Круг третий

1. Гость в храме

У нас гость.

Хотя он появился неожиданно, даже для меня, Шри, кажется, совсем не был удивлен. Или если и был, то это явилось для него приятной неожиданностью. Нашел человек мужскую компанию, которая явно ему более по вкусу, чем мое общество, а я себя чувствую совершенно брошенной. Но пусть, так мне и надо, раз была такой легковерной, как, впрочем, и все женщины. Как будто мужская привязанность может продлиться сколько-нибудь долгое время.

Я знаю, что следовало бы отплатить ему тем же, он более чем заслужил это, но мне пока удается сдерживаться — сама не знаю почему. Единственное, на что Шри может рассчитывать, — это на мое глубокое презрение, прежде всего из-за того, что он устроил мне с ребенком.

Он позволил мне увидеть его всего один раз, и то очень недолго. Я думала, что умру от страдания, когда он оторвал меня от колыбели и начал бездушно расспрашивать о каких-то герметических вирусах, диких программах и тому подобных глупостях, словно речь идет не о настоящем ребенке, будь тот даже монголоидом[4].

Ну и что, если так? Шри менее всех имеет право упрекать меня в этом. Если б он уделял мне больше внимания, если б для него не было важнее другое — прежде всего эти его дурацкие медитации, — то вообще никогда не случилось бы так, что меня оплодотворила эта недоразвитая обезьяна.

Я с самого начала беременности предчувствовала, что от смешения с примитивными генами Малыша ничего хорошего не выйдет; говорила себе в редкие минуты хладнокровия, что следует избавиться от плода, но этот чертов материнский инстинкт в конце концов одержал верх. Это наихудшее проклятие, которым Бог — все равно какой, потому что все они мужского рода, — наказал женщин. За это я их всех ненавижу.

Младенец словно протянул ко мне ручки, но теперь я знаю, что это был не осознанный жест, а невольная судорога. Он вообще не признает во мне мать, и это причиняет мне больше страдания, чем равнодушие Шри. Я пыталась приблизиться к нему еще несколько раз, вопреки строжайшему запрету Шри, но все время испытывала лишь разочарование. А может, Шри на самом деле хотел избавить меня от этого, когда не позволял видеть ребенка после столь болезненного первого свидания?

Да нет. Я опять сама себя обманываю. Вовсе не настолько он внимателен. Ребенок для него — всего лишь необычный программный сбой, который он давно устранил бы, если б не мучился вопросом, откуда он взялся. Еще до прихода гостя Шри, к моему ужасу, с потрясающим бесчувствием несколько раз копался в колыбели, не обращая ни малейшего внимания на мои вопли и мольбы оставить ребенка в покое. Теперь, к счастью, у него нет на это времени — полностью посвятил себя новому другу, что меня нимало не удивляет.

Был момент, когда мне показалось, что Шри начнет резать младенца живьем, — ну, наверное, он и не способен на это. Шри может быть очень суровым, но все же он не чудовище. Правда, обезумевшую мать подобная мысль никак не успокоит. Я испытала искушение нарушить обет, данный самой себе, — никогда ни слова больше не произнести с Малышом.

Жизнь ребенка все же важнее моего самолюбия, а Малыш, в конце концов, его отец, пусть и невольный — так что он должен предпринять что-нибудь, хотя мне и не ясно что, ведь Шри намного крупнее и сильнее его. Тут же мне пришла в голову идея привести Малыша в то истерическое состояние, в которое он впал из-за начерченного на экране круга, когда мы с ним изобретали язык картин и когда мне показалось, что многократно умножились на миг силы его, — но только теперь я сообразила, что давно его не видела: наверное, с того момента, как Шри единственный раз разрешил мне посмотреть на ребенка.

Помню, что Малыш глупо ухмылялся, но из-за охватившего меня волнения я не успела об этом подумать, а потом ужасное открытие насчет монголоидности ребенка совсем меня расстроило, так что я совершенно потеряла Малыша из вида. В буквальном смысле слова; нигде в обозримом пространстве его не было — не только в храме, но и внутри широкого круга вокруг него, вплоть до границ досягаемости моих электронных органов чувств. Даже если б он спрятался где-нибудь в густых кустах или кронах деревьев, то от моего внимания он бы не смог ускользнуть. Вот сейчас в поле моего зрения находятся сорок три его жизнерадостных сородича, нимало не подозревающих, что я за ними непрерывно наблюдаю, но Малыша среди них нет.

Итак, господин поджал хвост и сбежал. Это совершенно в его духе. А потом говорят: положитесь на мужчин. Да эта порода не оставляет тебя с носом, только когда не может. Малыш сообразил, что у него в схватке с Шри нет никаких шансов, и убежал, спасая собственную шкуру. Что ему за дело до своего наследника, пусть и недоразвитого. А обо мне вообще речи нет.

А может, молчаливо согласился с Шри, что ребенка не следует оставлять в живых. Если это так, то по бессердечности Малыш превосходит самого Шри, а это достижение — я бы еще вчера поклялась, что такое невозможно. Но если жизнь в мужском мире меня хоть чему-то научила, так это тому, что никогда нельзя устанавливать верхнюю границу их подлости, ибо в следующий момент они ее превысят. Во всяком случае, у меня больше никогда не возникнет желания даже увидеть Малыша, хотя это будет тяжело, если принять во внимание мою весьма разветвленную сенсорную систему. Но, по крайней мере, я могу делать вид, что не вижу его.

Если бы им как-то удалось выполнить свое страшное намерение и убить моего ребенка под предлогом, что он монголоид и что так будет лучше для всех, это было бы все-таки не самым жестоким и бесчеловечным поступком, хотя и глубоко несправедливым. Ребенок и вправду ведет себя как недоразвитый, он неспособен узнать собственную мать, но как минимум в одном случае он показал, что воспринимает окружающий мир. Причем гораздо лучше всех нас. Он был первым, кто почувствовал появление гостя.

А ведь это должна была сделать я. Основное назначение моей чувствительной сети сенсоров именно таково — заблаговременно заметить приближение какого-либо пришельца и известить об этом Шри. В то время, когда появился гость, я, правда, с Шри не разговаривала, но могла оповестить его тысячей других способов, а не обязательно голосом. Раньше мне ни разу не приходилось этого делать, потому что со всеми непрошеными посетителями я была в состоянии разобраться сама. Это были в основном крупные звери, которых легко ввергнуть в ужас при помощи определенным образом модулированного писка. Каждому виду предназначался отдельный тон, мгновенно обращавший их в паническое бегство подальше от храма.

Если чужак был человеком, то в первую очередь я должна была его тщательно просканировать на наличие оружия. Хотя было маловероятно, чтобы вооруженные банды забрались так далеко в джунгли ради добычи, которая никак не оказалась бы соразмерной приложенным усилиям, — определенная предосторожность все же была не лишней, тем более что я легко могла ее обеспечить. И для нежелательных представителей человеческого рода у меня имелись соответствующие способы звукового — и не только звукового — отпугивания от храма, но их действенность была проверена только лабораторным испытанием системы, поскольку в гости к нам еще никто не приходил.

Но когда незваный гость наконец пожаловал, система оповещения полностью отказала. Если б не ребенок, о пришельце стало бы известно только тогда, когда он спокойно и беспрепятственно вступил в храм. У меня нет объяснений случившемуся. Я провела многократную и подробную проверку системы, но не обнаружила никаких повреждений. Словно пришелец возник из ничего на поляне перед храмом. Сверхчувствительные сенсоры, реагирующие даже на самых мелких зверей и птиц, остались немыми.

Единственным предупреждением, что грядет нечто из ряда вон выходящее, была неожиданная возня обычно абсолютно спокойного младенца, чьему равнодушию к окружающему миру Шри мог бы только позавидовать. Вопреки категорическому запрету, я приблизилась к ребенку как раз тогда, когда он открыл свои большие глаза (на миг мне сдуру показалось, что я вижу перед собой уменьшенную копию Шри), которыми начал беспокойно шарить поверх колыбели, а потом стал испускать бессвязные гортанные крики — первые звуки, кроме плача, что я слышала от него.

Я тупо глядела на ребенка, не понимая что он хочет мне сообщить и что мне следует предпринять, когда гортанная тирада вдруг закончилась, и лицо младенца озарилось блаженной улыбкой. Я отреагировала инстинктивно, улыбнувшись в ответ столь же счастливо. Как бы то ни было, состоялась первая двусторонняя связь между ребенком и мной.

К сожалению, она продлилась совсем недолго; секунду или две спустя лицо ребенка приняло обычное выражение тупого равнодушия к окружающему миру, но восторг еще владел мною. Растроганным голосом я окликнула Шри, желая сообщить ему радостное известие — у меня от сильного волнения совсем вылетело из головы, что наши с ним отношения теперь стали совершенно прохладными, — но его обычная бесчувственность быстро спустила меня с небес на землю. Господин, сидя с поджатыми ногами в одном из углов храма, был погружен в свою медитацию и лишь грубо отмахнулся, чтобы я не мешала.

У меня стиснуло горло, и, по всей видимости, я зарыдала бы, если б связь с ребенком не была установлена вновь — теперь совершенно иным образом. Я почувствовала его явное влияние в самом сердце моего существа, куда, как я считала, никто никогда не может проникнуть. Он появился в центре моего сознания, и совсем не как пришелец, а словно своеобразное продолжение моей личности, чтобы создать легко узнаваемую повседневную картину — вид поляны перед храмом.

Не успела я испугаться этого непостижимого умения, как меня пронзил гораздо больший страх. Поляна не была пуста, как это должно было быть, — ее пересекал высокий незнакомец в длинном оранжевом одеянии, таком же, как у Шри.

В первый момент я впала в панику, столкнувшись с таким количеством вопросов, на которые не находила ответы, но затем во мне бешено заработал защитный инстинкт. Я направила все свои электронные органы чувств навстречу пришельцу, шагавшему к входу в храм (при этом я избавилась от присутствия ребенка в моем сознании — а может, он сам ушел, не знаю). Однако то, что мне сообщили сенсоры, облегчения не принесло. Напротив.

Не только результаты сканирования оказались странными. Вырисовывалась картина, совершенно не отвечающая параметрам человеческого существа. Но настоящий шок я испытала, увидев лицо пришельца. Разумеется, я его тотчас узнала — а разве возможно было забыть?

Засуетившись, я собралась уже предупредить Шри, но в последний момент все же сдержалась. Что на самом деле могла я ему сказать? Что к нам пожаловал акушер из моих снов? Человек, громадная статуя которого занимает половину внутреннего пространства храма? Глупости! Шри и так себя ведет, словно я не совсем в своем уме, — кто знает, возможно, после всего, что со мной произошло, это не так уж и неверно — и если б я ему нечто подобное сообщила, точно выключил бы меня надолго. Но если я вообще промолчу и допущу, чтобы Будда спокойно вошел в храм и напугал там Шри, то сама же окажусь виноватой.

Ситуация казалась абсолютно безвыходной, и каждый новый шаг к храму фигуры в оранжевом одеянии погружал меня во все большую панику. А затем само провидение пришло мне на помощь, хотя оборот, который после этого приняли события, лишь еще больше увеличил мое удивление и смятение.

Шри не нужно было никакое предупреждение — или, может, это ребенок вторгся в его сознание? Так или иначе, он совершенно спокойно стоял у входа в храм и ждал посетителя с одной из самых своих радостных улыбок, которую, как я долго была уверена, я никогда больше не увижу на его лице. Уже и не помню, когда он меня последний раз удостоил подобной чести. Но кто я такая, впрочем, чтобы рассчитывать на нечто подобное?

Они не обменялись ни словом, но направились прямо в тот угол храма, где Шри незадолго до того сидел с поджатыми ногами, погруженный в медитацию. Теперь оба приняли ту же позу, продолжая молчать и склонив головы. Недавний опыт с младенцем навел меня на мысль, что их молчание, быть может, лишь видимость, но я не сумела, сколько ни старалась, уловить ни следа общения их сознаний между собой, а ребенок опять впал в свою монголоидную тупость, и от него не было больше никакой помощи. Я осталась одна.

Смятение, охватившее было меня, начало проходить, вытесняемое другим чувством — злостью. Если погруженность в себя у ребенка я еще могла понять, то поведение мужчин не лезло ни в какие ворота. Ни один из них не счел нужным что-либо мне объяснить, хотя к этому их обязывала элементарная вежливость по отношению к даме, если уж не что-то другое. Но как можно ожидать джентльменского отношения посреди джунглей? Незачем себя обманывать.

В высшей степени некорректно они продолжали сидеть вот так, не говоря ни слова, часами, а мне наконец стало понятно, почему большинство женщин ненавидят шахматы. Ничто не заставляет вас чувствовать себя такой брошенной и ненужной, как вид двоих мужчин, эгоистично углубленных в шахматную партию в вашем присутствии. Даже если вы имеете представление об этой игре.

Хорошо, Шри. Ты сам этого хотел. Раз ты не считаешь нужным что-либо сказать мне, то и я буду молчать. Хотя мне есть, что сказать. Например, то, что твой новый коренастый друг пришел в храм не один. О нет. У него есть сюрприз для тебя под этой кричащей одеждой. Точнее, два сюрприза. И меня очень занимает, как ты со своим якобы непоколебимым хладнокровием, которым так гордишься, выдержишь встречу с теми двумя четвероногими уродами, с которыми в свое время столь тяжело расстался…

2. В царство подземное

Ручки мои маленькие к материнским потянулись — но движению тому, дрожащему, желанием чистейшим вдохновленному, не суждено было до конца возвышенного дойти.

Ибо потряхивания рук других, больших намного, что грубо стиснули плечо мое старое, от сна блаженного пробуждать меня стали в миг тот самый, когда исцеления я достичь мог всем страданиям горестным духа моего обессиленного и тела, годами многими изможденного. Гнев безобразный и жаркий охватил меня из-за того, что прервали насильно сон мой, из всех, что когда-либо видел я, наисладчайший, и я, злобой слепой объятый, начал глаза сердито открывать, чтобы на подлеца посмотреть, который дерзнул нагло из объятий милых материнских, пусть и приснившихся, вырвать ради нужды своей какой-то глупой и неважной.

Столь сильная ярость меня охватила, что лишь в миг последний в рассудке моем ослепленном вопрос естественный возник: кто бы это мог около меня, уснувшего, во мраке темницы игуменовой очутиться, если один я здесь был, когда в час ночной, не знаю, как давно, в сон погрузился, дабы в нем исцеление обманчивое найти.

Долгополый какой-нибудь, наверное, от страха дрожа, пришел не по своей воле с завтраком постным или с неким повелением игумена монастырского, в смятении находящегося, ибо за ночь дом Господень святой в место сборища сил нечестивейших превратился. А может — и тут тотчас гнев мой силу свою первую потерял, — это призрак новый гостем незваным появился, дабы и тот невеликий рассудок, что еще в голове моей седой остался, до конца смутить чудесами своими странными.

От мысли этой страшной озноб меня охватил сильнее, чем от холода предрассветного, и я, убогий и вновь напуганный, пожелал обратно в сон возвратиться, чтобы спрятаться там за подолом материнским, чтобы глаза, веками прикрытые, не открывать.

Но пути к бегству больше не было у меня, потому что рука железная немилосердная, что обрывки последние обманчивые сна утешительного прогнала, плечо мое до боли сжав, и ничего не оставалось мне, как глаза открыть наконец.

Открыть — и зрелище увидеть, которое меня одновременно радостью и неуверенностью наполнило. Не одна, а две фигуры надо мной, склонившись, стояли, с лицами, озаренными улыбками скромными, невинными, словно два ангела, с неба сошедших, дабы весть благую некую принести. Но не ангелы то были, я это хорошо знал, ибо прегрешение их великое, безмерное, богохульное, в котором и я участие постыдное принял, именно в темнице этой совершилось, на глазах моих, зрелищем упивавшихся, во мраке скрытых, перед коими и сейчас стоял трепет языков пламени пляшущего, что тела их бесстыдные силой огня похотливого связало.

Мастер плечо мое больное отпустил и руку свою ко мне протянул, точно так, как мать во сне прерванном, а Мария с другой стороны то же движение сделала, но с мягкостью, женщинам свойственной, ладонь сбою белую нежную, лучами рассветными освещенную, к лицу моему смущенному приблизила. Пробыли мы так неподвижными довольно долго, я в полусне и неуверенности пребывая, не понимая, что делать мне следует, то ли принять руки ангельские, коих я недостоин, то ли искушение новое дьявольское отвергнуть, а они, все так же улыбаясь призывно, с намерением каким-то, которое ни спешки, ни насилия для исполнения своего не требовало.

И положение это застывшее, неподвижное, словно с картины Мастера некой настенной во тьму подвальную сошедшее, где никак не место ему подходящее, неизвестно сколько времени продлилось, пока воспоминание неясное о сне прерванном, в котором руки материнской я коснуться не успел, не одержало верх во мне — и я руки протянутые взял, заранее смирившись с исходом неизвестным, к которому поступок этот неосмотрительный приведет.

А привел он для начала к жару сильному в миг прикосновения грешного, от которого волоски редкие побелевшие, вплоть до локтя на коже огрубевшей у меня дыбом встали — точно так, как во время восторга наивысшего, когда я украдкой на соединение их богомерзкое свидетелем незваным смотрел. Действие это я особенно сильно со стороны Марии ощутил, чья ладонь детская, хрупкая, моей меньше была вполовину, а Мастера — и того меньше.

Но хоть и такая маленькая, она твердость не меньшую, чем у Мастера показала, когда стала помогать мне, болью в костях охваченному и с телом онемевшим, подняться, дабы я на ноги встал, плохо меня держащие после ночи холодной, на полу земляном проведенной. И не только это — словно соки некие невидимые струиться обильно начали прямо в жилы мои старые иссушенные, силой и бодростью их наполняя, которые в годы мои преклонные лишь после долгого лежания на солнце полуденном являлись.

Итак, ободрившись, встал я на ноги, даже и восторгом неким объятый, а не страхами более и тревогами, чтобы с судьбой новой встретиться, которую Мария с Мастером для меня уготовили, — ибо зачем же иначе из сна сладкого они меня подняли в час этот ранний утренний, если не назначили мне цель некую новую. Подумал я тогда, что они меня, дверям запертым вопреки, куда-нибудь наружу поведут, и представил, не без злорадства неприличного, но сладкого греховно, как долгополые в смятении полном уставятся на нас, богобоязненно перед чудом новым крестясь, которое все прежние в тень глубокую отодвинет.

Но не суждено мне было расстройством монахов надменно насладиться, ибо Мария и Мастер меня в направлении как раз противоположном от дверей темницы повели — к углу самому темному комнаты этой подземной, в который луч солнечный, наверное, со времен строительства давнего не заглядывал и где, должно быть, логово тварей самых отвратительных, на границе пекла обитающих, находится.

Восторг блаженный, что только во мне зародился, будто бы утихать стал сразу, но я не воспротивился, потому что из ладони Марии в меня струя соков жизненных вливаться продолжала, дабы мужество мое угасающее вновь подбодрить. От Мастера мне больше ничего не шло, ибо он ладонь мою от руки своей твердой освободил, на колени в углу на пол опустился и нечто странное делать стал.

В миг первый подумал я, что это чародейство какое-то, демонов призрачных призывающее, и предчувствия старые душу мою трусливую наполнили, но тут видно стало, что он с пола земляного движениями быстрыми мусор скопившийся убирает, правда, с каким намерением — сразу не понять было. Однако когда он грязь плесневелую вскоре разгреб, под ней крышка деревянная гнилая показалась с оковами из железа ржавого. И заметил я глазами своими слабыми, что сквозь щели словно сияние некое красноватое приглушенное пробивается.

Даже и соков благотворных, что из ладони Марии в тело мое текли течением непрестанным, недостаточно было, чтобы не отшатнулся я перед картиной этой призрачной. Задрожал я и остановился в ужасе, но Мария ко мне повернулась, вторую руку мою в свою взяла и в глаза так внимательно посмотрела очами своими синими бездонными, что я шаги последние сделал, меня от входа, крышкой закрытого, отделявшие — тщетно внутри себя сопротивляясь и приказу неслышному воли ее подчинившись.

