Как росло их благосостояние, развивались экономическая мощь и техника! Можем ли мы то же самое сказать о культуре? По-моему, нет. Возьмем хотя бы такой вопрос: большинство колхозной молодежи получает семилетнее образование. А потом? С таким образованием далеко не уйдешь...

— А что ты предлагаешь?

— Мне думается, Джаудат-абы, нам и в этом следует взять пример с города. Почему бы не открыть в колхозах вечерние школы? Пусть молодежь без отрыва от работы получает законченное среднее образование.

Мансуров встал и начал ходить по комнате.

— Хорошая мысль! — сказал он, останавливаясь перед Хайдаром. — И не так уж сложно будет ее осуществить.

— Думается мне, Джаудат-абы, после войны наша страна пойдет вперед еще быстрее. Колхозы получат сложную технику. Я верю, скоро колхозами будут управлять люди с высшим агрономическим образованием. Животноводческие фермы начнут выводить невиданные до сих пор породы скота. Рядовые колхозники пойдут учиться в вечерние университеты. И к этому мы должны готовиться...

— Что ж, эти твои мечты не так уж далеки от действительности. А готовиться нужно. Ты прав. Мы еще с тобой потолкуем об этом... Еще что?

— Если позволите, у меня есть одна просьба.

— Пожалуйста!

— Вы, конечно, помните, что в связи с войной у нас в Байтираке приостановили строительство семилетки. Наши ребята и дети из соседней деревни вынуждены ходить в аланбашскую школу. А в зимнюю стужу, вы сами знаете, нелегко им туда бегать. Вот я и думаю: не сможем ли мы сообща с соседними колхозами достроить сейчас нашу школу? — Хайдар усмехнулся. — Это — самая маленькая моя мечта, Джаудат-абы! Наиболее близкая к осуществлению.

Мансуров задумался. Обещать сразу он не хотел, приходилось считаться с реальными возможностями.

— Трудное это дело, брат, в нынешних условиях. Сложно с материалами, со стеклом. И строителей маловато. Но подумаем, посоветуемся... Ты мне дня через два позвони.

«А здорово было бы избрать его секретарем райкома комсомола! — подумал вдруг Мансуров, но, взглянув на худое, болезненное лицо Хайдара, добавил про себя: — Рано. Как бы не надорвался! Пусть окрепнет немного».

Из кабинета выглянула Эльфия:

— Папа, Казань вызывает.

— Да?.. Я отлучусь ненадолго, — сказал Мансуров Хайдару и, положив перед ним портсигар, прошел в свою комнату.

Вскоре вошла Эльфия и стала убирать посуду со стола. Она была теперь в защитной гимнастерке, с противогазом через плечо. И гимнастерка, и маленькая пилотка очень шли молодой девушке.

— Я вижу, вы куда-то торопитесь?

— Да. По ночам приходится дежурить на посту противовоздушной обороны.

— На пристани? Или дальше?

Эльфия засмеялась:

— Ну, этого я вам не скажу, военная тайна. Не думайте, что у нас в Якты-куле все такие простаки.

— Что ж, возьмите меня в помощники. Я все-таки офицер...

— Неплохо бы, конечно. Да уж ладно, отдыхайте.

Эльфия привела стол в порядок, взяла в руки фотографию матери. Задумалась. Хайдар, желая исправить давешнюю оплошность, спросил, есть ли какие-нибудь известия от Джаухария-апы. Лицо Эльфии сразу погрустнело. Она поставила карточку ближе к свету.

— Давно уж она не пишет, — вздохнула она. — Последнее письмо получили в мае.

Хайдар вспомнил, что и в глазах Мансурова при взгляде на карточку мелькала тревога. Он попытался утешить девушку, уверяя, что на фронте иногда совершенно нет времени написать письмо.

— Спасибо на добром слове! — ответила Эльфия и посмотрела на маленькие ручные часики. — Ой, извините, — заторопилась она. — Мне пора.

— Спокойной вам ночи, Эльфия!

— До свиданья! — кивнула ему будущая художница и, крикнув что-то в дверь отцу, убежала.

Мансуров наконец кончил разговор по телефону. Выйдя из кабинета, он зажег папиросу и постоял у открытой настежь двери, словно прислушиваясь к чему-то.

— Недовольны там, наверху, — проговорил он, затягиваясь. — Ничего не скажешь, правильно! Ритма у нас нет в работе. Скачками идем. Сейчас у нас вывоз хлеба отстает. Пока подтягиваем вывоз, уборка застревает... — Он устало опустился на диван. — Придется опять посидеть, подумать...

Помолчав немного, он обратился к Хайдару:

— Так вот, братец! Да, я хотел спросить у тебя...

— Слушаю, Джаудат-абы.

— Если бы тебя выбрали секретарем комсомольской организации «Чулпана», как бы ты отнесся к этому? Ведь секретарь у вас на фронт уехал. А колхоз ваш вроде опорного пункта в районе сейчас.

— А вы, Джаудат-абы, не забыли, что я только в отпуск вернулся?

— Помню. Придется тебе хоть временно поработать.

— Что ж, коли трудно с людьми да если захотят выбрать... я согласен.

— Очень хорошо! С чего начнешь? Прежде всего — Сталинград... — Мансуров стал загибать пальцы на руке. — Все силы на помощь Сталинграду! Второе — пшеница Нэфисэ, борьба за первенство в районе.

— Понятно. Там у нас что-то большое затеяли. Их стопудовцами называют?

— Да, борьба за высокий урожай. Однако не в одном урожае тут дело. Вопрос серьезней. У вас в Яурышкане не только пшеница, а люди новые растут... Кто такая Нэфисэ? Ты героев войны назвал представителями коммунистического общества, вышедшими встречать нас?

— Да, я вижу в них черты, которые будут присущи людям коммунизма.

— Умный ты джигит, Хайдар, а вот тут ошибаешься. Слова красивые, но логики никакой! Не из будущего явились эти герои, а идут в будущее.

— А я человека эпохи коммунизма вижу абсолютно отличным от нас, качественно другим.

— Напрасно ты забираешься на седьмое небо в поисках людей будущего. Они здесь, на земле. Ты все со своей романтикой... Мы не против романтики, но только если она не уводит нас от реальной жизни. Мы не смотрим на коммунизм, как на нечто далекое. И не ожидаем, что его пришлют нам откуда-нибудь, погрузив в вагоны со всеми полагающимися дверными петлями и печными заслонками. «Вот, мол, вам комплект коммунизма, пожалуйста, распишитесь в получении!» Коммунизм строим мы, своими руками: ты, Нэфисэ, Гюльзэбэр...

— Собственно говоря, я тоже так считаю, Джаудат-абы, — проговорил Хайдар, смущенно потирая лоб. — Но...

Мансуров покачал головой.

— Да, нам еще придется пролить многое крови, много поту. Очень много. Кто знает, может, сейчас в Сталинграде камня на камне не осталось. А он выстоит, уверен в этом! Уверен, ибо Сталинградская битва — это битва за будущее трудового народа всего мира, битва за коммунизм. И те, кто стоят насмерть в Сталинграде, и те, кто, вдохновляясь самыми светлыми чувствами, трудятся в эти дни во имя победы, — все они — вестники коммунизма, первые его ласточки.

Лицо Хайдара оживилось.

— Вы очень верно сказали, Джаудат-абы. Поистине, эта война — война за победу коммунизма. Поэтому не удивительно, что и второй фронт не открывается до сих пор.

— Да. Мы были бы очень наивны, если б забыли, что наши «союзники» — злейшие враги коммунизма и что они поджидают, когда у нас иссякнут силы. Вот почему мы должны надеяться только на себя. Наша страна привыкла одолевать все трудности сама. Что говорит история России? Россию никогда никто не вызволял из беды, сама она с нею справлялась. А она спасала от гибели народы и государства. Не будет ли так и на этот раз? Что скажешь?

— Скажу, что так оно и будет! Не все вернутся домой с войны, и здесь, возможно, многие состарятся на десяток лет. Но перед будущими поколениями мы отстоим честь советского человека...

Вечер был ясный и звездный. С Волги тянуло влагой.

Хотя время близилось к полуночи, на пристани и у элеватора было все так же оживленно. К серой громаде элеватора со всех сторон, скрипя колесами, подъезжали телеги с хлебом. На пристани мелькали огоньки: там что-то грузили, что-то выгружали; причаливали и отплывали пароходы.

Мансуров и Хайдар поднялись по ступенькам вверх на следующую улицу и направились к центру Якты-куля.

От ограды садика напротив райкома отделилась повозка. Тэзкирэ сдержала слово и прислала за Хайдаром.

Мансуров, попрощавшись, скрылся в дверях высокого, белеющего в сумраке здания райкома. У секретаря к ночи начинался второй рабочий день: ему предстояло провести совещание секретарей парторганизаций.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Каждое утро, едва занималась заря, Нэфисэ водружала на копне красное знамя и принималась будить своих подруг:

— Эй, гвардейцы колхозных полей! Знамя поднято, вставайте!

Казалось, знамя обладало магической силой. Стоило ему появиться на копне, как девушки мигом вскакивали на ноги. Никого не приходилось будить вторично.

Постепенно подъем знамени в бригаде Нэфисэ стал как бы сигналом к началу работ во всем колхозе. Приметив его, другие бригадиры беспокойно кричали:

— Пора вставать! У Нэфисэ подняли знамя!

Когда в Байтирак приезжал кто-нибудь из района или из соседних колхозов и спрашивал Нэфисэ, его выводили за деревню и говорили:

— Видишь Красное знамя? Иди прямо на него! Там и найдешь нашу Нэфисэ!

Агитаторы в своих беседах постоянно говорили теперь:

— Посмотрите, как работает бригада Нэфисэ! На весь район прославила «Чулпан». Последуем же их примеру!

Не давала покоя своей бригаде и Юзлебикэ.

— Чем мы хуже их? — кипятилась она. — Неужто не можем работать, как работают у Нэфисэ?

Гордилась бригада Нэфисэ своей славой, но пуще всего гордились девушки словами секретаря райкома.

— Вы, — сказал он, — настоящие фронтовики! Вы гвардейцы района! Выращенный вами хлеб помогает Красной Армии.

Сегодня в бригаде Нэфисэ особенно тревожный день. Девушкам сообщили, что на току начинают молотить их пшеницу. Каждый час, каждую минуту они готовы были услышать радостную весть. Вот прибежит кто-нибудь из деревни и крикнет: «Девушки, суюнчи! Пшеницы вышло столько, сколько вы ожидали!»

А ведь, возможно, выйдет и больше.

— По моим расчетам, должно быть около ста пятидесяти пудов, — говорила Нэфисэ. — Только боюсь, как бы бригада Сайфи не растрясла да не просыпала.

Нэфисэ хотела, чтобы пшеницу с их участка молотили они сами, но Тимери не согласился:

— Пусть идет, как налажено, дети. Вы дожинайте овес, а на току покуда обмолотят вашу пшеницу.

Что бы там ни было и кто бы ни молотил, все в бригаде были уверены, что надежды их не напрасны. Ведь пробные обмолоты производились не раз. Сначала молотили при агрономе — вышло по сто тридцать пять пудов с гектара. Потом решила проверить колхозная комиссия — вышло по сто сорок пять пудов. А когда произвели обмолот по просьбе Мансурова, получилось по сто пятьдесят два пуда.

В перерывах между работой девушки весело рассуждали о том, сколько пудов зерна получат они со всех своих участков, сколько хлеба отправят на фронт, сколько выделят на семена. Только Мэулихэ не одобряла такой поспешности. Хлеб еще не только не обмолочен, но даже на ток не свезен, как же можно распоряжаться им наперед!

— Сколько бы ни получилось, пожелайте, детки, чтобы в благости, без потерь да без бед собрали хлебушко. Не сглазить бы нам его! — суеверно говорила она.

Сумбюль, уверенная в своей правоте, принималась горячо доказывать Мэулихэ:

— Да уж точно, Мэулихэ-апа! Ну вот погляди, пшеницы мы получим пять тысяч пудов. Ведь так, Нэфисэ-апа? А может, и больше. Ржи в Алымандаровском поле сколько убрали?! Ведь у нас одного овса гектаров тридцать наберется, правда, Нэфисэ-апа?

— Немного больше, моя умница, сорок два гектара.

— Я же говорю! Наша бригада вырастила столько хлеба, что не сразу и сосчитаешь! Да, Нэфисэ-апа?

Лицо Сумбюль сияло такой радостью и говорила она так убежденно, что непременно обиделась бы, если бы не услышала ответного «да». Ведь девочка уже успела написать отцу на фронт, что работает она наравне со взрослыми, что их бригада получила Красное знамя и что ждут они небывалый урожай. Теперь ей не терпелось сообщить отцу, сколько хлеба они посылают фронту.

— Эх! — мечтательно вздохнула вдруг Сумбюль. — Вот если бы мой папа узнал о нашей пшенице! Нэфисэ-апа, можно мне теперь написать отцу? Можно? Да?

Лицо Нэфисэ осветилось ласковой улыбкой; она обняла девочку:

— Напиши, милая, напиши. Вот, скажет, какая у меня дочь растет!

Беседуя так, девушки от сегодняшнего урожая перешли к будущим делам.

Застенчиво поделилась своими мечтами окрепшая за лето и еще более похорошевшая Карлыгач.

— А я, если Нэфисэ-апа не будет сердиться, с весны начну работать отдельно. Нет, до весны нельзя откладывать, начну с осени, сразу же после праздника! Не будешь сердиться, Нэфисэ-апа?

— Ах, глупенькая! Почему же мне сердиться? Наоборот, буду только рада.

— Правда? Вот спасибо!.. Только грустно мне будет расставаться с вами. Уж очень мы дружно живем, работаем весело. Но я хочу заняться тем, что больше всего люблю — буду выращивать яблони, вишню, смородину. Заложишь сад — и останется он навечно! Может, попытаться восстановить наш яблоневый сад?

А Нэфисэ завела разговор об урожаях:

— Вот мы надеемся получить по сто сорок с лишним пудов пшеницы с гектара. А ведь другие бригады тоже могли бы вырастить такой урожай.

— Конечно! — подхватила Карлыгач. — Земля у нас одинаковая, и силы равные. Только любить надо свою работу и сил не жалеть.

— А что, девушки, я скажу... — продолжала Нэфисэ. — Давайте в будущем году и по другим культурам вырастим высокий урожай... по сто пудов с гектара. Скажем, ржи — сто пудов, гречихи — сто пудов, овса... Сил у нас хватит, трудностей мы не боимся! Как думаете?

— Как ты, так и мы, — ответили подруги.

— С гектара сто пудов!.. Знаете, сколько дополнительно хлеба сможет тогда послать на фронт наша бригада?

— Несколько тысяч пудов!

— Верно!

— Чтобы работать еще лучше, назовемся фронтовой бригадой. Согласны?

— Согласны!

Карлыгач сидела на лобогрейке, правила лошадьми, а Зэйнэпбану сбрасывала сжатый овес. После каждого круга вязальщицы беспокойно спрашивали их:

— Там никого не видно?

Но со стороны гумна никто не показывался.

2

Незадолго до обеда прямо через речку к ним пришла Нарспи, девушка из Аланбаша. В своих ярких одеждах она была похожа на причудливый пестрый цветок. На ней было красное платье с широкими цветными оборками, желтый, как подсолнух, фартук, а на голове три платка, повязанные один выше другого: снизу — тонкий, зеленый, чтобы не рассыпались волосы, — белый, чтобы не припекало солнце, а сверху — алый, цветастый, — это уж для красоты.

Круглое лицо Нарспи озарилось радостной улыбкой, небольшие глаза мило прищурились. Она поздоровалась за руку со всеми вязальщицами, а Сумбюль крепко обняла и погладила по головке.

— Пришла чайку попить с вами, уж очень он вкусный у тетушки Мэулихэ! — рассмеялась гостья, отчего на щеках у нее появились две веселые ямочки.

Она подняла на ходу упавшие колоски, сунула их бережно в сноп и, проворно засучив рукава, принялась помогать Сумбюль, чтобы не стоять без дела, пока закипит самовар.

— Меня Наташа послала узнать, сколько вы получили с гектара. Вы теперь у всех на виду. Умеете, оказывается, работать, — говорила она, ловко перевязывая сноп за снопом. — Скрывать не стану, сомневались мы весной: куда, думали, им вырастить столько хлеба!

А теперь сама Наташа говорит: «Погляди, они уж и нас учить стали. Пшеница-то у Нэфисэ лучше!»

У Мэулихэ тем временем сварилась каша. На траве у речки девушки постелили цветную домотканую скатерть и выложили все, что нашлось у них в запасе. Зэйнэпбану вынула из мешка вкусный эримчик[37], который сунула ей мать, провожая в поле. Нэфисэ достала грузинского чаю и конфет. Это Айсылу привезла стахановцам угощение из района.

И хозяева и гостья разместились на траве — кто полулежа, кто поджав ноги — и, весело болтая то по-татарски, то по-чувашски, принялись пить чай.

Мэулихэ, степенно завязав платок на затылке, устроилась у самовара.

— Кушай, дочка, кушай! — угощала она Нарспи. — У вас тоже умеют делать эримчик, но ты попробуй нашего!

Завязалась оживленная беседа. Рассказывали о письмах с фронта, о раненых, вернувшихся домой, и о последних вестях из Сталинграда.

Заметив, что Нарспи ищет кого-то глазами, вспомнили про Апипэ. Она уже дня три не показывалась на работе. А сегодня утром, когда Зэйнэпбану зашла за ней, Апипэ выпроводила ее за дверь, заявив, что не может оставить гостя.

— Ей теперь все нипочем. Здоровые зубы железками покрыла и ходит, ртом сверкает. Говорят, с каким-то прохвостом хочет из деревни уехать.

Мэулихэ бросила тревожный взгляд на Сумбюль.

— Испортилась женщина, совсем испортилась, — удрученно сказала она. — Что толковать о человеке, который обуздать себя не может... Сколько увещевали, ругали, стыдили — ничего не помогает!..

— Она всех нас позорит. Ведь про нее в стенгазете так и пишут: из бригады Нэфисэ.

— Ай-яй-яй, нехорошо, очень нехорошо! — покачала головой Нарспи.

— Поговорю еще раз, а если не исправится, не знаю, что и делать с ней... — сказала Нэфисэ.

— А по-моему, выгнать из бригады! — решительно заявила Карлыгач. — Немало уже с ней разговаривали, хватит! Сплетница, лентяйка и... Не нужен нам такой человек!

— Выгнать легче всего!

— Разбаловалась, цены добру не знает! — опять заговорила Мэулихэ, наливая чашку чая Нарспи. — Пей, Нарспи, не студи... А потому не ценит добра, что и во сне не видала такой нужды, какую терпела солдатка при Николае... Вот я к примеру...

И Нарспи и все остальные были так молоды, что о старой жизни знали только понаслышке. Они слушали Мэулихэ с широко раскрытыми глазами.

— ...Работящий был у меня бедняга Джихангир, а все равно не сладко сложилась у нас жизнь. Пока сам был дома, еще ничего: тянули помаленьку хозяйство, детей растили, как могли. А тут нагрянула германская война. На улицах — плач, в поле — стон. Сегодня, скажем, пришло известие о войне, а назавтра уже всех погнали воевать. Проводила я мужа до околицы и вернулась к себе. Будто покойника вынесли из избы. А за подол с двух сторон ребята уцепились. Хлеба стоят несжатые, рожь надо сеять, подушную платить, дрова на зиму заготовить. А у самой ни коня в сарае, ни плуга под навесом, ни денег в кармане, ни разума в голове. Заметалась я: от двери к окну, от окна к двери; то из избы выбегу, то в избу... Покружилась, пометалась и решила: «Погоди, думаю, так ничего не выйдет! Надо упросить кого-нибудь ржицу посеять».

В те времена так было: не посеешь хлебушка, ложись да помирай с чадами... Родные мои все перемерли, братьев на войну забрали. Пошла я по дворам. К соседям стукнулась, знакомых пыталась умолить.

Знали бы вы, как тяжко чужой порог переступать! Возьмешься за скобу, а уж тебя всю трясет, на глаза слезы наворачиваются. До чужого ли горя было людям? У всех полон дом ребят, лошадей на войну забрали...

День ходила, два ходила. Некому засеять мою землю. Уж было совсем руки опустились, да вдруг вспомнила про Сайфи. Хоть и дальний, думаю, да родственник Джихангиру, может, сжалится, пособит. Пошла к нему.

«Жать, говорю, помогу тебе, зимой хлеб молотить буду, засей, ради бога, мой клочок земли!»

У Сайфи были тогда два добрых коня да еще стригун. Состоятельный человек был, крепкий хозяин.

«Хи, — отвечает он мне, — не тревожь себя, Мэулихэ! С моими львами я твой клочок земли в два захода проглочу! Покажи только, где он. К послезавтраму все будет кончено».

Я тут и растаяла. Не перевелись еще, думаю, добрые люди на земле. Не всех еще сгреб проклятый Николай...

Тут лицо Мэулихэ посерело, в больших глазах запылал злой огонек.

— Да нет! Какое там!.. Не посеял он мне рожь ни завтра, ни послезавтра. Поводил еще неделю. Зато я ему тем временем вороха хлеба сжала да намолотила. Если б только то, сказала бы ладно, пусть подавится. Так ведь он, бывало, как напьется, от дверей не отходит. Ночи напролет свету не гасила. В обнимку с детьми на саке сижу, дрожу от страха.

Сумбюль не выдержала и спросила с изумлением:

— Мэулихэ-апа, а почему же ты не заявила кому-нибудь из руководителей, вроде нашей Айсылу-апа?

— Кому скажешь, детонька? Все тогда было в руках богатеев.

— А потом что?

— Помучилась еще года три, а там пришла Советская власть... Это я к тому, что вот такие, как Апипэ, не дорожат колхозом. А что бы мы стали делать теперь, если бы жили, как раньше, в одиночку? Мужья на войне... А нас не пугает думка, что земля останется незасеянной, что помрем с голоду. Не хватает лошадей — государство тракторы да комбайны шлет. Хлеб кончится дома — колхоз поддержит, не укажет поворот от ворот. Когда вместе, и тяжелая работа легкой кажется...

Чай у Мэулихэ действительно оказался очень вкусным. Нарспи тянула чашку за чашкой и так распарилась, что даже алый платок сняла с головы.

— Кажется, таять начинаю, — засмеялась Нарспи, вытирая круглое лицо фартуком и развязывая белый платок.

Молодежь уже принялась за работу, а Мэулихэ еще только вошла во вкус. Вдвоем с гостьей они пили чай и вели сердечную беседу. На лбу у гостьи уже блестели крупные капли пота, щеки разрумянились. Дошел черед и до последнего платка.

Нарспи была мастерицей рассказывать. Держа в пальцах блюдечко и дуя на него, она нанизывала слово за словом. Все узнала Мэулихэ — и как работают, и как живут в соседнем колхозе.

Под конец Нарспи, расчувствовавшись, спела чувашскую песенку:

Ах, не хочется быть пешим,

Если едешь на коне...

Как приеду к вам, родные,

Расставаться жалко мне.

На прощанье Нарспи опять пожала всем руки и сказала:

— Очень я хотела узнать, сколько у вас вышло пшеницы. Да ничего, вечером еще кто-нибудь наведается к вам.

3

Перед самым закатом на дороге показался мальчик.

— Идет! Фирдавес идет!

Загорелый до черноты мальчик, в одних трусиках и майке, направился прямо к знамени. Сумбюль подбежала к нему и преградила дорогу:

— Постой, ты куда идешь? Почему не говоришь ничего?

— А что мне говорить?

— Сколько пшеницы намолотили...

Мальчик взглянул на нее исподлобья и повернулся к Нэфисэ:

— Нэфисэ-апа, знамя велели у вас забрать. Завернете или так нести?

Девушки остолбенели от удивления. Нэфисэ даже побледнела. «Что случилось? Не путает ли мальчик?»

— Подожди-ка, братец... Что ты сказал?

— Я же говорю — велели знамя забрать... В канцелярии сказали... Пшеницы вашей не выходит сколько нужно. Вот и все.

Девушки растерянно молчали.

Сумбюль расплакалась:

— Апа, милая, зачем он так говорит? Зачем насмехается над нами?

Нэфисэ стояла, вертя в пальцах соломинку, и смотрела широко раскрытыми глазами то на знамя, то на хмурившегося Фирдавеса, пытаясь собраться с мыслями.

— Ты что-то путаешь, мальчик!.. — крикнула она. — Путаешь или с ума сошел! Как это не вышло?.. Кто тебе сказал?.. Кто тебя послал сюда?

— Сказал уже — из канцелярии. Сайфи-абы прислал с гумна записку. Там написано: «У Нэфисэ намолочено только восемьдесят пудов с гектара, знамя им дали по ошибке». Вот и послали меня за знаменем....

Мэулихэ охнула и села прямо на стерню:

— Господи, суждено же услышать такое!..

Карлыгач переводила удивленный взгляд с Нэфисэ на мальчика, не зная еще, как ей быть. Лоб Зэйнэпбану покрылся крупными каплями пота. Она почему-то засучила рукава, опустила их, потом вновь стала засучивать.

— Ошиблись, значит, мы, а? — проговорила она наконец. — Взялись за что не следовало. Сил сколько потратили! Сколько поту пролили! А руки-то? Стыдно и показывать, заскорузли все!.. Выходит, напрасно мучились!

Нэфисэ вздрогнула и резко остановила ее:

— Не хнычь, пожалуйста!

Девушки стояли в недоумении. Что же это такое? Неужели все пошло прахом — старанья, бессонные ночи, надежды? Неужели они сами обманулись и других обманули?

Они вспомнили ночное собрание на круглой поляне, взволнованную речь Айсылу... Как были они тогда окрылены, как обрадованы! И ведь трудились они, не зная устали, с первого дня сева! Помогали друг другу, вместе делили горе и радость. Их объединила большая, искренняя дружба... Неужели все это уйдет, потеряет свой смысл?!

Рука Нэфисэ невольно потянулась к карману и нащупала конверт. Это письмо она получила сегодня от своих односельчан-фронтовиков. Они сердечно поздравляли ее с успехом... Нет, сейчас задета честь не только ее бригады, а всего колхоза!

Фирдавес понял, что дело принимает серьезный оборот. Он с недоумением поглядывал на собравшихся вокруг него женщин. Его ошеломило, что эти взрослые люди с суровыми, обветренными лицами, с сильными мозолистыми руками впали в такое уныние от нескольких его слов. Он повертелся вокруг знамени, потрогал его кисточки, но на большее не осмелился.

— Мне что? Я пришел, потому что послали, — пробормотал он. — Сказали, принеси знамя...

— Кто сказал? Айсылу-апа?

— Нет... Ее же дома нет, она в Алмалы. Секретарь сказал...

Тут мальчик, видимо решив, что все равно надо выполнять приказ, потянулся к древку. Но яростный окрик заставил его отдернуть руку.

— Не прикасайся!..

Все обрадованно уставились на Нэфисэ. Лицо ее теперь казалось спокойным, лишь прищуренные глаза гневно блестели.

— Не смей трогать, мальчик! Иди передай, что знамя понесем в деревню, когда закончим все работы в поле. Скажи, что с этим знаменем мы еще выйдем встречать наших бойцов с фронта!

Все вдруг оживились, задвигались, заговорили. Мэулихэ, суровая, подошла и встала рядом с Нэфисэ. Карлыгач даже в ладоши сгоряча захлопала. А Сумбюль закружилась вокруг знамени.

— Не дадим, не дадим! — повторяла она.

— Правильно, не дадим! Мы завоевали его!

— Мы его за честный труд получили! Правление дало его нам, партийная организация!

— Да, да! Какое отношение имеет к нему Сайфи?

— Почему пшеницы оказалось так мало? Ведь и колхозная комиссия, и сам товарищ Мансуров проверяли!

— Иди, мальчик, передай, пусть с нами не шутят! Мы свое докажем!

Зэйнэпбану с необычной для нее живостью схватила знамя и воткнула в самую верхушку копны. Ее широкое лицо стало кумачово-красным, светлые брови сердито задвигались. Всегда скупая на слова, она сейчас сыпала без умолку:

— Это дело сухорукого Сайфи, бесстыжие его глаза! Это он все путает, чтобы его мором унесло! Ты здесь трудишься в поте лица день и ночь, а всякие дармоеды, лежебоки кровь из тебя сосут! Кто назначил этого жулика бригадиром на току? Кто додумался до этого?

При каждом взмахе ее огромной руки Фирдавес испуганно закрывал глаза и отступал все дальше за копну. Наконец, улучив удобный момент, он рванулся и со всех ног кинулся в деревню.

Нэфисэ сняла нарукавники и бросила их на копну.

— Работу не останавливайте! Пойду на гумно нашу пшеницу искать!

— Непременно надо, непременно! Заставь всю ее найти! — подхватила Зэйнэпбану.

Нэфисэ уже на ходу крикнула:

— Смотрите, знамя никому не отдавайте!

4

Когда Нэфисэ подходила к гумну, у крытого тока стоял готовый тронуться обоз из пяти или шести подвод, запряженных быками и коровами. Сухорукий Сайфи сидел на пороге клети и хихикал, почесывая бородку:

— Интересно, когда же вы на этих топтобусах доедете?

Тэзкирэ, возившаяся около последней подводы, потянула вожжи и сказала с негодованием:

— Никуда это не годится, Сайфи-абы! Тебе бы молодежь уму-разуму учить, а ты ржешь, как сивый мерин.

— Ах, боже мой, — развел руками Сайфи, — и пошутить уже с вами нельзя! И что вы за люди? Еще в материнской утробе состарились!.. Вон еще одна идет, насупила брови...

Однако, когда Нэфисэ приблизилась, лицо его стало серьезным. Он одернул на себе полинялую рубаху и принялся скручивать цигарку.

— А-а-а, стахановка идет, рекордсменка!.. Как поживаешь, сестрица?

И льстивое обращение Сайфи, и наглый взгляд, смеривший ее с ног до головы, — все возмутило Нэфисэ, но она сдержала себя и спокойно спросила:

— Сайфи-абы, я хочу узнать, сколько намолотили нашей пшеницы? Ты как будто говорил, что получилось меньше. Почему же вышло не по-нашему?

Сайфи кинул на нее быстрый взгляд и, облизнув цигарку языком, начал усердно склеивать ее.

— Почему, говоришь, не вышло? Интересно, как же так не вышло? Неправду небось болтают... Дай-ка поглядим! — Он достал из кармана помятую, замусоленную тетрадку, долго листал ее и, наконец найдя нужную запись, сунул ее Нэфисэ. — Вот! Тут все записано. Пшеница с двух гектаров в Яурышкане... С двух га, стало быть, получено сто шестьдесят четыре пуда. Действительно, так и есть! Это же замечательно, сестрица! На такой урожай нельзя обижаться! Интересно, чего же тебе не хватает?

— Но ведь, Сайфи-абы, когда молотила комиссия, вышло по сто сорок пять пудов с гектара! Ведь пшеница с того же участка!

