Атака снова захлебнулась в огне. Коротко стрекотали автоматы, дольше — пулеметы; глухо рвались минометные снаряды. Бинт-Джибейль опять лежал внизу, между холмами, окутанный дымом. Он казался больше, чем был на самом деле, в его дымном покрове, в густом мареве — скопище серых бесформенных домов на узких кривых улицах без всяких признаков старины. Крыши с торчащей арматурой, бетонные стены, помойки, кучи какого-то мусора, следы поспешного бегства жителей, разбитые машины — уже полуразрушенный. И где-то там, внизу, прятались боевики, в своих бесчисленных подвалах и туннелях. Все повторялось со страшной, неумолимой, неотвратимой логикой сна — и серые выгоревшие холмы вокруг, и густой воздух, наполненный позднеиюльской жарой, и подбитые бронетранспортеры, и крики, и тишина, и перебежки, и атаки, и длинный дальний дым гранатометов. Они уже входили в этот город, и вернулись, и входили в него снова, стреляли на улицах, спотыкались о камни, в густых клубах пыли и дыма несли на себе трупы к вертолетам, которым было разрешено садиться не больше, чем на минуту. И снова вышли из Бинт-Джибейля, и теперь снова должны были в него вернуться. Смысл приказов не был ясен, да и, похоже, давно уже не было никакого такого смысла. Трещали дальние очереди, поднимались клубы пыли. Менялись имена убитых, менялись лица раненых, а этот проклятый город все снился и снился. А потом наступила тишина.
Тишина продолжалась и тогда, когда Юваль снова увидел окружающий мир. Все было чуть затуманенным, как будто дым и пыль от минометных разрывов еще не рассеялись. Но потом по левую руку он увидел стойку из тонкого металла с раздутыми полиэтиленовыми пакетами капельниц. Ткань подушки была чистой и мягкой, а тело, хоть и наполненное тяжестью, почти не болело. После некоторых усилий Юваль нащупал в памяти какие-то отрывочные картинки: носилки, на которых его несли так низко, пригнувшись к земле, что ему казалось, что он плывет прямо над пожухшей травой, пробивающейся сквозь сухую каменистую землю, ровный шум вертолетных моторов, светло-зеленые халаты и лица врачей — но все это было столько раз виденным, и наяву, и еще больше в скверных фильмах, что он так и не смог понять, что же из этого действительно происходило с ним самим. Так он и лежал, прижавшись щекой к подушке, пока — какой-то тихой вкрадчивой походкой — не вошла медсестра. Он повернул голову, белое пятно подушки вспыхнуло и погасло. Он улыбнулся сестре; мир обозначился четче, но все же не так, как раньше, как будто за время его отсутствия этот мир потерял самую глубинную основу своей материальности, как будто ему просто показывали фильм, хоть в своем роде и очень увлекательный. Но потом жизнь стала возвращаться к своему когда-то знакомому, проторенному пути. В больницу пришла его подруга Кармит, трогательно его целовала и долго сидела около постели, рассказывая об общих знакомых; потом приехали родители и брат, входили и выходили медсестры, зашел врач, больной на соседней кровати переворачивался и жалобно стонал. Впрочем, вскоре Юваль понял, что почти не был ранен, скорее контужен; и родители хором убеждали его, что с ним все хорошо. Из больницы он вернулся в мир, который казался ему подаренным вновь, неожиданно и в каком-то смысле незаслуженно, но при этом безмерно чужим, как будто между ним и этим миром уже прошла вечность.