Лицо ко мне подняв с выражением, кое я в смятении моем прочитать не умел, Мастер напрягся из сил всех и с пола поднимать начал крышку приросшую, которая под скрип петель ржавых наконец место свое многолетнее покидать стала. Свет кровавый, снизу льющийся, угол весь темный залил сиянием своим зловещим, а за ним из недр подземных испарения ядовитые подниматься стали, ноздри мои несчастные смрадом невыносимым наполняя.

Сомнений более не было: ласковости своей вопреки, Мария и Мастер — лишь палачи мои безжалостные, которых Господь Сам послал, дабы живым меня они в пасть адскую закинули — туда, где и есть место мое настоящее за прегрешения бесчисленные, что я за жизнь делом и мыслью совершил, за сомнения нечестивые и наслаждения гнусные, коим надменно предавался в часы бессилия духовного и похоти телесной, а более всего — за наблюдение бесстыдное за соединением их божественным, пресвятым, о котором я низко подумать посмел.

Хотя отсветы пламени адского и смрад гнилостный непредставимый от входа сильно меня отвращали, собрал я волю ослабевшую и сам к нему двинулся, дабы смирением этим последним знак дать раскаяния своего позднего, готовности с радостью принять наказание страшное, что Всевышний для меня, раба убогого, приготовил в праведности Своей неизмеримой.

Но суждено мне было не одному в царство вступить подземное, во власть вечную мучителей дьявольских, ибо прежде чем успел я ногой дрожащей в бездну страшную шагнуть, Мастер меня предупредил неожиданно, начав первым в дыру зияющую спускаться, туда, где уж никак не для него место было.

Смущенный поступком этим безумным, я на Марию глаза испуганные направил, но на лице ее все та же улыбка светилась. Рука белая девичья мою сморщенную отпустила и на плечо костлявое легла, к входу меня за Мастером, уже скрывшимся, легко направляя. Послушался я опять приказа ее беззвучного с покорностью верной и стал в ущелье адское спускаться, чувствами двоякими охвачен — примирённостью прежней с судьбой своей безнадежной и надеждой новой, что милость Марии пречистая во мне затеплила.

А как только голова моя под полом скрылась, пока я по ступенькам каким-то деревянным гнилым, так же как и крышка верхняя плесенью покрытым, по звукам ясным (еще прежде чем, ужаснувшись, взгляд вверх устремил) различил я безумство новое, большее того, что Мастер перед этим совершил: белая королева тьмы, которую я, ничтожный, Марией считал, за мной в царство свое подземное в путь двинулась…

3. Последнее дело Шерлока Холмса Письмо

«Что ты думаешь об этом, Ватсон?»

Холмс протянул мне вскрытый конверт, который весьма отличался от стандарта Королевской почты, — он был вытянутый, голубого цвета, с прямоугольным, а не треугольным клапаном на обороте. На нем не было ни марки, ни какой-нибудь другой отметки об оплате. На лицевой стороне стояли адрес и имя Холмса, написанные правильным, слегка наклонным почерком с некоторой претензией на витиеватость. О себе отправитель не потрудился ничего сообщить.

Не желая разочаровывать друга, который в таких случаях всегда простодушно ожидал, что я буду все же близок ему по проницательности, хоть и значительно ему в этом уступаю, я поднес конверт к носу. Сколько раз вот таким образом ему удавалось получить ценные сведения! Я почувствовал какой-то слабый терпкий запах, но не сумел его узнать, правда, у меня почему-то мелькнула мысль о настоящем шоке, который испытывает обоняние, когда входишь в лавку с индийскими пряностями.

Холмс пристально глядел на меня своим пронизывающим взглядом, который и самых закоренелых преступников наполнял тревогой, а дам заставлял беспокойно вертеться, и ничего пока не говорил, хотя в углах его рта я заметил собирающиеся мелкие морщины — верный знак сдерживаемого нетерпения.

— Каким образом оно пришло? — спросил я, вынимая из конверта сложенный втрое лист плотной бумаги того же цвета, что и конверт. Я не стал сразу его разворачивать.

— Кто-то подсунул его под входную дверь. Между 16.00, когда я вернулся с прогулки, и 18.15, когда миссис Симпсон пошла за вечерними покупками. Она принесла мне его не сразу, а лишь после своего возвращения, вместе с обедом. Говорит, посчитала, что это не срочно, раз таким образом передано; на самом деле, ей просто было тяжело дважды подниматься в комнату, хотя она никогда бы в этом не призналась. Я и сам иногда задыхаюсь от этих девятнадцати ступенек, особенно когда взбегаю по ним, а ей уже под семьдесят и у нее ревматизм. Но оставим это. Ну-ка, разверни письмо!

Он был прав насчет лестницы. Я все еще чувствовал, как мое сердце учащенно бьется от подъема, да и от быстрой ходьбы до того. Я тоже, в общем-то, не первой молодости. Но просьба Холмса была высказана ясно: «Приходи немедленно! Очень срочно!» Спеша сюда, порой даже переходя на бег, я пытался представить все те неприятности, которые могли с ним случиться. А тут, слава Богу, всего лишь какое-то необычное письмо. Однако я сдерживался, чтобы не сказать этого вслух, — для Холмса, очевидно, оно имело особую важность, иначе отчего бы он позвал меня так спешно…

Когда я развернул голубой листок плотной бумаги, меня ожидал сюрприз: на нем был нарисован только большой круг. Ничего другого не было — никакого текста, подписи, инициалов или хотя бы какого-нибудь знака. Судя по правильности круга, подумал я в первый момент, он начерчен циркулем, однако когда я лучше осмотрел место, где должен был находиться центр, то не обнаружил дырочки, которую неизбежно оставила бы ножка с иглой. Следовательно, при начертании использовался некий округлый предмет, вероятно, большая чашка или блюдце.

— Круг, — достаточно тупо заметил я, поскольку ничего умнее в голову мне не пришло.

— Великолепно, Ватсон! Круг! — ответил Холмс.

Хотя моя сообразительность того заслуживала, в его голосе я, к своему удивлению, не заметил и следа издевки. Он сказал это так, словно я пришел к поистине блестящему выводу.

— Кто-то, очевидно, решил пошутить с нами, Холмс, — продолжил я. — Правда, и от шутника следовало бы ожидать что-то поумнее обычного круга…

Реакция Холмса была столь бурной, что я даже отпрянул.

— Чепуха! — закричал он. — Бессмыслица! Круг какой угодно, только не обычный! Только совершенный… полный… как… как…

Холмс нередко приходил в ярость, но я не помню, когда он в последний раз терял дар речи. То, что мне показалось лишь чьей-то глупой шуткой, для него по какой-то причине явно выглядело гораздо серьезнее. По своему опыту я знал, что в подобные моменты ему не следует противоречить. Так он быстрее придет в себя. И действительно, когда Холмс заговорил вновь, голос его был опять абсолютно спокоен, в нем слышался обычный оттенок иронии, который его собеседников постоянно заставляет сомневаться в связности собственной речи.

— Ладно, пока оставим в покое круг, — сказал он. — Вернемся к нему позднее. Хорошенько осмотри письмо и расскажи, что еще на нем обнаружишь.

Я поднес письмо и конверт ближе к глазам и стал внимательно разглядывать. Несколько долгих минут спустя я сокрушенно признался:

— Не замечаю больше ничего… Формат, правда, необычный. Я такого еще не видел, но из этого никаких выводов сделать не могу.

— Так, — ответил Холмс. — Необычный. По крайней мере у нас, в Англии. На континенте он встречается чаще. Но я не это имел в виду. Что скажешь о бумаге?

Я ощупал ее вновь, более тщательно. Мне показалось теперь, что помимо необычной плотности бумага обладала еще одной особенностью: на ней как бы лежал налет времени, словно патина. У меня вдруг создалось впечатление, что я держу в руках очень старый предмет, может быть, какой-нибудь пергамент, хотя на вид это был обычный листок бумаги.

— Не знаю, — сказал я наконец. — Кажется каким-то… чужим. Наверное, она тоже с континента.

— Из Италии, — ответил Холмс просто, словно изрекая банальнейшую вещь.

Он не дал мне возможности спросить, откуда ему это известно. Впрочем, это и не было нужно, поскольку он очень легко мог прочитать выражение изумления на моем лице. Холмс подошел ко мне и, не говоря ни слова, взял у меня письмо и поднял его к лампе, расположенной над резным дубовым комодом в углу.

— Посмотри хорошенько, — кратко добавил он.

Свет лампы проходил сквозь развернутую бумагу. Я подошел на пару шагов, чтобы лучше рассмотреть, так что пламя переместилось в самый центр нарисованного круга. И тогда я увидел то, что Холмс хотел мне показать. Вызванная к жизни светом, идущим с той стороны письма, в круге появилась большая буква «М», написанная великолепным каллиграфическим почерком. Бледная, точно призрак, видная только по контуру, так что когда пламя скользнуло к краю бумаги, буква исчезла.

— Как это?.. — спросил я удивленно.

— Водяной знак, — ответил Холмс, вновь таким тоном, будто сообщает банальность. А затем его голос исполнился восторга, когда он начал торопливо объяснять: — Невидимое защитное клеймо уникального мастерства. Только один человек на свете производит эту бумагу, Ватсон. Мастер Умберто Муратори из Болоньи. «Carteficcio Muratori». Отпрыск старинной семьи печатников и издателей. Клиентура, потребляющая эту бумагу, — самая избранная: важные государственные деятели, Ватикан, а также тайные и полутайные общества. Масоны, скажем.

— А что в ней такого выдающегося? Она не выглядит как-то особенно, только что кажется плотной…

— Глаза обманывают, Ватсон. Попробуй ее поджечь.

— Что?

Поскольку я, разумеется, не стал делать того, что Холмс мне предложил, он пожал плечами и не мешкая сам поднес край письма к газовой лампе. Если б то была обычная бумага, то вскоре она начала бы дымиться, а затем вспыхнула бы. Угол же листка, который держал Холмс, лишь слегка сморщился, но не было никаких признаков горения.

— Итак, теперь тебе понятно, почему продукция Муратори столь популярна. Запись на ней нелегко уничтожить. Да и эту бумагу, разумеется, можно сжечь, но для этого нужна температура намного выше 451 градуса по Фаренгейту. Точно так же и вода не может ей повредить; это в состоянии сделать только некоторые по-настоящему сильные кислоты.

— Понимаю, — ответил я, взяв письмо обратно у Холмса. Я дотронулся до края, который он приближал к огню, и отдернул руку. Тот был очень горячий. — Но, конечно, ее можно уничтожить механически… — добавил я.

— Конечно, — повторил Холмс. — Только и для этого понадобится очень острый нож. Практически хирургический скальпель.

На миг я почувствовал искушение проверить это утверждение, просто попробовав разорвать письмо пополам. Но удержался, частью потому, что этот загадочный документ для Холмса был явно очень важен, а частью — из-за прошлого неприятного опыта сомнений в некоторых других, на первый взгляд бессмысленных его утверждениях.

— Знатная клиентура, значит, покупает у Муратори долговечность, — сказал я. — То, что написано на этой бумаге, может выдержать борьбу с самим временем.

— Именно так, — ответил Холмс. — Кроме того, и цена сужает круг возможных покупателей. Чтобы произвести один лист этой бумаги, требуется много месяцев мучительного труда. Это настоящая драгоценность, для многих — ценнее даже золота. Никто, кроме мастера Муратори, не знает, что входит в состав бумаги, и ходят слухи, что некоторые компоненты добываются даже на Дальнем Востоке. Говорят, что одному из его предков секрет изготовления этой бумаги привез лично Марко Поло из своего первого путешествия в Китай, но я думаю, что это все же преувеличение.

— Если дело обстоит именно так, тогда меня кое-что смущает, — заметил я. — Кто же настолько неразумно тратит подобную драгоценность на… такое… несерьезное послание?

На секунду мне показалось, что Холмс опять взорвется, и я уже прикусил язык из-за неловко высказанной мысли, но его нахмуренный лоб быстро разгладился и на губах заиграла обычная усмешка превосходства.

— От тебя ускользает логика происходящего в целом, Ватсон. На самом деле то обстоятельство, что послание написано на бумаге Муратори, исключает всякую возможность предположения о чьей-то глупой шутке. Действительно, никто, будучи в своем уме, не потратит такую ценность на какую-нибудь шалость. Следовательно, способ, которым это послание было отправлено, требует отнестись к его содержанию в высшей степени серьезно.

— Но никак не следовало бы ожидать от важного, а кроме того, еще и загадочного послания, что оно будет не подписано. Джентльмен ни за что не может себе позволить заниматься анонимными письмами, как много бы они ни значили.

Холмс с подозрением посмотрел на меня. Не знаю, что он подумал о моем внезапном морализаторстве, но, судя по гримасе, промелькнувшей на его лице, вряд ли мы в тот момент имели одинаковые представления о добродетелях, присущих истинному джентльмену. Во всяком случае, он нашел элегантный и неожиданный выход из тупика, в который я его поставил.

— Кто говорит, что письмо не подписано? — спросил он.

— Как?.. Но ведь, кроме круга, нет… — ответил я изумленно.

— Ради Бога, Ватсон, неужели подпись не бросается тебе в глаза? — сказал Холмс якобы удивленно, но на самом деле ликуя от моей растерянности.

Он вновь взял у меня письмо и, подняв к лампе, щелкнул длинным костлявым указательным пальцем по большой букве «М», когда она опять появилась.

— Ты же не хочешь сказать, — спросил я в полном смятении, — что нам шлет послание сам синьор Муратори?

Теперь пришла его очередь изумляться.

— Как это тебе пришло в голову?

— Ну ведь это же его инициал, не так ли? «М» — от «Муратори». Защитное клеймо, ты же сам сказал.

— Да нет, — ответил Холмс, отмахнувшись рукой. — Ты не понял. Наличие водяного знака — это защитное клеймо. А буква — это инициал заказчика.

— И кто тогда?.. Ты же не думаешь, что…

Холмс победно кивнул головой, не дожидаясь, пока я закончу мысль. В глазах его появился хорошо мне знакомый блеск, возникавший в тех случаях, когда он бывал близок к решению какой-нибудь головоломной задачи.

— Масоны? — закончил я наконец предложение.

Он молниеносно повернулся на пятках, выставив мне для обозрения свою спину. Звук, который он быстро издал, более всего походил на рычание, так что я инстинктивно отступил на шаг. Судя по всему, я не угадал автора письма.

Холмс простоял так несколько секунд, а потом снова повернулся ко мне. Недавний блеск в его глазах сменился мутной квинтэссенцией гнева.

— Масоны! Эта высокомерная компания лентяев и бездельников! Безнадежные смутьяны, вовсе недостойные…

Неожиданно Холмс прикусил свою тонкую нижнюю губу, как всегда, когда старался сдержать нарастающую ярость. Когда он продолжил, голос его стал тише, но все еще подрагивал от злости.

— Прошу тебя, Ватсон, во имя дружбы, не упоминай при мне больше эту… эту… породу…

— Но разве не ты сказал, что и они — клиенты Муратори? — попытался я оправдаться.

— Прошу тебя, Ватсон! — его голос повысился на октаву.

— Ладно, ладно, — ответил я. — Хорошо, ну и кто же тогда скрывается под загадочным «М»?

Прежде чем ответить, он выдержал паузу, два или три раза глубоко вздохнув, видимо, стараясь прийти в себя, но и ради эффекта тоже. Холмс на самом деле — несостоявшийся артист.

— Моя злая судьба, — проговорил он наконец так тихо, что я едва его слышал. — Мое проклятие. Мориарти…

4. Сыр и тога

У нас новый гость.

В храме становится довольно забавно. Собирается жизнерадостная мужская компания, целиком занятая собой, а обо мне никто не заботится. На самом деле, они меня даже и не замечают. Я стала олицетворением брошенной жены, о которой вспоминают только когда возникает какая-нибудь необходимость, а в другое время и не вспоминают. Раньше я думала, что такое возможно лишь в плохих романах, а теперь убеждаюсь, что только плохие романы и соответствуют жизни. Всё сплошные стереотипы, Боже мой!

Не хватает только, чтобы они играли в карты и пили — и тогда все будет словно списано из какой-нибудь мелодраматической истории из женского журнала, которыми Шри, ведомый некими темными побуждениями, меня просто пичкал неделями после первого включения. Неужели нельзя было дать мне лучшее образование, уж коли он решил воспитывать меня на литературных образцах? Его библиотека полна книг, составляющих основу великой литературы, а большинство этих произведений находится даже и в моей базе данных; тут всё — от Гомера и далее.

Однако господин это оставил для собственного наслаждения, а на меня вывалил всякий мусор. Впрочем, это разумно — что бы он делал с Еленой, леди Макбет или Анной Карениной? Разве они бы были столь терпеливы? Глупости! Его незрелости нужна лишь гейша, а поскольку их уже давно нигде нет, кроме как в дрянных любовных романах, — вот и причина, почему я воспитывалась в такой дурной среде.

Между делом я, правда, познакомилась со всей классической литературой — разумеется, по собственной инициативе и в основном тайком от Шри, — но то, что было вложено в меня в ранней молодости, берет во мне верх. Что делать, человеку суждено долго искупать грехи своей юности. Жаль, а ведь я могла бы устроить ему здесь, в джунглях, маленькую хорошенькую Троянскую войну, заставить его окровавить руки по локоть ради достижения власти или хотя бы могла найти своего Вронского. Мне кажется, что последнее задело бы его больше всего…

Новый гость тоже появился внезапно, но меня это больше не удивляет. На самом деле я перестала задавать себе вопросы, на которые не могу дать ответа. Все было точно так же, как с приходом Будды. Сенсоры ничего мне не сообщили, хотя были в полной исправности; только ребенок завозился, открыв на миг глаза, а потом опять стал посылать образы прямо в центр моего сознания.

У меня нет объяснения этой компьютерной телепатии; сомневаюсь, что оно нашлось бы и у Шри, если б я отважилась рассказать ему обо всем, Но именно сейчас, когда у нас собралась компания, я ни за что не посмела бы сделать это. Кто знает, что бы он решился сотворить с моим ребенком и со мной, лишь бы спасти свою репутацию. Подумайте сами: жалкое творение компьютерного гения, причем женского пола, воображает, будто она обменивается мыслями со своим ребенком! Признаюсь, звучит крайне глупо; единственное, что я точно знаю, — дела обстоят именно так, но пока мне не удастся это доказать…

На сей раз пришелец был глубоким стариком, гораздо старше Будды. Если так дело пойдет дальше, то скоро у нас здесь будет настоящий дом престарелых. Откуда только у Шри эта страсть к гериатрии? Вообще, если уж ему внезапно понадобилась компания, — кто бы мог этого ожидать от человека, сбежавшего в самый заброшенный уголок земного шара, чтобы остаться в полном одиночестве? — разве не мог он выбрать публику помоложе? И мне бы это было намного приятнее, а то я и себя начинаю чувствовать старухой.

И где он их только находит? Но нет, я зареклась задавать вопросы, которые остаются без ответов…

С этим новым типом проблемы не только в том, что он старый, но и в том, что он привереда. Особенно в том, что касается еды. Похоже, что его сильно избаловали в вопросах питания там, откуда он пришел. С Шри и Буддой было очень легко. Шри просто вообще не замечает, что ест. Что я ему ни приготовлю, он запихивает в себя, нимало не подозревая, что и едой можно наслаждаться. Ладно, может быть, так и пристало аскетичному буддисту, хотя первое время это меня сильно задевало. Женщины не любят, когда их труд не оценивают по достоинству. А ведь я старалась как могла. Позднее я привыкла (впрочем, как и к равнодушию Шри ко многим другим вещам), а потом это стало меня даже устраивать — раз господину все равно, что есть, мне же меньше работы.