— Боже мой! Заладила свое: комиссия да комиссия! Что мне твоя комиссия? Комиссия, она собирает по зернышку, по золотнику. А мы, думаешь, тонкости соблюдаем? Одни мальчишки работают, бестолочь всякая. Нет того, что телегу застелить, снопы увязать. Навалят да скачут — вот тебе и сыплется зерно, — это раз!

— Не городи ерунду! — прервала его Нэфисэ. — Мы сами снопы накладывали. А телегу я своим пологом застелила. Ни одно зернышко не могло выпасть!..

Не обращая внимания на Нэфисэ, Сайфи, скручивая цигарку, продолжал бубнить свое:

— А начнут телеги разгружать — кидают снопы как попало, — тут, стало быть, опять сыплется. Когда молотят — зерно отлетает в сторону, в землю втаптывают, остается в мякине... Да еще и птички поклевывают! Хи!.. От нынешнего хлеба, пока он доберется до амбара, одно название остается!

Нэфисэ снова перебила его:

— Я не малый ребенок, Сайфи-абы! Сама знаю, что к чему. Ты мне голову пустяками не забивай!

— Разве я говорю, что ты не знаешь, сестрица? Действительно, знаешь, даже больше, чем следует. Я только объясняю, как хлеб убывает. — Сайфи пригнулся вперед, словно хотел сказать нечто такое, что мог доверить лишь Нэфисэ. — А потом, сестрица, у человека, кроме души и тела, есть еще и глубокий карман! Да, да, во-о-т такой! Хи-хи-хи! У молотильщика, скажем, четыре кармана, у возчика — пять. Так и наберется карманов десять, а то и двадцать! Хи-хи-хи! — Сайфи растопырил пальцы и начал сгибать их один за другим. — Оно хотя и колхоз, да ведь пальцы все к себе загибаются!.. Хи-хи-хи!

Нэфисэ была поражена тем, что Сайфи явно находит удовольствие от чудовищных своих предположений.

— Над кем ты смеешься, над кем издеваешься? — вскрикнула она, задыхаясь от волнения. — У кого это глубокий карман и чьи это пальцы к себе загибаются?.. Если есть такие люди, почему укрываешь их?

— Интересно!.. Что же я, должен ловить их и тебе сдавать!.. И где выискался такой большой начальник?..

Сайфи, тяжело дыша, уставился на Нэфисэ. Она почувствовала вдруг, что от него несет перегаром сивухи, и невольно отшатнулась.

— Ты мне туман не напускай! Скажи прямо...

— Погоди-ка, сестрица! Ежели ты — сноха председателя, так думаешь, тебе разрешено кричать на людей?!

— Я требую что следует. У меня недостает по шестьдесят пять пудов пшеницы на гектар! Пшеницу эту мне нужно найти, слышишь?

— По шестьдесят пять пудов? — Брови Сайфи зло сошлись, но он тут же захихикал: — Хи-хи-хи! Действительно, веселый ты, оказывается, человек, сестрица! Ты думаешь, раз выступила на собрании, так сто сорок пять пудов пшеницы так и посыплются в твои мешки? Сказки это, сестрица, пустая выдумка!

— Мне лучше знать, сказки это или нет!..

— Значит, не все еще знаешь, молода еще, а выше головы собираешься прыгнуть. Не такие молодцы работали до тебя, а Яурышкан все равно никому не давал больше восьмидесяти пудов. Поняла?

Да, Нэфисэ поняла, что Сайфи уже перешел к открытому издевательству, и стала терять терпение:

— Где весовщик?

— Где ему быть? Чай пить пошел.

— Надо вызвать его, я должна проверить.

— Боже мой, как будто я положил ее шестьдесят пять пудов себе в карман? Я-то при чем? Ты ведь растила пшеницу! Где она у тебя?

— А я у тебя про это спрашиваю. Где моя пшеница? Ты бригадир пока. Ты был обязан молотить нашу пшеницу отдельно и взвесить до последнего зернышка!

Сайфи неожиданно сорвался с места и, добежав до столба у навеса, достал длинную узкую тетрадь, засунутую в щель.

— На, держи! Вот твоя пшеница!

Нэфисэ стала нервно перелистывать тетрадь. Однако и здесь было записано то же самое, что у Сайфи, точно до килограмма.

У нее даже голова закружилась: «Как же быть теперь? Что делать?»

Сайфи стоял перед ней как ни в чем не бывало и улыбался.

«Нет, этот подлый человек все знает, — думала Нэфисэ, — только насмехается надо мной!»

— Ну, посмотрела, успокоила свое сердце? Я же тебе говорил! Морочишь голову из-за пустяков. По нынешнему времени и это большое достижение. У кого еще такие урожаи? Ни у кого во всем районе! Да и стоит ли в такой год гоняться невесть за чем? Тебе и так будет причитаться бог знает сколько надбавки... Самое малое — пудов тридцать — сорок. Вот богатство, а? Знаешь, сколько можно выручить за них весной на базаре? Хи, целое состояние! — Сайфи наклонился ближе к Нэфисэ и прошептал, блестя масляными глазками: — А потом, может, подвернется жених — молодой, красивый, тебе под стать, а? Хи-хи-хи!..

Нэфисэ с трудом удержалась, чтобы не ударить этого гримасничающего человека по лицу.

— Бесстыжий! Негодяй! — крикнула она вне себя и кинулась стремглав в деревню.

5

Старики и старухи, откликнувшиеся на призыв Айсылу, горячо принялись за работу и значительно облегчили дела «Чулпана». Старики косили горох и чечевицу, ставили вслед за жнецами высокие скирды. Старухам выделили участок ячменя и пшеницы у самой деревни, где они и трудились в меру своих сил.

Айсылу, как дочь, заботилась о них, старалась всячески подбодрить.

— Если старухи не попьют хорошего чаю, у них головы разболятся и в глазах потемнеет, — говорила она и выписывала из Казани чай в пачках и кисленькие конфеты. Посоветовала отпускать молоко с фермы тем, у кого коровы остались яловыми. Каждый день приходила к старикам и рассказывала о событиях на фронте, читала газеты или попросту утешала ласковым словом.

— Бабушки мои! — говорила она. — Сидеть бы вам сейчас дома да отдыхать, но уж если вышли помогать, так давайте будем трудиться так, чтобы сыновья-фронтовики спасибо сказали. Постараемся, так ведь?!

Старушки жали целыми днями, ревниво следя друг за другом, стараясь обогнать сверстниц. Следом за ними выстраивались суслоны из аккуратных — соломка к соломке — по-девичьи затянутых в талии снопов. Рассказывая вещие сны, загадывая их на скорую гибель злодея Гитлера и возвращение сыновей, они незаметно сжали весь ячмень и уже почти одолели пшеницу.

Вместе с другими здесь трудилась и Хадичэ. В молодости она была славной жницей, поэтому и теперь выполняла определенную для старух норму без особого труда, еще задолго до возвращения стада.

Сегодня Хадичэ сжала свою полоску и поставила копны, а солнце, показалось ей, все еще высоко.

«Дай-ка щелкну их по носу!» — подумала она, поглядев на старых подруг, и опять взялась за серп.

Настоящая искренняя близость, связывавшая Хадичэ со снохой, внезапно оборвалась с того самого сенокоса и уже не могла возобновиться. Им обеим не хватало живительного тепла прежней дружбы.

Нэфисэ молча сносила ревнивые упреки старухи, боялась обидеть ее необдуманным словом. «Нет горя горше материнского!» — оправдывала Нэфисэ свекровь и пуще прежнего заботилась о ней. «Тебе трудно в гору с ведрами подниматься, ты старая», — говорила она и бегала по многу раз к речке, таскала воду, даже когда возвращалась с дальнего поля на одну только ночь. «Тебе тяжело, я сама сделаю», — твердила она и колола по ночам дрова, мыла полы, стирала белье.

Открытая душа невестки, ее приветливость и незлопамятность смягчали сердце Хадичэ. Ей было по душе и то, что невестка вырастила лучшую в районе пшеницу и добилась своим усердием уважения старших в деревне.

«Ай-хай, не напраслину ли возводят на нее?» — сомневалась иногда старуха.

Но когда все поднятое со дна души начинало утихать и в доме воцарялся мир, длинные языки вновь посыпали солью раны Хадичэ.

— Оказывается, Нэфисэ остыла к Зиннату, — говорили они. — Она так и заявила: «Попомню я ему старое зло, будет он еще по мне сохнуть! Вот только пшеничку получу, любого поставлю на колени!» А сейчас на нее Хайдар метит, целый день вокруг вертится.

Этого было достаточно, чтобы снова ввергнуть Хадичэ в отчаяние.

Сын Газиз после смерти своей стал ей еще ближе, еще дороже. У нее было такое ощущение, будто он постоянно находится подле нее, ищет от кого-то защиты под ее материнским крылом. Когда говорили о подвиге Газиза на фронте или вспоминали добрым словом его дела в колхозе, Хадичэ принимала это и на свой счет, радовалась и за Газиза и за себя. Чем больше отдалялся день гибели сына, тем выше становился Газиз в ее глазах. Теперь уже он ей представлялся большим командиром, ведущим за собой бесчисленное войско. По ее мнению, следовало бы написать портреты всех командиров, погибших на фронте, вывесить их в больших городах, рассказывать о них школьникам, — чьими они были детьми, как самоотверженно сражались за родину. Любой жест, любое слово, которое, как казалось Хадичэ, набрасывает тень на память героев, она воспринимала как тяжкое оскорбление, как поругание святыни. Хадичэ страдала не только за честь своего сына. Кровными врагами становились ей все женщины, которые забыли о верности мужьям, проливающим на фронте кровь.

Вдобавок ко всему, Бикбулат наговорил ей вчера немало горьких слов. Дескать, Нэфисэ губит лучшие свои годы в работе на свекровь; работает как лошадь, а все равно ее не ценят. Дескать, и в замужестве не видела никакой радости... Поняла тут Хадичэ, что гложет свата думка о хлебе, который получит за работу его дочь. Как будто растила она пшеницу для семьи Хадичэ!

«Конечно, сговорились, — решила Хадичэ. — Что у старика на языке, то у дочери на уме. Ведут подкоп исподтишка».

Вещим показался и сон, который видела она вчера. Будто идет на свою полоску, а у околицы стоит Газиз. «Сынок, — говорит она ему, — мы стосковались по тебе. Почему домой не придешь?» А Газиз только головой качает. Посмотрит в сторону деревни и отвернется, посмотрит и отвернется...

Целый день Хадичэ кусок в горло не шел. Что мог означать этот сон? И решила она, что сводится все к одному: на жену сынок обижается, не находит душа его покою. Потому, наверно, и во сне явился — захотел сказать: «Мама, неужели не видишь?»

— Господи, а что я могу сделать?.. — бормотала Хадичэ.

Старуха не знала, к кому же ей пойти со своими думами. Пробовала со стариком поделиться. Остановила его прямо на дороге у своей полоски:

— Что будем делать? То смерть Газиза заставила постареть, теперь из-за невестки стареешь... Неужто будем дожидаться, когда посмешищем станем для людей?.. Газиз во сне с обидой явился. Отец ты ему или нет? Почему не поговоришь с ней?

Тимери, поглаживая бороду, долго и с грустью смотрел в сторону Яурышкана, потом ласково, словно утешая ребенка, провел широкой ладонью по ее спине.

— Мать, — сказал он, — и мне дорого наше дитя. И у меня сердце о нем болит. Подумай все-таки, не ошибаешься ли ты? Есть друзья, а ведь есть и недруги. Не от зависти ли затуманивают тебе голову? Ведь невестка все время у меня на глазах. Не такой она человек, старуха! Ты же сама знаешь, трудная сейчас пора. Хорошо, ежели вовремя уберем да сдадим хлеб. А ежели нет — опозорится наш «Чулпан». Пшеница невестки тут решает. Мы хотим сравняться с Аланбашем. А невестка, она в коренники впряглась. Мы говорим всем: «Бригада Нэфисэ дает сто пятьдесят — двести процентов, а вы почему отстаете? Неужто мочи не хватает?» И тянутся за ней и другие... Не принимай в обиду, мать, не все ты понимаешь, к старому тянешь! Умница твоя невестка и ведет себя хорошо. Не трогай ты ее! Вот поставим колхоз на ноги, кончится война... Ведь Нэфисэ еще очень молода, не будет же она весь век нас с тобой стеречь. Коли соберется замуж, сам, как родной дочери, свадьбу сыграю... — И тут же он перешел на свое: — В третьей бригаде с молотьбой плохо. Ежели не вернусь, значит, заночевал на стане. — Сказал это и пошел своей дорогой.

После разговора с Тимери Хадичэ как будто успокоилась немного, но вспомнив скорбное лицо сына, снова потемнела. «Завертелся совсем, — подумала она о муже. — Разве ему до нее? Не замечает небось по простоте своей, а последить не догадается!»

6

Наконец Хадичэ решила кончить работу и принялась подбирать колоски. Вдруг она увидела на дороге быстро шагающего военного человека. Сердце Хадичэ забилось учащенно.

Ах, это материнское сердце! На что только оно не понадеется!

Хадичэ быстро собралась и, положив серп на плечо, вышла на дорогу. Не успела она сообразить, кто это, как к ней подошел, крепко ступая по земле огромными сапогами, высокий круглолицый солдат.

— Хадичэ-апа, соседка! Жива-здорова?! Не узнаешь, что ли! — вскрикнул, улыбаясь, солдат. — Да ведь я ваш сосед, Султан! — И он радостно протянул ей обе руки.

О Султане рассказывали, что он попал в окружение под Ленинградом, а после, кажется, и писем от него не было. Вспомнив, что Апипэ непристойно вела себя без него, продала зачем-то надзорные постройки, Хадичэ совсем растерялась.

— Господи, Султангерей! Живой, значит?.. Радость-то какая! — проговорила она дрожащим голосом и заплакала.

Они пошли рядом. Султан говорил и беспрерывно поглядывал в сторону деревни.

— Живой, Хадичэ-апа, живой... Вернулся, да ненадолго, на один денек. Мы едем туда, вниз по Волге, вот я и отпросился у командира, сошел на своей пристани. Слыхали небось, дела там у нас какие?..

— И впрямь-то ненадолго! Хоть бы дня на два, на три... Эх, дети, дети!.. — сказала уже более спокойно Хадичэ. — А насчет Сталинграда слыхали. Как не слыхать? К Волге ведь идет... Говорят, как Я'джуж и Ма'джуж[38], все на пути сметает... Неужто до Волги доберется, Султангерей?!

Султан шел широким армейским шагом и жадно смотрел вокруг. Война заметно изменила его. И шагал он тверже, и в плечах будто стал шире. А раньше был какой-то вялый, болезненный.

— Точно, идет фашист!.. Идти-то идет, Хадичэ-апа, что скрывать, да вот уходить как будет?! Волга — это не шутка, Хадичэ-апа. Потому и говорю: прийти-то придет, да живым вряд ли уйдет! Это тоже точно! — Солдат смотрел на кучи скошенного гороха, на копны ячменя, стоявшие по краям дороги. — Хлеба-то какие хорошие уродились! — сказал он. — Теперь бы только убрать вовремя... А яровые на Яурышкане?.. Так, так!.. Ну, а Апипэ как живет? Здорова?..

Султан улыбался, ожидая рассказ о своей жене, о том, как тоскует, ждет его.

У Хадичэ даже в глазах потемнело. Ведь Апипэ вчера мужчину с пристани привела. «Что сказать?» — испуганно думала она, отворачиваясь в сторону, чтобы скрыть смятенье.

— Здорова-то она здорова... — еле выдавила Хадичэ. — В бригаде у нашей невестки работает. Да сегодня что-то дома была. По делу, видно, вернулась с поля.

— Ага, здорова, значит? Почему же не писала мне? — Султан тихо усмехнулся. — Своя ведь, близкая, Хадичэ-апа... По правде, соскучился я по ней. Сидишь на отдыхе после боя и думаешь... вспоминаешь! Беспокоишься все: здорова ли, не случилось ли чего? А во сне приснится, радуешься целый день, веселый ходишь...

Он пристально разглядывал раскинувшийся перед ним Байтирак; окинул взглядом речку, огороды, одетые зеленью улицы и, разволновавшись, вдруг часто заморгал глазами:

— Вот он!.. Родной уголок!

Боясь, как бы сосед опять не заговорил об Апипэ, Хадичэ принялась рассказывать о колхозных делах, передавала деревенские новости, но как только взгляд ее падал на сияющее лицо солдата, у нее сердце сжималось и даже дыхание перехватывало.

Когда они дошли до двух сосен, Султан торопливо поправил ремень, сдвинул набекрень пилотку и проверил кончиками пальцев, не подвернулся ли ворот гимнастерки.

— Скоро будем дома! Вон ивы на вашем огороде! — показал он на густо разросшиеся купы деревьев.

— Да, да, наши ивы. Не забыл еще, сынок!..

— Разве забудешь, Хадичэ-апа! Закроешь глаза — и деревня, вот как сейчас, перед тобой. Мысленно проходишь по ее улицам, пьешь воду из родника, ходишь по бережку реки, видаешься с близкими. Родина, она, оказывается, очень дорога, Хадичэ-апа. Любите ли вы ее, как мы, солдаты, любим?

— А как же? И нам она очень дорога. Потому и трудимся мы, ночей недосыпаем, чтобы сыновья наши сыты да одеты были.

— Верно, верно, Хадичэ-апа!.. Такая у меня злость на фашиста, кажется, сколько ни убивай, все мало! Приходилось мне и из автомата стрелять и в штыковую атаку ходить... Вот сейчас повидаюсь с родными, и снова на фронт. — Он нагнулся к Хадичэ, словно боялся, что кто-нибудь услышит его в поле, и прошептал: — Есть у нас такое оружие! Въедливая штучка... Только ты не спрашивай, я не скажу! Со временем услышишь, — подмигнул он и молодцевато сдвинул пилотку на голове. — Вон тесовая крыша с железной трубой — моя ведь, а? Дымок вьется... И чего она дома сидит в такую страду?.. Погоди, разыграю-ка я ее, войду тихонечко, чтобы не слыхала.

Прошли речку и поднялись на улицу.

Солдат, взволнованно одергивая гимнастерку, шагнул к родному дому.

7

Сердце Хадичэ бурно колотилось в предчувствии того страшного, что может произойти сейчас. Она боялась, что Султан в гневе погубит и тех, кто в доме, и себя. Но как же остановить его?

Она ушла было в клеть, сказав себе: «Пусть глаза не видят, уши не слышат!» — но, вспомнив, что у Султана нет даже родителей, раздумала и прошла на всякий случай в садик к себе, откуда виден был двор соседей.

На скрип калитки у Апипэ из-под крыльца с лаем выскочила черная, кудлатая собака с белой подпалиной на шее. Но, услышав знакомый голос, она заюлила, завизжала и, как бы моля о прощении, припала к земле и на брюхе подползла к хозяину.

Султан присел на корточки и погладил собаку, а та ластилась к нему, взвизгивала от радости. Вдруг глаза Султана удивленно уставились на голое место рядом с сенями, где раньше стояла клеть. И на месте амбара высилась только куча навоза. Сквозь проломы в заборе виднелись соседние огороды. Счастливую улыбку, недавно сиявшую на лице солдата, словно рукой смахнуло. Он недоуменно повел глазами по одичалому, заросшему лебедой да крапивой двору: всюду валялись помятые тазы, битая посуда, тряпье...

Султан встал, пристально вглядываясь в занавешенные окна, медленно поднялся на крыльцо и потянулся к полурастворенной двери, но, увидев что-то, резко отпрянул и, оторопело осматриваясь, словно сомневаясь, в свой ли попал он дом, остановился как вкопанный.

И тут же из сеней рванулся здоровый краснолицый мужчина в желтой расстегнутой рубахе и помчался к огороду. Вслед за ним выскочила и сама Апипэ, растрепанная, в резиновых калошах на босу ногу. Она стала неторопливо спускаться с крыльца, переваливаясь с боку на бок, как утка, и вдруг, увидев мужа внизу, истошно закричала и грохнулась всем телом на ступеньки.

Лицо у Султана побелело, рот раскрылся как бы в немом крике. Он схватился дрожащими руками за ворот и, задыхаясь, тяжело поводил шеей.

Апипэ застонала и с жалобным воем поползла к Султану.

— Убей меня, Султан, убей, крылышко мое! Пусть не увижу я белого света! — вопила она, волоча по земле грузное тело.

А пес то подбегал к Апипэ, то бросался к Султану, лизал ему руки, словно хотел примирить своих хозяев.

Султан устало прислонился к забору и провел рукою по лбу. Он оглядел застывшими глазами дом и разоренный двор и, отворачиваясь от жены, глухо прохрипел:

— Не подходи! — Губы его дрожали, и он с трудом выговаривал слова. — Не подходи, иди к своему...

Апипэ вскочила и упала ему в ноги.

Султан вздрогнул и, гадливо крикнув: «Не прикасайся!»— выбежал на улицу.

— Султан! Крылышко мое, не уходи! — выла Апипэ, ползая по траве. А Султан уже перешел улицу и повергнул в переулок.

Хадичэ кинулась вслед за солдатом.

«Господи, ушел. Как же его удержать? Ведь это тяжкое пятно на совести не только соседей, но и всей деревни».

И Хадичэ бросилась бежать, выкрикивая на ходу слабым голосом:

— Султан, сынок мой! Остановись!

Солдат шел не оглядываясь, все больше ускоряя шаг, и Хадичэ начала уже задыхаться.

— Не удержала, уходит с проклятьем! — шептала она в отчаянии.

А солдату, видно, так опостылело все, что он даже ни разу не обернулся, поднялся на косогор и скрылся за двумя соснами.

Хадичэ опустилась в изнеможении у дороги и заплакала.

К счастью, на телеге, груженной зерном, возвращался с поля дед Айтуган. Узнав, что Султан ушел из деревни, даже не заходя в избу, дед рассвирепел.

— Это что ж такое? — рычал он. — Ежели жена у него оказалась свиньей, так ведь свет не на ней одной держится! Кроме жены, имеются односельчане, деревня, народ! Нет, я этого не допущу! А ну-ка, давай за ним!

Они свалили мешки с зерном у дороги, и дед Айтуган, поправив на голове тюбетейку, сердито взмахнул вожжами и погнал лошадь.

Весть о происшествии во дворе Султана быстро облетела деревню. Вскоре вокруг сидевшей на земле Апипэ собрались соседки. Она была разлохмачена, на щеки спадали спутанные волосы, калоши свалились с ног и лежали тут же рядом. Женщины хмуро разглядывали ее, точно видели впервые.

Хадичэ не выдержала и принялась ругать Апипэ:

— Ни стыда у тебя, ни совести! И мужа не пожалела, и народа не постыдилась. Ишь, со страстями не справилась! Семью разрушила. Дом разорила. Над кем надругалась? Над воином! Ему в огонь идти. С каким сердцем пойдет он теперь?..

Вслед за Хадичэ и другие женщины стали выкладывать свои гнев и обиду:

— Всяких проходимцев и бездельников привечаешь, бесстыжая!

— Всех солдаток позоришь...

— Что руками натворила, подними-ка теперь плечами!

— Ладно еще, Султан смирный. Другой бы на месте пристрелил!

При последних словах Апипэ вдруг встрепенулась. Вскочив на ноги и отряхнувшись, она обвела собравшихся злыми сверлящими глазами.

— Крылышко мое! — выкрикнула она голосом, полным изумления. — И какого черта я так раскисла? С какой стати позволяю издеваться над собой! — И тут она сама накинулась на собравшихся вокруг. — Вам какого рожна здесь надобно? Полюбоваться пришли? Ишь, собрались, привидения! Между мужем и женой чего не случится: и поссоримся и помиримся! А вам какое дело? Может, носы на лакомый кусок потянуло? Думали, уйдет от меня, вам перепадет? Завидно, что Апипэ гуляет, а вам уж не под силу?..

Старухи, испугавшись змеиного языка соседки, разбежались кто куда. Расходившаяся Апипэ накинулась тогда на Хадичэ:

— Сказала бы я и тебе, Хадичэ-апа! Ты давно уже заслужила себе рай, ну так сиди и не суйся между мужем и женой. Говорят: смех идет посмеивается, за тобой гонится. Смотри, недалеко ведь ходит от тебя!..

— Ты меня не учи... — начала была Хадичэ, но так и осталась с открытым ртом.

Апипэ прервала ее:

— Не учу, Хадичэ-апа, а только говорю. И чему учить? Ведь за бедой тебе не к соседям ходить!..

Хадичэ терпеть не могла ругань, но тут сочла необходимым ответить Апипэ:

— Гафифэ, соседка! Пусть я плоха, ладно, но сына и невестку не тронь. Довольно ты уж намолола о них. Душа не принимает твоих сплетен!

Но теперь Апипэ уж нельзя было остановить никакими силами:

— Это я-то сплетничаю?! Я?! Да я своими глазами видала их. Не веришь, так у Ильгизара, у невинного дитя, у Сумбюль спроси! Недавно со своим Хайдаром все утро под липой обнималась. Вот лопни мои глаза, если вру!

Хадичэ побелела как полотно.

— Неправда! Лжешь!..

— Ага, правда глаза колет! — усмехнулась Апипэ. — Может, еще сказать тебе новость? Вон только что с поля вернулись... Правильно говорят: красивая девушка на свадьбе срамится! Хваленая твоя невестушка весь колхоз опозорила. «Я» да «я»! «Я сто сорок пудов пшеницы возьму!» Как бы не так! Сайфи-абы на глазах у всего колхоза взвешивал, пшеница у нее только половину вытянула. Уж и знамя у нее отобрали... Ну, хватит? Иль еще добавить?

Хадичэ остолбенела.

— Господи, что еще ты мне уготовил? — прошептала она пересохшими губами. — Пусть бог тебя покарает, пусть язык твой отсохнет!

— Как бы не отсох, — отплюнулась Апипэ. — Отсохнет, да не у меня!

«Значит, правду сказала! — ужаснулась Хадичэ. — Господи, что я буду делать? Куда деваться от позора?..»

Опустив голову, она медленно побрела к своему дому.

8

Нэфисэ удивленно остановилась у порога. В доме царила глухая тишина, и огня почему-то не зажигали. Ей, пришедшей с поля, показалось даже, что горница стала маленькой и тесной.

— Мама, ты дома? — окликнула она Хадичэ.

Никто ей не ответил.

Вдруг с улицы донеслись взволнованные голоса. По переулку, шумно переговариваясь, шла группа людей.

«Султана-абы встречают», — решила Нэфисэ и распахнула окно.

— Время-то, время какое! — послышался сокрушающийся голос. — Война к Волге подходит. Вся страна одной заботой живет. А она здесь гляди чего вытворяет. Тьфу, бесстыжая!

— Плюнь ты на нее, братец Султан, право, плюнь!.. На такую собаку и слов тратить жалко!

Тут, заглушая остальных, заговорил дед Айтуган:

— Была бы, сынок Султангерей, голова цела, чтобы немца поскорей победить!.. Остальное — пустяки!

Дойдя до середины улицы, все остановились и начали наперебой приглашать Султана в гости:

— Пойдем к нам, Султангерей, отведаешь нашего хлеба-соли!

— Я только что супу наварила, зайди покушай!

Тут снова загудел Айтуган:

— Нет, нет! Даже не заикайтесь! Нынче Султангерей мой гость! Во-первых, он ровесник моему Хасбиулле, ведь они вместе росли, и, значит, он мне все равно что родной сын; во-вторых, он — самый близкий мой сосед. Пойдем, Султангерей, вот старуха-то обрадуется! Баню затопим, если будет суждено, бельишко сменишь.

Толпа постепенно удалялась, голоса затихали.

«Как бы приветливо ни встретили Султана байтиракцы, — думала Нэфисэ с болью в сердце, — как бы ласковы ни были, все же тяжко должно быть солдату, что не смог он войти гостем в свой дом!..»

Нэфисэ соскучилась по дому и по свекрови. Она зажгла лампу и с особым удовольствием начала приводить в порядок горницу; одернула край голубой накидки на швейной машине, стерла пыль с репродуктора, прибрала на комоде. Потом она бережно сняла портрет Газиза, висевший в простенке между окнами. Лицо его показалось ей грустным. «Ушла и забыла, — словно говорил он ей, — а я все один да один». Если бы Газиз был жив, он с первого взгляда понял бы ее состояние. «Что случилось? Чем встревожена?» — спросил бы он ее и утешил и помог бы.

Нэфисэ тряхнула головой, словно желая отделаться от тяжелых мыслей.

Ведь она пришла, чтобы встретиться с отцом, посоветоваться насчет пшеницы. И мать почему-то звала ее. «Целую неделю не появлялась, пусть заглянет домой вечером», — передавала она через соседок. Куда они девались все?

«Забегу-ка завтра», — решила Нэфисэ и собралась было уходить, как в дверях показалась Хадичэ. Суровое лицо старухи было безжизненно, в глазах застыла ледяная холодность.

— Что с тобой, мама? — забеспокоилась Нэфисэ. — Ты побледнела вся... Не захворала ли?

Хадичэ молча прошла в горницу и даже не взглянула на невестку. Хотелось сразу бросить в лицо Нэфисэ весь гнев, все обиды, запекшиеся черной кровью в ее материнском сердце, но, увидев ясное лицо невестки, искреннюю тревогу в ее глазах, сдержалась и ответила туманно:

— Бывает, что и захвораешь.

Затем она недовольно переставила лампу со стола на припечек и скорбно вздохнула.

— Я зашла тебя повидать, мама! — заговорила Нэфисэ, силясь понять причину холодности старухи. — Да и сама ты звала меня. Еще мне нужно насчет обмолота поговорить... Знаешь, мама, кто-то путает нас... Говорят, мало получается пшеницы. Может, и сама слыхала...

— Слыхала, как же не слыхать! Все слыхала, все…

Хадичэ вздохнула еще тяжелее.

«Что же ты еще слыхала?» — чуть не спросила Нэфисэ, но, сообразив, что в словах свекрови есть какой-то нехороший намек, сдержалась.

Нэфисэ знала, что в деревне есть люди, которые завидуют ей, завидуют ее успехам на поле и старательно плетут вокруг нее сплетни. Поговорит ли она с каким-нибудь мужчиной, бросит ли шутливое слово, споет ли песенку — все это, вывернутое наизнанку, раздутое до размеров доброго стога, немедленно доходило до свекрови, превращаясь в мерзкую сплетню.

Самое ужасное, что эта мелкая душонка злобствует, клевещет, не дает ни минуты покоя в момент, когда все помыслы, все думы честных советских людей прикованы к фронту, к Сталинграду, где, может быть, решается судьба родины. И Нэфисэ знала, кто эта сплетница. И больше всего ее оскорбляло то, что, кажется, Хадичэ верила этой бездельнице Апипэ.

Нэфисэ стояла прислонившись к печке, то заплетая, то расплетая концы тяжелых кос и глядя на свекровь большими, широко раскрытыми глазами. Нет, Нэфисэ не чувствовала за собой никакой вины. Ее совесть чиста. Она ничем не запятнала памяти Газиза и не уронила своей чести.

