По улице строем шли курсанты, на осеннем неярком солнышке серебрились штыки винтовок. Пулеметчики пели:
Наше счастье молодое
Мы стальными штыками оградим…
Я поглядела на них с завистью. На этих ротный наверняка не кукарекал… Ишь какие богатыри!
— Ну, держись, курсант! Снисхождения тебе не будет, бывший товарищ Чижик-фронтовик!..
Накануне Нового года я окончила армейские курсы младших лейтенантов. По всем предметам получила отличные оценки и только по штыковому бою — жирную нахальную тройку с длинным минусом. Да, штыковой бой — это заковыка. «Длинным коли!» — ни выпада, ни силы удара…
Старшина Нефедов меня утешал: «В конце концов ты не командир стрелкового взвода, авось и без штыка обойдешься. А если и дойдет дело до рукопашной, на то есть пистолет и ловкость».
Спасибо и прощайте, дорогой товарищ старшина! Вы хороший человек и отменный воспитатель, но расстаемся без слез. Кого-нибудь другого теперь дрессируйте: «На плечо! К но-ге!» А ваш милый голос запомнится мне на всю жизнь: «Сорок с недоразумением выходи на построение!» Сорок — это мои однокурсники-пулеметчики, а недоразумение, по мнению старшины, — я, бывший Чижик. При боевом построении я должна была по-уставному кричать: «Сорок первый неполный!» Почему неполный? Обидно. Теперь всё это позади. На выпускном вечере я не присутствовала, потому что звание младшего лейтенанта присвоили мне, и вроде не мне: фамилия в приказе по армии стояла в мужском роде.
Мои товарищи по учебе получили по паре парадных золотых погон и сразу вдруг зафасонили, обращались друг к другу не иначе, как «товарищ офицер!» Слово «офицер» было совсем новое, непривычное, и погоны тоже непривычные, но мне не дали ни погон, ни офицерского чина до выяснения досадной опечатки в приказе…
В отделе кадров армии я попросилась в свою родную дивизию. Мне отказали: дивизия входила в состав стратегического резерва главнокомандующего и сейчас отдыхала под Москвой, так что направить меня в свой бывший полк не мог не только армейский отдел кадров, но даже штаб фронта.
Зима была ранняя, вьюжная, морозная. Суровая зима сорок третьего года. Метели начались под самый Новый год и бушевали больше недели. А последние трое суток пурга мела и выла без передышки, как где-нибудь на Крайнем Севере. Дороги не было. Фронтовые машины стояли. И все эти долгие трое суток я провела на контрольно-дорожном пункте, а как только вьюга начала стихать, собралась в путь. Случайные попутчики отговаривали меня в несколько голосов: «Подожди, ведь замерзнешь!» Даже смешно: ну как может замерзнуть живой человек? Подожди! А чего ждать? Когда еще придут тракторы и снегоочистители, а время не ждет. Стану я ждать, когда до штаба Сибирской дивизии осталось каких-то восемнадцать километров. Если даже гусиным шагом плестись — и то к вечеру доберешься.
Снежные кучи, как белые дюны, волнистыми рядами легли поперек дороги. Поземка курилась по самой земле. Сухой ветер обжигал лицо, сыпал за ворот колючие снежинки, сушил злые слезы. И мысли у меня были злые: короткие, юркие, как осы… Меня душила обида. Я шла уже в четвертую по счету дивизию! Комдивы, как сговорились: «На штабную работу». А в гвардейской дивизии генерал-майор Акимов даже и этого не предложил. По-стариковски ворчливо сказал неизвестно в чей адрес: «Экие канальи! Просишь командиров — присылают детишек!» Ведь есть же на свете такие чудаки, что с шутливой грустью восклицают: «Эх, где мои семнадцать лет?» Черт бы побрал мои семнадцать! Будь мне под тридцать, гвардейский генерал не так бы со мною разговаривал… Было очень обидно, но я не заплакала, даже бровью не повела. Только быком поглядела на комдива, так что старый генерал засмеялся: «Гляди-ка, какой ежик!» Мне велели подождать в штабе, а потом еще раз пригласили к самому «хозяину». Теперь генерал Акимов улыбался: «Вот что, юный взводный. Мы решили тебя не обижать. Оставляем в гвардейской дивизии, но… — тут он многозначительно поднял палец вверх, — на зенитных установках и с испытательным сроком. Поглядим, что из тебя получится. Пулеметы ДШК знаешь?» Как мне показалось, я поклонилась с большим достоинством: «Благодарю за честь, но такая война не по мне. Прошу вернуть документы».
Маленькие, сиво-желтые усы генерала дрогнули в усмешке: «Дурочка, да ведь в резерве насидишься! А тут всё-таки дело».
Я ответила не очень-то учтиво: «Тоже мне дело — „костыля“ пугать!»
На прощанье комдив Акимов сказал: «А ты, младший лейтенант, упряма, однако». Я грустно усмехнулась: «Согласитесь сами, что мне пока от этого не легче». И плотно закрыла за собою двери генеральского блиндажа-кабинета. Должно быть, хорошее было у меня выражение лица, потому что красивая штабная машинистка вдруг перестала стучать на «Ундервуде» и принесла мне стакан воды. Документы мне вернули только вечером. Поперек моего направления стояла резолюция: «Откомандировывается в ОК за невозможностью использования по прямой специальности». Вместо подписи стояла закорючка. Я с горечью подумала: «За невозможностью! И человек вроде бы хороший, а вот взвод не дал. Не решился».
Нечего было и думать пускаться в путь ночью. Я не знала пароля, а без этого даже с территории штаба не выпустят. Да и устала я как-то сразу вдруг — заболели ноги и плечи. Решила переночевать у гвардейцев. В кромешной темноте отыскала землянку коменданта и даже рот открыла от изумления, когда передо мною предстал не кто иной, как Лешка Карпов! Закадычный друг и соратник погибшего Федоренко… Вот уж, поистине, мир тесен! Я очень удивилась: из боевых командиров и вдруг в коменданты! Но дело объяснялось просто: у Лешки после августовского ранения не заживает свищ на голени, и его пока не пускают в строй. Лешка удивился не меньше моего. Радостно закричал: «Ох, Чижик, откуда ты вдруг взялась?» Обнял меня так, что затрещали кости, и поцеловал сначала в правый глаз, потом в левый. Он сразу же принялся меня кормить, что было очень кстати — трое суток не ела ничего горячего, даже чаю не пила. Принципиально не хотела обедать в таких дивизиях, где меня не признавали. От сухомятки болел язык. И гвардейские жирные щи не стоило бы хлебать, но тут всё-таки угощал друг. Точно сговорившись, мы не касались прошлого, как будто боялись прикоснуться к открытой ране. Вели никчемный разговор, топтались вокруг да около: «Как ты? Да что ты?» А с языка так и рвался горький вопрос: «Как же ты его не уберег?» Но Лешка ударил первый. Вдруг поймал мои глаза нетребовательно спросил: «Забыла Михаила?»
Прошло уже полгода со дня смерти Федоренко, но было всё так же невыносимо больно, как будто непоправимое случилось только что… Я проплакала всю ночь напролет, а утром целый час прикладывала к лицу холодные компрессы.
Прощались мы с Лешкой Карповым долго и никак не могли распрощаться. Тяжело расставаться с друзьями на фронте — почти каждый раз навсегда… Балагур и неисправимый насмешник Лешка был растерянным и очень грустным и всё говорил: «Постой, Чижик, погоди… Он велел тебе сказать… Дай вспомнить…» И никак не мог вспомнить и всё целовал мою руку, не обращая никакого внимания на иронические взгляды девушки-регулировщицы. А мне было очень тяжело. Рядом с нами ощутимо, зримо стоял Федоренко… Незабытый, любимый… Уже в кузове машины я с тоской подумала: «Хоть бы уж больше никого не встретить из своей родной дивизии. Этак можно всё мужество растерять…»
В отделе кадров армии добродушный полковник Вишняков с досадой сказал: «Опять не приняли! Ну что мне с тобой делать, несчастный взводный? Никак не могу ее просватать…» Я горько улыбнулась: «Вы плохой сват, товарищ полковник. Кто же сватает кота в мешке? Люди ждут обыкновенного командира — и вдруг являюсь я. Очень уж реакция обидная. Не лучше ли нам раскрыть карты? Позвонить предварительно и рассказать, кто я и что я. Как вы думаете?»
Полковнику моя мысль понравилась. Он забавно сморщил нос и дружески подмигнул мне: «В самом деле, позвоню-ка я сначала. Самому молодому комдиву позвоню. Полковнику Севастьянову. Он должен тебя понять. Ему тоже кое-кто по молодости лет не хотел давать дивизию, а ведь командует, да еще как! Ну уж а если и Сибирская дивизия не примет, тогда, делать нечего, придется посидеть в резерве и, может быть, не один месяц». Полковник, почему-то не захотел в моем присутствии разговаривать с сибирским комдивом и отправился на ЦТС. А я ждала и думала: «В резерве? Как бы не так. Да ни одного дня! На нашем фронте дивизий много, все до одной обойду, но своего добьюсь! Не зря же государство тратило на меня деньги и время. Неправда, найдется и для меня место в боевом строю. Кто хочет — тот добьется! А я очень хочу!»
Полковник возвратился очень скоро и вручил мне на правление в Сибирскую дивизию. Радоваться я пока боялась, а вдруг опять что-нибудь?..
За воспоминаниями и размышлениями я и не заметила как отмахала восемнадцать километров. «Замерзнешь!» Как бы не так. Да мне было жарко! Вот она, фанерная стрелка: «Хозяйство Севастьянова». Надо было собраться с духом и привести себя в порядок. Я уселась на высокий пень и вытряхнула из валенок снег. Потом наломала сосновое помело и почистила шинель и шапку-ушанку. Поглядев на колючий веник, вдруг вспомнила свою бабушку. Сердце дрогнуло. Бабка! Родная моя, милая бабка! Жива ли? Хоть бы ты пожелала удачи моей неприкаянной душе. Помолилась бы хоть, что ли!.. Аминь. Я забросила помело в сугроб.
Командир дивизии полковник Севастьянов был действительно очень молод. Он разговаривал со мною, как с самым обыкновенным командиром взвода, и это мне сразу понравилось. Комдив протянул мне бумажку, отпечатанную на машинке, улыбаясь сказал:
— Прочитай-ка для начала, младший лейтенант!
Я прочитала и забегала по просторному блиндажу:
— Батюшки! Вот так сталинградцы! Триста тридцать тысяч! Вот так котелочек!.. Фельдмаршала фон Паулюса хватит карачун. А фюреру, фюреру каково? — И вдруг очень смутилась: — Ох, товарищ полковник, извините. От радости забыла, где нахожусь…
Серые глаза полковника глядели на меня спокойно и дружелюбно.
Он опять улыбнулся:
— Ничего. Я и сам вчера пустился в пляс при всем честном народе. Как видишь, Донской фронт тронулся. Приступили к ликвидации окруженной группировки. Очередь за нами. Но ты еще успеешь и с народом познакомиться, и осмотреться. Скрывать не буду: контингент у нас несколько особенный. Но пусть тебя это не смущает. Люди хорошие. Замечательные! Мы воевали под Москвой. Потом освобождали Карманово, Погорелое Городище и ни разу не опозорили свои знамена. Так что всё зависит только от тебя самой. Как себя поставишь, так и будет. Назначаю тебя в полк товарища Филогриевского. Ну, взводный, ни пуха ни пера!
«К черту!» — сказала я про себя и обеими руками пожала богатырскую ладонь комдива. Не могла скрыть улыбки — до того обрадовалась. Уже за дверью подумала: «О каком же это особом контингенте говорил полковник? А не всё ли мне равно, раз я наконец получаю взвод?»
Эх комроты! Даешь пулеметы! Даешь батарею, Что б было веселее!
Я шла по лесной дорожке и пела во всё горло. В первый раз пела после смерти Федоренко. Какие-то военные выбегали из леса, смеялись, что-то кричали мне вслед, но я даже не оглядывалась. В полк к товарищу Филогриевскому!
Командиру полка подполковнику Филогриевскому было под пятьдесят. Как и комдив, он разговаривал со мною дружески. Угощал чаем с печеньем. Я пила чай, спокойно и довольно толково отвечала на вопросы командира полка и почти физически ощущала, как оттаивает мое истосковавшееся по ласке сердце. Наконец-то мне повезло. Кажется, я попала к настоящим людям. Подполковник выразил уверенность, что в полку я быстро акклиматизируюсь, и с рук на руки передал меня своему заместителю по политчасти — майору Самсонову.
Пожилой и очень строгий майор первым делом запретил мне… красить губы и брови. Я вспомнила комиссара Юртаева и Мишку Чурсина. «Потри-ка бровь. Теперь губы. Извини, ошибся. Думал ты красишься». Мишка тогда очень смеялся… Ничего я не возразила майору Самсонову, только улыбнулась про себя: думай, что хочешь.
— Чтобы заслужить авторитет у солдат, вам надо за собою следить! Вы у нас единственная девушка — строевой офицер. Положение обязывает… — Майор Самсонов говорил не меньше получаса. Но я только делала вид, что слушаю, а сама думала о своем.
«Чтобы заслужить авторитет у солдат!» А как его заслужить? Вот являюсь к своим подчиненным: здрасьте, я ваша, то есть ваш… А дальше что? Какое очень важное слово надо сказать, в самый-самый первый раз? Чтоб хоть не испугались, поверили. А ну как ахнут: «Братцы, баба — командир! Пропали». Завоевывай тогда авторитет… Я мысленно взмолилась: «Батюшка майор Самсонов! На что мне твои рацеи? Мне надо конкретно. Помоги! Научи». Но майор не умел читать мысли своих подчиненных и отпустил меня с миром, вполне уверенный, что его проповедь, как горящее сердце Данко, будет освещать мой нелегкий командирский путь…
На командном пункте батальона я убедилась в силе первого впечатления. У меня затряслись поджилки, когда навстречу мне из-за стола поднялся комбат Радченко: двухметровый, черный, как головешка, буйноволосый чеовечище с ярко-красными вывернутыми губами.
— Не испытываю особого удовольствия вас лицезреть, — зарокотал комбат густым басом. — Для телячьих восторгов я несколько устарел. «Ах, юная девица командует взводом в бою!» — оставим для газетчиков и агитаторов. Мое требование предельно ясно: в обороне ли, в бою ли — огонь, и никаких фокусов! Чтобы пулеметы работали, как вот этот мой хронометр! — Комбат поднес мне к лицу часики величиной с хорошее блюдце. — Огонь! И еще раз огонь. В случае чего… одним словом, я не из жалостливых. Понятно?
Я только головой кивнула.
— Паша, позови связного первой роты! — приказал комбат.
Толстенький Паша с розовым обмороженным носиком подсмыкнул сползающие ватные брюки и неожиданно звонким голосом повторил приказание.
«Так ведь это, оказывается, девушка!» — от сердца отлегло. У Паши ярко-синие, круглые, как пуговицы, глаза, безбровое лицо, смешливая ямка на подбородке и пушистый рыжеватый чубчик. От удовольствия глядеть на необыкновенного ординарца я улыбалась, а Паша вдруг озорно мне подмигнула.
На улице она засмеялась:
— Что, небось, сдрейфила? Он у нас таковский. На кого хочешь холоду нагонит. Не жалует нашего брата. Когда узнал, что я не парень, раз пятнадцать с КП прогонял. Так меня и прогонишь!..
Ах ты Паша-сибирячка! Видно, девчонка-перец. На прощанье Паша откровенно призналась:
— Не люблю твое ротное начальство. Старший лейтенант Ухватов трепло. А его зам Тимошенко хоть и не подлец, зато теленок.
Я посмотрела ей прямо в глаза:
— Паша, зачем ты мне это говоришь?
Потому и говорю, что нашему брату с такими солоно приходится, — набычилась Паша. — По себе знаю. А ты первое время будешь, как в темном лесу. Держись ближе к командиру стрелковой роты. Старший лейтенант Рогов — человек.
— Спасибо, Пашенька. Я учту.
— Приветик! — Паша отсалютовала мне рукой в белой пуховой рукавичке.
Выслушав меня, командир пулеметной роты старший лейтенант Ухватов присвистнул:
— Так, стало быть, ты на место покойного Богдановских? Вот это хохма! — Но тут же себя утешил: — Баба командир. А что ж такого? Обнаковенное дело. (Он так и сказал: «обнаковенное».)
Ротный собирался на оборону, как ленивый школьник на уроки. Долго искал запропавшую портянку, ворчал на связного и всё в землянке перевернул вверх дном. Нашел портянку, потерял ремень. Отыскал под нарами ремень, пропали рукавицы. Наконец собрался, но оказалось, что в диске автомата нет ни одного патрона, и, пока связной снаряжал диск, ротный сыпал словами, как горохом. Я не вслушивалась, думала о предстоящей встрече с солдатами.
И вот мы в центральной траншее. Мой шеф катится впереди меня шариком и не закрывает рта:
— Чтобы иметь с солдатами общее чувство понятия и восприятия, надо знать душу солдата категорически и… аллегорически!
Я останавливаюсь и, как баран на новые ворота, смотрю своему начальству прямо в рот, А старший лейтенант Ухватов сердится:
— Чего встала, как истукан? Слушай, а к чему это ты рожи корчишь наподобие обезьяны? Не нравится?
Я только глазами моргаю. Ответить нечем.
Нейтральная полоса — болото. И даже не болото, а, как сказал ротный, заболоченное озеро — узкое и длинное, в летнее время непроходимое. На одном берегу болота, на самой лесной опушке, — наши, на другом — немцы, а между позициями белое унылое поле с серыми метелками камышей, торчащими из-под снега.
Ни мне, ни командиру роты не приходится нагибаться — высокий заснеженный бруствер укрывает нас от взоров противника. Свежевыпавший снежок вкусно похрустывает под валенками, на ослепительно белом фоне мелкие порошинки кажутся бусинками блестящего бисера. Над нашими головами кряхтят и постанывают израненные березы. Морозно, солнечно и так тихо, что даже не верится, что в четырехстах метрах, а местами и ближе, враг.
На правом фланге, на стыке двух стрелковых рот, нас встретил симпатичный дед в дубленом полушубке. Улыбаясь в окладистую бороду, браво доложил:
— Ночь прошла спокойно. Сержант Бахвалов.
— Здорово, урки! — весело произнес ротный, когда мы пролезли в низкую дверь маленького дзота.
Пулеметчики, к моему удивлению, не обиделись, ответили весело и дружно полезли в расшитый алыми маками кисет Ухватова.
Старший лейтенант Ухватов сказал деду Бахвалову:
— Ну, чапаевец, вот тебе новый командир взвода. Прошу любить и жаловать! — Он дружески похлопал меня по спине. У старого пулеметчика отвалилась нижняя челюсть, а приветливую улыбку как ветром сдуло.
— Ну что рты пооткрывали? — спросил ротный солдат. — Равноправие, братцы, ничего не попишешь.
— Это что же, повсеместно теперича в армии женское засилье или только нам такая честь? — ехидно спросил дед Бахвалов.
Командир роты захохотал:
— Что, герой, душа в пятки ушла?
Мои подчиненные показали мне спины: слушали командира роты. Анекдот был старый и неостроумный, но солдаты смеялись. Как всё просто: «Здорово, урки!» Потом анекдот о неверной жене, и дело в шляпе. Свой… Подавив вздох, я открыла короб пулемета, провела кусочком марли по раме — грязь! Позвала:
— Товарищ сержант!
Дед Бахвалов подошел не спеша, надменно выставив вперед бороду.
— Пулемет грязный, — сказала я ему.
— Нет, чистый! — сейчас же возразил дед.
— Нет, грязный! — Я показала ему марлю со следами перегоревшей смазки.
— Это не грязь.
— А что же это?
— Обыкновенная вещь при каждой стрельбе.
— После каждой стрельбы оружие положено чистить!
— Это как же прикажете понимать? Раз пальнул и разбирай? — Старый пулеметчик насмешливо улыбался.
— Товарищ сержант, вы отлично знаете, о чем я говорю. После каждой ночи пулемет надо чистить.
Командир роты прислушивался к нашей перепалке с явным удовольствием, и его голубые глаза светились самым заурядным любопытством. Точь-в-точь деревенская молодуха. Ишь развлечение ему…
Пулемет оказался к тому же неисправным, и с деда слетела половина спеси.
— Не ожидал я от тебя такого конфуза, — укорил его ротный. — Лучший пулеметчик дивизии можно сказать, а так опростоволосился.
Дед ничего не ответил, но заметно стал нервничать. Подкручивал возвратную пружину, щелкал рукояткой затвора, осматривал замок — «максим» бил одиночными.
— Может быть, смазка замерзла, — предположила я вслух.
Дед поглядел на меня чертом и рявкнул на подчиненных: — Прокладку!
Но и это не помогло.
— Пошли дальше, — позвал меня командир роты и пообещал деду Бахвалову прислать ружмастера.
Старик возмутился:
— Пулеметчику Бахвалову мастера?! Да я сам любого мастера научу! — Его глаза молодо засверкали. — Разбирай, мазурики! Будет как часы.
Я сказала: — Загляну к вам на обратном пути.
Дед не удостоил меня ответом.
— Это что же, во всех отделениях у меня такие деды? — спросила я Ухватова, едва мы отошли от дзота.
— Нет. Такой только один. А так всё больше молодые. А чем тебе плох дед? Очень даже отличный пулеметчик. Герой гражданской войны. Вот погоди, услышишь, как он «яблочко» на пулемете наяривает — хоть пляши.
— Он доброволец?
Ротный загадочно ухмыльнулся:
— Почитай что так.
Больше я расспрашивать не стала.
На втором стыке, где вместо траншеи насыпана снежная стена, замаскированная со стороны противника воткнутыми в снег елочками, в глубине обороны, углом назад, спрятался огромный ромбовидный капонир, а от него в сторону противника веером прорублены просеки для обстрела. Эта пулеметная точка в секрете, она не ведет огня и имеет задачу охранять левый стык стрелковой роты, чтобы немцы не обошли боевое охранение. В капонир можно попасть только со стороны хозвзвода. Не совсем удобно для поверяющих, так как приходится пробираться по глубокому снегу, зато надежно с точки зрения маскировки.
Перед нами точно из-под земли вырос богатырь в шубе. Узнав командира роты, опустил дуло автомата.
Капонир просторный, амбразуры удобны для ведения фланкирующего огня. Командует здесь маленький татарин Шамиль Нафиков. Красивый парнишка: круглолицый, краснощекий, глаза синие, ясные. Здесь весь расчет — молодежь. По поводу моего назначения не выразили никакого удивления. На меня дружески глядели веселые мальчишеские глаза. Оружие чистое, но пулемет смазан скупо.
— Суховат, — сказала я сержанту.
— Смазка нет, — белозубо заулыбался Нафиков, — старшина сказал: с хлебом, однако, кушаете… Вот опять банка пустой. — Он показал мне банку из-под консервов.
Я вопросительно поглядела на командира роты. Старший лейтенант Ухватов заверил:
— Будет смазка.
На улице он меня спросил:
— Ну, как?
Я не ответила.
— А теперь обедать и спать, — сказал ротный. — Ночью мы ведь не ложимся. В боевое охранение придется прогуляться.
— Мне надо зайти к Бахвалову, — возразила я и свернула к бахваловскому дзоту.
В дзоте дед мучил пулемет и пулеметчиков. Несмотря на холод, все были в одних гимнастерках с закатанными рукавами.
— Ну как дела?
— А никак, — сердито прогудел старик Бахвалов, — должен работать, а вот не работает, анафема, хоть ты тресни!
— Разбирайте!
— До скольких же разов его разбирать? — вскинулся дед.
Я тихо спросила:
— Как вы думаете, что получится, если солдаты будут спорить с вами, вы со мной, а я с командиром роты? А?
Хмурый дед ничего не ответил и одним ударом ладони вышиб из пазов затыльник пулемета. Мы разглядывали каждую деталь в отдельности. Вроде бы всё в порядке: и замок, и рама, и шатун, и мотыль. Сменили прокладки, намотали заново сальники. Собрали — не работает!
— Надо срочно ружмастера, — сказала я.
— А что ружмастер? — возразил дед. — Нас шесть рыл, и все пулеметчики, и то ничего поделать не можем.
— Ах ты, сибирская борода! Ни за рыло, ни за пулеметчика меня не считает!
— А не эта ли штуковина нас замучила? — показала я деду Бахвалову приемник. Пятка коленчатого рычага чуть-чуть сносилась.
Дед, оседлав нос очками, внимательно осмотрел и ощупал деталь, согласился:
— Вполне может быть. Увеличился зазор между вырезом станины рамы — вот оно и не подает…
— Как же мы проверим нашу догадку, ведь запасного приемника у вас нет?
— Можно взять приемник у соседа и испробовать. Тут ведь рядом.
— Пусть будет так, — кивнула я и отправилась к командиру стрелковой роты доложить, что с его участка обороны временно пришлось снять пулемет.
На улице у дзота стоял молодой солдат часовой: густобровый, с цыганскими глазами, румянец во всю щеку.
— Фамилия?
Рядовой Попсуевич!
— Приветствовать командира положено, — сказала я мимоходом. Солдат взял на караул «по-ефрейторски».
Принцип двойного подчинения штука не простая. У командира пулеметного взвода сразу два хозяина — командиры рот: пулеметной и стрелковой. С одним, Ухватовым, уже познакомилась. Это, так сказать, специалист. Мой ближайший непосредственный начальник. Но на обороне истинный хозяин — командир стрелковой роты, которому по положению я тоже подчиняюсь, но только в оперативном отношении. Попробуй тут сразу разберись, кто из них главнее: старший ли лейтенант Ухватов или командир стрелковой роты Рогов?.. Хорошо, если они дружны между собою, понимают друг друга, ну а если «бог свое, а черт свое»?.. Тогда бедный. Ванька-взводный будет между двух, огней. Да…
Подавив вздох, я постучалась в дверь КП стрелковой роты. Старший лейтенант Рогов, увидев меня, одернул гимнастерку и поправил пряжку командирского ремня. Выслушав, кто я такая и чего от него хочу, хрипло сказал, держась рукой за забинтованное горло:
— Чего только на свете не бывает.
И по его интонации нельзя было понять, имеет ли он в виду забастовавший пулемет или мое внезапное появление в его хозяйстве. Меня поразило лицо старшего лейтенанта: одутловатое, желтое, белки глаз совсем канареечного цвета.
— Что так смотрите? — прохрипел ротный. — Красив? Желтуха проклятая одолела. Два месяца в госпитале проболтался, вроде бы и отлежался, а вот физиономия так и осталась, как распухший лимон. А тут еще горло…
— Поправитесь, — утешила я.
— Поправлюсь из кулька в рогожку, — усмехнулся Рогов. — Но не в этом дело. — Он помолчал, глядя куда-то поверх моей головы, потом сказал: — Трудно тебе будет. Твой предшественник был парень с головой и к тому же земляк своих солдат. Они его любили. Верили.
Я подумала: «Какая уж там любовь! Лишь бы поверили, и то хорошо».
— Для начала вынужден тебя огорчить, — продолжал Рогов. — Недоволен я пулеметчиками. Немец до того обнаглел — головы не поднять. Прямо засыпает траншею пулями. А ваши отмалчиваются!
— Неужели трусят? — удивилась я. Рогов поморщился:
— Не то. Обленились без командира. Ленты им лишний раз неохота набивать. Вот они и берегут боекомплект.
— Куда же в таком случае смотрит старший лейтенант Ухватов? — растерянно спросила я.
Мой собеседник безнадежно махнул рукой:
— А что ваш Ухватов! Ему бы только глаза залить, а там пойдет верещать: «Девки жали, не видали, где конфеточки лежали…»
Признаться, старший лейтенант Рогов меня очень расстроил. Я долго стояла в раздумье у ротной землянки. Да… Начало неважное. «Бог свое, а черт свое»… Пожалуй, что так…
Где-то близко хлесткими очередями ударил «максим». Догадалась: бахваловцы приемник проверяют. Ну что, ехидный дед, пулеметчик я или нет?
Дед встретил меня у дзота, улыбаясь в бороду:
— Как в воду глядел. В аккурат так и есть: скрошилась пятка…
Ах ты старый хвастун! В воду он глядел!
— Сейчас отряжу одного мазурика в полковую мастерскую. Там разом приварят. Тут недалеко — напрямки не больше двух верст.
— Ночью приду проверить.
Дед пожал плечами: — Дело хозяйское. Будет как часы. Знаю я твои часы!
У погибшего командира взвода Богдановских, моего предшественника, не было своей землянки, он жил вместе с командиром пулеметной роты Ухватовым. Землянка Ухватова находилась тут же на переднем крае, неподалеку от дзота деда Бахвалова. При первом же знакомстве старший лейтенант Ухватов хвастливо мне заявил: «Видишь, где я живу? А ведь мое место на КП батальона, при комбате. Но я не как иные-прочие, по тылам не прячусь». Я почему-то подумала: «А это еще надо посмотреть, зачем ты сюда забрался. Может быть, тебе выгодно быть подальше от всевидящих очей начальства».
Мне тоже пришлось поселиться вместе с Ухватовым и чувствовала я себя неловко.
Я было решила построить новую землянку, да передумала: земля промерзла основательно, котлован вырыть и то проблема. Жалко было мучить солдат, тем более что мы вот-вот должны были перейти в наступление. Переселиться к своим подчиненным некуда: в каждом дзоте по шесть человек — самим тесно, а если в капонир к Нафикову — оборона не под руками… Но с жильем надо было что-то придумать. С этими мыслями я спустилась по ступенькам ухватовской землянки, откинула плащ-палатку, занавешивавшую вход, и невольно улыбнулась: мой шеф плясал и пел тонким бабьим голосом:
Девки жали, не видали,
Где конфеточки лежали…
— А, родное сердце! — закричал ротный, увидев меня, — ты ведь ничего еще не знаешь? Нет? А у нас праздник. Прорвали блокаду Ленинграда! Ура! Пошел первый поезд по южному берегу Ладоги, Ур-ра! А ты думаешь небось, пьяница командир роты, залил зенки без причины? А я за Ленинград! Тебя ждали-ждали, да и того… пообедали.
Он выразительно щелкнул себя по кадыку:
А мне Семеновна платочек вышила —
Как фашистов бью, она услышала…
Потом закричал:
— Шугай! Порядка не вижу.
Связной Шугай отложил в сторону огромный валенок, который он подшивал, и поставил передо мною котелок горохового супа, подал хлеб и водку в алюминиевой кружке. Усевшись на березовый кругляк, снова принялся ковырять свой валенок.
Шугай большой, угрюмый, на редкость молчаливый человек. Настоящий сибирский леший с кудрявой ассирийской бородой. Увидев его впервые, я сразу подумала: «Почему именно его определили в связные? Ведь на широкой спине Шугая можно возить сразу по два пулемета».
— Пей, младший лейтенант, за победу! — верещал у меня над ухом командир роты.
Я сказала связному, кивнув на свою кружку:
— Выпейте за меня водку.
Сибиряк даже не поблагодарил, только сверкнул яркими лешачьими глазами.
Ротный засмеялся:
— Ему нельзя. Он богу зарок дал.
С этими словами Ухватов ловко схватил мою кружку и опрокинул содержимое себе в рот.
«Однако…» — подумала я и стала сосредоточенно хлебать суп. Я ела, а осоловевший ротный меня развлекал — рассказывал о себе:
…Сашка Ухватов в огне не горит и в воде не тонет. Семь лет на счетах щелкал: рубль за соль, рубль на соль, на рубль соли. Итого — три рубля! Попробуй меня прищучь: я сам себе завмаг, сам продавец и сам бухгалтер. И швец, и жнец, и на дуде игрец. Плати, баба, червонец и не греши. Ох и умел я вашего брата ублаготворить…
— Я хочу спать, — решительно перебила я.
— Ложись, кто ж тебе не дает? Хоть рядом со мной, хоть с Тимошенкой. Где хочешь…
Я устроилась на общих нарах с краю. Укрылась шинелью и почти сразу уснула. Проснулась оттого, что на меня положили что-то тяжелое. Открыла глаза, соображая: что же это может быть? Рядом сонно забормотал ротный Ухватов. Я скинула с себя короткую толстую ногу начальства и повернулась на другой бок. Мой сосед томно раскинулся во сне и теперь забросил на меня руку. Бесцеремонно, как в сдобное тесто, я ткнула кулаком в мягкий бок ротного и громко сказала:
— Здесь тебе не сельская лавочка. Получишь с довеском!
Ухватов убрал руку и притворно громко захрапел. Рядом с ним, как кот, зафыркал его заместитель Тимошенко. Я опять заснула и проспала без помехи до тех пор, пока не разбудил Шугай, — начиналась ночная вахта.
За поздним ужином, глядя прямо в глаза своему шефу, я сказала тихо, чтобы не услышал Шугай, но тем не менее гневно:
— Вот что, старший лейтенант. Ты это брось! Чтоб это было в первый и последний раз.
— Так ведь пойми ты, еловая твоя голова, человек во сне не волен! — укорил меня ротный.
— Я в таких тонкостях не разбираюсь. С детства терпеть не могу, когда ко мне прикасаются.
— Гут, — засмеялся Тимошенко. — И даже аусгецайхнет. Ходи, Кострома, ровней. Знай край — не падай.
— Да она невесть что подумала, — буркнул Ухватов.
— Хватит не о деле, — перебила я миролюбиво. — Вот что, товарищи, стрелки нами недовольны.
— Это Рогов, что ли? — нахмурился Ухватов.
— А хотя бы и Рогов. Он хозяин на обороне, а мы приданные средства.
— А когда он бывает доволен? Если он больной, то мы виноваты? Поди, клепал на меня, стопкой попрекал?
— Ничего такого не говорил. Обижался, что огня мало даем.
— Мало ему? — Ухватов зло сощурил бабьи глаза. — Да у меня Федька Хрулев да Аносов почем зря патроны пережигают — не напастись!
Хрулев и Аносов — это командиры соседних пулеметных взводов.
— Речь идет о моих пулеметчиках, — возразила я.
— А то твои не стреляют?
— Ну сколько примерно Бахвалов потребляет за ночь лент?
— Это я тебя должен буду спросить, а тебе таких прав не дадено, чтобы меня допрашивать.
— Да я просто так спросила. Думала, знаете.
— Знаю или не знаю — это дело мое. А перед каждым я отчитываться не должен!
— Должен, не должен! Разве в этом дело? — Я начинала злиться.
— А в чем же? Чую я, откуда ветер дует. Это тебя Рогов науськал. Ох и вредная же скотина! Он и Богдановских против нас настраивал. Дорогу я ему перебежал или должен что?
— Что вы заладили: Рогов да Рогов! При чем здесь Рогов?
— В самом деле, чего ты лезешь в бутылку? — поддержал меня Тимошенко. — Она же дело говорит: мало ребята стреляют. Оборона должна быть активной. Ты это учти, младший лейтенант. Запасные площадки у тебя под снегом похоронены, а вот твои соседи метод ведения огня с открытых позиций применяют широко и эффективно.
— Да ведь я еще и оглядеться не успела! А вы-то тут чем занимались?
— А мы не командиры взводов, — отрезал Ухватов. — У тебя только один Рогов, а у нас три, да еще сам комбат в придачу. Рогову придан твой взвод, сама его и ублаготворяй, а я сегодня передам тебе остальное хозяйство, — с меня и взятки гладки. Рогов мне и так по завязку надоел.
— А мне ваши распри надоели, — равнодушно заметил Тимошенко. — И чего не поделили?
Я внимательно на него поглядела. Вроде бы и дельные вещи говорит человек, но таким равнодушным, тусклым голосом, как будто бы всё это его нисколько не занимает. И взгляд у Тимошенко какой-то унылый, отрешенный: то ли устал человек смертельно, то ли болен неизлечимо… Что ж тут всё-таки такое?.. Надо приглядеться внимательнее.
Пришел старшина Букреёв. Я только раз на него взглянула и сразу решила: жулик! Разговаривая, старшина не смотрит на собеседника — значит, совесть у человека не чиста. Пока они втроем выпивали и закусывали, я вычистила и смазала свой автомат. Его мне выдал старшина взамен пистолета. Сказал, что пистолетов нет на складе. А по мне, автомат еще и лучше — по крайней мере настоящее оружие.
Я надела ватную фуфайку и была готова в поход, а мое начальство всё еще сидело за столом. Ротному, видимо, мало было выпитого, и он с сожалением косился на опорожненную фляжку. Тимошенко с куском хлеба в руке неподвижно уставился куда-то в угол — задумался. И только один старшина чувствовал себя довольным — смачно жевал, двигая большими ушами.