Было, правда, несколько вещей, от которых он морщился, не высказывая, правда, своего недовольства вслух. Например, Шри не любит острого. Один раз, сразу после нашего прибытия в джунгли, когда он как раз задел меня за живое какой-то грубостью, я отомстила ему, наперчив еду сверх всякой меры. Ему пришлось выпить море воды, чтобы погасить пожар во рту, но открыто он мне ничего не высказал. Думаю, Шри понял намек, потому что несколько дней после этого вел себя по отношению ко мне очень пристойно. Кроме того, он стал приступать к еде крайне осмотрительно — всегда осторожно пробовал предложенное блюдо, прежде чем жадно его проглотить.

Недавно, после прихода Будды, у меня появилась пакостная мысль — сварить ему суп из черепах. Настоящий деликатес. У меня в памяти есть отличные рецепты. А впрочем, он, быть может, ничего бы и не заметил. Лицо Шри, правда, озарилось, когда он увидел двух маленьких чудовищ, которых принес его друг, но он быстро успокоился, а вскоре и вообще выбросил их из головы, занятый более важными делами, оставив черепах всецело на моем, попечении. И теперь я должна заботиться об этих двух поганых тварях, которые злобно гадят в каждом углу дома. Нет, суп — не самая плохая идея. Разумеется, как можно пикантнее…

С Буддой в вопросе питания было еще проще — этот вообще уже ничего не ел. Клал что-то в рот два или три раза за последние семь дней, что он находится с нами в храме, — и то по моему настоянию. Все же нехорошо, когда ваши гости, пусть и незваные, сидят голодными. В первый раз я приготовила им пиццу с грибами и шкварками; получилось хорошо, особенно удалась мне подливка из сливок. Просто пальчики оближешь. Он ее вежливо похвалил, съев один небольшой кусочек, но что-то в его лице мне сказало, что он вполне обошелся бы и без этого.

Если Будда практически не ел, то пил он как сумасшедший. Причем исключительно воду. Он постоянно имел при себе большой термос, который, словно по волшебству, никогда не становился пустым. (Ладно, ладно, без лишних вопросов…) Использовал любой перерыв в дискуссиях, которые они вполголоса вели с Шри целыми днями, чтобы выпить очередной стакан, да и ночью часто просыпался, чтобы утолить жажду, явно его сильно мучившую. И после этого говорят, что нельзя жить на одной воде. Совсем неудивительно, что человек выглядит таким коренастым, словно какая-то бочка, коли он постоянно наливается жидкостью и несоразмерно редко ходит в туалет…

Я знаю, что это вода, а не что-то иное, так как подвергла анализу несколько капель, упавших около одного из моих сенсоров. Между тем, было и кое-что непонятное, а именно вкус воды — неописуемо пресный. Впрочем, и это неудивительно — ибо это была обычная aqua destilata[5]. У мужчин все же извращенные вкусы…

Что со вторым гостем будет намного тяжелее, стало ясно по первому его заказу. Он не удовольствовался вводной страницей моего меню, на которой я держала блюда, наиболее легкие в приготовлении при существующих обстоятельствах, но стал праздно просматривать всю обширную поваренную книгу, порой прищелкивая языком или облизываясь, что казалось мне отвратительным, но было еще наименьшим из зол.

Я чуть не потеряла сознание, когда он наконец выбрал филе из золотого окуня «Bonne Femme» и торт из сицилийского сыра с клубникой! Вы только подумайте! Я вообще не знала, что это есть у меня в меню. Пусть клубника, но где посреди джунглей я ему найду окуня, да еще золотого, я уж не говорю о сицилийском сыре? Я ударилась в настоящую алхимию, и в конце концов мне удалось обмануть его с ягодами и рыбой, сделав нечто, имевшее хотя бы приблизительно похожий вкус. Во всяком случае, с его стороны замечаний не последовало, правда, не было впечатления и что он очарован; зато он сильно взъелся на меня из-за слабого подобия сицилийского сыра, которое я в отчаянии ему предложила.

Он пропитал мне обширную лекцию о способе приготовления сыра, уснащенную множеством необычных и отвратительных подробностей, среди которых выделялась одна — обязательное многодневное выдерживание этого молочного продукта под слоем несвежего навоза, причем именно от стельных коров, потому что якобы только это придает сыру «неповторимый аромат». Фу! Ужас! Мое счастье, что я не должна была этого пробовать.

Единственным полезным следствием этой кулинарной оргии стало мое убеждение, что гость, бесспорно, родом с Сицилии. Только настоящий сицилиец способен до таких тонкостей быть посвященным в тайны приготовления столь странного деликатеса. Я похолодела при этой мысли — никогда не думала, что у Шри дела с мафией…

Однако шок продлился недолго. Он прошел, когда я обратила внимание на одно обстоятельство, раньше ускользавшее от меня. Новый гость, без сомнения, родился на Сицилии, да, но когда? Если старик не столь же повернут в плане одежды, как в гастрономических пристрастиях, тогда одеяние на нем бесспорно говорит о том, что он происходит из какого-то другого времени. Потому что какой нормальный человек в наше время носит тогу?

Когда я впервые увидела его на поляне перед храмом, на ментальной картинке, которую мне посылал младенец, казалось, что вокруг его тела обмотан просто кусок ткани. Причем дырявой и грязной. Только глубоко забравшись в исторические блоки своей памяти, я поняла, в чем дело. Худшей вещью на этой тоге было большое темно-красное пятно в области груди, расположенное вокруг приличных размеров дыры, сделанной, видимо, каким-то острым предметом. Не требовалось никаких химических анализов, чтобы убедиться, что это засохшая кровь.

Но дедуля не обращал на нее ни малейшего внимания, что означало — или он снял эту тогу с кого-то, кому она, по вполне очевидной причине, уже была не нужна (я ужаснулась этой мысли еще больше, чем рецепту с несвежим навозом), или рана его уже зажила, и бедолаге просто не во что переодеться. Во всяком случае, я не могла больше смотреть на эти лохмотья и среди вещей Шри нашла хлопчатобумажную майку и тренировочные штаны, предложив их ему как временную замену дырявой тоги. Он долго вертел их в руках, явно не понимая, как это надевать, и окончательно утвердил меня в убеждении, что происходит не из нашего времени. (Но как?.. Нет, не существует никаких «как» и «почему»; мы договорились: вещи надо принимать такими, какие они есть. Наверное, однажды все разъяснится…)

Вопреки всем своим вывертам и привередливости в еде, старик имел шанс мне понравиться — он на самом деле был очень приятным дядечкой, гораздо живее Шри и Будды, — если бы не ввел одно новшество, превратившее дом, порядком в котором я гордилась (вплоть до появления черепах), в настоящий свинарник. Хорошо, я еще могу понять, что он пришел сюда, чтобы с утра до вечера вести эти нудные мужские разговоры с Шри и Буддой; если у них нет занятия поумнее, пускай, хотя я чувствую себя совершенно покинутой. Но почему необходимо было засыпать весь пол храма пылью и песком и таким образом безнадежно его испачкать, только для того, чтобы маниакально рисовать на нем какие-то круги? Разве не лучше для этого было использовать один из моих мониторов? По крайней мере, так бы я, вероятно, получила возможность разобраться, что же здесь все-таки происходит.

5. Палач

Мы шагаем втроем в царство подземное.

Первым — Мастер мой, что душу тщеславную, самолюбивую дьяволу давно продал в обмен на дар чудесный, чтобы из-под пальцев его длинных лики божественные выходили, которые многие глаза легковерные обманом страшным затуманили. Ибо есть ли грех более тяжкий и низкий, чем образы святые на стенах монастырских рисовать искусство используя, что сам сатана злобой своей вдохнул?

За ним — я, раб Божий убогий, который знал это, но знать не хотел. Молчание мое из многих причин проистекало, достаточных для меня в свое время, но среди них ни одна теперь избавления не может мне принести запоздалого, ибо вступил уже я в пекло проклятое, чтобы наказание принять праведное. Но я хотя бы без ропота греховного это сделал, дабы раскаяние свое полное показать, смирение бесконечное и желание искреннее в муках тяжких, долгих искупление небесное, возможно, заслужить.

За мной — женщина, которую я постыдно Марией считал, хотя знамения все говорили мне языком ясным, что никак не может она быть той, за кого лик ее прекрасный выдает. Ну неужели настоящая Мария, царица небесная, мертвого Мастера к жизни вернула бы, зная, что он лишь слуга ничтожный владыки адского? Неужели с ним прегрешенье сотворила бы ужаснейшее, что и в помыслах самых тайных явиться не может и душу целиком навеки оскверняет? Неужели с нами в царство подземное сошла бы, туда, где ногам ее пресвятым никак место быть не может?

И все же, вот она за мной, несчастным, спускается по ступенькам гнилым, червем изъеденным, что ведет от входа подвального к кругу первому жилища дьявола, словно по пути этому безвозвратному шла уже бессчетное число раз. А когда наконец до конца лестницы роковой добрались, по которой грешники только вниз идти могут, а вверх — никогда, источник сияния огненного и смрада ядовитого ясен стал, душу мою сжавшуюся ознобом жутким наполнив. Озноб этот не исчез нимало и тогда, когда женщина, которую я, грешный, Марией считал, руку свою хрупкую на мое плечо костлявое опять положила, чтобы соками животворными меня еще раз одарить.

Ибо зрелище, что глазам моим слабым, слезящимся открылось, повсюду вокруг меня простираясь, сколько взгляд печальный досягал, вмиг пошатнуло готовность мою горячую наказание свое с благодарностью покаянной принять. Даже если б сатану самого увидел я как палача немилосерднейшего мира подземного, зрелище это только страшным было бы, но не потусторонним. Ибо кто повелитель всех демонов адских, как не один всего лишь из ангелов падших, облик первоначальный сохранивший, пусть и искаженный страшно?

Но то, среди чего я, ничтожный, оказался, признаков человеческих никаких не имело — ни членов сильных, ни тела стройного, ни даже лица блаженного, что отражение есть и окно души вечной. Шары какие-то несчетные, размером по колено человеку, землю мерзкую круга первого адского густо покрывали, сиянием мутным розовым все вокруг обливая. Хоть и имели они форму совершенную, существа эти чудесные чьим-то чужим творением были — не Господни, ибо Всевышний никак их по облику Своему создать не мог, как с тварями остальными сделал, что шар земной украшают.

И все же, хоть и не из духа Божьего шары эти разноцветные происходили, были они не просто вещами неживыми, ибо на глазах моих, пока смотрел я на них взглядом первым изумленным, три из них набухать вдруг начали, и когда стали мне по пояс, оболочка их растянутая не выдержала более, и они в миг единый лопнули согласно, словно мех кузнечный, надутый слишком. Но место это пустым не осталось, ибо когда дым зеленоватый рассеялся, что из тел их лопнувших наружу густо повалил, узрел я три новых шара, размером как и все остальные.

А когда клочья дыма этого нутряного ноздрей моих старых, волосами седыми заросших, достигли — такое отвращение страшное меня охватило, что в мгновенном приступе тошноты я ладони дрожащие к лицу посиневшему прижал. Вот, значит, тот смрад что ощутил я у входа подвального в утробу адскую! Смрад, о котором я, невежда, думал, что это есть дыхание мерзкое дьявола, происходил, оказывается от разбухания буйного этих тварей неземных. Если осужден я до вечности самой среди шаров обитать этих, вдыхая вонь их, коя отвратительнее смрада плоти гниющей, — тогда согрешение мое больше и страшнее быть должно, чем я, несчастный, даже и в мгновения покаяния глубочайшего предположить мог!

Но времени не было на размышления эти покаянные запоздалые, ибо рука Марии на плече моем костлявом легко меня вперед подтолкнула, и осознал я тогда, что пока в отвращении пытался вонь шаров этих потусторонних отогнать, Мастер мой прямо между ними двинулся, намерением неким тайным ведомый. Это чудом новым было, потому что шары перед ним послушно расступаться стали, словно стадо покорное, в загоне каком-нибудь скученное, перед своим пастухом строгим, путь всем нам открывая.

Путь, да, но куда? Страхом внезапным объят, что даже и смрад этот ужасный не есть наказание мое окончательное, направил я взгляд беспомощный, умоляющий на Марию, но на лице ее прекрасном лишь улыбка прежняя играла, смысл коей разобрать я никак не мог — то ли веселье это спасительное ангела-хранителя, под крыло свое меня, грешного, берущего, то ли усмешка злорадная демона, муками моими предстоящими заранее наслаждающегося?

Терзаемый сомнениями этими, двинулся я за Мастером смущенно навстречу судьбе своей неясной, но ходьбе нашей медленной сквозь шары, что перед нами расступались дружно и позади опять смыкались тесно, не суждено было долгой быть. И двадцати шагов не прошли мы, как Мастер мой остановился внезапно.

Ни малейших причин не было остановке этой внезапной удивляться среди тьмы тьмущей шаров одинаковых, ибо три из них перед нами прямо вздуваться быстро начали. Опыт недавний вспомнив, я руки быстро к носу поднес, чтобы от смрада мерзкого защититься, который с дымом зеленым из внутренности их в любой миг повалить мог.

Но этого не случилось.

Достигли шары высоты по пояс мне, но не лопнули; два из них на этом увеличиваться прекратили, как и те раньше, но целыми остались, только свечение их из розового в черное превратилось. Третий же разбухать продолжал, оболочку свою кожистую все больше истончая, пока роста человеческого не достиг, даже немного выше.

Ладони мои сами с лица морщинистого соскользнули, когда чудо новое глазам моим являться начало — лик некий, который вначале я узнать не мог, проявляться понемногу начал под оболочкой, теперь прозрачной, шара самого большого среди дыма зеленого, что совсем редким стал. Придвинул я лицо ближе, чтобы призрак этот убогий лучше рассмотреть, что судьбу страшную заслужил в смраде мерзейшем запертым прозябать на времена, вечности близкие. Что за грех страшный, непростительный совершила тварь эта злосчастная, коли наказание столь тяжелое последовало? Неужели есть прегрешения, способные гнев столь сильный Господа вызвать?

Ответ утвердительный быстро получил я, ибо когда вплотную к шару подошел, различил в нем воина некого обликом сурового, дикого, так что вида его, думаю, достаточно было, чтобы противники отшатывались в ужасе и в бегство трусливое обращались. Воин был не из наших времен христианских, а тот древний, из войска языческого, что Христа бичом трехжильным крученым, кровь источая, заставлял, венцом терновым украшенного, с крестом Его мученическим на спине слабой в гору Калварийскую подниматься к распятию, что для всех нас потом спасением стало небесным.

В миг один всего сострадание мое первоначальное к судьбе Его страшной в радость мстительную превратилось, что и злодея наибольшего правда Господня может достать и наказание милостивое определить. Да разве вообще есть муки, подходящие достаточно, чтобы палачи Сына Божьего злодеяние свое чернейшее страданиями могли искупить? Нет! Даже будь дым этот мерзкий зеленый и в сотню, в тысячу раз более смрадный — ароматом это было бы тончайшим по сравнению с преступлением их неизмеримым!

От злости вдруг сильной из себя выйдя, я кулаки слабые стариковские поднял, чтобы самому за страдания Спасителя нашего расплатиться, хотя бы ударами слабыми сквозь оболочку тонкую шара разбухшего, но ярости моей праведной не суждено было выход свой страстно желаемый найти. Ибо только кулаки стиснутые я на высоту головы поднял, замахиваясь коротко, как воин римский движением искусным, гораздо более быстрым меч свой острый выхватил и, кожу натянутую шара разбухшего легко проткнув, в грудь мою по рукоятку его вогнал.

Постояли мы так, замерев, мгновений несколько, он уставился взглядом пустым, косоглазым, словно куда-то мимо меня направленным, а я тупо на него смотрел из-за поворота этого неожиданного, что вмиг множеством вопросов меня наполнил. Но не было времени ни на один из них, и даже на то, чтобы боль сильную ощутить, ибо как только палач из груди моей меч потянул, подо мной словно бездна какая-то разверзлась и скользнул я в нее неумолимо, во тьму густую и тишину безмерную, забвение блаженное душам проклятым дарующие.

6. Последнее дело Шерлока Холмса Дух

— Но Мориарти мертв! — сказал я изумленно.

Взгляд Холмса заставил меня немедленно усомниться в этом утверждении, для сомнений в котором до этого момента, как мне казалось, не было никаких причин — поэтому я поспешил добавить:

— Разве нет?

Он ничего не ответил. Повернулся к окну и сквозь просвет в занавесках смотрел куда-то в ночь. Еще когда я шел сюда, начал подниматься туман, а теперь он стал совсем густым, так что свет ближайших уличных фонарей казался смутным и приглушенным. Все выглядело нереальным. Поздняя осень в Лондоне.

Держа руки за спиной, Холмс хрустел суставами пальцев. Он делал так иногда, когда погружался в размышления, по всей видимости, лучше сосредотачиваясь таким образом. Люди склонны к подобным привычкам — чаще всего барабанят по крышке стола или постукивают по подлокотнику кресла, — не заботясь о том, что это другим действует на нервы. Меня этот звук тоже раздражал; я сказал ему об этом несколько раз, но он продолжал хрустеть пальцами, видимо, абсолютно бессознательно.

— Но, Холмс, — обратился я к его спине, — я лично присутствовал, когда труп Мориарти вытащили из озера. Вода была очень холодной, поэтому тело хорошо сохранилось. Без сомнения, это был действительно он. Впрочем, я потом ассистировал и при вскрытии. Его легкие были заполнены водой и…

— Знаю, знаю, — перебил меня Холмс, продолжая рассеянно глядеть в туманную ночь. — Но никогда нельзя недооценивать Мориарти.

Я вздрогнул от этого заявления. Если б оно было сделано не таким серьезным тоном, я заключил бы, что Холмс решил пошутить и насмехается сейчас надо мной. Для него это не было чем-то необычным; он наслаждался моим изумлением и растерянностью, когда ставил меня лицом к лицу с каким-нибудь невозможным утверждением. Правда, нередко случалось, что невозможное оказывалось вполне возможным, так что в таких случаях следовало быть начеку. Никогда нельзя быть ни в чем уверенным, если имеешь дело с Холмсом.

— Ну ладно, — сказал я все же, не желая портить ему удовольствие от моего изумления, которое он, наверное, заметил. — Не скажешь ведь ты, что веришь в духов?

Он быстро повернулся ко мне и внимательно на меня посмотрел. Это был взгляд, в котором чувство превосходства и презрение соревновались друг с другом.

— Что ты знаешь о духах, Ватсон?

— Я… ну… не знаю, — промычал я растерянно. — Думаю, некоторые люди верят… но наука…

— Наука — всего лишь маленькая лодка, или, может, какое-нибудь блюдце, которым люди зачерпнули совсем чуть-чуть положительного знания из целого океана незнания, — сказал он тоном учителя, читающего нотацию нерадивому ученику. — И сколько ни увеличивай размеры этой лодки, в нее никогда не поместится весь океан.

Что я мог сказать на это? Если б я что-нибудь возразил, мы пустились бы в одну из тех долгих пустых дискуссий о принципах бытия, которыми он наслаждался, отводя мне роль простодушного, глуповатого собеседника, коего, конечно, следует просветить, но предварительно подвергнуть издевательствам. Синдром Сократа.

Однако сейчас было не время для такой игры: если за полученным письмом вправду стоял Мориарти — хотя мне было абсолютно непонятно, как это возможно, — тогда у нас действительно нет ни минуты на пустопорожние разбирательства. К счастью, Холмс, похоже, сознавал это, потому что быстро сменил направление разговора.

— Впрочем, — продолжил он более спокойным голосом, — кто говорит, что речь идет о духах?

— Тогда каким образом тот, кто мертв уже много недель, может отправить письмо, если он не дух? Правда, мне непонятно и то, как духи могут отправлять письма. Ну ладно, оставим это.

— Я ведь тебя предостерегал, Ватсон, что Мориарти не следует недооценивать. Не нужно быть особо сообразительным, чтобы понять, как все произошло.

Разумеется, это был выпад в мой адрес, потому что я, тем не менее, ничего еще не понял. Поэтому я решил рискнуть и высказать мысль, пришедшую мне в голову, хотя мне самому она казалась весьма глупой.

— Реинкарнация, — сказал я скорее шепотом, почти богобоязненно.

— Что? — спросил Холмс с искренним изумлением.

Этого я и боялся. Я не угадал, а теперь придется объяснять.