Сидевшая у стола Хадичэ не спускала глаз с невестки. Загорелое лицо, оголенные до локтя полные руки, красиво повязанный платок на голове и косы, длинные, густые косы Нэфисэ, — все вызывало в ней тяжелую злую ревность. То, что невестка не постарела, не потеряла девичьей прелести после смерти Газиза, наполняло негодованием сердце свекрови. Красивая, здоровая, она легко найдет себе достойного мужа и, возможно, будет жить с ним, даже не вспоминая Газиза. Хадичэ вновь вспомнила сон, где Газиз грустно стоял у околицы, и вся затряслась от обиды. Надо сказать... Но нельзя ронять своего достоинства. И Хадичэ повела речь о том, что, по ее мнению, могло более всего тронуть невестку:

— Твоя мама, Гюльбикэ-ахират, да будет ей земля пухом, праведницей была. Как сейчас помню, позвала она меня перед смертью и сказала: «Было у меня, Хадичэ, одно желание в жизни — выдать дочь в хорошую семью. Слава богу, оно исполнилось! Нэфисэ выбрала достойного человека, и я могу теперь спокойно умереть. Отец у нее упрямый, тяжелый человек. Умоляю — возьми ты мое дитя под свое крыло. А от меня вам благословение! Пусть господь ниспошлет вам счастья и на этом и на том свете!»

Голос у старухи смягчился, она тихо кашлянула и принялась худыми пальцами разглаживать складки на скатерти.

Воспоминание о последних минутах матери остро кольнуло сердце Нэфисэ. Но зачем понадобилось свекрови тревожить память матери? Почему она, всегда такая решительная, мнется, теряется сейчас перед своей невесткой?

— ...Моя ахират, надеюсь, не будет на меня в обиде, — продолжала тихо Хадичэ. — Я ее завет выполняла свято. Жила ты у нас, как родная дочь. Много приходилось мне слышать разных пересудов, да я молчала. Постой, думала я, ведь Газиз сам выбрал ее. Погоди, она тебе поручена, не изменяй своему слову. Терпи, говорила я себе, и терпела... — Тут голос Хадичэ задрожал и оборвался. — Больше не могу! — срывающимся шепотом проговорила она. — Нет больше у меня терпенья! Еда в горле застревает, извелась совсем. Выйду к людям, а они прямо в глаза попрекают: «Невестка твоя гуляет! Блудница — твоя невестка...» Господи, как перенести этот позор?..

Припав к столу, старуха горько заплакала.

Нэфисэ пошатнулась, словно сраженная молнией. У нее перехватило дыхание, посинели губы.

— Как? Я?.. — метнулась она к свекрови. Она не могла повторить отвратительного, грязного слова, брошенного ей в лицо. — Это ты говоришь? Меня так называешь? Хочешь сказать, что я такая же, как Апипэ?

Сверкавшие гневом и возмущением глаза невестки невольно смутили Хадичэ. Но слова Апипэ подстегивали ее.

— Видели тебя на опушке... с Хайдаром.

И все же в душу Хадичэ вкралось сомнение. «Ой, не ошибаюсь ли?» — подумала она, приглаживая пальцами скатерть, и снова заговорила, стараясь смягчить вырвавшееся у нее тяжкое обвинение:

— Хорошо ведь мы жили. И работой своей ты радовала нас. Всем колхозом урожая твоей пшеницы ожидали. Оказывается, чужая душа — потемки. Откуда все узнаешь?.. Уж раз задумала такое, пришла бы прямо и сказала... — Голове Хадичэ смягчился. Она была готова услышать от невестки такое слово, которое рассеет все ее подозрения. — Может, и трудно тебе, молодой... Может, и думаешь, к чему жить под надзором свекрови. Свекор твой и то говорит: «У молодых свой разум, не будет, мол, она всю жизнь нас, стариков, стеречь». И твой отец к тому клонит...

— Мама, ты мне только одно скажи, — прервала ее Нэфисэ, — веришь ли ты сама в то, что говоришь?

Старуха съежилась, не в силах поднять глаза на Нэфисэ, и ответила со слезами:

— Зачем ты мучаешь меня? Что я могу сделать? Только что меня опозорили перед всем народом. Прямо в лицо кинули...

Нэфисэ ничего не слышала больше. «Блудница! Блудница!» — звенело у нее в ушах. Нет, свекрови уже не смыть слезами оскорбление, которое она бросила ей в лицо.

Нэфисэ выпрямилась, окинула затуманенным взором стены милого дома, когда-то принявшего ее в свои объятия, как родную дочь. Из темной рамы, словно предчувствуя разлуку, не отрываясь, смотрел на нее Газиз. Теперь ей придется все оставить, вырвать из сердца самые дорогие воспоминания.

В открытое окно залетел ночной ветерок и разбудил цветы, уснувшие на подоконнике, наполнил горницу сладким ароматом. Стараясь сдержать слезы, Нэфисэ начала собирать вещи. Взяла пальто и пуховый платок, завернула в узелок книги, тетради.

«Господи, куда это она собирается?» — оторопела Хадичэ и вдруг поняла, что совершила непоправимую ошибку. Перед ее глазами встал помрачневший Тимергали. Она даже не посоветовалась с ним... Старуха поднялась и шагнула к Нэфисэ. Ей хотелось протянуть ей руки и сказать: «Погоди, невестка, успокойся! Куда ты собралась?» Но у нее закружилась голова, потемнело в глазах, и она застыла, судорожно ухватившись за край стола.

Нэфисэ прижала к себе узелок с вещами и повернулась к свекрови:

— Прощай, мама, не обессудь...

Ее приглушенный голос резнул сердце Хадичэ, как ножом.

— Я думала, что буду долго счастливой в этом доме. Полюбила вас всех... — Нэфисэ задохнулась и долго молчала. — Не вышло, не суждено, значит, — выговорила она наконец хриплым шепотом. — Вот за кого, оказывается, меня здесь принимают!

У порога она еще раз оглянулась на свекровь, и ей захотелось кинуться на шею растерявшейся старухе, крикнуть: «Мама, ты ошибаешься, мама!»

Хадичэ тоже потянулась к ней. Она силилась что-то сказать, но голос не подчинялся ей, и только сухие губы еле шевелились.

Но тут Нэфисэ решительно повернулась и, словно прощаясь со всем, что было здесь дорогого ей, склонила низко голову:

— Прощайте!..

Дверь закрылась. Ее шаги послышались в сенях, на крыльце, на ступеньках. Звякнула щеколда калитки.

И дом опустел.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Уж так получалось, что Хайдар, даже после целого дня утомительной работы и хождения по полю, не сразу возвращался домой. Желание увидеть Нэфисэ, услышать ее голос было столь необоримо, что он, не замечая сгущающейся темноты, сворачивал с большой дороги на тропку к полевому стану. А ночь тем временем окутывала землю, на небо высыпали звезды, с низин начинало тянуть холодком.

«Возможно, в бригаде все улеглись и ее не удастся увидеть?» Хайдар останавливался посреди дороги, укоряя себя за мальчишество. Ныла натруженная нога, нестерпимо мучил голод. На что бы лучше — пойти домой, поесть вкусной гречневой каши, которую наварила старуха соседка, напиться холодного айрану и завалиться спать. Но... что поделаешь с молодым сердцем, беспокойным, неуемным?! Перед глазами — мягкая, пахнущая свежим сеном постель... а ноги ведут к домику на лесной опушке.

Чаще всего он заставал их за ужином, у костра. Завидев сына, припадавшего на ногу, Мэулихэ ласково журила его:

— Ах, сынок, много ходишь, не разболелась бы нога!

— Не волнуйся, мама, — успокаивал ее Хайдар.

— Рана давно зажила, ничего ноге не сделается. Завернул мимоходом, узнать, не пойдешь ли домой? — а сам смотрел на Нэфисэ и, хотя трудно было разглядеть ее лицо в неясном, колеблющемся свете костра, чувствовал, что она рада его приходу.

— Нет, нет! — тут же вступала в разговор Нэфисэ. — Даже не заикайся! Мэулихэ-апа — моя до осени. Без нее мне и сон не в сон и еда не в еду. Может, тебе, детка, и страшно одному спать, да уж потерпи...

На опушке раздавался веселый хохот. Девушки живо усаживали Хайдара в круг, кто-то протягивал ему ложку, а какая-то озорница, накрывая ему колени салфеткой, приговаривала:

— Смотри, малыш, не испачкай рубашки!

Удивительно, что при этом он всегда оказывался рядом с Нэфисэ.

Уставшая за день Мэулихэ торопилась ко сну:

— Пойду стелиться. И вы, девушки, не засиживайтесь!

Одна за другой исчезали и остальные. У костра оставались только Хайдар и Нэфисэ.

— Не ходи больше по ночам, товарищ лейтенант, — говорила она ласково. — Не мытарься! Ведь ночи-то темные, дорога кружная. Того гляди — заблудишься, что будем тогда делать без тебя? — И, легко вскочив, она тоже пропадала в темноте.

Если Хайдар, задержавшись допоздна в других бригадах, запаздывал к веселому костру на опушке, он все разно выбирал такой путь, чтобы можно было хоть издали посмотреть в ту сторону.

Красное знамя на копне рассеивало его тревоги.

— Глупый ты мальчишка! — говорил себе иногда Хайдар. — Глупый, глупый! — Но на следующий день он, волнуясь, снова искал глазами трепетавшее на ветру кумачовое полотнище.

Сталкиваясь с Нэфисэ, Хайдар со все возрастающим восхищением любовался ее длинными ресницами, проворными движениями рук и даже к звукам ее голоса прислушивался с замиранием сердца. Его чувство было настолько чисто и глубоко, что он старался таить его даже от самой Нэфисэ, и когда Апипэ с обычным для нее бесстыдством пыталась делать какие-то намеки, это вызывало в нем только брезгливость и отвращение.

До сих пор Нэфисэ была лишь приветлива с ним, но трудно было угадать, что скрывается за этой приветливостью...

А вчера было иначе.

На колхозной плантации созрел семенной кок-сагыз. Его надо было собирать, не медля ни минуты. Стоило повеять легкому ветерку, и пушистые, как у одуванчика, семена мгновенно разлетелись бы, первые капли дождя вбили бы их в землю. Но сейчас сбором семян могли заняться только дети.

Хайдар послал пионеров оповестить всех байтиракских ребят, чтобы шли на плантацию, велел объяснить им, что из кок-сагыза добывают каучук, делают резину, необходимую для армии. Кто, мол, хочет помочь отцам и братьям, воюющим на фронте, пусть приходит.

Наутро к Хайдару явились двадцать семь ребятишек с мешочками в руках.

— Хайдар-абы! В танках что-нибудь тоже делают из кок-сагыз? Да? Мой папа — танкист! Я помогу ему поскорей побить фашистов.

— И я, и я! Мой папа — шофер! И мы хотим! — зашумели дети со всех сторон и, повесив мешочки через плечо, вошли в кок-сагыз.

На соседнем участке бригада Нэфисэ косила лобогрейкой овес. Вскоре показался и бригадир:

— Здравствуй, товарищ лейтенант! Оказывается, у нас новые соседи?

— Вот пришли, если примете!

— Поля у нас просторные, душа широкая, хорошим соседям всегда рады.

Нэфисэ с улыбкой смотрела на ребят. Хайдар заметил, что она несколько раз украдкой взглянула и на него.

— Цветики мои! — протянула она. — Погляди, работают-то как весело, как стараются!..

Хайдар почувствовал, что ласковые слова, обращенные к детям, почему-то смутили самое Нэфисэ. Глаза их встретились, и она, вспыхнув, наклонила голову, стала поправлять выбившуюся из-под платка прядь волос. Стараясь скрыть смущение, принялась шутить:

— Не соскучился ли по маме, лейтенант? Передать ей привет от тебя? Она вон на том конце поля.

— А если и соскучился, ты ведь не отпустишь ее?

— Ах, бедняжечка!.. — засмеялась она. — Потерпи уж немного, дай хлеб убрать.

— Лишь бы до моего отъезда отпустила...

— До отъезда? Так ведь ты недавно приехал? Неужто пора уезжать?

— Видно, воздух в Байтираке живительный... Я уже почти поправился.

— Гм... Поправился! А хромаешь.

— Это уже пустяки. Да и на фронте люди очень нужны.

— Положим, они и здесь не лишние...

— Каково же мне, когда наша дивизия в Сталинграде воюет?

— Понимаю. Мы не солдаты, и то всем сердцем тянемся туда... Ну, до свиданья, до проводов!

Она, мягко улыбнувшись, поправила платок на голове и как-то нехотя пошла к своему участку.

— Нэфисэ!.. — крикнул Хайдар странно зазвеневшим голосом.

Нэфисэ, вздрогнув, остановилась. Кудрявые волосы Хайдара развевались на ветру, тонкие ноздри дрожали:

«Нос совсем как у матери», — подумала Нэфисэ.

— Послушай, Нэфисэ, я...

Поняла ли она, что хотел сказать ей Хайдар, или невольно получилось так, но Нэфисэ, нахмурив брови, вдруг закричала:

— Карлыгач, ты что зеваешь! Гляди, куда лошади бредут! — и она опрометью бросилась бежать.

Видно, Карлыгач действительно зазевалась — лошади тащили машину прямо в кок-сагыз.

2

Сумерки все более сгущались, надвигалась ночь. Хайдар сидел в прохладных сенях за столиком и готовился к докладу о положении на фронтах и о задачах колхозников. По поручению партийной организации он должен был сделать этот доклад завтра на общем собрании колхоза.

Времени у него было еще много. Он задумчиво водил пером по бумаге, и вдруг из-под пера стали вырисовываться брови, разлетные, как крылья ласточки, милое женское лицо с длинными ресницами. Еще несколько штрихов, и в уголках губ заиграла чуть приметная улыбка. Совсем как у «нее»! Хайдар улыбнулся как бы в ответ ей и, аккуратно обрезав бумагу, прислонил рисунок к мерно тикавшему будильнику и поднялся.

«Возможно, и сегодня мне только почудилось?» Он склонился над улыбающейся головкой: «Нет, не почудилось! Нет...»

Хайдар ходил по чисто вымытым половицам, осторожно ступая на раненую ногу. Время от времени он спускался с крыльца и стоял, подняв голову, посреди двора, словно прислушивался к чему-то, и опять спешил в сени.

Вокруг маленькой лампы на столе сновали ночные бабочки, в раскрытое окно смотрела черными глазками смородина. За нею поблескивала листьями вишня. А над всем этим нависла темная ночь, глухая, предвещавшая грозу августовская ночь. Встревоженные духотою, бились о стекла окон жучки. Где-то далеко, разрывая ночную тьму, полыхали зарницы.

Хайдар стоял у окна, чутко прислушиваясь к ночным звукам. В этот поздний час Байтирак продолжает жить сложной, напряженной жизнью. Вот по мосту прогромыхала порожняя телега, за ней вторая, третья... Это транспортная бригада возвращается с элеватора, впереди Тэзкирэ, потом Ильгизар... Они дадут лошадям отдохнуть и в полночь опять повезут хлеб на пристань.

С крытого тока слышался смутный гул молотилки. Хайдар сразу представил себе, как девушки подают в машину снопы, мальчишки волоком перетаскивают солому.

Айсылу, беспокоясь о его раненой ноге, еще днем вернула Хайдара с поля, приказав никуда не выходить из дому. А вот теперь на душе у него неспокойно: как там работают? Успеют ли намолотить достаточно хлеба для отправки на элеватор?

Хайдар ворошит пальцами густые волосы и уносится мыслями далеко-далеко: к поездам, мчащим на фронт хлеб и оружие, к дымящим заводам. Перед его глазами встает красная от зарева пожарищ Волга, суровые лица воинов. Всю страну, поднявшуюся на битву, видит сейчас Хайдар перед собой. Взволнованный, подходит он к столу и начинает быстро записывать то, что скажет завтра колхозникам.

3

Время близилось к полуночи, когда у самых ворот кто-то рванул гармонь. Хайдар встал раздосадованный: кто бы мог в такую горячую пору баловаться с гармонью? Но тут же вспомнил: «Зиннат!.. Наверное, сидел с Султаном».

И действительно, в сени, растягивая гармонь, ввалился Зиннат.

— Здорово, философ! В небесах паришь?

Он поставил гармонь на пол и, качнувшись, сел на нее.

— Есть папиросы? Дай одну!

Будь это в другом месте, возможно, Хайдар и обошелся бы с ним круто, но с гостем он не мог быть резким.

— Откуда ты... такой? Как говорится, ни в пятницу, ни в воскресенье...

Зиннат горько улыбнулся:

— Ведь я утешитель страждущих. Где солдаток утешу, а где и фронтовика... возвратившегося к жене. Поднимая их настроение, и свое поднимаю... Ты, конечно, хочешь сказать, почему я хожу таким забулдыгой?

— Что ж говорить, если и сам знаешь.

— Во, во! — многозначительно поднял палец Зиннат. — Спасибо тебе за это. Что значит воспитанней культура! Умеешь уважать человека. Это похвальное качество, философ! А Тимери-абзы начал было кричать: «В самую страду пьянствуешь! Совесть надо иметь!» Не выношу людей, которые лезут с нравоучениями. Ты заставь меня навоз возить, камни дробить, но души моей не трожь, не касайся моей раны!.. Может, я этим накипь с сердца смываю?

Зиннат был весь какой-то всклокоченный — в расстегнутой гимнастерке, с непокрытой головой. Необычно развязный и разговорчивый, он, казалось, даже рисовался своей нетрезвостью.

— Первым делом мы зашли к дедушке Айтугану, выпили у него. Потом пошли к Шамсутдину. У него тоже выпили, только уже под скрипку да с песнями. Прибежала с поля Юзлебикэ-апа и затащила к себе. «Не отпущу, говорит, без угощения лучшего друга моего мужа!» А там еще в двух или трех местах побывали. Но уж коли не берет хмель человека, так действительно не берет. Меду пил Султан ковшами, водку стаканами — и даже не морщился! Видно всем: пламя у него внутри, а залить не может. «Эх, говорит, джигиты, знали бы вы, что у меня на душе творится!» Вздыхает и поет. А песня-то какая!

Ой, Волга холодна! Идет, друзья, волна,

Напрасно борется с ней утка белая!

Тоскливо мне, друзья! Горит душа моя.

Без песен ей никак не вытерпеть, друзья.

Зиннат расчувствовался и замолк.

История с Султаном подействовала и на Хайдара.

— Сильный человек! — сказал он, нервно закуривая папиросу. — Горит сердце, а не размяк. Знаешь, меня очень тронуло отношение людей к Султану. Видел, как почитают солдата! Как стараются исцелить его рану! Народ, он, братец мой, могучая сила. В тяжелые дни он станет для тебя и отцом и матерью родной... А как эта самая... Апипэ? Не показывалась?

— Показалась. Прибежала к Айтугану, стала на колени у порога и молит: «Не срами перед людьми, крылышко мое! Конь о четырех ногах, и то спотыкается. Прости, давай помиримся!» Да куда там! Султан — что камень. «Завтра, говорит, отправлюсь в Сталинград. Жив буду или нет, не знаю, не репу ведь еду сторожить. А коли погибну за родину, так хоть душа будет чиста!.. Ты, говорит, сама поганая, и душа у тебя поганая, уйди с глаз моих!» Слышишь? «Не ты, говорит, близкий мне человек, а вот они...» — и обнимает нас.

Зиннат заволновался, стал что-то искать в карманах, облизывая запекшиеся губы. Хайдар достал из-под стола горшочек с катыком, развел в ковше айран и протянул его гостю. Тот с детской покорностью взял ковш и, захлебываясь, выпил его до дна. Потом, облегченно вздохнув, взглянул на пустой ковш, на смородину за окном и перевел глаза на спокойное лицо Хайдара.

— Айран, черная смородина, комсомол, доклады... — сказал он, словно завидуя чему-то. — Ты живешь полной жизнью, философ! Ты чувствуешь себя полновластным ее хозяином.

Хайдар дал Зиннату папиросу и, взяв стул, уселся против него.

— Ведь и ты, надеюсь, хозяин своей жизни?

— Как тебе сказать?.. — Зиннат заметно отрезвел и уже говорил по своему обыкновению медленно, с трудом подыскивая слова. Он как-то по-стариковски согнулся и, облокотившись на колени, уставился грустными глазами в пол. Из коротких рукавов выцветшей, поношенной гимнастерки выглядывали тонкие костлявые запястья.

«Совсем скис джигит!» — подумал Хайдар.

— Я сегодня видел странный сон, — продолжал Зиннат сдавленным голосом. — Будто левая моя рука здорова и я играю на скрипке... нежную такую мелодию. Мелодия постепенно разрастается, становится бурной, стремительной. Потом вдруг возникают зеленые привольные луга... Нет, путаю. Не луга, а светлое, радостное чувство, и мелодия льется свободно, легко. И вот в эту мелодию вливается тихий, трогательный напев, ну... как бы робкий голосок юной девушки. Но тут я слышу... — Голос Зинната стал глуше, по бледному лицу прошла мучительная судорога, — слышу, что скрипка моя фальшивит. Я вздрогнул: ведь своей игрой я оскорбляю музыку, унижаю ее, будто лаптями прохожу по сокровенным чувствам юной девушки, доверившей мне свою песню!.. Представляешь, что творится в такой миг в сердце музыканта?.. — едва слышно прошептал Зиннат дрожащими губами. — Теперь мне осталось только мучить музыку... Чудесные звуки покинули меня, улетели, как улетают птицы из опостылевшего им гнезда. Это тяжко, Хайдар, тяжко!..

За окном поднялся ветер, закачались, зашумели деревья, и уже совсем близко сверкнула ослепительная молния.

— Так... — протянул Хайдар, прерывая наступившее молчание. — Выходит, это у тебя не сон, а явь... Но хорошо, что ты так любишь музыку. Я уважаю тебя за это. Искренне уважаю!

Зиннат нетерпеливо дернул плечами.

— Погоди, погоди! Не будь ребенком, Зиннат! Ведь ты талантливый человек. И если ты со временем сумеешь стать большим музыкантом, это и для нас, байтиракцев, будет большой радостью.

— Как? С этими пальцами? — вскрикнул Зиннат, вытягивая вперед руку в перчатке. — Ты смеешься надо мной?

— Спокойнее! Предположим даже, что у тебя не заживет левая рука. Но ведь правая-то у тебя цела! Почему бы не учиться играть на скрипке правой рукой? Бывает и такое...

— Да ведь это дубины! — растопырил Зиннат пальцы правой руки. — Ими можно только дрова колоть, камни дробить, а приучать их к струнам скрипки уже поздно. Да, братец, поздно!

Глаза Хайдара посуровели:

— Вот это мне и не нравится больше всего. Очень не нравится! Извини меня, но так может говорить ленивый или совсем пустой человек!.. Почему ты вечно хнычешь? Почему не попытаешься найти выход из положения?!

— Я говорю, тебе, это невозможно!

— Ошибаешься! Человек рождается не для того, чтобы прогуливаться по бархатным коврам. Я не считаю настоящим человеком того, кто плетется за событиями, не вкладывает свои усилия в общее дело; его можно уподобить лишь ведерку с дегтем, которое покорно следует всюду за телегой только потому, что его привязали к задку. Ахать да охать, вздыхать... нет, это противно. И даже вредно. Вредно не для тебя одного, но и для других.

— Я не могу причинить вреда другим! Мне дела нет до других!

— А вот причиняешь!

— Я? — вскочил Зиннат. — Когда? Как? Ты что!..

— Я не говорю, что преднамеренно. Но помнишь, что сказал Ромен Роллан? Если доверяешь свои чувства музыке, знай, у нее есть скверная привычка не хранить тайны. Не так ли?

Зиннат взглянул на Хайдара, удивляясь и, кажется, радуясь тому, что он так тепло говорит о музыке.

— Да, так...

— Хотя ты и не считаешь гармонь серьезным музыкальным инструментом, в руках талантливого человека и гармонь немалая сила. Вот вчера сколько человек плакало, когда ты играл в бригаде Юзлебикэ?

— А какой вред от этого? Говорят, слезы облегчают, человеческое горе.

— Это смотря по тому, где и когда. В твоих руках гармонь плачет, словно человек, даже стонет.

Зиннат почувствовал, что убежденность Хайдара может покорить его, и, как бы не желая поддаваться, нетерпеливо повел плечами.

— Кому нужны эти твои стоны?! Особенно сейчас, когда враг превращает наши города в руины! Разве мало печали у народа? Разве мало горя у родины? А ты еще тут вселяешь в сердца уныние...

— Может, мне для этих баб и мальчишек фокстроты наигрывать? — усмехнулся Зиннат. — Пусть кружатся парами вокруг копен...

— Нет, Зиннат. Ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. Настоящая музыка обладает такой чудодейственной силой, что, помимо твоей воли, проникает в сердце, будит самые лучшие, самые сокровенные чувства, такие, которые ты, может быть, и сам в себе не подозревал. После хорошей музыки ты как бы становишься чище, свежее.

— Да, верно... — прошептал Зиннат, забыв, что только что пытался спорить с Хайдаром.

— Так вот, музыка — великая сила! И думается мне, человек, владеющий этой силой, не должен беззастенчиво тревожить души людей. Вот я и спрашиваю тебя, почему бы тебе, вместо того чтобы растрачивать талант на бесцельные стенания, не поставить его на службу народу!

Зиннат вскинул на Хайдара удивленные глаза:

— Каким это образом?

— Хоть ты и беспартийный, Зиннат, но должен понимать свою ответственность. Сейчас ты нужен здесь больше, чем когда бы то ни было. Играй, Зиннат! Пусть твоя гармонь исцеляет душевные раны, пусть женщины, юнцы, седобородые старики, вспоминая мужей, отцов, сыновей, верят в счастливую встречу с ними, верят в скорую победу над врагом. Вдохновляй их, поднимай настроение!

«Неужели Хайдар прав?..» Зиннат пошевелил пальцами правой руки, не смея верить этой, даже маленькой надежде.

Заметив, что Зиннат колеблется, Хайдар сказал:

— Знаешь, что я посоветую тебе?

— Ну?

— По-моему, ты должен подать заявление в музыкальную школу. Это — первое. Второе — до отъезда в школу поработай в нашей избе-читальне. Труд, друг мой, лучший исцелитель всех болезней. Заодно будешь упражнять правую руку.

— Ты и вправду думаешь, что удастся? — с сомнением спросил Зиннат.

— А почему же не удастся? Надо только захотеть! Ты поверь в это! Всем сердцем, всей душой поверь! Разве есть на свете такое, чего не переборет человек? Посмотри на бригаду Нэфисэ...

Зиннат равнодушно махнул рукой:

— А ты не слышал еще? Не вышло у них ничего.

— Как не вышло? — вскочил Хайдар. — Кто тебе сказал?

Зиннат только плечами повел:

— Получили только половину. Сайфи говорил. Он сам и взвешивал.

— Постой! Не ослышался ли ты? Ведь тогда все рухнет! Понимаешь ли ты это?

Но Зиннат не отвечал. Его широко раскрытые глаза были устремлены на рисунок, прислоненный к будильнику. Она!..

Хайдар начал торопливо прибирать бумаги, разбросанные по столу, сердясь на свою неосторожность, на то, что так явно, так нелепо обнаружил свои чувства к Нэфисэ. Но было уже поздно.

— Это пустяки, — смущенно кивнул он головой на свой рисунок. — Просто руки чесались. Так же я мог нарисовать вон и тот цветок. Дело, собственно говоря, не в этом, дело в пшенице...

Но теперь Зиннату было безразлично, что говорит Хайдар. Он рывком схватил гармонь и, взглянув как-то странно на Хайдара, выбежал из дому.

С улицы донесся протяжный стон гармонии. «А-ах!» — охнула она, словно человек, которому трудно превозмочь горе.

Эти жалобные звуки совсем расстроили Хайдара, но мысль о пшенице опять заняла его: надо узнать, проверить.

Хайдар уже начал одеваться, когда в сени вошла Мэулихэ и, часто и тяжело дыша, опустилась на порог.

— Ах, сынок! — запричитала она. — Что делать? Как быть? Йа, алла!..

— Что такое, мама? — склонился над ней Хайдар. — Не больна ли? Какое еще несчастье случилось?

— Ах, сынок! Несчастье... да какое! Все, все пошло прахом. Опозорились, осрамились перед народом. — Голос ее задрожал. — И не только это. Нэфисэ ушла от свекрови... Нигде ее нет... О, алла! И ночь такая темная... Ни Айсылу, ни Тимери нет дома. Что будем делать?

— Как, совсем ушла?

— Говорят, совсем. Хадичэ вся опухла от слез.

Хайдар торопливо затянул ремень, положил в карман фонарик и уже на ходу крикнул матери:

— Искать, надо искать! Сейчас же! Я побегу в правление, а оттуда — в поле.

4

Ночь была душная, глухая, и густой мрак, казалось, давит на плечи.

Нэфисэ торопливо шла по деревне, сама не зная, куда и зачем идет. В узком переулке совсем рядом возникли две неясные тени и мгновенно исчезли. Из-под ног испуганно шарахнулась белая стайка дремавших посреди дороги гусей. Нэфисэ ничего не замечала.

Не в силах понять случившегося, она остановилась.

Кругом было тихо и темно. Избы, словно впавшие в раздумье старики, стояли хмурые, молчаливые; рябины и черемухи, опустив тяжелые ветви на ограды, грустно глядели на нее.

Прижав к груди свой узелок, Нэфисэ вновь заторопилась. Надо немедленно, сейчас же что-то предпринять! Но что?

Она пронеслась мимо покривившихся плетней, под ногами зашуршала сухая трава. Вдруг Нэфисэ задела ногой широкий плоский камень и, точно очнувшись от забытья, остановилась. На миг ее охватило такое ощущение, какое она испытывала в детстве, когда, выбежав за ворота, сразу попадала босыми ногами на гладкую, чуть теплую поверхность этого камня. Растрепанная, большеглазая девочка очень любила прыгать на нем, приговаривая и весело хлопая в ладоши. У Нэфисэ сжалось сердце. Она подняла голову и взглянула сквозь слезы на обнесенный высоким забором отцовский дом.

Сейчас, как в девичьи годы, когда она, прячась от отца, возвращалась вечерами с гулянок, на нее тихо смотрели старые черемухи и, склонившись через забор, гладили ее щеки шершавыми листьями. Казалось, они говорили: «Вернулась? Заходи. Нам было скучно без тебя».

Перед ней высились большие ворота, тускло блестела скоба у калитки. Ее голубая кровать, наверное, стоит, как и прежде, в углу горницы у дощатой перегородки и покрыта голубым с белыми цветами одеялом...

Где-то в конце улицы завыла собака. Нэфисэ вздрогнула. Ей почудилось, будто у самого уха опять хихикает Сайфи: «Пустое дело, выдумки! Откуда у тебя столько хлеба возьмется?»

— Врешь, бесстыжий! — крикнула с ненавистью Нэфисэ и побежала дальше по улице.

Вскоре она была уже на другом конце деревни.