— Ну, мы на «Прометей», — сказал командир роты, стряхнув с ватных брюк крошки, и мы отправились.
«Прометей» — это позывные боевого охранения. Символическое название: впередсмотрящий. Пыталась это дорогой втолковать командиру роты. Не понял, отмахнулся:
— Что Прометей, что Матвей — один черт! Как-то надо было назвать, вот и назвали.
После выпивки к старшему лейтенанту Ухватову вернулось хорошее настроение, и он опять болтал и шутил, как будто у нас и не было перепалки во время ужина. Я подумала: «Плохой мир лучше доброй ссоры. К тому же он мой начальник. Не трус и, кажется, дело свое знает. Несимпатичен? Да. Но если бы приходилось иметь дело только с симпатичными людьми, так что бы и было…»
С наступлением темноты передовая ожила и заговорила. Вражеские пулеметы строчили без передышки, и всё трассирующими. Целые рои золотистых пчел выплевывали Узкие щели немецких дзотов. И летели эти огненные пчелы над нашими головами, пели совсем не медовую песню и пропадали — гасли где-то в темноте у нас за спиной. Наши стрелки отстреливались вразнобой. И справа и слева экономичными очередями постукивали станковые пулеметы. Не мои — соседские. А мои ни гугу. Пока мы пробирались к «Прометею», пулемет деда Бахвалова дал две короткие очереди и снова замолчал, как подавился. Точно и нет на обороне героя гражданской войны.
Старший лейтенант Рогов, оказывается, прав, — сказала я ротному. — Огня нет как нет.
— Командир взвода ты, — возразил Ухватов. — Ты и требуй огонь, а я потребую с тебя. А про Рогова больше мне не напоминай, а то опять полаемся. Только и всего.
Дважды, как рассерженный осел, проревел «дурило» — выплюнул мины сразу из шести стволов. Не по нас, левее.
«Прометей» зарылся в землю в Круглой роще, под самым носом у немцев. Роща эта значительно выступает за линию наших окопов углом вперед. Днем в боевое охранение не ходят: приказом комбата запрещено, да и небезопасно. И ночью-то сюда прогуляться охотников немного. Фашисты лупят из минометов почти что без передышки. И никакой рощи в прямом смысле этого слова нет: торчат из снега березовые да еловые палки с изувеченной корой — вот и всё. В боевом охранении стрелковый взвод, отделение автоматчиков и мой станковый пулемет.
С каждым минометным залпом мы с Ухватовым зарываемся носом в снег, и лишь только пролетают осколки, поднимаемся, как по команде.
У командира «Прометея» лейтенанта Лиховских задиристое мальчишеское лицо, вихрастый светлый чуб и веселые глаза. Вместо приветствия он потребовал от нас с самого порога:
— Подскажите рифму на слово «объятый»! Два часа бьюсь.
— Пошел ты со своей рифмой! — отмахнулся Ухватов. — Из Ленинграда на Большую землю первый поезд пошел. Вот тебе и рифма. Ей-богу, выпить не грех.
— Уже выпили. Вот стих по этому поводу сочиняю. Давайте мне, рифму на «объятый»!
Молодой лейтенант поглядел на меня так, будто рифму я нарочно прятала в кармане, и я сказала первое, что пришло в голову:
— Женатый.
— Вашему брату только и важно: женатый или нет, — ухмыльнулся сочинитель.
Присутствующий в землянке горбоносый старший лейтенант засмеялся:
— А что, Лиховских, подходяще. Послушай-ка:
«Прометей», мечтой объятый, Холостой ты иль женатый?
Видали, как начальство упражняется? — насмешливо спросил нас Лиховских. — Это называется оказывать военкорам повсеместную поддержку. Вот и сочини тут что-нибудь.
— А что вы сочиняете, если не секрет? — поинтересовалась я.
— Какой там секрет. В литературный конкурс сдуру вляпался — дивизионная газета объявила. На лучшее стихотворение. Приз: снайперская винтовка с полной оптикой. Очень уж хочется мне эту винтовочку получить.
— Ну и удалось что-нибудь?
— Почти что ничего:
Смело в бой советского солдата
Офицер советский вел.
Пропоем про Радченко-комбата…
А дальше — хоть ты тресни!
— Для начала подходяще. А при чем же здесь «объятый»?
— Так это я отвлекся. Сводка попутала, «Ленинград, огнем объятый»… А ты: женатый! Не пришей кобыле хвост.
— Ночь велика, что-нибудь придумаете, — утешила я доморощенного поэта. — А как тут мои ребята?
— Какие ребята? — Лиховских заморгал светлыми ресницами.
— Пулеметчики.
Лейтенант всё глядел на меня и всё моргал. Силился что-то сообразить и не мог.
Старший лейтенант, удачно использовавший мою рифму, поклонился:
— Замкомбата Соколов.
Я тоже назвала свой скромный чин и фамилию. Лиховских захохотал:
— Ну, это нечестно! Во-первых, милая девушка, надо знаки различия носить, а не ходить в солдатской фуфайке. Во-вторых, здесь я начальник местного гарнизона и новому человеку положено представляться по всей форме, а не вкручивать! Я ж подумал, что вы новая помощница Вари Саниной. Ха-ха-ха! И старший лейтенант Ухватов молчит, как правый.
— А заяц трепаться не любит, — скромно возразил мой ротный.
— Ну что ж, коллега, будем знакомы. — Лиховских крепко пожал мне руку. — А ребятами твоими я доволен. Их командир — Непочатов — моя правая рука — взводный начальник фортификации. Всё подсыпаем, углубляем, а фриц снова рушит…
В пулеметном дзоте я уселась на коробку с лентами. К противоположной стене на корточках привалились пулеметчики, подняв торчком колени в ватных брюках. Пять человек. Шестой на посту на улице.
Над фронтальной амбразурой за верхний край прибита к стене плащ-палатка, она складками спускается до самого пола и закрывает стол с пулеметом, чтобы свет из дзота не пробивался через амбразуру на улицу. Когда надо стрелять, подлезают под плащ-палатку.
В банке из-под американских консервов плавает крошечный фитилек, и этот самодельный светильник чадит и коптит куда сильнее моего примуса в медсанбате. По запаху я определила, что вместо бензина горит щелочь, которой чистят оружие.
В полумраке я не вижу лиц солдат, но знаю, что все внимательно и настороженно на меня глядят и ждут, что я скажу. А я ничего значительного сказать не могу.
— Скучно вам здесь? — спрашиваю сержанта Непочатова.
— Да нет, не особенно. — У Непочатова спокойный и уверенный голос. — Вот разве Пырков наш скучает, украсть ему тут нечего.
— Ну чего-чего-чего? — добродушно ворчит Пырков. — Я ж молчу…
Теперь я вижу его толстые улыбающиеся губы и ряд крепких белых зубов с золотой коронкой на правом резце.
— Патронов достаточно?
— Этого добра лейтенант Лиховских запас про целый батальон.
— Кормят как?
— Как всех. Не жалуемся. (Какой приятный голос у сержанта.)
— Пулемет?
— Исправный.
Я подлезла под плащ-палатку и долго стреляла в темноту. При вспышке ракет вражеская узкая голая роща «аппендицит» казалась совсем рядом, и было видно, как мои пули взрывают снежную опушку на бруствере вражеских окопов.
Прощаясь, сержант Непочатов просто сказал: — Вы за нас будьте спокойны. В случае чего, мы отсюда ни шагу.
Из «Прометея» мы с Ухватовым выбирались молча. Петляли в темноте по причудливой тропинке, то и дело ложились в снег, пережидая очередной минометный налет. До последней, самой левой огневой точки, добрались благополучно. Я накануне мельком уже видела отделение сержанта Лукина. Командир мне не понравился. Вялый, равнодушный, точно ему не двадцать лет, а все сорок с гаком. Ротный про него метко сказал: «Соборовался парень и причастился. Помирать собрался».
Сержант Лукин спал в дзоте сном праведника. Храпел так, что слышно было на улице. Командир роты возмутился:
— Во дает дрозда! Хоть ты ему кол на голове теши, всё равно задрыхнет, как медведь в берлоге.
В дзоте темно, хоть глаз выколи, и холодно, как на улице.
— Кто тут есть живой? — закричал Ухватов с порога. Вместо ответа кто-то поджег шнур трофейного кабеля, подвешенного к потолку. Дым пополз по помещению, перекручиваясь черной спиралью. Я трижды чихнула и только потом огляделась.
Сержант спал на нижних нарах. На верхних в унисон командиру храпели еще двое. Пожилой узбек с длинными висячими усами, сунув большой нос в кисет, шумно нюхал махорку. Другой узбек, гораздо моложе, насмешливо наблюдал за своим земляком.
— Уртак, чирок бар?[5] — спросила я пожилого. Он не торопясь завязал кисет, аппетитно чихнул и только потом отрицательно покачал головой. Я опять спросила по-узбекски:
— Что пишет жена?
Он нахмурился и отвернулся. Молодой засмеялся и три раза произнес слово «талок!»[6] Поняла: разведенный. Получилось не совсем ладно.
— Как зовут? — спросила молодого.
— Керим Хаматноров, — с улыбкой ответил он и кивнул на пожилого: — Дусмат Раджибаев.
— Хоп, — сказала я. — Якши.[7]
Ухватов вдруг засмеялся:
— Никак ты узбечка?
«Бестактный дурак!» — чуть не сказала я вслух.
— Ничего, дохтур, ничего! — ответил за Раджибаева его земляк.
Я не доктор. Я командир. Аксакал,[8] — кивнула на пулемет.
Земляки растерянно переглянулись, в один голос воскликнули:
— Товба![9]
На этом наша дружеская беседа прервалась. Ротный разбудил Лукина и стал его отчитывать. Сержант не оправдывался. Крутил спросонья круглой стриженой головой. Ноздри курносого носа закоптели.
— Ведь до чего ленивый! — возмущался командир роты. — Морозит солдат, как тараканов. Я тебе дров должен припасти?
— Бьет немец прямой наводкой, как только затопим, — лениво возражал Лукин.
— Не болтай не дело! «Бьет!» — передразнил его ротный. — А где он не бьет? В боевом охранении и то топят. А вот скажи, что лень раньше тебя родилась, так это не секрет. И какое ты имеешь право ночью дрыхнуть? Был такой приказ, чтобы спать по ночам, я тебя спрашиваю? Того и гляди, проберется немецкая разведка и заберет, как сонного тетерю. Передаю тебе его со всеми потрохами, — повернулся Ухватов ко мне. — Хоть с квасом его съешь, хоть так сжуй — мне всё едино. А я об него мозоль на языке набил — никакого проку!
В дзот заглянул возвращавшийся из боевого охранения замкомбата Соколов. Он спросил:
— Как дела?
— Нормально, — ответили мы с Ухватовым в один голос. Ну и правильно. Нечего сор из избы выносить. Надо самим наводить порядок.
Соколов позвал нас:
— Айда домой!
Ухватов ушел, а я осталась у Лукина. Надо было начинать неприятный разговор, а с чего? Прочитать нотацию? Но это уже сделал командир роты, и в довольно сильных выражениях. Поможет ли?
— Неужели нельзя соорудить коптилку? — кивнула я на немилосердно чадящий кабель.
Так ведь горючего нет, — тихо возразил Лукин. — Что жечь-то?
— Другие жгут щелочь.
— Разве ее напасешься?
— Щелочи идет очень мало.
И опять мы молчим. Я смотрю на Лукина, а он на пулемет. Очень тихо, как бы про себя, я сказала:
— Бедные солдаты. Ведь, наверное, чертовски скучно с таким командиром. День и ночь — сутки прочь. А сутки кажутся длинными-длинными…
Лукин заерзал на нарах. Вот жаль, не видно в потемках, покраснел или нет, А я опять:
— Мать-то, наверное, и сегодня, ложась спать, всплакнула: «Сыночек Родину защищает…» Защищает!.. Как же! Спит в холоде да в темноте — только и проку.
И вдруг решение пришло само собой. Я поднялась с нар и, направляясь к двери, как бы между прочим обронила:
— На днях переселяюсь сюда. И спячке вашей конец.
— К нам на жительство? — удивился Лукин.
— А что ж здесь такого?
— Да я только так. Неудобно вам у нас будет.
— Об удобствах будем думать после войны.
В траншее Лукин шумно вздохнул за моей спиной:
— Скорей бы в наступление, что ли…
— Это с таким-то настроением в бой? Да я вас накануне наступления в хозвзвод отчислю! Понятно? Стрелковая карточка где?
— Ребята раскурили, наверное…
— Чтобы завтра была новая.
— Да я рисовать-то не горазд. Лейтенант Богдановских всегда сами…
— А я не буду. Завтра проверю.
Только выбралась из траншеи на тропинку, заревел «скрипун». Чтоб ты, сатана, провалился! Пехота дала ему имя — Лука и даже отчество — прозвище, которое при посторонних не вспоминают… «Скрип!» — как осколком стекла по железу. Снаряд медленно прошелестел над моей головой и мягко шлепнулся в снег где-то совсем рядом. Не взорвался…
«Скрип!» — и почти сразу же взрыв, как от хорошей бомбы. Говорят, что «скрипун» немцами создан по типу нашей «катюши», — тоже что-то реактивное. Но бьет он не залпами, а одиночными, с большими паузами. И, несмотря на оглушительный взрыв, разрушительная сила его снарядов ничтожна, а прицельности никакой — швыряет куда попало. Но зато звук!.. Мороз по коже…
Неподалеку от дзота деда Бахвалова мне повстречалось начальство: командир полка подполковник Филогриевский, майор Самсонов и комбат Радченко. Впереди два солдата, замыкающим — Паша-ординарец.
— Милая девушка, почему вы бродите без сопровождающего? — остановил меня командир полка. — Вы хоть интересовались, при каких обстоятельствах погиб ваш предшественник?
— Так точно, товарищ подполковник.
— И какой же отсюда вывод?
Я молчала. Майор Самсонов укоризненно покачал головой, но ничего не сказал. А комбат глядел хмуро, как сердитый свекор. Командир полка сам ответил на свой вопрос:
— Вывод один. Моим приказом категорически воспрещено офицерам в ночное время ходить по обороне в одиночку. Надеюсь, вы меня поняли?
— Так точно, товарищ подполковник.
Командир полка укорил меня отечески-добродушным тоном, но тем не менее мне было стыдно. Ведь знала, с первого же дня знала об этом приказе! Тимошенко предупреждал…
…На младшего лейтенанта Богдановских на стыке двух рот напала вражеская разведка. Сибиряк сражался неистово — шестерых уложил на месте, но когда подоспела помощь, было уже поздно… Так погиб сибирский богатырь. Зря погиб. По своему собственному легкомыслию. Ну что ж, приказ есть приказ. Придется от дзота к дзоту брать сопровождающим кого-либо из своих солдат.
Тимошенко выспался и, позавтракав, куда-то ушел. Ухватова вызвал комбат. А я еще не ложилась после ночного бдения: ломала голову над сводной отчетной карточкой. Сверила свой увеличенный чертеж с картой-трехверсткой. Нанесла все огневые точки, но разобраться до конца не могла. Или ротный Ухватов врет как сивый мерин, или я ни черта не понимаю… «У меня система огня на ять!» Как бы не так! Видно, где захватил последний бой, — там и окопались. Какое же тут взаимодействие, когда каждый сам по себе! Положим, с Непочатовым всё ясно: огонь по «аппендициту». Точка. С Нафиковым тоже всё как будто бы в порядке: через правую амбразуру косоприцельным вдоль своих же позиций, через левую — почти до самого боевого охранения. А Лукин? А дед Бахвалов? Проклятые фронтальные амбразуры: от сих и до сих — как в мышеловке. А если обойдут?.. Правая амбразура в дзоте Лукина глядит на наши стрелковые ячейки — по своим, что ли, лупить?.. А перед левой накопилась целая снежная гора, как заслон. И у деда Бахвалова так же… Пожалуй, надо вместе со старшим лейтенантом Роговым в сумерках сделать общую пристрелку трассирующими. Посмотреть с наблюдательного пункта комбата, что получается. Ну, а если мои сомнения подтвердятся? Тогда что? Перестраивать дзоты?.. Когда? Какими силами? Кто позволит?.. Выход один: срочно привести в порядок запасные площадки. Об этом же говорил Тимошенко — Снежные горы перед амбразурами долой немедленно. Надо только справиться, нет ли там мин. Фу черт! Даже голова разболелась. Я с досадой отшвырнула карандаш.
От невеселых дум меня отвлек пулеметчик Гурулев из расчета Лукина. Он проворно скатился по ступенькам землянки — маленький, щупленький, как подросток. Глаза смешливые, любопытные. Из жесткого воротника шинели, как из хомута, трогательно выглядывает голая тонкая шея. Солдатишко поискал глазами веник и, не найдя, отряхнул снег с валенок рукавицей. О чем-то пошептался с Шугаем и шагнул к моему столу:
— Здравия желаю! Дозвольте обратиться?
— Здравствуй. Разрешаю.
— Вот вам ракеты. Для сигналов, стало быть. Сержант Лукин прислал.
— Спасибо. Можешь идти.
Парень потоптался на месте, потом нерешительно сказал:
— А, если вы сомневаетесь насчет того, что мы зэки, то это зря, товарищ младший лейтенант…
— Какие еще зэки?
— А из тюряги которые. Урки, стало быть.
— Это ты-то урка? Что ты городишь? — Я невольно улыбнулась.
— Урка и есть, — серьезно подтвердил Гурулев.
— И чего шлепает, языком, шибенник? — подал голос молчаливый Шугай. — Судимость-то почти со всех уж сняли.
— Выходит, я вру? — возразил ему маленький пулеметчик. — Ты ж, дядя Федя, тоже урка!
— Шугай махнул рукой:
— Мели, Емеля, твоя неделя. — И снова углубился в свою работу. Что-то шил из зеленой парусины.
— И Пырков наш — уркаган. Ворюга был — ужасти! Всё по поездам, — как ни в чем не бывало продолжал Гурулев. — И дедушка Бахвалов из зэков…
Тебя товарищи просили об этом мне рассказать? — строго спросила я.
— Да нет, я сам.
— Тогда рассказывай о себе. За что ж тебя судили, грозный урка? Сколько тебе лет?
— Мне-то? Двадцать второй пошел. А судили меня, товарищ младший лейтенант, можно сказать, за дело. Тут у нас в батальоне есть мой земляк — почтарь Федька Шкирятых. Так вот нас с ним вдвоем. По девятнадцати нам тогда было. Раз пришли мы на гулянку с гармошкой в соседний колхоз. Ну, все девки, понятно, к нам. А тамошние мальцы на нас. Драка была — ужасти! Вроде бы и не шибко стукнули Петьку-комбайнера, а он в больницу попал. Ну нам и отмерили по два года. По году мы с Федькой как миленькие отбухали. А тут война. Весь Лагерь взбунтовался: на фронт — и никаких! И мы просились. Если бы не взяла нас дивизия, всё равно бы убежали на войну. Мы уже договорившись с Федькой были…
— Всё?
— Как будто бы всё.
— Иди.
— Гурулев не спешит уходить. Ему, видимо, интересно знать, как я отнеслась к его рассказу. Но я молчу.
— Так-таки и идти? — наивно уточняет молодой солдат.
Я усмехнулась:
— Можешь не идти, а бежать. Мне всё равно. Не споткнись только.
Гурулев засмеялся, неловко козырнул и протопал по ступенькам промороженными валенками, как веселый козленок копытцами.
Я крепко задумалась.
Чертеж системы огня без взаимодействия отодвинулся куда-то на задний план. Что взаимодействие? Дело наживное, поправимое. А вот народ!.. Никогда мне не приходилось сталкиваться с людьми этой категории. Если бы только знала моя бабушка!.. Она панически боялась милиции, очень гордилась, что за всю свою жизнь ни разу не была в свидетелях, а проходя мимо Дновской тюрьмы, явно трусила: творила молитву и, как около кладбища, ускоряла шаги… Незадолго до начала войны в нашем поселке поймали знаменитого дновского бандита Гошку Рыжего, увезли в тюрьму.
Страшный был этот Гошка Рыжий. Много бед натворил. И тюрьма — страшное место. Гошка — бандит, и маленький безобидный Гурулев рядом?.. Непонятно. Как жаль, что я не попала в свою родную дивизию. Какие там люди!..
Мне вдруг некстати вспомнилось мое ласковое прозвище: Чижик! Чижка!.. А «папенька» Быков: «Козочка. Козило — друг мой… Чудо-юдо пехотное». А Федоренко!.. «Малышка, ты помнишь полянку, которую я тебе подарил? Наш Кузя было повадился тут своих санитаров дрессировать, но я их турнул в другое место, чтобы не топтали твои ромашки…» Мои ромашки! Когда это было?.. И было ли?.. «Чижик! Малышка!..» Предательская слезища, как горошина, — хлоп о фанерную крышку стола… Гулко. И вторая, и третья… Я вытерла лицо рукой и покосилась на Шугая. Слава богу, не видит. Неожиданно для себя хватила кулаком по столу так сильно, что онемели пальцы. Довольно Шугай вздрогнул, и уронил какую-то железку. Сверкнули его глаза, молодые, яркие, как две зеленоватые звездочки. Неужели такой мог совершить преступление?
Когда вернулся Тимошенко, я укорила его, воспользовавшись тем, что Шугай ушел за обедом:
— Что же вы мне не сказали, что в моем взводе есть осужденные?
— А разве тебя в штабе дивизии не поставили в известность? — удивился Тимошенко.
— Ах да, ведь комдив намекал на какой-то особый контингент, но я не придала этому значения. Так вот что полковник имел в виду!..
— Какое преступление совершил Бахвалов?
— А ничего особенного. Человека кокнул.
— Господи помилуй! Так почему же он сержант?
— Два раза на снятие судимости подавали, а в штабах что-то перепутали — звание присвоили, а судимость снять забыли. Теперь надо ждать очередного «сабантуя» — еще раз подадим. Ты думаешь, дед Бахвалов и в самом деле убийца? Вора на своих капканах застал и тряхнул его по таежному неписаному закону. Не сдержался. А Шугай по пьянке свою старуху ненароком придушил. Пятый год себя казнит. Ты не гляди, что он похож на Соловья Разбойника. Он и мухи не обидит. И вообще, брось ты это! Люди как люди. Наша дивизия в Сибири формировалась из добровольцев. Почему бы такому Гурулеву не предоставить возможность защищать Родину? Или тому же Пыркову? Ты думаешь, если люди раз оступились, то они и не советские?
— Ничего я такого не думаю. Ухватов случайно не зэк?
Тимошенко засмеялся:
— Нет. Офицеров из числа осужденных у нас нет. Да он и не сибиряк. А что, похож?
— Замашки блатные. А старшина Букреев?
— Этот оттуда. Крупный растратчик. Таких, как Макс, на фронт не посылали, но он пролаза — добился.
— Я так и знала, что он жулик. Уверена, что он обвешивает солдат.
Тимошенко пожал плечами.
Мне вдруг стало смешно: Гурулев — урка… Парнишка с ласковыми глазами. Верхняя губа короткая, не закрывает мелкие веселые зубки, и оттого кажется, что улыбка не покидает круглое лицо Гурулева. Если все зэки такие, как этот Гурулев, — то воевать можно. Удивительное существо — человек. Стоило поговорить с Тимошенко, и уже утешилась. Ладно. Будем воевать. Им ведь тоже несладко — дали в командиры девчонку. А ведь молчат! Не протестуют. Ну и я буду молчать.
Тимошенко — заместитель Ухватова по политчасти, но по старой привычке многие зовут его политруком. Я внимательно к нему приглядываюсь, но так и не могу понять до конца, что он за человек. Парень со странностями. Тимошенко двадцать четыре года. До войны учился в одном из сибирских институтов с очень сложным названием — изучал что-то связанное с морской фауной. Мечтал о море, а попал в цехоту, на сушу. Тимошенко молчалив, никогда не повышает голоса и не употребляет бранных слов. Не трус и обязанности свои выполняет очень аккуратно: если назначил занятие или политинформацию на пятнадцать ноль-ноль, явится секунда в секунду. Но ему мешает слабый характер — он не умеет поставить на своем. И как политработник влияния на Ухватова он не имеет.
Но не в этом главная беда. Тимошенко — человек настроения. То живет и дышит во всю силу: инструктажи, совещания, читка газет, боевые листки — сутки напролет пропадает на переднем крае. А то вдруг раскисает, и всё ему становится безразличным. Политинформации проводит нехотя и так скучно, что слушатели засыпают, как под гипнозом. А в свободное время сидит на нарах и, закрыв глаза, раскачивается из стороны в сторону, молча или с неизменной песней:
Не для ме-е-ня при-и-и-дет ве-е-сна
И Дон ши-ро-кий ра-золь-е-е-тся…
В такие минуты я гляжу на него почти со страхом и чувствую, как меня тоже начинает душить зеленая тоска.
— Ну что ты воешь, как собака на луну? — с досадой как-то спросила я его.
Тимошенко смутился, на минуту стряхнул оцепенение:
— Я тебе помешал? Извини, пожалуйста. — И опять хорошие карие глаза потухли — замер парень в непонятной тоске.
Иногда к нему приходит в гости приятель — командир минометчиков. Старший лейтенант Громов симпатичный: чистое лицо, серые честные глаза и добрая улыбка. В минуты меланхолии Тимошенко с ним не разговаривает. Громов посидит, посидит и, вздохнув, уходит. Тимошенко мучается день-два, потом — щелчок — и опять приходит в себя: человек как человек — деловой, собранный.
Зато наш Ухватов никогда не унывает. Каждый вечер колобродит. Теперь он уже не маскируется, как в первые дни моего приезда, а пьет просто так, за здорово живешь. Жуликоватый старшина недодает моему взводу ежедневно триста граммов водки: на меня, на Хаматнорова и Раджибаева, потому что те не пьют. Да Шугай не потребляет по зароку. И всё это без зазрения совести «вкушает» ротный.
Однажды, когда Ухватов был сильно «подшафе», к нам в землянку заглянул комбат Радченко. Непьющий комбат сгреб ротного за наплечные ремни, по воздуху притянул к своему лицу и обнюхал волосатым носом. На Ухватова жалко было смотреть: чуть не плакал и зарекался на веки-вечные…
Через неделю я перебиралась на новое местожительство. Молча складывала свои нехитрые пожитки. Тимошенко хотел помочь, но я отказалась: какое у солдата имущество? Фуфайку на плечи, мешок за плечи, под мышку шинель да в руки автомат — вот и всё. Ухватов сидел на нарах мрачнее тучи — мучился с очередного похмелья. Меня не удерживал даже из вежливости — не ко двору пришлась. Тимошенко вышел вслед за мной на улицу. Спросил:
— Куда? К деду Бахвалову?
— Нет, к Лукину.
— Не одобряю. Место там опасное. До самого боевого охранения, кроме твоих, нет ни одного человека.
— Вот потому и переселяюсь, что там опасный участок. Телефон бы крайне надо, да не хочу у Ухватова просить. Может быть, поможешь?
— Ладно. Переговорю с начальником связи.
Я спросила:
— Скажи, ну что ты за человек? Как ты можешь с этим мириться? Он же каждый день пьяный! Хорош пример для подчиненных.
Тимошенко нахмурил тонкие черные брови. Лицо его стало грустным.
— Не умею грубить, а по-хорошему он не понимает. К тому же он старше меня на целых десять лет.
— Хоть на двадцать! Дед. Бахвалов в три раза старше меня, так, думаешь, я ему позволю на себя верхом сесть?
— Ну заведу я свару. А дальше что? Мне не нравится командир, тебе, примерно, не нравлюсь я, а ты солдатам… И пошла писать губерния… Кому от этого легче? Я ж его воспитываю потихоньку.
— Старая песня. Нечто подобное я в первый же день сказала деду Бахвалову, — только там речь шла о пререканиях с командиром.
— Воспитатель! Нашлепал один раз по заднице, как младенца, — вот и всё воспитание. Да Ухватова надо так отшлепать на партбюро, чтобы он неделю сесть не мог!! Передай ему, пожалуйста, чтобы ко мне пьяный не являлся. Я терпеть не буду. А на тебя не сержусь. До свидания.
Тимошенко шумно вздохнул и вяло пожал мою руку.
Варя Санина — наша санитарка, единственная девушка в роте, если не считать меня. С Варей я познакомилась в первый же банный день. Приехала фронтовая баня-душ. Мылся наш батальон. Солдат снимали с переднего края небольшими партиями по очереди. Меня расстроил косоглазый банщик. Он запускал в баню сразу по двадцать человек. Я спросила:
— А как со мной?
— А как хочешь, — равнодушно пожал плечами банщик. — Хочешь — мойся со всеми, не хочешь — грязная ходи. Дёлов-то палата.
— Как же я буду мыться со всеми вместе, ведь я же не мужчина?.
— А не мужчина, так и не лезь к мужчинам. Завтра буду мыть медсанбат, приходи в Вороново.
— До Воронова добрый десяток километров. Кто же отпустит меня с обороны? Но банщику до этого нет никакого дела.
— Впустите меня одну хоть на десять минут, — попыталась я уговорить его.
— За десять минут знаешь сколько воды утечет? Рожки-то у меня не перекрываются! Где ж этак-то я воды горячей напасусь, а у меня план! Да и бьеть немец…
«Бьеть!» — передразнила я и осталась без бани. Зато солдаты мои вымылись. Делать у бани больше было нечего, и я отправилась домой, злая, как мегера.
— На узенькой тропинке, петляющей из хозвзвода к переднему краю, столкнулась лицом к лицу с Варей.
— С легким паром, взводный! — крикнула мне Варя с высоты своего великолепного роста.
Я ничего не ответила, и девушка загородила мне дорогу.
— Никак не помылись? — прищурила Варя свои лучистые глаза.
— Нет, не помылась.
— Досада? — Варя окала, как волжанка.
— Да еще какая!
— Есть о чем горевать. Вот сейчас узнаю у Паши, когда она будет для комбата баню топить, так после него вволю помоемся. А это разве баня? У нас в Сибири рассказать, бабы животы надорвут…
Уже на другой день к вечеру мы с Варей мылись в комбатовской бане. Варя так раскалила каменку, что я чувствовала себя, как в камере пыток: глотала открытым ртом сухой горячий воздух и не могла перевести дух. А где-то рядом, невидимая за знойным туманом, как большая белая рыбина, с наслаждением плескалась Варя:
— Ах, жалко веничка нет!
— Веничка тебе в таком аду!
Когда Варя одевалась, я вдруг увидела на ее пояснице и спине толстые безобразные рубцы.
— Что это у тебя?
Она спокойно ответила:
— Батина наука. Уму-разуму ременной треххвосткой учил!
Какой ужас! Бедная девушка…
У Вари крепкие руки и ноги и высокая грудь. И только живот несколько великоват для девушки. Перехватив мой критический взгляд, Варя улыбнулась:
— На пятом месяце…
Потом вдруг горестно сказала:
— Ох как вы на меня поглядели! Даже сердце замерло… Вот и в тылу будут так-то. Скажут: фронтовая… А он у меня был первым и последним… — Варя, полуодетая, опустилась на холодный пол и закрыла лицо руками. Плакала. Еле-еле я от нее добилась, что «он» — это погибший лейтенант Богдановских.
В тот же вечер, плача, Варя поведала мне горестную историю своей любви. Дивизия формировалась в том городе, где жила и работала Варя. Тут она и познакомилась с молодым лейтенантом Богдановских — выпускником Омского пехотного училища. По словам Вари, ее избранник был совсем необыкновенный парень: красавец, умница и добряк. Они не успели оформить свои отношения — дивизия двинулась на фронт. А на фронте тоже было всё некогда, да и загса ближе чем за сто километров от передовой нет. Филипп всё собирался рапорт подать, да так и не собрался — погиб.
— Разве мы знали, что так будет? — плакала Варя, уткнувшись лицом в мои колени. — Мы ж думали вместе сто лет прожить. Да и то было бы мало… Любили.
Наплакавшись вволю, Варя вдруг попросила:
— Солдат не обижайте. Они же как дети… Филипп их любил…
— Ну что ты, Варенька, зачем же я буду их обижать? — Я поцеловала Варю в мокрую прохладную щеку.
Мое новоселье совпало с праздником. Как раз в этот день Информбюро сообщило об окончательной ликвидации сталинградской группировки. Огромные трофеи, тысячи пленных и сам фельдмаршал фон Паулюс!
По такому случаю Рогов нам пожертвовал целый ящик цветных ракет, и ночью мы устроили иллюминацию. Палили без разбора — красными, зелеными, синими и опять зелеными. Пример заразителен, вскоре разноцветными огнями запылал весь передний край. Но всех перещеголял «Прометей» — там лупили сразу из нескольких ракетниц и умышленно подбирали цвета: две зеленые, в середине красная, синяя, красная, опять синяя. Очень был красив этот «прометеев огонь»!
Самое удивительное то, что фрицы в эту ночь молчали: ни одного выстрела, ни единой ракеты! Как вымерли немецкие позиции, и даже дежурные собаки-минометы не тявкали.
Смешливый Гурулев предположил:
— А что если фрицы с горя всей кодлой повесились?
Смех смехом, но наша победа под Сталинградом наверняка не способствовала поднятию вражеского боевого Духа.
Рогов спросил меня по телефону:
— Как думаете, кривому фюреру идет черный креп на рукав мундира? — И хрипло засмеялся.
Славный он, этот бывший учитель Рогов! Мне иногда очень хочется назвать его просто по имени-отчеству — так не идет ему военная форма. У Рогова с горлом всё хуже, ларингит перешел в хронический, и печень у него побаливает. Но в госпиталь старший лейтенант не собирается. Я сказала ему:
— Вы хрипите, как фагот. Как же будете преподавать без голоса?
Евгений Петрович ответил:
— Если доживу до светлого дня победы, согласен молчать до самой смерти. А профессия, что ж профессия? Профессий есть не перечесть. — Я услышала, как он тяжело вздохнул. — Всё было. И школа, и дом. Было да сплыло, не вернешь…
…До войны Рогов был директором семилетней школы на окраине Минска и жил с семьей при школе. В первые же дни войны, при ночной бомбежке, под развалинами школы погибли жена Рогова и двое маленьких детей. Евгений Петрович эвакуировал какой-то важный архив. Вернулся домой: ни жены, ни детей… В ту же ночь он ушел добровольцем с отступающими частями. Мне об этом рассказала Варя Санина. Она боготворит своего командира.
После тяжелого ранения Рогов лежал в госпитале в таежной стороне и принимал активное участие в формировании Сибирской дивизии. Он-то и помог Варе попасть на фронт.
В эту праздничную ночь телефон мой буквально разрывался. Почти непрерывно звонили совсем незнакомые люди и всё требовали «Малыша». Такую позывную мне присвоили озорники-связисты. Но это еще ничего, могло быть и хуже. Начальнику тыла полка, например, озорные мальцы дали позывную «Крокодил». Простоватый, не подозревающий подвоха капитан кричит в телефонную трубку: «„Крокодил“ слушает!» А телефонисты по всей линии хохочут.
На правах однополчан или просто соседей абоненты поздравляли меня с праздником, болтали всякий вздор и напрашивались в гости. В конце концов мне это надоело. Я посадила к телефону Гурулева и приказала всем подряд отвечать, что меня нет. Исполнительный Гурулев почти непрерывно кричал в трубку:
— Нету «Малыша». До ветру они пошли…
И было слышно, как хохотали на другом конце провода.
В середине ночи позвонили из «Прометея», и я взяла трубку. Только начала разговаривать с Лиховских, явился сам комбат. Товарищ Радченко прямо с порога пробасил:
— Запретите своим знакомым занимать линию неслужебными разговорами. Мне жаловался начальник связи.
Я растерянно на него посмотрела и сказала совершенно искренне:
— Так ведь это же всё незнакомые знакомые. Не знаю, кому и запрещать.
Суровый комбат вдруг улыбнулся и уже не сердито сказал: — Вот незадача! Поклонники одолели. А это тоже незнакомый знакомец? — кивнул он на трубку, которую я держала в руке.
— Это лейтенант Лиховских.
Комбат взял у меня трубку и как школьника отчитал начальника «Прометея».
Он пробыл у нас недолго. Молча подошел к пулемету. Пострелял. Ничего не сказал. Уходя, ткнул носком валенка в кучу гранат, сваленных в углу дзота, проворчал:
— Места нельзя найти?