— Я думаю… ты сам мне рассказывал… древнеегипетская «Книга мертвых»… и этот культ в Тибете, как его… оживление души в новом теле…

— Я знаю, что такое реинкарнация, — перебил меня Холмс сердито. — Но Мориарти этим не занимался. По крайней мере насколько нам известно. Есть, конечно, несколько темных пятен в его биографии, когда он исчезал на несколько недель, но думаю, что в Тибете он не был. Хотя…

Холмс остановился на миг, словно ему в голову неожиданно пришла какая-то мысль, которая поколебала в нем прежнюю самоуверенность. Однако он не дал все же ей взять верх, коротко покачал головой и продолжил:

— Нет, не верю… А если он возился с здешними мошенниками, тщетно пытающимися подражать далай-ламе, то в лучшем случае смог бы ожить как какая-нибудь редиска или божья коровка. А редиски и божьи коровки не посылают писем, Ватсон.

Значит, опять я поспешил. Ладно, не в первый раз. Ничего не оставалось, как покаянно попросить объяснений. Впрочем, Холмс с нетерпением ждал этого, а друзьям надо доставлять удовольствие, не так ли?

— Тогда в чем дело? — спросил я сокрушенно.

— Бритва Оккама, дорогой мой, бритва Оккама. Когда предположения умножаются, следует выбрать самое простое.

Думаю, эту фразу он повторял мне уже сотню раз по разным поводам. Как и рассказ о знаменитом Вильяме из Оккама. Но только какая от этого польза, если я, похоже, никогда не смогу научиться обращаться с его бритвой? Хорошо, вся слава принадлежит умелому Холмсу. Послушаем дальше.

— Мориарти действительно отправил письмо, Ватсон, но еще будучи живым. Думаю, что это произошло так: он заплатил кому-то, чтобы тот доставил письмо в определенный день, например, сегодня, причем анонимным образом — подсунул под входные двери, — чтобы я не имел возможности расспросить курьера. Поручение было бы не выполнено только в том случае, если бы Мориарти появился раньше и отменил первоначальное приказание, что, уверен, и произошло бы, не погибни он на озере. Поскольку по вполне разумным причинам появление Мориарти не состоялось, письмо доставлено — вот оно. Просто, не так ли?

Действительно, все было просто — вот так, postfactum. Впрочем, как и всегда с объяснениями Холмса. И вправду у меня были причины стыдиться. Реинкарнация! Да уж!

— Великолепно, Холмс, — искренне сказал я. — Итак, вопрос решен.

— Ничего не решено, дорогой мой Ватсон, — возразил Холмс тихо.

Я посмотрел на него растерянно.

— Но мы же знаем, кто отправитель и как доставлено письмо.

— Точно. Но это второстепенные подробности. Настоящая головная боль только теперь начинается. Мы должны для начала разгадать, зачем Мориарти предусмотрел то, чтобы письмо дошло до меня только в случае его смерти. Тогда мы установим и смысл послания.

— Ты имеешь в виду — этого круга?

— Да, но умоляю тебя — не делай больше таких поспешных и легкомысленных выводов, — сказал он тоном, исключающим всякие возражения. — Дело намного серьезнее, чем может показаться на первый взгляд.

У меня не было намерения спорить. Я еще слишком хорошо помнил, как он разъярился, услышав мой первый комментарий о круге. Я нимало не желал опять вызвать такую реакцию.

— Итак, что ты предлагаешь? — спросил я предупредительно.

— Что ты знаешь о круге? — ответил он вопросом на вопрос.

На миг я задумался. Странное ощущение, когда иногда становишься в тупик от самого простого вопроса. Впрочем, что можно знать о круге? Я попытался срочно вспомнить то, чему меня учили на уроках геометрии, но очень немногое смог вытащить из глубин памяти на поверхность.

— Ну… это… это геометрическое тело…

— Фигура, — поправил меня Холмс. — Фигура, Ватсон. У фигуры два измерения, а у тела — три.

— Фигура, разумеется, — с готовностью принял я поправку. — Итак, фигура, которая… совершенна, как ты сказал… в связи с ней проявляется константа, обозначаемая какой-то греческой буквой… что-то типа «фи», или «ми», или нечто похожее… точно не знаю… Она возникает, когда что-то перемножается, но ты ведь не думаешь, наверное, чтобы я помнил, что именно? Последний раз я был на уроке геометрии добрых сорок лет назад, а после этого нечасто имел дело с кругами, да и вообще этот предмет — не самая сильная моя сторона.

— Жаль, — коротко ответил Холмс своим обычным тоном холодного презрения. — Действительно жаль. Можешь предположить, сколько упоминаний о круге содержится в «Британской энциклопедии»?

Конечно, я не имел об этом понятия, но, чтобы его не разочаровывать, высказал самое скромное предположение:

— Пять? — сказал я полувопросительно, дав ему возможность выказать свое превосходство, чем он не замедлил воспользоваться.

— Сорок три, дорогой мой Ватсон. Сорок три! И только первые три или четыре — математические. Остальные не имеют связи с предметом, в котором ты действительно слабо ориентируешься. Греческая буква «пи», и речь идет о коэффициенте, получаемом делением площади круга на его диаметр.

— В самом деле? — спросил я простодушно. — Надо будет запомнить. Никогда нельзя знать заранее, что может пригодиться. А о чем говорят все остальные многочисленные упоминания?

Взгляд Холмса был направлен куда-то надо мной, но вряд ли остановился на потолке или верхней части стены. Он блуждал где-то далеко, как всегда случалось, когда Холмс готовился к какому-нибудь философскому выступлению. Мне эта его поза казалась искусственной, даже комичной, но Холмс, очевидно, наслаждался ею.

— Ты и представить себе не можешь, в какой степени круг встроен в самый фундамент человеческой истории. О его тайнах знали еще в доисторические времена. Свидетельства этому находятся повсюду, даже недалеко от нас, рядом с Лондоном.

— Ты хочешь сказать…

— Да, Ватсон! Великолепно! Стоунхендж!

Я вообще-то имел в виду не Стоунхендж, а нечто совсем другое, быть может, и не доисторическое, не уверен, но, разумеется, не признался в этом. Только кивнул головой в знак полного согласия. Иногда полезно не заканчивать фразу.

— Всё в Стоунхендже связано с символом круга, начиная от циклического хронометра, который он, кроме всего прочего, собой представляет, и кончая самой формой этого мегалитического памятника.

— Знаю, я там был однажды, — заметил я самоуверенно.

Холмс посмотрел на меня взглядом, которым между собой обмениваются, наверное, лишь посвященные, и продолжил:

— Энциклопедия говорит о том, что идея круга лежала в основе представлений о мире у многих древних цивилизаций. Поселения ацтеков, например, были построены в виде ряда концентрических кругов, святилища первых жителей Японских островов имеют форму солнечного диска, который в системе их символов является главным. Даже совсем примитивные пещерные рисунки первых людей из экваториальной Африки содержат необычные круговые орнаменты. А как только мы переходим к историческим временам…

Однако я не дал ему возможности осуществить этот переход. Я улучил момент прервать его, когда он остановился, чтобы чуть передохнуть, — предмет изложения Холмса явно захватил, в таких случаях он всегда начинал говорить быстро, даже не договаривая слова, а это время от времени сбивало ему дыхание.

— Это все действительно очень интересно, Холмс, но я не вижу, какая тут связь с письмом Мориарти.

На секунду на лице Холмса отразилось недовольство, ведь я лишил его возможности поговорить подробно, к чему он, как и все несостоявшиеся рассказчики, очень был склонен, но голос его оказался неожиданно спокойным, когда он ответил:

— Я тоже не вижу, но какая-то связь должна существовать. Мориарти послал мне последний вызов из могилы, и глупо было бы ожидать, что мы без особого труда покончим с ним. Таким образом, нам предстоит, Ватсон, огромная работа, может быть — самая большая и тяжелая из всех, с которыми мы доселе сталкивались.

— Нам? — спросил я смущенно. — Не знаю, что бы я мог… Думаю, моя осведомленность о тайнах круга, мягко говоря, недостаточна…

— Не переживай, дружище, — ответил Холмс бодрым тоном. — Ты не останешься в стороне в расследовании этой величайшей загадки. Есть и для тебя задания, абсолютно соответствующие твоей скудной осведомленности.

Несколько секунд он рассеянно шарил в карманах, что-то выискивая. Наконец он нашел искомое, но не там, а на письменном столе, где оно и появилось на свет. Это был довольно длинный список книг, написанный его нервным, мелким почерком, с множеством пропущенных букв и сокращенных слов. Похоже, что, кроме меня, вряд ли кто-либо хоть как-то мог ориентироваться в этих иероглифах.

— Вот, — сказал он быстро. — Я тебя попрошу завтра, сразу после открытия, прийти в библиотеку Британского музея. Там ты найдешь мистера Дойля, управляющего. Он допускает исключения из правил, когда дело касается меня, и позволит вынести эти книги. С ними ты поспешишь сюда. У нас очень мало времени, Ватсон. Большие Часы стучат!

7. Матрас и страх

У нас теперь настоящий маскарад.

Тога предыдущего гостя ни в какое сравнение не идет с костюмом нового. Прошло добрых десять миллисекунд, прежде чем я нашла в исторических блоках памяти, что это такое. Фламандская дворянская одежда шестнадцатого века! Ни больше ни меньше!

Всё самое яркое и разукрашенное — полный контраст с хлопчатобумажными майками и бермудами Шри, и даже с буддистским одеянием, которое он теперь почти не надевает, хотя сам Будда пришел к нему в гости. У фламандца на голове — треугольная шляпа с какими-то ужасными перьями, направленными назад. Какую же это несчастную птицу ощипали, чтобы добыть такие перья? Джунгли кишат экзотическими птицами, но ни у одной я не видела столь яркого оперения.

Самая смешная часть одежды нового гостя находится ниже шляпы — немыслимо большой складчатый воротник, накрахмаленный, очень похожий на гипс, который в больницах накладывают при травме шеи. Из-за этого его голова как-то неестественно вздернута, придавая ему крайне надменный вид. Он должен чувствовать себя очень неуютно при здешней влажности и жаре, но ему все же не приходит в голову снять воротник. На какие только жертвы не идут мужчины, лишь бы только следовать моде…

И все остальное на нем кажется слишком тяжелым, громоздким. Прежде всего толстая льняная рубашка, вся какая-то волосатая и лохматая, без воротника; если под ней нет майки, то я вообще не понимаю, как он переносит сильный зуд, который эта рубашка должна вызывать. Меня просто бросает в дрожь, когда я думаю об этом. Поверх рубашки — суконный жилет, вышитый и украшенный, с множеством маленьких карманов, набитых всякой всячиной. Иногда он вынимает откуда-то бутылочку, откупоривает ее и нюхает содержимое; от этого он вздрагивает, явно испытывая удовольствие. Правда, с недавнего времени в нем заметно некоторое смущение, поскольку никто в храме, кроме него, этого не делает.

Поверх жилета на нем надет своеобразный длинный пиджак или короткое пальто темно-синего цвета из какой-то плотной ткани, может быть, из парчи, с обилием обтянутых тканью пуговиц и пышными буфами на рукавах. Он скроен так, чтобы подчеркивать талию, но это не слишком заметно, потому что его хозяин имеет лишних килограммов десять. По крайней мере по меркам нашего времени; кто знает, впрочем, что считалось нормальным в его столетии. (Ясно, что и он путешественник во времени, как и старый сицилиец, но мы договорились — никаких вопросов по этому поводу…)

А поверх всего — накидка или плащ с тускло-красной подкладкой, заляпанный по краям засохшей грязью. Поскольку у нас муссонные дожди закончились, это — воспоминание, захваченное им из своего мира и времени. Фламандец снимает плащ только по вечерам, перед тем как отправиться спать, и использует его в качестве одеяла.

Разумеется, я предложила ему нормальное постельное белье, но случилась неожиданная неприятность, и он теперь вообще не использует кровать. Решив, что ему, как усталому путнику — с учетом того, откуда он прибыл, — это понравится, я постелила для него любимый матрас Шри с вибраторами, которые колеблются в ритме, наиболее способствующем крепкому расслабленному сну, но он этого так сильно испугался, что вскочил как ошпаренный и в панике сбежал в един из пустых углов, абсолютно лишенный каких-либо технических приспособлений, где потом и ночевал.

Там он просто растянулся на голом полу и укрылся плащом. Первое время мне это было жутко неприятно — что я за хозяйка, коли у меня гости спят на полу? Но потом я перестала волноваться, потому что фламандцу это явно не мешало. Впрочем, и Шри, как глава семьи, мало обращал на это внимание. Наоборот, его очень позабавило, когда несчастный гость впал в панику из-за вибрирующего матраса: Шри вместе с Буддой, прижав ладони ко рту, выбежали из храма и буквально валялись от смеха. Ну как и полагается истинным поклонникам нирваны.

Со мной чуть не случилось то же, но по другому поводу. Когда я, опять-таки благодаря посредничеству ребенка, увидела нового гостя в первый раз на том месте, где все они возникали из ничего — на поляне перед храмом, — более всего, если не считать наряда, обращали на себя внимание его волосы. Волосы, которым позавидовала бы любая женщина. Длинные локоны серебристого цвета спускались ему на плечи, представляя собой роскошную гриву. Чтобы сделать такую прическу, нужно прежде всего иметь отличные волосы, а затем провести у парикмахера много часов. Такие волосы отпущены Богом немногим счастливицам, и величайшая несправедливость, что ими может похвастаться мужчина.

Между тем после первой ночи, проведенной в храме, всего одного взгляда было достаточно, чтобы понять — с прической у него что-то не в порядке. Ну ладно, никто не выглядит великолепно до утреннего туалета. Волосы у него, правда, не утратили свою прекрасную волнистость, но располагались они на голове как-то… неестественно… набекрень.

И тут до меня дошло!

Боже, как могла я быть такой глупой? Ну конечно! Человек носит парик! Меня охватило сильное желание расхохотаться. Это иногда со мной случается. Похоже, таким образом я сбрасываю напряжение, накопившееся во мне, необузданным, почти что истерическим смехом, который явно действует на нервы, Шри, что меня заставляет смеяться еще сильнее, а это его еще больше нервирует, так что в конце концов возникает настоящая обратная связь, которую порой довольно тяжело разорвать.

К счастью, мне удалось в последний момент сдержаться. Думаю, фламандец страшно обиделся бы на мой смех, но не из-за того, что я раскрыла его секрет, — в том времени, откуда он прибыл, мужчины, видимо, не скрывали, что носят парики, — а потому что решил бы, что я не оценила, как ему идет предмет украшения, которым он столь гордится.

После волнений, которые сопровождали его первый ночлег, когда в суматохе фламандец просто забыл снять парик, он всегда крайне заботливо ухаживал за ним перед сном, а по утрам много времени проводил перед зеркалом, прихорашивая его и поправляя каждый локон. По правде говоря, настоящие волосы были у него короткие и уже сильно поредевшие, а на темени — даже приличная проплешина. «Так тебе и надо», — не могла я удержаться от злорадной мысли.

С фламандцем тоже были проблемы по поводу еды, правда, противоположные тем, которые мне приходилось решать со старым сицилийцем. Этот совершенно не привередничал — напротив, я едва уговорила его вообще попробовать пищу из моих микроволновых печек. О, дело было не в том, что он разделял аскетические убеждения Будды в отношении еды. Наоборот, парень был голоден как волк — у него просто слюнки текли, когда он смотрел, как старик в охотку лакомится самыми экзотическими блюдами из моего меню.

(Должна признать, что моему самолюбию польстило, когда тот наконец, наверное, после десятой попытки, сухо похвалил качество сыра, который я синтезировала, заметив, что «лучшего, по всей видимости, и нельзя ожидать так далеко от Сицилии». И это мне удалось, только подумайте, без пресловутого навоза от стельных коров…)

Видимо, неприятный опыт с матрасом сделал фламандца крайне недоверчивым к какой бы то ни было технологии, так что он голодал добрых два дня, пока взбунтовавшаяся физиология не заставила его хоть что-то положить в рот. Так были побеждены предрассудки и страхи, проистекающие из шока от будущего, который, похоже, сильно его потряс и который каким-то чудом словно вообще не действовал на сицилийца.

Тот как раз с большим удовольствием разглядывал и пробовал каждое устройство, какое попадало ему в руки, и от этого его не отучили ни несколько трескучих и искристых коротких замыканий, которые он вызвал неумелым обращением, ни даже небольшой пожар, вовремя погашенный Шри, так что удалось избежать серьезного ущерба. С особенным воодушевлением сицилиец общался со мной, но дело шло довольно медленно, потому что я не была искусна в древнегреческом, хотя совершенствовалась изо дня в день.

Мы начали вести очень интересные ученые беседы о разнообразных предметах, от этики до кулинарии, причем мне приходилось внимательно следить за тем, чтобы не выйти в разговоре за границы его времени в какое-нибудь более позднее, дабы не смутить его. Похоже было, он вообще не осознавал, что переместился в другое время, а пребывал в уверенности, что умер, точнее, погиб, и сейчас находится в раю или каком-то подобном месте. Я, разумеется, даже и не пыталась его в этом разубедить, прежде всего потому, что сама много чего не понимала.

Я думаю, что именно интерес сицилийца ко мне — гораздо больше, чем уговоры Шри — в конечном счете склонил фламандца к тому, чтобы подойти к моей клавиатуре. Для Шри это почему-то было очень важно, а я, надо признать, чувствовала себя не очень уютно. По крайней мере поначалу. Выглядело так, словно меня предлагают гостю, чтобы я сделала его пребывание в нашем доме более приятным. Боже сохрани, будто мы эскимосы!

К счастью, все оказалось значительно безобиднее, и меня не постигла та судьба, что хуже смерти. Шри всего-навсего написал для фламандца одну очень простую программу, и тот всецело посвятил себя ей. Собственно говоря, все остальное для него перестало существовать.

Мне кажется, я никогда не пойму мужчин. Что же есть такое в их душе, настолько привязывающее к каким-нибудь глупостям, что они словно слепнут и не видят всех остальных красот мира? Ну что этот разодетый и перепуганный фламандец разглядел в пустяковой программе Шри для расчета числа «пи», коли оставался предан ей сутки напролет, не отводил взгляда от монитора, по которому медленно плыла бесконечная вереница цифр? И как от этого у него не заболит голова в этом ужасном воротнике?

8. Черное распятие

Утонул я во тьме и тишине, но ненадолго.

Из дали недостижимой словно голос какой-то знакомый стал звать меня, но не удалось мне узнать его и даже понять, женский он или мужской, ибо когда в смятении рот открыл, дабы ответить, дабы вопросы задать многие, что и далее на грани сознания моего роились, правда, и недоступные полностью воле моей — ладонь чья-то маленькая на губы сухие мои легко легла, чтобы слова те лишние в источнике их оставить.

Прикосновение это нежное сон чудесный отогнало, что без сновидений продолжался, — будто в преддверии адском душа моя пребывает — и я медленно глаза открыл. А со зрением вернувшимся и память моя запутанная тотчас ожила, и я руку быстро к груди поднес, чтобы ту рану страшную нащупать, которую римлянин косоглазый мне нанес мечом своим убийственным несколько минут тому назад. Но раны никакой на груди не было — ни дырки даже на одежде моей негодной, ни шрама какого-нибудь на коже морщинистой под ней.

Взгляд смущенный поднял я на Марию, ибо ее ладонь на губах моих вопрошающих почивала, но ответа никакого не получил от нее, лишь улыбку все ту же двоякую, что спасение, но и погибель в миг один предвещала. Силами своими старческими оставлен, стал я вокруг себя озираться — не найду ли разъяснения какого-нибудь чуда того, что избавление мне принесло неожиданное, однако там меня лишь новое чудо ждало.

В круге втором ада стояли мы теперь, ибо шаров тех вздувающихся, что темницы суть смрадные убийц самых гнусных, ни следа здесь не было. Хоть мрачна была картина эта не менее, чем предыдущая, потусторонней она не казалась нимало, потому что узнал я ее с первого взгляда. Если б не знал того, что знаю, легко бы мог подумать я, невежда, что находимся мы посреди зала какого-то затхлого, подобного тем, которые вельможи в замках своих каменных устраивают, чтобы подданных своих в покорность полную приводить, каковой от сословий низших по праву природному ожидают.