Скрипнули жердяные ворота, и огонек, едва видимый сквозь занавешенные окна, колыхнулся и исчез. В сенях послышался шорох, открылась дверь. На крылечке показалась старуха в белой, длинной, до пят, ночной рубашке.

— Кто там?

— Это я, Нэфисэ! Мне бы Айсылу-апа...

— Нэфисэ? — Не торопясь с ответом, старуха спустилась с крыльца. — Айсылу нужно тебе? Не вернулась она еще, доченька. Сама жду не дождусь. В Алмалы с уборкой опять плохо. Говорила, не вернется, пока не наладит там. Дело у тебя какое к ней есть?

— Да, нужна она мне очень. Думала — застану...

Старуха, обеспокоенная взволнованным голосом Нэфисэ, подошла ближе.

— Постой! Сказать, что в поле идешь — не время. Куда же это ты собралась в такую темень?

— В поле иду... на гумно, пшеницу искать...

Оставив в недоумении старуху, Нэфисэ выбежала на улицу и исчезла в темноте.

Выйдя на большак, затененный развесистыми ивами, Нэфисэ быстро зашагала к мосту. На ее разгоряченное лицо дохнуло прохладой, до слуха донеслось ласковое журчанье речки. Вспыхнула зарница и осветила на миг черные неподвижные деревья, наклонившиеся над водой.

Но вот мост остался позади. Придорожные столбики безмолвно проводили ее до самого пригорка. Там, у перекрестка двух дорог, она, измученная, повалилась на траву.

Когда Нэфисэ металась по деревне, одна мысль окрылила ее надежды: надо бежать в райком. Если нет ни Айсылу, ни Тимери, кто же, кроме Мансурова, поддержит ее советом? Нэфисэ расскажет ему обо всем, попросит: «Джаудат-абы, возьми под защиту нашу пшеницу!»

Но сейчас она поняла всю бессмысленность этого. «Ну, как я пойду к нему? — спрашивала она себя. — Что скажу — поищите нашу пшеницу?..»

Нэфисэ покачала головой:

— Нет, не годится...

Из приречного кустарника неясно, будто из-под воды, доносился мерный крик перепелки. Где-то далеко, за Волгой, глухо рокотал гром, словно жалуясь, что не может пробиться сквозь окутавшую землю густую, тяжелую тьму.

Нэфисэ задела рукой брошенный рядом узел и, порывисто припав к нему, горько заплакала.

Через некоторое время она подняла голову и вытерла глаза. Может, ей пойти к Хайдару? Спуститься с этой горы и, пробежав по первой улочке, свернуть налево.

— Нет, нет! — прошептала она.

А на крайней улице то тут, то там замелькали маленькие желтые огоньки. Вот они, покачиваясь, потянулись один за другим к речке. Послышались шумные девичьи споры. Потом звонкий молодой голос завел:

По реке идет по Белой

Пароход большой и белый...

Видно, девушки поднялись на гору, их песня неслась уже сверху:

Склонился тал, склонился тал,

Зачем ему клониться?

Томится сердце, а зачем,

Зачем ему томиться?

Голоса постепенно удалялись и вскоре совсем затихли. Это девушки снова пошли работать.

Поднялся ветер, зашумел в вершинах сосен. Уже совсем близко раздались раскаты грома, озарилось молнией небо, и по земле дробно застучали крупные капли дождя.

Нэфисэ, как ребенок, прерывисто всхлипнула и, поднявшись на ноги, медленно пошла к деревне. Но тишина, окутавшая деревню, насторожила ее. Возвращаться туда не было смысла. Она уже хотела повернуть обратно, как вдруг услышала какой-то гул. То несомненно гудел мотор. Вон из-за кладбища показались два огненных глаза. Обшарив луг, осветив низенькие придорожные столбики, полосы света проползли по мосту и стали подниматься в гору.

Возле двух сосен в прорезанные тонкими струйками дождя световые лучи ворвалась Нэфисэ.

— Гюльсум! Гюльсум! Это ты? Остановись! — закричала Нэфисэ.

Все нарастающий гул мотора внезапно затих, смолкла и дребезжавшая позади трактора молотилка.

Удивленная Гюльсум спустилась с сиденья.

— Куда это ты и что у тебя в руках? — Гюльсум близко подошла к Нэфисэ. — Уж не уводом ли кто берет тебя замуж?

— Гюльсум, ради бога, не шути! — Нэфисэ отодвинулась от света. — Ты мне одно скажи: куда ты везешь молотилку?

— В Алмалы.

— А почему не к нам?

Гюльсум бросила на Нэфисэ недоуменный взгляд.

— Это дело дирекции. Маршруты у них назначаются. Если сегодня направили не к вам, значит, вы можете подождать.

— Ни минуты не можем ждать, Гюльсум, ни одной минуты! Понимаешь?

— Не понимаю и не хочу понимать! — Гюльсум начинала сердиться на бригадира, который отнимает у нее драгоценное время. — Вы думаете, если я из этой деревни, то должна только вам хлеб молотить? А другие колхозы? Нет уж, дружок, я работаю по государственному плану, по графику.

Нэфисэ устало махнула рукой и отвернулась. Ей чуть ли не с утра приходилось упрашивать, уговаривать. Что же это такое? Почему все мешают ей?

— Ты ничего не знаешь, Гюльсум. А можешь меня… нет, не только меня — весь колхоз спасти от позора.

Гюльсум схватила Нэфисэ за плечи и повернула к фарам.

— А ну-ка!.. Ты какая-то бледная. Даже с лица спала. Что с тобой? О каком позоре ты говоришь?

Нэфисэ быстро рассказала ей о своей пшенице. Гюльсум оставила возле трактора помощницу с молотилки и побежала в Байтирак к телефону.

5

Впереди засветились огоньки, и вскоре из темноты вынырнул казавшийся странно высоким, дотянувшимся до самых туч навес крытого тока. Послышалось шуршанье соломы, возбужденные голоса людей.

— Кто там сноп под самые ноги кинул? Уберите сейчас же! — крикнула, кажется, Юзлебикэ.

— Гей-гей-гей! Дайте дорогу! Сторонись!

— Не волочи сноп по земле! — шумел кто-то. — Подними на плечо!

Нэфисэ поспешила на левую сторону тока, где стояли копны с их участка. Здесь ли девушки из ее бригады? Успели ли перетаскать снопы до дождя? Копен на месте не оказалось.

— Зэйнэпбану! Карлыгач! — позвала она тревожно.

Шум на току стих. Кто-то шутливо сказал:

— Дети, вас мамка кличет! Бегите скорей!

Из глубины тока выбежало несколько девушек. Впереди мчалась Сумбюль.

— Мы так ждали тебя, так ждали! — крикнула она, намереваясь повиснуть на шее у Нэфисэ-апа, но, увидев, что руки ее заняты, остановилась.

— Успели убрать? Давно? — спросила Нэфисэ, и голос ее прозвучал непривычно сурово.

— Давно уже! Взялись, как только тучи начали сгущаться.

— Не замочило, значит? Хорошо, покажите...

Зэйнэпбану и Карлыгач провели ее к копнам, сложенным внутри тока. Нэфисэ провела рукой по крайним, пальцы ее стали влажными: со стороны поля снопы забило дождем.

— Надо будет разобрать их и просушить.

— Ладно, просушим... вот солнце взойдет... — не сразу ответила Зэйнэпбану.

Нэфисэ бросила свои вещи под копну и начала утирать мокрые щеки. Девушки стояли вокруг нее молча, не решаясь заговорить. Зачем она принесла сюда пальто? Что это за узелок?

Нэфисэ видела тревогу на лицах подруг. Ей хотелось быть ласковее с ними, но пересилить горечь было нелегко.

— Все ли здесь?

— Здесь, — раздалось со всех сторон. — Только нет Апипэ... Мэулихэ-апа задержалась.

Опять Апипэ!.. Но стоило ли кипятиться из-за этой женщины?!

Нэфисэ прислушалась к гулу приближающегося трактора.

— Вы ведь слышали, что наша пшеница вытянула только восемьдесят два пуда с гектара. Верите ли вы этому?

— Нет, не верим! — закричали все в один голос. — Это ложь!

— Тогда будем сами молотить.

— Чем? Неужели думаешь, что этот сухорукий даст нам машину?

— А мы и не будем ему кланяться. — Нэфисэ показала рукой на светящиеся в темноте фары. — Вон, молотилка сама к нам спешит! Давайте будем готовиться!

Все мгновенно принялись за работу: кто сгребал солому, кто собирал вилы, лопаты.

Гюльсум встретили с большой радостью.

— Все в порядке, девушки, молотим! — заявила она, слезая с трактора. — Директор разрешил задержаться у вас на полдня. А ну, пошевеливайтесь! Быстрее! Быстрее!

Вместе со своей помощницей, такой же, как и она, крепкой девушкой, Гюльсум приладила приводной ремень, и скоро ток засветился бледно-голубым светом.

Удивленный шумом и ярким освещением, откуда-то выполз Сайфи. В петле его старого пиджака висела шахтерская лампочка.

— Гюльсум-сестричка, — закружился он сразу вокруг трактора, — ты, видно, по ошибке остановилась здесь. Тебе ведь рожь надо молотить, а она — вон на том конце гумна...

Гюльсум даже не обернулась:

— Ничего, пока пшеницу обмолотим. Ведь ее все равно молотить.

Сайфи, видно, стал догадываться.

— Что это значит? — обрушился он на Нэфисэ. — Интересно, кто здесь хозяин? Я или ты?

Нэфисэ словно и не слышала его:

— Давайте скорее! Разбирайте копны! Мокрые снопы откладывайте в сторону. — Потом она повернулась к Сайфи, который зудел, как назойливая муха. — Не мешай нам, Сайфи-абы! Если уж на то пошло, то сейчас я здесь хозяйка. Я отвечаю за эту пшеницу со дня сева до засыпки в амбар. Сколько твердила тебе: молоти отдельно, взвешивай отдельно, береги до зернышка, не теряй! А ты что сделал?..

— Интересно! У нее пшеницы не хватает, а я виноват... Ишь, привязалась!.. Что же я с твоей пшеницей сделал?

— А вот сейчас узнаем, что ты сделал!

Сайфи сразу присмирел и, спотыкаясь, подошел к Нэфисэ.

— Вот, ей-богу, сестрица, зря болтаешь! Обещаю тебе: подоспеет моя бригада, отдельно будем молотить, сам за всем прослежу!

— Ладно, хватит, — оборвала его Нэфисэ. — Как отоспится твоя бригада, на той вон машине будете молотить. А мы — фронтовая бригада, нам некогда нежиться в постели до восхода солнца.

Из-за молотилки, засучив рукава, вышла Зэйнэпбану.

— Нэфисэ, — сказала она озабоченно, — у нас одного человека не хватает. Как быть?

Нэфисэ задумалась, потом повернулась и крикнула куда-то:

— Шамсутдин-абы!

— Я! — донесся голос из темноты.

Разгребая большими валенками солому и пряча руки в длинные рукава дубленой шубы, из-за копен вышел Шамсутдин. Он, видно, вздремнул в ожидании бригады Сайфи; к его усам и мохнатой ушанке пристала мякина, глаза щурились от яркого света.

— Шамсутдин-абы, поработаешь с нами?

Шамсутдин потоптался на месте, поглядывая то на Сайфи, то на Нэфисэ.

— Я что? Я готов! Раз Нэфисэ сказала — сделаю! Сниму шубу и примусь...

— Ну-ну! Погоди-ка! — вмешался Сайфи. — Ведь Шамсутдин — веяльщик в моей бригаде.

— Когда твоя бригада проснется, тогда видно будет!

Девушки расхохотались. Нэфисэ засучила рукава и подошла к молотилке.

— Ну, начали! Сумбюль, умница моя, ты вместе с Юлдуз становись справа от меня. Будете подавать снопы. Карлыгач! Ты с подружкой — за машину! Зэйнэпбану, тебе, наверно, придется стать со мной у барабана.

Зэйнэпбану только рукой махнула:

— Куда хочешь ставь, охать не буду! Лишь бы с пшеницей все было ладно.

Сайфи, ворча, скрылся в темноте. Шамсутдин встопорщил длинные усы и важно прошагал мимо девушек к машине. С другого конца тока на помощь Нэфисэ шло несколько женщин и мальчиков.

Нэфисэ только было собралась подняться на мостик молотилки, как со стороны деревни послышался конский топот. Кто бы это мог быть? Не с худой ли вестью? Стук копыт все приближался. Вот всадник остановился за копнами и спрыгнул с коня. Было слышно, как конь позвякивал уздечкой. Под навес вбежал Ильгизар.

— Джинги, ты здесь! — бросился он к Нэфисэ.

— Где же мне быть?.. — как-то нехотя ответила Нэфисэ.

— А я тебя везде ищу! — Ильгизар задыхался от волнения, он говорил торопливо, и речь его была бессвязной. — Мама все плачет... Пусть не обижается, говорит, пусть вернется... Папа, наверное, уже дома, и он будет сердиться. Пойдем домой, джинги! Без тебя дома так скучно! Маму тоже жалко. Все плачет и плачет... Пойдем, джинги!

Увидев, что Нэфисэ опустила голову и молчит, Ильгизар смутился. Он понял, что произошло нечто гораздо более серьезное, чем ему казалось. И подруги Нэфисэ стояли безмолвно, глядя себе под ноги.

Мальчик тихо коснулся плеча Нэфисэ:

— Может, тебя обидели, джинги? Или сказали что нехорошее? Кто? Назови только... Я его...

Вокруг слышалось только шуршанье соломы да глубокие вздохи: «Вот оно как обернулись дела! Почему же ушла Нэфисэ от свекрови?»

Ильгизар заговорил снова:

— Или ты разлюбила нас, джинги? Может, не смогла привыкнуть к нашему дому? Ведь ты мне дороже родной сестры. Ты мне как Газиз-абы... А мама плачет и плачет... Кто же, кроме тебя, утешит ее? Пойдем домой, джинги! Пойдем!

Нэфисэ за день устала и от горя и от обид. У нее кружилась голова.

— Не могу, братец, — покачала она головой. — Не могу вернуться!

Ильгизар, вскрикнув, выбежал, и почти в то же мгновение раздался глухой стук копыт.

Все тихо стояли на своих местах.

— Ну, что вы?.. Пора начинать! — раздался суровый голос Нэфисэ.

6

Это была их последняя надежда, последнее упование. Нэфисэ, волнуясь, положила перед барабаном развязанный сноп и, словно желая подбодрить всех, ласково сказала:

— Начали, голубки! Гюльсум, заводи машину!

— В добрый час! — промолвил кто-то.

Мотор трактора чихнул раза два и ровно застучал. Басовито загудела машина, быстро завертелся барабан, сверкая стальными зубьями. Нэфисэ, потрясывая первый сноп, подала его в барабан. За лето она так полюбила свою пшеницу, что даже почувствовала какую-то жалость, когда острые зубья начали беспощадно кромсать колосья.

На току сразу все задвигалось. Снопы переходили через проворные руки Сумбюль к Нэфисэ и исчезали в гудящей пасти барабана. Нескончаемым потоком шла из машины солома. Быстрые грабли Карлыгач и ее помощниц отгребали солому в сторону, а мальчики, ловко зацепив волоком огромные вороха, покрикивая на коней, отвозили ее к скирдам. Над машиной кружилось густое облако пыли.

В самый разгар работы Нэфисэ вдруг почувствовала легкое прикосновение чьей-то руки. Она обернулась: позади нее стояла Мэулихэ.

— Ох, Нэфисэ, — прокричала она ей в ухо. — Слава богу, ты здесь. Чего только не приходило мне в голову! — Старуха махнула рукой и хотела отойти, но тут же добавила: — А Хадичэ очень мучается...

Нэфисэ ничего не ответила.

— Понапрасну, говорит, обидела, теперь она вовек мне не простит. А еще, говорит, как бы от расстройства своей пшеницы не забросила... Всему колхозу повредит... А я ей говорю: в уме ты? Почему она так поступит?

Нэфисэ молча вскинула голову и неожиданно увидела стоявшего совсем недалеко Хайдара. Его добрый участливый взгляд смутил ее.

«Что же это я? — спросила она себя, прислушиваясь к учащенному биению сердца. — Нет, это невозможно... Это от одиночества... Пройдет... Не может не пройти... Разве он не найдет равную себе?»

Когда она снова взглянула на то же место, Хайдара уже там не было; он подметал в сторонке ток, видимо готовя место для провеянного зерна.

Вскоре по самому краю неба скользнул светлый луч. С Волги потянуло свежим утренним ветерком. Казалось, то не дуновение ветра, а первый вздох пробудившейся земли.

Мимо молотилки, поглядывая по сторонам бегающими глазками, прошел Сайфи. Нэфисэ вспомнила его слова, и у нее сердце сжалось: «А если он окажется прав? Если она ошиблась в расчетах?»

Тысячи сомнений вкрались в душу Нэфисэ. Не выбирали ли для пробного обмолота самую урожайную пшеницу? Тогда почему совпали результаты трех обмолотов? Но, с другой стороны, ведь Сайфи сам взвешивал, и весовщик подтвердил его счет. Ну, а если они обманули, куда бы делась пшеница? Разве смогли бы они запрятать столько зерна?

Нэфисэ глубоко вздохнула: «Нет! Должно быть по-моему!» — упрямо подумала она.

Она прислушалась к шуму, с каким падала пшеница за молотилкой, она ощущала вес снопа, видела, как тяжело ударялись в лоток барабана налитые колосья. «Нет! Вот она какая тяжелая наша пшеница!»

Солнце уже коснулось лучами синеющих вдали приволжских лесов. Золотым светом зажглась одна сторона скирды, высившейся у тока.

Нэфисэ бросила нетерпеливый взгляд в ту сторону, где должно было лежать намолоченное зерно, но, ничего не разглядев, послала Сумбюль к весам.

— Поди, моя умница, узнай, сколько намолотили, — крикнула она девочке.

Сумбюль помчалась вприпрыжку и вскоре же появилась из-за молотилки.

— Двести шестьдесят!

— Не ошиблись ли?..

— Нет, Хайдар-абы сам сказал. Он все записывает.

На один миг вдали мелькнуло улыбающееся лицо Хайдара. Он, подняв руку, показал ей что-то на пальцах и начал засыпать вторую кучу зерна.

«Уже сейчас приближается к девяноста пудам с гектара», — посчитала Нэфисэ. Она кинула взгляд направо и едва не закричала от радости: из девяти огромных копен четыре еще были нетронуты.

Нэфисэ начало казаться, что молотилка работает слишком медленно.

— Гюля-ай, давай быстрее! — крикнула она весело Гюльсум, стоявшей у трактора и вытиравшей пот с лица.

Гюльсум кивнула головой и подкрутила что-то в тракторе. Машина завертелась быстрее. Теперь она уже не гудела, а яростно выла. Блестящие зубцы барабана в бешеном вращении захватывали снопы и с ненасытностью хищника вгрызались в колосья. Снопы, как птицы, летали в руках девушек. Глаз не мог уследить за движением грабель Карлыгач. Мальчики, возившие солому, неслись вскачь, перегоняя собственные тени.

Карлыгач со смехом сбросила с себя фуфайку. Вслед за ней посбрасывали телогрейки, шали, варежки и другие девушки. Пыль над током стала еще гуще.

Сквозь большие очки, закрывавшие почти все лицо, Нэфисэ видела, как один за другим, словно курицы с насеста, слетали с копен снопы, золотым потоком лилась пшеница, мелькали зубья грабель и вил. Она забыла, что не смыкала глаз более суток. Ей казалось, что силы в ней все прибывают и прибывают. Чувство власти над этим воющим зубастым зверем, чувство жаркого ритма труда, в котором, словно подчиняясь необычной музыке, двигалось ее собственное тело, доставляло ей огромное наслаждение.

7

Хайдар совершенно забыл о боли в ноге, о том, что врач запретил ему выходить из дому. Ворот его гимнастерки был расстегнут, в кудрявых волосах застряла мякина, на потном лице, черном от пыли, сверкали только зубы и белки глаз. Он почти бегом переносил провеянное зерно на весы. Хайдар ощущал себя в каком-то волшебном круговороте, где все радостно и прекрасно, даже облако пыли, вздымавшееся вокруг Нэфисэ.

— Какая ловкая! Какая умелая! — шептал он, глядя, как Нэфисэ, чуть наклонившись вперед, плавно, будто играя на каком-то большом инструменте, подает в барабан снопы. И ему хотелось немедленно подбежать к Нэфисэ и расцеловать ее в пыльные щеки.

Это была безудержная, страстная работа. Девушки работали, будто играючи, будто они и не были изнурены тяжелым трудом, бессонными ночами.

Многие из них были молоды, наверное, никогда не любили. Но юная, стыдливая любовь, казалось, витает над ними, слышна в их скромной девичьей песне. Увы, любовь не ждет их ни за кружевной занавеской, ни за светлым пологом невесты! Их любовь еще ходит по далеким и опасным дорогам войны. Но она вернется к ним, обязательно вернется, как после темной ночи пришла вот эта нежная утренняя заря.

И Хайдару очень захотелось сказать своим друзьям-комсомолкам ласковое, хорошее слово.

— Замечательно работаете, девушки! Замечательно! — крикнул он, сверкнув издали белыми зубами.

Вес обмолоченной пшеницы уже давно перевалил за ту цифру, которую назвал Сайфи. Когда начала расти третья куча зерна, Хайдар подошел к столбу, на котором висел длинный лист бумаги, быстро подсчитал цифры и кинулся к молотилке.

— Поздравляю! Триста восемьдесят! — крикнул он Нэфисэ.

За стеклами очков радостно сверкнули большие глаза:

— Правда?

— Ура! — запрыгала Сумбюль. — Мы даже перевыполнили! Правда, Нэфисэ-апа? Перевыполнили?

Нэфисэ, улыбаясь, закивала головой. Теперь уж никто не сможет отнять у них победу. Теперь ее совесть перед родиной чиста. Она с честью выполнила то, что обещала, и смело может сказать: «Нет, не забыла я братьев-бойцов, не забыла!»

Ей хотелось бы увидеть своими глазами, как взращенная в их колхозе пшеница белым пышным караваем дойдет до переднего края, дойдет до самого города Ленина, стойко переносящего муки голодной блокады...

Пять тысяч пудов пшеницы! Мощный паровоз, тревожно гудя, день и ночь без остановок будет мчать через поля и леса вагоны, груженные их пшеницей. Мягкий белый хлеб, выпеченный из этой муки, разрежут на тонкие ломтики и, как самое драгоценное лекарство, понесут по домам, по заводским цехам, по палатам больниц. Перед глазами Нэфисэ встали исхудалые голодные дети, старухи, изнуренные работницы... Фашисты хотят победить их голодом! Нет, не удастся! Нет, не позволим!

Их пшеницу, конечно, повезут и в Сталинград. Хлеб там нужен так же, как гранаты и патроны. Темной ночью по развороченным улицам понесут его вместе с патронами в зеленом солдатском мешке к бойцам, которые бьют по фашистам, хоронясь в подвалах разбитых домов.

«Ну и хлеб! — скажет боец. — Такой же пышный, какой пекла мать!»

«Кушайте, родные, кушайте! — ответила бы Нэфисэ, если бы она могла очутиться там. — Это хлеб из пшеницы нашего колхоза, мы его для вас вырастили!»

Конечно, нельзя и предполагать, что она окажется на фронте только потому, что ей хочется угощать бойцов своим хлебом. Но все же так приятно думать об этом...

А куча намолоченного зерна все росла и росла, и все радостнее становились лица у подруг.

Нэфисэ взглянула на Сумбюль, которая волчком вертелась среди снопов. Ей бы спать сейчас под теплым одеялом, а она со вчерашней зари на ногах. Последнее время ее пробовали не будить, когда уходили на ночную работу, но она все равно поспевала за ними и еще обижалась.

А кто превзойдет в красоте и стройности милую Карлыгач! Нэфисэ с любовью смотрела, как она, чуть наклонив голову, идет мелкими, танцующими шажками, легко откидывая солому. Сколько ловкости в ее манере держать грабли, в ее поступи!

А вот Зэйнэпбану совсем другая. Она может работать, как лошадь, но чуть голова коснется снопа, заснет богатырским сном и проспит хоть трое суток. Зэйнэпбану наивна и проста, как малый ребенок. Зато в труде нет, равных ей во всем колхозе.

«Какие они все милые, славные! — думала Нэфисэ, глядя на девушек, словно впервые видела их. — Что бы я сделала без вас, хорошие мои?»

Ей стало вдруг казаться, что она раньше не ценила подруг. Может быть, даже бывала резкой. Возможно, они иной раз падали духом, когда после усердной работы не слышали от нее ободряющего слова. А ведь сколько ночей они недосыпали, сколько отдали сил! Даже в самые тяжкие дни они не говорили: «Ай-хай, у меня полно и своих печалей». Нет, забота о хлебе, об отчизне была сильнее всего. Каждая из них стояла на своей борозде, как солдат на боевом посту. «Пошлем больше хлеба нашим воинам!» — говорили они, забывая даже про сон. «Мы здесь обойдемся, пусть братья, мужья будут сыты там!» — говорили они, отказывая себе во многом.

Нэфисэ захотелось сделать что-нибудь очень хорошее для своих девушек, порадовать их. Она заметила, как блеснули глазки Зэйнэпбану, когда та увидела проходившего мимо Хайдара, и усмехнулась своей мысли: «Где бы найти для этой Зэйнэпбану жениха?»

А девушке этой давно уже пора выйти замуж. Хотя ее мать Салиха и говаривает: «Моей Зэйнэпбану нынче в жатву исполнится двадцать один год», но кто ей поверит? Ведь с той поры, как был объявлен этот возраст, прошли года три.

Сама Зэйнэпбану и с лица недурна, и в работе всегда первая. Нельзя сказать, чтобы женихи обходили ее дом, В прежние годы к ней и сватов засылали, да старуха Салиха сама их отвадила. Один жених из-за родословной пришелся ей не по душе, другой не понравился с лица, у третьего семья показалась слишком большой: а вдруг молодожены вздумают отделиться, а им и ломаной лучины не перепадет, да еще, не приведи бог, и собственное добро дочки там сгинет! А когда сваты и заглядывать к ним перестали, обеспокоенная Салиха пустила слушок, что не прочь и в дом взять хорошего человека. А там уж стала поговаривать, что жених может быть и вдовым и разведенным, лишь бы не привел за собой детей. Для «хорошего человека» рачительная старуха приготовила и исподнюю и верхнюю одежду и кожаные сапоги. На случай, если зять окажется заморенным, вроде Зинната, купила прошлой весной козу, чтобы поить его целебным молочком. Сейчас в доме Зэйнэпбану были и корова, и коза, и костюмная пара, не было только самого жениха.

Виды на дополнительную оплату с нынешнего урожая вселили в старуху новую надежду. Она решила и дочке и будущему зятю непременно купить по хорошему пальто, кроме того, сшить ему тулуп да сложить новую печку в бане. Тогда уж безусловно можно быть спокойной!

Нэфисэ мягко улыбнулась. Да, надо бы нынче выдать Зэйнэпбану.

Но тут Зэйнэпбану толкнула ее локтем в бок и кивнула в сторону весов. Нэфисэ увидела, как Сайфи с очень деловым видом помогает Хайдару взвешивать пшеницу.

«Ага, заплясал! — подумала Нэфисэ. — Ты еще у нас запрыгаешь!»

Тяжелые сомнения, мучившие ее со вчерашнего дня, рассеивались, как рассеивается серая пелена тумана, когда восходит солнце.

8

Из-за скирды соломы показалась плетенка, запряженная вороным жеребцом. В ней сидели Наталья Осиповна и Айсылу.

Бригадир из «Интернационала», откинув полевую сумку, надетую через плечо поверх черной фуфайки, легко ступая сапожками с короткими голенищами, направилась прямо к молотилке. Увидев огромные кучи обмолоченного зерна, она остановилась в радостном изумлении:

— Ай-яй-яй! Уродится же столько!

Последний сноп!

Ток, непрерывно гудевший с самой полуночи, сразу стих. Не успела еще молотилка остановиться, как Карлыгач, Сумбюль и другие девушки ринулись к весам:

— Сколько, Хайдар-абы? Сколько пудов?..

Нэфисэ сняла очки, скинула пропыленный холщовый халат и поздоровалась с Наташей.

— Вот спасибо, Наташа, что приехала. Побудь здесь минутку, я сейчас! — сказала она и подошла к Айсылу.

Озабоченная Айсылу, теребя в пальцах соломинку, нетерпеливо слушала Сайфи. Она молча пожала Нэфисэ руку:

— Нет, ты отвечаешь за пшеницу! — резко прервала она Сайфи. — Мы заставим тебя найти ее... Подумай-ка сам: выбрали тебя председателем — ты чуть с ног не свалил колхоз; как члена правления, как опытного человека поставили на ток — и здесь, гляди, чего натворил! Понимаешь ли, что можешь кончить очень плохо?

Сайфи, кажется, растерялся не на шутку.

— Говорю тебе, Айсылу, родненькая, наверняка перепутали, смешали с другими. Действительно, работа у меня тяжелая. Как тут поспеешь? Ведь я один. Где уж тут доглядеть? А может, тогда пшеница легкая попалась? Действительно, бывает она и с легким колосом. А то куда бы ей деваться?

Айсылу махнула на него рукой и подозвала Шамсутдина.

— Шамсутдин-абы! Правление решило с сегодняшнего дня поручить ток тебе. Будешь здесь бригадиром! Принимай все с проверкой, по счету, по весу. Не беспокойся, в помощь тебе Хайдар даст комсомольца. Вдвоем и будете работать.

Шамсутдин не стал возражать. Он, видно, был доволен назначением.

— Я что? Я согласен. Правление решило, значит все!

— Сайфи-абы, сейчас же сдай ток!

Сайфи ничего не ответил. Он с издевкой посмотрел на Шамсутдина и, заложив за спину руки, пошел к клети.

Айсылу покачала вслед ему головой:

— Он! Его это дело! Гнусный, темный человек!

Айсылу не переставала себя ругать за то, что согласилась на предложение Тимери назначить Сайфи бригадиром. Ведь она всегда сомневалась в Сайфи. «Пусть будет тебе уроком на всю жизнь! Заруби себе на носу: в партийной работе никогда нельзя примиряться с тем, что не принимаешь сердцем! Тимери-абзы — простой, доверчивый человек. И за него в первую очередь отвечаешь ты! Ты!»

Она сняла с фуфайки Нэфисэ колосок.

— Ну, погоревали? Очень? Кто же мог думать, что так получится?

Нэфисэ с горечью вспомнила пережитое вчера.

— Я заждалась тебя, Айсылу-апа. Да и отца дома не было. Хорошо еще, что Гюльсум по дороге встретилась!

— Я и сама жалею, что с вечера не вернулась. Может быть, тогда и не случилось бы ничего... — Она хотела было сказать, что ночью ей пришлось вызывать врача к Тимери и что сейчас только проводила его в больницу, но почему-то сдержалась. — Пойдем проводим Гюльсум!