В первые дни в Хайфе еще продолжались бомбежки; потом настал последний день войны, когда ракеты сыпались почти как град. Под вой сирен Юваль вышел на улицу и увидел толпу бегущих людей. Через несколько минут где-то далеко и тяжело ухнуло; и в тот же день война кончилась. От программы психологической реабилитации он отказался, несмотря на все уговоры родителей, как если бы где-то там, на выжженных августовских горах и в густых ливанских лесах, среди страшных ночей войны, осталось что-то такое, о чем ни в коем случае нельзя было забыть. В первый же месяц он вернулся на работу и продолжал исполнять ее довольно успешно, хоть и несколько отстраненно. Поначалу Кармит довольно часто приходила и еще чаще звонила; каждые выходные — а иногда и на неделе — она уговаривала его выйти из дома, посидеть с друзьями в пабе или поехать потанцевать. Обычно он пытался отказаться, но в конечном счете все же соглашался — но потом сидел с пустыми глазами и отсутствующим взглядом, слушая невнятные, неестественно возбужденные голоса собеседников, тонущие в музыке и шуме сменяющихся пабов. Они возвращались по ночному городу, и люди вокруг казались ему чужими, хоть и знакомыми, как если бы он был туристом, вернувшимся в уже виденный город. Постепенно голос Кармит становился все более раздраженным; она все чаще искала поводов для ссор или рассказывала про каких-то знакомых или мужей ее подруг, которые во вторую ливанскую тоже были «внутри», но вернулись без особых изменений и травм — и не были склонны «делать из этого проблему».
Она нашла ему хорошего психолога, который «уже показал свой профессионализм», поскольку к нему ходила ее подруга, а потом успешно вышла замуж; но Юваль отказался и от его помощи. «Ты не можешь бесконечно отравлять жизнь всем окружающим, — холодно ответила ему Кармит, — включая собственных родителей». Юваль согласился. «Мне уже не восемнадцать лет, — сказала она через несколько дней, — так не может продолжаться до бесконечности. Ты должен решить, что собираешься делать со своей жизнью». Тем временем она и сама стала ходить к психологу и подробно обсуждала с Ювалем свои разрастающиеся душевные травмы. Все, что когда-то казалось ему простым, вдруг оказалось неожиданно сложным. Чувства и смыслы постепенно отходили на задний план, а их место заменяли цели и желания, рациональные и нерациональные решения, и еще «рационализации», «вытеснения», «переносы» и «контрпереносы». Они обретали какую-то удивительную материальность гомункулов, наполняя пространство ее жизни своими тайными движениями. Потом он обратил внимание на то, что и в телефонных разговорах с подругами Кармит подолгу обсуждала свои и их «переносы» на психологов и «транзитивные объекты». На каком-то этапе Юваль тоже начал читать Фрейда. Но чем больше он его читал, тем больше он укреплялся в убеждении, что то, чем занята Кармит, не имеет к Фрейду никакого отношения и вообще лежит в какой-то совсем иной плоскости, нежели мир, в пространстве которого Фрейд существовал и думал. Но что это за плоскость, Юваль так и не мог для себя определить. Он принимал «это» как данность, но данность, в которой уже не было места для того лечения словом, о котором говорил Фрейд, потому что этот новый мир давно уже ускользнул из-под власти тех смыслов, к которым возвращалось фрейдовское слово.
Постепенно и сама Кармит это тоже как-то почувствовала. Через некоторое время она стала терять интерес к психологии и начала ездить на всевозможные группы поддержки и правильного дыхания, сеансы «психодрамы», где ее с Ювалем отношения разыгрывали в лицах какие-то посторонние люди, и «коучинг», где ей рассказывали, как она должна достигать своих целей и помнить о своих интересах. К этому списку вскоре прибавилась «соционика», которая занималась классификацией «социально-психологических типов» по фамилиям известных людей, и тренинги по «гештальт-терапии», обещавшие раскрыть подлинное «я». Юваль все больше терялся в рассказах Кармит и в этих новых для него словах. И все же этот новый мир бесчеловечной и фантастической психологии, возведенной во вселенское правило, одновременно и удивлял его, и странным образом захватывал воображение. Но потом Юваль заметил, что постепенно психологическая терминология, которую — как ему казалось — он в какой-то степени еще понимал, в жизни Кармит тоже отходит на второй план и сменяется совсем уже странными словосочетаниями, смысл которых от него ускользал. Первым из этих новых увлечений Кармит стало название «нейролингвистическое программирование», в котором все части были как будто бы ясны, но вместе они казались абсолютно несочетаемыми и даже лишенными смысла. Кармит утверждала, что с помощью него она сможет запрограммировать других людей и заставить служить своим целям и исполнять свои желания.