Оправданий слушать не стал. Спросил:
— Ваш Ухватов всё бражничает?
— Не знаю.
Паша пропустила вперед начальство и приложила к ушанке руку в белой рукавичке.
Под утро в «Прометее» поднялась бешеная обоюдосторонняя пальба. Вскоре позвонил Лиховских. Смеясь в трубку, сказал:
— Слышала? Вот так раздразнили мы фрица! Твой Непочатов рупор из жести сделал, и начал я орать, что иерихонская труба: «Ахтунг! Ахтунг!» Всё больше про Сталинград им напоминал. Сначала хорошо слушали, а потом завозились — офицеры, наверное, понабежали. Ну тут уж у нас пошел другой разговор.
Ну и неугомонный парень этот Лиховских! Он спутал все мои представления о режиме боевого охранения. Сидеть тихо и молча? Как бы не так! Наш «Прометей» — это язва у немца на самом носу. Не дает фрицам покоя ни днем ни ночью: «Ахтунг! Ахтунг! Слушайте информацию о Сталинградской трагедии!» И всё это по-немецки. Способный.
Однажды начальник «Прометея» до того доагитировался, что в боевое охранение из-за огня противника не было доступа двое суток. Лиховчане и непочатовцы сидели без хлеба и махорки. Комбат Радченко рассердился. «Вот что, Цицерон, ты умерь-ка свой ораторский пыл, — сказал он лейтенанту Лиховских. — Ведь тебе же известно, что перед нами стоит батальон СС Святой крест, так что твои речи — глас вопиющего в пустыне». Лиховских только посмеивался: «Никогда идеологическая работа с противником не приносила вреда». И при каждом удобном случае продолжает орать в свой самодельный рупор.
Впрочем, агитация на переднем крае практикуется с обеих сторон. На наш участок обороны агитмашина с звукоустановками-усилителями подойти не может из-за отсутствия дороги, а вот в соседней роте, правее нас, в сумерках частенько слышится звонкий девичий голос: «Ахтунг! Ахтунг! Дейтще зольдатен унд официрен!» Это — Галя-переводчица.
Я ни разу не видела Галю, но знаю, что она не трусиха. Машина ни за что не уйдет, пока агитаторы не выполнят всей программы да еще и «Синий платочек» на прощанье не проиграют. Фрицы, как правило, молчат до тех пор, пока не вмешается кто-либо из чинов, — тогда начинается, только держись! Но и наши, сопровождая машину, дают огня, да еще какого! Галя может гордиться: так и генералам не салютуют.
Немцы тоже пытаются нас агитировать и делают это очень неуклюже. Я, например, даже представления не имела, что по ту сторону фронта меня ждет не дождется изменник Андрей Власов и… лучшие публичные дома Европы!.
Передачи фашисты заканчивают всегда одинаково: «Штык в землю! Вот пароль — ключ к спасению жизни и счастью…» Что-то у нас не находится желающих воспользоваться ключиком от немецкого счастья…
В девять часов утра мы чистим оружие после ночной вахты, завтракаем и ложимся спать. В пятнадцать ноль-ноль подъем. Умываемся свежим снежком, и сон как рукой снимает. Дусмат-ака тоже умывается. Морщится, правда, но старательно натирает снежком лицо и шею. И зарядку делает вместе со всеми. Я его подхваливаю:
— Гурулев! Что согнулся, как старик? Шире плечи! Посмотри на Раджибаева. Молодец, Дусмат-ака! Батыр. Якши. Хаматноров, подбери курсак! Лишний жир солдату только помеха. Руки вверх! Начали. Раз-два! Раз-два!..
Сержант Лукин старательно проделывает все упражнения от начала до конца. Я вскоре узнала его болезнь. Проговорился коротыш Гурулев. Лукину изменила любимая девушка. Об этом ему из дому написала какая-то Густя. Я долго думала, с какой стороны подступиться к разочарованному парню, и ничего не могла придумать. Посоветовалась с комсоргом. Лева Архангельский решил сразу: вызвать на бюро и снять стружку потолще — вся меланхолия соскочит! Я не согласилась. Здесь нельзя с плеча. Война войной, а солдатское сердце не камень…
Помог Тимошенко. Как-то он вручил мне распечатанное письмо:
— Разберись, пожалуйста, и ответь.
Письмо было от матери Лукина. В тот же вечер, собравшись к деду Бахвалову, я взяла с собою Лукина. По дороге как будто бы невзначай спросила:
— Кто такая Густя?
Лукин остановился, заморгал опушенными инеем ресницами:
— Густя? Какая Густя?
— Не прикидывайся. Та, что тебе про Шурочку написала.
— А… Августина Купцова. Товарка ейная.
— А эта Августина случайно за тобой не ухлестывала?
Лукин удивленно на меня поглядел. Я сунула ему в руки свой фонарик:
— Свети! — И, вытащив из кармана письмо, стала читать:
«…Полтора месяца не пишет свет наш ясный. Ни мне, ни родне, ни знакомым. А только не верю я, товарищи командиры-начальники, что Коленька мой убитый. Сердце матери вещает: живой он. Напишите за ради христа… А что девушка евонная убивается — так и описать невозможно…»
— Ох! — сказал Лукин и сел прямо в траншею. — А мне написали, что она замуж выходит за Костю Кляпоносова…
— Так-то ты любишь! Первой сплетне поверил. Я бы на месте Шуры тебя не простила. Лукин даже застонал:
— Ох, дурак! Набитый дурак… Мешок с мякиной.
— Убирайся! — сказала я и топнула ногой. — Марш письма писать! Да чтобы с утренней почтой все ушли!
— Ох, товарищ младший лейтенант, а я, дурак, думал: лучше бы она умерла…
— Дурак и есть, — согласилась я и вздохнула. Всё поправимо, кроме смерти…
Дед Бахвалов действует мне на нервы. Старый кержак умен и хитер: понимает, что приказ не фунт изюма, не оказывает открытого противодействия, но по любому поводу затевает дебаты. Как-то я обратила внимание, что у него не залита в пулемет охлаждающая жидкость, и сделала замечание.
— А зачем ее заливать заранее? — возразил старый пулеметчик. — Еще как на грех замерзнет.
— Да ведь жидкость незамерзающая!
— Это только так говорится, а налей — возьмет и замерзнет.
— После каждой ночи я у него спрашиваю:
— Сколько израсходовали?
— С полторы ленты будет.
— Мало. Непочатов — четыре. Лукин — три.
— Так ведь дурацкое дело нехитрое, — возражает дед, — пали в белый свет, как в копейку, а патроны, они огромадных денег стоят.
— Зачем же в белый свет? Надо прицельно. Оборона должна быть активной. Немцы совсем обнаглели, а вы патроны экономите.
Старый партизан смотрит на меня с плохо скрытой иронией. Но я теперь знаю его слабое место и, в случае чего, бью без промаха:
— Стрелки нас в трусости обвиняют. Говорят: боится сержант Бахвалов фрицев. Сидит, как крот в норе, лишь бы его не трогали. Каково мне про вас, участника гражданской войны, такое слушать?
В ответ дед Бахвалов ревет, как раненый медведь:
— Ах, варнаки треклятые! Лешаки кержацкие! Бахвалов трусит?! А на ком оборона держится, как не на Бахвалове? Тоже мне защитнички: тюха да матюха… В случав чего, смажут пятки — не догонишь. А Бахвалов здесь костьми ляжет. Верно, мазурики?
Дрессированные «мазурики» отвечают дружно, как один:
— Так точно, товарищ сержант!
Когда я сказала ему про запасные площадки, дед по обыкновению затеял спор:
— Это еще зачем?
— Как зачем? Огонь ночью будете вести, чтобы по дзоту немец меньше бил. Да и плохо ли иметь запасные позиции? Пусть противник думает, что на обороне пулеметов прибавилось. Ночи теперь лунные: здесь пострелял, да там — кочуй себе с площадки на площадку.
— Еще чего? Старший лейтенант Ухватов…
— На обороне хозяин не Ухватов, а старший лейтенант Рогов! — решительно перебиваю я.
Дед глядит на меня, не мигая, — соображает, что бы еще такое возразить… Но я поддаю жару:
— Товарищ Рогов собирается про нас заметку в дивизионную газету написать. Недоволен он нами. Напишет — рад не будешь: опозоришься на всю дивизию. Вы этого хотите?
Последний довод решает дело в пользу площадок.
В тот же день мы с дедом осмотрели все площадки, заваленные снегом, и наметили капитальный ремонт. Ночью бахваловцы пилили тоненькие березки и обшивали ими земляные пулеметные столы. Едва я успела поздороваться с пильщиками, как из немецких окопов вдруг вынырнул сильный луч прожектора и, как живой, зашарил по нашим лицам. Ослепленные, мы замерли на месте, а дед Бахвалов свалился в траншею навзничь, закрыл глаза и, как покойник, задрал кверху бороду.
Немцы закричали по-русски:. — Иван, плати за свет!
Прожектор помигал минуту-другую и погас. Дед проворно вскочил на ноги, обратился ко мне:
— Дозволите заплатить? Я им, сволочам, отстукаю отхедную!
— Нам надо работать, пока тихо, а не забавляться, — возразила я.
Дед командовал работой и всё ворчал по поводу столь небывалого происшествия. А меня вдруг разобрал неодолимый смех. Вспомню, как наш бравый дед валялся в траншее вверх бородой — не могу! Я уже и рукавицу закусила, чтоб не расхохотаться на всю оборону. А дед поглядывает на меня чертом: «Смеяться над самим Бахваловым?!»
— Ох, Василий Федотович, извините. Это у меня, наверное, нервные спазмы от неожиданности…
Хитрость удалась. Дед расправил широкие плечи:
— Это, взводный, пройдет! Это бывает, когда человек сильно наполохается.
Бахваловские пулеметчики невозмутимы — ни один не улыбнулся. Что делать, иногда и хитрить приходится. Надо ж щадить бахваловскую гордость.
Но поработать в эту ночь нам так и не пришлось. Помешали минометчики Громова. Их, видимо, возмутило нахальство фрицев. Завыли мины, полетели как раз в то место, откуда светил прожектор. Немцы ответили тем же, и понеслось!.. Только воздух загудел. Ударила полковая батарея, заговорили басом дивизионные гаубицы — полетели через наши головы снаряды. А фашисты начали бить по центральному ходу сообщения. Заревел «дурило», заскрипел «лука». Какая уж тут работа! У Рогова «четыре карандаша сломались», а мои все живы-здоровы. Отсиделись в дзотах. Но зато три бахваловские уже готовые площадки фриц полностью развалил — начинай дед сначала…
Чуть свет пришел замкомбата Соколов:
— Все живы? Слышу: лупит и лупит. Как там, думаю, наш взводный себя чувствует?
— Спасибо. Всё нормально.
По нашему участку обороны то и дело шныряют разведчики взвода лейтенанта Ватулина. Эти рослые парки имеют нежную позывную: «Белые лебеди», но, как и орлы Мишки Чурсина в моем родном полку, они нахальные и очень озорные. Всюду суют свой нос.
Однажды днем я занималась с Хаматноровым: как и в сорок втором году, решила учиться узбекскому языку и попутно обучала Хаматнорова русскому.
Керим Хаматноров — любознательный парень и русский учит охотно, но зато и сам — требовательный учитель. Если я не понимаю или не могу правильно произнести слово, сердится по-настоящему.
Нам помешал лейтенант Ватулин. Он постоял, послушал, ехидно сказал:
— Узбекский ей понадобился, а подчиненные дрыхнут на посту, как суслики.
— Закрой дверь с другой стороны! — неласково посоветовала я. — И не лезь в чужие дела.
Разведчик ушел, посмеиваясь. Потом опять просунул голову в дзот:
— Думаешь, это травля? А хочешь докажу, что я прав?
— Проваливай по холодку. Еще чего выдумал: спят на посту! Как бы твои, гляди, не заснули в разведке.
Я тут же забыла об этом разговоре. Но буквально на другой день, когда бахваловцы безмятежно спали после ночного бдения, выставив, вопреки моему приказу, не двух, а одного часового, разведчики подкрались с тыла к Попсуевичу и засадили его в большой мешок. Парень и пикнуть не успел. «Пленного» приволокли в мой дзот. Лейтенант Ватулин разбудил меня и, приложив палец к губам, призвал к молчанию. Я сидела на нарах и, ничего не понимая со сна, глядела на мешок, в котором шевелилось что-то большое, живое. А вокруг с каменными лицами стояли разведчики и тоже смотрели на мешок. Лейтенант ткнул кулаком в середину мешка — ни гугу. Разведчик крикнул:
— Хенде хох! — и пнул мешок посильнее.
Мешок вдруг взвыл дурным голосом:
— Не бейте! Всё скажу! Я не русский, я гуцул!
В полном молчании разведчики развязали мешок и единым духом вытряхнули к моим ногам Попсуевича. Пулеметчик ошалело поглядел на всех нас по очереди и вдруг заплакал в голос. Лейтенант Ватулин глядел на меня с иронической усмешкой.
Я стукнула кулаком по столу:
— Это провокация! За такие вещи, командир полка тебя по головке не погладит! Ишь подвиг они совершили! Сегодня же подам рапорт!
— Небось не подашь, — усмехнулся Ватулин. — Огласки не захочешь.
Я гневно поглядела на Попсуевича:
— Трус! «Всё скажу!» Он, видите ли, не русский, а гуцул! Ну что ж, придется доложить куда следует. Мало того, что заснул на посту, так еще…
— Да не спал я, товарищ младший лейтенант! Истинный бог не спал! — плачущим голосом вскричал Попсуевич. — И не сказал бы я ничего! Это я так, с перепугу…
Я молча глядела на его залитое слезами лицо и медленно успокаивалась. Где-то в самой глубине души вдруг ворохнулась непрошеная жалость — шутка была слишком жестокой. Но и разведчики, видимо, пожалели жертву своего озорства.
— Ну вот что, — сказал лейтенант Ватулин. — Будем считать, что твоих подлых изменнических слов не было. Простим тебе за несознательность, ты ведь сравнительно недавно стал советским. Но гляди, гуцул, да оглядывайся!: Мы добрые, да только не всегда. В случае чего можем и без трибунала.
Он насмешливо мне поклонился: — Инцидент «исперчен». Ауфвидерзеен! История в тот же день получила огласку. За отсутствие бдительности мне вкатили выговор по комсомольской линии. Ухватову за это же самое — партийный. Тимошенко тоже, но с другой формулировкой:
«за плохо поставленную политико-воспитательную работу».
Тимошенко ничего не сказал, а Ухватов долго ворчал:
— Огребай вот за здорово живешь! Лишний раз лень ей по обороне пробежаться. Баба — она баба и есть…
А мне что оставалось? Отыграться на Бахвалове? Но с деда — что с гуся вода. Вначале старый кержак перетрусил:
— Ахти лихо, к немцам каторжник убег! — А потом меня и обвинил: — Всякое дерьмо в пулеметчики принимаете! Нет, чтобы со смыслом отбирать!
— Довольно болтать, товарищ сержант! — оборвала я деда. — Слушать надо, что командир приказывает, а не самовольничать! Вот и не будет никаких происшествий.
Дед Бахвалов не ожидал такой суровости, обиженно поджал губы. Ничего, переживешь!
В довершение всего меня обидел Лиховских. Он выпустил экстренный боевой листок «Прочти и передай товарищу». Во весь лист нарисовал мешок, а из мешка торчит женская голова в ушанке. Вылитая я. А под рисунком стихи о бдительности. Очень обидные. Да еще имел нахальство позвонить по телефону. Разговор был коротким.
— Пошел к черту! — крикнула я и положила трубку. Злополучного Попсуевича я запрятала от любопытных глаз в капонир к Нафикову, но его и там разыскали. И Тимошенко, и Лева Архангельский, и даже сам заместитель командира полка майор Самсонов проводили с ним индивидуальные воспитательные беседы.
Беда никогда не приходит в одиночку. Случай с Попсуевичем считался происшествием полкового масштаба и широкой огласки не получил. Второй был куда хуже. Не повезет так уж не повезет..
— У нас пропал Гурулев. Пошел утром за завтраком в хозвзвод да и сгинул вместе с термосом. Ждали час, два, три — нет!
Я забеспокоилась. Лукин сказал:
— Заболтался где-нибудь, трепло!
Позвонила в хозвзвод. Маленький болтун давным-давно получил кашу…
Только собрались на поиски, позвонила Паша: вызывает комбат. «Семь бед — один ответ, — решила я по дороге. — Самому комбату и доложу о ЧП».
С мрачными мыслями я перешагнула порог комбатовской землянки и первое, что увидела: Пашины глаза. Они смеялись и показывали куда-то в угол, хотя Пашино круглое лицо было невозмутимо серьезным.
Я поглядела по направлению Пашиного взгляда и увидела виновника происшествия. Гурулев преспокойно сидел в углу на термосе и грел у печки руки!
Оказывается, он привел пленного немца! Обитатели командного пункта были немало удивлены: вышагивает здоровенный верзила-фриц, а сзади с большим термосом на горбу шествует мужичок с ноготок с автоматом да еще и покрикивает на пленного: «Давай, давай!»
Конвоир ввалился с немцем прямо в землянку к комбату и вручил ему трофейный автомат. Но тут-то и выяснилась обратная сторона медали.
— А где твое оружие, Аника-воин? — спросил Гурулева комбат.
А маленький пулеметчик, оказывается, пошел за кашей с голыми руками. И не он взял в плен фрица Вальтера, а фриц его!
Немец еще ночью перешел на нашу сторону, на стыке двух рот, благополучно миновав заснеженное минное поле. (Не пропали даром агитационные речи Лиховских!)
Перебежчик всю ночь бродил поблизости от дзота Лукина, но так и не решился подойти к часовым. А утром наткнулся на Гурулева: идет по траншее веселый парнишка без оружия и беззаботно напевает. Немец решился, тихо окликнул:
— Иван!
Гурулев ахнул — да бежать! Пулеметчик только тогда остановился, когда услышал за спиной знакомое: «Гитлер капут!»
Фриц вложил пулеметчику в руки свой автомат и приказал вести себя «нах гросс руски фюрер».
«Героя» вместе с остывшей кашей отпустили, а меня драили часа два в три голоса: комбат и его заместители. Впрочем, старший лейтенант Соколов больше смеялся, чем ругал. Зато комбат ехидничал за троих. Резюме: второй выговор по линии комсомола за отсутствие бдительности. Это мне. А Рогову — партийный за то, что по его участку обороны чуть ли не сутки безнаказанно прогуливался немец.
Но и это было еще не всё.
Через несколько дней в дивизионной газете в отделе юмора и сатиры появилась маленькая заметка под заглавием: «Медведя поймал». Начиналась она так: «На днях в подразделении младшего лейтенанта (мои имя и фамилия набраны крупным шрифтом) произошел забавный случай…»
От телефонных звонков и насмешек не было никакого отбоя. Если кто в дивизии и не знал, что где-то на переднем крае живет молодая разиня, то теперь это был секрет полишинеля.
Но я была несколько удовлетворена. В мое отсутствие в дзот к Лукину заявился дед Бахвалов и по-отечески нарвал уши Гурулеву:
— Не ходи, мазурик, без оружия! Не позорь нашу сибирскую породу!
Гурулев, потирая распухшее ухо, жаловался мне:
— Если я ростом не вышел, так меня можно за ухи? Да? Смешно вам? Вас бы с дедом так-то!
— А мы не ходим без оружия!
Рогов разбудил меня необычно рано, в двенадцать часов дня, и пригласил на артиллерийский наблюдательный пункт. По дороге спросил:
— Чего такая пасмурная? Не из-за выговора ли расстроилась?
— Их у меня уже целых два.
— Эка важность. Если считать с самого начала войны, то мой Лиховских больше десятка огреб, да и то не унывает.
Артиллерист-наблюдатель охотно уступил мне место у стереотрубы. Взглянув, куда он ткнул пальцем, я ахнула! Фашисты в рогатых касках толпились у большого блиндажа. Их было несколько человек, и чувствовали они себя как дома. Даже смеялись! И, может быть, вот этот красноносый верзила, заросший рыжей щетиной до самых глаз, убил Федоренко!..
— Мину бы сюда! Одну хорошую мину! — Я даже зубами заскрипела.
Рогов тоже посмотрел в стереотрубу и спросил артиллериста:
— И давно они тут собираются?
— Третий день в это же время колготятся. Я так думаю — тут у них учебный пункт.
— Что ж молчит ваша батарея?
— Место еще не пристреляно.
Скажите, какая уважительная причина! — возмутился Евгений Петрович. — Так пристрелять надо! Я вот сюда комбата направлю. Пусть полюбуется.
— А я деда Бахвалова. Он всё патроны экономит. Пусть посмотрит, как фрицы пляшут у него под носом.
Мы с Роговым проделали в снежном бруствере дыры, просунули в них дула винтовок, взятых у солдат, и долго палили по месту скопления немцев. А вдруг подобьем кого-нибудь? У меня даже плечо от приклада заболело.
Слушай, а почему, между прочим, ты не применяешь угломеры-квадранты? — вдруг спросил меня Евгений Петрович.
— Хватились! Да они, наверное, в архив сданы. Уставы-то наши устарели.
— В наступлении угломер, может быть, и чепуха, а в обороне… — Рогов не докончил свою мысль, перевел на другое: — Что ж ты не поинтересуешься, доволен ли я вами?
— А чего интересоваться? И так ясно. Вот выговор из-за меня схватили. И каждый день то одно, то другое.
— Это всё, девушка, пустяки. А вот представь себе, что я сейчас пулеметчиками очень доволен. Огня даете достаточно, да и бдительность у вас теперь, как на границе.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло.
— Вот именно: на ошибках учимся.
По траншее, легко ступая, прошла Варя.
— Варвара, опять бродишь без оружия? — возмутился Рогов.
— А она хочет в мешок, как Попсуевич, — улыбнулась я.
Варя заокала:
— Это я-то в мешок? Точно и дело. Да где ж такой мешок найдется, в котором бы я поместилась? Разве только нарочно сшит.
Ты не улыбайся, — строго поглядел на нее Евгений Петрович. — Вот утащат тебя когда-нибудь немцы.
— Верно, Варя, ты бы карабин взяла, что ли? — посоветовала я.
Варя отрицательно покачала головой:
— Ненавижу! Вот мое оружие. — Она похлопала рукой по туго набитой санитарной сумке. — Вы заняты? — спросила она у меня. — А я к вам на посиделки. Что-то взгрустнулось.
У Вари были для меня сразу две новости, да еще какие!
— Варначонок шевельнулся! — выпалила она, глядя мне прямо в глаза.
— Да что ты? — всплеснула я руками. — Уже? Так скоро?
Варя поглядела на меня с укоризной, усмехнулась, потом заворковала:
— Как двинет, шельмец, ножонкой под самое сердце — даже худо стало…
Вторая новость была не менее ошеломляющей: Варя получила письмо от матери Богдановских! Она молча плакала, пока я читала письмо. Мать погибшего называла Варю доченькой и родной невесткой, звала к себе в город Томск. Видно, сердцем писала осиротевшая мать…
— Ну вот, — сказала я, возвращая Варе листок, — всё устраивается как нельзя лучше. Ты молодец, что написала.
— Я не писала, — всхлипнула Варя. — Это Лева-комсорг ей написал. А я даже и не знала.
— Молодец, Лева! Дурочка, ну чего же ты плачешь? — И хоть была Варя старше меня на добрых пять лет, я, как маленькую, погладила ее по голове.
Варя стойко держится в своем несчастье. Не распускается, не жалуется, разве только поплачет иногда в моем присутствии, и всё. За последнее время она заметно подурнела и осунулась. Серые глаза перестали излучать солнечные лучики, в углах пухлого рта залегли глубокие скорбные морщинки.
Варя очень добра и всегда старается найти себе дело: стирает, штопает, гладит. И что бы ни делала, делает с любовью и тщанием. Может быть, за это и любят Варю солдаты. Варя частенько меня навещает, бессознательно тянется ко мне доверчивым сердцем. И я ее очень люблю. А мои ребята относятся к Варе с ревнивым вниманием.
Как-то Березин, из расчета деда Бахвалова, бродил по лесу в поисках подходящих жердей для обшивки пулеметных столов на запасных площадках и наткнулся на останки немецкого летчика. Разрезал парашют и принес домой большие куски шелка. Спросил меня:
— На портянки употребить или сшить что? Как думаете, товарищ младший лейтенант?
Дед Бахвалов отобрал у него сверток:
— Нашему на пеленки…
— Жестковаты, — неуверенно возразила я.
— Если с золой проварить, будут мягче батиста, — со знанием дела ответил дед и отнес шелк Варе.
Он уверен, что у Вари будет непременно сын. Ворчит на Варю:
— Что ж ты, варначка, его душишь? Ослабь ремень, дуреха! Дышать же ему, мазурику, нечем…
Дед и имя будущему фронтовичку придумал: Мирон. Я возразила:
— Несовременно. Теперь так не называют. Дед хитро улыбнулся в дремучую бороду:
— Самое что ни на есть теперешнее звание. Сообразите-ка: Мир — он! Я так кумекаю, что последнюю войну мы ломаем, не будут больше люди воевать. Так пусть он и зовется по-мирному…
Ну и дед! Не дед, а кладезь житейской мудрости. Варе имя понравилось, Евгению Петровичу тоже. Мирон так Мирон. Лишь бы рос здоровым да не знал того, что выпало на долю нашему поколению.
Иногда Варя пугает меня рассказами о своем чалдонском доме. Я с содроганием слушаю повесть о Вариной горькой жизни, и мне мое собственное детство, бедное родительской лаской, кажется счастливым сном…
…Варина бабка понесла в девках от беглого каторжника, и за это ее старообрядческая религиозная секта приговорила к очищению огнем. Совсем еще молодую женщину сожгли на дальней заимке «сестры и братья во христе». А Варину мать, слабенькую, покорную, на редкость красивую, пятнадцати лет от роду отдали в жены человеку немолодому и страшному. Варина мать утопилась, когда Варе исполнилось пять лет… Сколько Варя помнит себя, она в отцовском доме всегда была голодна и всегда бита. Чем попало бил богомольный отец, с наслаждением таскала за волосы отцова сожительница «святая пророчица» Евпраксеюшка. На общинных радениях Варе дарили тычки и подзатыльники ее «братья и сестры во христе», и каждую неделю пьяный отец порол сыромятной плетью — укрощал Варенькину безгрешную плоть… От домашнего ада Варя освободилась только в девятнадцать лет. Пьяный «в дугу» тятенька приревновал свою сожительницу к гундосому «брату» Афанасию, да обоих и убил. Заколотила Варя крест-накрест узкие окна страшного родительского дома и подалась в чужие люди: нянчила детей, мыла, стирала, готовила. Потом перебралась в областной город, на меховую фабрику устроилась и зажила в девичьем общежитии безбедно и счастливо.
В этом городе и любовь свою встретила.
Частенько к нам заглядывает замкомбата по политчасти — капитан Степнов.
Этот грузный, начинающий седеть человек обладает редкостным даром вызывать в людях хорошее настроение. Где капитан Степнов — там и весело. Он нисколько не похож на сурового замкнутого комбата, но они отлично ладят между собою и как бы дополняют друг друга.
Капитан Степнов никогда не повышает голоса, не читает нудные рацеи, но его насмешливые замечания запоминаются надолго. Так, старшему лейтенанту Ухватову он при встрече, как бы между прочим, говорит:
— Опять лизнул горяченького? Доволен? Капитанскую звездочку обмываешь?
И нам ясно, что в ближайшем будущем Ухватову на капитанские погоны рассчитывать не приходится. Меня замкомбата как-то спросил:
— Слушай, почему ты своим подчиненным портянки не постираешь? Или хотя бы носовые платки? Не смотри на меня так, я в своем уме. Говорю вполне серьезно. Ведь ты их опекаешь, как малышей в детском саду. А где ж твои сержанты? Один дед Бахвалов чувствует себя хозяином в отделении, а остальные шагу самостоятельно не сделают.
— Неужели так? Да что вы… — пролепетала я упавшим голосом.
— Да, к сожалению так. Контролируй, но не подменяй. Не подрывай авторитет младших комадиров. Дай им больше самостоятельности. Ведь в бою ты не сможешь быть сразу рядом с каждым из них. Так-то, младший лейтенант.
Вот тебе раз, а я-то хотела как лучше. По десять раз в день проверяю…
— Какие у тебя отношения со стариком Бахваловым? У меня чуть было не сорвалась с языка жалоба на старого упрямца.
— Ладим, скрепя сердце, — буркнула я.
— А дед-то тебя хвалит. Как-то спрашиваю его: «Ну как новый командир?» А он отвечает: «Командир как командир, — по мне что ни поп — то батька!»
— А что ни попадья — то матка! — машинально вырвалось у меня. — Ничего себе похвала!
— И это уже неплохо. Ведь на первых порах он бежать от тебя хотел. Четыре рапорта мне написал. — Капитан засмеялся.
— Ах ты хрен бородатый! Значит, не только языком, но и тихой сапой действовал! Мне вдруг тоже стало весело.
В тот же вечер я отчитала Непочатова. Он позвонил мне по телефону и спросил:
— Можно освободить на три-четыре дня от нарядов Пыркова? У него пятка нарывает.
— Василий Иванович, хозяин вы у себя или нет? — сердито спросила я. — Такого пустяка самостоятельно решить не можете. — И положила трубку.
Вскоре после разговора с капитаном Степновым была назначена разведка боем. Пойдет наш сосед справа: рота старшего лейтенанта Павловецкого, при поддержке пулеметного взвода Федора Хрулева. Стали готовиться. Дополнительно в распоряжение Федора Хрулева я должна была выделить один пулемет с прислугой. Я откровенно позавидовала своему коллеге: идет на настоящее дело! Когда нас всех троих Ухватов собрал на совещание, я обратилась к Федору:
— Может быть, уступишь по дружески мне такую честь? А?
Федор засмеялся, озорно мне подмигнул и подкрутил воображаемый ус. Я не обиделась: и с ним, и с лейтенантом Аносовым подружилась сразу. Оба они славные парни, да и ссориться нам не из-за чего и некогда — видимся редко, от совещания к совещанию.
Услышав мою просьбу, Ухватов прищурил глаза — Тебя велено беречь, как глаз во лбу. Скоро в рамку тебя врежем и, как на икону, молиться будем.
Он был трезв и потому зол. Я промолчала, но ссориться всё равно пришлось. Ухватов приказал:
— От тебя пойдет Непочатов. А в боевое охранение временно Нафикова переведешь.
— Почему именно Непочатов, а не кто-нибудь другой? — возмутилась я. — И кто это, интересно, решил?
— Я так решил, — вызывающе ответил ротный.
Но почему?
— А потому, что тебя не спросил! — Ухватов начал злиться.
Не мешало бы и спросить! У себя во взводе я хозяйка. Пойдет сержант Бахвалов. Я так решаю!
— А я говорю: Непочатов! — закричал ротный. — Ты людей знаешь? На такое дело кого попало не пошлешь!
— Сержант Бахвалов не кто попало, а лучший пулеметчик в дивизии! Кто мне об этом говорил?
— Довольно! Что тебе командир роты — тряпка?
— А я тряпка? Приказано выделить пулемет с людьми — получайте! Но кого — это уж мое дело.
— Тимошенко, объясни ты этой бабе, почем фунт гребешков! — призвал на помощь Ухватов своего заместителя.
— Выбирай выражения! — осадил его Тимошенко. — Что значит баба? — И тут же сник — устало спросил меня: — Ну что ты споришь? Не всё ли тебе равно, кто пойдет?
— Нет, не всё равно! И даже очень не всё равно! Пойдет сержант Бах-ва-лов!
— Что здесь происходит? — раздался вдруг голос капитана Степнова.
Я и не заметила, как он появился в землянке ротного.
— Чего ты так кричишь? — спросил он меня с улыбкой. — Ну и характер. Думал, убьешь свое начальство…
Ухватов долго и нудно, на меня жаловался и всё упирал на два обстоятельства: что я людей не знаю и что хочу отделаться от непокорного деда Бахвалова.
— В самом деле, почему именно Бахвалов? Можно кого-нибудь и помоложе, — сказал капитан.
— Я ни на минуту не сомневаюсь, что из четырех сержантов ни один не откажется от чести участвовать в деле. Все они отменные пулеметчики и не трусы.
— В особенности Лукин, — подал реплику ротный.
— Да, и Лукин! У него были неприятности личного порядка, и он некоторое время хандрил. Теперь прошло. Я там живу и вижу, как он держит оборону. Товарищ капитан, — повернулась я к Степнову. — Вы же знаете, что Бахвалов до сих пор числится зэком и это его тяготит. Еще три дня тому назад солдаты знали, что готовится операция. Бахвалов у меня чуть ли не со слезами просился, и я не могла ему отказать… Уверена, что все остальные сержанты со мною согласятся. А что касается моих взаимоотношений с Бахваловым, то они не так уж плохи. — Последнее адресовала Ухватову.
— Как по-вашему, кто из них прав? — спросил капитан моих коллег.
— И большой румяный Хрулев и маленький смуглый Аносов, как озорные мальчишки, ткнули пальцем в мою сторону.
— Мы вышли на улицу втроем. Два моих брата по оружию дружно захохотали.
— Как жаль, что траншея узкая, так бы я с тобой и прогулялся под ручку при луне, — пошутил Хрулев.
— Шиш тебе, — оттолкнул приятеля Аносов, — думаешь, если самый большой, то и самый красивый?
В тот же день вечером в капонире у Нафикова я провела со своими командирами совещание. Объявила им, что на дело идет дед Бахвалов. Непочатов и Лукин приняли известие спокойно, а у Нафикова загорелись глаза и раздулись крылья короткого носа. Но Непочатов дернул его за поясной ремень, и Шамиль успокоился.
— Значит, решено: товарищу Бахвалову мы единодушно доверяем участвовать в операции «икс», — подвела я итог.
Дед Бахвалов истово перекрестился:
— Слава тебе, господи, услышал ты мои молитвы!
— Василий Федотович, вы верите в бога? — спросила я.
— Не то чтобы уж очень верю, но без бога, как говорится, не до порога. Нельзя русскому человеку без этого, особливо если он в годах. Анпиратор-то Петр Великий возьми раз и крикни: «Всё мое и богово!» Да и хотел через Неву верхом перескочить. Ан, не тут-то было. А скажи он смиренно: «Всё богово и мое», — и как птица через реку перелетел бы. А теперь вот сиди до второго пришествия…
Молодые сержанты откровенно захохотали. Я улыбалась. Дед обиделся:
— А, что с вами, мазурики, о божественном толковать! Только беса тешить.
Вопрос о разведке боем был решен. Но на душе у меня было пасмурно. Стычка с ротным оставила неприятный осадок. Правда, победа на сей раз была за мной, но если всегда так придется доказывать свою правоту, то никаких нервов не хватит. Мелькнула предательская мысль: «А не перевестись ли в другой батальон?» Но я тут же устыдилась своего малодушия: бросить моих славных ребят?! Нет уж, останусь на месте.
С этими мыслями я ввалилась в землянку ротного санитарного пункта. Варя была одна: что-то вязала на самодельных спицах.
— Поздравляю, — сказала она мне, едва я закрыла за собою дверь. — Хорошо отчехвостили Ухватова. Так ему и надо!
— Откуда ты знаешь? — удивилась я.
— Шугай рассказал.
— Шугай? Когда же это он успел?
— Успел. Федор Абрамович хороший человек. Он мой земляк. Лучший в области охотник. Три сына на фронте.
— Как же это он бабку-то свою убил?
— А, убил там!.. Было бы кого убивать. В праздник плясал на своем подворье и раздавил ненароком цыпленка. А бабка налетела на него с хворостиной. Федор-то Абрамович и не рассчитал свою медвежью силу. Вроде бы легонько тиснул, а из бабки и дух вон… Мучается он, бедняга… С Тимошенко-то ладите?
— А ну его! Не люблю таких вареных.
— Не надо на него сердиться, — сказала Варя. — Он немного не в себе.
— Как не в себе?
— А так. Жену у него фашисты расстреляли еще в сорок первом. Тоже студентка была. Вместе учились они. Уехала она к матери в Калининскую область, да там война и захватила. А фашисты ее расстреляли. Беременную. Раненого нашего она прятала. Вот он и не может забыть…
— Не у одного у него горе.