Сам я никогда не был, слава Тебе Господи, в месте подобном страшном, хотя Мастер мой когда-то давно от вельможи одного странного, свирепостью своей далеко известного, повеление получил: зал пыточный картинами адскими ужасными украсить, дабы у несчастных, что попадут туда, надежду всякую заранее убить на избавление легкое и безболезненное, даже если те и на все согласны были еще прежде, чем муки первые начнутся. Ибо только мук, а не согласия, искреннего или притворного — все равно, — жаждал господин тот жестокий.

Но, к ужасу моему, Мастер, единственный, картины адские рисовать верно умеющий — что потом в другом месте показал всецело в мерзости своей, — от заказа этого отказался, причем с надменностью, по причинам, мне неизвестным, и пришлось нам под покровом ночи в княжестве соседнем спасения срочно искать, а над нами угроза осталась, что господин жестокий нас однажды схватит, чтобы работу порученную мы все же выполнили. Даже и награду новую за труд тот обещал он нам — почести особые окажет и все муки адские, что Мастер на стенах зала страшного нарисует, на нас первых испробует.

Теперь, когда в самом царстве подземном я очутился, воспоминание о случае этом давнем ознобом мне душу наполнило, ибо вдруг впечатление мне явилось обманчивое, что угроза роковая вельможи с гор, кровопийцы, настигла нас наконец способом из всех наихудшим и что он в любой миг сейчас откуда-нибудь в облике сатаны самого появится, чтобы обещание свое ужасное с наслаждением сильным исполнить.

И воистину, куда бы я, убогий, ни посмотрел, повсюду орудия страшные для расплаты той видел, которые лишь воображение больное придумать может, чтобы тело человеческое слабое мукам непредставимым подвергнуть. В очаге пылающем угли яркие светились, сияние белое железу тяжелому дарящие, чтобы оно след свой выжженный на коже дрожащей надолго оставило вместе с болью, что в безумие полное приводит. И стол здесь был пыточный, колесами с окованными спицами снабженный, что для истязаний жутких служат и жертву проклятую членов всех и головы лишить могут. И маятник огромный видел я с лезвием наточенным, что с потолка медленно, но неумолимо спускается и с махом каждым роковым все глубже разрез делает в плоти мягкой, но неспешно достаточно, чтобы окончательно тело несчастное только через много времени рассечь.

Были тут и еще устройства какие-то мучительские, предназначение коих я и представить не мог, но выглядели они так ужасно, что по сравнению с ними те, о которых знал я, чему служат, орудиями ремесленными безобидными казались. Каким страданиям жутким в сундуке этом, на гроб похожем, узник адский подвергался? А окно на месте, где лицо находится, не служит ли оно дьяволу, дабы тот возможность имел с хохотом судорогами грешника безнадежного насладиться? Что за вещество отвратное в котле клокочет, хотя под ним огня нет, и что это такое слизистое и чешуйчатое на миг на поверхности бурлящей показывается, чтобы свист голодный испустить, от которого и у человека наихрабрейшего кровь в жилах застыть может? До увечий каких сапоги эти тяжелые доводят, оковами металлическими накрепко стянутые, вокруг которых костей множество человеческих лежит, мерцая призрачно?

Но из всех приспособлений этих страшных, назначение коих загадкой для меня осталось, — хотя и сомнений никаких в действенности их мучительской не было — одно, самое большое, в недоумение тяжелое меня погрузило. Колесо огромное, посреди круга второго жилища дьяволова ровно на боку лежащее, словно тарелка некая гигантская, ничего на себе как раз не имело, чтобы страдания телу несчастному доставить — ни лезвий острых, дабы члены отрезать, ни шипов острых, дабы в плоть мягкую вонзаться, ни огня яростного, дабы жечь жаром невыносимым.

Любопытством глупым охвачен, подошел я к орудию этому странному, чтобы вблизи лучше его осмотреть, когда на плече своем костлявом опять руку Марии почувствовал, из которой струя животворная перетекать в меня стала. Вздрогнул я от прикосновения этого легкого, страхом внезапным обуян, что к ужасу новому меня она готовит, что силу дополнительную в меня вливает, чтобы встретился я с искушением еще одним, быть может, тяжелее всех прежних.

Но взгляд близкий подробный ничего нового мне не открыл, что предчувствия эти черные подкрепить бы могло. Поверхность круга огромного совсем ровной казалась, даже гладкой, будто столяр какой-то старательный много дней за ее шлифовкой провел. Только в четырех местах петли были кожаные широкие, чтобы члены жертвы привязать и так бегство от судьбы неизвестной, но всецело заслуженной воспретить. Увидел я, что руки здесь будут раскинуты, как у Спасителя нашего на распятии пресвятом, и ноги совсем раздвинуты на манер непристойный, так что ладони и стопы края колеса касаться будут, там как раз, где желоб мелкий находился, назначение которого в то время предвидеть никак еще я не мог.

Когда выемку эту рассмотрел я, к ней поближе нагнувшись, чтобы зрению слабому помочь, то заметил, что она узорами какими-то странными украшена, знаками, мне вовсе неизвестными, вроде тех, что в книгах церковных тяжелых находятся или что Мастер мой внизу картин своих настенных порой ставил. Пожалел теперь я, когда совсем поздно было, что не внял совету его мудрому в тайну понимания письмен этих проникнуть, однако думал я всегда, неуч, что знание то лишь монахам праздным нужно, а не людям обычным, смертным, каковым я себя считал.

На подкладках разных знаки эти стояли, то на черных, то на красных, а один всего — между ними, круглый совершенно, на зеленом находился, выдаваясь особенностью своей очевидной, словно началом и концом ряда замкнутого был. Порывом неким ведомый неожиданным, я вдоль края колеса громадного двинулся и, с помощью пальцев на обеих руках, всего знаков этих три раза по десять и еще семь насчитал, но умнее от этого нимало не сделался, ибо среди знамений и Господних, и дьявольских ни одного припомнить не смог я, числом этим отмеченного.

Поднял я взгляд растерянный к Марии, которая след в след за мной ступала, руку свою на плече моем постоянно держа, но не было возможности у нее разъяснений попросить о знаках необычных этих в желобе — правда, кажется мне, что в любом случае не получил бы я их, даже если б события новым направлением не потекли. С первого мига, как увидел я ее, женщина эта — облика божественного, но природы, быть может, дьявольской — ни одного слова с уст своих не обронила, словно вообще говорить не умела или словно меня недостойным считала голоса своего ангельского.

Звон резкий тогда откуда-то раздался, уши мои эхом оглушающим заполнив, что со всех сторон начало доноситься, будто стоим мы посреди пещеры какой-то большой, а не в зале пыточном адском. Стал я озираться смятенно, глазами слабыми источник звука того звонкого ища, но другое нечто, несчастный, увидел, что страхом ужасным душу мою вмиг наполнило.

Процессией самой странной было то, что взгляду моему предстало. Во главе ее Мастер выступал, в одежду новую облаченный — в плащ длинный черный, пятнами звездными усеянный, что до пола самого каменного спускался. На голове шляпа у него была, словно башня острая замка некого вельможного, из ткани той же, что и плащ темный, звездами осыпанной, и в шляпе этой он выше ростом казался. Еле признал я его, так переодетого, только тогда сообразив запоздало — отсутствия его вообще не заметил я в круге новом мира адского, считая, что общества Марии вполне мне достаточно здесь.

Но не одежда та необычная было приметным самым в облике Мастера, а то, что в руках он держал. В одной жезл королевский находился, позолотой сверкая, а в другой — шар большой из вещества какого-то мутно-прозрачного, предметы окружающие искаженно поверхностью своей отражающий. Но не было времени этим новым непривычным знамениям Мастера моего удивляться, ибо взгляд мой тотчас неодолимо на две другие фигуры перешел, что за ним двигались.

Первая такой безобразной выглядела, что я бы немедленно в бегство сумасшедшее пустился, — хоть и на пути у нее не стоял, и внимания никакого на меня, убогого, не обращала она, — если б ладонь легкую Марии на плече своем не ощущал, которая покоем меня постоянно наполняла. Насекомое это было огромное, Мастеру даже по пояс, многоногое, и каждая нога — не толще прутика вербового, так что нипочем мне понять не удавалось, как тяжесть чудовищную тела громадного выдерживают они, а также как двигаются столь ловко, да еще так слаженно, правильно, словно звукам свирели некой, мне не слышной, следуют с прилежанием и вниманием.

Более всего на паука похоже это было, вестника бед и несчастий сильнейших — и воистину, паутина какая-то за ним волочилась, но не тонкая, а размерам твари чудовищной по толщине подходящая. Но потом звяканье, до ушей моих доходящее, заблуждение это вмиг развеяло, и я в том, что глупо паутиной считал, цепь железную узнал, со звеньями в палец толщиной, ведущую от одной из ног паучьих к третьей фигуре.

Картина та поначалу успокоила меня, ибо показалось мне, что укротитель это отважный, рукой твердой управляющий чудищем страшным, на цепи его крепкой держащий, как на ярмарках сельских осенью вожаки медведей своих водят. Но когда фигура эта на свет вышла, я две вещи одновременно заметил — и душа моя ужасом крайним наполнилась.

Цепь толстая, от ноги паучьей начинающаяся, до третьего участника процессии странной доходила, но не в руке его завершалась, а петлей железной, что вокруг шеи, словно у преступника страшного, затянута была. Все здесь навыворот было — это чудище безобразное, на насекомое похожее, человека на цепи вело, а не наоборот, что только естественно было бы и богоугодно; да и не человека — ибо, лучше рассмотрев, по знакам многим безошибочным хозяина нашего в жилище этом подземном узнал, — ангела падшего, что дерзнул в гордыне Господу перечить, князя тьмы, что за душами человеческими слабыми вечно охотится, сатану могущественного, что Мастера моего к греху тяжелейшему дарами льстивыми склонил.

Надо лбом высоким два рога тупых у него торчали, уродуя лицо, в остальном человеческое, отметиной самой страшной, а по полу каменному холодному хвост за ним волочился мохнатый, зловеще острым кончиком украшенный. Тело его сгорбленное, растолстевшее, плащом черным окутано было, по краям грязью засохшей испачканным, с подкладкой ярко-красной, что при ходьбе его вразвалку, словно дьявол на копытах козлиных ступает, несколько раз блеснула огненно.

Но более всего взгляд мой на лице его задержался — лице осужденного безнадежно, которого на гибель ведут неизбежную. Следы извилистые длинные пота, струящегося на щеках его дрожащих, блестели, а губы в судорогах мелких искривлялись, беспокойство сильное душевное выдавая. Будь раб это некий убогий Божий, все то знаками являлось бы ясными страха смертного, обуявшего его, несчастного, в час судный тяжелейший. Однако это сам дьявол был, над страхами всеми стоящий с часа того, как Господь ему наказание суровейшее определил. Ибо что хуже быть может проклятия вечного пребывать в грязи и нечистотах мира подземного — этого представить себе не мог я, однако недолго мне ждать пришлось, чтобы указание об этом адское в чудесности своей полной проявилось, правда, поначалу сомнениями меня еще большими исполнив, а не объяснение желанное дав.

Хоть знаком никаким креста пресвятого и не украшенное, колесо огромное устрашенного сатану к сопротивлению дикому, бешеному подвигло, когда ясно стало, что вожаки его туда неумолимо ведут. Но сила дьявольская, хоть и силу человеческую, несомненно, превосходящая, с мощью паука этого неземного сравниться не могла — и к месту казни своей круговой быстро подведен он был, хоть и стал крики столь жуткие испускать, что даже и на лице Марии судорога болезненная на миг появилась вместо улыбки ангельской.

Когда же сатана оказался наконец к поверхности гладкой колеса деревянного петлями кожаными притянут, тотчас он успокоился, словно с судьбой своей ужасной примирился без роптания дальнейшего. Только грудь его вздымалась еще быстро под плащом черным с подкладкой огненной, а из уст его нечистых бормотание какое-то послышалось быстрое на языке, мне совсем незнакомом, будто молитва черная последняя перед концом, который ничто уже отвратить не может.

И в миг тот почувствовал я нечто, что чуть ранее за богохульство крайнее счел бы, за грех, который среди тяжелейших почитать можно, — жалость внезапная охватила меня к твари этой несчастной подземной, что судьба немилостивая определена ему на распятии круглом мукам подвергнуться, ничуть не слабее тех, что Спаситель наш на кресте Своем голгофском испытал. Если воля Господня это — так дьяволу отомстить, тогда лгут те, кто говорит, что милость Его безмерна…

Но сомнения эти не успели верх взять в рассудке моем неверном, ибо Мастер ко мне подошел и шар протянул блестящий, который в руках с жезлом золотым держал. Сначала стоял я смущенный, не зная, что делать с даром этим чудесным, который никак рукам моим простым не подходил, но потом по прикосновению Марии, что на миг чуть тверже стало, понял ясно: в желоб его по краю колеса опустить следует и пустить по кругу быстро, чтобы он кольцо сияющее вокруг дьявола описал и к часу судному окончательно того привел…

Вздрогнул я, испуганный повелением этим страшным, — неужели я палачом его должен стать, неужели судьба моя конечная орудием отмщения Божьего сурового быть? Но почему? Почему я, несчастный? Желание во мне явилось сильное от доли той тяжелой уклониться, но от воли бестелесной Марии, что через плечо мое в сознание вливалась, спасения никакого не было — и я шар в углубление колеса опустил, знаками и подкладками разноцветными украшенное.

Хотя никакого толчка я шару не давал, он тотчас по желобу покатился, сначала медленно, а потом все быстрее, после нескольких кругов всего в полосу непрерывную, сиянием исполненную превратившись. И с каждым кругом новым тело сатанинское в судорогах все более жестоких изгибаться начало, дергаться и извиваться бешено, как жеребец дикий, когда первый раз к нему человек подходит, чтобы верхом сесть. Испугался я на миг, что петли кожаные, хоть и крепкие на вид не выдержат рывков этих сумасшедших, что дьявол от пут на распятии круговом освободится и прежде всего палача своего, хоть и невольного, казнит, но не суждено было этого, на счастье мое или несчастье.

Ибо на пределе кружения бешеного, когда уже и колесо подрагивать сильно стало, Мастер мой внезапно жезлом своим золотым в пол каменный постучал. Звук резкий отозвался, похожий на звон давешний, эха исполненный, и на это шар вокруг себя завертелся, словно уши некие скрытые имел, замедляться начал, блеск теряя, а вместе с тем и судороги сатанинские слабеть стали, в дрожь легкую превращаясь, во всхлипывания души изможденной.

Мария и паук безобразный при этом на шаг к приспособлению мучительскому ужаснейшему приблизились, чтобы остановку шара жестокого лучше рассмотреть, а я понял в миг тот, что страданиям дьявольским конец не настал еще — не вынесен еще приговор окончательный на суде страшном колеса адского! Один лишь Мастер в отдалении прежнем остался со взглядом, куда-то в сторону устремленным, будто судьба сатаны нимало его не касалась или будто он все наперед уже знал…

Когда чуть спустя шар судьбоносный успокоился наконец, знак круглый на подкладке зеленой закрыв, у меня времени ровно столько осталось, чтобы только звук некий различить призрачный, прежде чем вспышка мощнейшая, словно указание Господа Самого чудесное, поглотила сиянием своим бездонным целиком круг второй царства подземного и нас всех в нем — хохот хриплый, что из пасти черной паука чудовищного громко вырвался…

9. Последнее дело Шерлока Холмса Морфий

Когда на следующий день после полудня я появился у Холмса с приличной охапкой книг, которая вызывала по дороге любопытствующие или подозрительные взгляды прохожих, я застал его с опухшими глазами и небритого. Он явно провел ночь за чтением, не успев заняться утренним туалетом или просто позабыв о нем.

В тот момент, разумеется, я и представить себе не мог, что более бодрым его больше вообще не увижу. Хотя признаки предстоящей гибели уже тогда стояли перед моими глазами, я их все же не распознал. Ничего удивительного — чтобы они стали явными, нужно было иметь зоркость Шерлока Холмса, а все, чем я располагал, это непроницательный взгляд убогого лондонского врача.

С облегчением я свалил груз на диван в углу комнаты и вытер пот со лба. Просто невозможно поверить, до чего книги тяжелые. Нечто подобное мне сказал и мистер Дойл, управляющий библиотеки Британского музея, когда, не без усилий и с моей помощью, разобрался в списке, составленном Холмсом. Он, правда, имел в виду не физическую тяжесть, а уровень литературы, которую отобрал мой друг, но все равно, в главном мы согласились.

— Тяжелые вещи, — заметил мистер Дойл.

Это был невысокий лысеющий мужчина, спокойный, сдержанный, в круглых очках для чтения с металлической оправой. Они сидели на его носу низко — мистер Дойл явно их не снимал и тогда, когда не читал, — и он смотрел на собеседника поверх них, отчего лоб его был постоянно покрыт морщинами. Длинная золотая цепочка от карманных часов тянулась от одной прорези на жилете до другой. Жилет был слишком тесен, очевидно, был сшит в те времена, когда его владелец был намного стройнее, чем сейчас.

— Мистер Холмс, собственно говоря, предпринимает одно серьезное исследование, — сказал я, чувствуя потребность оправдать выбор друга, — которое затрагивает весьма разнородные области.

— Похоже, речь идет о совершенно необычном расследовании, — ответил мистер Дойл, явно пытаясь утолить свое любопытство как можно более деликатным способом. — Мистер Холмс часто берет у нас книги, но я не помню, чтобы он когда-либо брал их столько сразу.

— Нет, никакое расследование здесь ни при чем, — поспешил объяснить я. — Он занимается абсолютно академическим исследованием одного необычного явления, свойственного, похоже, всем странам и эпохам.

— Исключительно интересно, — оценил мой собеседник. — Я как раз спрашивал себя, что общего могут иметь столь различные названия. Посмотрите только.

Он стал перебирать книги, которые его помощники собрали для нас с разных стеллажей, посматривая многозначительно на меня поверх очков после каждого тома, взятого в руки.

— «Основы высшей математики», «История китайского кулинарного искусства», «Космогонии древних цивилизаций», «Растительные орнаменты в исламской архитектуре», «Компендиум тайных сообществ»… А что вы на это скажете: «Бог и музыка»! Эту книгу никто не спрашивал… подождите, сейчас проверю… да, уже целое столетие! Мистер Холмс пыли наглотается, пока будет ее читать.

— Боюсь, что подробнее я вам ничего не могу сказать, — сухо ответил я, стараясь таким способом отбить у него охоту к дальнейшим расспросам. — Не из-за секретности исследований мистера Холмса, а просто потому, что я почти не посвящен в них. Моя роль во всем совершенно второстепенная, можно сказать, я — курьер.

— Вы очень скромны, доктор Ватсон, — сказал мистер Дойл, жмурясь на меня поверх очков. Было видно, что он мне не поверил. — Хорошо известно, что вы — правая рука мистера Холмса. — Он замолчал на секунду, словно размышляя, а потом добавил: — Во всяком случае, я горжусь знакомством с вами. Мне доставит удовольствие и в будущем оказывать вам услуги, и, пожалуйста, передайте мистеру Холмсу мое особое уважение и почтение.

Хотя, несомненно, любопытство и дальше не давало ему покоя, мистер Дойл придерживался неписаного джентльменского правила — не пытаться прошибить стену головой. Он с уважением отнесся к моему намеку, что я не склонен вдаваться в подробности относительно намерений Холмса. А по правде говоря, что бы я ему мог сказать — что за всем стоит глупое послание некоего злобного покойника, написанное на нетленной и ужасно дорогой итальянской бумаге, по поводу которого мой друг страшно разволновался? Это лишь усложнило бы дело.