Впрочем, оказалось, что в потоке этих новых увлечений Кармит и ее подруг пленяет в первую очередь новизна, и по неизвестной причине ей требовались все новые и новые открытия. Вслед за «нейролингвистическим программированием» она начала увлекаться «китайской медициной», индуистской «аюрведой», «макробиотикой», лечением на расстоянии, которое называлось «рейки», и теорией магически полезной расстановки предметов в квартире, под названием «фэншуй». Поначалу Юваль удивлялся, как можно заниматься лечением со столь поверхностными, как у Кармит, знаниями по анатомии и почти отсутствующими знаниями по биохимии, но потом махнул рукой. Однако в тот момент, когда он перестал ее мысленно критиковать, он вдруг обнаружил, что весь ее мир наполнен всевозможными магическими влияниями и воздействиями. Мезуза на двери могла излучать хорошую или плохую энергию, а обеденный стол стоять «не по фэншую». Даже обычные продукты из супермаркета делились на мужские и женские — «иньские» и «янские» — и вдруг оказывалось, что Юваль является последним, кто еще не знает, что выраженно «иньские» продукты «приносят плохую энергию». Постепенно этих странных слов становилось уже столько, что Ювалю начало казаться, что он бродит среди них, как в огромном сером лесу, наполненном какими-то чудовищными мутантами фантазии. Иногда он спрашивал себя, верит ли она во все это — и как можно верить во все это одновременно — но она верила. Еще чуть позже она стала интересоваться своими предыдущими воплощениями и техниками магической защиты. Одновременно — и как-то параллельно этому — Кармит стала ездить в группы по изучению гомеопатии и «натуропатии», потом на сеансы вызывающего легкие галлюцинации «холотропного дыхания» и какие-то тантрические семинары.
Ее мобильный все чаще оказывался выключенным, или же она просто не отвечала. Иногда они договаривались созвониться, и тогда Юваль звонил с какой-то обреченной пунктуальностью, но Кармит перезванивала только через три или четыре часа. «Я ужасно устала и уснула, — говорила она в таких случаях, — и не слышала твой звонок. Прости». Поначалу это причиняло ему боль, но потом он стал смотреть на все происходящее каким-то отстраненно-заинтересованным взглядом, если чему и удивляясь, то только своему собственному равнодушию. Ее «тренинги» и «семинары» Юваля даже скорее радовали, поскольку они освобождали его от довольно тяжелой обязанности ходить по барам. Поначалу он даже попытался разобраться, чему именно их учат на ее «психологических» семинарах, но, кроме совершенно туманных фраз о «раскрытии своего я» и избавлении от «диктата родительских ценностей», он так и не смог ничего почерпнуть из ее рассказов. Те же ее подруги, которые уже почти раскрыли свое «я» или довольно далеко продвинулись на этом пути, казались ему точно такими же, как тысячи других, ничуть и ни в чем не изменившимися. Почитав же их учителей, часть из которых именовала себя «гуру», «свами», и даже «просветленными», он пришел к выводу, что нигде и никогда не хочет с ними встречаться.
Впрочем, однажды рассказывая какую-то длинную историю романтических отношений еще одной подруги — с большим количеством деталей, измен и сюжетных поворотов, в которых он никак не мог разобраться, — она вдруг добавила: — «Потому что никто никому ничего не должен». — «Что, что?» — спросил Юваль. «Это азбучная психологическая истина, — ответила Кармит, — никто никому ничего не должен, и каждый старается быть счастливым всеми доступными ему способами. Но бывают поступки, действительно служащие достижению цели, а бывают действия, разрушительные для самого человека». — «Мне казалось, — робко сказал Юваль, — что существуют определенные человеческие обязательства и какие-то ну как бы общие ценности». Она возмущенно покачала головой. «У человека есть интересы, но не обязательства, — сказала она, — как таковые — обязательства хороши, пока они служат нашим интересам. В конечном счете каждый сам несет ответственность за свою жизнь перед собой. Все же разговоры про абстрактные обязательства — это просто форма манипуляции, и позволять собою манипулировать не следует». — «А что же делать человеку, которому больно?» — спросил Юваль. «Ему следует сказать, — объяснила Кармит, — выбранный тобою образ действий меня не устраивает, и ты должен взвесить возможные последствия». — «А что же делать тому человеку, который поверил другому?» — спросил Юваль, чуть подумав. «А вот идиотом быть не следует. Кто же ему доктор», — ответила она и продолжила рассказывать про перипетии истории подруги. Юваль снова потерялся в ее рассказе, и ему стало казаться, что он видит, как постепенно приближается серая масса холмов и из подползающих руин бьют красные всполохи очередей. Он почувствовал, как у него перехватывает дыхание, и взгляд тонет в пыли и каком-то новом, никогда там не бывшем тумане. Тогда он решил тоже поехать на один из ее семинаров; Кармит согласилась, хотя и без особого энтузиазма. «Лучше бы ты сначала, как все, пошел к психологу», — сказала она.