— Это верно, — вздохнула Варя. — Да ведь человек человеку не ровня. Одного горе сразу сломит, другой держится, как железный. Вон как Евгений Петрович. Виду не показывает. А ведь горюет. Ох и горюет! Я знаю… А Тимошенко, как узнал, — полгода в госпитале пролежал. С головой у него что-то было. Теперь-то что? Ожил, отошел. А бывало — беда. Встанет и бежит… прямо на минное поле. Или на вражеский пулемет. Не накормлю насильно — так и проходит голодный. Намучились мы с ним.
— Ладно, Варенька, спасибо. Я это учту. Кому ж такой симпатичный носок?
— Старшему лейтенанту Рогову. Холодно, а у него горло больное. Старшина два подшлемника на приданое моему Мирону пожертвовал. Я распустила, да вот и брежу. А приданое готовить заранее плохая примета. Так дедушка Бахвалов сказал.
Я засмеялась:
— Не дед, а сто рублей убытку. Варя взглянула на меня исподлобья:
— Не любите его?
— Да нет. Ничего. Поначалу ссорились, а теперь обошлось. Скучно было бы в обороне без деда Бахвалова. А приданое у твоего Мирона будет не хуже, чем у других. Мы об этом позаботимся.
Варя тихо заплакала. Я возмутилась:
— Ну что ты всё плачешь? Родишь плаксу — будешь мучиться. Мне иногда тоже бывает тошно, как сегодня, а ведь не плачу. Нельзя.
Пришел Евгений Петрович и прямо с порога стал за что-то отчитывать Варю свистящим шепотом. Варя молча забрала свою сумку и ушла. На мой невысказанный укор старший лейтенант Рогов развел руками:
— Дружба дружбой, а служба службой. Ничего, это ей только на пользу, а то совсем опустит крылья. Ну что, младший лейтенант, дала бой своему начальству? Правильно. Всегда и везде будь принципиальной и имей свое собственное мнение. И вот тебе моя рука.
В ночь на двадцать третье февраля рота Павловецкого в полной боевой готовности заняла нашу траншею. У нас сразу вдруг стало тесно. Вылазка предполагалась из боевого охранения лейтенанта Лиховских. Солдаты, в белых балахонах и касках, не курили, не бренчали оружием и даже разговаривали мало, и то шепотом. Лукин сказал мне вполголоса:
— Значит, от нас пойдет разведка боем. Ну, все мины и снаряды наши.
— Как-нибудь переживем, — сказала я и направилась к деду Бахвалову.
Бахваловский пулемет уже стоял в траншее на белой волокуше, прикрытый куском маскировочного халата. Тут же возле дзота пристроилась группа не наших солдат. Все бахваловцы были в дзоте: дед держал напутственную речь. Еще за дверью я услышала:
— О смерти в бою не думай. Ни-ни. Как только подумал — пропал: она, безносая, тут как тут и голову косой с плеч…
Увидев меня, оратор рявкнул:
— Встать! Смирно!
— Отставить. Сидите, — махнула я рукой и тоже присела на нары.
Бахвалов продолжал:
— Примета такая есть. Когда собираешься что-либо делать, не думай о худом. А то непременно лихо приключится. Вот про себя скажу. Случай какой был. Раз под рождество заварила моя старуха медовую брагу и залила ее в бутыль. Бутыль огромадная, еще николаевская, литров на сорок, не меньше. И берегла эту посудину моя баба пуще глаза. Ну где в тайге вторую такую достанешь? Взгромоздил я бутыль на поставец возле печки и тулупом прикрыл: «выхаживайся, голубушка». Вот и праздник подошел. Старуха пельменей налепила, напекла, нажарила, стол в горнице накрыла — гостей ждет. Да и говорит мне: «Сними-ка ты ее, батька, по кувшинам разольем». Стал я снимать да и подумал: «Не кокнуть бы анафему!» А нечистик тут как тут: толк меня под руку, ну и вдребезги… Сусло медовое по полу течет. Старуха голосит на всю тайгу и лупит меня кедровой скалкой по горбу. А я встал на карачки да прямо с полу и лакаю медовуху-то… Солдаты захохотали.
— Прямо с полу? — удивился Березин.
Дед зверовато на него покосился, ухмыльнулся в бороду:
— Думаешь, у сибирячки такой пол, как у тебя дома? Да он чище иного стола выскоблен…
Я подумала: «А ведь дед неплохой агитатор. Умеет настроение перед боем поднять».
— Что это вы, Василий Федотович, вроде бы вдруг растолстели? — спросила я его.
Дед распахнул полы маскировочного халата. На его поясном ремне было подвешено не менее десятка гранат в зеленых рубчатых рубашках.
— Зачем вам столько?
— По немецкой траншее думаю ночью прогуляться, — ответил дед. — Чего это мы все у одного пулемета будем колготиться.
— Ну, это вы, пожалуйста, оставьте, товарищ сержант! — вспылила я и, вызвав деда на улицу, зашипела ему в самую бороду: — Только попробуйте оставить пулемет! Запрещаю!
— Да я шутейно сказал, а вы уже и прицепились! — возмутился дед.
— Таких шуток я, Василий Федотович, не принимаю. Этим не шутят.
Из темноты, из-за поворота траншеи, вынырнул Федор Хрулев, спросил:
— Чего ты шипишь, как разъяренная кобра? Случилось что-нибудь?
— Да вот сержант Бахвалов собрался в турне по немецким траншеям.
— Никаких турне! — строго сказал Федор. — У каждого своя задача. Пулемет исправный? Люди готовы?
— Не извольте сомневаться! — заверил дед Бахвалов и скрипнул зубами: — Ох, я их и турнул бы, так турнул!
— Может быть, Попсуевича возьмете? — спросила я.
— На лешего он сдался!
А людей не мало? Не было бы тяжело.
— Какое там тяжело. Наст что стол, не только пулемет — танк свободно выдержит.
— Ладно. Запасной замок взяли? Извлекатель?
— Всё тут, — похлопал дед по противогазной сумке, повешенной через плечо.
— Противогаз-то, поди, выбросил, старая борода! Доберется до нас начхим полка — отвалит на орехи.
Мимо нас в боевое охранение прошли саперы. Их вел сам комбат. За саперами гуськом тянулись разведчики. Впереди начальник разведки капитан Филимончук, замыкающим — лейтенант Ватулин. Филимончук, проходя мимо, едва кивнул мне головой: надменно и гордо. Я отвернулась — не нуждаюсь! Молодой капитан пытался за мною ухаживать, но получил решительный отпор. И отношения между нами сложились довольно прохладные.
Не останавливаясь, озорник Ватулин больно ущипнул меня за щеку. Я схватила его за маскировочные штаны (за первое, что подвернулось под руку) и с силой рванула. Резинка лопнула, и штаны, как белая живая кожа, поползли вниз. Лейтенант подхватил их обеими руками и с досадой почти крикнул:
— Что ты делаешь? Что я их в руках понесу, что ли? Солдаты Павловецкого сдержанно захихикали.
— Не плачь, — насмешливо сказала я. — В индивидуальном пакете есть булавка, снова резинку вденешь.
— Подумаешь, и пошутить нельзя…
— Такие милые шутки ты шути с кем-нибудь другим! Понял?
Разведчик снял белые штаны, повесил их на руку и побежал догонять своих — наполовину белый, наполовину черный. А вслед ему по траншее незримым комом катился смешок.
— Слушай, за что ты парня из штанов вытряхнула? — посмеиваясь, спросил Хрулев.
— Он знает, за что.
— Так и надо, — одобрил дед. — Не заигрывай без пряников.
В десять часов вечера наша рота открыла по вражеским позициям активный ружейно-пулеметный огонь. Эту «музыку» поддерживали минометы Громова и учебная рота резерва, на время операции занявшая траншеи старшего лейтенанта Павловецкого. Под шумок павловчане благополучно передвинулись в «Прометей» и изготовились к броску. К одиннадцати огонь мы ослабили, а к двенадцати ночи почти совсем прекратили. Всё выглядело как обычно: то здесь, то там рванет ружейный залп или раскатится короткая пулеметная очередь, и опять тихо. Постепенно и фашисты угомонились.
Операция началась ровно в два часа ночи. Без артиллерийской подготовки стрелки и разведчики внезапно, одним броском, ворвались в «аппендицит» и схватились с немцами врукопашную. Шум, крики, взрывы ручных гранат — всё это разом взорвало ночную тишину.
Дружно заработали хрулевские пулеметы.
Я стояла возле дзота и прислушивалась. Рядом стонал Лукин:
— Мать честная, как руки чешутся!
— Сунь их в снег, перестанут.
Немецкие минометы кромсали Круглую рощу, отсекая нашим пути отхода. Я подумала: «Как-то там, на „Прометее“?»
В «аппендиците» вдруг вспыхнул и сразу же ярко запылал большой костер. Подошел капитан Степнов, молча встал рядом со мною. Прислушался, озабоченно поглядел на стрелки светящегося циферблата часов, сказал:
— Пора бы и отходить. Черт! Наши, что ли, противотанковый завал подожгли? Светло, как днем…
Из «Прометея» в немецкую траншею одна за другой полетели три зеленые ракеты — сигнал отхода. Капитан повернулся ко мне:
— Давайте на всю катушку правее костра, отсекайте правый фланг!
— Сержант Лукин, лично к пулемету! — скомандовала я и вдруг почувствовала озноб, даже пальцы рук закололо.
Ровно через семь минут после сигнала об отходе с нашей стороны заревели пушки, зафыркали минометы всего полка. Артиллерия обеспечивала отход. Застрочили пулеметы Лукина и Непочатова: один по правому флангу «аппендицита», другой по левому.
Отход занял всего несколько минут. Рейд можно было считать удачным. Стрелковая рота учинила у противника настоящий разгром: подорвали несколько дзотов, сожгли завал, захватили немало оружия и перебили не менее трех десятков немцев. Отошли благополучно, если не считать двух убитых и нескольких раненых.
Разведчики тоже не зевали: утащили начальника блока боевого охранения с картой — схемой огневых точек стоящего перед нами батальона СС.
Обера конвоировал лейтенант Ватулин и был до того горд, что даже и не поглядел в мою сторону. Позади своего плененного начальника вышагивали два низкорослых немецких солдата. Они тащили в руках перед грудью какие-то ящики. Им на пятки наступали разведчики, обвешанные трофейным оружием.
Победители чуть ли не бегом прошествовали мимо нас.
— Салют, взводный! — крикнул, проходя мимо, старший лейтенант Павловецкий. На его коротком широком носу в свете догоравшего костра весело пылали крупные рыжие веснушки. Хрулев на ходу пожал мне руку, а дед Бахвалов гаркнул так, что на него зашикали:
— Задание выполнено! Потерь не имеется, Он протянул мне трофейный пулемет:
— Поглядите-ка, какая чертоломина!
— Это МГ-37. Несите к себе, потом разберемся.
— Ишь ты, пакость какая, — покачал головой дед, — чуть начисто палец не отхватило. Я его, паразита, там же хотел к деду приспособить и сунул ненароком палец в затвор. — Он повертел у меня перед лицом распухшим почерневшим пальцем правой руки.
Едва участники ночного рейда ушли на свой правый фланг, немец точно осатанел. Бил остервенело, без передышки до самого рассвета. Мы забились в дзот, но и в дзоте может укокошить, если рот раскрыть: фронтальные амбразуры — настоящие уловители осколков. Сняли пулемет на пол, чтобы случайно не покорежило, и стояли вдоль фланговых стен, вплотную прижимаясь к смолистым бревнам. Артналет застал у нас Евгения Петровича. Он прошипел, вытягивая шею, как гусак:
— Залезла бы ты, право, под нары, — и показал глазами на потолок, — перекрытие-то не ахти. В случае прямого попадания…
Я только улыбнулась. Выдумает же Евгений Петрович: командир под нарами! И загнала под нары Раджибаева. Дусмат-ака заметно трусил: вздрагивал после каждого разрыва и шепотом повторял слова копана. И в самом деле, чертовски неприятно, когда за стенами не совсем надежного убежища грохочут, воют и визжат целые тонны искореженного металла.
Только к десяти часам канонада стала затихать. Сначала ушел Рогов. Потом собрался за завтраком Гурулев. Он надел на плечи лямки термоса и шагнул к двери, но вдруг вспомнил: покосился в мою сторону и взял из пирамиды автомат.
Наш подносчик пищи вернулся очень скоро и вместо горячего завтрака принес только по два сухаря на брата. Немцы разбили кухню, ранили повара и прямым попаданием снаряда разгромили полковой продовольственный склад.
После завтрака позвонил Лиховских, запел в трубку:
— Ты жива еще, моя старушка? Жив и я, твой кляузный старик… Как дела?
— Какие у меня дела? Шивы и ладно. Небось не утерпел, ходил в «аппендицит»?
— Ты угадала, подруга дней моих суровых! — захохотал мой приятель.
— Самовольно, конечно?
— Пристроился тихой сапой.
— Знаешь что? Ты непременно свой молодой век закончишь в штрафной роте.
— Боюсь, что ты права, вещая Кассандра.
— Рифму опять потребуешь? Небось торжественной одой разразишься на взятие обера?
— Единственный случай, когда ты не угадала. К черту музу и Пегаса! Сие увлечение юности прошло, как с белых яблонь дым.
— Что ж так скоро?
— А ты почитай дивизионную газету от пятнадцатого. Снайперская-то винтовочка тю-тю… Какой-то Самарин из соседнего полка получил, а думаешь у него стихи лучше, чем у меня?
— Ладно. Передай Непочатову, что ночью приду. Пусть встречают.
Днем я позвонила Павловецкому и Хрулеву. Напомнила, чтобы они не забыли в донесении упомянуть про деда Бахвалова.
К вечеру пришел Тимошенко. Он приказал всех свободных от вахты собрать в капонир к Нафикову и целый час скрипел, как несмазанное колесо. Бедный. Опять на него «нашло»… Не доклад, а пытка. Солдаты на пустой желудок слушали плохо, с трудом одолевая дремоту. Гурулев-таки не выдержал: всхрапнул. Лукин ткнул его кулаком под бок. Маленький пулеметчик вскочил, испуганно тараща круглые глаза. Ребята засмеялись. Наверное, бедняге пригрезилось страшное: или сон на посту, или встреча с фрицем Вальтером.
Дед Бахвалов куда интереснее проводит свои «лекции». Вот как он рассказывал о разведке:
— …Вылезли из траншеи, темень, как у цыгана ночью в ноздре, ну как, скажи ты, на меня куриная слепота напала. Стрелки-то налегке: «Ура!» — и у него в окопах. А нам с пулеметом бегом несподручно. Пока подоспели — ничего не понять. Потасовка идет самосильная, а кто кого бьет — не разобрать. Слышу, лейтенант товарищ Хрулев окликает — огня требует. А куда? Раздумывать некогда — не у тещи в гостях. Поставили мы пулемет прямо с волокушей на ихнюю траншею да и дунули на всю ленту куда-то немцам в тыл. А тут и отбой. Только в раж вошли…
— Гранаты-то обратно принесли? — спросила я.
— Дурак я, что ли, тяжесть туда-сюда таскать? В какие-то блиндажи на ходу покидал. А убило ли кого, нет ли, проверить было недосуг.
— Одного ведь прикончили, — подал голос Березин. Дед свирепо выкатил глаза:
— Спрашивали тебя, мазурик?
— Сознавайтесь, Василий Федотович, чего уж там!
— Да пришлось одному сдохлику между рогов двинуть — и не пикнул. Не, не, вы не думайте, пулемет я не бросал! Этот фриц сам на нас наскочил.
— И сигареты небось вам фашист перед смертью преподнес…
— Ну до чего ж ваш, бабий, тьфу, извиняюсь, женский род вредный! Это мне разведчики дали. За бороду они меня уважают. Ивашин у них такой есть. Это он дал. Покури, говорит, дедок, немецкого эрзацу.
Ночью с большим мешком на горбу к нам явился сам старшина Букреев. Он принес хлеб, сахар, водку, табак, консервы и мне, как некурящей, триста граммов шоколадных конфет. Сбросил мешок у входа, вытер платком вспотевшее мясистое лицо и с досадой сказал:
— Таскай вот для вас…
Я неосторожно улыбнулась:
— Если гора не идет к Магомету…
— Плевал я на вашего Магомета! — огрызнулся старшина. — Комбат испугался, как бы вы тут с голоду не передохли, вот и пришлось переть…
— Мы бы не передохли, верно, ребята? А вот как бы с вами чего не случилось после такого героического подвига… Сколько же вам надо за ночь рейсов сделать?
Старшина накатил на глаза тяжелые веки, сердито буркнул:
— Пожалел волк кобылу… Оставляю на весь взвод. Сами делите.
И ушел.
Мои солдаты не любят старшину Букреева. За глаза величают его коммерсантом Комаровским и Максом-растратчиком. Зато Ухватов о прошлом нашего старшины вспоминает с почтением:
— Большого ума человек! Какими делами в торговле ворочал!..
А вот за что Максим угодил в места не столь отдаленные, ротный вспоминать не любит…
Из заключения старшина рвался на фронт, а сходил два раза в атаку — не понравилось: вспомнил про застарелую грыжу и сказался нестроевым. Тут и залучил его Ухватов под свое крылышко: рыбак рыбака видит издалека.
Максим умеет обжулить солдата даже в мелочах. Впрочем, после моей очередной стычки с ротным по этому поводу, жалобы на обмер и обвес прекратились. Более того, старшина вдруг стал выдавать нам всю водку.
Я не пью, но от своей доли не отказываюсь — заначку коплю. Когда отделение деда Бахвалова возвратилось с «сабантуя», я их премировала своей фляжкой, в которой кое-что булькало. Дед, принимая из моих рук подарок, не мог скрыть довольной улыбки.
Увидев шоколадные конфеты, Варя широко открыла глаза:
— Откуда?
— Не всё ли равно? Ставь чайник. Будем пировать. Сначала мы их сосчитали. Ровно тринадцать штук.
Толстые, широкие, в нарядных бумажках. Мы отложили лишнюю тринадцатую конфету для Евгения Петровича и порешили в день съедать по одной, после ужина. Половину съели, когда пили чай, а за ужином прикончили и остальные.
— Как видишь, Варенька, сила воли у нас с тобой есть, — засмеялась я. — Как решили, так и сделали.
Евгений Петрович, только что ввалившийся в землянку, засмеялся:
— Что там какие-то триста граммов! Вам этак с пудик…
— Я бы, пожалуй, и два съела, не моргнув глазом, — улыбнулась Варя.
Вскоре нам опять удалось полакомиться. Лейтенант Ватулин прислал послов с дарами. И я приняла предложение о мире. Трофейные сигареты мы с Варей отдали Евгению Петровичу, шоколад съели в один присест, а губную гармошку у меня в ту же ночь выпросил Лиховских. И теперь дразнит фрицев: у себя на «Прометее» исполняет «Тирольский вальс». А лейтенанту Ватулину не дает прохода. Каждый раз подсмеивается:
— Как тебе нравится такая ситуация: он любит ее, а она меня? — И наигрывает «Разлуку». Самолюбивый разведчик на меня кровно обиделся. Даже письмо прислал по почте: «Смеется тот, кто смеется последним!..» И здороваться со мною перестал. И впрямь я нехорошо поступила, передарив дареную игрушку. А уж этот Лиховских! Настоящий лукавый черт в офицерских погонах! Когда-нибудь я припомню тебе гармошку!..
Евгений Петрович по этому поводу сказал:
— Какие вы еще, в сущности, дети! Вам бы в горелки играть, а не воевать. — Он погасил улыбку и долго молчал, глядя куда-то поверх моей головы. Потом точно очнулся: — Впрочем, у вас всё еще впереди. Лишь бы войну пережить. А вот такому, как я, почти ничего не осталось…
— Ну что вы, Евгений Петрович! — бодро возразила я. — Какие ваши годы? Вы еще тоже поживете. Старший лейтенант вдруг рванул ворот гимнастерки и задышал часто и тяжело. Должно быть, у меня было испуганное выражение лица, потому что он успокоился как-то вдруг сразу и улыбнулся своей обычной, чуть насмешливой улыбкой:
— Ладно. Ты не придавай этому значения. Просто нервы иногда шалят. Вот что: скоро в наступление. Как же быть с Варварой? В медсанбат ее, что ли, откомандировать…
— А как Варя сама?
— И слушать не хочет. Ревет.
— Не надо ее отправлять. Тут же все свои, родные…
— А если убьют или ранят?
— Убить или ранить могут любого из нас. И даже в обороне. Ведь так?
— Пусть будет так, — согласно кивнул головой Евгений Петрович.
Мы стояли недалеко от моего дзота и разговаривали вполголоса. Был час дневного затишья. Только мины, завывая, летели через наши головы куда-то на полковые тылы да из боевого охранения доносилась редкая ружейная перестрелка.
Из дзота вышел Лукин, обратился ко мне:
— От Нафикова звонили. У него погиб отец. Шамиль плачет… От сержанта Бахвалова пришли. Сальники протекают — просят новый асбест.
Меня призывали повседневные дела.
На ближайшем же батальонном совещании я подняла вопрос о ведении навесного огня по закрытым целям. Потребовала снабдить нас угломерами-квадрантами. Ухватов насмешливо на меня покосился, махнул пухлой рукой:
— Блажь. Бабские штучки. Строчи, Гаврила, в хвост и в рыло, — вот тебе и весь квадрант!
Его с неумолимой логикой, и, как всегда, немногословно, разнес Рогов.
К удивлению, коллеги меня не поддержали. Аносов равнодушно пожал плечами:
— Почему ж не попробовать…
А Федор Хрулев прямо выступил против:
— Какие там приборы! Это всё устарело. До противника четыреста — пятьсот метров. Мы же дуем прямой наводкой!
Я не выдержала:
— Вот именно дуем! Патроны переводим. А фрицы и в ус не дуют. Чуть пригнулся в траншее — и от наших пуль никакого вреда. Какая же польза от такого огня?
Меня горячо поддержал командир минометчиков Громов:
— Конечно нужны угломеры! Параллельный или сведенный веер — это же сила! Даже один пулемет, наведенный по угломеру, может — отлично поражать закрытую цель.
Комбат Радченко утвердительно кивнул головой. Приказал Ухватову:
— Сегодня же выписать эти приборы.
Ухватов заворчал по моему адресу: зачем полезла через голову. Он, оказывается, тоже за угломеры, только мы его не поняли.
Тимошенко с досадой махнул на него рукой:
— Что ты ломишься в открытую дверь? Вопрос решен.
На складе нашелся всего один-единственный старенький угломер-квадрант, со стершимися делениями на круге. А кронштейна не было. Как его примостить к пулемету? Я решила посоветоваться с дедом Бахваловым. Старый пулеметчик удивился:
— А что это за финтифлюшка?.
Я удивилась в свою очередь:
— Разве вы в гражданскую не вели огонь по закрытым целям?
Василий Федотович только усмехнулся:
— Какие там закрытые, когда и на открытые патронов не было. Семеновцы, бывало, так и прут нахрапом. А комиссар наш, товарищ Забурунный, кричит: «Пулеметная команда, ни одного выстрела! Только по коннице». Почти что вплотную подпускали, чтоб, упаси бог, ни одной пули зря не потратить. Вот ведь какая война-то была, товарищ взводный. Какие уж там к лешему угломеры…
Всю ночь мы совещались с Непочатовым. Чертили, рисовали и спорили. Непочатов предлагал очень простую конструкцию: приварить угломер за ножку наглухо к кожуху пулемета — вот и всё. Это не годилось. Нужен был съемный кронштейн, чтобы можно было стрелять из каждого пулемета по очереди. Выручил Лиховских — по его чертежу и заказали в ружейной мастерской кронштейн. А когда наконец водрузили угломер на пулемет деда Бахвалова, то оказалось, что никто из нас не может правильно рассчитать угла возвышения. На курсах про угломеры упомянули мельком, как про приборы, отжившие свой век. И в голове у меня ничего не осталось. Позвали на помощь Евгения Петровича. Он подозрительно долго наводил и считал, оправдывался:
— Я ж не математик…
К счастью, пришел Громов и всё объяснил. Оказалось, не так уж сложно.
На другой день после часу дня (время, когда немцы начинают просыпаться) мы с Евгением Петровичем сидели на НП и ждали. Пулемет деда Бахвалова я приказала установить на открытой площадке, в траншее между дзотом и наблюдательным пунктом. «Максим» был нацелен на вражеский центральный ход сообщения, чуть левее большого блиндажа с заснеженной крышей. Тут обычно фрицы, восстав от сна, собираются на перекур.
Больше часа мы сидели зря — немецкая траншея как вымерла. Никого. Но вот молодой наблюдатель, не отрываясь от стереотрубы, сказал:
— Начинается. Уже трое.
Евгений Петрович занял его место, немного погодя пригласил меня. Фрицев уже было семь человек. Они стояли тесной группой и, казалось, совсем были рядом — протяни руку и ухватишь крайнего за нос… Вот еще подошли двое. Задымили сигаретами. Я выбежала на улицу и дала деду Бахвалову условный сигнал зеленой ракетой.
«Максим» ударил какой-то особенно хлесткой очередью. Я улыбнулась: почерк самого Василия Федотовича. Не доверил наводчику Березину…
— Троих как корова языком слизнула, — сказал мне Евгений Петрович, уступая место у стереотрубы.
У блиндажа остались три фашиста. Остальные, наверное, утащили пострадавших. Откуда-то из-под земли вынырнул офицер в сизом мундире и без головного убора. Бесцветные взлохмаченные волосы наполовину закрывали его лицо. И офицер и солдаты, задирая головы, глядели на белесое зимнее небо и размахивали руками. Спорили: откуда пришла беда? Сейчас разберетесь!.. Я снова дала зеленую ракету.
— Офицер и еще один, — констатировал Рогов, когда я вернулась на НП. — На сегодня хватит, — сказал он мне. — Прикажи сматывать удочки, а то накроют.
Я выпустила красную ракету, что означало: «уходите, пока целы». Немного постояла на улице и снова вернулась на наблюдательный пункт.
— Смотри-ка, смотри, что делается, — засмеялся Евгений Петрович, — поубавилось арийской наглости.
Я поглядела и тоже засмеялась: с большими интервалами, согнувшись в три погибели, опасное место перебегали фашисты с котелками в руках и, как полевые мыши, проворно ныряли под землю.
Ударили вражеские минометы — накрыли нашу траншею от того места, где только что стоял пулемет деда Бахвалова, и до самого НП. Швыряйтесь хоть до самой ночи — моих уже там нет!
Евгений Петрович был доволен:
— Так-то, умница!
— Это ведь ваша мысль.
— Я сказал да и забыл между делом, а ты вот вспомнила.
Дед Бахвалов ласково провел масленой тряпочкой по кругу угломера, ухмыльнулся в бороду:
— Скажи на милость, такая фиговинка, а пятерых как не бывало! Вот уж истина, мазурики, мал золотник, да дорог.
На другой день стреляли на левом стыке из пулемета Лукина. Опять подкараулили фашистов во время обеда. Огнем на сей раз, с моего разрешения, управлял дед Бахвалов. Тремя верными очередями подбили шестерых фрицев. Потом угломер снова перекочевал на позиции деда Бахвалова. И так каждый день на открытой площадке то здесь, то там появлялся пулемет с угломером и вел прицельный навесной огонь, а фашисты никак не могли засечь губительную огневую точку. В конце концов враг рассвирепел — минометы стали молотить по всему участку обороны роты Рогова. Временно я запретила использовать угломер.
Но тут позвонил Федор Хрулев:
— Милая соседушка, не одолжишь ли на один денек угломерчик?
Я съязвила:
— Милый соседушка, как ты сладко поешь! Зачем тебе наш угломерчик? Дуй прямой наводкой.
Федор засмеялся:
— Сдаюсь. Ну, пришлешь, что ли?
— Не давайте, — сказал стоявший рядом со мною Лукин. — Испортят или присвоят.
Но я всё-таки отдала. У Хрулева с помощью нашего угломера стреляли сам комбат и Лева Архангельский. Лева даже статью написал в дивизионную газету: «Дайте нам угломеры-квадранты!» Статья была дельной, если не считать, что комсорг перехватил через край: получалось, что с помощью одного угломера мы за несколько дней уничтожили чуть ли не половину личного состава стоящего перед нами батальона СС. Но зато заинтересовался сам командир дивизии и пообещал все наши пулеметы снабдить угломерами. Получить приборы мы не успели.
Двадцать две немецкие дивизии были разгромлены на Волге, на Среднем Дону и южнее героического Сталинграда.
Была подорвана военная мощь Германии, ее военный престиж. Пошатнулось всё здание военного фашистского блока.
Победа под Сталинградом стала исходным пунктом для мощного зимнего наступления Красной Армии на Северном Кавказе, в районе Верхнего и Нижнего Дона, под Воронежом, под Ленинградом.
В начале марта двинулись вперед войска Центрального и Западного фронтов. Наступление развивалось успешно. Был ликвидирован ржевско-вяземский плацдарм, освобожден город Гжатск. Линия фронта с каждым днем всё дальше и дальше на запад отодвигалась от Москвы.
В результате летнего наступления сорок второго года дивизии нашей армии вырвались далеко вперед и глубоко вклинились в линию немецкой обороны, и поэтому теперь, когда фланговые армии нашего фронта наступали, мы всё еще стояли на месте. И слева и справа гремела мощная артиллерийская канонада, а мы ждали своего часа. И вот он наступил.
Нас сменила гвардейская часть, и наша дивизия передвинулась по фронту на несколько километров вправо. Мы тоже должны были кого-то сменить на обороне, проходящей вдоль села Никольского. Впрочем, от населенного пункта осталось одно название: ни единой печной трубы, ни колодезного журавля — никакого признака жилья. Пустыня. А вернее, даже не пустыня, а черно-белый кромешный ад. Каждые пять минут ураганный минометно-артиллерийский налет. А в промежутках одиночные вражеские пушки, не умолкая ни на минуту, выплевывают снаряды на полковые тылы: бьют по штабам и хозяйственным взводам. И это днем! Можно себе представить, что здесь делается ночью… Снег совсем черный, весь в воронцах, живого места нет.
Шли ходко, торопились забраться в траншеи — там-то мы как дома. Но всё же на подходе к переднему краю несколько раз попадали под минометный огонь. Погибли три стрелка из роты старшего лейтенанта Рогова, а у меня был убит молодой пулеметчик Абрамкин из расчета Нафикова. Варя перевязала несколько раненых.
Внезапная смерть товарища подействовала на моих ребят угнетающе. Они заметно приуныли. После очередного минометного налета смешливый Гурулев присвистнул:
— Вот это дает! Тут если и жив будешь, то худой будешь…
Ему ворчливо ответил дед Бахвалов:
— Ми-лай! Так ведь ты не у мамки на печке…
Последним в ротной колонне шел расчет Шамиля Нафикова. Солдаты молча тащили тяжелые волокуши и боекомплект. Я остановилась, пропуская их мимо себя. Наигранно бодро окликнула Нафикова:
— Как дела, сержант?
Нафиков остановился и, не глядя мне в лицо, глухо сказал:
— Худые дела. Абрамкина шибко жалко. Мать совсем больной. Как напишешь такое?..
Лицо маленького татарина перекосила гримаса боли, по румяной от мороза щеке, оставив влажную полоску, пробежала тяжелая слеза. Шамиль смахнул ее рукавицей и отвернулся. Я вздохнула. Тихо сказала:
— Матери напишу я. Выше голову. Солдаты на нас смотрят. Пошли.
На обочине дороги меня поджидал Лиховских. Проводив глазами пулеметные волокуши, спросил:
— Настроение у народа не ахти?
— Какое там настроение! Солдат вот погиб.
— А моим чертушкам непромокаемым хоть бы что! Послушай — песни поют!
— Твои привыкли. В «Прометее»-то разве лучше было?
Лиховских достал из кармана маскировочной блузы губную гармошку:
— Хочешь, для поднятия духа исполню гвардейский марш «Синий платочек»?
— Отстань. Не до музыки.
Нас обогнали разведчики в новых маскировочных костюмах. Проходя мимо меня, лейтенант Ватулин демонстративно отвернулся.
— Между прочим, я собираюсь ему ноги переломать, — усмехнулся Лиховских.
— Это за что ж такая немилость?
— А пусть не пялит на тебя глаза.
— Тебя, я вижу, одолевает юмор висельника?
— Думаешь, шучу?
— Довольно болтать! Кажется, пришли. Только-только расставила пулеметы, даже оглядеться не успела — позвали к комбату на совещание офицерского состава. Перед тем, как уйти, я отыскала Непочатова. Он — командир первого отделения — по положению является моим заместителем. Даже строптивый дед Бахвалов безоговорочно признает авторитет молодого сержанта. А Непочатов очень смущается, когда я его называю по имени-отчеству — Василий Иванович, — ведь сибиряку только двадцать лет. Но это не насмешка, а дань уважения — умница! Непочатов немногословен, нетороплив, на первый взгляд незаметен во взводе, но я без него как без рук. Деловитая озабоченность сибиряка, его собранность, уверенный голос действуют успокаивающе и на окружающих, и на меня. Я приказала:
— Василий Иванович, кухню не прозевать — это раз. Не стрелять, беречь боекомплект — два. Глядеть и слушать во все уши — три. Выставить часовых-наблюдателей по два человека на отделение. Остальным до сигнала отдыхать!
Непочатов повторил приказание, и я спокойно ушла. На него можно положиться.
Комбат поставил боевую задачу. Мы должны взломать вражескую оборону на всю глубину, овладеть деревней Новолисино, что в трех километрах за немецким передним краем, и вести преследование противника по направлению на Дорогобуж. Отмечая по карте наш будущий путь, я подумала: «Он будет нелегким».
Комбат сказал, что сильного сопротивления не ожидается, так как фланги нашего фронта еще несколько дней тому назад двинулись вперед. Это было приятное известие, но никому из нас не верилось, что победа будет легкой.
Старший лейтенант Рогов так и сказал:
— Рассчитывать на легкий успех не приходится. Оборона незнакомая. Систему огня противника не знаем, а для наблюдения не остается времени. Выходит, что я роту должен вести вслепую.
— Слушай, товарищ Рогов, — перебил его майор Матвеев, начальник штаба полка, — ведь тебе же передали схему огня?
— Какая там к чертовой бабушке схема? — вспылил Евгений Петрович и ударом ноги распахнул дверь блиндажа. — Вот она, схема, в натуре — полюбуйтесь! Сплошной свинцовый ливень. Как тут вывести людей из траншеи?
— А ты что же хочешь, чтобы на войне не стреляли? — перебил его капитан Степнов.
Рогов круто повернулся на каблуках и, напрягая голос, раздельно ответил:
— Я всегда ценю ваше остроумие, но сегодня оно неуместно. Я хочу, чтобы приказы были разумны и це-ле-со-образны! Я веду в бой не роботов, а живых людей и зря нести потери — извините!.. Менять дислокацию перед самым боем! Это, знаете ли…
Комбат Радченко сердито прогудел:
— Может быть, прекратим дебаты? Командованию видней, где наше место. Есть приказ, и его надо выполнять. Ему, видите ли, неудобно здесь наступать! Он хотел бы идти в бой со старой обороны…
— Да не обо мне речь! — горячился Евгений Петрович. — И разве я за то, чтобы не выполнять приказ? Просто я хочу, чтобы майор Матвеев довел до сведения штаба дивизии мнение низовых офицеров. Думать побольше должны штабники, а не тяп-ляп — и готово.
Капитан Степнов резюмировал:
— Значит, верит командование в силы нашей дивизии, если перебрасывает нас на такой трудный участок. Честь нам и слава будет, если мы оправдаем это доверие.
— Я воюю не за славу, — буркнул Рогов, — а честь моя всегда при мне.
Евгений Петрович явно был расстроен. По-моему, он прав. Настроение у солдат далеко не бодрое. На своей обороне прямо рвались в бой. Дед Бахвалов даже себе кратчайшую тропинку наметил: «Шасть, и у них в окопах!» А тут притихли. Всё незнакомое, каждый метр пристрелян: фрицы буквально засыпают пулями наши позиции. Старый пулеметчик удивляется:
— Когда они, паразиты, успевают ленты набивать? Машина у них, что ли, такая?..
Комбат обещал хорошую артподготовку с участием гвардейских минометов. На это вся надежда. Впрочем, немцы могут применить свою излюбленную тактику: уйдут во вторую линию окопов и там отсидятся.