Я раскрыл рот, чтобы пересказать Холмсу разговор с мистером Дойлем, но он только махнул рукой и набросился на книги. В буквальном смысле слова. Он прыгнул на диван и лихорадочно начал перебирать старые тома. Это было не обычное перелистывание — казалось, он засунул что-то ценное в одну из этих книг и теперь нетерпеливо, даже в панике, пытается найти. Движения его были такими быстрыми, что из старых переплетов то тут, то там выпадали страницы.

Я хорошо знал, с какой страстью Холмс берется за дело, если оно по-настоящему его увлекло. Но ничего подобного я еще не видел. В глазах его застыло выражение, которое, наверное, на любом другом лице можно было бы расценить как явный признак сумасшествия. У Холмса, правда, оно могло быть последствием бессонной ночи, но в тот момент я впервые испугался, что речь может идти о чем-то гораздо более серьезном.

Поскольку Холмс не обращал на меня внимания и не выказывал склонности к беседе, я стал озираться, пытаясь решить, что мне теперь следует делать. Взгляд мой неизбежно остановился на массивном столе, на котором были беспорядочно разбросаны книги из личной библиотеки Холмса. Кроме книг, по большей части раскрытых, там лежало множество листов бумаги, заполненных рисунками и краткими записями. Холмс, очевидно, провел за работой всю ночь — ничего удивительного, что он так выглядит. Я взял в руки один из листков и внимательно его рассмотрел.

На нем было начерчено много кругов разной величины, которые местами пересекались, образуя сложные геометрические фигуры: ряд концентрических колец, цветок с шестью лепестками, двухмерное изображение шара, ряд полос, образующих цилиндрическую композицию. Были тут и какие-то очень запутанные фигуры, которых я раньше никогда не видел. Они напоминали странным образом искаженную восточную архитектуру, полную закругленных поверхностей и плавных переходов, неизбежно происходящих из основной круговой составляющей.

Возле каждого рисунка было по несколько надписей. В первый момент я лишь бегло скользнул по ним глазами, но когда рассмотрел тщательнее, убедился, что в большинстве это математические символы, для моего невежественного взгляда абсолютно непонятные, обозначенные греческими буквами и загадочными сокращениями. Никогда бы не подумал, что Холмс столь силен в королеве всех наук.

Но главная неожиданность была еще впереди. На втором листке, который я взял из кучи на столе, был изображен только один большой круг, похожий по размерам на тот, из письма Мориарти. Он делился на двенадцать равных секторов, в каждом из которых располагалось по одному витиеватому значку, скорее нарисованному, нежели написанному. В первый момент я подумал, что это знаки Зодиака, и уже хотел положить листок обратно на стол, но вдруг что-то, спрятанное в самой глубине моей памяти, стало тихо звенеть.

Я задержал листок в руках, пытаясь подстегнуть воспоминание, и буквально через мгновение оно блеснуло, словно молния. За это я, вероятно, должен благодарить то обстоятельство, что дело происходило до обеда, когда я чувствую себя наиболее свежим. Человек в моих годах не может уже ожидать от себя одинаковой сообразительности в течение целого дня, а особенно вечером, когда дневная усталость совсем его одолевает.

Это были не астрологические обозначения, а тайные магические знаки, каббалистические символы, знамения поклонников дьявола. Я знал, что Холмс одно время интересовался обрядами странных, в основном страшных, культов, начиная от призывания злых духов и заканчивая празднованием сатанинских шабашей. Некоторые из них Холмс даже посещал, не позволив мне сопровождать его, но у меня создалось впечатление, что он сохранил отвращение, да и презрение ко всем этим фокусам и чертовщине. Однако, если судить по листку, это впечатление, кажется, было абсолютно неверным…

Теперь уже готовый ко всяким неожиданностям, я взял следующий листок. На нем в столбец были написаны четырехзначные числа. Каждое число заканчивалось нулем, так что, по правде говоря, казалось, будто числа содержат по три цифры, а на конце находится маленький круг. Этот кружочек на самом деле их связывал, образовывал цепь, нечто целое. Он отвлек в первый момент мое внимание, так что прошло какое-то время, прежде чем до меня дошло, что собой представляют эти числа. Это были годы, начиная с 1120-го и заканчивая нашим, также круглым.

Около дат стояли какие-то пояснения, но это были в основном лишь значки и сокращения, так что я с уверенностью смог отгадать только некоторые из них. Первый год был, как пояснялось, тот, в который крестоносцы в Иерусалиме основали орден рыцарей храма, тамплиеров. Возле 1430 года было написано: «Осн. ордена розенкрейцеров», в 1570-м возникло мрачное братство Розы, а в 1720-м появились первые ложи вольных каменщиков. (И чего Холмс так разъярился, когда я их безобидно упомянул в нашем вчерашнем разговоре?)

Моя очень скромная осведомленность о тайных обществах, братствах, орденах и вообще подобных организациях не позволила мне установить, по каким событиям выделены три десятка остальных круглых дат в столбце. Гадая абсолютно свободно, я предположил, что пометка «Пар.» у 1420 года относится к моему ловкому коллеге Парацельсу, великому знатоку алхимии, однако я не был в этом уверен, потому что мне не удалось вспомнить даже, в каком веке он жил. (Похоже, утро быстро заканчивается…)

«Г. де С. Ж.» мог бы быть графом де Сен-Жермен, пришел я к выводу, весьма гордый своей проницательностью, но о нем я знал лишь то, что он был каким-то чудаком и пустословом, вокруг которого плелись разные небылицы, среди которых — что он жил несколько столетий, поэтому и эта догадка осталась непроверенной.

Когда мой взгляд добрался до конца столбца, я почувствовал, как у меня сдавило в горле. Около нынешнего года находились инициалы «Ш. X.», жирно обведенные красными чернилами. Рядом с ними в скобках стояла буква «М», а далее — маленький вопросительный знак после чего-то зачеркнутого, что нельзя было разобрать.

Охваченный мрачными предчувствиями, я повернулся к Холмсу с намерением потребовать объяснений, но он меня опередил. Кажется, за секунду до того он заметил, что я держу в руках листок со стола, и это заставило его спрыгнуть, как ошпаренного, с дивана, на котором он без устали листал принесенные книги, и броситься ко мне.

Он грубо вырвал листок у меня из рук и закричал:

— Не трогай это!

Изможденность лица Холмса сделала его еще страшнее, чем когда он бывал охвачен гневом при нормальных обстоятельствах. Я вздрогнул и отшатнулся, подняв руки в знак того, что мне больше и в голову не приходит что бы то ни было трогать на столе. Думаю, в тот момент я впервые по-настоящему испугался Холмса.

Должно быть, он заметил, что напугал меня, ибо через несколько секунд подошел ко мне, положил руку на мое плечо и сказал тихим, почти умоляющим голосом:

— Прости меня, Ватсон. Я ужасно устал. Совсем не владею собой. Мне нужна помощь. Это письмо…

Он обхватил голову руками и пошатнулся. Я придержал его за руку и помог дойти до дивана. Затем собрал разбросанные книги вместе с выпавшими страницами. Пока я все это перекладывал на резной дубовый комод, над которым находилась газовая лампа, Холмс вытянулся на диване, не сняв домашнего халата и туфель. Он тупо смотрел в потолок взглядом отчаявшегося человека, и грудь его быстро вздымалась и опадала.

Я должен был как-то ему помочь. Естественный совет поспать и отдохнуть не подействовал бы на него в таком состоянии. Он уже далеко перешел ту границу утомления, когда можно просто заснуть. Нужно было подстегнуть сон, и я хорошо знал, с помощью чего это можно сделать наиболее успешно, хотя все во мне противилось новой инъекции морфия.

Холмс уже был на грани того, чтобы стать зависимым. Никто, кроме меня, разумеется, не знал об этом его несчастье. Если б это, не дай Бог, стало известно, не только я, как соучастник, потакавший его пороку, потерял бы разрешение на практику и был бы исключен из членов Королевского медицинского общества, но и его репутация самого знаменитого английского детектива-любителя была бы безнадежно испорчена. Можно упрекнуть меня в тщеславии, но думаю, что последнее для меня было бы тяжелее. Маленькая часть славы Холмса все же принадлежала мне. Разве не меня мистер Дойл считал его правой рукой?

Медицинские соображения в конце концов одержали верх, и я впрыснул Холмсу небольшую дозу наркотика. На сей раз мне не пришлось бороться со своей совестью — речь шла о помощи пациенту в преодолении состояния крайнего переутомления, а не об удовлетворении пагубной потребности.

Морфий подействовал быстро. Только я вытащил иглу из вены Холмса, как с его лица исчезла судорога отчаяния, сменившись выражением расслабленности, а затем и блаженства. Я хорошо знал эти изменения и всегда, когда видел их, мне и самому, казалось, становилось легче. Через несколько секунд он закрыл глаза.

Мне здесь больше нечего было делать. Холмс теперь будет спать не один час, может быть, до вечера. Я снял с него туфли и накрыл одеялом, извлеченным из большого ящика комода. Тем временем Холмс повернулся на бок и подтянул колени к подбородку, приняв позу эмбриона. Он выглядел беззащитным, как ребенок, совсем не похожим на взрослого человека. Я бы не удивился, засунь он палец в рот.

Прежде чем выйти, я оглядел комнату, томимый какими-то зловещими предчувствиями. Хотя всё теперь, казалось, было в порядке, внутренний голос говорил мне, что всё не так, всё не в порядке, точно как и комната, в которой я оставлял Холмса. В каком состоянии я застану его, когда увижу в следующий раз? И достаточно ли будет тогда морфия, чтобы его успокоить?

Я покачал головой, отгоняя эти неприятные и печальные мысли, открыл дверь, чтобы выйти из комнаты, и вздрогнул, налетев на миссис Симпсон, которая, очевидно, уже некоторое время стояла за дверью, прислушиваясь. По всей видимости, ее привлек крик Холмса, а перед тем она, должно быть, уже была обеспокоена его бурной ночной работой.

Она пробормотала что-то о том, что хотела якобы узнать, когда следует подать завтрак мистеру Холмсу. Я сказал ей, что Холмс уснул и не проснется до раннего вечера, когда будет сильно голоден, так что следует приготовить ему обильный ужин. Явно неудовлетворенная моими объяснениями, старушка попыталась продолжить разговор, желая вытянуть из меня побольше об этом необычном нарушении распорядка дня, однако я сослался на неотложные дела, извинился и быстро вышел.

10. Игрок и развратник

У нас проблема с перенаселенностью.

С двумя новыми пришельцами нас в храме теперь семеро, что уже осложняет жизнь. С минимальными удобствами здесь могут обитать самое большее пять человек. Словно настоящий хозяин, Шри с готовностью вынес свой топчан под навес, чтобы предоставить гостям как можно больше места. Но думал он прежде всего о себе — это я точно знаю. Поскольку настала сильная жара, ночевать, по правде говоря, гораздо приятнее снаружи, чем внутри, где воздух спертый и застоявшийся, что Будду вскоре навело на мысль присоединиться к Шри.

Впрочем, ничего удивительного. Они — люди этого климата и знают, как себя вести, к тому же могут рассчитывать на мою действенную защиту от насекомых. А все остальные члены компании собраны здесь из совсем других уголков света, из совсем иных погодных условий, так что они в основном вздыхают и ропщут, никак не умея приспособиться.

Страшную духоту лучше всех из них переносит старый сицилиец, что объяснимо, учитывая его средиземноморское происхождение. Он совершенно привык к легкой майке и бермудам, не злоупотребляет холодными напитками, да к тому же относится к людям, которые мало потеют. С стариком у меня вообще меньше всего проблем еще начиная с появления второго гостя, когда старик внезапно потерял интерес к неустанному рисованию кругов на песке, принесенном в храм, и даже лично озаботился всю эту грязь вымести наружу. Наверное, нужно было мне, как хозяйке, заняться этим — Шри что-то высказал в этом смысле, — но дядечка поступил очень галантно и предупредительно.

Больше всего работы в отношении гигиены мне задает твердолобый фламандец, который наконец снял громоздкое одеяние, в котором появился, — просто кошмар, как это все воняло, — но и далее одевается абсолютно неподходящим образом. Из предложенных вещей из гардероба Шри он выбрал толстый, с подкладкой, тренировочный костюм — вероятно, из-за высокого воротника, который единственный до какой-то степени напоминал ему его прежний хомут, — так что теперь он варится в нем. Бедняга!

Я бы с удовольствием стирала ему каждый вечер, но он завел дурную привычку не переодеваться перед сном (он по-прежнему спит в углу на полу — привык человек), так что проходит по несколько дней, прежде чем мне удается его уговорить сменить костюм на другой, точно такой же. Тот, что он снимает, приходится стирать в четырех водах, чтобы полностью выполоскать засохший пот и грязь.

Вообще-то, я нашила ему на верхние части костюмов по несколько карманов, чтобы он мог разместить в них всякие мелочи из жилета, судя по всему, весьма ценные для него, в том числе и бутылочку с резким запахом, которую он постоянно нюхает — но думаю, он все же глубоко несчастен из-за простоты новой одежды, столь скромной и убогой по сравнению с прежним расфуфыренным одеянием.

Единственная вещь, с которой он, наверное, не расстался бы и под страхом смерти, — парик. Между тем тот совершенно истрепался и полинял в этом ужасном климате, локоны потеряли всю свою волнистость, но фламандец и далее упорно его носит, не обращая ни малейшего внимания на порой насмешливые взгляды других гостей. Человек настолько сроднился с париком, что расставание с ним для него было равнозначно какой-нибудь ампутации.

Проблемы с одеванием начались и у более высокого из двух новых гостей. О, он появился не выряженным в какой-нибудь допотопный костюм, как фламандец. Одежда на нем хоть и не современная, но подобную можно встретить на достаточно старых людях, особенно на тех, кто родился в прошлом веке. Классического покроя, двубортная, в малозаметную полоску. В двадцатом столетии это было парадной униформой среднего класса.

Однако одежда горожанина — не самая удобная вещь для жизни в джунглях. Она просто непрактична. Строгая, с тугими воротничками и наглухо застегнутая. Такая одежда совершенно непригодна из-за отсутствия кондиционеров, которых у нас не было, потому что Шри их не любил, хотя мне они были бы весьма кстати. Но кто меня спрашивает…

Когда я попыталась в гардеробе Шри найти подходящую замену старинного одежде, открылась неожиданная трудность. Новый гость на добрую голову был выше Шри, так что все вещи оказались ему коротки. Тренировочные штаны доставали ему только до середины икр, а футболки заканчивались где-то над пупком.

Он выглядел в таком одеянии очень смешно, но это, похоже, совсем ему не мешало. Думаю, моя особая симпатия к нему родилась именно тогда, когда я отметила его доброжелательное поведение, имеющее, правда, оттенок превосходства. А может быть, в основе этой симпатии лежала слабость, которую все женщины неизбежно питают к высоким, видным мужчинам.

Он был приблизительно ровесник Шри, очень стройный, почти худой, с учтивыми, сдержанными манерами. Разговаривали мы в основном на немецком, которым он хорошо владел, правда, что-то в его произношении намекало на то, что это не родной для него язык. Между тем мне было неудобно расспрашивать гостя, так что его происхождение осталось мне неизвестным. Впрочем, это неважно.

Из всех обитателей храма он единственный не проявлял по отношению ко мне никакой настороженности или предубеждения. Хотя компьютеры, по всей вероятности, еще не существовали в той части двадцатого века, откуда этот гость явился, он принял мое присутствие как нечто абсолютно естественное, более того, я была для него настоящей личностью, особой, достойной уважения, — одним словом, дамой. Однажды он даже принес мне с прогулки по окрестностям храма букетик пестрых цветов, поставив его в маленькую баночку возле клавиатуры. Шри это никогда не пришло бы в голову…

Ну, разумеется, чего еще можно было ожидать — я влюбилась. О, я не сразу это поняла. И даже когда стало совершенно ясно, что происходит, некоторое время я никак не хотела себе в этом признаться. В один день я даже была с ним намеренно груба без всяких причин, как капризная девчонка, что, вероятно, его смутило, но он повел себя как джентльмен — удалился, не задавая лишних вопросов, в отличие от Шри, который на такое мое поведение обязательно ответил бы еще большим самодурством.

В общем-то, меня недолго мучила совесть насчет Шри, а потом я с облегчением поняла, что мне не в чем себя упрекнуть — он сам во всем виноват. Если б он не оставлял меня без внимания, если б не вел себя со мной так грубо, если б не превратил меня в обычную повариху и прачку, если б не шантажировал ребенком, если б обращался со мной так, как можно было ожидать от человека, который меня создал… Но нет. Шри просто не знает, как себя вести с женщинами. В этом все дело.

Говорят, влюбленные женщины легко прощают недостатки избранникам своего сердца. Я это вскоре испытала на себе, когда обнаружилось, что мой возлюбленный гость имеет скрытую страсть, а именно, он — игрок. В какой-нибудь другой ситуации я, быть может, ужаснулась бы от подобного известия, но теперь это казалось мне таким романтичным.

Оно вызвало у меня в памяти все те любовные романы, в которых удачливые игроки в покер не только выигрывают фишки, но и завоевывают неискушенные женские сердца. Что вы хотите, на подобных книгах я воспитана. Вспомнился мне, правда, и Достоевский, но у него все так печально кончается. А я тогда жаждала какого-нибудь счастливого финала…

Мой избранник не был специалистом по покеру; он играл на рулетке. Он взял с собой из своего времени небольшой набор для этой игры — из прекрасно отполированного красного дерева, с подстилкой из зеленого сукна, красиво обшитой по краям, крупными шариками из слоновой кости, все явно ручной работы, — но показал его не сразу. Он хранил его в большой кожаной сумке с металлическими уголками, которую держал под своей кроватью, так что она не привлекала внимания; я думала, в ней лежат какие-то личные вещи.

Он решился вытащить рулетку только через несколько дней после прибытия. В первый момент это выглядело как хитрый прием игрока — сначала осмотреться, оценить возможных соперников, разобраться в обстоятельствах, и лишь потом перейти в наступление. Я не связала эту нерешительность с другим случаем, произошедшим непосредственно перед первым сеансом игры.

Внезапно фламандец перестал пялиться на экран, по которому медленно ползла вереница цифр, следующих за тройкой и разделительной запятой, творя бесконечность числа π. Через семь дней. Автоматический счетчик, показал, что это произошло после 3 418 801 десятичного знака, правда, не было признака, по которому я могла бы установить, почему именно здесь процесс был прерван. Во всяком случае, услышав его хриплый крик, все на короткое время столпились вокруг монитора, внимательно рассмотрели результат, а потом кое-кто потрепал фламандца по плечу. Тот был весь в поту, но я уже не знала — из-за поднятого воротника посреди жаркого дня или вследствие сильного волнения.

Дело этим не кончилось. Шри не медля взял дискету с сильно сжатой записью вычисления десятичных знаков числа π и направился к нашему спутниковому приемопередатчику, с помощью которого мы осуществляли связь с миром. Я заметила, что происходит нечто необычное, когда он перешел в режим передачи и настроил элевацию и азимут, на которых совершенно точно не было никаких спутников. Это могло означать лишь одно — послание адресовано Вселенной, что меня окончательно смутило. Я и подумать не могла, что Шри одержим «маленькими зелеными»…

Все продлилось лишь несколько секунд. Полная запись с дискеты взлетела в небо в одном мощном импульсе очень высокой частоты, а затем Шри вновь направил антенну к обычному спутнику и вернулся в режим приема. Он израсходовал на эту передачу почти все наши запасы энергии. У меня не было времени установить, куда отправлен сигнал. Это могла быть любая из многих тысяч ближайших звезд, заполнявших приличный сектор небосвода.

Если б мы с Шри были одни, я, быть может, равнодушно отнеслась к этому — какое мне, по сути, дело до его космических странностей? — но из-за гостей, а особенно из-за одного между ними, я должна была потребовать объяснений. Моя репутация была под угрозой. Что люди подумают обо мне? Что я лишь обычная прислуга, работающая как проклятая и держащая язык за зубами? Этого нельзя было допустить. Однако все было не так просто. Если б я о чем-то открыто спросила Шри, то подвергла бы себя серьезной опасности — он мог при всех грубо отрезать, что это меня не касается или что-нибудь еще хуже, и в конце концов моей репутации был бы опять нанесен ущерб.