Семинар проходил в арендованном зале, из которого были вынесены стулья; вокруг ведущего кружком сидело около тридцати человек. Сначала ведущий семинара, который называл себя Свами Бабунаг, рассказывал о целях семинара, заключавшихся в раскрытии подлинной личности и ее потребностей — а также способностей к самоизлечению — посредством вспоминания предыдущих воплощений. Несколько женщин следили за ним возбужденным взглядом. Потом начался сам семинар. Произнеся звук «Ом», участники начали бегать по залу, выть, танцевать, проклинать друг друга и исповедоваться друг другу в любви; потом наступил момент единения в дыхании, за которым последовала пауза, потом «медитация». Во время этой медитации участники семинара начали постепенно погружаться в прошлое и вспоминать эпизоды предыдущих жизней, рассказывали о них другим участникам; с помощью присутствующих эти эпизоды немедленно разыгрывали в лицах. Свами Бабунаг направлял и комментировал поставленные сценки; из его комментариев обычно следовало, что участники воспоминаний вели себя глупо, нерационально, вопреки своим социальным интересам и позволяли собой манипулировать. Некоторые начинали плакать, другие впадали в транс; рыдания бескостной индийской музыки наполняли воздух. Вернувшись в Хайфу, Юваль долго ходил по пустому ночному городу. Пахло дождем, и на душе было немыслимо холодно и тоскливо. Он поймал себя на том, что почему-то пытается вспомнить какие-то стихи ибн-Габироля, но, едва мелькнув, эти строчки снова исчезали в провалах памяти.
На следующий день Юваль сказал на работе, что собирается уволиться. Впрочем, его попросили поработать еще три недели, и он согласился. Это было легким компромиссом, поскольку он уже чувствовал перед собой бесконечность времени. Узнав, что он бросил работу, Кармит сказала, что даже для нее это, пожалуй, слишком и их отношения окончены. Юваль согласился и даже выдохнул с каким-то легким облегчением, как будто с его плеч упал еще один ненужный груз. Подумав, что теперь ему, вероятно, придется начать экономить, он продал машину. Затем — как и полагалось по договору, за два месяца — он предупредил своего квартировладельца о том, что будет вынужден съехать, а родителей — о том, что собирается переехать назад в свою детскую комнату, давно уже стоявшую пустой. Родители вздрогнули, их лица потемнели, но они согласились. У них он прожил несколько месяцев, редко выходя из дома, еще меньше разговаривая, и постепенно при виде него их лица становились все темнее, а слова все резче. Но когда он смотрел на себя в зеркало, ему тоже становилось грустно. А еще Юваль подолгу не мог уснуть и все чаще просыпался от кошмаров. Мать раз за разом напоминала ему о том, что ему надо найти работу; Юваль же отвечал, что за последние годы заработал достаточно для того, чтобы некоторое время не работать. И все же, несмотря на неожиданно обрушившуюся на него свободу, он засыпал все позже, а ночи становились все длиннее и страшнее. Каждую ночь он слышал, как город постепенно погружается в тишину, как стихают голоса, как темнота окружающего мира становится густой и тяжелой; тогда Юваль опускал жалюзи как можно плотнее, как если бы старался сделать так, чтобы не пропустить темноту внутрь.