Пока уточняли детали и сигналы, я думала о своем: меня очень волновал предстоящий бой. Первый бой в роли командира взвода. Справлюсь ли?.. У Хрулева и Аносова по три станковых пулемета, а у меня четыре, поэтому Ухватов приказал один расчет выделить в резерв комбата. Я тут же решила, что в резерве останется Непочатов. Мелькнула мысль: «А ведь обидится молодой сибиряк!» Ничего. Он парень дисциплинированный. Поймет. В случае чего заменит меня. Справится. Остальные расчеты пойдут каждый со своим стрелковым взводом. Менять тут что-либо нецелесообразно: люди хорошо знают друг друга, а это немаловажно в бою. Лиховских будет недоволен, что от него возьмут Непочатова. Но ведь и Нафиков не хуже, весь расчет — комсомольцы.
Сама я решила быть в центре роты, при расчете Бахвалова, — так и огнем управлять удобнее, да и своевольный дед будет на глазах.
Едва кончилось совещание, началось совместное партийно-комсомольское собрание, и было оно коротким, как летучка. Наш комбат не любит много говорить. Когда мы обсуждали проект резолюции, в блиндаж ввалился командир хозвзвода Долженко, за ним батальонный парикмахер Кац. Долженко доложил комбату, что Кац отказывается встать на пост. Комбат решил перед боем уложить людей переднего края спать на несколько часов, а в это время посты должны были занять наши так называемые тыловики: писаря, ездовые, старшины, ординарцы. И вот один из нарушителей приказа предстал пред грозные очи товарища Радченко.
Комбат свел в одну линию свои устрашающие брови:
— Почему не встаешь на пост?
— Моя вера не позволяет мне взять в руки оружие, — кланяясь, ответил Кац, — с вашего позволения, пан комбат, я баптист…
Комбат удивился:
— Какой баптист? Впрочем, мне на это наплевать. Я тебя спрашиваю, почему нарушаешь приказ?
Кац что-то опять залепетал про свою веру. Долженко совал ему в руки винтовку, вполголоса уговаривал:
— Да иди же. Иди от греха. Парикмахер пятился назад и по очереди смотрел на наши лица, видимо ища сочувствия. Я ему подмигнула и показала глазами на дверь. Комбат взглянул на свои часы-блюдце и очень спокойно сказал:
— Если через десять минут не встанешь на пост, расстреляю.
Уловив в спокойной интонации его голоса металлические нотки, я подумала: «А ведь расстреляет!» Невыполнение приказа в боевой обстановке равносильно измене Родине. Упирающегося Каца Лиховских вытолкал за дверь.
На улице было очень шумно: то там, то здесь с треском рвались вражеские мины. Трассирующие пули неслись настилом над самой траншеей, разрывные щелкали о бронированные щиты семидесятишестимиллиметровых пушек, выкаченных с темнотой на прямую наводку. Кто-то надрывно стонал в ровике-окопе. Артиллерийский командир подошел ко мне и властно приказал:
— Сестра, займитесь раненым! Мой санинструктор ушёл за бинтами.
Не разглядев в темноте ни лица, ни звания, я ответила в пространство:
— Я не сестра.
Ну, фельдшер, какая разница?
— И не фельдшер.
Незнакомец рассердился:
— Человек кровью истекает, а я должен чиноблудием заниматься? Я вам приказываю!
— А вам, видно, собственный чин мешает оказать человеку первую помощь? Или бинта нет? И прошу не орать — фрицы слышат.
— Эй, бог войны, — подал из темноты голос Лиховских, — чего ты пристал к человеку? Она же строевик! Сейчас я пришлю Варю или санинструктора Шамшурина.
Артиллерист буркнул извинение и ушел. Эта маленькая перепалка неожиданно развеселила солдат. Послышались негромкие насмешливые голоса:
— Этот фельдшер долечит — сразу копыта на сторону…
— Она перевяжет стальной ленточкой!
У центрального дзота стояли на посту двое: пулеметчик Березин и… Кац! При вспышке ракет я еще издали увидела улыбающуюся физиономию парикмахера. Он весело доложил:
— Так что, милая пани, я охраняю сон ваших солдат!
— Хороша охрана без оружия!
— Так я ж только для паники…
— А паникеры нам не нужны.
— Матка боска! Пани, вы не поняли. Я ж панику подниму в случае тревоги, если те лайдаки нападут, Цоб их дьябли везли! Пся крев!
Я засмеялась:
— Это другое дело!
— Пани, хотите я вам расскажу за мой Львов?
— Как-нибудь в другой раз.
— Но, пани, уверяю вас, это же маленький Париж!
— Мне некогда, пан Иосиф. Послушайте лучше, что я вам скажу. Всего два слова. Никогда не оспаривайте приказов. Мне будет очень жаль, если вас расстреляют.
— Матка боска! Меня? Пани, пани, что вы такое говорите! Пани…
— Не дослушав, я пошла проверять другие посты.
— Кац появился у нас в батальоне недавно, с последним пополнением. И мы сразу же полюбили маленького брадобрея.
— Кац — толстяк: что вдоль, что поперек, а глаза у него кроткие, круглые, как у нерпы. На голове маленькая, как тонзурка, проплешина, а вокруг смешные мягкие кудряшки. Парикмахер запросто ходил по нашей обороне с деревянным чемоданчиком в руках, брил и стриг солдат с шутками и прибаутками, придерживаясь фасона и желания клиента, и бородачей у нас сразу поубавилось. Только дед Бахвалов да Шугай ревниво хранили свои бородищи во всей первородной красе. За веселый характер, за привычку всех подряд именовать «панами» мы с первого дня стали звать Каца с ласковой насмешкой «пан Иосиф».
Дед Бахвалов, приглядевшись к парикмахеру, сделал вывод:
— Липовый баптист. Настоящий баптист — сволота! На человека глядит, как лютый зверь. А этот мазурик — свой в доску…
Мне вдруг стало смешно. Я вспомнила, что до Каца обязанности парикмахера в добровольном порядке исполнял наш дед. Только брил Василий Федотович «по-свинячьи»: усадив клиента на березовый кругляк, поджигал растительность на лице самодельной зажигалкой — «катюшей» и тут же гасил огонь мокрым полотенцем. После такого бритья борода долго не росла… Жаль только, что далеко не каждый решался на такую операцию. Впрочем, дедовы «мазурики» брились у своего командира в приказном порядке и даже не жаловались.
В темноте я столкнулась с Роговым. Он спросил:
— Как настроение?
— Ох, не спрашивайте. Сердце так и замирает…
Он пожал мне руку:
— Не надо волноваться, всё будет хорошо. Иди-ка, мой друг, поспи. Я пришлю разбудить, когда будет пора.
Но я так и не могла уснуть. Три часа пролежала с открытыми глазами. Всё думала.
Артподготовка началась с рассветом. Сорок пять минут без передышки через наши головы на вражеские позиции летели десятки, сотни снарядов. Как диковинные звери, шипели «катюши» и изрыгали целые полчища раскаленных хвостатых комет. На немецком переднем крае разбушевались огненно-черные смерчи и вихри… «Смерть ринулась вперед со всем своим воинством. Впереди черные хоругви…» Было торжественно, зловеще красиво и страшно, как в кино.
Мы стояли в траншее во весь рост, в полном боевом снаряжении и напряженно ждали сигнала «в атаку». Ко мне подошла Варя и, наклонившись, что-то сказала. Я не расслышала. Она засмеялась и поцеловала меня в щеку холодными от мороза губами. Высокая, крутобедрая, в коротком не по росту маскировочном халате, она напоминала белую цаплю и, как всегда, была без каски и без оружия. Взглянув на ее подурневшее от беременности лицо, я с острой жалостью подумала: «Зря берем с собой. Трудно ей будет».
Артиллерийская подготовка кончилась, но с НП комбата так и не взлетела красная ракета. А мы ждали, и не часы, а наши сердца отсчитывали секунды и минуты. Пять, десять, пятнадцать… А сигнала всё нет. Вот уже немецкие батареи начали приходить в себя, потом ожили минометы.
Евгений Петрович, как завороженный, не спускал глаз с НП, близоруко смотрел на свои часы и озабоченно хмурился.
Когда ожидание достигло высшей точки напряжения и, казалось, уже не было сил ждать, артподготовка вдруг возобновилась. И снова четверть часа наши пушки молотили по переднему краю немцев. Евгений Петрович повернул ко мне улыбающееся лицо и показал большой палец в зеленой солдатской рукавице. Но я и сама догадалась, что на сей раз немца перехитрили.
Красная ракета — толчок в сердце: «Вперед! За Родину!» Разноголосое «ура!» — и мы уже на нейтральной полосе.
Бой был коротким и хлестким. Молчавшие доселе вражеские окопы ощетинились автоматно-пулеметным огнем. По наступающей цепи ударил ротный миномет. «Живучи, как крысы», — подумала я и прислушалась к работе своих пулеметов. На флангах роты Лукин и Нафиков вели огонь безостановочно. С дедом Бахваловым было хуже: он не успел сделать ни одного выстрела. Как только рота Рогова вылезла из траншей и двинулась вперед, стрелки забыли про наш уговор и закрыли Бахвалову сектор обстрела. Старый пулеметчик смотрел на всё поле боя:
— Мазурики! Анчутки беспамятные! Варначье! Куда прете под пулемет?!
Этот дед когда-нибудь меня доконает! Пули свистят, осколки горячие носятся в воздухе — бой идет по всей форме, а меня смех разбирает… На половине пути до вражеских окопов рота залегла, на белом снегу проворно замелькали черные лопатки. Пехота свое дело знает: хоть на минуту лег — окапывайся.
— Выдвигайтесь в цепь! — приказала я деду Бахвалову.
Дед рявкнул:
— Вперед, мазурики! За матушку Расею! — И, стукнув замешкавшегося Попсуевича лопаткой пониже спины, прибавил такое словечко, что мне опять стало смешно.
Едва мы достигли залегшей цепи — стрелки поднялись в атаку. Еще один неуловимый момент, и в немецких окопах закипела свалка: автоматные очереди, нечленораздельные звуки и взрывы гранат.
Было хорошо видно, как немцы группами отходили к деревне через маленькую лощину, поросшую негустым кустарником. Я тронула за плечо деда Бахвалова и пальцем показала направление стрельбы. Он моментально установил пулемет за толстыми бревнами развороченного вражеского дзота и, не мешкая, открыл огонь. Я спрыгнула в траншею и побежала на левый фланг. Там вдруг замолк пулемет Лукина. Траншеи были полуразрушены артиллерией. То и дело приходилось карабкаться через груды обвалившейся земли. Попадались убитые немцы, куски исковерканного железа, брошенное оружие.
Из-за крутого колена траншеи вдруг выскочил немец с ошалелыми глазами и, дико озираясь, двинулся прямо на меня, размахивая коротким карабином, как палкой.
— Хальт! — закричала я не своим голосом.
Немец не остановился, и я в упор срезала его автоматной очередью, чуть не убив солдата Ивана Седых — из взвода Лиховских. Это от него убегал насмерть перепуганный фриц. Глаза у солдата горели, как две стосвечовые лампочки, — настоящий мститель Иван. Пожалуй, побежишь от такого! Увидев меня, сибиряк крикнул:
— Так их! — вытер рукавом маскировочного халата потное лицо и тут же пропал с глаз.
Лукин, оказывается, менял позицию. Когда я добралась до его расчета, «максим» уже снова закатывался на всю ленту.
Фашисты силами до батальона пытались нас контратаковать, но, попав под перекрестный огонь моих пулеметов, снова отошли. Я лежала на снегу, чуть левее позиции Лукина, не отрывала глаз от бинокля и не могла нарадоваться: пулеметы работали отлично! Пули шли по самой земле, вздымая снежные вихри. Всё больше черных неподвижных фигур распластывалось на белом снегу. Левее нас рота Павловецкого вырвалась вперед. Противник отступил по всему участку фронта.
В деревню Новолисино наш батальон вошел походным маршем. На короткой передышке я пересчитала свое войско, удивилась и обрадовалась: все до одного живы и здоровы. С удовольствием крикнула:
— Молодцы! Так держать!
За всех звонко ответил Гурулев:
— А что ж мы чикаться сюда из Сибири приехали?
Его одернул дед Бахвалов:
— Не хвались, мазурик, на рать идучи! Примета плохая.
Примета приметой, — возразил деду Пырков, — но раз мы молодцы, то не мешало бы, товарищ младший лейтенант, это самое… — Он выразительно щелкнул согнутым пальцем себя по кадыку.
«Это самое» раньше вечера не будет, — сказала я. — И каши не будет. Подтяните, ребята, ремешки. Гурулев, тебя, как имеющего опыт в снабженческих делах, назначаю старшим подносчиком пищи. Сержант Непочатов, выделите ему помощника.
— Вот эта работенка по нему! — захохотал Пырков. — Жрать — мужичок, воевать — мальчик.
Гурулев обиделся:
— Что ж я, хуже тебя воюю? Товарищ младший лейтепант, чего он заедается?
— Успокойся. Он шутит. Ты молодец, воюешь не хуже других.
Они сидят на пулеметных коробках с лентами. Курят, переговариваются, смеются. А я гляжу на них и не могу наглядеться. Двадцать три человека. Пока только одного Абрамкина потеряли.
В широких маскировочных халатах поверх полушубков, в касках, надвинутых на самые брови, обвешанные оружием и снаряжением, они кажутся нескладными, неуклюжими. Но для меня мои ребята — красавцы! Разве не красив бывший урка Пырков? Рослый, широкоплечий, прямоносый. А глазищи! Серые-серые. А ресничищи!.. Положи спичку — не упадет… И смешной Гурулев — симпатяга: мордашка, как у хорошенькой девчонки, и волосы кудрявые. А вот и еще один — Миронов. Широкое лицо его густо-нагусто усеяли мелкие, как маковые зерна, веснушки. Но глаза у Миронова умные и хорошая застенчивая улыбка. И пожилой красноярец Андриянов… Андриянов любит поворчать: на Непочатова, на старшину, на товарищей и даже на погоду. А меня сторонится. Ничего, Иван Иванович, подберу и к тебе ключик, дай время… И сержанты мои как на подбор: Непочатов, Лукин, Нафиков. Щеголи: в отличие от солдат, халаты подпоясаны ремнями, а белые барашковые воротники шуб тщательно расправлены поверх маскировочных балахонов. Какие удивительные глаза у Непочатова! Совсем синие. А у Нафикова, как две спелые вишни. Уродятся же парни с такими глазами! Четвертый сержант — вылитый дед-мороз с автоматом. Да, Василия Федотовича хоть сейчас в любую школу на елку. Было бы визготни… Ух ты, милая моя борода!
— Люблю! — сказала я вслух.
— Кого? — послышалось за моей спиной. Это Тимошенко спросил.
Я и не заметила, как он подошел.
— Своих солдат, — ответила я.
— Ну и правильно. А помнишь, как испугалась: зэки, урки — караул!..
— Иди-ка ты знаешь куда… — весело сказала я. — Как твое здоровье? Настроение, кажется, ничего? Ну, я рада за тебя.
Тимошенко удивился:
— Да? А я думал, что ты меня презираешь.
— Вот чудак-человек! Да за что ж мне тебя презирать? По-твоему, я бесчувственная деревяшка? Думаешь, ничего не понимаю?
Он крепко пожал мне руку и, ссутулившись, пошел прочь.
Мы идем вперед четвертые сутки, но так и не можем, войти в соприкосновение с противником. Фланги нашего фронта ушли далеко вперед и ведут бои уже на смоленской земле. Наученные горьким опытом под Сталинград дом, немцы боятся окружения и отходят, не принимая боя. Мы в самом центре наступающих войск, и перед нами не основные силы противника, а его арьергарды, прикрывающие отступление фланговых частей. Немецкие заслоны упорно уклоняются от боя, и нам остается только зубами скрипеть, когда с наступлением темноты враг поджигает очередную деревню и ускользает у нас из-под носа. Иногда вдруг на горизонте вспыхивают сразу несколько деревень, и горят они, как сигнальная цепочка. И тогда ярости нашей нет предела. Усталые солдаты невольно прибавляют шаг, и по адресу факельщиков слышатся проклятия и угрозы. У всех нас одно желание: догнать врага, навязать ему хороший бой и гнать без передышки, так, чтобы он опомниться не успел.
Погода стоит безветренная, морозная. В безоблачном небе с утра играет нежаркое мартовское солнце. Но оно нас только раздражает. Под солнечными лучами снег искрится всеми цветами радуги, и от этого у нас, как у альпинистов, болят глаза. Тишина. Ни звука. Кажется, что всё это когда-то уже было: и белое безмолвие, и ни с чем не сравнимая усталость. Перед самым наступлением нас переодели в полушубки, и теперь нам жарко и тяжело.
Я то и дело оборачиваюсь назад и хмуро оглядываю своих подчиненных. Грязные, потные, молчаливые, они, как репинские бурлаки, налегают грудью на лямки пулеметных волокуш и бредут, с трудом переставляя отяжелевшие ноги и низко опустив головы. Я ощущаю в сердце легкое противное покалывание — это подкрадывается жалость. С трудом проглатываю горькую, густую, как мыльная пена, слюну, пытаюсь сообразить, когда же мы в последний раз спали, — и не могу вспомнить. Думать мешает нудный звон в ушах.
На одном из привалов меня догнали Аносов и Федор Хрулев.
— Хочешь есть? — спросил Хрулев и сунул мне в руку половину сухаря.
— Нет, — ответила я и, прислонившись к Федору, заснула стоя.
— Упадешь, — дернул он меня за поясной ремень.
— Ни черта не стоят наши ученые. Нет, чтобы изобрести переносные противосонные аккумуляторы: в обороне вволю спишь — они заряжаются, накапливают избыток сна. В наступление двинулись — их за спину, как кислородную подушку…
Я слышу каждое слово Аносова, но смысл сказанного не доходит до моего сознания. Подушка?.. Какая подушка? Ах, бабушкина большая пуховая подушка… Перед моими закрытыми глазами она вырастает до чудовищных размеров и сама услужливо лезет под голову…
— Первая рота, встать!
— Вторая, поднимайсь!
Пошла перекличка…
Я, как строевой конь, встряхиваю головой и тоже командую:
— Третий пулеметный, встать!
Подъем занимает едва ли не больше времени, чем сам привал. Уж лучше бы и не было этих привалов. Солдаты валятся в снег, мгновенно засыпают, и будить их потом сущее наказание. Спасибо, часто помогает Тимошенко. Я не ложусь и даже не сажусь: боюсь — не встану.
В сумерках перед очередной деревней нас накрыл минометный огонь. Сон как рукой сняло. Колонна почти мгновенно рассыпалась на отдельные ячейки. Проворно залегли в снег, переждали обстрел. Потом врассыпную, с опаской двинулись на темные, притихшие под снежным одеялом постройки.
Нас перегнали верховые. Человек тридцать. Это разведчики Ватулина превратились вдруг в кавалеристов.
Лошади проваливались в снег по самое брюхо, вставали на дыбы, крутили длинными хвостами и продвигались вперед несуразными заячьими скачками.
До деревни оставалось не более четырехсот метров, когда вспыхнул и сразу же ярко запылал крайний дом. Послышалась автоматная стрельба. Разведчики с кем-то схватились. Пока мы добрались до первых сараев, в горящем доме обрушилась крыша. Дикий, нечеловеческий вопль донесся со стороны пылающего костра. Кто-то вдруг крикнул с болью и яростью и сразу же умолк. Оказалось, фашисты-факельщики бросили в середину горящего дома своего же раненого на глазах нашей изумленной разведки. Разведчики были так потрясены, что упустили момент, — поджигатели скрылись. Я вначале не поверила: не может быть, чтоб своего! Уж не местного ли жителя?
Евгений Петрович Рогов сказал:
— Прикончили своего, что ж тут удивительного?
— Меня удивляет не сам факт, а способ, — возразила я. — Звериная жестокость. Ведь могли просто пристрелить.
Рогов усмехнулся:
— Во-первых, это войска СС. Они еще и не на такое способны. А во-вторых, пристрелить — надо унести труп, а их настигали ребята Ватулина.
Да, ведь есть секретный приказ Гитлера не оставлять трупы на поле боя, чтобы мы не имели представления о потерях фашистов. Впрочем, бывает частенько и так, что фрицам не до покойников.
Уже в деревне меня остановила Варя. В неверном свете пожара ее глаза казались косыми от непроливпшхся слез.
— Какой ужас! — громким шепотом сказала она мне. — Люди живого человека в огонь…
— Не люди, а звери, — поправила я. — И не человека, а факельщика. Собаке — собачья смерть!
Но Варя, как завороженная, всё глядела в сторону догорающего дома и с ужасом повторяла:
— Живого в огонь!..
Видно вспомнила свою заживо сожженную бабку. В деревне остановились. По цепочке приняли команду: «Командиров рот к комбату!»
Наш Ухватов возвратился скоро и коротко сказал:
— Спать! Часовых не надо. Деревню охраняют разведчики.
Наступление на нашего командира роты подействовало благотворно: трезвый и, что удивительно, не злой.
Мне на весь взвод достался один дом. По-хозяйски распахнули тесовые ворота, затащили во двор волокуши с пулеметами.
Горница вместительная. Мебели никакой, если не считать обшарпанного стола посередине.
Непочатов полез в затылок:
— Надо бы соломы.
— Не выдумывайте, — возразила я, — голый пол — не снег. Спать!
— А как же вы?
— Замечательное ложе, не правда ли? — показала я на стол.
— Солдаты, лениво переговариваясь, укладывались впокатушку, и, пока я вертелась да примерялась на столе, всю избу наполнил густой, заливистый храп.
— Вставайте! Вставайте! — назойливый голос лез мне в уши, и я явственно чувствовала, как кто-то довольно бесцеремонно дергает меня за ногу. А знакомый голос опять над самым ухом въедливо и требовательно: — Да проснитесь вы, наконец! Лейтенант Ватулин пришел. Вставайте! Я села на столе с закрытыми глазами. «Ватулин? А при чем здесь Ватулин? Он мне не начальник… Ах да, губная гармошка!..» Снова попыталась улечься. И теперь уже совершенно явственно услышала голос Непочатова:
— Товарищ младший лейтенант, ведь вас давно ожидает лейтенант Ватулин!
Я опять села и открыла один глаз. У порога стоял командир взвода разведки и улыбался как ни в чем не бывало. Луч жужжащего трофейного фонарика поскакал по лицам спящих солдат и заглянул мне в глаза. Я загородилась рукой и неласково спросила:
— Что тебе надо?
Лейтенант засмеялся:
— На свидание пришел.
— Я вот покажу тебе свидание, нахал! Погаси свой дурацкий фонарь!
Голова сама, против воли, клонится на полевую сумку.
— Подожди, не укладывайся, дело есть! Хочешь со мной в разведку?
Я вскинулась, как пружина:
— Пошел ты со своей разведкой знаешь куда? Брысь отсюда! Человек четверо суток не спал…
Ватулин издевательски засмеялся:
— Ничего себе девушка кроет! Слабый пол… Нежное существо…
— Непочатов! Выставите его за дверь! И ложитесь спать.
— Слушай, спящая красавица, тебя вызывает командир полка!
— Уйди, болтун!
— Без травли.
— Меня? Сам подполковник? — на этот раз мне удалось открыть оба глаза разом. — Зачем?
— Не знаю. Пошли.
Непочатов пятится к двери, уступая мне проход, и высоко в вытянутой руке держит зажженную нитку кабеля, как маленький горящий факел. Посмотрела на часы: «И трех часов не дали поспать…» Направилась к выходу, осторожно перешагивая через спящих. Но всё-таки наступила кому-то на руку — даже не почувствовал, бедняга. Ноги как чугунные. Каждая клеточка тела кричит об усталости. Меня точно расчленили, и всё я чувствую отдельно: голову, руки, ноги, спину… На улице трижды с подвыванием зевнула и долго терла лицо снегом. Немного вроде бы полегчало.
В штабе полка людно, накурено, жарко пылает русская печка, а перед нею на куске трофейного кабеля исходят паром и потом навешанные ворохом портянки.
В маленькой боковушке только трое: командир полка подполковник Филогриевский, начальник штаба майор Матвеев и наш комбат Радченко. Майор склонился над картой-трехверсткой, и его крупное, с грубыми чертами лицо кажется высеченным из камня. По той же карте ползает волосатый палец комбата.
Майор поглядел на меня сочувственно, а командир полка спросил:
— Не выспалась, конечно?
А у самого от бессонницы лицо серое, как оберточная бумага, а под глазами черные полукружья. Я промолчала. Понизив голос, чтобы не слышали находящиеся в передней половине избы, майор Матвеев сказал:
— Ты уж извини. Не стали бы мы тебя тревожить, если бы не дело чрезвычайной важности. Речь идет о населенном пункте К. По сведениям агентурной разведки, этот пункт сильно укреплен. К. у нас на пути, как бельмо в глазу, а мы сейчас даже без артиллерии, сама знаешь. Надо разведать и уточнить силы противника и подступы к пункту. Осторожно, разумеется. Пойдет конный взвод разведки и ты с одним пулеметом на санях. — Майор передохнул и внимательно на меня поглядел. — Честно говоря, посылаем тебя с неохотой. Но выбор тут принадлежит не нам. Так пожелал он, — майор кивнул на Ватулина.
— Не скрываем, дело рискованное, — вмешался командир полка, — и, разумеется, добровольное. И если ты не согласна, настаивать не будем. Пошлем кого-нибудь из мужчин.
— Согласна, — сказала я и бросила на разведчика далеко не благодарный взгляд. Ишь баловень! «Так пожелал он». Испытать хочет…
Ехать не хотелось. И не потому, что я боялась, и не потому, что не выспалась, а в принципе мне это было не по душе. Я считаю, что на войне даже больше, чем в мирное время, каждый должен знать свое место, а не впутываться в случайные авантюры.
Около часа мы разрабатывали маршрут и план предстоящей операции. Вернее не мы, а лейтенант Ватулин с майором Матвеевым, да иногда дельное замечание вставлял комбат Радченко. А я стоически боролась со сном и половины не слышала.
Поняла одно: в случае столкновения с противником должна буду прикрыть разведчиков огнем. Вопрос ясен.
На улице меня жарким шепотом окликнул связной Ухватова — Шугай.
— Товарищ взводный, дозвольте с вами… — Он, видимо, долго меня караулил — бороду закучерявил иней.
— Я засмеялась: ничего себе военная тайна! А майор-то Матвеев говорил едва слышно…
— Я ничего не ответила Шугаю. Мысли были заняты предстоящей операцией. Кого взять с собой? Шугай шел по пятам, жарко дышал мне в затылок и всё канючил.
— Чем-то мне был симпатичен этот молчаливый таежник и я подумала: «А почему бы и нет? Ездовой что надо». — Вы ж не знаете пулемета!
— Знаю, ей-богу, знаю!
— А старший лейтенант Ухватов?
— Они сказали, что всё в ваших руках.
— Ладно. Едем!
— Кроме Шугая, я никого с собой не брала. Командир разведки заспорил:
— Возьми третьего. Вдруг кого ранят или убьют.
— Не лезь в мои распоряжения. Хватит с тебя и двух пулеметчиков, — возразила я.
— А Шугай, поправляя сбрую, на широком крупе жеребца командира полка, заворчал:
— На лешего нам третий лишний? Только коню докука.
По накатанной проселочной дороге мы ехали довольно долго. Впереди разведчики. Сзади, на некотором расстоянии, наша «тачанка» — обыкновенные штабные сани. О минах и не вспоминали. Сани заносило на раскатах, и я крепко держалась за холодный пулеметный щит. Шугай правил стоя. Приземистый и широкий в нескладном маскировочном балахоне, он походил на старый заснеженный пень. Попробуй сковырни такой!
Лейтенант Ватулин попридержал своего коня. Некоторое время молча ехал сбоку саней. Потом перегнулся с седла и сказал:
— Между прочим, меня зовут Николаем.
— Слушай, Николай, может быть, мы остановимся и расскажем друг другу биографии? А? Время у нас есть.
Разведчик огрел коня плетью.
…Деревня вынырнула из-за бугра столь неожиданно, что мы с ходу чуть не влетели в ее единственную широкую улицу. Осадили на опушке мелколесья, метрах в четырехстах от деревни. Развернули сани пулеметом вперед. Разведчики спешились. Стали слушать. Ни единого звука. Только кони наши тихо пофыркивают да луна светит почем зря.
— А не заблудились мы? — полушепотом спросила я Николая. — Что-то не похоже на укрепленный пункт.
Он отрицательно покачал головой, но карту из планшета вытащил и сверился по компасу.
Надвинув белые капюшоны на самые глаза, вдвоем с лейтенантом осторожно двинулись к деревне. Метрах в двухстах залегли в снег. Опять стали слушать. В морозном воздухе отчетливо слышалось пение. Голос то приближался — и тогда мы лежали, не шевелясь, то опять удалялся — и мы, как по команде, поднимали головы.
— Часовой, — шепнул мне на ухо Николай.
Да, это был немецкий часовой. Он прохаживался поперек дороги, от одного крайнего дома до другого, и его черный неуклюжий силуэт отчетливо выделялся на белом фоне. Совершенно явственно донеслось: «Дейчланд юбер аллее…» Рука сама потянулась к спусковому крючку: «Фашист!»
— Ты что? — зашипел мне в ухо разведчик. — Нельзя!
Он тронул меня за рукав и кивнул головой назад. Вернулись к своим. Заместитель Ватулина, осторожный пожилой Ефим Иванович, высказался за немедленное возвращение:
— По сути дела, мы задачу выполнили. Подступы разведали и убедились, что К. неукрепленный пункт.
— Ничего мы не разведали! — засверкал глазами Николай. — Кто в деревне? Сколько их? Надо идти туда… Сколько человек пошлем?
У меня мелькнула шальная мысль: «А что, если напасть?» Но меня опередил Шугай. Он подошел вразвалочку и, хитро прищурив яркие зеленые глаза, обратился ко мне:
— Товарищ взводный, дозвольте чесануть с пулемета? Спят же, как цуцики… — Вот тебе и леший-молчун!
— А что, если там… — начал было Ефим Иванович.
— Скрыться всегда успеем. Ночью немцы догонять не станут, — перебил его лейтенант.
Надо убрать часового, а то он нам всю обедню испортит, — сказала я.
— А мы его живьем возьмем, — решил Николай.
— Да что он знает, простой солдат? — возразила я. — Снять — и делу конец.
Часового сняли удачно — и не пикнул. На всем скаку вылетели на бугор. Перед самой деревней развернулись. Шугай, кинув мне вожжи, бросился к пулемету.
— Я сама. Держите коня, мне не справиться.
И ударила длинной очередью вдоль деревни. Сначала по правой стороне, потом по левой. Со звоном посыпались стекла, захлопали двери, началась паника. А я всё стреляла.
— Ура! — закричали разведчики. Со свистом и гиканьем пролетели мимо наших саней, ворвались в деревню, застрочили из автоматов.
Немцы бежали. Было хорошо видно, как они на четвереньках карабкались по высокому заснеженному откосу линии железной дороги и скрывались за полотном. Беглецов настигали меткие пули — то один, то другой неподвижно замирал на снегу. Несколько человек на ходу пытались отстреливаться, но их смяли конники. Деревня была нашей.
Мы сняли пулемет с саней и установили его на снегу, взяв под прицел дорогу, ведущую в немецкий тыл, и линию железнодорожного полотна. Расторопный Шугай поставил Орлика за крайний дом и накрыл его трофейной, подобранной на снегу, шинелью.
Ко мне, подошел Николай Ватулин, Со смешком сказал:
— Вот тебе и разведка. Немцы орут: «Доватор! Доватор!», а меня смех разбирает.
— Видно, крепко насолил им покойный генерал, что до сих пор не забыли, — улыбнулась я. — Ты донесение отправил? Как бы не опомнились да в контратаку не полезли.
— Отправил. Слушай, мы там какого-то фашиста поймали в одних кальсонах. Смехота, трясется, как студень. Хочешь поглядеть?
Фриц был удивительно несимпатичный. Долговязый, тускло-белый и кривоносый. Он прикрывал руками разорванную ширинку шелковых кальсон, и его худые ноги, сунутые в огромные соломенные боты, дрожали мелкой дрожью.
В доме вовсю хозяйничали разведчики: складывали в зеленый парусиновый саквояж какие-то бумаги, что-то жевали. И мне преподнесли пачку соленых галет.
— Да оденьте вы его, поганика! — сказала я Николаю. — Ведь смотреть противно.
— Хорош и такой, — махнул рукой Николай, — небось не сдохнет.
— Боишься не поверят, что взял в одном белье?
— Ну и язва! — сверкнул лейтенант Ватулин глазами и приказал: — Ребята, оденьте это чучело. Девушка смущается.
Мы заняли круговую оборону, использовав немецкие окопы и трофеи: два ротных миномета с изрядным запасом мин и пулемет МГ-34. Позиции были выгодными: с пригорка подступы просматривались по крайней мере на километр, а лесок на восточной окраине, в котором мы первоначально остановились, нас мало беспокоил: вряд ли противник появится со стороны нашего тыла.
Теперь мы могли отбиться от целого вражеского батальона и решили без боя деревню не сдавать. Остаток ночи мерзли на позициях в напряженном ожидании: я у МГ, Шугай у «максима», лейтенант Ватулин и Ефим Иванович у минометов. А между огневыми точками зарылись в снег разведчики.
Но фашисты так и не вернулись. Не возвращался и гонец, отправленный Николаем с донесением. Связи с полком не было.
А на рассвете нас атаковал лыжный батальон соседнего полка нашей дивизии. Сначала по деревне ударили полковые минометы. В сухом морозном воздухе звук выстрела двоился, и мы не сразу догадались, что это свои. Притаились, изготовились к бою. Но за нашими спинами вдруг послышалось родное «ура», и нас из окопов как ветром выдуло. Лыжники вынырнули из лесочка, рассыпались по полю, как белые хищные птицы, и, охватывая деревню в полукольцо, стремительно ринулись в атаку.
Это было бы великолепное зрелище, если бы не автоматный, огонь. Пришлось укрыться за домами. Николай обиделся:
— Сволочи слепые! И что только делают? По своим лупят! Подкинуть бы им парочку мин, чтобы уж бой был по всей форме…
Обнаружив в деревне разведку, лыжники удивились. Шутили, смеялись, шумно нас поздравляли и непременно хотели всех качать. Один только командир батальона, капитан Сизов, не разделял общего восторга и, проходя мимо нас, вместо приветствия, буркнул что-то вроде: «черти их носят…»
Николай захохотал и озорно закричал ему вслед:
— В другом месте славу ищите! Здесь занято.
Через лыжников он сумел связаться со штабом полка и предстал передо мною сияющий. Спросил:
— Угадай, что сказал командир полка?
Я промолчала. Усталость опять навалилась вдруг, да такая — хоть замертво в снег.
— Он сказал: «Спать, герои!» — улыбаясь, продолжал разведчик.
— Герои… — усмехнулась я, направляясь к окопу Шугая.
— А то скажешь — нет? — Николай шел сзади и перечислял наши заслуги: — Двадцать два покойника, один пленный да трофеи…
— Отвяжись, бахвал, — отмахнулась я. — Я сплю на ходу.
В доме, у которого наш Орлик мирно похрустывал овсом, я брезгливо скинула с самодельной деревянной кровати примятый ворох соломы, улеглась на голые доски и провалилась в небытие.
Проснулась от громкого смеха. Кто-то смеялся, да так сочно, заразительно, что и я улыбнулась спросонок. С Николаем разговаривал сам комдив. Это он так смеялся, слушая рассказ командира разведки. Тут же было всё наше полковое начальство.
Я взглянула на свои босые ноги и инстинктивно подобрала их под шубу. Подумала: «Кто же меня разул? Ведь я свалилась прямо в валенках». Шугай точно караулил мое пробуждение: подал теплые портянки и сухие валенки.
— Какая роскошь, — тихо сказала я, — большое спасибо.
Таежник усмехнулся в бороду и подал котелок с горячим кипятком.
— Потом, — шепнула я ему, прислушиваясь к говору.
— Да, это здоровый щелчок по самолюбию Сизова, — смеясь, говорил комдив. — Наступает по всем правилам военного искусства, а деревня наша! Ну молодцы! Что молодцы, то молодцы. А, проснулась, наконец! — закричал он, увидев, что я села на кровати. — Иди-ка, иди сюда, героиня.
Я проворно обулась и пригладила рукою волосы.
— Ну как? — весело спросил комдив.
— Превосходно, товарищ полковник! Как будто заново родилась. Теперь можно вперед.
Сначала меня поцеловал красивый комдив, потом командир полка и, наконец, начальник штаба. Меня поздравляли, смеялись и говорили все разом. Я искренне была удивлена: «За что такая честь?» Но об этом надо было спросить у Николая. Он прохаживался по избе гоголем. Мой вопрос его только рассердил:
— Заслужили — вот и честь. Понятно?