Из этой неприятной ситуации меня выручил мой высокий рыцарь. Прежде чем я, вся в смятении, решала, что мне делать, он неожиданно полез под кровать и вытащил оттуда кожаную сумку с набором для игры в рулетку. Раскрыв ее, он вызвал всеобщее оживление, в котором все прочее мигом было забыто. Боже милостивый! Я и не догадывалась, что окружена игроками. И во что теперь превратится дом? В казино?

Необычайное волнение — узнала я через ребенка — охватило и последнего гостя, непосредственная связь с которым была мне недоступна. Он с момента своего появления неподвижно лежал на кровати напротив входа в храм, заинтересованный, похоже, только в общении с моим отпрыском, а я заботилась лишь о его физиологических потребностях. Как настоящая сиделка.

Младенец однажды сообщил мне о том, что я немного напоминаю ему его прежнюю сиделку, некую Сару. Однако когда ребенок вызвал в моем сознании ее изображение, взятое из воспоминаний гостя, меня охватила жуть. Надеюсь, он не представляет себе меня такой толстой. Ужас! Мне следует заняться своей фигурой…

Больной прибыл вместе с моим высоким возлюбленным. Тот вез его в инвалидном кресле на колесиках. В первый момент меня пробрала дрожь от увиденной картины. Он показался мне жутко изуродованным, словно был взят из фильмов ужасов, которые я так ненавижу. Но потом я обратила внимание на его глаза, единственную живую часть его тела, которые просто лучились умом и добротой, — и во мне пробудилось сочувствие. Человек с такими глазами никак не может быть чудовищем.

Но даже если б я поддалась первому впечатлению о нем, я ни в коем случае не показала бы этого — не только потому, что этого не позволяла мне моя роль хозяйки (гостям в зубы не смотрят, не так ли?), но и потому также, что между больным и моим ребенком сразу же установилась очень близкая связь. А я ни за что не хотела оскорбить чувства моего чада.

Обычно младенец оповещал о прибытии гостей тем, что на короткое время открывал глаза и устанавливал со мной телепатическую связь (счастье, что Шри об этом и не догадывается), но сразу после этого опять погружался в свое отупение, абсолютно не интересуясь внешним миром. Я уже уверилась, что дело в своеобразной монголоидности с какими-то необычными сопутствующими явлениями, но как же я ошиблась в своем маленьком потомке…

Сообщив о прибытии двоих последних гостей, ребенок, к моему изумлению и восторгу, больше не выключался и не закрывал глаза. Это не могло быть случайностью, что вскоре и подтвердилось. Он наконец нашел родственную душу. Некоторое время меня терзала ревность, что мое законное место занял какой-то чужак, и даже начала мучить совесть из-за этого (ибо когда отношения между детьми и родителями портятся, то в этом, как правило, виноваты последние), но удовольствие, которое получал младенец, быстро прогнало все эти нехорошие мысли.

Ребенок был действительно в восторге от связи с парализованным гостем — я безошибочно чувствовала это в каждом его жесте. С больным он также установил телепатический мост, что было единственно возможным, потому что тот, бедняга, иначе никак не мог общаться с миром. Так, благодаря посредничеству младенца, я получила возможность заботиться о больном, исполнять его желания и удовлетворять потребности, а он в ответ почти все время своего бодрствования проводил в общении с ребенком, несомненно, получая от этого удовольствие.

Я слышала лишь обрывки их разговоров. По правде говоря, я не была в восторге от этого — нет, речь не шла о вещах, которые могли бы испортить маленькое существо, но все же мне казалось неподходящим, что он в его возрасте без устали углубляется в теоретическую физику и космологию. Но они словно не знали других тем. Я бы еще поняла интерес ребенка к этим предметам, будь его отцом Шри, но с учетом того, чьи гены он унаследовал помимо моих, что-то тут было не так. Однако я не протестовала, не желая мешать их приятному общению.

Ловкими движениями, выдававшими богатый опыт, мой игрок расстелил сукно, раздал фишки, проверил движение колеса. Все пристально следили за ним, я почувствовала, что на миг прекратилось и общение ребенка с больным. В тот момент где-то в глубине моего сознания прозвенел колокольчик, но я тогда не узнала в нем сигнал тревоги. А затем события начали развиваться с необыкновенной скоростью.

Непонятно почему, все поставили свои фишки на один и тот же номер; крупье, как будто по некому неслышному приказу, сделал то же и с фишками, выделенными больному, так что на одном месте оказалось сразу пять крупных ставок. Не играли только ребенок и я: он — по понятным причинам, из-за возраста, а я — потому что мне никто не предложил. Ладно, не важно…

Здесь, очевидно, играют ва-банк, подумала я машинально. Всё ставится на один раз (причем на один номер) — и будь что будет. Я посмотрела на крупье, потому что сердце мое затрепетало от мысли, что мой избранник вмиг проиграет все, но на его лице не было и следа волнения. Собственно, как и полагается настоящему игроку. Часть этой самоуверенности передалась и мне, и я не без некоторого злорадства оглядела собравшихся игроков. Выражения их физиономий свидетельствовали о волнении, но не о страхе. Даже на обычно неподвижном лице больного, похоже, появилась новая гримаса, но я никак не могла ее истолковать.

А затем крупье запустил шарик.

Задолго до того, как безупречно круглый кусочек слоновой кости начал приближаться по откосу из красного дерева к небольшим перегородкам с номерами, я поняла, что происходит нечто необычное. Из сознания ребенка стали струиться волны наслаждения, которые быстро начали усиливаться, образуя сильную обратную связь. Они уже почти достигли той степени, после которой возвращение невозможно, когда меня, абсолютно не готовую к этому, осенило, в чем дело.

Я послала больному отчаянный взгляд. Неясная гримаса на его лице превратилась теперь в явную судорогу похоти. Мерзкий извращенец! Чудовище! Уродина! Педофил проклятый! Как он мог? Это же еще ребенок!

Но тут по телепатической связи оргазм полностью перешел с ребенка на меня; больной отбросил младенца как использованный детонатор или инструмент, а из моей головы исчезли все мысли, кроме одной — значит, все это ради меня! Но почему?

Однако не было времени на дурацкие вопросы. Наслаждение было столь сильным, что я вмиг потеряла сознание. Ничего удивительного — я уж забыла, когда последний раз была с мужчиной. Сейчас все было гораздо сильнее — словно я занимаюсь любовью с пятерыми мужчинами, и нам всем удается, одновременно достичь оргазма. Боже мой, я и не предполагала, что столь развратна…

Шарик неумолима скатился вниз и наконец остановился. На нужном номере, разумеется. В тот же миг мое сознание растворилось в жестокой белой вспышке, поглотившей собой все. И все же, за долю секунды до того, как я окончательно ослепла, я успела заметить в дверном проеме озаренную солнечным светом фигурку с поджатым хвостом. Он держал длинные косматые руки над головой, образуя большими и указательными пальцами неуклюжее изображение круга, а под его ступнями лежали две этих отвратительных черепахи.

Моя растворенная сущность неодолимо помчалась к этому кругу и нырнула в него, а потом ничего больше не было, кроме абсолютной пустоты и тьмы какой-то чужой звездной ночи.

11. Плод греха

Вспышка сверкнула яркая, и я глаза закрыл.

Но сила ее и под веками моими морщинистыми тьму безвидную яркостью своей наполнила, и я будто и далее смотрел на знамение Господне, что в месте самом неприличном явилось — среди нечистот и смрада жилища дьявольского. Пока я жмурился так, видя при этом все, ощущение странное, обманчивое в сознании моем смущенном явилось — словно в пропасть какую-то бездонную, головокружительную падаю я неумолимо, как со скалы в горах. Но, к удивлению моему, страха не чувствовал, хотя всю жизнь высоты боялся, даже небольшой, такой, до которой подмостья Мастера деревянные достигали.

В миг первый подумал я, что это меня прикосновение Марии вдохновляет, бодрость необходимую вливает, чтобы я с искушением этим новым встретился, но потом понял, что на плече моем костлявом рука ее маленькая не лежит более — и тотчас отчаяние полное охватило меня, страх жуткий, что приговор окончательный настиг меня наконец: да буду в яму глубочайшую адскую сброшен, туда, где находятся преступники самые закоренелые, дабы среди змей ужасных, на дне обитающих, грехи свои безмерные до конца времен искупать.

Но когда я глаза вскоре открыл, чтобы судьбу свою страшную смиренно встретить, как то искренне кающемуся подобает — хотя покаяние это прощения никакого принести и не может, а лишь примирение с Богом, — чудо новое перед ними открылось, более всех предыдущих за день последний необычное, ощущение мучительное о падении в бездну вмиг прогнав.

Хотя от сияния, около колеса блеснувшего, в глазах еще точки светлые прыгали, различить я ясно мог, что ни в какую яму, где отродье змеиное гнездо свое вьет, не попал, но в место другое, отличное, как день от ночи. Долго смотрел я, не мигая, на местность, среди которой очутился волшебным образом, но понять не мог никак — то ли по милости некой неизвестной, незаслуженной, я берлогу дьяволову смрадную оставил и на полянах райских оказался, или же все это лишь обман новый сатанинский, игра жестокая, дабы надежду во мне ложную ненадолго пробудить, чтобы отчаяние последующее бескрайним стало.

На лугу каком-то стоял я буйно заросшем, цветами шарообразными покрытом, ароматы небесные источающими. Вокруг меня луг этот во все стороны простирался до самого горизонта, и даже холмика не виднелось, равнину нарушающего. Только далеко очень увидел я дерево некое одинокое, кроной пышной украшенное, что высоко над окрестностями поднималось.

Когда стук сердца взволнованного в ушах моих перестал отдаваться, начали до меня звуки доходить: голос ветра однообразный, от сгибающихся стебельков растений нежных поднимающийся; речь тихая букашек бесчисленных, что среди травинок мелких дома свои строят; шум приглушенный, который в миг первый узнать мне никак не удавалось, но потом воспоминание далекое пришло о нем — давно я его слышал, когда только к Мастеру на службу поступил и мы в одном монастыре приморском были, — волн бормотание, когда они о скалы прибрежные разбиваются.

И пока я в смятении вокруг себя озирался в поисках источника шума этого шелестящего, там, где моря и следа не было, увидел я наконец то, что заметить прежде всего следовало: один я был посреди поля пустого странного — ни Марии, чтобы прикосновением своим легким к плечу моему силу в меня влить и боязнь из души изгнать; ни Мастера, чтобы проводником мне быть опытным через круг третий царства подземного, в котором (если это и вправду так) я, грешный, сейчас очутился, зрением простодушным за местность райскую его приняв.

Лишенный водительства этого уверенного, что от многих шагов неверных избавляло меня доселе указаниями своими премудрыми, постоял я нерешительно несколько минут, не зная, что делать мне следует на лугу этом чудесном, но столь пустом. А потом понял, что и без указаний Мастера путь лишь один передо мной лежит, — к дереву тому далекому должен я направиться, ибо лишь оно над однообразием окрестным возвышалось.

Двинулся я шагами медленными к отметке той высокой, предчувствиями мрачными поначалу охваченный, что судьба какая-то злая там меня поджидает, но потом мысли мои в другую сторону направились. Прежде всего гибкость покрова травяного внимание мое привлекла — словно по покрывалу шел я какому-то толстому, на котором следы мои исчезали в миг тот же, как ступня босая с него поднималась, чтобы шаг новый осторожный совершить. Ничего после меня не оставалось, дабы путь мой неуверенный хотя бы знамением малым отметить — будто и не проходил я вообще по краю этому Эдемскому.

Когда я взгляд вперед направил, чтобы от обстоятельства этого неприятного мысли свои отвратить, ибо оно страх мой скрытый увеличивало, странность новую заметил на своде небесном: не одно солнце, но два увидел я там, низко над горизонтом стоящих, светом тусклым его заливая. В миг первый показалось мне, что второе, меньшее солнце — всего лишь луна серебряная, что вправду порой раньше времени, до захода солнца, выходит на путь свой ночной. Но потом яркость ее сильная сомнением меня наполнила — никогда за жизнь свою долгую не видел я, чтобы луна сиянием своим жестоким с солнцем поспорить могла.

Но времени не было тайной этой новой ум свой убогий занимать, ибо от дерева теперь приближаться что-то стало походкой необычной, прыгающей, скорее животному, нежели человеку, присущей. И действительно, когда создание неведомое совсем близко подошло, так что я и глазами своими слабыми рассмотреть его хорошо мог, увидел я, ужаснувшись, что это чудовище жуткое, какого не видел никто еще на шаре земном, а может, даже и в царстве подземном страшном.

Если б не шесть ног тварь эта имела, то на собаку крупную бесхвостую походила бы мехом своим густым пестрым с волосами длинными, морду совершенно закрывающими. Из-под волос этих изо рта невидимого звуки какие-то лающие раздаваться начали, на тявканье лисицы похожие, однако не сердитые, как сначала подумал я, когда насмерть перепуганный и готовый в миг любой разорванным быть стоял, а словно она что-то объяснить мне пытается.

Речь эту бессвязную нимало я не понимал, но нетерпение в ней разобрать не сложно было — и действительно, чудовище, вокруг меня несколько кругов сделав и все так же тявкая, к дереву прыжками вновь устремилось, в смятении меня оставив на несколько минут, после чего и я туда же шаг свой ускорил.

Еще прежде чем я места этого достиг, увидел я то, что раньше расстояние рассмотреть не позволяло, — вокруг ствола толстого фигуры какие-то скорченные сидели, круг незаконченный образуя, на кольцо разомкнутое похожий. Вздрогнул я, разглядев вдруг, что чудовища это шестиногие, одно из которых, с голосом странным, на короткое время ко мне на встречу отлучалось, чтобы потом быстро к стае своей вернуться. Но душа моя измученная приободрилась немного, когда я Марию и Мастера моего заметил, которые — так же сгорбленные, с головами опущенными — в месте, где круг разрывался, сидели, словно стражи каменные, что у входа в святилище некое невидимое бдят.

К ним я, радостный, направился, слов каких-нибудь добрых ожидая или движений хотя бы приветственных, но напрасно — неподвижны они остались, как статуи каменные, словно прибытие мое не волновало их ничуть или глазами своими униженно опущенными не замечали они меня вовсе. Однако шевеление какое-то, легкое сначала, среди зверей сгорбившихся началось, когда я к кругу их незаконченному приблизился, и звуки складные издавать они стали, словно песню некую резкую глотками хриплыми запели.

В миг, когда я в круг вступил, ибо другого ничего не оставалось, между Марией и Мастером окаменевшими, пройдя, песня та звериная в клич, кровь леденящий, превратилась, а тела их лохматые сияние какое-то тусклое облило, словно свет луны полной в ночи темной, хотя день еще был, солнцем двойным освещенный.

От картины этой, звуком страшным наполненной, душу мою в озноб жестокий бросило, и, обезумев, собрался я в бегство удариться, но явление неожиданное меня вмиг остановило — из-за ствола толстого, узловатого девушка красоты неописуемой выступила шагом мягким передо мной. Ничего на ней не было, кроме волос густых длинных, достигающих бедер округлых, словно защита последняя наготы ее ангельской.

Улыбнулась она мне умильно, руки за спиной держа, а меня смущение сильное охватило, ибо не мог понять я цель появления этого чудесного. Награда это Господня запоздалая за жизнь целомудренную, что вел я доселе, похоти лишенный совсем, или же искушение последнее сатаны, что в мысли мои сокровеннейшие, развратные безмерно, проник?

Сомнением этим мучимый неразрешимым, я, тупо на нее уставившись, стоять продолжал в тишине полной, что внезапно настала, — ибо с появлением девушки чудесным чудовища собравшиеся вмиг замолкли, глухими и понурыми сызнова стали и сияние утратили. Долго так неподвижно простояли мы, словно картина некая странная Мастера моего, а потом девушка движение новое сделала, смысл неожиданный, древнейший всему придавшее.

Руку из-за спины вытащив, вперед около груди пышной она ее выставила, яблоко спелое, румяное, на ладони лежащее показав. Взгляд ее пристальный в глаза мои устремился, повеление ясное выражая, но понять его еще не готов я был, на перемены к лучшему какие-то надеясь, как человек спящий из сна страшного в пробуждении быстром спасения ищет.

Однако не было это сном пустым, и рука тонкая ко мне тянулась, плод греха исконного и изгнания вечного предлагая. Изгнания, да — но куда? Ответ неожиданный тотчас получил я, когда движением невольным, словно воля чужая рассудком моим завладела, дар предложенный с дрожью принял.

В стволе огромном, перед которым я в изумлении стоял, дверь некая невозможная отворяться начала под треск коры толстой, вход внутрь открывая. Взгляд испуганный направил я туда, однако кроме мрака густого, будто на пороге темницы какой-то стоял я средь дня яркого, ничего другого увидеть не смог. Смущенный, я глаза вновь на девушку поднял, но она тогда опять за дерево уходить стала, тело свое на миг со спины мне показав, нагое совершенно, ибо волосы у нее вперед перекинуты были. А после исчезновения ее быстрого круг незамкнутый вокруг меня ожил тотчас.

Прежде всего края его разорванные соединились, ибо руку Марии рука Мастера крепко стиснула, изгнание мое неминуемым сделав. А потом напев жуткий опять раздался, вверх со вздохом каждым поднимаясь, к вершине высокой стремясь. Звенья, цепь живую образующие, сближаться при этом начали, все меньше простора мне, несчастному, оставляя, а тела их опять сиять стали, но было это не прежнее сияние, что сквозь шерсть из них исходило, а свет желтый солнца третьего, которое в то мгновение из-за горизонта вышло напротив двух других, к закату спешивших.

Я пятиться начал испуганно, не успев чуду новому удивиться, но отступать более некуда было. Путь лишь один передо мной лежал, и двинулся я туда невольно, однако не шагнул сразу в дверь древесную, во тьму бездонную ведущую, но на пороге земляном на миг остановился, дабы взгляд последний на Мастера моего бросить, с которым почти полсрока жизненного провел. Но на лице его, судорогой песни чужой искаженном, лишь выражение пустое увидел я, в котором ничего различить не мог — ни печали, ни радости, ни воспоминания какого-нибудь, пусть давнего. Густота эта совершенная что-то во мне сокрушила окончательно, и я шаг еще один сделал бездумный — во тьму со света вошел.

Вошел и увидел звезды.

12. Последнее дело Шерлока Холмса Пламя

Я уже поднялся по крутой лестнице из девятнадцати ступенек к комнате, в которой утром оставил Холмса, когда меня окликнула миссис Симпсон.

— Доктор Ватсон!

Она стояла у двери в столовую. Слабый свет раннего вечера, падающий на нее со спины через большие окна, обрисовывал ее полную фигуру. Лицо оставалось в тени, так что я не мог увидеть на нем подтверждение оттенку беспокойства, которое слышалось в ее голосе.

— Миссис Симпсон? — ответил я.

Хотя по стечению обстоятельств мы с хозяйкой Холмса давно знали друг друга и часто встречались, мы почти никогда не беседовали подолгу. Помимо неизбежных замечаний о погоде, наше общение сводилось в основном к ее рассказам о мелких расстройствах здоровья, сопровождающих каждого пожилого человека. Чаще всего миссис Симпсон жаловалась на ревматизм, все более осложняющий ее передвижения, однако в последнее время она не столько просила совета, как избавиться от этой боли — будто от нее вообще можно избавиться в этом влажном климате, — сколько окольными путями пыталась у меня выведать, не мешает ли это Холмсу.

Я ее успокаивал, утверждая, что Холмс, по всей вероятности, вообще этого не замечает, на что она лишь качала головой и бормотала, что «этот замечает все».

— Я думаю, мистер Холмс хочет побыть один, — сказала миссис Симпсон.

— О? — ответил я нерешительно, подняв взгляд.

Из-под двери комнаты струился оранжевый свет настольной лампы, хотя и не слышалось никаких звуков. Значит, сон, который я спровоцировал, продлился меньше, чем я представлял.