Гюльсум торопливо готовилась к отъезду. Забравшись на трактор, она взглянула на часы:

— Если через полчаса будем в Алмалы, приказ директора будет выполнен. Нэфисэ, я так и не узнала, сколько вышло пшеницы? Ты уж извини меня, ладно?

— Ты опять выручила нас, Гюльсум, — сказала Айсылу, пожимая ей руку. — Желаю тебе счастья. Пусть отец выдаст тебя за красивого джигита!

Гюльсум усмехнулась:

— Только бы красивые джигиты вернулись, а за отцом дело не станет...

9

Почти вся бригада была теперь у весов. Если бы не торжественность минуты, девушки давно уже во весь голос кричали бы о победе: в самом деле, ведь невзвешенной осталась только маленькая кучка зерна.

Хайдар, прижав бумагу к столу, выводил на ней цифру за цифрой. Сумбюль и Карлыгач торопливо сгребали совками остатки пшеницы и ссыпали ее в железную бочку на весах. Дед Айтуган, следивший за правильностью веса, как только стрелка выравнивалась, выкрикивал: «Семьдесят два!», «Шестьдесят восемь!» Зэйнэпбану подхватывала могучими руками бочку и высыпала зерно.

Наташа пошла навстречу Нэфисэ:

— Тебя уже можно поздравить, Нэфисэ. Видишь, сколько пшеницы!

— Нет, Наташа, — сжала ее локоть Нэфисэ, — погоди немного. Я уж так обожглась, что теперь боюсь торопиться.

Подбежала Сумбюль и повисла на руке у своего бригадира:

— Нэфисэ-апа, помнишь, что ты говорила? Ты обещала подарить мне что-нибудь, если выйдет по-нашему. Не забыла? Вон уже последнее зерно взвешивают. Ну, скажи, что дашь мне?

Наташа со смехом начала щекотать тоненькую шейку девочки:

— Ах ты, воробышек! Нет, тут уж тебе легко не отделаться, Нэфисэ: придется обещание выполнить!

— Она у меня первая ударница! Так и быть, если выйдет столько, сколько я обещала Наташе, привезу тебе из Казани вышитые ичиги. На высоких каблучках. Хорошо? Довольна?

Еще бы не довольна! Девочка от восторга запрыгала.

Стрелка весов качнулась в одну, в другую сторону и замерла. Дед Айтуган повернулся к Хайдару:

— Пиши! Восемьдесят два. Последний вес.

Все сгрудились вокруг Хайдара. Торопливо водя карандашом по бумаге, он закончил подсчет и, вытянувшись по-военному, протянул бумагу Айсылу.

— Выходит по сто сорок девять пудов с гектара! Для нашего «Чулпана» это то же самое, что на фронте завоевать город.

— Спасибо вам, родные! — обратилась Айсылу к бригаде Нэфисэ. — От всего сердца спасибо! «Чулпан» никогда не забудет вашего усердия!

Мэулихэ, отвернувшись, тихонько вытерла глаза.

— Ай-хай, сто сорок девять пудов! — протянул кто-то в изумлении.

Дед Айтуган ласково погладил Нэфисэ по плечу.

— Большое это дело, доченька, — сказал он. — Высоко ты подняла наш «Чулпан»! Уж больше восьмидесяти лет прошло с тех пор, как мои ноги впервые ступили на эту землю. Но никогда никому она еще не давала столько хлеба. Видно, тебя ждала, доченька, ждала, когда ты приложишь к ней руки.

Голубые глаза Наташи сияли от удовольствия. Она долго не выпускала руки Нэфисэ.

— Поздравляю тебя, поздравляю! Молодец! — Она порывисто притянула Нэфисэ и несколько раз чмокнула ее в закрасневшиеся щеки.

Все собрались вокруг груды намолоченной пшеницы, удивлялись, хвалили, прищелкивали языками:

— Ну и крупные зерна!

— В таком разе придется Сайфи найти пропавшее зерно, — рассудил кто-то.

— Да, да. На одной земле ведь росла пшеница!

Расталкивая людей, из толпы вышел отец Нэфисэ — Бикбулат. Густые брови его, нависшие над глазами, выразительно двигались — он тоже был обрадован. Глядя своим неопределенным взглядом не то на плечо Нэфисэ, не то на кучу соломы, возле которой она стояла, он проговорил:

— Ну как, дочка... закончила свои дела? — Со дня ее замужества он, кажется, впервые назвал ее дочерью. — Ежели закончила, так... там белую горницу прибрали. Наложу для лошадок соломы — и поедем...

Нэфисэ сначала ничего не поняла. «О чем это он? Какая горница? Зачем понадобилось ее убирать?» Она вопрошающе взглянула на отца. И вспомнила. «А-а, вон на что он намекает! Что ж, нельзя же в самом деле ночевать в поле. Постой, а почему он вдруг стал так приветлив?»

Нэфисэ постаралась отогнать обидную мысль. Нет, отец, конечно, радуется не дополнительной оплате, которая вместе с ней придет в его дом, а тому, что он опять будет вместе с дочерью...

Наташа потянула ее за рукав:

— Мне пора ехать, Нэфисэ.

— А-а, ты торопишься! Пойдем, я провожу тебя. — Нэфисэ обернулась к своим подругам: — Девушки, сейчас же спать! Всем, всем, немедленно!

Айсылу попрощалась с гостьей.

— Я не могу проводить тебя, Наташа, не обессудь. Спешу к телефону, Мансуров вызывает. Наверное, узнал обо всем и хочет за уши отодрать, — усмехнулась она невесело. — Ничего не поделаешь, есть за что... — Она обняла Нэфисэ за плечи и взглянула ей в глаза. — Довольна? Сегодня уже можешь спать спокойно!

Нэфисэ покачала головой:

— Нет еще, Айсылу-апа! Ведь надо найти пропавшую пшеницу.

— Не волнуйся. Найдем... если у нее еще не выросли ноги. Но с сегодняшнего дня ты уж свою пшеницу сама обмолотишь, сама взвесишь и сдашь.

— Давно бы надо так...

— Верно, что и говорить... Ну, я бегу. Позже еще загляну.

Нэфисэ и Наташа, взявшись за руки, пошли к тарантасу.

— Знаешь, Нэфисэ, зачем я приехала? — спросила Наташа, глядя подруге прямо в глаза. — Я вчера столько о тебе наслышалась... Хорошо, что все оказалось неправдой. А чего только не наболтали!..

— А-а, и до тебя, значит, дошло? Видно, старался кто-то... — Нэфисэ повернула ее к скирде. — Я очень устала, Наташа, давай посидим немного. Ты не очень торопишься?

— Для друга всегда найдется время. Я ведь только ради тебя и приехала.

Они опустились на солому, издающую какой-то только ей присущий запах.

— Да... Из всего, что ты слышала, для меня самым страшным был случай с пшеницей.

— Как же ты сама могла поверить в это?

— Я и не верила... Но ведь больше ста пудов пшеницы недостает и сейчас.

Наташа посмотрела на осунувшееся, измученное лицо Нэфисэ и неуверенно сказала:

— Если задену больное место, ты уж прости меня, Нэфисэ. Я слышала...

— Что Нэфисэ выгнали из дому?

— Не совсем так...

— А это правда... — длинные ресницы Нэфисэ устало опустились. — Правда, что я ушла из дому свекрови. Только сама ушла.

— Неужели? — с состраданием спросила Наташа. — Ну, и как же ты?.. Где живешь? Как устроилась?

Нэфисэ открыла глаза и показала рукой вокруг:

— Пока вот тут, под скирдой. — Она холодно усмехнулась. — А потом будет видно.

Наташа изумленно покачала головой:

— Я вижу, железный ты, оказывается, человек. Но... почему все-таки ушла из дому? Ведь ты всегда хвалила их, как будто даже полюбила. И мой отец хорошо знает Акбитова. Как встретятся, все: «Тимирей» да «Очип Иваныч» — никак расстаться не могут.

— Как тебе объяснить, Наташа? Это получилось так неожиданно... Я до сих пор успокоиться не могу. — Она задумалась. — У вас, у русских, религиозные обычаи не так крепко вошли в быт, как у нас, татар. А ислам в этом отношении — самая жестокая религия. В старину они, словно саван, окутывали татарку, неотступно следовали за ней со дня ее рождения до самой смерти. К сожалению, это не только в старину. Туман шариата и по сей день застилает глаза кое-кому. Вот это я и испытала на себе. Прежде у нас говорили: «Что сноха в доме, что щенок во дворе — одна тварь». Видно, кое-кому и сейчас приходит в голову эта поговорка. Когда разговариваешь с мужчиной, прикрывай лицо, говори вполголоса. Своего суждения не имей, выслушай, что скажут, и брысь в угол!

На лице Наташи появилось выражение недоумения:

— Так ли это? Не слишком ли уж ты?.. Ведь сама знаешь, старшие любят попридерживать молодых, и это очень нужно, особенно теперь, во время войны.

— Нет! Я не оспариваю прав старших. Но нельзя же унижать человека. Я кончила семилетку, с шестнадцати лет в комсомоле. Нас учили думать не только о корыте и о пеленках, но и о родной стране, о народе... Что бы обо мне ни говорили, я не могу, как прежние снохи, сидеть за печкой да в щелку выглядывать на светлый мир. Зачем повсюду ходить за мной, выслеживать? Я и сама сумею сберечь свою честь! Я не могу примириться с тем, что любой мой разговор с мужчиной — днем, в поле, на людях — видится каким-то бесстыдством. — Нэфисэ, волнуясь, вытерла потное раскрасневшееся лицо. — Я, конечно, не обижаюсь на маму. Она тоскует по Газизу и поэтому невольно ревнует, следит за каждым моим шагом. Ну, пусть будет так... Но когда я увидела, что она верит сплетням, я не выдержала. Ты понимаешь, она посчитала меня какой-то грязной... Вот чего я не смогла стерпеть...

— Да, ты права, — задумчиво сказала Наташа. — Все то же пренебрежение к невестке. Дескать, ей нельзя доверять, она не может быть порядочной... А нас — нынешних невесток — уже не схоронишь за печкой. Вон он каков размах! — Наташа широко развела руками, показывая на поля, сияющие под лучами утреннего солнца.

Нэфисэ с улыбкой смотрела на ее крепкие руки:

— Конечно!.. Нашей Наталье Осиповне не только за печкой, но и во всем районе становится тесновато. Сколько ты сняла с тридцати пяти гектаров?

— Там по сто семнадцать пудов вышло. На других участках немного поменьше... Где уж нам за тобой угнаться! Я даже начинаю побаиваться, что ты меня и на фронт не пустишь. — Она хлопнула Нэфисэ по колену и шумно рассмеялась. Но где-то в уголках глаз Нэфисэ заметила у нее тень озабоченности.

Разговор вдруг оборвался. Наташа погрустнела. Несколько месяцев тому назад на одном совещании секретарь райкома сказал им обеим: «Если дела у вас и дальше так пойдут, одна из вас непременно войдет в делегацию, которая поедет на фронт!»

Наташа написала об этом мужу, обнадежила его. До сих пор она держала в своих руках первенство по району и поэтому была уверена, что в делегацию войдет именно она. А сейчас все изменилось. Правда, она старалась не думать об этом, стыдила себя, но беспокойная мысль не покидала ее: «Не удастся, видно, встретиться с Мишей».

Однако неловкое молчание длилось недолго. Наташа весело сказала:

— Ты, Нэфисэ, со своей пшеницей так меня прижала, что мне и мечтать теперь нечего о встрече со своим стариком.

Но в словах, сказанных в шутку, прозвучали такие нотки, что Наташа и сама смутилась и залилась густым румянцем. «Неужели и вправду завидую?» — ужаснулась она.

И у Нэфисэ на душе стало как-то нехорошо. Она никак не думала, что ее успех может хоть на мгновенье омрачить жизнь подруги. Ведь Наташа так помогла колхозу, согласившись соревноваться с ней... потом помогла советами, добрым словом. Нэфисэ обхватила Наташу за плечи и взволнованно заговорила:

— Нет, нет, Наташа, и думать об этом не смей! Почему вдруг пошлют на фронт меня? Ведь это только мой первый опыт, а ты каждый год снимаешь высокие урожаи. Нет, нет!

Искреннее беспокойство Нэфисэ смутило Наташу. Разве мало перенесла эта милая татарочка! Муж погиб на фронте, украли пшеницу, а тут еще вчера ушла из дому. Правда, в ее успехе есть и Наташина доля. Она и сама гордилась Нэфисэ.

Совершенно успокоившаяся Наташа вскочила на ноги и весело сказала:

— Ладно, сумели вырастить хороший урожай, сумеем и в остальном договориться! Пойдем, проводи меня.

Они подошли к тарантасу.

— А на фронт, Наташа, непременно поедешь ты! — сказала вдруг Нэфисэ. — Если станут отправлять меня, упрусь обеими ногами. Вот увидишь!

— Ха-ха-ха! Вот ты какая! Знаешь, кто поедет на фронт?

— Кто?

— Мансуров сказал: поедет тот, кто не только соберет высокий урожай, но и сдаст раньше всех хлеб государству. Еще неизвестно, сумеет ли ваш колхоз дотянуться до нашего «Интернационала». Как поют у вас девушки:

У вас ли дела прекрасны?

Иль наши дела прекрасны?

Ваш ли колхоз победит?

Иль наш колхоз победит? —

пропела Наташа частушку, с трудом выговаривая татарские слова.

Нэфисэ рассмеялась:

— Ну, и хитрая же ты, Наташа! Знаешь, где больнее укусить. Ладно, померяемся силами! Только смотри, кто бы ни победил, давай не обижаться!

На току все стихло. Под скирдой, прижавшись друг к другу, безмятежно спали усталые, но счастливые девушки.

Одна Нэфисэ не могла уснуть. Она сидела с краю, низко опустив голову.

Только что здесь был Хайдар. Вон и трава, примятая им, еще не успела выпрямиться.

После отъезда Наташи он проводил Нэфисэ до скирды и почему-то долго не уходил. Наконец Хайдар сказал дрогнувшим голосом:

— Нэфисэ, выслушай меня... Только одно слово...

Нэфисэ догадалась, что он хотел сказать, и, отвернувшись, покачала головой:

— Нет, не говори, Хайдар, не надо…

Хайдар изменился в лице:

— Погоди! Неужели я ошибаюсь?

У Нэфисэ от волнения заколотилось сердце.

— Да... — едва слышно ответила она, не поднимая головы. — Ты ошибаешься...

Да, Хайдар был здесь. Вон и травка, где он прошел, еще не успела выпрямиться...

Нэфисэ еще раз посмотрела на его следы, и две слезинки, словно утренняя роса, повисли на темных ее ресницах.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Зинната разбудил протяжный гудок. Он удивленно оглядел стены чисто прибранной клети, деревянный диван, на котором лежал, и вскочил на ноги. В маленькое окошко, обращенное к Волге, он увидел знакомую пристань. Там разворачивался большой пароход, суетились и кричали люди.

Зиннат кинулся к двери, но она была заперта снаружи.

В голове у Зинната шумело, пересохло в горле, и во рту был отвратительный привкус. Потирая лоб, он еще раз оглядел клеть и, заметив на зеленом кованом сундуке графин, схватил его и жадно выпил почти всю воду. Какая-то добрая душа угадала, что ему захочется пить. Наверно, она же и спать уложила его здесь, и шинель аккуратно повесила на спинку стула. Да, да, это, кажется, была молодая женщина...

Но как он сюда попал? И кто была она?.. Ведь в Якты-куль он приехал вчера засветло. Ему надо было купить для избы-читальни домино, шашки, еще кое-что...

Зиннат уже давно работал в избе-читальне. Больше месяца прошло с тех пор, как он послал заявление в музыкальное училище. В последнее время он все дни проводил в поле. В бригадах его стали встречать как желанного гостя, особенно когда он приходил с гармонью. Среди девушек оказалось несколько охотниц до пения. И после трудного рабочего дня как-то сами собой возникали коротенькие концерты. Зиннат играл, девушки пели. Вечерами, вернувшись домой, Зиннат брался за скрипку, пытаясь приучить к игре пальцы правой руки, а левой рукой держал смычок. Кто знает, может, он еще не конченный человек?

Но вчера в почтовом отделении ему вручили пакет.

Не снилось ли ему это? Возможно, никакого пакета и не было? Но ведь он своими руками у дверей почты разорвал на клочки письмо. На глянцевой, хрустящей бумаге очень мягко, видимо, чтобы не обидеть инвалида Отечественной войны, было написано, что, к сожалению, принять его в музыкальное училище не могут.

Тогда Зиннат в каком-то душевном оцепенении долго бродил по улицам Якты-куля и не помнил сам, как очутился на берегу Волги. По реке плыли подхваченные волной щепы и стружки, и Зиннату очень хотелось, подобно этим стружкам, уплыть куда-то далеко-далеко, исчезнуть.

Он шел, спотыкаясь о бревна, и даже не оглянулся, когда кто-то окликнул его. Но тут голос раздался над самым ухом:

— Зиннат, постой! Рехнулся ты, что ли? Куда это тебя несет? Зову, зову... Пойдем! — и на руке у него повисла Апипэ.

Зиннату сейчас было безразлично, куда идти и что делать.

На днище большой рассохшейся лодки, поджав ноги под себя, сидел смуглый мужчина в зеленой кожанке. Перед ним на сиденье лодки лежали хвост селедки, несколько огурцов и пучок зеленого луку.

— Ну-ка, налей гостю! — сказала ему Апипэ.

Тот облизнул по очереди пальцы и достал из-под ног темную бутылку.

— Только сырец, не обессудь! У вас здесь «московскую» и не понюхаешь. Ну, барыбер[39] — вче равна!

Мутная жидкость в стакане пахла керосином и прелой сыромятью. Но Зиннат не заставил упрашивать себя: пускай хоть и деготь! «Барыбер — все равно!»

— Ого! — подмигнул мужчина, принимая от Зинната пустой стакан. — Закуси! Вот селедка, огурцы...

Он покопался грязными пальцами в закуске, взял себе хвост селедки, а Зиннату пододвинул пожелтевший огурец. Но, заметив проходящих мимо женщин, он тут же вскочил и побежал за ними.

— Эй, что у вас?

Вскоре мужчина вернулся с полным ведром яиц.

— Пэнджеки![40] Дешевле репы!

Потом он снова ушел и притащил под полой полтуши баранины и, хихикая, припрятал ее под сиденье на носу лодки. А там привел с собой баб, продающих масло. Откозырнув пальцем кусок, он положил его в рот, почавкал и потянулся к другому куску:

— Лежалое, прогоркло, не пойдет для базара! Ну, ладно, сделаю доброе дело... Кусок за кусок! Большего не стоит. Согласны? Забираю все!

Рассерженные бабы подхватили сумки и пошли было своей дорогой:

— У-у, паразит! Даром взял бы! Держи карман шире!

Тот, ничуть не смутясь, стал кричать им вслед, размахивая рукой:

— Эй, заворачивай!

Затем поставил перед ними ведра.

— Давай, сыпь сюда! — и, присев на корточки возле лодки, он, оглядевшись по сторонам, стал вытаскивать из-за пазухи, из карманов, из голенищ сапог помятые куски мыла.

Зиннат едва сдерживался от охватившего его гнева. А мужчина, жадно облизывая пальцы, укладывал в ведро масло, не забывая при этом подозрительно поглядывать на Зинната, видно опасаясь, как бы тот не стянул его баранину, при этом он, ничуть не стесняясь, похлопывал по бедрам вертевшуюся возле него Апипэ. Зиннат уже решил было сказать ему что-нибудь очень оскорбительное или просто схватить за шиворот и крепко тряхнуть, но в этот момент раздался гудок парохода, кругом поднялся невообразимый гвалт, и мужчина вместе с Апипэ, сгибаясь под тяжестью мешков, чемоданов и ведер, побежал к дебаркадеру.

— Паразит! — плюнул вслед ему Зиннат и пошел, пошатываясь, по берегу. Его так и подмывало избить кого-нибудь, сорвать на ком-нибудь злость.

Какой-то юнец горланил под гармошку народную песню, а его приятель помогал ему.

Зиннат позеленел от злости.

— Молчать! — закричал он на мальчиков. — Не перевирай песню, свистун!

«Певцы» кинулись врассыпную, а Зинната схватила за руку появившаяся откуда-то Апипэ.

— Брось, миленький! Плюнь им в морду!

Она повела его за собой и усадила под кустом.

— Ой, крылышко мое! И красивый ты и музыкант! И что же ты жизнь молодую один проводишь? — ворковала Апипэ, прижимаясь к Зиннату.

«Барыбер — все равно!» — подумал Зиннат, но вспомнив спекулянта в зеленой кожанке и то, что сказал о своей жене солдат Султан: «И сама ты поганая, и душа у тебя поганая!» — он с силою оттолкнул Апипэ:

— Не жмись ко мне!

2

За окном внизу, красновато-желтая в утреннем свете, широко разлилась Волга. Над нею, резко вскрикивая, летали чайки. На стоявшую у дебаркадера баржу женщины грузили большие мешки с зерном.

Вот одна из них, бросив работу, отряхнула платье и стала подниматься по узкой тропинке вверх. Чем-то она показалась очень знакомой Зиннату. Уж не эта ли женщина укладывала его спать вчера?

Вскоре кто-то завозился у двери.

— Не поднялись еще? — спросил мягкий голос.

— Я?.. Встал, встал давно...

Дверь растворилась. На пороге показалась маленькая плотная грузчица в холстинковой спецовке.

Видя смущение Зинната, женщина сама начала разговор.

— Не замерзли? Удивились небось, почему вас заперли? — улыбнулась она. — Дома никого не было. Сынишка у меня на почте работает, а сама — на пристани, Пришлось запереть дверь снаружи.

— А-а... — протянул Зиннат.

Но он все же не мог понять, как попал сюда.

— Апа уже заходила сегодня, — продолжала разговор женщина. — Она просила передать, чтобы вы пошли в райком, если не успеет сама зайти сюда. Вы, наверное, не узнали меня? Я — сестра Айсылу, Эминэ.

— Разве?.. — Вот почему ее лицо было знакомо Зиннату. Он почувствовал еще большую неловкость.

— Я и не думал... Я доставил вам столько беспокойства... Странно, что я сюда попал...

Эминэ усмехнулась:

— Сын привел. Я шла с работы, а он мне говорит: «Это Зиннат-абы из Байтирака, пусть у нас переночует». Что ж, ладно, сказала я. Места хватит...

Зиннат представил себе, в каком состоянии он мог быть вчера, и опустил голову. Ему было стыдно перед этой маленькой бедной женщиной, которая и днем и ночью, в любую погоду таскает на горбу тяжелые кули.

— Вот как... А вы работаете грузчиком?.. Давно?

Эминэ сидела на пороге боком к нему, устало прислонясь к дверному косяку.

— Уже год будет в июле. У меня муж был грузчиком. Когда он пошел на фронт, я стала на его место.

Зиннат покачал головой:

— Не очень тяжело?

— Всяко бывает. Что поделаешь, не время сейчас нежиться. Надо кому-нибудь и тяжести носить.

— Да-а...

— Мы здесь как-нибудь стерпим. Лишь бы на фронте крепко держались наши. На них вся надежда!

Зиннат надел шинель и стал прощаться с хозяйкой.

— Уж не обессудьте, даже чаем не смогла напоить. Времени нету. Видите, — показала Эминэ на бунты хлеба на берегу, — до вечера надо все это отправить.

3

Когда Зиннат вошел в приемную Мансурова, кудрявая девушка, видимо, секретарь, в аккуратной гимнастерке защитного цвета, не прерывая разговора по телефону, выдвинула ящик стола и достала оттуда бумажку:

— Вы товарищ Хальфин? Из Байтирака?

— Да, вроде этого...

— Ну, если вроде, значит, записка вам.

Записка была от Айсылу. Она писала, что закончит дела в Заготзерне и в земотделе, потом зайдет в райком.

— Айсылу-апа скоро придет, посидите! — сказала девушка, с любопытством поглядывая на него.

Зиннат поблагодарил ее и сел на свободный стул.

Приема секретаря райкома ожидали многие. Рядом с Зиннатом сидела старушка в толстой шали, держа в руках какие-то бумаги, завернутые в белоснежный носовой платок. В круглобородом мужике — в ушанке и высоких кожаных сапогах — Зиннат признал бакенщика. А вот миловидная светловолосая женщина с ярко-синими глазами, которая, чуть отвернувшись от остальных, кормит грудью ребенка, безусловно, приезжая. Седой майор, беспокойно поглядывая то на часы, то на дверь кабинета, шагал взад и вперед по комнате. Какая-то женщина средних лет присела сбоку к столу секретаря и, озабоченно нахмурив брови, выводила что-то на бумаге.

Двери в приемную то и дело отворялись и затворялись. Посетителям не было конца: возчики транспортных бригад с кнутами в руках, трактористки, комбайнерки в замасленных спецовках, степенные бородатые абзы — судя по их облику, председатели колхозов или сельсоветов, и много женщин в городской и деревенской одежде. Они входили и, показывая глазами на кабинет, спрашивали у кудрявой девушки:

— Можно войти?

Та отрицательно качала головой и тихо отвечала:

— Пока нельзя! Бюро! Посидите.

Из кабинета доносились приглушенные голоса, покашливание, иногда громкий разговор по телефону. Время от времени оттуда выходили мужчины, держа шапки в руках, раскрасневшиеся женщины со спущенными на плечи шалями. Как только одни выходили, вызывали других.

В глухом голосе Мансурова, слышном из кабинета, в отрывистых фразах, которые бросала в трубку телефона кудрявая девушка, в задумчивом взгляде седого майора, в нахмуренных бровях бакенщика — во всем чувствовалась суровая напряженность.

Зиннату стало неловко сидеть среди этих людей. Каждый из них несомненно был занят серьезным делом, а он... И почему Айсылу задержалась так долго? Может, пойти поискать ее?

Но вот в кабинете задвигали стульями, и оттуда начали выходить усталые мужчины и женщины, а за ними показался и сам Мансуров. Окинув взглядом сидевших в комнате, он обратился к кудрявой девушке:

— Сания! Кто заставляет ждать этих товарищей? Я или ты?

— Они все к вам, Джаудат-абы!

— Разве? Ну, я слушаю.

Он поздоровался за руку с майором и проводил его в кабинет. Потом подошел к миловидной женщине, торопливо заворачивавшей ребенка:

— У вас дело ко мне? Вы с Украины, по эвакуации?

Женщина выпрямилась:

— Да, товарищ секретарь. Я была вынуждена сойти с парохода, у меня ребенок заболел. Ему очень плохо... Не знала, что делать, и пришла прямо к вам.

Мансуров наклонился и посмотрел на бледное личико ребенка, который лежал с закрытыми глазами на руках у матери, и, словно опасаясь, что разбудит его, шепотом сказал Сании:

— Позвони в больницу! Пусть сейчас же приедут за ними! — Он повернулся к матери: — Когда ребенок поправится, зайдете ко мне.

Мансуров останавливался возле каждого посетителя и расспрашивал его.

Старик в высоких сапогах, сняв ушанку, поднялся навстречу Мансурову.

— А, дедушка, здравствуй! Ведь ты бакенщик из Ассы-тугая? Хайретдин-бабай, кажется, да? Ну, ну, что у тебя?

— Да! — посветлел старик. — Не забыл, оказывается, дай аллах тебе здоровья! — Лицо его опять стало озабоченным. Он зашептал, пригнувшись к Мансурову: — Я пришел, товарищ Мансуров, насчет нашей работы. Подумал я, подумал о делах там, под Сталинградом, и пришла мне в голову мысль. Да... Вот с этим я и пришел к тебе.

— Что же, поговорим. Давай проходи в кабинет, я сейчас зайду.

Прочитав бумаги бабушки, сидевшей рядом с Зиннатом, Мансуров покачал головой.

— Сания! — сказал он резко. — Сейчас же проводи бабушку к Байрашевой. Передай, чтобы больше не заставляла ее ходить, пусть немедленно выдаст ей на руки все деньги! И чтобы позвонила мне.

Мансуров узнал Зинната.

— А, музыкант, и вы ко мне? — спросил он, почему-то обращаясь к нему на «вы».

Зиннат учтиво поклонился:

— Здравствуйте... Я не стану беспокоить вас, товарищ Мансуров. Я здесь просто так...

— Как рука?

— Рука... по-старому. — Зиннат натянул перчатку на левой руке. — Врачи ничего не обещают... Уж если только случайность какая-нибудь...

— Гм... Какая-нибудь случайность... Случайность, конечно, категория не особенно надежная. — Мансуров внимательно посмотрел на серое, опухшее лицо Зинната. — Может, зайдете ко мне?

— С удовольствием, если не помешаю.

Айсылу все еще не было.

В дверях появилась худощавая, хорошо одетая по-городскому девушка и, стуча высокими каблучками, подошла к Сании.

— Нет еще ответа? — спросила она.

Сания закивала ей головой и протянула голубой конверт:

— Вот!

Девушка, волнуясь, надорвала конверт и пробежала глазами письмо.

— Вызывают! — вскрикнула она. — Художественная Академия сейчас в Средней Азии! Там!

— Поедешь в такую даль? Одна? Ты что, Эльфия?

— Поеду, Сания! Если даже придется пешком пройти Каракумы, доберусь...

— Не спеши! — Сания указала головой на кабинет. — Разрешит ли сам?

Зиннат пожал плечами. Совсем еще девчонка. А туда же... Академия...

От Мансурова сначала вышел майор, а за ним, нахлобучив на голову ушанку, дед-бакенщик с довольной ухмылкой на лице. Девушка почти бегом прошла в кабинет и вскоре выскочила оттуда сияющая и сжала Сании локоть:

— Разрешил! Разрешил! Слышишь?..

Сания проводила ее до выхода, а потом, просунув голову в дверь кабинета, спросила что-то у Мансурова.

— Пожалуйста, пройдите! — повернулась Сания к Зиннату.

4

Когда Зиннат вошел в кабинет, Мансуров стоял у окна, пытаясь открыть форточку.

— Проходите, садитесь! — сказал он и показал Зиннату место за длинным, покрытым зеленой материей столом.

Кабинет секретаря райкома был светлый и просторный. За большими окнами, спускаясь полого вниз, простирался Якты-куль, а дальше виднелась Волга, ее широкие луга и сосновый лес на пригорке по ту сторону ее.

На стене рядом с видом Жигулевских гор висела большая карта с множеством наколотых красных флажков.

Мансуров зачесал волосы и, пряча расческу в карман светло-коричневого френча, приветливо улыбнулся Зиннату. Сегодняшний день принес секретарю сразу две радости: после долгого перерыва пришло письмо с фронта от жены. Это была одна радость. А другая: за выполнение месячного плана хлебосдачи райком получил благодарность «сверху». Мансурову казалось, что сегодня даже самые сложные дела разрешаются легко и быстро.

Он сел не на свое обычное место, а у стены и, облокотившись о спинку соседнего стула, начал расспрашивать:

— Ну, как дела? Что нового в «Чулпане»?