Тем временем постоянная усталость от бессонных ночей падала на него все сильнее. Эти ночи приносили пустоту, слабость, потом отчаяние и какой-то бесформенный дневной туман, в котором тонул окружающий мир, и сквозь который приходилось как-то жить, проталкиваясь под грузом его тяжести в ожидании спасительного сна. Юваль пошел к врачу и выписал снотворные таблетки, подумав, почему же он не сделал этого раньше, и поначалу они ему помогали. Но оказалось, что день ото дня таблетки действуют все хуже. Постепенно их стало хватать только на несколько спасительных часов сна — часов несуществования, лишенного даже снов, которые приносили вслед за собой несколько утренних минут облегчения и покоя. Но потом на измученное тело и душу снова обрушивалась слабость и пустота. Он заметил, что к удушающей темноте бесконечных бессонных ночей, к туману и пустоте его дней прибавилась тоска по этим минутам облегчения и возвращения некогда наполнявшей его силы. На их фоне слабость и боль мучили его еще сильнее, а тяжесть тела становилась сначала привычкой, а потом и единственной неизбывной реальностью. Постепенно родители перестали с ним разговаривать; впрочем, и ему тоже не хотелось никого видеть. Но все же с повторяемостью кошмара как-то так получалось, что снова и снова он запутывался в неясных отношениях со случайными женщинами. Одна из таких девушек рассказала ему, что ночью он кричит во сне. Она была очень напугана и с упреком сказала ему, что не была к этому готова, поскольку он производит «такое спокойное впечатление». Юваль извинился и подумал, что и родителям, наверное, это должно очень мешать; наконец с ним взялся поговорить брат. «Неужели ты не понимаешь, — сказал он, — что для них твое присутствие непереносимо? Если ты не можешь работать, пойди к врачам и получи армейское пособие по инвалидности. На эти деньги ты сможешь снимать комнату или даже квартиру. Лучше бы ты остался в Ливане, потому что так ты убьешь еще и родителей». Юваль стал искать квартиру, но его опередил отец. Как-то вечером он принес ключ и сказал, что — в качестве меньшего зла — Юваль может пока «там» пожить, но должен запомнить, что это не подарок, поскольку эта квартира — собственность всей семьи.
«Там» означало квартиру его бабушки на западном склоне горы Кармель, над морем, с окнами прямо в голубое небо — а точнее, квартиру ее и деда. Но деда уже давно не было в живых, а бабушку родители и сестра отца перевезли в дом престарелых. Юваль иногда приходил к ней, с болью наблюдая, как на новом месте ее сознание стало быстро и необратимо затемняться. Квартиру поначалу собирались сдать, но потом испугались, что случайные жильцы ее разрушат. Знакомых же, которые хотели бы арендовать большую семейную квартиру, не находилось, и она стояла пустой. Юваль взял ключ, поблагодарил отца и переехал. Он снял чехлы с мебели и рояля, поднял жалюзи, открыл окна и даже вытер пыль на книжных полках. Комнату наполнило светом, и у него тоже посветлело на душе. На стенах висели картины, какие-то старые дагерротипы и фотографии. Он помнил, как бабушка рассказывала ему про изображенных на них людей: их семья еще во Франкфурте перед самой войной, давние европейские города с мощеными мостовыми, дядя ее матери по имени то ли Франц, то ли Генрих с непроизносимой фамилией, бывший одним из основателей Техниона, странный и далекий Израиль пятидесятых, она сама вместе с дедом на берегу Киннерета, отец в военной форме, свадьба тетки, несколько пейзажей. Здесь, в Кармелии, было тихо, море сливалось с небом, а город раскинулся где-то за спиной огромным полукругом. Ему стало легче, и только ночи оставались для него удушающими, непереносимыми, а часто и наполненными ужасом. В кошмарах ему снились страшные горы Ливана и равнодушные маски окружающих людей. Юваль казался себе человеком с содранной кожей. В погоне же за минутами своего мимолетного утреннего освобождения он постепенно все больше увеличивал дозу снотворного, но и этого увеличения хватало ненадолго.