Уже на улице, увидев меня, Рогов недовольно сказал:
— Рыщет, как тать в нощи… За призрачной славой гонялась?
— Да, но не по своей воле, Евгений Петрович.
— И то уже неплохо. А я думал, сама напросилась, бросила взвод на произвол судьбы.
Мы шли всю ночь. Правым плечом вперед пробивались через свистящую пургу. Северный ветер взвихривал и обрушивал на наши головы щедрые охапки сухого колючего снега, обжигал лица, запорашивал глаза.
Колонна тянулась медленно. То и дело кто-нибудь падал, задерживая движение, и тогда, перекрывая вой ветра, кто-то невидимый в темноте зычно кричал:
— Вперед! Солдаты вы или коровы на льду?
Только к утру пурга стала затихать. Мы вышли к деревне Борщёвка. Батальон вступил в бой прямо с марша. Наступали роты Павловецкого и Горшкова, а нашу комбат направил в обход. Мы дали крюку добрых пять километров. Больше часа пробирались по дремучему заснеженному лесу и оседлали большак на правом фланге батальона, в тылу у немцев.
Старший лейтенант Рогов собрал офицеров, поставил боевую задачу:
— Мы вышли борщёвскому гарнизону в тыл, — сказал он. — Немцы будут отступать только по этому большаку, другого пути у них нет. — Евгений Петрович развернул карту — Смотрите, кругом лес. В лес они не пойдут. Наша задача — встретить противника и гнать его обратно в Борщёвку. Возможно, что немцев больше, чем нас, но, — тут командир роты улыбнулся, — вспомним одну из заповедей Суворова: «Врага не считают, его бьют». К тому же за нас внезапность — немцы не ожидают засады. Мы должны продержаться до подхода резерва полка. Без сигнала не стрелять. Зеленая ракета — начинают пулеметчики.
Разошлись по местам, залегли в снег и стали ждать. Я расставила пулеметы веером. В центре, на самом большаке Непочатов, правее, метров на двести, — дед Бахвалов, левее и немного впереди — Лукин. Нафиков в резерве командира роты, его задача охранять наш тыл. Ко мне подошел Непочатов, озабоченно сказал: — Надо бы проверить пулеметы, не замерзла бы смазка.
— Ни в коем случае не стрелять! — возразила я. — Ведь мы в секрете.
— Не отказали бы, товарищ младший лейтенант, ведь всю ночь шли. Мороз всё-таки.
— Мы вдвоем обошли все огневые точки. Пробовали подвижную систему, поливали рамы веретенным маслом. Вроде бы всё в порядке: отказать не должны.
Расчет комбата оправдался. Не успели мы озябнуть, как на большаке показались первые группы отступающих.
Немцы шли пешком и ехали в санях, без всякого опасения, без сторожевого охранения. Встречный ветер слабо доносил со стороны Борщёвки ружейно-пулеметную стрельбу и негустые минометные залпы.
Я лежала недалеко от пулемета Непочатова, рядом с Евгением Петровичем, и смотрела в бинокль. Чуть позади меня тяжело дышала Варя.
Противник всё ближе, ближе. Не меньше двух рот. Я уже хорошо вижу их лица, сизые, небритые, с обмороженными носами. Отвороты летних пилоток натянуты на уши, и у многих головы по-бабьи повязаны платками. Стараюсь не волноваться и не могу. Сердце стучит где-то не на месте. Во рту пересохло. Покосилась на своего соседа, позавидовала его выдержке: ни один мускул не дрогнул на лице Евгения Петровича. За спиной у меня тихонечко заохала Варя:
— Ох, милые мои, сколько их! Да стреляйте, стреляйте, ребятушки! Ведь прямо на нас прут…
Евгений Петрович, улыбаясь, посмотрел через плечо в ее сторону, негромко сказал:
— Спокойно, Варвара. Они же нас не видят.
Я взглянула направо, налево, и верно: ничего не видно на белом снегу. Только легкий едва заметный парок колышется над притаившейся цепью.
Не более четырехсот метров отделяло нас от фашистов, когда в небо взвилась зеленая ракета. Прямо в лоб вражеской колонне ударил пулемет Непочатова. Фрицы, бросая упряжки, кинулись по целине вправо и попали под косоприцельный огонь деда Бахвалова. Повернули влево — застрочил пулемет Лукина. Залпом ударили противотанковые ружья взвода младшего лейтенанта Иемехенова, вступили в бой ручные пулеметы, гулко забухали винтовки, застрекотали автоматы.
Враги заметались. Бросая груженые сани, оставляя на снегу раненых и убитых, повернули назад, поодиночке и группами уходили влево, к лесу. Кричали живые, кричали раненые, ржали перепуганные кони, волоча по полю перевернувшиеся сани. Рота поднялась в атаку.
Едва смолк пулемет Непочатова, Пырков вдруг вскочил и стремительно бросился догонять стрелковую цепь.
— Куда?! — закричали мы с Непочатовым разом. — Вернись!
Но солдат точно и не слышал. С ходу затесался в ряды пехоты, и мы потеряли его из виду.
Прорвавшись через цепь стрелков, прямо на нас неслись четыре немца, беспорядочно паля из автоматов.
Я размахнулась и бросила навстречу бегущим гранату. Она не долетела, осколки профырчали над нашими головами.
— И-эх! — выдохнул Непочатов, и одну за другой бросил три гранаты прямо под ноги бегущим.
Вдруг завыли мины, одна, другая, третья. Разорвались в тылу, где-то у пулемета Нафикова.
Я шарила биноклем по полю — искала вражеский миномет. На левом фланге у самого леса копошилась группа немцев. Ага, вот он. Лукин и дед Бахвалов, догоняя стрелков, меняли позиции.
Непочатов! Миномет! — крикнула я и не узнала своего голоса. Подумала: «Неужели это я так кричу?»
— Волокушей! Сто вправо, на пригорок, к отдельной сосне! — скомандовал Непочатов.
«Молодец! Хорошая позиция!» — отметила я про себя и побежала вперед, туда, где кипела рукопашная схватка. Обогнала Варю, перевязывавшую раненого солдата. Не останавливаясь, стреляла из автомата по вражеским минометчикам. Отличная цель на белом снегу. С новой позиции ударил пулемет Непочатова. Немецкий ротный миномет выплюнул еще несколько мин и умолк.
Через полчаса всё кончилось. Рогов дал отбой. Не более чем полусотне вражеских солдат удалось скрыться в лесу. Двенадцать человек сдались в плен. Стрелки, рассыпавшись по белому полю, ловили лошадей. На трофейные сани уложили трех убитых и семь человек раненых.
— Ничего повоевали, — улыбаясь, сказал Непочатов.
— Ничего?! — возмутился дед Бахвалов. — Да ты никак, парень, ослеп? Вон сколько воронья набили! — повел он вокруг себя рукой.
Отыскался Пырков. Улыбаясь во всё лицо, он что-то жевал и совсем не чувствовал себя виноватым.
— Чтобы это было в первый и последний раз! — строго сказала я ему.
— В первый, как же! — усмехнулся Непочатов. — Его, черта, хоть за ногу к пулемету привязывай.
— Ты что, мазурик, места своего в бою не знаешь?! — рявкнул дед Бахвалов.
И я невольно улыбнулась: наверняка Василий Федотович забыл, как сам когда-то собирался совершить турне по немецким траншеям.
— Так я ж не виноват, товарищ младший лейтенант! — вскричал Пырков. — Я и не хочу, а бегу, как всё равно в спину меня кто толкает! Пятерых вот убил…
— Довольно! — оборвала я его. — Нам такое геройство не нужно.
Пока собирались, подошли отдохнувшие батальоны капитанов Горащенко и Ивана Рамаря. Миновав нас, пошли на преследование. Подъехал командир полка. Он молодо соскочил с саней, обнял Рогова и трижды крест-накрест с ним расцеловался. Улыбаясь, крикнул нам:
— Молодцы, товарищи сибиряки! Отлично действовали! Ваш батальон в Борщёвке будет отдыхать целые сутки. Там вас ждет кухня. Командир роты, представить списки особо отличившихся в бою!
— Есть представить списки! — ответил Рогов и спросил: — Как быть с ранеными немцами? Не менее сорока человек…
— Трофейщики на подходе подберут, — решил подполковник. И уехал догонять ушедшие вперед батальоны.
Ко мне подошел Лиховских. Глаза лихорадочно горят — видно, еще не остыл после боя.
— Ты жива, подруга дней моих суровых? Как видишь, и я жив-здоров.
— Что у тебя с рукой? Опять ранен? — спросила я. Лиховских засмеялся:
— Нет, на сей раз не раненый, а укушенный! Понимаешь, автомат я у него из рук выбил и вежливо так предлагаю: «Сдавайся, фон барон!» А он, невежа, зубами. Через рукавицу прокусил. Впрочем, это чепуха.
Пленные жались в кучу. Одиннадцать немцев и один русский: плюгавый мужичонка в ярко-оранжевом полушубке и новых, подшитых кожей, валенках. Дед Бахвалов поглядел на него подозрительно, начальственно спросил:
— А ты, мазурик, как затесался к басурманам? Какая тебя неволя занесла?
Мужичонка заюлил глазами, завопил дурным голосом:
— Братушки! Неужто это я вас дождался?! Думал: пришел мой последний час. Заложником меня взяли. Из Касимова я, — он махнул рукой куда-то влево, — готовился предстать пред господом без покаяния, а тут…
Помирать собрался, а нарядился, как на свадьбу, — перебил его дед Бахвалов. — Ну, да там разберемся, какой ты есть заложник.
— Братушки, отпустите за ради христа! Дома баба, ребятушки… Поди, извылись…
— Пойдешь с нами, — решил Евгений Петрович.
— Да не с Борщёвки я, братушки! А с Касимова! Мне надоть в другую сторону.
— Пойдете, куда приказано! — прикрикнул командир роты и, подав команду двигаться, тихо сказал Лиховских: — На твою ответственность.
По дороге мужичонка пытался отстать. Вдруг схватился за живот и свернул в кусты.
— Куда? — окликнул его Лиховских. — Вернись сейчас же!
Мужик захныкал:
— Живот что-то схватило, братушки. Дозвольте в кусточки… Живой ногой догоню…
Лиховских подтолкнул его в спину:
— Шагай, братушка, и не оглядывайся. Небось до деревни дотерпишь.
На деревенской широкой улице первыми нас встретили галдящие мальчишки. Оглушили визгом и криками:
— Ведут!
— Рябцы, поймали!
— Сеньку Косого поймали!
— Дяденьки военные, не отпускайте его! Он пес немецкий!
— Он партизан выдал! И учительницу нашу!
— И Ваню Каплина!
В колонне солдат послышался гневный ропот. Дед Бахвалов громко крикнул:
— Я, мазурики, сразу увидел, что это за птица!
Мужичонка не оправдывался. Втянул голову в плечи, смотрел на носки своих добротных валенок.
На площади перед школой шел митинг. С высокого школьного крыльца выступал капитан Степнов. Солдаты и деревенские жители стояли полукругом у крыльца. Мы подошли и обнажили головы — на разостланных на снегу солдатских плащ-палатках лежали расстрелянные: пять молодых мужчин, девушка в белом свитере и мальчуган лет десяти. Молодая русоволосая женщина с непокрытой головой, сгребая худыми руками снег, обнимала ноги мертвого мальчика и плакала без голоса. Лицо девушки было изуродовано выстрелом в упор. Нахмуренная Варя пробралась через толпу к самому крыльцу и накрыла лицо расстрелянной марлевой салфеткой.
Лиховских подтолкнул предателя к крыльцу. Толпа угрожающе зашумела. В голос заплакали женщины. Послышались крики:
— Кровопийца!
— Попался, иуда!
— Кто такой? Отвечай? — нахмурил брови комбат. Мужичонка молчал. Рухнул на колени и закрыл лицо руками.
— Граждане, говорите кто-нибудь один! — обратился комбат к волновавшемуся народу.
Из толпы выбрался старик с бородою до самого пояса, опираясь на суковатую палку, тяжело поднялся на крыльцо. Беззвучно пожевал губами, покачал головой в раздумье и вдруг заговорил гневным и совсем не стариковским голосом:
— Семен Криворотов это. Сенька Косой по прозванию. Староста наш, кость ему в глотку! — Старик повернулся лицом к расстрелянным, горестно покачал головой и так же гневно продолжал:
— Из-за него люди смерть приняли. Выдал, сволота! Почитай, месяц тому назад нашим партизанам лихо пришлось. Каратели наседали. Бой под Касимовом партизаны приняли. Вырвались. Через нашу деревню проходили. Раненых нам оставили. Спрятала их Анна Яковлевна у себя в подполье, все знали, один Сенька не знал. Выследил, вражина. Мальчонку Ваню Каплина выследил. Чугунок вареной картошки он раненым нес. Вчерась Сенька, иуда, привел в школу немцев. Били Анну Яковлевну-то. Смертным боем били. Вот этот лишаятик, — дед пальцем показал на пленного с пятнистым лицом, — ей руки выкручивал. А потом выстрелил прямо в лицо…
Фашист метнулся за спины соседей, в ужасе замахал перед лицом руками:
— Наин! Наин!
— Отпираешься, вражина?! — закричал старик. — Не отопрешься! Я тебя до смертного часа помнить буду!
— Он! Он это! — закричали в несколько голосов мальчишки.
Старик продолжал, обращаясь теперь к старосте: — И еще я тебе напомню, подлец косой, слушай, не прячь бесстыжую харю! О прошлом годе мою внучку, партизанку Ольгу Веселову ты продал! На тебе ее кровь! Христопродавец!
Слова старика падали в толпу тяжелым свинцом. Громко вскрикнула Ванина мать, забилась на снегу. Старик вдруг заплакал, сразу обмяк, сгорбился и, поддерживаемый капитаном Степновым, спустился с крыльца.
— Митинг объявляю закрытым, — сказал комбат. Распорядился — Убийцу расстрелять! Предателя повесить!
Пленного с пятнистым лицом окружили разведчики, подталкивая прикладами автоматов, повели за деревенские бани.
Комбата, направлявшегося к штабу, догнал капитан Степнов. Возмущенно сказал:
— Ты не прав! Не наше это дело смертные приговоры выносить. Это…
Черные глаза комбата полыхнули гневом, но ответил он очень спокойно:
— Нет, это мое дело, — и показал пальцем в сторону школьного крыльца. — Представь себе на минуту, что там мои братья, моя сестра и мой сынишка. Понятно? — И, не оглядываясь, пошел по середине улицы. Его остановил капитан Филимончук:
— Слушай, у предателя семья есть: жена, двое ребят…
— Ну и что из того? — нахмурился комбат.
Начальник разведки недобро усмехнулся:
— От яблони яблочко, от ели шишка. Око за око, зуб за зуб: всё племя под корень!
— Ты что, ошалел?! — закричал комбат на всю деревню. — Только тронь! Ты здесь не распоряжайся! Я тут начальник гарнизона. Понятно? Паша, передай приказ: Сеньку Косого не вешать, а расстрелять.
Капитан Филимончук пожал плечами и криво усмехнулся.
Целые сутки отдыха! Отоспаться в тепле — вот оно немудреное походное солдатское счастье… Ах если бы можно было выспаться впрок хотя бы на неделю! А то ведь сколько ни спи, заряда хватает всего на двое, от силы, на трое суток, а там опять уже отказываются служить руки и ноги и не повинуется голова: мысли ворочаются медленно и тяжело, как мельничные жернова, не успев возникнуть, чугунными осколками разлетаются в разные стороны, так что собрать их воедино можно только невероятным напряжением воли, да и то ненадолго…
На улице меня остановил капитан Величко, оперуполномоченный контрразведки нашего полка. Улыбаясь, указал пальцем на маленький опрятный домик в глубине заснеженного палисадника и сказал:
— Вот твоя резиденция. Отдыхай на здоровье.
Лениво ворохнулась и сразу же погасла мысль: «С каких это пор капитан Величко стал квартирьером?» А, не всё ли равно! Лишь бы спать…
Но лечь раньше чем через час не удалось. Надо было устроить и накормить солдат, произвести большую чистку и пристрелку оружия и пополнить боекомплект. Моему взводу достались два дома, хозяева которых еще не появлялись, так что расположились привольно — по два расчета в каждом доме. Сразу же затопили русские печи и получили обед: из экономии времени повар выдавал и первое и второе разом — гороховый суп и гречневую кашу в один котелок. Отяжелевшие и сонные уселись за полную разборку пулеметов. Вычистили, смазали, сменили прокладки, охлаждающую жидкость, перемотали сальники и, вытащив «максим» на улицу, тут же возле крылец опробовали на зенитном прицеле, к вящему восторгу ребятни. Мальчишки вертелись под ногами и ссорились из-за стреляных гильз — подняли немыслимый галдеж. Дед Бахвалов, расстегнув поясной ремень, пригрозил:
— Сейчас я вам, мазурики, вложу ума! Оглушили совсем — хоть уши затыкай.
Но мальчишки только смеялись:
— Так и испугались. Вы же не фрицы!
Непочатов сказал мне:
— Идите отдыхать. Ленты и без вас набьем. Я прослежу. Часовых надо?
— Никаких часовых. Народу полная деревня. Оставьте в каждом доме по дневальному, и всё.
Василий Иванович улыбнулся:
— Это обязательно. Не нашкодили бы чего эти бесенята, — кивнул он в сторону ребячьей толпы. — Так и рвутся к оружию. Ишь раскричались, галчата. Где патроны брать, товарищ младший лейтенант? Все старшины давно на месте, только нашего Макса черти с квасом съели…
— Займем у стрелков, не ждать же старшину. Куда он, прохвост, провалился? И Тимошенко, как назло, не видно.
Старший лейтенант Рогов сказал:
— Патронов я, конечно, дам; как не дать, но, между прочим, вашему Ухватову при первой же встрече скажу пару теплых слов. Болтун несчастный! Сколько надо патронов?
— Ящика хватит. Я сейчас пришлю Непочатова.
Евгений Петрович улыбнулся:
— Хорошо. Ну, а настроение как?
— Отличное. Только уж очень спать хочется.
— И не говори. Самого ноги не держат, чуть-чуть носом по земле не прошелся. Иди отдыхай. Покажи моему связному, где вы устроились.
В наступлении Евгений Петрович явно повеселел. Несмотря на внешние признаки переутомления, был бодр и оживлен. У него даже голос появился. На одном из привалов Варя мне сказала:
— Как подменили человека: так весь и светится изнутри.
В домике хозяйничала маленькая симпатичная старушка в большом черном платке, концы которого перекрещивались на груди и были стянуты на спине в тугой узел.
— Меня зовут Дарья Тимофеевна, — улыбаясь, певуче сказала она мне. — Раздевайтесь и будьте как дома. Вот только угощать вас нечем. Одна картошка, да и та мороженая, сладкая, — в рот не взять. Такая досада…
— Благодарю, мне ничего не надо.
Из-за бабушкиной спины выглядывали две головенки: голубоглазая девочка лет пяти, с льняными косичками, и мальчик постарше, с темными пытливыми глазами. На кухне в углу на табуретке, сгорбившись и бессильно уронив руки, сидела молодая, очень красивая женщина. Большие черные глаза равнодушно скользнули по моему лицу и снова скрылись в тени густых стрельчатых ресниц. Женщина не ответила на мое приветствие, зябко передернула плечами и отвернулась к окну.
«Однако… — подумала я, — однако… Как видно, не все нам рады. Пожалуй, с такой красотой и при немцах жилось не так уж плохо».
Дарья Тимофеевна провела меня в маленькую горенку. Я бросила свою шубу на пол, пристроила в изголовье полевую сумку — память Федоренко — и стала снимать валенки.
Старушка вынырнула из-за ситцевого полога, возмущенно всплеснула руками:
— Да что же это вы?! На полу?! И не выдумывайте, ради бога! Ждали, ждали, и вдруг этакое… — Она проворно раздвинула полог и хлопнула рукой по зеленому сатиновому одеялу: — Вот сюда ложитесь. Я всё чистое постелила.
— Да что вы?! — в свою очередь вскричала я. — Я же грязная, как семь трубочистов, и потом…
— Никаких потом, — категорически возразила хозяйка, — свои руки — выстираем. Только и делов. Спите, а я ужо воды чугун нагрею. Встанете, за милую душу вымоетесь. — Она кивнула головой в сторону кухни, шепотом сказала:
— Не обращайте внимания. С детишками и то не разговаривает. Вроде бы не в себе немного.
— Это ваша дочь?
— По бумагам племянницей значится, а так чужая. Мне ее подселили с ребятишками. Да и то сказать, теперь они, божьи души, мне как кровная родня всё равно. Вместе при немцах бедовали. — Дарья Тимофеевна, что-то вспомнив, нахмурила безбровое лицо, тяжело вздохнула и уже громко спросила:
— Нет ли у вас немного йода? Бинтика-то не надо, я старую наволочку разрезала, а вот ёдку нету.
— А что случилось?
— С пальцем у нашего парня плохо. Никак не заживает. Грязь в рану, что ли, попала…
— Порезал?
Старушка опять вздохнула:
— Кабы порезал — полбеды. Отто отрубил. Денщик, огрызок собачий, ни дна ему, ни покрышки. Зеркальце у него пропало, с голой девкой на картинке, вот он и привязался к Славику. Взял и отрубил мальчонке пальчик секачом, нечистый дух. А секач-то у нас ржавый, вот и не заживает… Кабы лето, так можно было бы травкой, а сейчас какое же лекарство? Мучается ребенок. Матери-то недо него…
«Изуродовать ребенку руку! — в ужасе подумала я. — До чего может дойти фашист…»
— Куда же вы? — всполошилась хозяйка. — Отведу вашего Славика на медпункт.
— Да не беспокойтесь вы, ради бога! Нам бы только ёдку…
На я уже была на кухне.
— Пошли-ка, Славик, на перевязку. Не боишься?
— Ну что вы, тетя! — бойко возразил мальчуган. — Я же как папа. «Папа-то папа, а вот мама твоя как будто не того…»
Я направилась было к Варе, да передумала: спит она уже наверное, измучилась. Пойду-ка я в санвзвод. Если даже наш фельдшер Козлов и улегся — разбужу, мужчина всё-таки.
Деревня была большая, дворов на двести. Санвзвод расположился на самой окраине. Я шла по середине улицы, спотыкаясь, как пьяная, и беззастенчиво, во весь рот, зевала. Рядом, заглядывая мне в лицо, бежал Славик.
— Тетя, а что вы так воете? — вдруг спросил он.
— Я засмеялась. И впрямь вою. Даже скулы заболели.
— Спать я, парень, хочу, вот и вою. Сколько тебе лет?
— Уже девять с половиной. Если бы не война, я бы теперь ходил в третий класс. А при немцах никто не учился.
— Значит, обижали вас немцы?
Да нет. Штурмбаннфюрер не велел нас обижать. Он сказал, что наша мама, как королева, — ответил простодушный малыш. — А это всё денщик Отто. Он и с бабушкой Дашей всегда ругался. Возьмет и напоит свою собаку из бабушкиной кастрюли или плюнет в бабушкино ведро с водой. Такой хулиган. И врун он, тетя. Наврал на меня, что я зеркальце взял.
— Отто был плохой, а немецкий майор хороший?
— Это штурмбаннфюрер и есть майор? Нет, и он был плохой. Он приказал застрелить из пулеметов цыган. Много цыган и маленьких цыганяток тоже. Их вон там во рву зарыли. Мы потом бегали смотреть. Земля так и дышала, как живая… Так страшно, тетя, было… И тетю Олю — партизанку — майор повесил. Тети-Олин дедушка так плакал, так плакал, а немцы его за это били. Это майор велел им бить. И дом дедушкин сожгли. А маму нашу майор хотел в Германию отправить. Он говорил: на какую-то выставку. Нет, он тоже был злой, даже хуже Отто. Отто обижал только нас с Катюшкой да бабушку Дашу, а майор всех.
Бедный ты парень! Столько пережить в твои неполные десять лет…
— Ничего, Славик, мы и с майором, и с Отто рассчитаемся. Они за всё ответят сполна.
— Вот и бабушка Даша так же говорит.
«Бабушка, а мать?..»
Пока шла перевязка, я сидела в прихожей и клевала носом, сквозь вязкую дремоту слышала, как за тонкой перегородкой охает и хнычет Славик, а его сонным басом уговаривает фельдшер Козлов.
Разбудил меня Славик:
— Тетя, вы же упадете! Пошли. И совсем не было больно. Я же вам сказал, что я, как папа. — Мальчуган улыбался и вытирал рукавом старенького пальтеца заплаканное лицо.
— Твой папа на фронте?
— Не знаю, тетя. Мы потерялись. Мы с мамой на Волге у дедушки жили. Вы знаете город Жигулевск? Красиво там так… Кругом горы. — Славик улыбнулся, широко развел руками: — Мы с дедушкой вот таких рыб ловили. Вот только забыл, как они называются. А потом нас папа позвал к себе. Мы приехали в папин город, и уже была война. И папа нас не дождался. Куда-то уехал. Мы всё ждали и ждали, а он всё не ехал за нами. И мы приехали сюда и стали жить у бабушки Даши.
— В каком же городе работал твой папа?
— Не знаю, тетя. Забыл. И Катюшка не знает. А мама и бабушка не говорят.
…Я долго стояла перед белоснежной постелью и глупо ухмылялась. Простыня, заглаженная аккуратными квадратами, полотняная наволочка и пододеяльник с кружевами… Где, в каком тайнике сохранила Дарья Тимофеевна всё это довоенное великолепие? Было просто немыслимо улечься на это царское ложе: ведь всё равно не уснешь — совесть покоя не даст.
Я содрала с кровати белое одеяние, всё аккуратно свернула и сложила на табуретку. Сразу успокоилась. Сунула под подушку полевую сумку и бинокль. Не раздеваясь, юркнула под одеяло, положив рядом заряженный автомат. Уснула мгновенно.
Меня разбудила Паша-ординарец. Пашин пламенный чубчик посерел и свалялся, как пучок кудели. Глаза от бессонницы красные, с набрякшими веками.
— На совещание, — сказала мне Паша, — быстренько. Почти все уже собрались.
— Паша! — вскричала я плачущим голосом. — Черт бы побрал твоего неугомонного комбата! Когда же он спит, дьявол железный?
Паша скупо улыбнулась:
— На сей раз не комбат. Капитан Величко будет беседу о бдительности проводить.
— И капитана Величко черт побрал бы! Нашел время…
Беседа оказалась неожиданно интересной. Капитан Величко тактично, но тем не менее, ядовито распекал нас за отсутствие бдительности. Серые напористые глаза капитана глядели укоризненно и умно, высокий лоб бороздили глубокие озабоченные морщины.
Что такое? Мы непростительно беспечны? (Задремала, как сурок.)
— …Немецкая служба СД на временно оккупированной территории широко распустила шпионские щупальца. Особенно много агентов было завербовано здесь, в зоне действия большого партизанского соединения. Не более месяца тому назад в десяти километрах отсюда был схвачен и замучен знаменитый партизанский командир. Подпольная его кличка — товарищ Буран. Он стал жертвой гнусного предательства. И руку к этому приложил не кто иной, как Семен Криворотое, которого вы так поспешно отправили к праотцам…
Капитан Величко человек образованный, хорошо воспитанный. Он так и сказал: «Вы отправили». А ведь фактически-то судьбу Семена единолично решил комбат Радченко. Впрочем, капитан Величко прав. Разве кто-нибудь из нас усомнился в справедливости комбатовского решения? Протест выразил один капитан Степнов, да и то недостаточно энергично. Так что Сенька Косой был расстрелян с нашего молчаливого одобрения. А как же иначе? С изменниками разговор короткий: предал Родину — к стенке! И никаких гвоздей, как говорит дед Бахвалов. Я абсолютно уверена, что так думает большинство моих однополчан.
Я взглянула на комбата. Он сидел мрачнее тучи, упрятав глаза за нависшими бровями, на широких скулах полыхал темно-кирпичный румянец. Мне подумалось: «Этот сам себя судит. Уж во второй раз не ошибется».
И о немецких зверствах напомнил капитан Величко, упрекнул нас в равнодушии к вопиющим фактам.
— …За деревней есть старый противотанковый ров, доверху заполненный трупами. Здесь немцы расстреляли несколько сот евреев, вывезенных из Смоленска, и уничтожили целый цыганский табор. Об этом знает каждый деревенский ребенок. Деревню Устинку, где был схвачен товарищ Буран, фашисты сожгли вместе с жителями, включая грудных младенцев. И об этом знают все местные жители. Да и вы, наверное, слышали? А вот ни один не пришел и не доложил. После войны мы должны будем предъявить оккупантам огромный счет за все их злодеяния. Нас, впереди идущих, местное население встречает особенно тепло. Советские люди немало натерпелись от фашистов и их пособников. Они многое знают и скрывать не будут. Надо только уметь слушать и смотреть…
Вот ведь, оказывается, как получается, если умного человека послушать. У меня даже сонливость прошла. Верно, черт побери! Никто из наших не пришел к капитану. И я не пришла, когда услышала от Славика о расстрелянных цыганах. И про Славкин палец никому не рассказала. Вроде бы меня всё это и не касается. А кого же касается?..
Закончил капитан так: бдительность, бдительность и еще раз бдительность!
Я заколебалась: сказать или не сказать о своих подозрениях в отношении жилицы Дарьи Тимофеевны?.. А вдруг она просто больна или, может быть, ее тревожит неизвестная судьба мужа… Ну что, собственно, я особенное заметила: что она молчалива и грустна, что не смотрит на меня? Так ведь она и не обязана со мною целоваться. Нет, не скажу. Понаблюдаю еще. С этими мыслями я вернулась на отведенную квартиру и снова… улеглась спать.
Проснулась от грохота. Над деревней ревели самолеты, бомбили и щедро рассыпали пулеметные очереди. Спросонья подумала: «Только вас и не хватало». Вставать не хотелось. Услышала плачущий голос Дарьи Тимофеевны:
— Катюшка! Катюшка! Да куда ж ты запропала, негодница этакая! Славик, Славик! Ведь убьют, убьют, проклятущие! Ксеня! Что ты сидишь, как каменная?
Хлопнула входная дверь, и старушка завопила уже на улице, под окнами. Значит, ее зовут Ксения. Красивое имя.
Удар. Еще удар где-то совсем рядом. Во дворе что-то тягуче заскрипело и обрушилось. Дом вздрогнул от фундамента до самой крыши.
«Живы ли мои ребята?» — как молния обожгла мысль. Босиком выбежала из спальни. На кухне в прежней безучастной позе сидела Ксения.
— Идите в укрытие — крикнула я на ходу. Она даже не посмотрела в мою сторону.
Бомбежка уже кончилась. Самолеты уходили на запад. Два моих дома стояли на месте. Непочатов от крыльца успокаивающе махал рукой. Всё в порядке. Можно досыпать.
Опять легла. Сразу задремала. Вдруг голос во сне, как наяву:
— Погиб поэт!
«Погиб поэт. Невольник чести. Пал…» А голос еще громче:
— Поэта убило!
Какого поэта? Откуда здесь поэт? Нет, это уже не сон. Сунула ноги в валенки и снова выскочила на крыльцо. У самого дома стоял капитан Величко. Спросил:
— Что же это ты маху дала? Надо было бы хоть парочку на зенитных оставить.
Я могла бы ответить, что не получала от начальства такого приказа, но только буркнула:
— Оружие тоже отдыха требует. — Поинтересовалась: — Какого там поэта убило?
— Погиб корреспондент «Комсомольской правды». Молодой талантливый поэт. — Капитан назвал фамилию.
В третий раз улеглась и опять ненадолго. Пришел расстроенный Непочатов, прямо с порога доложил:
— Погиб Раджибаев.
— Как же так? — растерянно спросила я.
— Осколок с улицы залетел. Он спал у самого окна. Мы даже не сразу и заметили.
Ах, Дусмат-ака, Дусмат-ака! Какая обидная смерть… Не в бою. Вот уже и двоих потеряли. Сначала Абрамкина, теперь Раджибаева…
Надо было идти доложить. Но Непочатов сказал:
— Я уже сообщил. Погибшего мы отнесли к штабу батальона. Там их несколько человек. Будут хоронить вместе. Прикажете подъем?
— Да нет пока. Пусть люди отсыпаются. Только все должны быть наготове. Пошлите Гурулева узнать, будет ли ужин. Кухню не прозевайте.
Уснуть я так больше и не смогла. К моим хозяевам кто-то пришел. Чей же это голос? А, это капитан Величко. Вот кому не спится-то. В кухне вдруг истерично заплакала мать Славика. Дарья Тимофеевна вскрикнула:
— Ксеня!
Плач оборвался. Что-то тихо и, как мне казалось, гневно, говорил капитан. Я злорадно подумала: «Добрался-таки. Молодец. Вот это оперативность… Прощупай, прощупай, чем дышит гордая красавица…»
Узкая дверь моей горенки растворилась бесшумно, в дверном проеме, как в раме зеркала, возникла статная фигура капитана Величко.
— Выспалась?
Я села на кровати и со злостью пнула кулаком в подушку. Из-под полосатой тиковой наволочки в разные стороны брызнули пушинки.
— Выспишься тут! То одно, то другое. Солдат погиб. Капитан нахмурился:
— Семь человек погибло.
Я кивнула головой в сторону кухни, шепотом спросила:
— Ну как она там? Созналась?
Капитан, видимо, не понял. Густые брови удивленно поползли вверх:
— В чем созналась?
— Тише. По-моему, она шпионка. Я хотела вам рассказать…
Мой собеседник аккуратно переложил постельное белье с табуретки на подоконник, плотно уселся и только тогда спросил:
— Почему ты так подумала?
— Очень уж она красивая. Шпионки ведь все красивые, верно? И потом, странная какая-то, вроде бы и не рада, что мы пришли.
Капитан Величко усмехнулся, тут же снова опять нахмурился и, глядя мне прямо в глаза, тоже шепотом сказал:
— Она жена товарища Бурана.
Кровь горячей волной хлынула мне в лицо. Я растерянно промямлила:
— Товарищ капитан, милый, дорогой, как же это?.. Ах я дура, набитая дура! Такое подумать о честном человеке!.. У нее горе, а я… — От огорчения у меня навернулись слезы.
Я специально тебя сюда поселил, чтобы Ксению Николаевну меньше беспокоили. Мы еще в обороне знали, что здесь находится семья партизанского командира. Ладно, не расстраивайся. Я и сам не лучше начинал. Помню, в сорок первом коменданта штаба дивизии в шпионаже заподозрил. Отошел он в сторонку от штаба, чтобы ракетницу новую испробовать, а я его за шиворот: шпион, кричу, сигнальщик! — Капитан тихо засмеялся.
— Славный он какой, этот пожилой чекист, — всё понимает с полуслова…
— Но ведь хозяйка могла нечаянно проболтаться! — вслух подумала я.
— Дарья Тимофеевна надежный человек. Партизанская подпольщица.
Ну и ну! Эта маленькая озабоченная старушка — партизанка?! Чудеса да и только. Вот так проявила бдительность! Своих не узнала…
Командир полка сдержал обещание: мы отдыхали ровно сутки и ушли только на другой день на рассвете. А накануне вечером Дарья Тимофеевна нагрела два больших чугуна воды и, заперев детей в горенке, загнала меня в корыто. Я вымылась с наслаждением и сразу почувствовала себя бодрой и совсем здоровой. Очень не хотелось надевать грязное, насквозь пропитанное потом белье. Но и тут выручила милая старушка. Она подала мне мужскую рубашку и кальсоны из грубой желтоватой бязи и заговорщически подмигнула:
— Наше, партизанское. Сама шила.
Но самое удивительное было впереди. Едва мы уселись ужинать по-семейному, опять пришел капитан Величко, а с ним молодой бородач в рыжем гражданском полушубке, с немецким автоматом через плечо. Прямо с порога незнакомец заключил Дарью Тимофеевну в богатырские объятья и трижды с нею расцеловался. Старушка всплакнула, зачастила вопросами:
— Феденька, голубчик ты мой, да откуда же ты взялся? Наши-то все живы-здоровы? Из лесу вышли, ан нет еще?