Мансуров поинтересовался и пшеницей бригады Нэфисэ, и работой избы-читальни, и многим другим.

— Так, так... — проговорил он, слушая сбивчивые ответы Зинната, и совершенно неожиданно, глядя на него в упор, спросил: — Значит, на восстановление гибкости пальцев вы уже потеряли всякую надежду?

— Врачи так сказали... — Зиннат остановился в нерешительности, раздумывая, стоит ли говорить об отказе, полученном из музыкального училища: какое дело другим до его страданий? Но не удержался и добавил: — Вчера из училища пришло письмо с отказом.

— Да? Чем же они объясняют отказ?

— Ничем... Мне непонятно одно, товарищ Мансуров. Они ведь прекрасно знают, что человек я музыкальный... В общем, известный там человек.

— Гм... — протянул Мансуров и, встав со стула, подошел к окну. — Известный человек... Известный... — повторил он, как бы разговаривая сам с собой. — Ну, что же вы хотите теперь делать? — повернулся он к Зиннату.

Зиннат поморщился. Уж не пытается ли секретарь райкома вмешаться в его личную жизнь? Примут ли его в училище или нет, не так уж это важно для Мансурова. Это же не задание по хлебозаготовке и не зяблевая вспашка, наконец...

— Кто его знает?.. — пожал он плечами и вдруг неожиданно для самого себя стал выкладывать перед секретарем и обиду на руководителей училища, не сумевших оценить его, и все, что накопилось на душе.

— Мне не привыкать, товарищ Мансуров, — сказал он. — Уж так повелось: жизнь всегда против меня оборачивалась.

Мансуров взглянул на него с любопытством:

— Вот как? И давно это, говорите вы! Постоянно? Как же это получается?

— Еще в детстве никто не догадался вразумить меня, послать на учебу. Мои лучшие годы пропали даром в деревне. Только было нашел я свою линию, начал учиться музыке, — опять... Война! Ну, ладно, решил я, ведь на всю страну обрушилась беда... Стерпел. А тут бомбежка на дороге. И, как назло... левая рука, нужная для скрипки! Как будто нарочно целились в нее. А теперь вот: «Не можем принять». Вечно так! То град, то ливень, то ураган закрутит...

Заметив, что секретарь кому-то поклонился, Зиннат обернулся к двери. В кабинет тихо вошла Айсылу. Она кивнула головой Зиннату и молча села у стены.

Мансуров медленно прошелся по кабинету и остановился перед Зиннатом.

— Вот оно что... — промолвил он. — Градом бьет, ливнем сечет. А некто съежился весь и дрожит, мокнет под дождем. Ураганом закрутило... Слышишь? — повернулся Мансуров к Айсылу. — Не затушил ли тот ураган его костер, а? Что скажешь, Айсылу?

— Повадка такая у ветра, — ответила Айсылу. — Сильный огонь он раздувает ярче, а слабый — задувает совсем... Ты бы, Зиннат, сам съездил в училище...

— Не хочу я кланяться им, Айсылу-апа. Они прекрасно знают, кто я, и, по-моему, этого достаточно.

Между бровями Мансурова выступила резкая складка.

— Гм... Возможно, они и правы, отказывая вам в приеме!

Зиннат вскочил как ужаленный:

— И вы то же говорите? Почему?..

На столе зазвонил телефон. Мансуров, сделав рукой знак Зиннату, взял трубку.

— Да, я слушаю... Сверху? — Он взглянул на желтый циферблат карманных часов. — Через пять минут?

Айсылу явно была смущена тем, что они с Зиннатом отнимают столько времени у Мансурова. А тот спокойно обратился к Зиннату:

— Садитесь, садитесь! — И сел сам напротив, рядом с Айсылу. — Не обижайтесь на меня за резкость. Да, я думаю, что в таком состоянии вас и не следовало бы принимать в училище. «Известный человек», — сказали вы. А град, а ливень? Возможно, они уже смыли ваш талант?.. Ленин говорил, что искусство принадлежит народу. Помните? А слова Глинки: «Музыку творит народ, а мы ее только записываем...» Если то, что называется талантом, не вдохновляется передовыми идеями, которыми живет народ, он, безусловно, высыхает, подобно заброшенному роднику. Безусловно!..

Послышался далекий гул самолета. Мансуров остановился на миг и опять заговорил:

— А если человек полюбил музыку всем сердцем, посвятил свой талант служению народу на этом поприще, он не расстанется с музыкой — все переборет!

Зиннат взглянул на большой портрет Ленина, висевший на стене над головой Мансурова. Ленин сидел, чуть подавшись вперед, опираясь о колено, и смотрел прямо на него. Зиннату стало вдруг не по себе под этим взглядом. Он, кажется, уже начал понимать, что Мансуров имеет право сказать и более суровые слова, и Зиннату даже хотелось этого.

— Я охотно верю, что вы способный человек. Только вам надо уяснить одно: хотите ли вы служить музыке или хотите музыку заставить служить себе?

— Я не очень вас понял, товарищ Мансуров!

— Я хочу сказать: народу — вот кому служит искусство! И тот, кто ступает на этот путь, должен вытравить из себя «ячество», эгоизм и прочие такие болезни, идти по нему с чистой, светлой душой!

Опять зазвонил телефон. Видно, Мансурову что-то сообщили. Он выглянул в окно. На Волгу плавно спускался гидроплан. Мансуров вызвал секретаря.

— Сания! Позвони председателю райисполкома. Пусть зайдет ко мне. — Он снял трубку телефона. — Когда освободится линия, соедините меня с городом. Музыкальное училище. Попросите директора. — Он посмотрел на Зинната, который от удивления и радости не знал, что и делать. — Я поговорю о вас. О результате вам сообщат. Готовьтесь. Вот с товарищами посоветуйтесь.

— Спасибо вам, Джаудат-абый, — сказал взволнованно Зиннат. — За внимание, за совет... Я постараюсь...

Провожая их до двери, Мансуров предупредил Айсылу, чтобы она не торопилась выписывать из больницы старика Тимери:

— Михаил Павлович предлагает повременить немного. Надо послушаться его. А то как бы не пришлось потом раскаиваться.

Айсылу пожаловалась, что не могут до сих пор найти пропавшую пшеницу. Мансуров недовольно покачал головой.

— Вы многого лишаетесь из-за этого. Не тяните!

Он назвал человека, с которым Айсылу следовало встретиться по этому вопросу, и попрощался с ними.

— Ну, кажется, твои дела начинают налаживаться, — сказала Айсылу Зиннату, выходя на улицу. — Поехали в больницу к старику.

5

Прошедший недавно ливень едва не погубил Тимери.

В этот день председатель был на совещании в районе и, усталый, только под вечер выехал домой. Увидев, что густые, черные тучи заволакивают небо, он свернул на проселочную дорогу и погнал лошадь к крытому току. Дождь начинал уже накрапывать, и Тимери боялся, что там не успеют перетащить под крышу хлеба и они вымокнут.

Старику казалось, что люди на току двигаются слишком медленно. Он спрыгнул с телеги и, сбрасывая с себя кожух, закричал:

— Вы что же это спите на ходу! Не видите разве, хлеба заливает! Быстрее поворачивайтесь! Быстрее! — И, подхватив сразу чуть ли не полкопны, он бегом снес ее под навес.

Тимери вихрем носился между током и копнами и, только когда был перенесен последний сноп, заметил, что сам он промок до нитки.

По дороге домой Тимери сильно продрог. Ночью у него поднялся жар, и он впал в беспамятство. Врач, которого вызвали из района, определил у старика воспаление легких и увез с собой в больницу.

Болезнь крепко скрутила Тимери, и Хадичэ первые дни не отходила от его постели. Он горел и метался в бреду. Седые брови его мучительно дергались, судорожно сжимались пальцы, а сердце так колотилось, точно хотело вырваться из груди.

Хадичэ видела, с каким упорством ее старик борется со страшной болезнью, и, прислушиваясь к его хриплому дыханию, в ужасе шептала:

— Господи, уж не последний ли это вздох его?..

Лишь спокойствие врача, который делал Тимери уколы, немного подбадривало старуху.

Но Тимери не поддался. К утру пятого дня он, весь мокрый от пота, открыл глаза и, словно человек, выбравшийся после долгих мук из тесной ямы на простор, глубоко вздохнул:

— У-уф...

Тимери страшно исхудал. Его и без того тонкий нос стал почти прозрачным. Глаза глубоко ввалились, резко и некрасиво обозначились скулы на лице.

Но не успел он прийти в себя, как тут же забыл, что едва отбился от смерти. На свою болезнь он смотрел, как на большую оплошность со своей стороны, и укорял себя за то, что в самую горячую пору прохлаждается в больнице.

— Вот ведь связала по рукам и ногам эта вражина! — говорил он с горечью.

К Тимери каждый день заходили то Айсылу, то Мансуров, то Хайдар и доставляли ему огромную радость рассказами о делах в колхозе, о пшенице Нэфисэ, о том, что до праздников собираются закончить хлебосдачу. Однако трудно было утешить беспокойное сердце председателя. Он мысленно обходил свое хозяйство и думал, что все там идет не по нем, что сам бы он многое сделал иначе. То он вспоминал пропавшую пшеницу Нэфисэ, то еще что-нибудь приходило ему в голову, и лежал старик в тихой палате без сна, размышляя ночи напролет.

Он тревожно следил за большими серыми тучами, бродившими по осеннему небу, и ему казалось, что тучи эти только и норовят вылиться дождем на его необмолоченные скирды. И как болел душою Тимери, когда на железную крышу больницы начинал сыпать нудный мелкий дождик! Перед его глазами вставали мокнущие копны пшеницы, упавшие в грязь снопы, зерна, взбухшие от влаги, и он ежился, точно капли дождя падали не на крышу, а на него самого.

Очень тяжело пережил Тимери уход Нэфисэ из его дома. Горько стало старику, когда узнал он, что невестка, которую он полюбил, как родную дочь, ушла от них, оскорбленная грязными наговорами. Было похоже на то, что этот поступок Хадичэ он не сумеет ей простить. У него появилось такое ощущение, что Нэфисэ унесла с собой из дому все, что было живой памятью о Газизе.

6

Завидев во дворе больницы гнедую кобылку с подпалиной на лбу, Тимери обрадовался, как ребенок. Он подбил дрожащими руками подушки и, прислонившись к ним спиной, стал с нетерпением поджидать приехавших.

Когда Айсылу вошла в палату, он сразу начал жаловаться:

— Так ведь и не отпускает старик! —Голос у Тимери был бессильный, надломленный. Это, видимо, раздражало его, и он усиленно откашливался. — И зачем он меня здесь держит, шайтан его знает!

Айсылу спрятала гостинцы в тумбочку и, подобрав полы накинутого на плечи длинного халата, потянулась к температурному листку, висевшему у изголовья кровати.

— По утрам-то у тебя температура сносная, а вот к вечеру повышается.

— Хи, нашла чему удивляться! — отмахнулся старик. — Температура, она от каждого чиха подскакивает. Я на нее и внимания не обращаю. Ничего у меня не болит. Сказал бы, что здоров я, как шайтан, да только в суставах еще силы маловато. А это потому, что лежу все время и ем без аппетита. Я вот пройдусь разок по гумну, ежели будет суждено, так наброшусь на еду, как волк...

Тимери все пытался разглядеть в окно, кто остался в тарантасе.

— С кем это ты приехала? Не Хайдар ли часом? Почему не привела с собой?

Услышав имя Зинната, он не выразил особого удовольствия.

— А-а... — протянул он. — Ну, какие новости? Как с заданием? Молотьбу не затягиваете? А зябь не закончили еще? Ну-ка черкни и на моем листке...

Айсылу взяла исписанную цифрами бумагу, которая висела рядом с температурным листком. Глядя на множество закорючек, сделанных рядом с длинной колонкой цифр, Айсылу улыбнулась. Видно, старик делает свои выкладки, что-то продумывает. Недаром он каждый раз дает хорошие советы.

Тимери внимательно следил за движением карандаша в руках Айсылу.

— Михаила Павлыч тоже поглядывает на эту бумажку, — засмеялся он. — Поглядит и скажет: «Больно интересная у тебя температура. Если на этой бумаге повышается — у тебя понижается, а если на ней понижается — у тебя повышается».

Старику совсем не понравилось, что вчера хлеба сдали меньше, чем в другие дни.

— Это почему же назад шагаете?

Айсылу с жалостью смотрела на резко выступившие скулы Тимери, на костлявые его руки и думала: «Все еще не может поправиться!»

— С молотьбой не успеваем, Тимергали-абзы...

— Вот этого я и боялся... — Опираясь слабыми руками о края кровати, Тимери немного приподнялся. — Плохи, значит, наши дела, сестрица Айсылу. Где уж нам теперь догнать «Интернационал»!..

У Айсылу были кое-какие мысли относительно молотьбы, но она ожидала, что скажет председатель.

— Что посоветуешь, Тимергали-абзы?

— Эх, не удалось мне выйти, провались оно совсем! — Он поднял на Айсылу умоляющие глаза. — Айсылу-сестрица, пойди к Михайла Павлычу, замолви за меня словечко. Скажи: «Больно скучает наш председатель. Скажи, Михайла Павлыч, пускай его домой! Здесь лежит — толку не будет». Право слово, поговори с ним так!

А когда Айсылу, вернувшись от главного врача, сказала, что придется ему полежать с недельку, Тимери вовсе закручинился.

— Ну и упрямый старик! — проворчал он и беспокойно заворочался на постели.

— Как думаешь, Тимергали-абзы, — прервала Айсылу наступившее молчанье, — если я попрошу в МТС молотилку с трактором на несколько дней?..

Лицо у Тимери несколько оживилось, но он тут же с сомнением покачал головой:

— Ай-хай, прижимист наш Самарин. Да ему и самому небось нелегко. Вон в скольких колхозах надо работать!

— В трудное время самая крепкая опора у нас — машина МТС.

— Что ж, попробуй. Может, и смягчится, ежели по-хорошему поговоришь. Ты скажи, пусть мимоездом поработают у нас дня два.

— Сейчас же поеду к нему.

— Правильно. А коли упрется, к Мансурову зайди. — Тимери опять заворочался. — Но слово мое — твердо! Все равно скоро выпишусь. До той недели ждать не стану. Выпишусь, ежели будет суждено. Сама видишь: задание не выполнено, хлеб недомолочен. Еще и пшеницу Нэфисэ надо разыскать. Ну как тут душа вытерпит!

Айсылу подбила получше подушку, закутала пуховым платком худые плечи старика.

— Беспокойный ты человек, Тимергали-абзы, — сказала она. — Говорю ведь, все будет сделано по-твоему. Вернешься, сам увидишь, какой будет у нас порядок. А ты никак не уймешься. Тебе поправляться надо, здоровье твое нам дороже! Джаудат-абы тоже не велит торопиться.

— Уж, конечно... Все вы там сговорились...

7

Что-то слишком уж долго задержалась Айсылу в конторе МТС. Когда она вышла, Зиннат по радостному оживлению на лице, по ее походке сразу понял, что заезжала она сюда не напрасно.

— Видать, с удачей, Айсылу-апа?

— Обещал дать! — Айсылу вскочила в тарантас и, взяв в руки вожжи, принялась весело рассказывать: — Обещал, ты понимаешь!.. Говорит, трактор с эмкой[41] завернет к вам по дороге в колхоз «Кызыл-тан» и два дня будет молотить. Дел, говорит, у нас по горло, да за хорошую работу подсоблю. Слышишь? Кто старается, тому не отказывают.

Зиннат искоса взглянул на Айсылу, чувствуя в ее словах какой-то намек:

— Да, что верно, то верно...

Ему показалось, что Айсылу должна знать о том, что случилось с ним вчера. Несомненно знает. Вероятно, она и надоумила мальчишку повести Зинната к себе домой. Иначе откуда бы тому догадаться?

— Я вчера каким-то образом попал к твоей сестре в дом.

Тонкие брови Айсылу чуть дрогнули.

— Да... я слышала, — ответила она и, не заводя больше об этом разговора, вынула из кармана сложенное треугольником письмо.

Зиннат смущенно проговорил опять:

— Нехорошо получилось. Признаться, нескладно прошли у меня эти месяцы, Айсылу-апа. Мансуров прав...

В последнее время Айсылу не раз упрекала себя за излишнюю мягкость, за жалостливость к Зиннату: дескать, руку ему поранило, лишен возможности учиться, одинокий... Правда, есть за что и жалеть... Но какой смысл в пустой жалости? Нет, Айсылу должна была вести себя иначе. Ведь она — доверенное лицо партии. Ей следовало быть более чуткой, более зоркой, предвидеть его будущее.

Она ударила гнедую вожжами.

— Не были бы они нескладными... От тебя самого зависело. Узенькая тропка всегда к трясине приводит. Одумайся, пока не поздно. Мансуров тебе очень дельные вещи говорил.

Зиннат хотел что-то сказать, но не успел. Айсылу протянула ему вожжи:

— Бери-ка, джигит. Письмо своего старика прочитаю. Он ведь тоже раненый...

Она стала разворачивать письмо.

— Разве Хасби-абы ранен? Не очень тяжело?

— Нет, — ответила тихо Айсылу и задумалась. — Нет, сам он не жалуется и надежды не теряет.

— Тогда хорошо! Это большое счастье, ведь у него хорошая специальность...

Айсылу пробежала письмо глазами и стала читать вслух, опуская отдельные места:

— «...Всем родственникам привет. Я все еще лежу в госпитале. Дела мои идут прекрасно. Кто старается — тот найдет и в камень гвоздь вобьет, говорили наши деды. Правильно это. Вот это письмо я от начала до конца сам написал. Здорово написано? Кто догадается, что левой рукой?..»

Зиннат придержал лошадь и потянул Айсылу за рукав.

— Постой, Айсылу-апа, я не понял: почему левой рукой?..

Айсылу сжала в руках письмо и, отвернувшись в сторону, едва слышно ответила:

— Почему? Да ведь оторвало правую...

— Как? Подожди... я, верно, путаю что-нибудь... — Зиннат потер рукою лоб. — Ведь ты только что сказала: надежды не теряет.

— А сам ты разве не слышал? Может ли так писать человек, потерявший надежду? — И она снова прочитала из письма:

— «У меня в голове зародилась замечательная мысль. Не смогу ли я управлять комбайном одной рукой? Как ты смотришь на это? По-моему, должно получиться...»— Айсылу опустила письмо на колени и после долгого молчанья проговорила: — Умница мой! Ведь каждое его слово душу согревает. Послушай, что он еще пишет: «...У меня двенадцатилетний стаж работы, и я смогу теперь готовить молодых комбайнеров. В нашей МТС я буду очень нужным человеком!..»

Письмо Хасби потрясло Зинната. А Айсылу? Ведь она никому не рассказывала о ранении мужа. А он, оказывается, без руки. У Зинната лишь пальцы повреждены, а Хасби совсем безрукий! Какая сила в этой женщине!

Вечно заботилась о других, а свое горе упрятала поглубже. Зиннат с изумлением смотрел на худенькие руки Айсылу, на ее очень моложавое лицо. Глаза Айсылу были ясные, брови тонкие и красивые, а на лбу уже появились неглубокие, но частые морщинки, на висках — белые нити волос.

На развилке дорог у двух сосен Айсылу спрятала письмо в карман и забрала у Зинната вожжи:

— Мне надо проехать на дальний ток, а ты, наверно, домой пойдешь? Загляни завтра ко мне, мы с тобой обо всем потолкуем.

Зиннат постоял, растерянно глядя вслед быстро катившему тарантасу, и повернул в сторону деревни.

8

Мелкий осенний дождь, сыпавший и день и ночь, иссяк наконец, и к началу октября установилась ясная погода. Накатанные дороги заблестели, залоснились в колеях; по ним не переставая шли к Волге груженные хлебом обозы. По утрам все вокруг белело от инея, а днем пригревало солнце, и над оголенными полями летела прозрачная паутинка, цеплялась за стерню, путалась в одиноких кустарниках. Полинялое небо стояло высоко над землей, и воздух был совсем прозрачным. Теперь отчетливо видны были, особенно по утрам, самые дальние деревни, с золотыми купами деревьев, со скирдами. И рокот боевых самолетов доносился с такой звонкой силой, будто тысячи винтов буравили сухой воздух.

В один из таких дней Хайдар со школьниками копал на косогоре за речкой ямы для фруктовых деревьев. День этот был для него особенным: после долгой разлуки со школой он дал свой первый урок и был этим безмерно взволнован. Там, на фронте, он не однажды мечтал об этом дне и берег в душе светлые, чистые думы, которые собирался передать детям. И вот наконец исполнилась его мечта! А как сердечно откликнулись ребятишки на его радость! И они стосковались по своему учителю. Вот и сейчас, в минуту передышки, они сгрудились вокруг Хайдара и слушают, не сводя со своего воспитателя восхищенных глаз.

— А может, ребята, этот наш новый сад будет первым в районе фруктовым садом, заложенным руками пионеров?! Может быть, по вашему примеру и другие школьники примутся за насаждение садов! А как было бы замечательно, если бы в нашем краю на берегах рек, на склонах гор зацвели яблони, вишни!..

Хайдар улыбнулся своим мыслям.

— А знаете, ребята, какое прекрасное будущее у этого вот сада?

Дети шумно задвигались:

— А какое?

— Расскажи, Хайдар-абы, расскажи!

— Это будет нескоро. Сад наш разрастется вон до тех кустарников... Отсюда быстроходные машины будут уходить груженные вишней, смородиной, яблоками, виноградом. Да, да к тому времени здесь будет и виноград! А волжские пароходы повезут эти фрукты в дальние холодные края, где вырастить такие сады пока невозможно. Вы все уже будете взрослыми тогда. Одни из вас будут учиться в институтах, другие успеют стать агрономами, инженерами, врачами, а некоторые станут мастерами урожаев, поведут электрические тракторы или комбайны.

И вот в один из таких же ясных осенних дней в этот сад придут школьники со своими учителями, такие же как вы, юные пионеры... Учитель скажет им:

«Смотрите, как широко раскинулся этот сад, как сгибаются ветви под тяжестью плодов! Знаете ли вы, кто посадил эти деревья?»

Дети бросятся к учителю, станут просить:

«Расскажи, абы, расскажи!»

И тогда учитель расскажет им про вас:

«Была война, кровавая, тяжелая война. Вы знаете о ней из истории. Было такое время, когда жадный враг рвался к Волге. Над Волгой, над Сталинградом тучей летали фашистские самолеты. Окутанные черным дымом, тонули в Волге пароходы. В эти дни юные пионеры колхоза «Чулпан» пришли сюда и посадили первые деревья этого сада. Они даже в самое тяжелое время думали не о себе, а о будущем своей родины. Вот кто посадил этот сад!»

Дети долго молчали, озирались кругом, словно они уже видели раскинувшийся далеко вокруг прекрасный сад будущего.

Молчание прервал Фирдавес, тот самый мальчик, который работал летом рассыльным в канцелярии колхоза.

— Абы! А если взаправду так получится? Сад наш станет большим, вон докуда дойдет, — махнул он рукой в сторону леса. — И яблоки везде вырастут большущие, и вишня...

Маленькая курносая девочка в старой материнской телогрейке удивленно взглянула на него:

— Абы ведь сказал, что будет сад, — значит, будет!

У Хайдара почему-то защекотало в горле. Как должен оберегать учитель детей, чтобы горькие вести, идущие с полей войны, не надломили их, еще совсем неокрепших! Какие старания надо приложить, чтобы осветить их душевный мир надеждой будущего, чтобы росли они, озаренные этим светом!

Солнце покрылось закатной желтизной. Хайдар посмотрел на часы, спросил у ребят:

— Ну, отдохнули?.. А может, пойдем по домам? Завтра после уроков еще поработаем.

— Нет! — дети сразу вскочили. — Не устали, еще немножко покопаем.

Они принялись за работу с еще большим рвением. Каждый старался быть поближе к Хайдару. Разве есть еще другой такой учитель, который умел бы рассказывать так, как он! К тому же он офицер и герой! Вот ведь он кто такой, Хайдар-абы!

Каждому хотелось показать свою прыть, каждому хотелось, чтобы учитель видел, как он трудится. То один, то другой обращался к Хайдару с вопросом:

— Абы, правильно я копаю?

— Абы, куда складывать камни?

Но вот Хайдар услышал новый вопрос:

— Абы, когда мы начнем сажать яблони?

Хайдар показал рукой на лес:

— Вон видите, уже листья осыпаются. Значит, скоро. Деревья сбрасывают листья и засыпают. Мы их спящими возьмем из питомника и посадим вот здесь. А весной яблоньки проснутся, раскроют глаза и удивятся: «Что это, скажут, такое? Мы же не здесь росли? Ай-яй, скажут, как долго мы спали!» И примутся расти.

— Ведь вы понарошку, абы, да? — спросила одна девочка, а по глазам ее было видно, что ей очень хочется поверить в это.

И Хайдар и дети весело рассмеялись.

А кое-кто и всерьез размечтался:

— Эх, выросли бы яблоки поскорее, к возвращению наших!..

Из лощины, где кончалась граница будущего сада, с лопатой на плече поднялась Карлыгач.

Девушка давно уже мечтала вырастить в своем колхозе красивый, необыкновенный сад. Хотелось к тому же самой затеять что-то большое, чтобы получилось, как у Нэфисэ. Перечить Карлыгач не стали — доверили ей садоводство, но никого пока выделить ей в помощь не смогли. Вот она теперь и заботилась о своем будущем саде вместе со школьниками.

Карлыгач подошла к Хайдару:

— Я опять к тебе, Хайдар-абы! Нам нельзя медлить с оградой. Нужно достать жерди, колья. Что делать?

Хайдар задумался. Со стороны деревни слышался стук топоров, визг пилы. Только на днях колхозы общими силами принялись за достройку семилетки в Байтираке. Одни прислали плотников, другие нашли гвозди, стекла, паклю.

— Ничего, Карлыгач, — ответил Хайдар. — Жерди найдем. Устроим молодежный субботник. Распилим, сделаем все, как полагается. Вон строители научат, а то и сами помогут. Будет ограда! О субботнике договоримся на комсомольском собрании.

— Замечательно, Хайдар-абы! Но... У нас еще других дел полно!

— Ты не разбрасывайся, Карлыгач. Давай сначала закончим одно. Собрание устроим завтра вечером. А ты начинай разговор с комсомольцами.

9

Солнце было уже на закате. Хайдар и Карлыгач обмерили сад, чтобы рассчитать длину ограды, и стали медленно спускаться с косогора. На низинах по берегу речки стлался голубоватый туман.

— Это, наверно, от капусты все голубеет, Хайдар-абы, правда? — сказала Карлыгач, показав на капусту в огородах.

— Да, — ответил Хайдар, хотя и не слышал ее слов. По узенькой тропке с краю дороги шла Нэфисэ. Вот она махнула рукой всаднику, ехавшему по большаку, и тот поскакал к Хайдару. Это оказался Ильгизар. Загорелое, обветренное лицо мальчика сияло.

— Хайдар-абы! — закричал он, придержав стригунка. — Суюнчи! Нашли то, о чем ты напоминал!

— Я? — Хайдар пытался вспомнить, о чем он мог просить Ильгизара, но, подойдя ближе, по радостным глазам его сразу догадался.

— Серьезно? Нашли?

Хайдар взглянул в сторону Нэфисэ. Да, так и есть. Вон у нее и шаг другой стал.

— Ну и молодец же ты, Ильгизар. Один нашел? Где?

— Вдвоем с Шамсутдином-абы. На лесной дороге. Прямо на самого наткнулись!

— На кого?

— Да на Сайфи!

— Сайфи? Сухорукий Сайфи! — Хайдар ударил о землю лопатой. По лицу прошла тень, точно от сильной боли. — Вот кто, значит, враг наш!

Карлыгач стремглав кинулась к Нэфисэ. А Ильгизар, захлебываясь от волнения, рассказывал:

— Помнишь, Хайдар-абы, мы встретились с тобой в поле? Ты сказал тогда: «Стыд и позор нашей молодежи! Это пятно ложится и на комсомольскую организацию. Не пшеницу у нас утащили из-под носа, а добрую славу колхоза». Ты так и сказал, помнишь, Хайдар-абы!

— Верно, был такой разговор. Ты, кажется, тогда только что вступил в комсомол.

— Эх, и стыдно мне стало! На фронте разведчики наши фашистов ловят, а мы здесь одного жулика поймать не можем. Добро колхозное не уберегли! — Ильгизар понизил голос. — Знаешь, Хайдар-абы, я эту пшеницу три недели искал. Ни одной скирды, ни одной копны в поле не пропустил — все обыскал, в соломе рылся. Нет и нет! Как напасть на след? А вчера шел по опушке леса, гляжу — голуби на дороге что-то клюют. Пригляделся, пшеница просыпалась. Пошел я по этому следу, да у леса след пропал. А тут уже и смеркаться стало. Может, думаю, кто и появится. Сел на опушке и жду, только есть очень хотелось. И вот слышу, скрипит телега, а потом кто-то кричать начал. Пошел я на голоса, а это Шамсутдин-абы с Сайфи схватились. Шамсутдин-абы вожжи к себе тянет, а Сайфи — все к лесу. А на телеге — доверху пшеница!..

— Вот она, вот! — услышали они вдруг зычный крик.

Увлеченные разговором Хайдар и Ильгизар не заметили, как к ним подъехал на подводе сам Шамсутдин.

— Вот она, пшеница! Каждое зернышко чего стоит! Как назначили меня бригадиром, я тут и сказал: «Для Нэфисэ души не пожалею! Из-под земли выкопаю, а найду». И нашел!

Правда, никто раньше этого не слышал, но если в радостный час пришли человеку на язык хорошие слова, пусть говорит!

Хайдар улыбнулся:

— Как же ты его поймал?

Шамсутдин кивнул головой в сторону Ильгизара:

— Ты тут, братец, про вожжи рассказываешь. Пока дело дошло до вожжей, твоего Шамсутдина-абы раз сорок и в жар и в холод бросало! — Он взял протянутую Хайдаром папиросу и, пригладив усы, затянулся. — Вчера вечером пошел я после чая на ток, а там, братцы мои, нет ни лошади, ни телеги. Бегаю по току, кричу. Нету! И сторожа нету. Эх, думаю, Шамсутдин, вот когда ты принял на себя позор!

Видно, он опять вспомнил вчерашние переживания и тяжело вздохнул.

— Живая душа, как говорится, все на что-то надеется. Стою я вот так, озираясь кругом, и вдруг со стороны леса — будто телега скрипит. Что делать? Бежать туда — зерно лежит кучей, полный ток хлеба. Не бежать — а вдруг хлеб увезли. Ну, думаю, пропадать так пропадать. Побежал. Настиг я его и... братцы мои! Стоит передо мной Сайфи! Лошадь вся в мыле, а в телеге пшеница. Он вытаращил глаза на меня, я — на него. Прислушиваюсь. А кругом тишина, ну хоть бы мышь где пискнула! Ведь у него сила-то какая, даром что сухорукий! Стукнет разок, и ищи потом Шамсутдина под листьями. Эх, говорю, Шамсутдин, теперь уж или голова, или честь! Погибнешь за колхозное добро, похоронят тебя с почестями, рядом с другом твоим Сибаем. Уцепился я за вожжи, кричу: «Сайфи, поворачивай лошадь!» Молчит. «Поворачивай, говорю, по-хорошему, не то караул закричу!» Тут он заговорил: «Что, говорит, разум у тебя из головы вышибло? Не понимаешь, что масло само в рот тебе лезет? Небось пять мешков пшеницы пузо тебе не прорвут! Ежели сумеешь оценить мою доброту, всю жизнь будешь в масле кататься».