И тогда он вспомнил, как когда-то после регулярной армейской службы, как и большинство других демобилизованных солдат, он надолго уехал за границу. Но надолго можно было уехать только в очень дешевые и обычно несчастные страны; так что вместе с потоком таких же отправленных в резерв израильских солдат — растерянных, но и как-то непропорционально повзрослевших — Юваль отправился на полгода в Индию. Впрочем, снова возвращаться в Индию ему не хотелось. Он мысленно перебирал все то, что знал о странах Южной и Центральной Америки, но потом — неожиданно увидев дешевый билет — остановился на Индокитае. Через несколько дней он приземлился в Бангкоке. Перед его глазами, как в каком-то странном раскрашенном немом фильме, замелькали джунгли, бесчисленные Будды и золоченые речные змеи, восходы и закаты на Меконге, дома на высоких деревянных столбах, голые дети, выбегающие из зарослей, мотороллеры с прицепными колясками, западные туристы, плавающие по реке на старых тракторных шинах, пьяные американки и австралийки, запах южного воздуха, бесконечные берега Вьетнама и медленно зарастающие следы войны. Обычно он просто старался отдаться течению времени и этого невероятного фильма по ту сторону глаз, но иногда все же вспоминал о том, что здесь — еще совсем недавно — людьми Запада и людьми Востока были совершены чудовищные преступления, которые так и остались безнаказанными. В эти минуты он начинал думать о непроглядном ужасе истории, о тех миллионах, которые были убиты всевозможными Чингисханами и Тамерланами, о том, что именно человеческая память возводит их в ранг героев, о преклонении перед жестокостью, о безнаказанности и о бесконечном зле человеческого сердца. Так, двигаясь по большому зубчатому полукругу через Таиланд, Лаос и Вьетнам, Юваль оказался в Камбодже.
Он побывал в ее маленьких городах, с разбитыми грунтовыми дорогами и грязью цвета крови, в джунглях на Меконге, усеянных хижинами, около минных полей и мест массовых расстрелов, в музее геноцида со страшными фотографиями пыток, которые сохранялись в личных делах заключенных. И день ото дня эта тщательно спрятанная больная совесть Запада, эта страшная изнанка «холодной войны», казалась ему все страшнее. Он читал о связях «красных кхмеров» с западными интеллектуалами, о том, как Центральное разведывательное управление помогало «кхмерам» уже после их свержения, о том, что представитель «кхмеров» оставался официальным представителем Камбоджи в ООН до самого конца «холодной войны». Вся стройность деления мира на добро и зло неожиданно смешалась; Ювалю стало казаться, что он мысленно пишет какую-то нелепую газетную статью с разоблачением неизвестных ему людей, но из этой статьи не было вывода. А потом в Пном Пене он все же поехал посмотреть на «расстрельные поля», которые ему настойчиво предлагали все путеводители и рекламные проспекты. Водитель мотороллера с прицепом для пассажира предложил ему наркотики или малолетнюю проститутку; Юваль вежливо отказался. В полях было спокойно, даже почти пасторально, шелестел ветер, а потом он увидел ступу, выстроенную из черепов. Он сидел на траве и смотрел в пространство. «Но почему же за это никто не был наказан?» — спросил он. «А почему фельдмаршал Манштейн, — ответила ему сидевшая напротив немецкая туристка, — который ответствен за массовые убийства вас, евреев, в Крыму, был после войны у нас советником по обороне, дожил в Баварии до старости и похоронен с почестями?»
В ту ночь Юваль написал Богу свою первую смс. «Я не согласен», — написал он коротко и добавил в качестве адресата слово «Бог». Мобильный телефон замигал и выдал сообщение об ошибке. «Отсутствует телефонный номер», — прочитал Юваль и подумал, что это поправимо. Он прибавил к адресу номер, состоящий из множества нулей, и попытался послать сообщение снова. Смс прошла. «Ну вот, — подумал Юваль, — связь налажена. Теперь остается подождать, пока он мне ответит». Наконец он уснул, а когда проснулся, понял, что проснулся от собственного крика. День за днем он двигался по Индокитаю все дальше, но ему все также мерещились ступы из черепов. Ночь за ночью он просыпался от страха и отправлял Богу смс-ки. «Тебя нельзя спрашивать, — писал он, — но я хочу сказать, что я не согласен». Постепенно он стал бояться еще и безумия. Оно подступало к нему какой-то густой, жаркой, бесформенной массой, неотступно затягивая, и он ничего ничего, совсем ничего, не мог с ним сделать. Юваль представлял себе, как, вернувшись в Израиль после отсутствия столь долгого, он увидит все вокруг, совсем все, другими глазами, и тогда придет в больницу и скажет: «Я хочу госпитализироваться». Тогда он решил вернуться в Израиль как можно скорее. Юваль приехал в Хайфу утром, почти на рассвете, мимо светящегося светлого моря, и увидел, что ничто не изменилось. Не изменилось море, не изменились улицы, не изменилась и квартира. Он подошел к зеркалу и увидел свое лицо с отпечатком отсутствия, но оно тоже не изменилось. Как и тогда, в первый раз, он открыл окна, потом сел за рояль и отвыкшими руками коснулся клавиш. Высвободившаяся музыка приподнялась над пыльной чернотой рояля и начала тихо светиться.