Улыбаясь глазами, Федя-партизан весело ответил:
— Все живы. Мы сейчас, тетя Даша, в Рождественском стоим. Приказа ждем. Вот меня и послали вас проведать. Вижу, что у вас тоже всё благополучно. А мы волновались, ведь бой у вас в деревне был. — Он поцеловал руку Ксении Николаевне, задумчиво погладил по голове Катюшку, потом Славика, молча поклонился мне и вдруг ловко, как заправский фокусник, извлек из кармана полушубка бутылку водки, а из-за пазухи буханку солдатского хлеба, вопросительно посмотрел на хозяйку дома:
— Тетя Даша, как вы думаете, выпить сегодня не грех? А?
Дарья Тимофеевна засияла сразу всеми морщинками-лучиками, на старинный манер пропела:
— Милости прошу к столу, дорогие гости. Чем богаты — тем и рады. Не обессудьте.
Когда водка была разлита в толстые стаканы зеленоватого пузырчатого стекла, веселый бородач воскликнул:
— Выпьем за героическую партизанскую бабушку Дарью Тимофеевну Обухову!
Славик, во все глаза глядевший на молодого партизана, восторженно завопил:
— Выпьем за нашу бабушку! Наша бабушка герой! Ура!
Дарья Тимофеевна смутилась, махнула сухонькой ручкой:
— А, какой там герой. Натерпелась страху, и ладно. Выпьем лучше за наших освободителей. За Красную Армию! — Она первая выпила всю водку до дна и засмеялась. — Сроду я ее не употребляла, а тут, на-кось тебе, соколом проскочила. Погодите-ка, ребятушки, еще на радостях плясать пойду.
Второй тост предложил капитан Величко:
— За наших доблестных партизан! Славик, кричи громче «ура».
Ксения отпила из своего стакана один глоток и тихо заплакала.
— Ну вот, — недовольно протянул Славик, — опять она плачет! Тетя, — обратился он ко мне, — сведите маму к вашему доктору. Такой хороший доктор, сразу палец перестал болеть. Тетя, как вы думаете, он умеет лечить туберкулез? Это у нашей мамы туберкулез…
— Да что ты говоришь?! — всплеснула я руками. Дарья Тимофеевна хитро мне подмигнула:
— Был туберкулез, да весь вышел. Немецкий доктор Альберт Карлыч справку Ксене такую сделал, чтоб в Германию не угнали. Хороший был человек, хоть и немец, дай бог ему здоровья. Жалел нас. Всё бывало, говорил: «Мутер, война плохо. Фашисты — очень плохо». Жив ли, сердяга?
— И Ганс был хороший, — тихо сказал Славик. — И веселый такой.
— Ганс котеночка нам принес, когда Отто убил нашу Мурку, — подала голос Катюшка. Она уютно устроилась на коленях у капитана Величко и тихонечко, как мышка, хрустела сухарем.
— Мурка была старая, — пояснил Славик, — не могла мышей ловить. А кушать хотела. И утащила у Отто маленький кусочек колбасы. Ведь она не знала, что Отто фашист, ведь правда же? А он за это Мурке глаза гвоздем выколол…
Катюшка взмахнула длинными, стрельчатыми, как у матери, ресницами, из широко распахнутых голубых глазенок плеснул недетский ужас. Девочка прошептала:
— Мурка умирала долго-долго…
У меня заныло сердце. Ладно, что кошке, а не тебе… Фашист на всё способен… Проклятые!
— А котеночка нашего рыжего Отто в колодец бросил, — горестно сказал Славик.
— Да хватит вам об этом белоглазом уроде! — прикрикнула Дарья Тимофеевна. — Нашли, о ком говорить, чтоб он провалился в тартарары. Прости ты, господи!
— Вот на Волгу к дедушке вас отправим, — сказал капитан Величко, — там отдохнете, забудете и Отто и всех фашистов.
«Вряд ли, — подумала я, — детская душа впечатлительная. Всю жизнь будут они помнить Отто-садиста».
— На Волгу! На Волгу! — радостно закричал Славик. — Мы едем к дедушке? А когда, дядя, завтра?
— Ишь ты какой прыткий, — усмехнулась Дарья Тимофеевна, — вынь да положь. Бумаги надо сперва выправить.
— Выправлять ничего не надо, — возразил капитан Величко. — На днях к вам зайдет человек и всё оформит.
Славик вопросительно на него посмотрел:
— И бабушка поедет?
Ответила сама Дарья Тимофеевна:
— А что ж? И поеду. Теперь тут и без меня обойдутся, Пущу на жительство погорельцев да и укачу. — Она ласково погладила мальчика по голове: — Куда уж мне без вас? Сердцем приросла…
— А как же папа? — пытливые глаза ребенка тревожно шарили по нашим лицам. — Приедет, а нас нет!
Дарья Тимофеевна, бородач и капитан тревожно между собой переглянулись. Ксения вскрикнула и, упав головой на стол, зарыдала.
— Папа сюда не приедет, — очень спокойно сказал капитан Величко. — Он воюет. А после войны приедет прямо на Волгу.
— И верно, — согласился Славик. — Ведь он же знает, где живет дедушка. Мама, да не плачь ты! Папа всё равно нас найдет!
Ксения заплакала громче. Ее стали утешать старушка и Федя-партизан. Федя морщился, как от зубной боли, жалостливо моргал широко расставленными добрыми глазами и говорил совсем не то:
— Звери. Их надо уничтожать, как чумных микробов.
Дарья Тимофеевна, ища у нас сочувствия, сокрушенно развела руками:
— Ну что мне с нею делать? Совсем себя извела. Хоть бы вы ей сказали…
Но мы с капитаном молчали. Что тут можно сказать? Чем утешить?
После скудного ужина я спросила:
— Дарья Тимофеевна, да как же вы не боялись-то? Ведь фашисты могли вас схватить.
Старушка улыбнулась:
— Как не бояться? Боялась. Не за себя. Мне что? Пожила, седьмой десяток разменяла. За Ксению боялась да за ребятишек. Хоть и надежные документы партизаны Ксене достали, а всё ж таки всякое могло случиться. И за связных боялась, что из лесу ко мне приходили. Сенька-то Косой, бывало, как гад, вокруг моего дома ползает. Точно сердце его песье чувствовало… Анну Яковлевну так жалко! Царствие ей небесное, пресветлой душеньке. Феденька, поп-то наш жив? Панихиду хочу заказать…
Федя-партизан засмеялся:
— А что ему станется? Жив-здоров. Только он, тетя Даша, вряд ли теперь будет служить. Ведь нарушил заповедь «Не убий».
— Ну и ну! Поп — партизан!.. Нет, но Дарья Тимофеевна! Какова старушка? В семьдесят лет сердце в строю. А как-то там моя милая бабка?.. Ничего не знать о близких почти два года!.. Дновский район — партизанский, край. Вряд ли непокорная бабушка будет подчиняться немцам. Наверняка помогает партизанам. Сколько же сейчас Димке лет? Кажется, одиннадцать… А Галина уже меня догоняет. Ох проклятая война…
Пошли смоленские глухие места: лес без конца и края. Всё время валит влажный снег. Отсыревшие полушубки кажутся непомерно тяжелыми. Мокрые валенки, как дубовые колоды, тормозят натруженные ноги. Маскировочные халаты испачкались, порвались.
Солдаты с трудом тащат тяжелые волокуши. Как и не было передышки… Не слышно ни шуток, ни смеха. Бодро держатся только двое: дед Бахвалов да мой учитель узбекского языка Хаматноров. На коротких привалах Василий Федотович развлекает товарищей прибаутками и побасенками. А Хаматноров, приунывший было со смертью Раджибаева, вновь ожил: песни поет. Певец он, правда, не ахти какой: поет нудно и довольно визгливо, но всё-таки песня, а не тягостное молчание. Сочиняет на ходу:
«…Дорога длинный, а сухарь короткий. Пулемет большой, а котелок маленький. Вперед, вперед, русский народ! Узбекский народ! Не дать бы Гитлеру-басмачу ни одной пиалы воды из арыка…»
Каждую песню Хаматноров заканчивает ругательством в адрес немецкого аллаха. Солдаты оживляются, похохатывают. Певец доволен, морщит в улыбке рябоватое лицо и за тяжелыми темными веками прячет от меня лукавые раскосые глаза. Ну что тут делать? Отчитать? Аллах с ним, пусть поет!..
Из-за снежных заносов и бездорожья отстает артиллерия. А наши минометчики вынуждены экономить каждую мину — обозы с боеприпасами тоже отстают. На одном из привалов комбат Радченко нам сказал:
— Пулеметчики, на вас вся надежда. Не подведите! Командир взвода противотанковых ружей младший лейтенант Иемехенов обиделся:
— А на нас нет, однако, надежда?
Комбат улыбнулся, в тон маленькому бронебойщику ответил:
— Есть, однако, и на вас надежда. Молодцы!
На широких скулах Иемехенова запылал самолюбивый румянец. Что с него взять? Мальчишка — девятнадцать лет… А иемехеновцы и в самом деле молодцы — надежно прикрывают мои пулеметы, без промаха бьют по вражеским огневым точкам.
Иемехенову, как и мне, в бою приходится работать ногами больше, чем головой: где ружье замолчало — туда и катится на своих проворных ногах. У него, как и у меня, нет связного — уставом не положено. Бронебойщик даже ракетницу не носит и не признает никаких сигналов, кроме своего звонкого голоса.
Да, управлять огнем в бою командиру взвода приданных средств нелегко. Под руками только одна огневая точка, остальных иногда даже и не видно. Лежишь и слушаешь во все уши: которая работает, которая нет. Хорошо, что у каждого моего «максима» свой особенный голос. Вот умолк левофланговый. Что там? Задержка? Смена позиции? Погиб расчет?.. Надо бежать, невзирая ни на какой огонь.
Мой собрат по оружию Федор Хрулев убит под Борщёвкой. Аносов пока держится, и я держусь. Евгений Петрович меня бережет, снабдил все расчеты ракетницами. По уговору я всегда нахожусь в центре роты. Зеленая ракета от Лукина: «Меняю позицию!» Красная от Нафикова: «Задержка. Справимся сами!» И я сигналю ракетами: «Вперед!», «Смени позицию!», «Подтяни пружину!», «Сбор!». Минута, две, три, пять… Пулемет молчит, а сигнала нет — значит, дело плохо: бери ноги в руки.
На рассвете подошли к деревне Барки. Деревня на ровном месте, как на столе, — дворов на сто, не меньше. Сады и палисадники в стеклянном инее, над заснеженными крышами ни единого дымка, никакого признака жизни.
Перед деревней полукругом от сарая к сараю из больших снежных комьев сложена стена в человеческий рост. В стене круглые дыры — бойницы, а есть ли кто за стеной — неизвестно.
До снежной крепости хорошая тысяча шагов. Сюда бы парочку полковых пушек — остался бы от стены один пшик. Но пушек нет, а деревню брать надо. Рвануть бы с ходу эту тысячу шагов, и делу конец. Но есть приказ комбата: зарыться по уши в снег. Наш комбат осторожен — бережет людей. Он тоже всегда в центре своего наступающего войска. Вот он лежит рядом со старшим лейтенантом Роговым, над неглубоким снежным окопчиком поднимается легкий парок. Проворная Паша и связной Евгения Петровича в две лопатки окапывают свое начальство. Комбат сосредоточенно разглядывает деревню в бинокль. Хмурится. Молчит. Думает. А мы ждем. Пожалуй, комбат прав — рвануть дело нехитрое, а если погубишь батальон?.. Нет, в наступательном бою нужна не только храбрость, но и ум и солдатская смекалка.
Рядом со мной, обдав меня колючей снежной пылью, шлепнулся комсорг батальона. Лева Архангельский тоже всегда в центре наступающих. Обмороженный красный нос порядком портит Левин портрет, но Лева не унывает: в черных глазах по-прежнему скачут горячие огоньки. Лева что-то мне рассказывает вполголоса, но я не слушаю. И бинокль навожу не на деревню, а на свои пулеметы. Слева окапывается Лукин, справа Непочатов, впереди, в пяти шагах от меня, торопливо зарываются в снег «мазурики» деда Бахвалова. Где-то за моей спиной в резерве пулемет Нафикова, но я даже не оглядываюсь. Нафиков свою задачу знает. Поговорить бы с Шамилем по-дружески, сказать бы что-то такое умное, ободряющее, но в сутолоке наступления некогда даже осмыслить вчерашний день. А надо бы!.. После гибели отца парень замкнулся, стал заметно нервничать. Но всё равно в бою на Шамиля положиться можно, — стиснув зубы, будет драться до последнего патрона…
Ага, вот что сказал Лева: «Артиллерия на подходе». Ну что ж, очень хорошо. Какая же война без артиллерии? Скучно без пушек — вроде бы и не настоящий бой…
Дед Бахвалов, выдирая из бороды тонкие льдинки, сказал:
— Ни лешего не видно. Может быть, вперед подвинуть, товарищ взводный? Ась?
— Ну что ж, давайте на пятьдесят, — согласилась я.
Комбат поднялся во весь рост, — что-то придумал. Прошло еще долгих десять минут, и роты Павловецкого и Горшкова двинулись в обход: пошли гуськом по снежной целине — одна направо, другая налево. Значит, немцам придется отбиваться одновременно с трех сторон. Роты двинулись, а из деревни ни единого выстрела: не видят они, что ли, наших приготовлений?.. А может быть, там и нет никого, а мы лежим!
Взвод Лиховских, развернувшись в редкую цепь, двинулся вперед, прямо на снежную крепость. Проходя мимо нас, лейтенант помахал нам рукой. Лева крикнул: «Петро, ни пуха!» — и убежал на левый фланг.
Едва разведка миновала новую позицию деда Бахвалова, дыры-бойницы ощетинились пулеметным огнем. Косые свинцовые струи понеслись над полем; великий инстинкт самосохранения вдавил наши головы в снег. По флангам ударили вражеские минометы, — немцы разгадали наш маневр. Теперь держись, солдат!
— Пулеметчики! — рявкнул комбат простуженным басом.
И чего, спрашивается, рявкает? Не даст солдату опомниться, пересилить чувство страха, убедиться, что смерть пронеслась мимо…
— Пулеметчики, матерь вашу!!.
Свинцовый ветер перед самым лицом закручивает белые спирали, снежная хвиль запорашивает глаза. Смертоносные живые нити тянутся над самыми головами; пули повизгивают зло и хищно. Что-то с влажным чмоканьем тяжело шлепает по снегу. Крупнокалиберный, чтоб он, анафема, провалился! Бьет с левого фланга вдоль всей нашей цепи, а из-за снежной стенки ему вторят не меныце четырех станкачей…
Солдаты понемногу приходят в себя, цепь начинает огрызаться. Первым по моей команде открывает огонь дед Бахвалов — деловито и, как всегда, не спеша расстреливает самый левый угол снежной стены, из-за которого тяжело и глухо, как пневматический молот, ритмично постукивает крупнокалиберный пулемет. В этом же направлении ведет косоприцельный огонь Непочатов. Пулемет Лукина заливается на всю ленту, рассеивая пули на ширину всего снежного завала. С сухим треском работают «Дегтяревы», раскалываются винтовочные залпы. Противотанковые ружья почему-то бьют неприцельно: в разных местах насквозь прошивают снежную стену — завал. Я поймала пробегавшего мимо Иемехенова за оборванную полу маскировочного халата, дернув, приземлила рядом с собой, закричала прямо в его большое смуглое ухо, торчащее из-под криво надетой каски:
— Куда ж ты бьешь, кривоногий чертушка? Лупи по крупнокалиберному!
— Ладно, однако, — согласился бронебойщик и юрким шариком покатился на свои позиции. Через несколько минут все три его ружья ударили в нужном направлении, — левый угол снежной стены рухнул начисто, крупнокалиберный умолк. Но в ту же секунду истошным голосом взревел «ишак» — засыпал минами всё поле перед нашими позициями. От горячих фырчащих осколков снег тает на глазах.
Появились первые убитые и раненые. Вот сигнал от Лукина: «Убито двое». А вот и Непочатов сигналив о потерях. Кто же они?.. Опять заревел «дурило»: мины воют на тошнотворной ноте и с треском лопаются в наших боевых порядках. Впереди, на линии деревни, и слева, и справа тоже идет пальба — это роты Павловецкого и Горшкова загнули фланги. То ли наседают, то ли огрызаются вроде нас, пока не разобрать… Еще минометный залп и еще. Варя, не обращая внимания на огонь, ходит по полю во весь рост, как заговоренная. И санинструктор Шамшурин тоже во весь рост, даже не пригибаясь, тащит кого-то на плащ-палатке. Ошалела наша медицина! Ну погодите, «герои», Евгений Петрович после боя вам закатит отповедь — это он умеет!..
Вот он что-то закричал, а что — не разобрать. Ага, кажется, призывает в атаку. «Лучший вид защиты — это нападение!» — истина, не нами выдуманная. Чем нести потери под огнем…
Очень удачно ударили наши минометы: с одного залпа обрушили половину всей стены слева, в проломе замельтешили черные фигуры. Я просигналила: «Сосредоточенный!» Все три пулемета перенесли огонь на пролом. Беготня у немцев прекратилась. Теперь бы парочку залпов по правому флангу! Но минометы замолчали — мин нет. Зато и «дурило» умолк. Надолго ли?
Где-то слева по-мальчишески звонко пропел Лева:
— Комсомольцы! На линию огня! Ура!
А вот и комбат раскатистым басом:
— Впер-ред! Ур-ра!
Солдаты поднялись дружно, как один. На месте остались только убитые и раненые.
Колышущаяся цепь, с двух сторон обтекая пулемет деда Бахвалова, стремительно ринулась вперед. Комбат обернулся и выразительно погрозил мне кулаком. Поняла: «Не перебей своих!» За комбатом бежала верная Паша, строчила из автомата и высоко вскидывала ноги в больших белых валенках. Комбат опять обернулся назад, что-то прокричал, размахивая над головой винтовкой с примкнутым штыком, как детским игрушечным ружьецом. Я перебежала к пулемету деда Бахвалова. Отстранив наводчика, дед вел огонь сам — хлесткими очередями бил кинжальным по центру, откуда немецкий МГ поливал наступающую цепь свинцом. Наводчик Березин придерживал ленту. Попсуевич, пристроив карабин на коробку с лентой, тщательно целился по вражескому пулемету. Остальные, дуя на обмороженные негнущиеся пальцы, торопливо набивали расстрелянные ленты. Здесь было все в порядке. А где Непочатов? От волнения то и дело запотевают стекла окуляров бинокля. Ага, Василий Иванович передвинулся левее и вперед — ведет фланкирующий огонь. Их теперь пятеро, кого же потеряли?.. Вот кто-то вскочил на ноги и рванулся вперед. Кто же, как не Пырков-бродяга! Непочатов схватил его за шиворот и, как шкодливого кота, несколько раз поторкал носом в снег. Молодец Василий Иванович!
У Лукина теперь только четверо. Пулемет работает зверски — начисто слизывает остатки завала — снежные комья брызжут во все стороны…
У самой деревни цепь вдруг залегла. Оборвав стрельбу, громко охнул дед Бахвалов и закричал, как будто атакующие могли его слышать:
— Вперед, ребятушки! Что ж вы легли, мазурики! Вперед! Бог не выдаст — свинья не съест!
— Сержант Бахвалов! Огонь!
Пулемет снова заработал, давясь и гневно вздрагивая. Снова «ура», и снова поднялась заметно поредевшая цепь. Осталось всего двести шагов. Последний отчаянный рывок — самые длинные, самые трудные последние двести шагов!..
— Василий Федотович, стоп!
Наши ворвались в деревню. Дед повернул ко мне потное улыбающееся лицо и широко перекрестился:
— Аминь! Пошла рукопашня… — и ударом кулака сбил стойку прицела.
— Снимайтесь! Вперед!
Такой же сигнал остальным, и я побежала — вперед. Из-за угла крайнего сарая кто-то маленький и круглый кинулся мне под ноги. Падая, я успела нажать спусновой крючок автомата, и в ту же секунду меня долбанули по голове молотом: из глаз снопом брызнули огненные точки и тут же погасли…
— Вставайте! — Кто-то больно тер мне виски снегом.
Открыла глаза: солдат Иван Седых, до самых глаз обросший серой щетиной, тряс меня за плечи. Голова раскалывалась пополам, боль в затылке была нестерпимой. Но я схватилась за оружие:
— Где же этот гад?
— На заборе проветривается, — ответил Седых. — Поднимайтесь. Некогда мне с вами возиться!
Я даже не представляла, что так может быть трудно подняться на собственные ноги! Но поднялась, уцепившись обеими руками за богатырское плечо Ивана, и тут же снова шлепнулась в снег, ударившись спиной о гулкий от мороза дощатый забор. Опять открыла глаза. Иван Седых присел передо мною на корточки. Куда-то показал пальцем.
— Вон он, который вас долбанул прикладом. И штыком бы пырнул, зараза, кабы не я. — Голос солдата доходил откуда-то издалека, сознание мутилось.
В деревне было уже тихо, бой гремел где-то впереди.
— Спасибо, брат, — сказала я Ивану и махнула рукой вперед. — Иди.
Но прежде чем уйти, мой спаситель закричал во всю силу легких:
— Санитары! Санитары!
Прибежала запыхавшаяся Варя. Стала совать мне прямо в нос что-то остро пахучее, терла виски колючей шерстяной варежкой. Подхватив под мышки, пыталась куда-то тащить.
— Брось! Мне надо к своим солдатам… Дай три пирамидона.
Я с трудом проглотила таблетки одну за другой, заела снегом и с помощью Вари встала на ноги, на сей раз твердо. Держась за голову и не видя от адской боли ничего вокруг, пошла, пошатываясь, в сторону выстрелов.
Из-за полуразрушенного дома выскочили Нафиков и молодой пулеметчик Егорычев. Как на носилки посадили меня на руки и понесли.
Бой уже кончился. Батальон собирался на окраине деревни, на кладбище. Офицеры совещались, подсчитывали потери. Солдаты шумно обсуждали минувшую схватку. Кто-то восторженно рассказывал:
— Комбат ка-ак схватит его за ноги, ка-ак крутанет! И об угол! Из него и дух воя…
А я лежала на чьей-то заснеженной могиле и была не в силах поднять тяжелую гудящую голову. Я хотела сказать лейтенанту Лиховских, что у него кровоточит большая царапина на левой щеке, и не могла. Подошел комбат, постоял возле меня, буркнул:
— Зеленая, как лягушка.
— На каске вмятина с ладонь, — сказал ему Лиховских.
— В рукопашном бою надо глядеть в оба, а не мух ловить! — сказал комбат. Не сердито сказал.
— Если бы я хоть видела рукопашный бой, так не было бы так обидно… Растяпа…
Потом я лежала в пустом доме на голой лавке. Возле меня хлопотала Варя. Она прикладывала к моему затылку холодные компрессы и оплакивала своих сибирских земляков, называла имена, фамилии и попутно утешала себя и меня:
— Ну и им, сволочам, досталось. Сколько их наши набили! Вот проклятые эсэсы — в плен ни один! Своих троих повесили — вот до чего дошло… Сдаться они, что ли, хотели? А может быть, эти трое были и не эсэсы… Кто их разберет.
Вот и еще один населенный пункт взят. Не Смоленск и даже не Дорогобуж, к которому мы так стремимся. Наш немногословный комбат составит лаконичное донесение: «Освобождена деревня Барки». Вот и всё.
«Дорога длинный, а сухарь короткий…» — никогда больше не споет Хаматноров свою нескладную солдатскую песенку… А в далекой Тюмени не дождутся отца дети пулеметчика Решетова.
Ночью благополучно форсировали реку Осьму, а на рассвете неожиданно легко заняли деревню Татарка. Привели в порядок оружие и снова в наступление.
Впереди на горушке, примерно в километре от Татарки, деревня Заманиха.
Из деревни вдруг вывалился десяток небольших танков. Черные машины юзом скатились с пригорка, буксуя на снегу и плюясь огнем, поползли по снежной целине прямо на нашу жидкую цепь. Кто-то закричал благим матом: — Танки! Братцы, спасайся!
— Молчать! — взревел командир роты. — Застрелю, как гада! Гранаты, бутылки к бою!
Я подумала: «Откуда у Евгения Петровича такой голос, ведь обычно он говорит почти шепотом».
Было не по себе. Голое поле: никакого укрытия, даже окопаться не успели. С тоской оглянулась: спасительные деревенские постройки были в четырехстах метрах.
Прячась за танками, густо валила вражеская пехота.
— По смотровой щели! — отчаянно закричал слева от меня Нафиков.
— Нафиков! Нафиков! Отставить! — закричала я во всю силу легких. — Пропустите танки! Танки пропустите!
Но Шамиль не услышал — застрочил его «максим». И сразу же головной танк взял курс на пулеметное гнездо.
Залпом ударили противотанковые ружья. Одна машина черной коробкой застыла на снегу.
«Молодец Иемехенов!» — пронеслось в мозгу.
— Отсекать пехоту! — крикнула я Непочатову и, низко пригибаясь, побежала к пулемету Нафикова.
Из Татарки ударили сорокопятки, взвились в небо три красные ракеты: комбат приказывал отойти под защиту деревенских построек.
— Назад! — опять неистово закричал Евгений Петрович. — К сараям! Снять пулеметы! Первый взвод, прикрывай!
Иемехеновцы подбили еще один танк, два подожгли артиллеристы. А Шамиль всё вел огонь.
— Нафиков! Нафиков! Снимайся, черт тебя побери! — Не слышит. И не видит моих сигналов. Совсем не оглядывается назад, точно танк его приворожил.
Я прикинула на глаз расстояние: не менее трехсот метров, а танк уже совсем близко. Обожгла мысль: «Не успею!» Побежала, крича на ходу:
— Нафиков! Шамиль!
Меня догнал Лиховских, схватил Сзади за воротник шубы, с силой повернул назад. Выдохнул в самое лицо:
— Ненормальная! Куда лезешь?!
Вырвавшись, я оглянулась назад. Кто-то из нафиковцев бросил гранату. До танка не долетела: разорвалась в нескольких метрах от цели. В ту же минуту танк взревел, подмял под себя пулемет и, вздымая снежные фонтаны, медленно завертелся на одном месте. И я зло заплакала от сознания собственного бессилия: погибли, на глазах погибли…
Уже почти у самых сараев пуля пробила мне предплечье левой руки, но сгоряча я почти не почувствовала боли.
За колхозными гумнами заняли оборону. Вели бешеный огонь — не подпускали немцев к нашим раненым и убитым. Запылали еще два танка, остальные повернули в Заманиху. Вражеская пехота залегла.
В течение дня наш неполный батальон немцы превосходящими силами контратаковали несколько раз. Отбились. Я бегала от пулемета к пулемету и стреляла из каждого по очереди, сменяя наводчиков. Остальные в это время лихорадочно набивали ленты.
Раненая рука начала побаливать. Теплая кровь тоненькими струйками ползла из-под рукава, скапливаясь в рукавице. Надо было перевязать, но куда там. И но было ни Вари, ни санинструктора Шамшурина. С ранеными возился один Козлов. А где же Рогов? Огнем управляет Лиховских, а Евгения Петровича не слышно.
Прибежал Тимошенко, шлепнулся рядом со мной, дал несколько очередей из автомата, потом спросил:
— Рогова не видела? А где. Варя? Всю цепь пробежал — их нигде нет.
Я промолчала, Тимошенко повысил голос:
— Варя где? — Он вдруг сложил руки рупором и закричал: — Ва-ря! Ва-рю-ша! Ва-ря!
Заткнись! Накроют.
— Нет, ты мне ответь: где она?! — Тимошенко сел, не обращая внимания на пули, пристально вглядывался вперед, туда, откуда нас вытеснили танки.
— Неужели?!.. — Он ахнул и схватил меня за раненое плечо.
Я испугалась тревожного блеска его глаз. Осторожно освободила руку, позвала Лукина:
— Ложись за пулемет.
Навела бинокль на поле. Нет, ничего не различить на белом снегу. Лежат, а кто — не поймешь… Тяжело дыша, Тимошенко кричал мне в самое ухо:
— Как же вы могли их бросить?!
— Отстань! Без тебя тошно.
Из деревни Заманихи ударили тяжелые минометы. Мины завыли на разные голоса. Едва осели разрывы, где-то совсем рядом закричал Лиховских:
— Контратака!
Опять фашисты лезут.
— Лукин, огонь!
Теперь я стреляла из автомата. Слезы ползли по моим щекам и, застывая на ресницах, мешали целиться. Раненая рука болела всё сильнее.
…Погибли! Все пятеро — Нафиков, Черных, Егорьев, Якименко, Ноздреватых. Сибирские богатыри, один к одному. Комсомольцы. Шамиль!.. Где же в самом деле Варя и Рогов? Даже страшно подумать…
Отбились. Я хотела что-то сказать Тимошенко, но его уже рядом не было. В пустом гумне я сбросила с плеч намокшую шубу, попросила Непочатова:
— Перевяжите, — и протянула ему индивидуальный пакет.
— Вы ранены? — удивился сибиряк. — Идите в санроту.
Я отрицательно покачала головой. Василий Иванович разрезал рукав гимнастерки и нижней рубахи и туго забинтовал маленькую кровоточащую ранку. Ранение было сквозное. Он сказал:
— Кость не задета. Скоро заживет.
К вечеру подтянулась артиллерия. Подвезли боеприпасы. Полковые пушки прямой наводкой ударили по Заманихе. Минометы крошили вражескую пехоту. Нас сменил батальон соседнего полка.
Варю и Рогова нашли на поле боя мертвыми. Евгений Петрович был смертельно ранен в живот и голову. Сама раненная в обе ноги, Варя тащила своего командира на плащ-палатке: пропахала на снегу, широкую, окрашенную кровью борозду. Разрывная пуля настигла Варю в пути и раздробила ей затылок…
Что-то вдруг толкнуло меня в сердце и отозвалось в левой ключице. Согнувшись пополам, я медленно опустилась на снег. Ловила открытым ртом воздух: могла только вдохнуть, а выдохнуть мешала нестерпимая головная боль.
Подбежал Непочатов, хотел меня поднять. Я спросила:
— Нафикова, ребят подобрали?
Василий Иванович молча кивнул головой.
— Идите. Не оставляйте солдат одних. Я сейчас.
Лиховских привел батальонного фельдшера Козлова.
Тот посмотрел, подумал, потом сделал какой-то укол и дал капли. Стало легче дышать. Через несколько минут боль начала стихать, и я поднялась на ноги.
— То ли последствия контузии, то ли спазмы сердца, — глубокомысленно изрек наш эскулап.
Лиховских насмешливо сощурился:
— Так и я знаю. Тоже мне, медицина!
— Я же не врач-терапевт, — обиделся Козлов. — В том и другом случае надо в госпиталь.
Я только рукой махнула.
Ночью по приказу из дивизии мы отошли за реку Осьму. А на рассвете у подножия безымянной высоты похоронили погибших: двадцать восемь человек опустили в братскую могилу. Прощаясь с Варей, дед Бахвалов всплакнул и тут же застыдился своей слабости. Вытирая глаза грязным куском марли, заворчал:
— Чего уставились, мазурики? Землячка она мне.
А я как окаменела — ни одной слезы.
Безымянную высоту мы окрестили Вариной могилой.
А на гребне высоты, на верхушке сосны, на шатком дощатом помосте, как почетный караул, угнездился артиллерийский наблюдатель.
После салюта в память погибших ко мне подошел Непочатов, тихо сказал:
— Старший лейтенант Тимошенко плачет…
Тимошенко стоял в стороне ото всех, прислонившись спиной к сосне и закрыв лицо руками. Плечи его тряслись.
— Пойдем! — позвала я.
Он посмотрел на меня красными воспаленными глазами:
— Куда?
И в самом деле: куда? Я привела его к солдатскому костру. Пулеметчики подвинулись, освобождая нам место. Усадила Тимошенко на чью-то разостланную плащ-палатку.
— Ребята, дайте старшему лейтенанту чаю.
Дед Бахвалов, Пырков и Гурулев разом протянули Тимошенко свои кружки. Он взял у деда Бахвалова и тут же кружка выпала из его вялой руки, кипяток залил ватные брюки.
Я отвинтила крышку фляги, налила водки и протянула ему:
— Выпей.
— Не хочу! — поморщился Тимошенко и вдруг спросил неизвестно кого: — Как они посмели в нее стрелять?! В беременную! — Он оглядел нас всех по очереди странным тревожным взглядом и вдруг вскочил на ноги — Слышите? Это она. Зовет. Ва-ря! Ва-ря! Я иду! — Он дал очередь из автомата и кинулся бежать в сторону немцев.
Его догнали уже у самой реки. Тимошенко вырывался, плакал, ругался, звал Варю и какую-то Лизочку. Наверное, расстрелянную фашистами жену… Ни меня, ни окружающих не узнавал. Потом вдруг сразу выключился и, как подкошенный, свалился на снег. Потерял сознание. Вечером его отправили в медсанбат.
Утром Лиховских мне сказал:
— Твой Ухватов заместителя не получит. Есть приказ об упразднении этой должности.
— А мне ни жарко ни холодно. Ты же знаешь, что я имею дело с командиром стрелковой роты, а не с Ухватовым. Кого-то назначат на место Евгения Петровича? Ты ведь в разведку уходишь? Правда?
— Правда, — подтвердил Лиховских. — Повышают. На место Филимончука назначили. Его в штаб дивизии отзывают.
— Доволен?
— А меня никто не спрашивал. Приказ есть приказ.
— Впрочем, твое место только в разведке. Ты же озорник!
Лиховских засмеялся:
— Благодарю за комплимент. Вот будет Николаю Ватулину сюрприз. Он, поди, и мысли не допускает воевать в моем подчинении.
— Ничего, поладите. Два сапога пара. Он тоже любит дурить.
— Да… Твоему Ухватову теперь труба. Хоть разорвись — один на весь батальон.
— Разорвется такой, держи карман шире! Если кто и разрывался, так это Тимошенко. Да и то по настроению. Впрочем, что ж на него обижаться — болен человек… Как ты думаешь, поправится он?
— Не знаю, — пожал Лиховских плечами. — Мне его очень жалко.
Комбат Радченко, хмуро оглядывая заснеженные холмы, сказал:
— Зимнее наступление кончилось. Занимаем оборону. Строиться, строиться и еще раз строиться. Работать днем и ночью, по уши зарыться в землю. — Он вместе с полковым инженером наметил линию обороны, места огневых точек и ушел в роту Павловецкого. Я спросила Непочатова:
— Василий Иванович, вы занимались когда-нибудь строительством?
Непочатов подумал и ответил:
— Приходилось с батей заимки ставить. И даже в лапу рубили.
Я понятия не имела, что такое «рубить в лапу», но бодро сказала:
— Ну уж раз в лапу рубили, тогда всё в порядке. Назначаю вас старшим прорабом нашего строительства. Мы должны построить капонир, два дзота, девять пулеметных площадок, четыре жилые землянки, в том числе для меня:
— Это в первую очередь, — решил свежеиспеченный прораб.
— Это в последнюю, — возразила я. — Сначала построим капонир и там для всех организуем обогревательный пункт. Имейте в виду, саперы только заготовят срубы для капонира и дзотов, а остальное всё своими силами. Сроки самые жесткие. Начнем сегодня же.
Василий Иванович по привычке полез в затылок:
— Голыми руками не построишь. Надо пилы, топоры, кайла…
— К одиннадцати часам всё должен подвезти старшина.
— Земля уж очень мерзлая, товарищ младший лейтенант. Да и людей маловато…
— Учтите, Василий Иванович, это вы говорите только мне. Ни на какие ссылки скидок нам не будет. Понимаю: трудно, и даже очень, но надо! А раз надо, — значит, возможно! Так?
— Так-то оно так, сказал бедняк… — Непочатов тяжело вздохнул. — Раз надо — будем строиться. Русский человек всё может.
— Вот это уже лучше. Позовите Лукина и Бахвалова. План обсудим.
Мы совещались больше часа. Решили за одну ночь построить по одной площадке на каждый пулемет, а потом сообща копать котлован под капонир в центре обороны роты.
Старшина Максим Букреев появился только в сумерках и услышал от меня такое, на что и возразить не сумел. Не нашелся.
Непочатов наточил лопаты, а дед Бахвалов развел пилы. За ночь построили три площадки. Пулеметные земляные столы не стали пока обшивать лесом — промерзшая земля и так не оползала.
На другой день кайла застучали по всему участку обороны с самого рассвета. Верхний слой земли, скованный морозом, прогрызли с трудом, дальше пошел песок, и сразу стало легче. Но медленно, ох как медленно двигалась работа!