— Я отнесла ему обед, как вы мне велели, когда мне показалось, что он встал, но он закрылся изнутри и лишь сказал: «Позднее». Теперь все уже остыло. Я столько труда прикладываю, чтобы приготовить ему что-нибудь вкусное, а потом все пропадает. Морковка затвердела, да и яичница уже засохла. — Она остановилась ненадолго, словно смутившись, а потом добавила приглушенным, почти заговорщическим голосом: — Вы его друг и, кроме того, врач; вас он, может быть, послушает, если вы скажете, что он ведет все более неправильный образ жизни. Я попыталась обратить на это его внимание, но он не принимает всерьез мои советы. Его здоровье в конце концов будет подорвано, если он не будет регулярно питаться. Нужно придерживаться какого-то режима.

Я остановился, раздумывая, как поступить, а затем пришел к выводу, что будет лучше и мне удовлетворить желание Холмса остаться одному. Вероятно, обнадежил я себя, ему просто нужно больше времени, чем обычно, чтобы прийти в себя после того, что с ним было в последние двадцать четыре часа. Утром он выглядел крайне плохо, и хоть проспал некоторое время, прекращение действия наркотика, конечно, уменьшило ожидаемую бодрость.

Я двинулся вслед за миссис Симпсон в столовую. Лишь когда я вошел в большой зал, она начала зажигать светильники. Удивительно, как эта женщина любила сидеть в темноте. Когда Холмса не было дома, она почти не зажигала свет. Первое время темные окна заставляли меня сделать неверный вывод, что в доме никого нет, что несколько раз могло привести к серьезным неприятностям. К счастью, Холмс, который действительно ничего не упускал из виду, вскоре обратил мое внимание на эту необычную склонность миссис Симпсон. «Тьма снаружи, тьма внутри», — сказал он мне как-то, не потрудившись объяснить подробнее, что под этим подразумевал.

— Когда мистер Холмс проснулся? — спросил я.

— О, еще около четырех, думаю, — ответила миссис Симпсон. — Хотя, может, и раньше… не знаю. Во всяком случае, было около четырех, когда я услышала, как что-то тяжелое упало на пол. Наверное, какая-нибудь книга. Их сейчас наверху так много. — Она послала мне короткий укоризненный взгляд, а затем продолжила: — Я даже вздрогнула от этого удара. Похоже, нервы у меня стали совсем никуда. Ничего удивительного. Как вы думаете, стоит ли мне съездить куда-нибудь отдохнуть? На южных курортах сейчас довольно дешево, а морской воздух на меня всегда хорошо влиял. Не только на нервы, но и на ревматизм. А еще у меня последнее время что-то колет в пояснице.

Люди, похоже, не способны разговаривать с врачами о чем-нибудь другом, кроме своих болезней, и отличаются друг от друга лишь упорством, с которым придерживаются этой темы. А миссис Симпсон относилась к самым настойчивым с этой точки зрения.

— Приходил кто-нибудь за это время? — попытался я не слишком вежливо, но и без особой надежды сменить тему.

— Нет. Никто, за исключением почтальона. Он немного задержался, чтобы выпить чаю. Принес мне письмо от моей родственницы из Эссекса. С отцовской стороны. Не помню, рассказывала ли я вам о ней. Она немного старше меня. Бедная, ее мучит ишиас. Уже много лет. Что она только не пробовала — ничего не помогает. Она даже на континент ездила, к французским докторам, они ее мазали какой-то грязью… Только подумайте! Фу! Но после короткого облегчения боли вернулись. — Она замолчала на миг, многозначительно посмотрев на меня. — Что бы вы посоветовали против ишиаса, доктор Ватсон?

Я уже решил, что меня приперли к стенке и не остается ничего другого, как поневоле втянуться в эту медицинскую болтовню, чего я стараюсь избегать, когда само провидение пришло мне на помощь. Сверху донесся приглушенный звук, заставивший нас обоих молча поднять глаза к потолку.

Скрипка!

Я уже несколько лет не слышал, чтобы Холмс играл, будучи уверен, что он безнадежно забросил инструмент, которому был так предан в молодые годы. Тогда игра помогала ему расслабиться и сосредоточиться. Холмс утверждал, что под звуки скрипки его мозг работает лучше всего. Он был способен часами водить смычком по струнам, повторяя одну и ту же тему, от чего у меня, единственного, кто обладал привилегией слушать его, в конце концов начинала кружиться голова. Когда я теперь размышляю об этом, мне кажется, может быть, именно тоска, которую со временем все больше вызывала эта неумеренная страсть Холмса к однообразному музицированию, заставила меня наконец предложить ему некое более действенное и уж точно более тихое средство для самогипноза. Я ошибся только в том, что простодушно и абсолютно непрофессионально решил, — я всегда буду тем, кто определяет дозу…

Миссис Симпсон многозначительно посмотрела на меня.

— Что я вам говорила? — сказала она приглушенным голосом, словно не желая портить простую мелодию, доносящуюся сверху. — Он заболеет!

Должно быть, она прочитала смущение на моем лице, потому что тотчас принялась объяснять:

— Ну да! Когда господину ни с того ни с сего приходит в голову играть на скрипке, причем на голодный желудок, это ни о чем хорошем не говорит. Вы, конечно, читали об этом лавочнике из восточного Лондона, нормальном, в общем-то, человеке, который на старости лет вдруг начал рисовать, да с такой страстью, что забросил все остальное — работу, семью, дом, самого себя. Только закрывался в комнате и мазал полотно мрачными красками, а рисовал он всякие ужасы, чудовищ, привидения, Боже сохрани, а потом попытался подарить эти картины соседям, но никто, разумеется, брать не хотел, потому что кому нужно такое уродство. Это его вроде сильно задело, и он еще больше ушел в себя, вообще перестал выходить из комнаты. Говорят, из нее сильно воняло, что, кстати, неудивительно — и в конце концов его нашли мертвым. Он задохнулся, засунув кисть себе в глотку! Можете себе представить? Но это еще не все. Когда сделали вскрытие, у него нашли опухоль в мозгу. Огромную, с яблоко!

Она обозначила ладонями округлую фигуру, размерами скорее с небольшой арбуз, нежели с яблоко.

— Бедняга, — продолжила она. — Он, должно быть, мучился от страшной головной боли. Подумайте только: столь чуждый предмет в голове… — Она похлопала себя по темени, пригладив седоватые волосы, еще довольно густые, а затем последовало неизбежное: — Я тоже в последнее время чувствую здесь словно какое-то давление. Я думала, это от сквозняков, но слишком уж долго продолжается. Как думаете, не стоит ли мне сходить на осмотр? Я не говорю, конечно, что у меня обязательно что-то серьезное, но кто знает… на всякий случай… правда, я живу очень упорядоченно…

Я не успел дать ей еще один бесплатный врачебный совет, ибо скрипка наверху вдруг замолкла. Это не было обычным концом игры, когда смычок отнимают от струн, — был слышен грубый, скрипучий звук, насильно прервавший мелодию. Мы в смятении опять подняли глаза к потолку.

Последовавшая за этим тишина продлилась всего несколько секунд, а потом события стали развиваться с необыкновенной быстротой. В первый момент мне показалось, что Холмс тащит по полу какой-то тяжелый предмет, возможно, дубовый резной комод, причем на пол стали падать книги. Мгновением позже я понял в ужасе, что происходит нечто гораздо более серьезное и невероятное. Наверху началась какая-то жестокая схватка! Но с кем, Бога ради, сцепился Холмс?

— Вы уверены, что к Холмсу никто не приходил? — спросил я растерянную миссис Симпсон, вскочив из-за обеденного стола и устремившись к дверям.

Если она что-то и ответила, я этого не слышал, потому что сверху в тот миг донесся сильный удар, а за ним — дикий, нечеловеческий крик. Пока я несся вверх по ступенькам, я ощутил, как кровь моя наполняется адреналином, а волосы на затылке слегка встают дыбом. Что же происходит? Что, во имя Бога, с Холмсом?

Я дернул за ручку, в сильном волнении совсем упустив из виду, что миссис Симпсон говорила мне насчет запертой двери. Так оно и было. Я не мог попасть внутрь, а звуки, доносившиеся из комнаты, требовали крайней спешки. В комнате происходило что-то ужасное — тяжелое дыхание Холмса и периодические болезненные вскрики смешивались с каким-то страшным хриплым клокотанием, почти рычанием. Не зная, что предпринять, я в полной панике взглянул на миссис Симпсон, но от нее не было никакого толку — она стояла внизу лестницы, остолбенев от страха и заломив в бессилии руки.

— Позовите кого-нибудь, — крикнул я ей. — Констебля! Он был на улице, когда я входил. Идите в полицию, если не найдете его! Быстро! — Поскольку она продолжала оставаться неподвижной, в ужасе глядя на меня, мне пришлось завопить во весь голос: — Во имя Бога, женщина, шевелитесь же наконец! Делайте, что я сказал! Немедленно!

Это вывело миссис Симпсон из оцепенения, и она мелкими старческими шагами поспешила к входной двери, махая в панике руками над головой. Хоть это совсем не соответствовало обстоятельствам, ее переваливающаяся походка и воздетые руки заставили меня громко рассмеяться. Однако мне тут же стало стыдно, и я вновь повернулся к двери в комнату и принялся жестоко дергать за ручку.

На это оповещение о моем присутствии схватка в комнате моментально прекратилась. Некоторое время можно было разобрать только тяжелое дыхание и какой-то слабый треск. Он мне что-то напомнил, но сначала я не сумел понять, в чем дело.

— Холмс! — позвал я осторожно. — Что происходит? Открой!

Мой друг ответил не сразу. Голос его был очень возбужден, почти на грани истерики, а вместе с ним возобновилось прежнее рычание, теперь слегка приглушенное. Оно походило на мурлыканье некой огромной кошки.

— Уйди, Ватсон! Я должен… Больше нет…

Его прервал какой-то тупой удар, сопровожденный болезненным стоном Холмса, а затем шум борьбы снова набрал силу. Тяжелые предметы летали по всей комнате, доносился и звон бьющегося стекла. Схватка Холмса и неизвестного противника вскоре стала такой яростной, что пол начал подрагивать. Потрескивание, которое я недавно не мог узнать, стало усиливаться, перерастая в зловещее гудение, и тогда я понял, в чем дело.

Огонь! В комнате вспыхнул пожар!

Отступив немного, чтобы набрать какой-никакой разбег, я бросился на дверь, пытаясь ее вышибить. Но она словно была чем-то подперта изнутри. После третьей попытки, когда мне на миг показалось, что дверь подается, борьба вдруг опять прекратилась. Слышалось только гудение пламени, но и оно будто бы немного утихло.

Смущенный таким поворотом, я остановился в нерешительности. Желание помочь другу в беде гнало меня вперед наперекор всем опасностям, но одновременно с этим во мне зародился страх, какого я не испытывал с тех времен, когда, совсем маленьким, боялся темноты. Я отношусь к трезвомыслящим людям, не признающим суеверий, но тем не менее меня охватило зловещее предчувствие, что здесь происходит нечто потустороннее… неестественное… что Холмс ввязался в дело, разрешить которое не по силам даже его блестящему уму. Что за странные… силы… потревожили его неожиданное увлечение кругом?

Но для подобных размышлений более не было времени, поскольку мои самые худшие подозрения вдруг жутким образом подтвердились. Ибо голос, который в тот миг донесся из комнаты, мог исходить только из гроба.

— Убирайся, Ватсон! Исчезни, ничтожество, или и тебя постигнет судьба Холмса! Не испытывай мое терпение!

Не было никаких сомнений. Я узнал бы этот голос из тысячи других, хоть и слышал его всего несколько раз в жизни. Мориарти! Но как?..

Внезапно меня охватило оцепенение, а затем явились и остальные симптомы безумного ужаса: меня прошиб холодный пот, я почувствовал, что мне нечем дышать, колени задрожали и ослабли, вдоль позвоночника поползли мурашки. Но хуже всего было то, что мой рассудок словно парализовало. Хотя я старался изо всех сил, но не был в состоянии ничего придумать. Я знал, что должен что-то предпринять, что не могу больше вот так тупо стоять перед дверью, за которой человек, самый близкий мне, борется не на жизнь, а на смерть с каким-то… духом… но ничего не приходило мне в голову.

И кто знает, сколько бы продлилось мое оцепенение, если б вдруг не раздался самый страшный вой, который когда-либо слышали мои уши. Он вырвался из горла Мориарти, это я знаю точно, потому что вначале он напоминал человеческий — правда, весьма отдаленно, — но быстро превратился в рык разъяренного зверя, в рев штормового моря, в крик наслаждения сатаны из самых глубин пекла…

Этот вой окончательно подавил мою волю, лишил рассудка, и я без остатка отдался инстинктивному желанию бежать, охватившему все мое существо. Пока я несся по лестнице, перепрыгивая через две или три ступеньки, не беспокоясь о том, что могу споткнуться и полететь вниз, я испытывал мимолетные приглушенные укоры совести за мою трусость, за то, что в решающую минуту я поворачиваюсь спиной к человеку, который для меня больше, чем друг, но моей моторикой управлял сейчас лишь слепой страх, заставляющий бежать как можно дальше от этого проклятого места.

Но не далеко я ушел. Внизу я налетел на констебля, которого миссис Симпсон тем временем успела позвать. Столкновение было таким сильным, что мы оба упали. Похоже, мы ударились головами, потому что, поднимаясь, он держался за лоб, ощупывая быстро набухающую шишку, да и я ощущал тупую боль в голове. Он слегка отступил, посмотрев на меня, — должно быть, увидел на моем лице выражение безумия. Это почти сразу подтвердила миссис Симпсон, которая вразвалку присеменила вслед за констеблем, — увидев мое лицо, она обеими ладонями прикрыла рот, чтобы заглушить возглас ужаса.

Несколько секунд мы стояли, молча глядя друг на друга. Было очевидно, что они ждут от меня каких-нибудь указаний или хотя бы объяснений, но я был еще не в себе и не мог вымолвить ни слова. Из состояния ступора меня наконец вывело одно обстоятельство, крайне медленно и с большим усилием дошедшее до моего сознания — сверху больше не было ничего слышно, кроме тихого потрескивания. Никакого нечеловеческого воя, грохота, шума борьбы.

— Там… наверху… огонь… — наконец сумел я выдавить из себя, показав дрожащим указательным пальцем на лестницу.

Констебль, окончательно вставший на ноги, протянул мне руку, чтобы помочь встать, а затем стал подниматься в верхнюю комнату. Шагал он не очень решительно: два раза останавливался, обернувшись смущенно к нам с миссис Симпсон, стоящим внизу, однако от нас ему не было никакой пользы. Наоборот, если б он руководствовался только нашими взглядами и поведением, то постарался бы как можно быстрее спуститься вниз.

Но все же он не отступил, а когда в конце концов добрался до двери в комнату и повернул ручку, мы с миссис Симпсон не поверили своим глазам. Дверь не была больше заперта, так что констебль без малейших усилий вошел внутрь. Прошло несколько долгих мгновений, наполненных страшной неизвестностью; единственным звуком, доносившимся оттуда, был треск, теперь несколько более сильный. Огонь, стало быть, продолжал гореть в комнате, но это не было прежним гудением разрастающегося пожара.

В конце концов констебль вновь появился в дверях. Глядя на него снизу, мы видели лишь его силуэт на фоне трепещущих отблесков пламени. При обычных обстоятельствах мы немедленно и без понукания бросились бы на помощь, тушить огонь. Однако обстоятельства были необычны, поэтому прошло несколько секунд после того, как он позвал нас присоединиться к нему, прежде чем мы наконец стряхнули оцепенение и начали действовать.

Первой, к моему стыду, это удалось миссис Симпсон. Воскликнув: «Ох, какой беспорядок будет в моем доме!» — она поспешила зачем-то в столовую, а я, промедлив секунду, побежал вверх по ступенькам. Теперь мне казалось, что их гораздо больше девятнадцати, что нет им конца, словно я поднимаюсь в бесконечность, но это мне, как ни странно, не мешало. Нетерпение узнать, что с Холмсом, заставляло меня подниматься как можно быстрее, а зловещее предчувствие умеряло мою спешку.

Но в конце концов я все же оказался у открытой двери, которую сам же несколько минут назад безуспешно пытался вышибить. Как я и ожидал, в комнате царил полнейший беспорядок. Резной дубовый комод был перевернут, а книги, лежавшие на нем, разбросаны и по большей части разорваны. («Что скажет мистер Дойл?» — пронеслось у меня в голове.)

Диван неестественно покосился на один бок (какая же сила нужна была для того, чтобы просто сдвинуть эту тяжелую вещь?), осколки стекла из выбитой оконной рамы и двух витрин блестели на ковре в отблесках пламени, перемешавшись с кусочками разбитого фарфора и создавая впечатление рассыпанного бисера. Эти осколки покрывали и скрипку Холмса. Совершенно поломанная, она валялась в углу, явно послужив перед тем в качестве дубинки.

Из старинной аптекарской шкатулки, лежавшей на краю камина, капала какая-то жидкость, образуя на полу голубоватую лужицу. Мне не удалось понять, что это такое, но если именно оттуда поднимался серный запах, ударивший мне в нос, как только я вступил в комнату, то вряд ли это было что-то приятное.

Холмса не было и следа. Мориарти — и того меньше. Единственным человеком, кроме меня, находившимся в комнате, был констебль. Сдернув с дивана парчовое покрывало, он, широко замахиваясь, пытался погасить пламя, которое теперь скорее тлело, чем горело посреди комнаты.

И только тогда, глядя, как он, тяжело дыша, старается победить пожар, и не зная, чем помочь ему, я вдруг осознал, что вокруг меня не царит полный хаос. В самом сердце разгрома, словно в центре мощного торнадо, все было совершенно спокойно и гармонично.

Огонь, пылая на полу в середине комнаты и пожирая исписанные Холмсом листы и вырванные страницы старинных книг, образовал совершенный круг, который никак не мог получиться по воле случая. Удары констебля темно-красной тяжелой тканью по пламени неуклонно его гасили, но на ковре оставался черный выгоревший след, который каким-то чудом сохранял безукоризненно правильные круглые очертания. А в центре этого огненного круга лежал листок бумаги, которому обычное пламя не могло нанести вреда.

Уникальное творение мастера Муратори из Болоньи с мрачным инициалом демонического противника Холмса, призванного сюда каким-то тайным знанием с той стороны небытия, о котором моя врачебная наука мудро молчит. Призванного, но с какой целью? И куда он теперь делся? А главное, где Холмс? Какова была причина и каков исход их жестокого единоборства? Зачем вообще нужно было принимать этот последний вызов, пускаться в поиски, ведущие по ту сторону возможного?

Вопросы множились, но уже тогда я предчувствовал, что ответы на них я никогда, скорее всего, не получу. Это мне просто-напросто не дано. Впрочем, кто я такой, чтобы мне открылись последние тайны? Всего лишь простой лондонский врач, забросивший практику, личную жизнь и все остальное ради того, чтобы стать тенью выдающегося друга, тщетно надеясь, что и ему перепадет кусочек славы.

Теперь, с исчезновением Холмса, эти обманчивые упования вмиг растаяли, сделав меня еще более незаметным, чем тень, которой я до того был. Что мне осталось? Слабая надежда, что Холмс вернется? Это немного, точнее, бесконечно мало, но никакой более надежной точки опоры мне найти не удалось.

Итак, я помогал констеблю окончательно загасить пламя, а когда вскоре боязливо появилась миссис Симпсон, неся ведро воды и тяжело дыша, мне пришлось приложить страшные усилия, чтобы обуздать ее странную страсть наводить порядок. Все в комнате следовало оставить так, как мы застали, без каких бы то ни было изменений. Особенно выгоревший круг на ковре в середине комнаты. У меня появилось предчувствие, которому я не мог бы дать разумного объяснения, что он имеет главное значение для возвращения Холмса.

Теперь оставалось лишь ждать, возможно, долго, но я уверен, что мне не будет скучно. Со мной была миссис Симпсон, а «Медицинская энциклопедия» представляет собой неиссякаемый источник тем для приятного времяпрепровождения.

Загрузка...