— Подумать только, какой негодяй! — выкрикнул Хайдар.

— Гнилой человек, что и говорить! Душа у него всегда к худому лежала. А пшеница эта для него просто клад, только руку протяни. Вот он и протянул. Словом, пока я раздумывал, как его повернуть, из лесу выскочил, дай бог ему здоровья, Ильгизар.

— Шамсутдин-абы, ты ведь не все еще рассказал, — перебил его Ильгизар. — Сайфи нашу пшеницу запрятал на току под ометом и, когда никого не было, увозил в лес. На старой пасеке сегодня из ямы знаешь сколько пшеницы вытащили!

— Вот кто опозорил наш колхоз!.. А в Ленинграде каждый грамм хлеба на вес золота!

— Фашистский помощничек — вот кто он!

— А где же все-таки сторож был?

— Спал, негодник, на гумне под копной.

Хайдар ласково похлопал мальчика по спине:

— Молодчина, Ильгизар! Сразу доказал, что хороший комсомолец! На фронте ты был бы настоящим разведчиком. Спасибо тебе.

Тут как раз к ним подоспела Нэфисэ.

— Салям[42] добрым людям! — сказала она и протянула Хайдару руку. — Слыхал? Нынче я самый счастливый человек, полмира мои. — В глазах ее появились веселые огоньки.

Хайдар крепко, обеими руками пожал маленькую руку Нэфисэ:

— Твоя радость — радость и для нас всех. Поздравляю от души! — сказал он, глядя на нее с восхищением.

Шамсутдин тронул лошадь, и они с Ильгизаром свернули на дорогу к колхозным амбарам. Хайдар и Нэфисэ медленно зашагали вверх по главной улице. Справа, у овощного склада, сгрудились возы с капустой. Возчицы в узорчатых вязанках и телогрейках — самой непритязательной и выносливой одежде военной поры — с одобрительными улыбками проводили Хайдара и Нэфисэ. Навстречу им шел обоз бестарок. В упряжи, еле передвигая ногами, лениво плелись разномастные быки, медленно шагали обиженные коровы, поклявшиеся не оставаться впредь яловыми... Шедшая у передней подводы Тэзкирэ крикнула, озорно улыбаясь:

— Как настроение?

— Разве не видишь? Замечательное! Нашли пшеницу! — ответила Нэфисэ.

— Знаю, мы уж часть успели свезти.

— Уже? А не отсырела она?

— Проветрили немного. Пшеница у тебя — во! — подмигнула Тэзкирэ, показывая большой палец.

Нэфисэ заметила, что Хайдар нахмурился, и расхохоталась.

— Это она хвалит пшеницу.

Хайдар оглянулся на Тэзкирэ:

— Не люблю я эту ее манеру. Не к лицу девушке пальцем так показывать.

— Пожалуйста, не обижай ее! Видишь, как работает. Не девушка, огонь!

— Да, тут-то ничего не скажешь...

Нэфисэ чувствовала себя сегодня удивительно легко и свободно. Но при встрече с пожилыми людьми быстро наклоняла голову, смущаясь своего сияющего лица, или тянулась к забору и, сорвав с дерева листок, принималась его скручивать в пальцах.

Хайдар распахнул шинель, беспрестанно перекладывал лопату с одного плеча на другое. Радости его не было границ. Он был взволнован, опьянен: ведь впервые рядом с ним шла Нэфисэ.

Они говорили без конца о найденной пшенице, о здоровье Тимери, о приближении праздника. Но было за этими разговорами и другое, не высказанное вслух. Глаза Хайдара не могли скрыть его чувств. «Я стосковался по тебе. Я с нетерпением ждал этого дня! Нет сейчас счастливее меня человека в мире!» — говорили они. И в то же время в них появлялась настороженность. «Не ошибаюсь ли я и теперь?..»

Нэфисэ все понимала. Она вертела в руках листок черемухи и изредка бросала быстрый взгляд на Хайдара. Но разве успеешь прочесть что-нибудь в глазах, которые мгновенно скрываются за длинными ресницами?!

Вспомнили они и о делегации, которая должна поехать на фронт.

— Интересно, — сказал Хайдар, — кто же поедет на фронт? Ты или Наташа?

— А по-твоему кто?

— Конечно ты! Ведь у тебя урожай выше, чем у Наташи!

Нэфисэ засмеялась: она наперед знала, что Хайдар так ответит.

— Вот и ошибаешься, товарищ лейтенант. Поедет Наташа! Ее на фронте муж ожидает, да и сделала она гораздо больше меня.

Мэулихэ собиралась нынче ставить хлеб и потому рано вернулась домой. Выйдя под вечер за ворота посмотреть, не гонят ли стадо, она увидела сына и Нэфисэ, очень дружно идущих рядом. Мэулихэ давно догадалась, что творится в душе у Хайдара, но вот в глазах у Нэфисэ она прочесть ничего утешительного не могла и поэтому не вмешивалась в их отношения. Сейчас она с умилением смотрела на обоих.

— В добрый час! — прошептала она. — А уж как друг другу подходят, детки мои! И красивы, и разумны, и учены! А уж Нэфисэ и цены нет! Такой другой нигде не сыщешь.

Мэулихэ дождалась их и широко раскрыла калитку:

— Как хорошо, что вы вместе, дай вам бог здоровья! Веди гостью в дом, сынок. Пойдем, пойдем! Я вот только что масло сбила, и чай хороший у меня припасен. Заходи, чайку попьем!

— В самом деле, заходи, Нэфисэ! Выпьем «хорошего чаю», поговорим! — подхватил Хайдар, произнеся в душе тысячу благодарностей догадливой матери.

Нэфисэ начала было отговариваться, но Мэулихэ не дала ей и рта раскрыть:

— И не говори, и слушать не стану! Сказано, заходи, значит, заходи! И весну и осень, как говорится, вместе бедовали, и сладкое, и горькое пополам делили. Ты мне сейчас ровно дочь родная. Да и день нынче какой радостный у нас!

Затворив калитку, Мэулихэ обернулась. Нэфисэ и Хайдар, мирно беседуя, шли к яблоневому саду. Старуха едва не прослезилась от радости, как будто Нэфисэ уже невесткой вошла к ним в дом.

— В светлый час, в добрый час! — прошептала Мэулихэ. — Легкой ногой входи, дорогая!.. — И, поправив на голове платок, она побежала, засучивая на ходу рукава, ставить самовар, накрывать на стол.

10

Сегодня Зиннат провел вечер самодеятельности в избе-читальне. От шума и топота звенели стекла в окнах, мигала лампа на столе. Девушки затевали веселые игры, пели, плясали, опять пели. Зиннат хорошо знал все эти песни. Но, вслушиваясь внимательно, он вдруг улавливал удивительные по своей мелодичности звуки, какие-то мягкие переходы, которых раньше в народных песнях никогда не встречал. И, чтобы еще раз услышать их, Зиннат без устали играл на гармони.

Сейчас девушки уже разошлись, а их песни все еще звенели у него в ушах.

Зиннат вышел на улицу и, пройдя немного, увидел на противоположной стороне Хайдара и Нэфисэ. Он порывисто поднял воротник шинели и ускорил шаги.

Дома его встретила соседка, жившая с детьми в его избе.

— Может, пить хочешь, — сказала она, — так самовар раздую.

Зиннат стоял перед ней, потирая рукою лоб. «О чем же это она?.. Да, о чае...»

— Нет, не беспокойся. Не хочу я пить.

Та подхватила малыша и ушла в свою половину. Стало совсем тихо. Лишь в углу за печкой временами трещал сверчок.

…Нет, может, не так уж все безнадежно? Может быть, кто-нибудь думает и о нем? И в нем самом, возможно, еще сохранилась хоть искорка тепла? Зиннат вынул из кармана гимнастерки письмо, которое он не успел отослать Гюльзэбэр. Вот написано: «тоскую», «очень хочу тебя видеть, моя хорошая...» Но искренно ли это написано? Желая найти в своем сердце теплые чувства к Гюльзэбэр, он представил себе, как провожал ее, с какой нежностью жал ей руки. Но сердце было спокойно. Он уже не верил сам, что «тоскует» по Гюльзэбэр. И даже Нэфисэ он не любит.

Да, он только сейчас начал понимать, насколько опустошена, бесприютна его душа. Не было там никого, кроме самого Зинната. Видно, права была Айсылу, говоря ему об узенькой тропке...

Ах, если бы он мог сейчас заиграть так же уверенно, как играл раньше!

Зиннат сбросил шинель и взялся за скрипку. Но первое же прикосновение смычка заставило скрипку издать неистовый визг. Горница наполнилась невообразимо резкими звуками. Разъяренный Зиннат хотел было ударить скрипку о пол, но удержался и, словно срывая злобу на правой руке, на бездарных пальцах, начал терзать их. Он сжимал и разжимал пальцы до боли в суставах, мял, сдавливал их.

Прошла ночь, приблизился рассвет. Скрипка, кажется, стала послушнее. Вот он нажал струну безымянным пальцем, потом указательным. Провел смычком. Мелодии еще не получалось, но в одиноких звуках была какая-то надежда. Боясь спугнуть ее, найденную впервые после многих месяцев отчаяния, Зиннат прижал скрипку к груди и на мгновение затих. Потом, схватив шинель, он бросился к двери. Ему необходимо было сейчас же видеть людей, говорить с кем-нибудь или хотя бы слышать чужую речь.

Далеко на току упрямо гудела молотилка. Где-то стучали топоры. Над самой головой Зинната, обдав его прохладной струей воздуха, пронеслась стая гусей. Из переулка напротив шумной толпой вышли девушки с мешками под мышкой. Хорошо бы послушать их смех! Но девушки, не останавливаясь, прошли своей дорогой.

По небу сновали тяжелые бурые тучи. В бледных просветах между ними, словно маленькие корабли в опрокинутых озерах, проплывали самолеты.

Мимо Зинната, погоняя коней, промчался в сторону хлебных амбаров Ильгизар с каким-то мальчишкой. Свесив ноги с телеги, проехал, напевая под нос, Айтуган.

На перекрестке с плаката посмотрели на него строгие глаза. Неумолимые, они требовательно спрашивали: «Что ты сделал сегодня для Сталинграда?»

Тяжко было Зиннату сейчас. Тяжко и неловко. Он пошел на стук топоров.

С высокого, многооконного сруба, который стоял, развевая паклю на ветру, в самом центре деревни, во все стороны летели белые стружки. Какой-то старик с помощью женщин ставил стропила. Скрючившийся древний дед, кряхтя, затыкал паклей пазы в стенах будущей школы. Тут же рядом распиливали доски. Незнакомые женщины, вероятно из соседнего колхоза, засыпали фундамент, таскали кирпичи на носилках.

Сдвинув на затылок древнюю, как он сам, шапку из зеленого бархата с меховой опушкой, дед-конопатчик оглядел странного прохожего в шинели и, недовольно жуя беззубым ртом, снова принялся забивать паклю.

11

Со стороны амбаров выехал обоз, груженный хлебом. Дуги в повозках были украшены кумачом, в гривах коней развевались ленты. Увидев Зинната, Тэзкирэ соскочила с телеги и подбежала к нему.

— Вот он! Вот он где! Девушки, нашелся, нашелся! — Она схватила опешившего Зинната за рукав и принялась умолять: — Зиннат-абы, будь другом, послушай нас разок! Поедем с нами в район!

— Погоди, какой район... Зачем?

— Сегодня начинается «Неделя Сталинграда». Мы решили нынче перевыполнить задание в два раза. Ведь это великое дело! «Какой, спросят, колхоз едет?» — «Чулпан!» — «Чулпановцы, скажут, и в самое тяжелое время не подведут!» Слышишь, Зиннат-абы! Поедем с музыкой, прогремим на всю Волгу, а?

Девушки окружили Зинната шумной толпой. Тэзкирэ шепнула что-то круглолицей девушке в ушанке, и та мигом исчезла.

Девушки теснили Зинната к телегам; а он, тщетно силясь вырваться, уговаривал их:

— Постойте-ка, девушки! Нельзя же так ни с того ни с сего. Как же это сразу? И в таком виде?

— Да, да! В таком виде, сейчас же! Вот телега, вот место для тебя! — Тэзкирэ показала ему место на передней подводе.

— Не то аланбашские раньше нас доедут.

— Это же наш подарок Сталинграду! Понимаешь, Зиннат-абы!

— Должен «Чулпан» победить? Должен! Наконец, патриот ты своего колхоза или нет?

— Патриот-то я патриот... Да ведь небритый я, девушки...

Одна из девушек тяжело вздохнула:

— Душеньки мои! Умираю!

Другая с досадой щелкнула кнутом по сапогу:

— Эх, ты! — Она горестно посмотрела на заросший светлым волосом подбородок Зинната и покачала головой. — Вот ведь, девушки, до чего дожили! На две улицы один джигит, и у того борода до пояса!

Девушки расхохотались.

— Хи, нашли, из-за чего огорчаться! Начнем выдирать по волоску, так, пока доедем, подбородок у него станет гладенький, как у моей бабушки.

Тут и Зиннат рассмеялся. Опаленные зноем, закаленные ветрами, задорные девушки невольно подбадривали его. Он словно окунулся в холодную свежую воду — и дрожь пробирает и приятно.

На шум как ни в чем не бывало подошла Айсылу.

— Ага, попался, джигит! Не выпускайте его, девушки, — сказала она как бы в шутку. — Вдохните-ка в него жизнь, пусть не киснет!

— Айсылу-апа, только бы на гармонике играл! Мы его и холить и нежить будем!

— Как возьмемся за него вдесятером — он у нас вмиг оживет!

— И в самом деле, — обратилась Айсылу к Зиннату, — ведь «Неделя Сталинграда» начинается! Может, поедешь?

Зиннат, как всегда, пожал плечами, посмотрел по сторонам:

— Что ж, ладно...

Девушки радостно закричали:

— Уговорили! Едет!..

— Вот спасибо!

Тэзкирэ стала искать кого-то глазами:

— Гюльнур!

— Ау!

Из-за телег вынырнула та самая кругленькая девушка в ушанке. В одной руке она держала гармонь, в другой футляр со скрипкой.

— Которую возьмешь? — спросила она, лукаво усмехаясь.

Зиннат улыбнулся ловкости девушек. А они, не обращая на него внимания, опять зашумели, как галчата:

— Дай ему гармонь, гармонь!

— Правильно! На скрипке на моей свадьбе сыграет!

— А интересно, когда же твоя свадьба будет?

— Скоро, если не состарюсь!

Зиннат провел пальцами по клавишам и прислушался, словно хотел убедиться, передают ли звуки гармони те чувства, которые захлестнули его сейчас. Потом опять тронул клавиши... И девушки, и плотники на срубе, и древний дед — все притихли и в ожидании чего-то необычного смотрели не отрываясь на странно изменившееся лицо Зинната.

Вот он вскинул голову и, широко растянув мехи, как полковой барабанщик пошел впереди украшенного кумачом обоза.

Над Байтираком в неудержимом порыве поднялась будоражащая, влекущая за собой новая мелодия.

Рядом с обозом зашагали колхозницы; шли торжественно, гордо, как будто эти груженные хлебом подводы видели сейчас воины Сталинграда!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

Праздничные подарки для фронтовиков начали готовить давно. Тимери распорядился свалять из колхозной шерсти десять пар валенок и сшить пять дубленых полушубков. В каждом доме старухи пряли шерсть, молодайки и девушки, сидя допоздна, вышивали платки, вязали носки, варежки. Выбирали узоры позатейливей, пряли шерсть помягче: ведь подарки будет раздавать собственный их делегат. А уж Нэфисэ то будет или соседка Наташа — все равно!

В один из воскресных дней объявили сбор подарков.

Только раз и обошел Шамсутдин с кличем деревню — сразу же на улицу стали выходить женщины с узелками.

В новых шубах и бешметах, которые вынимались из сундуков лишь по праздникам, в пуховых платках одна за другой входили в клуб старухи, пожилые женщины, девушки. Вот пришла Мэулихэ, за ней старуха Джамилэ, бригадир Юзлебикэ в своей неизменной телогрейке. Они подходили к столу, накрытому красным кумачом, и клали перед Айсылу белоснежные мягкие носки, двупалые солдатские варежки и, любовно поглаживая их заскорузлыми руками, говорили, сдерживая волнение:

— Запиши и от меня, Айсылу. Две пары варежек, пара носков. Из шерсти ягненка связала.

— Одна овчина и ушанка...

— Пара валенок и носовой платок...

— Носки и варежки...

Айсылу благодарила их, пожимала руки. И женщины, суровые, сосредоточенные, тихо проходили дальше, чтобы послушать, что там читает собравшимся Хайдар.

А Хайдар читал письмо Гюльзэбэр:

— «На двадцать вторые сутки бои перешли на улицы города, и с тех пор здесь трудно отличить день от ночи. На каждом шагу полыхают пожары. Ночью светло, как днем, а днем мрачно, как ночью. Тяжко дышать. От воя самолетов и грохота танков можно оглохнуть. Огромные дома в мгновение ока рассыпаются в прах. Под ногами дрожит земля, а наши все бьются. В огне, в крови — а бьются! Не отступают! И не отступят, родные мои!»

Голос Хайдара стал глуше:

— «О чем же еще написать вам?! Здесь не осталось камня на камне, — все сгорело, все обуглилось. Даже железо согнулось, даже сталь раскрошилась. Но наш советский воин не отступил ни на шаг! Родные мои! Друзья мои! Милые мои односельчане! Знайте: может, Волга вспять побежит, но Сталинград не сдастся. Никогда, ни за что враг не возьмет Сталинграда...»

Седые старухи, пережившие три-четыре войны и проводившие ныне на фронт не только детей, но и внуков своих, суровые солдатки и девушки стояли, молча вытирая глаза.

А люди все шли и шли, развязывали все новые и новые свертки.

— Вот это вышила дочка, а это связала сама, — говорили доверительно и раскладывали перед Айсылу платки, кисеты, носки и варежки.

— Вот овчина! Берегла, чтобы полушубок сшить самому, как вернется, да сейчас не о том забота. Запиши, Айсылу!..

Женщины не торопились уходить, отходили, садились в сторонке. Они вспоминали мужей, сыновей.

— Прошлая зима, как на грех, лютой была. И как вытерпели, бедняжки! Ведь у них и ружья железные и даже шапки на головах железные!

— Не дадим им мерзнуть! Видишь, сколько валенок да полушубков! Всего, даст бог, хватит.

Груда вещей возле Айсылу все росла и росла. Она принимала эти бесхитростные дары с волнением и глубокой признательностью. Ведь не только подарки, но и большую любовь к родной земле, великую веру в своих воинов принесли сюда эти простые колхозники. Сколько материнской нежности и женской ласки ввязано в петли этих мягких перчаток! Сколько нежности в узорах этих платков!

Айсылу взяла охапку вещей и положила перед Хадичэ, которая, стоя за другим столом, связывала подарки стопками.

— Видишь сколько! — сказала она старухе. — Если и дальше так будет, наверное, больше Аланбаша соберем.

Хадичэ, продолжая считать, закивала головой. Она собралась было что-то сказать Айсылу, да в дверях опять показались женщины с узлами, и Айсылу поспешила на свое место.

Наконец Хадичэ кончила подсчеты. Все вещи упаковали, и к крыльцу подъехали подводы. На передней сидел ее Ильгизар.

Он вошел в комнату и сразу взялся за большой, туго набитый мешок. Хадичэ поспешила к нему на помощь.

— Ой, сынок, — вскрикнула она, — погоди, поясницу повредишь!

Но не успела она коснуться мешка, как он уже взлетел на плечи сыну.

— Поберегись, мама, — заботливо сказал он, — как бы тебя не ушиб!

Хадичэ даже руками всплеснула от изумления. Пока она, подавленная горем, жила, не видя света белого, ее тщедушный малец стал почти джигитом. Гляди-ка! Ворот рубахи расстегнут, подпоясан синим кушаком. Ну точно, как это делал отец, когда работал крючником. Сапоги в гармошку, кожаные варежки... И ходит вперевалку, будто борец на сабантуе... А волосы у него зачесаны назад, совсем как у старшего брата Газиза!

— Растут молодые, — услышала она над ухом голос Мэулихэ. — Вот и младший твой выровнялся. Смотри, какой молодец!

Хадичэ только головой покачала:

— И сама не надивлюсь. Оказывается, еще один солдат у меня подрастает! И когда успел?

— И не говори, милая, — работа их растит, ветер в поле да земля-матушка. Ведь, почитай, с прошлого года не расставались с пашней.

И то верно!

Тут Хадичэ услышала разговор Айсылу с Ильгизаром.

— Ильгизар, — сказала Айсылу, передавая ему какие-то бумаги, — доверяю эти подводы тебе. Сдай все как следует и возьми квитанции. Если устроят там митинг, скажешь несколько слов от имени «Чулпана». Упомяни обязательно девушек, комсомольцев. И старых не забудь! А придется к случаю, вверни и про пшеницу Нэфисэ. Говори так, чтобы сразу почувствовали, что ты из «Чулпана».

— Ладно, Айсылу-апа, постараюсь, — кивнул головой Ильгизар.

— Потом заедешь в райком партии. Если Джаудат-абы у себя, постарайся пройти прямо к нему. Расскажешь, сколько сдали подарков и сколько из них полушубков, сколько валенок, варежек, — все по порядку. Послушай, что еще посоветует сделать.

— Ладно, Айсылу-апа! Мне все равно надо зайти в исполком. Заодно и в райком загляну.

— Ну, счастливого пути!

— Счастливого пути! — крикнули Ильгизару и остальные.

Хадичэ невольно засмеялась, прикрыв рот ладонью. «Ишь ты! Туда, мол, ему надо зайти да сюда!»

Впервые после смерти Газиза она почувствовала, что к ней возвращается былая уверенность и душевное спокойствие.

2

Хадичэ, Айсылу и Мэулихэ медленно шли по главной улице, следя взглядом за груженными доверху подводами. Было им радостно от мысли, что дойдут их подарки до самого фронта, порадуют солдат, напомнят о родном крае, и в то же время грустно, как будто провожали они на войну близких людей.

Когда свернула в переулок и скрылась из глаз последняя подвода, Мэулихэ спросила у Айсылу:

— А дойдут ли наши подарки до праздников? Не опоздали мы?

— Наверняка дойдут! До праздников ведь еще десять дней. Только вот интересно, кто поедет: Нэфисэ или Наташа?

С верховьев Волги, наполнив воздух гулом, пронеслась группа бомбардировщиков, за ней другая, третья. Айсылу махнула им вслед рукой.

— Полетели, милые! Чуете, вся страна поднялась! Разъярился народ, разгневался!

— Пусть сопутствует им удача!..

Хадичэ, припомнив что-то, вдруг посветлела.

— Замечаете вы или нет? Про самолеты говорю. В последнее-то время зачастили! Летят и днем и ночью. Это они в Сталинград?

— Туда, родные, туда! — промолвила Айсылу после долгого молчания. — В Сталинград!

— В добрый час!..

— Султангерей, видно, тоже в Сталинграде воюет, — сказала Хадичэ. — Письмо от него пришло. Ильгизар с отцом прикинули и говорят, должно быть и он там. Просит передать поклоны всем соседям. А Апипэ его уехала со своим спекулянтом, распродала все. Тот обобрал ее и бросил где-то на пристани. Про нее Султангерей тоже пишет. «Человека, мол, узнаешь в трудные дни. Не будь войны, так и не узнал бы, что змею пригрел на груди. Не нужна, пишет, она мне. Буду жив, найду настоящую подругу. А пока, пишет, дружу со своей Кэтюшэ. И днем и ночью вместе, ни на минуту не расстаемся».

— Видно, хорошая девушка попалась ему, — протянула Мэулихэ. — Надо бы написать, пусть к нам в Байтирак проводит свою Кэтюшэ. Все равно изба пустая стоит.

Айсылу рассмеялась.

— Неужели не слышала до сих пор? — спросила Айсылу. — Ведь «Катюша» — это такое орудие, которое гитлеровцев сразу сотнями уничтожает. Наши советские люди изобрели.

— Да ну? — смутилась Мэулихэ. — И чего только не услышит живой человек! А я-то думала, что Султангерей выбрал себе хорошую невесту.

Когда проходили мимо правления колхоза, Айсылу вдруг вспомнила, что не заходила сегодня к Тимери.

— Некогда было сегодня, Хадичэ-апа, не успела проведать Тимергали-абзы, — сказала она виновато. — Как ты думаешь, встанет он на ноги к празднику?

Старуха посмотрела на Айсылу благодарными глазами.

— Тимергали, слава богу, поправляется, — сказала она ласково. — Ему бы уже давно встать, да неуемный он, по ночам не спит. Вот и не наберется сил.

— Уж такой он беспокойный!..

Хадичэ понизила голос:

— Волнуется, все думает — кто на фронт делегатом поедет. Из «Чулпана» или из Аланбаша? Имеем, говорит, право своего делегата послать!

— Конечно, будет волноваться, — задумчиво ответила Айсылу. — Все дело сейчас, Хадичэ-апа, в вывозке хлеба. А с «Интернационалом» соревноваться — не шутка. Хорошо еще, МТС помогла машиной... — Затем Айсылу показала на дорогу: — Вон еще в ком дело!

Хадичэ обернулась и увидела тарантас, запряженный гнедой лошадкой. В тарантасе сидела Нэфисэ в своем черном пальто и пуховом платке.

Это была первая после той печальной ночи встреча свекрови с невесткой. Хадичэ заволновалась, принялась почему-то крутить пуговицу на бешмете, поправила шаль на голове. Она до сих пор испытывала мучительный стыд за те опрометчивые слова, которые бросила тогда в лицо невестке. Она была уверена, что Нэфисэ никогда не простит ей этого, и сейчас не ожидала услышать от нее приветливых слов.

И вдруг Нэфисэ остановила лошадь и, сойдя с тарантаса, обратилась к ней:

— Здравствуй, мама! Как себя чувствуешь? Папа не поднялся еще?..

Хадичэ растерялась:

— Хорошо... Очень хорошо... Сама здорова ли?.. — еле выговорила она, смущенная и обрадованная.

«Вот ведь какая! Не помнит зла, дай бог ей здоровья! Будто ничего и не случилось. А может, ей и ни к чему пустые бредни старухи? Взяла и смахнула, как паутинку, приставшую к лицу... Может, занята она совсем другими мыслями?» Хадичэ опять стало грустно. Неужели Нэфисэ так скоро позабыла мирную, хорошую жизнь в их доме? Кажется, ей даже стало обидно, что Нэфисэ прекрасно может жить и без них.

Нэфисэ, видимо, торопилась. Она поговорила с Айсылу и уселась в тарантас.

Айсылу пригладила холку у лошади, поправила оглобли.

— Счастливого тебе пути! Если что скажут, позвони. Мы тут приготовим все нужное.

Нэфисэ молча кивнула головой и погнала гнедую.

— В райком поехала, к Мансурову, — объяснила Айсылу. — Там все и выяснится... — Айсылу посмотрела на Хадичэ. — Раньше говорили: «Что сноха в доме, что щенок во дворе — одна тварь!..» Так, что ли, Хадичэ-апа?

Та закашлялась и отвела глаза в сторону:

— Не помню, может и говорил кто...

Айсылу усмехнулась.

— Чего только не натерпелась бедная, — продолжала она, — чего не наслушалась! Все же не поддалась, настояла на своем. Вот они какие, нынешние невестки! Очень хорошей, очень честной оказалась наша Нэфисэ!

Хадичэ съежилась, словно озноб ее охватил. Впрочем, кто знает, может, и вправду стало ей холодно: хоть солнце и светило ярко, да осень брала свое.

3

Шестого ноября байтиракцы с нетерпением ожидали наступления вечера и засветло, еще до зова Шамсутдина, заторопились в клуб, наполняя разноголосым говором улицы деревни.

А осень нынче стояла ясная и сухая. Лишь сентябрь поморосил дождем, октябрь же выдался солнечный. И вот уже первая неделя ноября на исходе, а дни стоят погожие. По утрам крыши, сады, улицы сверкали крупинками инея. На речке у самого берега поблескивала стеклянная корочка льда, но к полудню от стаявшего инея земля увлажнялась, исчезал и ледок на воде. Сады и леса пожелтели, окрасились багрянцем и все редели, теряя листья.

Старики по известным только им приметам загадали — это к добру.

— Нынче деревья вовремя скинули листья, — значит, и беду сбросит со своих плеч народ!

Только... одними приметами не обретешь покоя. Ведь сколько горя и забот накопилось у народа! Каждый город, взятый врагом, словно глубокий рубец на душе у людей. Мысль о жестоких боях в Сталинграде ни на минуту не покидала их.

Не так уж близок Сталинград. Пожалуй, и на быстром пароходе плыть суток двое. Но велико ли это расстояние для людей, сердца которых бьются в лад с сердцем всей страны?! И кажется, если взглянешь отсюда на низовье Волги, увидишь черные клубы дыма, услышишь грохот орудий.

А бои там разгорались... Эскадрильи самолетов, пароходы и баржи с войсками и оружием, поезда по железной дороге, недавно пролегшей здесь, летели, плыли, мчались днем и ночью в одном и том же направлении — к Сталинграду!

Видно, скоро уже свершится великое событие, которое с таким нетерпением ожидает народ!

Обычно Шамсутдин, уходя по утрам с тока домой попить чайку, внимательно прослушивал сообщение Совинформбюро. И каждый раз колхозники встречали его тревожным вопросом:

— Как Сталинград?

Шамсутдин, не поднимая глаз, хмуро проходил по току и говорил:

— Как ему быть, Сталинграду? Горит он, горит!

А теперь Шамсутдин вел себя совсем по-иному, голос его звучал бодро:

— Сталинград? Как же ему быть, Сталинграду? Воюет Сталинград! Крошит фашистов!

Была у колхозников еще одна немаловажная причина для волнения. Сегодня днем Айсылу и Нэфисэ опять вызвали в Якты-куль.

— К празднику лучшим колхозам будут премии выдавать. Для того наших и вызвали, — говорили одни.

А у некоторых догадки шли еще дальше:

— Какой колхоз победил — окончательно еще не решили. Оба, мол, колхоза хлеб до праздников вывезли. Но на фронт все равно хотят послать Наташу.

— Почем знать? Может, и наша Нэфисэ поедет? «Чулпан» тоже сумеет постоять за себя...

4

Айсылу и Нэфисэ подъехали к клубу в тот самый момент, когда тишина в зале прорвалась овацией и шумными возгласами.