В этот же день он вспомнил ту строчку из ибн-Габироля, которую раньше так старался и никак не мог вспомнить. А потом он прочитал легенду о том, как ибн-Габироль создал девушку как первого из всех големов, но, не поверив созданию своей фантазии, разобрал ее на кусочки. Он был гений, подумал Юваль с грустью, я же из тех, кто хочет верить своим големам. Он продолжил читать и узнал, что Габироля убил правитель-завистник, не простивший ему то ли его дара, то ли красоты созданной им женщины. Его тело спрятали в саду, но над ним — разоблачая убийц — вырос цветок несравненной красоты. Я бы любил ее, снова подумал Юваль, но я из тех, кто не может создавать. Он не испытывал ни капли зависти, только восхищение и горечь. На следующее утро он встал рано и отправился гулять по городу, как когда-то поступал в Индии, а совсем недавно в Индокитае. Этот город чистого и светлого утреннего воздуха разительно и даже как-то неправдоподобно отличался от ночного пространства баров, кафе, ночных улыбок и бьющейся музыки дискотек. Юваль поднялся почти на гребень горы Кармель и довольно быстро вышел к спуску на Кабабир и центру Кармеля — туда, где в середине девятнадцатого века находилось первое поселение европейцев на горе, а теперь из всех домов тамплиеров осталось лишь несколько, один из которых был украшен мемориальной доской: «Дом Фрица Келлера, консула императора Вильгельма». «Так мы, европейцы, здесь и оказались», — подумал он, но подумал как-то безадресно, и его «так» так и осталось туманным и двусмысленным. Город медленно наполнялся теплом, запахами и шумами.
По ступенькам каменных лестниц он спускался все ниже; кварталы становились все более неухоженными, потом почти незаметно превратились в трущобы; наконец, он вышел к заброшенным домам с окнами, замурованными серыми блоками. Он свернул под арку и оказался на блошином рынке; на земле лежали простыни со всякой рухлядью и старыми книгами; резкими всполохами голосов переговаривались торговцы. Но чем ниже он спускался, тем страннее и интереснее выглядели разбросанные по земле вещи; тут были и кусочки уже ушедшего города, и старая посуда, и дешевые статуи Будды — привезенные с Востока такими же, как он, потерянными туристами — и черные диски пластинок. Несколько раз он останавливался и начинал рыться в рваных пожелтевших книгах; но на поверку среди них не оказывалось ничего интересного. Юваль почему-то вспомнил про кучи хлама среди горящих руин Бинт-Джибейля. Когда он спустился еще ниже, развалы сменились неказистыми прилавками и старыми столами, а потом он вышел к лавкам старьевщиков. Он был уже в нижнем городе, и над домами торчала остроконечная башенка минарета в оттоманском стиле. И тут, задержавшись в своем бесцельном скольжении, взгляд Юваля остановился на одной из витрин — а точнее окон, набитых всевозможными сломанными и ненужными вещами. Он даже не сразу понял, в чем дело. Устроившись между горкой старой посуды и пластмассовым корпусом пылесоса, на него смотрела огромная фарфоровая кукла с пристальными глазами и золотыми волосами. У нее было идеальное одухотворенное кукольное лицо и платье цвета голубого неба. Она воплощала собой саму нереальность, всю абсолютную — ни с чем не сравнимую — неуместность своего присутствия среди вещей, отброшенных мирозданием. В каком-то смысле, в своем нелепом голубом платье, эта кукла была самим отказом от признания существующего.