— Вот тебе и раз! — сказала огорченно Айсылу. — Опоздали на доклад! Видно, сейчас только кончился.

— Что поделаешь, прочтем в газете, — ответила Нэфисэ, бережно беря в руки знамя, которое сегодня вручили им в районе.

Они немного задержались на крыльце. Айсылу расправила складки знамени, отряхнула пальто на Нэфисэ.

— Придется поздравить народ, как ты думаешь?

— А как же! Завоевал-то знамя народ... На, Айсылу-апа, неси знамя! Ведь партийная организация ведет нас за собой...

— Впереди идут передовики. Ты и войдешь со знаменем.

Видно, кто-то заметил их. Внутри раздался голос:

— Приехали!

Дверь клуба распахнулась настежь.

— Знамя! Знамя! — закричала примостившаяся у двери молодежь.

В зале поднялся невообразимый шум, некоторые выскочили на крыльцо.

— Наш «Чулпан» победил! Айсылу-апа привезла знамя!

Люди, стоявшие возле дверей, расступились. Первым в президиуме встал Тимери, за ним, дружно хлопая, поднялись и остальные. Нэфисэ несла к сцене знамя с тяжелыми золотыми кистями, и щеки ее пылали, как это знамя.

Хайдар весь подался вперед. Ему казалось, что нет сейчас человека счастливее его. «Нэфисэ! Какая ты чудесная, Нэфисэ!» — говорил он про себя, но вдруг вспомнил, как на фронте, присягая, целовал, опустившись на колено, край гвардейского знамени, и, взволнованный, выпрямился.

Айсылу пробралась вслед за Нэфисэ на сцену,

— Товарищи! — сказала она.

Рукоплескания тотчас же прекратились.

— Родные! — продолжала Айсылу. — В день двадцатипятилетия Великого Октября разрешите поздравить вас с большой радостью. Ваш упорный труд выдвинул «Чулпан» в ряды передовых колхозов. За хорошую работу, за высокий урожай районный комитет партии и райисполком вручили «Чулпану» переходящее Красное знамя.

Все поднялись и шумно захлопали в ладоши.

Когда в зале стало тихо, Айсылу продолжала:

— Товарищи! Принимая знамя в присутствии передовиков всех колхозов района, мы сказали, что «Чулпан» и впредь будет в рядах первых, что мы не отдадим это знамя никому. Правильно ли мы сказали, родные?

— Правильно, правильно! — зашумел весь зал.

— Вы сказали то, что все мы думаем!..

Тысячи чувств обуревали сейчас Нэфисэ. Сознание того, что она стала нужным человеком для родного колхоза, наполняло ее гордостью и даже немного кружило голову. Она ощущала прикосновение мягкого бархата знамени к своей руке и, глядя на веселые лица односельчан, думала: «Это знамя завоевано и моим трудом!»

Нэфисэ бросила взгляд на Хайдара, зачесывавшего пальцами густые свои кудри, и тут же отвернулась: «Нет, больше не буду смотреть, не буду!»

Айсылу между тем продолжала говорить о том, что «Чулпан» досрочно выполнил государственные поставки, выделил семенной и страховой фонды и сдал в фонд обороны две тысячи пудов хлеба.

— И после всего этого, — сказала она, — у нас есть возможность выдать на трудодень и хлеба и картофеля. Хорошо потрудились вы нынче, родные, очень хорошо!

Айсылу нагнулась к Тимери и о чем-то тихо спросила у него. Старик, видно, не умел разговаривать шепотом и пробасил на весь клуб:

— Еще бы не сказать! Говори, говори! Сейчас самое время!

Все весело рассмеялись простоте своего председателя.

Айсылу выпрямилась и, выждав тишину, заговорила опять:

— Товарищи, вы, конечно, помните: в прошлом году, когда фашистская нечисть рвалась к Москве, стойкость двадцати восьми джигитов поразила весь мир.

— Это же панфиловцы! — откликнулась молодежь.

— Помните, как эти двадцать восемь героев погибли на своем посту, но не пропустили врага! Кто были они? Настоящие гвардейцы! В Сталинграде бойцы Алексеев и Хусаинов уничтожили каждый по десять гитлеровцев. Кто были они? Гвардейцы! Где самый трудный участок, где нужны храбрость и стойкость — там всегда гвардейцы! — Айсылу окинула взглядом затихший зал. — И у нас есть такие люди! Кто в нашем колхозе начал соревнование? Кто в этот тяжелый год снял с гектара по сто сорок пудов урожая? Бригада Нэфисэ — наши гвардейцы!

Айсылу вынула из кармана бумагу и стала читать, кому сколько хлеба причитается по дополнительной оплате.

Нэфисэ невольно взглянула на отца. Услышав, что Нэфисэ получит сто пятьдесят пудов пшеницы, Бикбулат засуетился, долго шарил по карманам, наконец вынул свою короткую трубку и сунул ее в рот. Острые его глаза уставились из-под лохматых бровей на дочь. Нэфисэ вспомнила свой вчерашний разговор с отцом и поежилась. Вчера он зашел к ней в комнату.

— На твою пшеницу избу поправим, а то она вовсе обветшала, — категорически заявил он. — И одежду надо тебе справить. Твоя судьба впереди, ты еще молодая. Не век тебе жить в отцовском доме...

Нэфисэ сказала, что не поднимется у нее рука продавать на базаре пшеницу в тяжелое военное время, что изба еще потерпит до конца войны. Старик весь потемнел.

— О себе, что ли, я хлопочу? Мне что? Мне хватит десяти аршин бязи на саван. А изба развалится, так на вашу голову! — глухо сказал он и вышел, хлопнув дверью.

Нэфисэ тяжело вздохнула. Кто знает, может быть, ей придется уйти и из отчего дома?.. Она передала знамя Айсылу, подошла ближе к столу и, волнуясь, поблагодарила собравшихся от имени своих товарищей за высокую оценку их труда.

— В дни, когда родина переживает огромное бедствие, нам не удалось защищать ее с оружием в руках, — сказала она твердо. — Но нас успокаивает мысль, что мы, даже находясь в глубоком тылу, помогаем фронту. Всю дополнительную оплату до последнего зернышка отдаю в фонд обороны — бойцам Сталинграда!

Последние ее слова утонули в гуле одобрительных возгласов и аплодисментов. Айсылу крепко пожала ей руку.

— Большое спасибо тебе, Нэфисэ! — сказала она. — Большое, большое спасибо!

Гул одобрения в зале усилился.

«Вот она — благодарность народа!» — радостно думала Нэфисэ. Взгляд ее внезапно упал на отца. Бикбулат сник, казалось — он весь скрылся под своей старой лохматой шапкой. Перед ней возник образ брата Сарьяна, и она с гордостью подумала, что он, наверное, порадовался бы сейчас вместе с ней.

Мэулихэ между тем и глазами и бровями усиленно делала какие-то знаки Хайдару, сидевшему как раз напротив нее. Хайдар не выдержал и рассмеялся.

— Право, мама, я ничего не могу посоветовать! — крикнул он ей. — Делай что хочешь!

Мэулихэ махнула на него рукой и, кашлянув, поднялась с места. Хотя она и встала довольно решительно, но слов у нее вдруг оказалось немного. Пробормотав с запинкой несколько фраз, она поспешила закончить:

— Ну вот... Как говорится, и у долгой и у короткой речи — смысл бывает один... Запиши-ка, Айсылу, в подарок от меня сто пудов!

Не успела Мэулихэ сесть на свое место, как на память ей пришли все те слова, которые она хотела сказать. И она, не обращая внимания даже на сына, который, перегнувшись через стол, хлопал ей и кричал что-то, поднялась опять и уже смело заговорила:

— ...А за все это — большое спасибо партии нашей!

Слова ее утонули в выкриках и аплодисментах. Мэулихэ выждала, пока наступит тишина, и добавила:

— И еще спасибо нашей Нэфисэ! Она приняла на себя всю тяжесть работы! А также спасибо Айсылу и Тимери-абзы — они все время помогали нам!..

Зэйнэпбану говорить было не о чем, поэтому она смирно сидела за столом, сложив на коленях большие руки, и слушала, как говорили другие. Сидела она смирно еще и потому, что надела сегодня свое новое густо-зеленое шелковое платье и боялась помять его.

Сначала очень хорошо выступила Нэфисэ. Зэйнэпбану вместе со всеми похлопала ей. Потом она шумно аплодировала Мэулихэ. После них вышла вперед Карлыгач и стала говорить не как другие, а стихами:

Одной ногой стоит он на скале,

Другой стоит на берегу морском...

Чуть покачиваясь, глядя куда-то повыше двери, Карлыгач сказала много красивых слов. Откуда только берет она эти слова, и как у нее складно получается!

Армия наша — тот богатырь!..

Зэйнэпбану слушала стихи Карлыгач, а сама незаметно шевелила под столом пальцами, подсчитывая, как распорядится она дополнительной оплатой, какие вещи приобретет для дома, что приготовит к свадьбе. «Сложить новую печь в бане — три пуда; пальто «самому» — не меньше пяти пудов; свалять обоим новые валенки — еще пуда три. Купить две овцы да уток... На это, пожалуй, уйдет пудов двенадцать. Вот тебе и наберется сразу пудов тридцать... А еще других расходов видимо-невидимо: платья там, белье, скатерти да полотенца... Ай-яй, погляди-ка на Нэфисэ и Мэулихэ! Похоже, закурлыкала у них пшеница журавлем! Как говорит мать: у тароватого добро не держится! Вот мать у Зэйнэпбану умеет хозяйничать. Только сегодня объявили дополнительную оплату, а она уже давно завязала мешки с долей Зэйнэпбану и крепко уселась на них».

Зэйнэпбану глубоко вздохнула. Пшеницы-то хватит, а вот где жениха найти, где он «сам», непутевый?..

Вот, родина, подарок мой тебе! —

закончила Карлыгач и добавила к стихам, что дарит сталинградцам семьдесят пудов пшеницы.

Зэйнэпбану усердно захлопала и ей.

Но вот встала и маленькая Сумбюль. А мама ее сидит и смотрит дочери в рот, будто и сама хочет что-то сказать.

Сумбюль поправила галстук, пригладила волосы и заговорила, поглядывая то на Айсылу, то на сидящих в зале:

— Ведь нас теперь только двое с мамой, так, Айсылу-апа? Мы обе все лето работали в поле. Мама и говорит, что нам достаточно и того, что получим по трудодням. А вот то, что заработала я сама по дополнительной оплате, как папину долю, отдаю фронту!

Ясные, чистосердечные слова ребенка взволновали всех. Сумбюль долго аплодировали, старушки любовно гладили ее по головке.

В зале стоял шум, кто-то еще просил слова.

Зэйнэпбану молчала, но ей уже спокойно не сиделось. И вдруг как-то невольно поднялась и она. Почувствовав сама, как неуклюже она высится над всеми, Зэйнэпбану смутилась, лицо у нее стало краснее галстука Сумбюль. Чтобы скорее выйти из неловкого положения, она заговорила, повернувшись к Айсылу:

— Айсылу-апа! И от нас подарок... по силе возможности... Запиши пудов тридцать пять. — Но, увидев в устремленных на нее ласковых глазах Сумбюль удивление, Зэйнэпбану совсем смешалась и, хотя уже сказала все, никак не решалась сесть. Постояв так, она робко добавила:

— Ну, если покажется мало, запиши... пятьдесят пудов...

Ей хлопали весело и больше, чем всем другим. На душе Зэйнэпбану стало сразу легко и ясно.

5

Когда Айсылу и Нэфисэ собрались выйти из клуба, их кто-то окликнул. Из темноты неожиданно вынырнула Апипэ в коротком изношенном бешмете, в стоптанных туфлях, с красным узелочком под мышкой. Она как ни в чем не бывало протянула им обеим руку:

— Здоровы ли, миленькие! Вот и я вернулась. Небось соскучились по мне! Где, думали, ходит эта Апипэ? И на собрании, наверно, шуметь было некому! — засмеялась она принужденно.

Айсылу строго взглянула на изношенную одежду Апипэ, на ее осунувшееся лицо.

— Скучающих как будто не было, — сухо ответила она. — А ты разве не насовсем уехала из деревни?

— Уехать-то уехала, да вот опять вернулась.

— Что так скоро?

— Стосковалась, милая! Края чужие неприглядны, вода чужая не вкусна, домой захотелось. Домой возвратиться не позор, говорили деды.

— Вот как... — протянула Айсылу. — А где твой... друг, что ли, не знаю, как его назвать?

— Плевать хотела я на него! — Апипэ положила узелок на стул у двери и, скривив рот, стала заправлять волосы под платок. — Опостылел он мне, тьфу, окаянный, провались он совсем! Найдется другой, получше. Годная пуговица, говорят, на земле не валяется.

Апипэ расхохоталась, но смех ее прозвучал удручающе. Нет, Апипэ была совсем не та, какой они знали ее прежде. Она похудела, состарилась за эти несколько месяцев, под глазами у нее появились мешки, красные когда-то губы поблекли.

Видно, она только что вернулась в деревню и пришла к ним по делу. Однако ни Айсылу, ни Нэфисэ не затевали с ней разговора.

При выходе из клуба Апипэ с беззаботным видом спросила у Нэфисэ:

— Завтра на току будете работать?

— Да, на току.

— И мне придется пойти? Ведь я в твоей бригаде.

— Не знаю, что скажут товарищи. Как ты думаешь, Айсылу-апа?

— Да ведь ты уже исключена из членов колхоза.

— Милые мои!.. — взвизгнула Апипэ. — Поглядите-ка на них! Что же я такого сделала? Амбары «Чулпана», что ли, ограбила?

— Этого еще не хватало! Сколько мы тебе говорили, не слушалась! Когда каждый человек работал чуть ли не за десятерых, ты тут всякие гулянки заводила, колхоз свой бросила.

— Ой, крылышко мое, Айсылу! Конь о четырех ногах и то спотыкается. Давай не будем ворошить старое! Найдется в колхозе и для меня работа. Вон и изба моя стоит.

Айсылу и Нэфисэ удивленно переглянулись. Неприкрытая наглость этой женщины возмутила Айсылу.

— Слушай, Апипэ, — сказала она, стараясь говорить спокойно. — Нам незачем с тобой в жмурки играть. О какой избе ты говоришь? Ты же давно промотала свою долю избы. Это не твой дом, а Султангерея.

Апипэ беспечно махнула рукой:

— И-и-и, крылышко мое, не будем зря ссориться. Только бы вернулся Султангерей, а там уж мы с ним поладим. Если не полажу, плюнешь мне в глаза! Да он у меня сразу все обиды забудет!

Нэфисэ усмехнулась:

— Все та же Апипэ! И язык тот же!

Айсылу рассердилась не на шутку.

— Ладно. Что потом будет, дело твое. А пока без разрешения Султана я никого в его избу не пущу! Таков закон! Об остальном поговорим завтра.

— Скажи пожалуйста, закон! Да брось ты!

Но как ни прикидывалась Апипэ беспечной, все же ей трудно было скрыть растерянность.

Айсылу и Нэфисэ пошли своей дорогой. Пройдя немного, Айсылу оглянулась: Апипэ все еще стояла возле клуба.

— Ведь ей негде переночевать, — сказала Айсылу озабоченно.

— А соседи разве не впустят ее к себе?

— Куда там! Даже не подумают. Ведь она всем опостылела.

— Сама виновата. Не распутничала бы. Не такая уж она бестолковая, чтобы не понимать этого.

— Так-то оно так... Да ведь бывают люди, которые не советуются с разумом.

Они помолчали. Айсылу шагала как-то нехотя и наконец остановилась.

— Постой-ка, Нэфисэ. Что-то жалко мне стало ее...

Нэфисэ не понравилось, что Айсылу так быстро простила Апипэ.

— Я лично не примирилась бы с таким человеком. Пусть знает, что значит своевольничать, пойти против народа! И ей и другим будет неповадно... Я ее в свою бригаду не приму.

— И я не собираюсь гладить ее по спинке. Заставлю ее покаяться перед всем колхозом. Но ведь какая бы она ни была, все же — человек. А у нас в Советской стране нельзя так человека оставлять.

— Воля твоя! Делай как хочешь...

— Попробуем испытать ее еще раз. Ну, будь здорова. Спокойной ночи!

Айсылу повернулась и быстрыми шагами направилась обратно к клубу.

6

После собрания Нэфисэ долго не могла успокоиться. Она все ходила по горнице, а потом подошла к репродуктору и усилила звук. Москва передавала какой-то торжественный марш. Через освещенные коптилкой сени она прошла в другую половину избы. Юзлебикэ еще не возвращалась. Дети ее спали в углу за перегородкой. Нэфисэ приласкала их и прикрыла одеялом.

В передней комнате на узеньком диване спал ее отец. Он лежал, скрестив руки на груди, и закрытые его глаза при слабом свете лампы казались темными провалами.

Нэфисэ подошла к нему ближе. Он дышал тяжело и прерывисто, в груди его что-то хрипело. Может быть, мучает его какая-нибудь болезнь? Может, очень устает от работы? И конечно, нет за ним настоящего ухода. Здоровая сама, она ни разу не догадалась повезти отца в район к врачу!

Сейчас он показался Нэфисэ особенно жалким и беспомощным. Ну, что ей стоило поговорить с ним, сказать, что она собирается отдать пшеницу в фонд обороны? А она даже не сочла нужным сказать ему об этом. Старый неграмотный человек, он многого не понимает. А Нэфисэ? Не должна ли была она помочь отцу?..

Нэфисэ нагнулась над ним и стала заботливо поправлять сползшее одеяло. Тяжелые веки старика дрогнули, из-под реденьких ресниц блеснули маленькие глазки. Нэфисэ смутилась.

— Выдуло тепло из избы. Думала, замерзнешь, — пролепетала она, подтыкая одеяло за спиной отца и закутывая ему ноги.

Старик не сказал ни слова, но и не противился. Должно быть, понравилось, что заботится о нем дочь. Он только вздохнул и, спрятав руки под одеяло, закрыл глаза.

Нэфисэ готова была обнять отца: значит, не сердится, значит, примирился.

Правда, если бы отец даже выгнал Нэфисэ из дому, она все равно не раскаивалась бы в своем поступке. Но при согласии отца на это святое дело радость ее становилась еще полнее, еще светлей.

Нэфисэ вернулась к себе в горницу. Странное чувство испытывала она сейчас. К радости ее примешивалось и какое-то смутное беспокойство и даже неудовлетворенность. Ведь все как будто сделано: урожай получен высокий, собран вовремя и сдан куда следует. Но вместе с тем кончена и та большая работа, которая так волновала ее и своими радостями и своими трудностями. Она казалась себе путешественником, который взобрался на неведомую ранее гору: спускаться вниз не хочется, а стоять все на той же вершине тоже нет смысла. Хорошо, если есть другая, пусть даже более крутая, более высокая вершина!

Нэфисэ было необходимо сейчас же, сию же минуту пойти к самому близкому, самому хорошему другу и поделиться с ним, доверить ему свои сокровенные мысли...

Айсылу с нескрываемым удивлением поднялась навстречу ночной гостье.

— Проходи, Нэфисэ, проходи!.. Присаживайся... — сказала она, подавая ей стул. А сама, поправляя волосы, стояла посреди комнаты и не сводила глаз с взволнованного лица Нэфисэ.

— Вот хожу ночью, беспокою людей... — смущенно проговорила Нэфисэ, спуская на плечи шаль. — Ты очень удивлена, конечно? Неожиданно...

— Мы с тобой, Нэфисэ, привыкли ко всяким неожиданностям. Сядь же... Я сейчас самовар поставлю, попьем чаю.

— Нет, нет, Айсылу-апа, не беспокойся. Садись и ты, не стой! — Нэфисэ дышала неровно, видно, трудно ей было начинать разговор. — Сегодня канун праздника... И радость большая у меня... Вот я и пришла к тебе, как к близкому человеку. Сердце у меня не на месте, Айсылу-апа, будто не все еще я сделала, будто осталось самое главное... Дело в том, Айсылу-апа... — Она прервала себя и в упор взглянула на Айсылу. — Дело в том... Есть у меня на душе одно большое желание. Сколько уж раз порывалась сказать о нем, да все сдерживала себя. Думала, может, не доросла, недостаточно окрепла. Бывало, решусь... но тут вспомню таких большевиков, как пламенный Дзержинский, который отдал революции всю страсть своего сердца, вспомню нашего Сарьяна-абы и говорю: «Нет, рановато еще тебе!» А сейчас чувствую— время настало! Пора! — Нэфисэ. поднялась и подошла к Айсылу: — Айсылу-апа! Я хочу вступить в партию!

Айсылу порывисто обняла Нэфисэ:

— Вот с каким светлым намерением пришла моя ночная гостья! Я ждала от тебя этих слов, давно ждала, Нэфисэ! И верила, что ты скажешь их наконец... Ну, от всего сердца желаю тебе счастья! Пусть солнечным будет твой путь!

7

Вот Нэфисэ снова у себя дома. Она сидит за столом, а на нее с маленькой фотографии смотрит ее друг Гюльзэбэр, в пилотке, с большой санитарной сумкой на боку. Тут же на столе лежит пожелтевший зубчатый лист с того самого дуба на круглой поляне... Лунная ночь, тяжелые ветви, склонившиеся над лесным ручейком, возбужденная Гюльзэбэр... Как будто недавно все это было, а ведь прошло уже целых три месяца...

Тихо в избе, слышен только скрип пера.

«...Я так соскучилась по тебе, на душе так много всего, что даже не знаю, с чего начать.

Прежде всего, о твоем письме. Оно здесь многим осушило слезы, придало бодрости, укрепило веру. Беспримерные бои на улицах Сталинграда вдохновляют нас. Честное слово, мы готовы на все! Нет, говорит сердце, нас не победить! Нет! Рассеются черные тучи.

В голову приходит столько мыслей. Когда закончилась наша работа, у меня вначале как-то пусто стало внутри. За что же приняться теперь? Оказывается, я только вступаю на широкий светлый путь. Поздравь меня, дорогая: я подала заявление о вступлении в партию, и так хорошо и радостно мне... Знаешь, этот год меня многому научил. Я чувствую, у меня выросли крылья. Я буду работать, чтобы урожаи наши стали постоянными, чтобы не зависели они от капризов природы. Чтобы колхозник не выглядывал дождика с неба... Вот это, милая, пока мой фронт!

Что же еще?.. Про Сайфи тебе, наверное, уже писали. Он оказался низким человеком, потихоньку разорял наш колхоз. Ну, и получил за это по заслугам.

Но тебя, конечно, больше интересует не Сайфи, а наш музыкант! По правде говоря, он нас очень тревожил поначалу. А теперь гремит на весь район — ездит со своей концертной бригадой по колхозам. Собирается в музыкальную школу. Сначала его не хотели принять, но вмешался Джаудат-абы, и все уладилось. Подробности узнаешь от него самого. Если он еще тебе не написал об этом, то напишет обязательно.

Есть еще одно... Я и себе не смею признаться в этом. Ты помнишь, Газиз был на редкость хорошим человеком, и я никогда не забуду его. А дальше? Довольствоваться тем, что есть человек, который меня любит? Но, право, одного этого совсем недостаточно, чтобы быть счастливой, Гюльзэбэр! Если вместе со славным урожаем во мне созрело, может быть впервые, настоящее большое чувство, разве оно не осветит счастьем всю мою жизнь?!»

...В тот вечер они долго ходили по пустынным улицам деревни. Мягкий голос Хайдара словно проникал ей в самое сердце. Он рассказывал интересно, увлекаясь, и все, о чем говорил, казалось, оживало перед глазами.

Иногда Хайдар нечаянно касался ее руки, и Нэфисэ смущалась. Странно было как-то. Очень странно, как в девичью пору. Хотя, нет! Разве можно сравнивать детские переживания с этим чувством?..

Нэфисэ не раз порывалась проститься с Хайдаром и уйти домой, но какая-то сила удерживала ее.

Но вот они дошли до ворот ее дома. Деревня уже давно погрузилась в сон, улицы были тихи.

Хайдар сжал теплыми ладонями ее руки:

— Вот и дошли...

Нэфисэ показалось, что она вступила в какой-то светлый, радостный мир.

Она подняла на него глаза. «Неужели мы уже пришли?» — хотелось ей спросить.

У Нэфисэ закружилась голова.

— До свидания, Хайдар, — сказала она тихим, дрогнувшим голосом. — Я пойду. — И, не дожидаясь ответа, взялась за скобу калитки.

— Постой, Нэфисэ... На одну минутку!

— Очень поздно, Хайдар, извини! Спокойной ночи...

...Она долго не могла заснуть.

А что, если сейчас из-за черемухи на нее смотрит Хайдар? Как хотелось ей сегодня встретиться, поговорить с ним... Впрочем, им часто приходится бывать вместе, но вымолвить слово она не решается. Пусть не придется встретиться, пусть не удастся поговорить, только бы прошел по переулку и глянул в окно. Может быть, и не увидит он Нэфисэ, но она его увидит, она будет знать, что в эту минуту он думает о ней.

Нэфисэ усмехнулась: как же он увидит ее, ведь окна затемнены?

И все же она медленно протянула руку и откинула тяжелое одеяло. За окном, конечно, никого не было.

Нэфисэ подошла к столу и взяла в руку перо...

8

Звякнула щеколда у калитки, и кто-то, тяжело ступая, поднялся на крыльцо. Нэфисэ вздрогнула. Неужели Хайдар? Нет, не может быть. Он не придет так поздно...

В дверь постучали.

— Кто там? Входите!

На пороге показался незнакомый пожилой человек в кожухе и высоких сапогах. Поправив съехавшую на лоб ушанку, он сказал:

— Здравствуй, сестричка! Я не ошибся? Ты будешь Нэфисэ?

— Да, я...

— Вот и ладно...

Незнакомец положил возле двери варежки и кнут и стал рыться в карманах.

— Уж ты не обижайся, сестричка, что ворвался к тебе ночью. В правлении никого не было, а дело-то спешное. Велели тебе к трем часам быть в районе. Там самолет ожидает... Ага, вот оно! — И человек протянул стоявшей в недоумении Нэфисэ пакет.

В пакете была записка от Мансурова. Секретарь райкома извещал, что решением Президиума Верховного Совета республики Нэфисэ включена в состав делегации, которая повезет на фронт подарки.

Нэфисэ взглянула на часы. Стрелка приближалась к половине первого:

— Ой, как спешно!..

— Очень, сестричка, очень! — подхватил кучер и, взяв варежки и кнут, собрался уходить. — На рассвете самолет должен вылететь. Товарищ Мансуров по телефону из Казани строго наказал, чтобы тебя прямо к самолету везли... Значит, ты собирайся, а я схожу к вашему председателю.

Через несколько минут в доме поднялась суматоха. Прибежали девушки, соседки, подоспели Зэйнэпбану и Карлыгач.

Одна ставила самовар, другая гладила платье, третья складывала вещи в чемодан.

Вскоре был выпит чай на дорогу, чемодан уложен. Карлыгач и Юзлебикэ подтащили чемодан делегатки ближе к двери. А горница наполнялась все новыми и новыми людьми.

— Ох, и счастливая же ты! — завидовали Нэфисэ. — Своими глазами их увидишь, своими руками руки им пожмешь!

Старухи же степенно поучали:

— Как приедешь, поговори. Передай им, что на душе у народа: надеемся на них крепко! Скажи: пусть только сунутся фашисты, Волга не стерпит, выльется из берегов. Пусть не щадят врага!

Прибежала Айсылу, протянула какую-то бумагу Нэфисэ.

— Это вот удостоверение тебе. А вот здесь записано, сколько отвезли хлеба, сколько подарков послали в «Неделю Сталинграда». На этой — все расчеты о работе твоей бригады...

Она рассовала по карманам Нэфисэ еще много всяких бумаг.

Но уже пора ехать. Вошел кучер и, подхватив чемодан, вынес его в тарантас. Слышно было, как он подвел лошадь к самому крыльцу. Однако Нэфисэ все еще мешкала. Она побежала вдруг в половину Юзлебикэ, перецеловала спавших крепко детей. Долго прощалась с отцом.

Кучер опять вошел в горницу.

— Нэфисэ, сестричка, пора трогать! — сказал он.

Конечно, пора, но...

Старушки воздели руки, помолились. Карлыгач протянула Нэфисэ пуховый платок, Юзлебикэ сунула перчатки.

...Неужели не придет? Или он не слышал, не знает?

Только собрались отворять ворота, как во двор вбежала запыхавшаяся Мэулихэ.

— Давай-ка вот это сунем куда-нибудь! — прокричала она и зашуршала сеном, пряча в ногах у Нэфисэ узелок с подорожниками. Потом как-то очень озабоченно добавила: — Уж ты там, Нэфисэ, золотко, осторожненько ходи. На войну ведь едешь как-никак. Не высовывайся зря... Не отставай от начальников!

— Привет передавай Султангерею и Гюльзэбэр! — сказал кто-то, уверенный, что она обязательно увидит их там. Как будто собиралась Нэфисэ в соседнюю деревню.

— Надо бы послать кого-нибудь проводить ее до района! — забеспокоилась Юзлебикэ.

Айсылу почему-то засмеялась:

— Ночь светлая, лошадь хорошая. Не беспокойся понапрасну. Хороший человек один в пути не бывает!

Застоявшийся конь резво взял с места. Провожавшие едва успели расступиться.

Замелькали палисадники, заборы. Всюду было светло и пусто. Не было ни живой души.

А Нэфисэ так хотелось увидеть его. Вдруг он уедет на фронт до ее возвращения!..

Вот и правление колхоза, вот клуб, школа. В окнах школы темно. Конечно... Что ему делать там в поздний час?..

Конь бежит и бежит. Уж немного осталось и до поворота, а там свернуть к речке, проехать мост... И чего этот дядька так гонит? Проехали бы по этой улице шагом...

Нэфисэ и сама не заметила, как тронула кучера.

— Тпру-у, — придержал он коня и обернулся к Нэфисэ. — Повидать кого хочешь, сестричка?

— Нет, нет, абзы! Никого тут у меня нет!..

Абзы чмокнул губами, конь вытянулся и застучал копытами по промерзшей дороге.

В разгоряченное лицо Нэфисэ бил холодный ветер. Теперь она хотела, чтобы конь несся быстрее. Вот их ворота. И там никого нет...

Уж не ошиблась ли она? А вдруг ей только померещилось все это? Нет! Сердце никогда не обманывало ее.

Дорога свернула к залитому светом большаку. С обеих сторон, низко опустив голые ветви, задумчиво смотрели на Нэфисэ посеребренные луной старые ивы. Нэфисэ глубоко вздохнула. Ведь свое будущее она представляла себе таким же светлым, сияющим, как эта дорога. Она устало закрыла глаза и откинулась.

Вдруг лошадь остановилась. Нет, неспроста забилось сердце у Нэфисэ: подле тарантаса стоял Хайдар.

— Можно? — спросил он взволнованно. — Мне велено проводить тебя до самолета.

Нэфисэ взглянула в смеющиеся глаза Хайдара и тихо наклонила голову.

Загрузка...