Юваль сразу же купил ее и, зажав под мышкой, понес домой. Больше всего ему сейчас не хотелось встретить Кармит или какую-нибудь другую из своих женщин. Но не потому, что он стеснялся или хоть в какой-то мере дорожил их мыслями. И все же эта кукла воплощала все то, что ни одной из них он никогда не мог рассказать, то что не мог рассказать даже себе. Она казалась ему теми воротами в мир любви, которые невозможно открыть и невозможно не открыть. Принеся куклу домой, он нежно погладил ее по волосам и отряхнул пыль с платья, пронес по дому, посадил ее на стул. «Здравствуй», — сказал он ей и протянул руку к маленькой кукольной ладони; рука куклы послушно повернулась ему навстречу. У нее были огромные глаза, смотревшие в упор, и губы, наполненные нежностью и искренностью. «Сейчас я, наверное, выгляжу как сумасшедший», — подумал он — и еще подумал о том, что надо будет придумать для нее имя. Он сжал куклу за плечи, снова погладил по волосам, посадил на диван. И вдруг он понял, что теперь ему снова хочется играть — но не так, как раньше, для освобождения или облегчения душевной боли, но от полноты чувства и, главное, потому что теперь он знал, для кого играет. Он играл для нее все, что помнил, все вперемежку — Моцарта и Бетховена, Шумана, Шопена, адажио из пятой симфонии Малера, которым мучают израильских детей, учащихся играть на пианино, и даже какое-то безымянное переложение Парселла для рояля. Потом он посадил ее к окну, поставил перед ней чашку чая, и ему стало казаться, что, несмотря на то, что он молчит, кукла отзывается на каждое его слово. Ее взгляд был прекрасен, мир понятен, а за окном над морем горело своим счастливым слепящим сиянием голубое средиземноморское небо. Юваль чувствовал себя так, как будто был пьян — или точнее, как будто истина более важная, чем истина существующего, неожиданно подняла к нему свои глаза.
Потом он уснул, а когда проснулся, было уже почти темно, и Юваль испугался, что кукла осталась у окна одна. Он вскочил с кровати, подошел к ней, поднял ее на руки, заглянул в глаза. Кукла смотрела на него пристально и задумчиво. Юваль приготовил себе ужин, посадил ее перед собой на соседний стул, заговорил с ней, подошел к фотографиям на стене и вдруг тоже увидел их чуть удивленным взглядом куклы, осваивающейся в новом для нее мире. Он снова начал играть, а кукла молча слушала. Уже по нотам Юваль сыграл для нее возвышенные фантазии Баха, а потом начал импровизировать и понял, что наступил вечер. Так не могло продолжаться вечно, и, понимая всю конечность своих надежд, чтобы оттянуть наступление пустоты, он снова лег спать — на этот раз, положив куклу рядом с собой. Но еще через несколько минут он испугался, что во сне раздавит ее фарфоровое тело, наполнив осколками голубое платье, и пересадил ее в кресло. Но бессонница вернулась к нему. Он крепко сжимал глаза, пытался вспоминать голубое небо, расслаблять тело и останавливать мысли; ничего не помогало. Тогда совсем тихо он приоткрыл один глаз и посмотрел в сторону куклы. «Интересно, как там она?» — подумал Юваль. Через окно на кресло бледным бесформенным пятном падал свет уличных фонарей. И вдруг ему показалось, что кукла медленно и осторожно движется. Он увидел, как она бесшумно повернула голову, подняла и опустила руки, покосилась на него. Юваль затаил дыхание. Столь же бесшумно кукла снова зашевелилась в кресле — темной массой платья на фоне светлой ткани обивки, потом соскользнула на пол. Ее неловкие движения затекшего тела были столь прекрасны, что Юваль подумал, что кукла услышит, как громко и лихорадочно бьется его сердце. Но она ничего не услышала. Вытянув вперед правую ногу, она медленно согнула ее в колене, потом разогнула и поставила назад, повторила то же самое с левой ногой. Было видно, как — то ли задумчиво, то ли недоумевающе — она смотрит на ковер. Наконец, широко разведя руки в стороны, она сделала шаг вперед, потом еще один, со страхом и гордостью оглянулась на Юваля и подняла ладони над головой. «Она учится ходить», — подумал он с опозданием, погружаясь в прозрачную воду ликования и страха.