В основном мы страдали от холода. Весна была ранняя, но холодная. Днем, почти не переставая, шел мокрый снег пополам с дождем и иногда, разрывая пухлые облака, несмело проглядывало солнце. А ночью температура падала ниже десяти градусов, и наши вечно мокрые валенки промерзали насквозь. Во время передышки все разувались и совали босые ноги прямо в костер.
Но нам еще сравнительно повезло. Оборона проходила дугой, вогнутой вовнутрь. Мы были в самом центре дуги, и от нас до немецких позиций было около километра. Впереди, на нейтральной полосе, лес, так что мы и днем могли безнаказанно разводить костер, да и ночью поддерживали в котловане очажок, прикрытый с неба плащ-палаткой на кольях. Хоть по очереди, но руки-ноги погреть можно было. Немец нас мало беспокоил: даст залп-другой из минометов, и опять тихо.
Нашим же соседям слева — первому и второму батальонам — приходилось совсем худо: до немцев рукой подать. Днем не то что костер развести — работать нельзя. Погибшего командира роты временно замещает взводный Ульянов. Он очень молод. На войну попал недавно, прямо из пехотного училища ускоренного выпуска. Ульянов очень старается, но держится неуверенно, новая должность ему явно не по плечу. Тем более что на долю командира роты свалилось вдруг столько забот разом. Капитан Степнов на совещании сказал: — Наступают трудные дни. Смоленские дороги вот-вот рухнут. Подвоза уже почти нет. Садимся на самый строжайший рацион. Надо разъяснить, что это временное явление…
Но солдаты и сами всё понимают — не маленькие, и работают как одержимые: стиснув зубы, упрямо долбят мерзлую землю.
Поначалу заметно ленился Пырков. Непочатов то я дело его подгонял и отчитывал:
— Что у тебя руки-то — крюки? Как ты держишь лопату?
— Так ведь я не трудящий элемент! — оправдывался бывший вор.
Дед Бахвалов возмущался:
— Ах ты, мазурик, не трудящий? Если нацепил из ворованного золота плямбу на здоровый зуб, так, думаешь, и барин? А если тебе жрать не дать? Тогда как?
— Так ведь и так не дают!
— Это еще не голод, — утешал его дед. — Да и здоров ты, как кабан. С осени закормлен. Порастрясешь маленько жир — себе ж на пользу…
Через каждый час делали передышку, и тогда дед «кормил» нас сибирскими пельменями.
— Каждая с кулак… Хестечко тоненькое-тонюсенькое, а в середке мясцо: баранинка, свининка, телятинка… лучок, перчик. Берешь ее, голубушку, на вилочку, окунаешь в сметанку…
— Ах! — взвизгивал Гурулев, судорожно проглатывая голодную слюну.
Солдаты смеялись, а дед невозмутимо констатировал:
— Один мазурик уже наелся. По сотне штук я в охотку съедал. А зараз и тысячу бы как за себякинул…
Лукин «наедался» по-своему. Он отходил в сторонку, усаживался на заснеженный пенек и перечитывал письма от Шурочки.
— Пообедал? — как-то спросила я его. Он не понял. Я кивнула на письмо.
— Ах это… Вроде бы полегче стало.
— Что же пишет твоя Шура?
Немногословный Лукин коротко отвечал:
— Ждет.
Ежедневно к вечеру на обороне появляется Федя Шкирятых, наш батальонный почтальон.
У Феди маленький смешной нос сапожком и большой улыбчивый рот. Он несколько раз ударяет железным болтом по сигнальной гильзе, подвешенной на сосне возле нашего будущего капонира, и звонко кричит:
— Подходи, подешевело! Расхватали — не берут!
Заслышав сигнал, солдаты, как по команде, бросают кайла и лопаты, плотным кольцом окружают веселого почтаря и заглядывают ему в лицо с тревогой и надеждой. Равнодушных тут нет.
Федя мог бы разом освободиться от содержимого своей клеенчатой сумки: передать все письма оптом ротному писарю, и всё. Но он любит приносить людям радость и письма всегда раздает лично сам.
Вот почтальон нарочито медленно погружает руку в нутро своей вместительной сумы, и десятки пар солдатских глаз следят за его рукой, как завороженные.
— Пырков! Пляши.
Пырков грязной лапищей бережно принимает от Феди конверт, улыбаясь, долго читает адрес, но не уходит. Ждет до конца.
— Бахвалов!
Дед от волнения закусывает кончик бороды, и на его скулах пламенеют два красных пятна. Он получает сразу четыре письма. Срывающимся голосом докладывает вслух:
— От дочек со старухой… от зятя… от второго зятя… от младшего зятя… — Это все дедовы адресаты, но и он не уходит.
— Лукин! Гурулев! — и так до самого конца. А кто не получил — не верят, просят Федю:
— Пошарь хорошенько, может, за подкладку завалилось…
Покладистый почтальон выворачивает сумку наизнанку:
— Остальным завтра принесу.
Наступают минуты священной тишины: только бумажные листки шелестят на весеннем ветерке.
Если бы знали в тылу, как солдат ждет письма! Если бы видели глаза и лицо Пыркова! Полуголодный, усталый солдат? Как бы не так. Да это же счастливейший человек на свете! Целый день хохочет и задирает товарищей. И работа спорится. Пырков любит мечтать вслух: «Кончим войну, заявлюсь в родной Новосибирск. На своих бывших дружков и не взгляну. Расступись, шпана, фронтовик идет! Ох, и заживем мы с Катюхой!..»
Нет письма сегодня, завтра, несколько дней подряд — солдат приуныл. Вот как сейчас Андриянов. Махнул рукой и уселся в стороне от счастливых товарищей. Задумался. И чего ему не пишут?.. Мне очень жалко его.
— Иван Иванович, почистите мой автомат.
Есть почистить, — равнодушно повторяет Андриянов.
— Зачем же так официально? Это просьба, а не приказ. Рука вот болит…
Он работал молча, тщательно протирая автоматные детали. Потом вдруг, искоса посмотрев мне в лицо, в раздумье сказал:
— Опять нету. Случилось что?..
— Так уж и случилось. Посчитайте сами, сколько рабочих рук осталось в колхозе? Наверняка работает за троих. Да и дети.
Солдат вздохнул и плотно сдвинул белесые кустистые брови:
— Так-то оно так, но ведь другие пишут. С Егоршей не приключилось ли что?..
— Почему именно с Егоршей, ведь у вас же трое?
— Девчонки-то, они посмирнее, да и постарше. А этот постреленок может и простудиться, и в полынью нырнуть. Это запросто. Опять же тайга у нас рядом…
— Да бросьте вы, Иван Иванович! Завтра же получите письмо. Вот увидите, ничего у вас не стряслось. Предчувствие меня никогда не обманывает.
Андриянов опять на меня поглядел долгим, пристальным взглядом, и я почувствовала, что ему очень хочется верить, что дома всё благополучно.
И в самом деле предсказание мое сбылось: на другой день получил Андриянов письмо и сразу повеселел — как подменили человека. Зато в тот же вечер ко мне подошел Попсуевич и несмело спросил:
— Товарищ младший лейтенант, получу я письмо?
— С Верховины, что ли? Да ведь там же фашисты. Гуцул покраснел по самые уши:
— Нет. Тут из госпиталя одного…
— Напишет, так получишь.
— Андриянову-то небось сказали… Я расхохоталась.
— Иди к сержанту Бахвалову. Он погадает.
Наш дед, как Мартин Задека, запросто разгадывает любой сон: «Стало быть, ты, мазурик, видел кобеля? Хорошо. А какой кобель из себя: борзой или лягавый? Не дворняга? Не помнишь? Ну выходит, что и сон твой пустой. Скорой перемены не предвидится. А что ж тебе ещо надо?»
Я как-то с досадой сказала:
— Василий Федотович, зачем вы их обманываете? Дед хитро прищурился и тут же возразил:
— А кому от этого вред? Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
Однажды после очередной почты мои ребята окружили конопатого Миронова. Подняли неистовый хохот. Оказалось, что Миронов уже давно переписывается с молоденькой ткачихой из Иванова. Девушка попросила у него фотокарточку, а фотографии у солдата не оказалось. Но Миронов-тихоня вышел из положения: за четыре порции махорки из будущего пайка выменял у Пыркова его довоенное фото.
Красивый Пырков был снят во всем великолепии блатного шика: в шляпе, манишке, галстуке бабочкой и даже в кожаных перчатках. Эту карточку Миронов и решил послать в Иваново, как свою собственную.
— Ну, ребята, это нечестно! — сказала я. — Зачем же бедную девушку вводить в заблуждение?
Мне живо возразил пулеметчик Березин:
— А ваш брат с нами поступает честно? Целый год я переписывался с одной из Владимира. И фото получил: молоденькая, вроде вас, и лицом красивая. А как встретился после госпиталя — еле ноги унес: лет под сорок да еще рябая…
Ну что тут было возразить? Заочная переписка сейчас в моде. Девушки пишут со всех городов. Отсылая на фронт подарки, вкладывают записки в карманы полушубков, в кисеты, в рукавицы и даже в ящики с патронами. Хорошие записки. Трогательные. Как не ответить? Многие отвечают. Так завязывается дружба между тылом и фронтом.
Я получаю письма редко. Пишет мне только доктор Вера из моей родной дивизии, да иногда майор Воронин присылает красивые открытки. Но на днях я неожиданно получила письмо от старого доктора Быкова. Письмо Николая Африкановича было короткое и состояло из одних восклицаний: «Коза-дереза! Чудо-юдо пехотное! Куда ж ты залезла, хохотунья-щекотунья?! Это же тебе не ансамбль песни и пляски!..»
Папенька ты, папенька! Милый человек. Вот заживет рука, напишу я тебе большое письмо и всё объясню.
Через два дня на третий я хожу в санроту на перевязку. Медики уже построили землянку, и возле их маленькой печки я с наслаждением отогреваю насквозь промороженные кости. Врач Нина Васильевна, ощупывая мои ребра, сокрушается:
— Боже! Живот прирос к спине. Чем ты держишься, девочка?
Она глядит на меня, как мать на больного ребенка, и угрожает упрятать в госпиталь. Ну уж это дудки! В госпиталь меня в случае чего могут только увезти, а на своих ногах никогда не пойду. Не такое время, чтобы отлеживаться в чистой постели. Милая врачиха каждый раз поит меня чаем с глюкозой и, провожая, засовывает в карман шинели какие-то порошки. — Это тебя поддержит.
Порошки я отдаю фельдшеру Козлову, а тот, лизнув языком, прячет их в свою сумку с красным крестом. Знала бы это Нина Васильевна!..
Однажды после очередной перевязки я не спеша возвращалась домой. Неподалеку от КП нашего батальона незнакомые артиллеристы, беззлобно переругиваясь, вытаскивали пушку, попавшую колесом в старый окоп. Я уже прошла мимо, когда меня окликнули: «Тинка!» Я остановилась как вкопанная. А сердце забилось!.. Его голос… Ведь только один Федоренко знал мое настоящее имя. Слуховая галлюцинация. Но зов повторился, и я резко обернулась. На меня смотрел незнакомый парень в погонах сержанта, высокий, широкоплечий, черноусый. Смотрел и улыбался чуть насмешливо и лукаво. Я мучительно вспоминала, кто бы это мог быть, и никак не могла вспомнить.
— Тинка-скотинка! Вот так встреча!
Андрей!.. Одноклассник Андрей Радзиевский!
— Андрей! Андрюшенька! Даже подумать не могла… Разве тебя узнаешь — настоящий мужчина!.. Андрейка! — Я чуть не плакала от радости, а Андрей, не отпуская моей руки, смеялся.
— Конечно, мужчина. Скоро девятнадцать! А ты всё такая же, Тинка! И всё та же челка… И косички. — Он вдруг отпустил мою руку, нахмурился, черные глаза подернулись грустью. — Тина, погиб Мишка Малинин…
— Что ты говоришь?! Мишка… — Я заплакала.
— Между прочим, я совсем недавно из родных мест. Да, ведь я твою бабушку видел!
— Андрей?! — Высокие сосны вдруг покачнулись и поплыли перед моими глазами.
— Да живы! Все твои живы! — кричал Андрей, но я никак не могла прийти в себя.
Моя бабушка, возвратившись с Шелони домой, как и следовало ожидать, не поверила сторожу деду Зиненко, что я ушла в тыл. Она меня искала среди партизан — все бригады обошла… В конце сорок первого года она вступила в партизанский колхоз, вместе с ребятишками и с козой Муссолини.
Последний раз Андрей видел бабушку в начале августа сорок второго года. И это называется недавно!.. Каратели наступали на знаменитый Партизанский край. Восьмого августа начался страшный бой. Фашисты, с танками, самоходной артиллерией, армадами бомбардировщиков, со всех сторон двинулись на партизанские бригады. Силы были неравными. С кровопролитными боями партизаны отходили в глухие леса и болота соседних Псковской и Новгородской областей. Мишка Малинин погиб, до последнего патрона защищая госпиталь. Андрея, раненного в грудь, спасли боевые товарищи. Лечился он на Большой земле…
Отступая, партизаны повесили бывшего завхоза МТС Егора Петровича — продался фашистам, хитроглазый…
Андрюшка разбередил старую рану. С августа сорок второго года много, ох, много воды утекло… Всё могло случиться. Каратели не щадили никого: ни старого, ни малого…
Он шел по нашей главной траншее, ступая широко, пружинисто и твердо. Был он в короткой флотской шинели, в черной барашковой шапке с «капустой», а на его левом плече в такт шагам раскачивался тощий зеленый вещмешок.
Мы провожали его изумленными взглядами.
— Не иначе, как заблудился человек, — бросил ему вслед Непочатов.
Заблудился?! Интересно… Да от нас до любого моря сотни и сотни километров!
Дед Бахвалов пожевал кончик бороды и задумчиво сказал:
— Разрази меня гром, это новый ротный. Ну, мазурики, держись, — это вам не покойный старший лейтенант Рогов…
Моряк дошел до нашего капонира, остановился и потребовал Ульянова, а Ульянову приказал:
— Свистать всех наверх!
Но нас не надо было сзывать, — мы все были налицо и с любопытством разглядывали «чужака».
Он застегнул свою куцую шинель на все пуговицы и кратко отрекомендовался:
— Старший лейтенант Григорий Мамаев, образца тысяча девятьсот четырнадцатого года. Назначен командиром первой роты. Вопросы есть?
Вопросы, конечно, были, а один из них так и вертелся у каждого на языке: «Как ты, моряк, попал к нам в пехоту?» Но мы молчали. Внешний вид бравого флотского не располагал к откровенной беседе.
У старшего лейтенанта Мамаева богатырские плечи, шея как у годовалого бычка, и медно-красное, обветренное лицо. Он стоял, как на скользкой палубе корабля, широко расставив ноги в обротных яловых сапогах, и глядел на нас довольно сердито. Точно угадав наши мысли, счел нужным пояснить:
— Если кто-нибудь из вас думает, что меня, как непутевого краба, помели с флота, то он ошибается. Я, так сказать, вынужденно бросаю якорь. А на флоте мы еще будем. Пре-дуп-реж-даю: порядок потребую, как на военном судне! Ясно?
Нам было ясно — этот потребует.
В первый же день моряк спросил меня:
— Знаешь ли ты, что женщина на корабле приносит несчастье?
— А мы не на корабле, — ответила я. Вечером опять задал вопрос:
— Знаешь ли ты, женщина, что такое море?
— Знаю. Соленая водичка.
Моряк постучал согнутыми костяшками пальцев по своему широкому лбу и сказал:
— Запомни, мы с тобой друг друга не поймем!
— Ничего, — бодро возразила я, — вместе хватим лиха, споемся.
Но Мамаев даже не пожелал со мною умываться из одного умывальника и на сосне, рядом с моим, демонстративно повесил свой.
На другой день, выспавшись после ночной вахты, он выбрался из своей землянки в одной тельняшке. Я как раз умывалась ледяной водой. Новый ротный не поздоровался, только покосился в мою сторону припухшим со сна глазом. Снял тельняшку, бережно повесил ее на сосновый сучок и долго растирал мускулистое тело талым снегом. Я наблюдала за ним почти со страхом. С содроганием подумала: «Озолоти, не разделась бы на таком холоде. Брр!..»
Моряк, с наслаждением отфыркиваясь, умылся, надел тельняшку, опять на меня покосился и вдруг запел во весь голос:
Напрасно ты, на бога уповая,
Мечтала моряка пришвартовать.
Ошибку грубую несешь, родная,
Нам, морякам, на женщин на-плевать!
Мне стало смешно. Экий женоненавистник! И чего орет, чудило? Услышат немцы, будут нам аплодисменты.
Первым делом новый ротный вырезал себе увесистую дубинку с круглым набалдашником. Любопытному ординарцу Соловью многозначительно сказал:
— Пригодится…
Опираясь на свою палочку, он ходил по обороне, ворчал и так заковыристо ругался, что видавшие виды солдаты только посмеивались, а я затыкала уши. Однажды не выдержала, сказала:
— Эй, моряк красивый сам собою, ты бы поменьше сквернословил!
— А ты бы, женщина, уши не развешивала! — отрезал Мамаев.
Ему не понравилась оборона: и место неподходящее, и система огня не та, и работы идут слишком медленно…
Но дня через два-три моряк огляделся и закричал, как на корабле в двенадцатибалльный шторм:
— Полундра! Ты что же это, краб, демаскируешь? Или тебе неизвестно, что там НП артиллеристов?
Каждому провинившемуся он показывал свою дубинку:
— А этого ты не едал?
Впрочем, не только показывал, а как Петр Первый в первую же неделю отвозил своего ротного старшину. Возмездие, очевидно, было справедливым, тот и жаловаться не пошел. Побив старшину, моряк, сердитый, ввалился ко мне в землянку и прямо с порога:
— Солдаты есть хотят!
— А я что — начпрод? — зло ответила я.
Он упрямо тряхнул рыжеватым чубом:
— Не в этом дело. Ты мне скажи: всегда у вас тут такая вакханалия со снабжением?
Было хуже. Сейчас налаживается. Мамаев гневно взглянул на меня:
— Да-а, по-ря-до-чек у вас в пехоте!
Я промолчала, и он ушел.
В течение месяца мы «сражались» почти ежедневно, Ротный придирался на каждом шагу, наседал упрямо, напористо, точно задался целью во что бы то ни стало выжить меня со своего пехотного корабля. Чувствуя себя правой, я не уступала и с неменьшей энергией отстаивала свою независимость. Кто ты такой, собственно? Откуда взялся? Пришел на всё готовое и брюзжит: это не так, да то не этак…
Мамаеву вдруг не понравились уже готовые пулеметные площадки, и он велел все до одной переделать, передвинуть на новые места. Я категорически запротестовала: зачем? Видимость хоть куда, обстрел хороший, полковой инженер одобрил, — что еще надо?
Моряк нагрубил, но отвязался. А потом очередь дошла до моего капонира:
— На черта ты соорудила такую гробину?! Что это — овощехранилище или общественный нужник? Видал бы я в гробу эту пекарню!
Я охрипла, прежде чем доказала, что громоздкий капонир — не плод моего досужего вымысла, а уставное и вполне инженерное сооружение. Да и чем он, собственно, мешает? В случае артналета или бомбежки надежное убежище для солдат — пять накатов бревен на крыше — это не кот начихал. Нет маневренности? И не надо. В случае чего бой будем вести с открытых площадок, тем более что дело к лету.
Генеральная стычка у нас произошла по поводу проволочных заграждений. Пять ночей стрелки тянули перед позициями роты колючую проволоку в три кола. Командовал младший лейтенант Ульянов. Ни перед одной моей точкой проволоку не поставили. Ульянов сказал, что так распорядился ротный. Пошла объясняться к Мамаеву.
Моряк собственноручно стирал свою старенькую тельняшку в цинковом ящике из-под патронов и был недоволен, что я его застала за столь неподходящим занятием. Неласково спросил:
— Женщина, что тебе надо в моем кубрике?
— Успокойся, мужчина. Не съем. Почему не ставите проволоку перед пулеметами?
Мамаев нахально ответил:
— Своих лбов на баржу не пересажаешь, вот и тяни колючку. Зажирели, лодыри!
— Это мы-то лодыри? Зажирели? Ну, я пошла звонить комбату.
— Звони хоть самому комдиву, а мое слово — железо!
Комбат недовольно спросил:
— Никак власть не поделите? Ох, доберусь я до вас — мигом помирю!
— Но ведь это же безобразие, товарищ тридцатый! Тянули, тянули, и вдруг нарочно оставили прорехи!
— И твои не надорвутся, если доделают, — решил тридцатый и дал отбой.
Мамаев вышел ко мне навстречу, ехидно улыбаясь. Спросил:
— Ну, что сказал тебе комбат?
— Велел кланяться твоей прабабушке.
— Ха-ха-ха!
— Вот напортачу с колючкой, посмеешься другим голосом — за оборону-то отвечаешь ты, а не я!
— Женщина, не испытывай мое терпение, оно не безгранично. Я тебе напортачу!
— Ты думаешь, я умею тянуть проволоку? Подскажи, если ты такой умный.
— А ты что ж, полагаешь, что война — моя специальность? Думаешь, я когда-нибудь тянул колючку? Думать, женщина, надо, мозгой шевелить!
Посоветоваться было не с кем. Мой заместитель и правая рука Непочатов тоже никогда не имел дела с колючей проволокой. Ульянов только засмеялся: тянули, как умели. А полкового инженера днем с огнем не поймаешь: все строятся — замотался человек, где уж ему консультировать каждого взводного. Решили делать, как покрасивее, чтобы зигзагов было больше, а когда закончили, то оказалось, что ни один фас не простреливается фланкирующим огнем! Это заметил сам командир полка. Он сделал замечание комбату, комбат отчитал Мамаева, а уж моряк отыгрался на мне: целые сутки «вынал душу», а закончил так:
— И за какие только прегрешения меня столь сурово наказал Нептун?
Я не раз вспоминала добрым словом погибшего Евгения Петровича, но, как ни странно, незаметно для себя начала привыкать к Мамаеву, к его воркотне, к постоянной требовательности, и даже к соленому мамаевскому слову. Удивительно, что Мамаев, сам неисправимый сквернослов, терпеть не может непечатной брани в чужих устах. Выкатив глаза, орет: «Тебе что, краб, язык обрезать?» Если ему возражают: — «А вы сами?»— и здесь не теряется: «Поживи, салажонок, с мое, а тогда и суди. Да и не давал я тебе права обезьянничать. Перенимай от меня хорошее, а плохое оставь при мне. К тому же среди нас есть женщина. Мозгой шевелить надо…»
Ну и комик! А попробуй засмейся — не обрадуешься.
Как-то после совещания нас задержал капитан Степнов. Он сказал Мамаеву:
— Мы забираем от тебя Анку-пулеметчицу. Переводим ее в роту Павловецкого, а ты получишь взводным мужчину.
— Здрасьте, я ваша тетя! — возмутился Мамаев. — Воспитывал, воспитывал, а теперь отдай дяде?
От руки ты ее, что ли, воспитывал? — засмеялся капитан Степнов, показав глазами на мамаевскую дубинку.
— Нет, от языка, — ответила я за Мамаева.
— Вольному воля, — разобиделся моряк.
Где-то в глубине души ворохнулось теплое чувство к Мамаеву: «Надо же! А я-то думала, что он рад-радехонек от меня избавиться».
— А может быть, мне не стоит переходить к Павловенкому? — спросила я капитана.
Так вы же грызетесь между собою с утра до вечера! — возмущенно сказал капитан Степнов. — О вас даже в соседнем полку анекдоты сочиняют.
Лицо Мамаева выразило неподдельное изумление:
— Клевета! Когда же это мы грызлись? Видал бы я этих анекдотчиков…
Но по дороге домой мы снова разругались. Мамаев, имея в виду оборонные работы, спросил:
— Заканчиваешь?
— Да как будто бы дело движется к концу. Остались небольшие доделки, и всё.
— Закончишь, будешь Ульянову помогать. Я даже остановилась:
— Это в честь чего же?
А в честь того, что у него еще работы непочатый край. Надо центральную траншею довести до обеих стыков.
— Твой Ульянов будет копаться до второго пришествия, а мы виноваты? Траншея ваша, вы и доделывайте, а нам заниматься надо. Пополнение вот получили. Новички пулемета не знают.
Мамаев возмущенно ударил себя по бедрам, по всегдашней привычке закричал, точно его резали:
— Наша, говоришь, траншея?! А вы, что ж, и ходить по ней не будете? Или у вас, как у серафимов, крылья вдруг выросли? Ничего себе боевое содружество. Что ж молчишь? Крыть нечем?
— Отвяжись. Чуть из-за тебя не забыла. Ведь у меня сегодня день рождения!
— Да что ты! — На лице Мамаева мгновенно расцвела улыбка. Сердитые складки на лбу разгладились. — Сколько же тебе стукнуло?
— Сколько стукнуло, столько и брякнуло: целых восемнадцать!
— Да ну! А я думал, что ты раза в два старше. Уж очень злоязычна.
— Зато у тебя ангельский характер.
— Ладно, не в том дело. Стало быть, в гости позовешь?
— А что проку тебя звать? Полаемся, только и всего.
— Да что ж мы, ненормальные — в такой день лаяться? Давай договоримся: горючее твое, закуска моя. Вот такую ку-си-ну сала из дому получил. Идет? — Он вдруг опять нахмурился.
— Ну всё, — сказала я, — сейчас начнется…
— Попала пальцем в небо, — усмехнулся Мамаев. — Понимаешь, письмо из дому неприятное получил. Сынишка убежал. До самой Разуваевки добрался. И сообразил же, салака: «Папа погиб. Маму и бабушку разбомбило». К воинскому эшелону примазывался. Ведь только десять лет поросенку! И в кого такой проходимец? — Мамаев захохотал.
— Тоже мне — папаша! Тут надо не смеяться, а меры принимать. Убежал и еще раз убежит.
— Какие ж могут быть меры на расстоянии? Вот был бы я дома, так взял бы флотский ремень…
— Помогло бы, как мертвому припарка.
Он ехидно ухмыльнулся:
— Слушай, а сколько у тебя детей? Двое? Трое?
— А ты что ж не знаешь, что чужих воспитывать легче, чем своих?
— То-то и оно… (Мамаев, оказывается, и вздыхать умеет, да еще как горестно.) Это в первый раз за всё время он поделился со мной своим личным. Ну что ж? Кажется, оттаивает неприступное флотское сердце. Ничего, найдем общий язык!..
Вечером скромно отпраздновали мое совершеннолетие. Мамаев щедро одарял нас большими ломтями домашнего сала и пел песни. У него изумительный по красоте голос — настоящий бархатный баритон.
Из далекого Колымского края
Шлю тебе, дорогая, привет.
Тоже мне, песня! Я сказала:
— Давай другую.
Он озорно свистнул в два пальца и заплясал по землянке:
Когда я был мальчишка,
Носил я брюки клеш…
— Долой! Давай нашу. Я начала сама!
Мы смерти не пугаемся,
От пули не сгибаемся,
От раны не шатаемся —
Такой уж мы народ!
Мамаев, Ульянов, Иемехенов и дед Бахвалов дружно подхватили:
Не раз в бою проверены,
Не раз огнем прострелены.
Ах, как поет прохвост Мамаев! Никогда бы не подумала.
Два неразлучных друга командиры взводов Иемехеяов и Ульянов шалили, как резвые козлята, и пытались танцевать польку.
Лукин, подперев кулаками румяные щеки, молча улыбался своим мыслям. Наверное, думал о Шурочке и родном колхозе. А подвыпивший дед Бахвалов стучал кулаком по столу и грозно вопрошал моих гостей:
— Признавайтесь, мазурики, кто из вас сказал, что женщина на фронте — вред и беспорядок? Ась? Да мы за своего взводного троих, нет — пятерых мужиков не возьмем! Так я говорю, мазурики?
Деда вполголоса уговаривал Непочатов. А мне было грустно. Недоставало тихого присутствия Вари Саниной, не хватало Евгения Петровича, скромного Шамиля Нафикова и Лиховских, которого я забыла пригласить. И ныли старые незажившие раны… Федоренко сейчас было бы двадцать пять лет. Только двадцать пять… А его уже нет… Еще утром я получила письмо от доктора Веры. Она поздравляла меня с днем рождения и… с правительственной наградой. Это было так неожиданно, что я даже не обрадовалась. Моя родная дивизия наградила меня за августовские бои подо Ржевом! Прошло около года, а вот вспомнили. Кто же это, интересно? Может быть, комиссар Юртаев поправился и вернулся в свой полк? А может быть, строгий Димка Яковлев?.. Моя дивизия сейчас была далеко отсюда: вела бои за украинскую землю на Харьковском направлении.
Доктор Вера писала, что в зимнем наступлении погиб комдив генерал-майор Кислицын. Так я с ним и не успела познакомиться… А ведь приказ о награждении, наверное, подписал он… Полковника Карапетяна тоже уже нет в нашей дивизии — он теперь целой армией командует. Впрочем, у меня уже другая дивизия — Сибирская! Хорошая дивизия, славный народ, но всё равно сердце болит по той, самой первой… Чижик там служил… Восемнадцать лет! Ни белого платья, ни полонеза Огинского, ни цветов… Впрочем, цветы были. Иемехенов притащил целую охапку вереска, с крошечными, как булавочные головки, розоватыми бутончиками. Он сам поставил свой веник в большую банку из-под консервов и даже обернул «вазу» белой бумажкой… Милый, маленький тундрович!.. А бабка моя, наверное, сегодня плачет горючими слезами… И мне хочется реветь в три ручья, да совестно, ведь не Чижик — командир.
Я с каждым днем всё пристальнее приглядываюсь к Мамаеву и всё больше проникаюсь к нему уважением. Мамаева можно не любить, можно сколько угодно возмущаться его грубостью, но не уважать нельзя. Не только одну меня, всех окружающих покоряет его собранность, деловитость, прямолинейность. По-моему, он из тех, кто знает, чего хочет; из тех, кто идет к намеченной цели, не сворачивая в сторону и не делая уступок ни себе, ни другим. У Мамаева строгий распорядок дня: спит он не больше шести часов в сутки, ежедневно бреется и каждое утро возле своей землянки проделывает полный комплекс упражнений, а потом холодное обтирание. Он всегда занят. У него пока нет ни одного заместителя, и он везет за троих. И что бы Мамаев ни делал, делает со вкусом, с истинным удовольствием, заражая других своей неистребимой бодростью и энергией. И отдыхает командир роты не по-нашему: не признает «козла», терпеть не может замызганных анекдотов, не любит, как он выражается, «травить баланду». В свободное время он усаживается за маленький стол под сигнальной сосной и, не обращая внимания на холод, сам с собою играет в шахматы. И даже когда фриц хлещет бризантными по Вариной высоте, Мамаев не встанет из-за стола, пока не закончит партию, а выиграв у воображаемого противника, хохочет смачно, удовлетворенно. Мне очень хочется сыграть с ним партию-другую, но он прин-ци-пи-ально не признает женщину за серьезного партнера: «Из тебя шахматист, как из меня прима-балерина…» Видали? Подумаешь, Ботвинник! Ну и наплевать. Я могу сыграть с Непочатовым или дедом Бахваловым. Но Василий Иванович очень уж долго обдумывает каждый свой ход, а дед жульничает самым бессовестным образом: ходом пешки назад берет моего коня, да еще и оправдывается! «Это ж поле боя, взводный! Так я понимаю? Ась? Стало быть, чего же солдат должен зевать, коли конница у него в затылке!»
И есть еще одна ценная черта в характере Мамаева: он понимает и по-настоящему любит солдата — рядового труженика войны, хотя спуску не дает никому. А солдаты переднего края — народ чуткий, отлично разбираются, где бодрячество и показной демократизм, а где искреннее, идущее от сердца. И как ни прячет Мамаев свою душу за панцирем нарочитой грубости, солдаты ее разглядели.
Теперь я многое знаю о нашем ротном командире из его же отрывочных рассказов. Вспоминая свое беспризорное детство, Мамаев любит впадать в минорный тон, и это ему так не идет, что получается скорее комично, чем трогательно: «Мальчишечка-несмышленыш, без роду, без племени, не помню, как и оказался на улице. Ни папаши, ни мамашеньки, ни крова над беззащитной головушкой…» Однако «несмышленыш» успел окончить и школу ФЗО и речное училище. Ходил старпомом на пассажирском до Астрахани и даже до самой Москвы. Волгарь жил весело, громко, с распахнутым сердцем — по всей Волге было слышно Гришку-капитана. На войну попал добровольно уже членом партии. А семейной жизнью был неудовлетворен. Не то чтобы они с женой ссорились, а просто не понимали друг друга. Женился он рано, еще до действительной службы, а когда вернулся домой, сыну уже было четыре года.
— …Влюбился я так, что хоть пропадай. Парень был решительный: наваксил флотские штиблеты, и бах — предложение. Татьяна сразу согласилась, а ее маменька — ни в какую! Но я долго не раздумывал, схватил Таньку в охапку и в загс… А теща мне досталась по блату от самого господа бога. Она не ругалась, не брюзжала — молча несла свой тяжкий крест: дочь потомственного почетного гражданина должна сидеть за одним столом с бывшим беспризорником! Ну это ли не трагедия?
— Всё бы ничего, но стала она портить Сережку: в церковь таскать да всяким лакейским штучкам учить. «Поцелуй у бабушки ручку. Скажи: мерси, милая бабушка, за обед…» Ах ты, старая калоша! Дал я бой раз и два — никакого толку. Стала хитрить. Ребенка научила врать и лицемерить. Как бабка дома — ко мне и не подходит. Сидит, как мышонок, и глазенки не поднимает. Бабка за дверь — он ко мне на шею. Такую, бывало, возню поднимем — дым коромыслом! Всю тещину рухлядь перевернем. Ха-ха-ха! Нет, ты только подумай, все комнаты захломощены, а чем? Стоит «фу ты, ну ты, ножки гнуты», а это, оказывается, ко-зет-ка! Видал бы я все эти пуфики-туфики в гробу, а кошку Маркизу на живодерне… Бывало, зову Татьяну в кино, а она: «Надо маму спросить». Налажу с субботы лыжи: «Таня, айда за Волгу». А она: «Мама сказала, что замужней женщине это неприлично». Ну и уйду один. Так и жили: ее из дому не вытащишь, меня домой не дозовешься. Крутишься как белка в колесе, а радости мало. Любил же я Таньку! А жизнь не клеилась. Приду домой поздно, все спят, а я злюсь, и чего злюсь — сам не знаю.
— Так бы и шваркнул об стену все эти вазочки и гераньки. А сейчас обидно: не так жил! Надо было бы взять Татьяну да Сережку и бежать из этого мещанского болота куда глаза глядят. Глянул я на Танюшу, когда она провожала меня на фронт, и точно внутри что-то оборвалось. Краб ты, думаю, непутевый! Ведь эта же будет ждать до самого своего смертного часа!.. Светлая такая, грустная, глаза заплаканы… Сережку к себе прижимает… Эх, начать бы всё сначала! Но ничего. Вернусь, всё по-своему переверну.
Я его подзадорила:
— Врешь. Ничего ты не изменишь. Вернешься и усядешься на тещину ко-зет-ку, как старый мещанин.
— Нет уж, амба! — захохотал Мамаев. — Увидишь. Духу мещанского не переношу. Я Татьяну исподволь подготовляю — в каждом письме разъясняю ей свою программу-минимум.
— Ладно. Поживем — увидим. Помирать не собираемся.
За несколько дней до Первого мая наконец-то закончили строительство. Соединились траншеями и с правым и с левым соседом. Позади целый месяц изнурительного труда, равного подвигу, впереди заслуженный отдых за надежными укрытиями.
И комбат, и командир полка в основном остались довольны. Правда, есть некоторые недоделки: там подсыпать, там углубить да подчистить. Но по сравнению с произведенным фронтом работ это сущие пустяки., Погода как-то сразу вдруг установилась очень теплая, так что многие солдаты, скинув осточертевшие за зиму валенки, разгуливают по траншее босиком.
Только теперь я обратила внимание на окружающую местность: какая красота! Казавшиеся унылыми холмы зазеленели и сразу несказанно похорошели. Лес в тылу и на нейтральной полосе окутался нежной зеленоватой дымкой.
Впереди яркой лентой сверкает на солнце река Осьма. Прямо на глазах из песчаного бруствера вылезают ярко-желтые цветы мать-мачехи и густо-лиловые мохнатые колокольчики сон-травы.
Даже суровое сердце нашего комбата растопили теплые солнечные лучи. Он появился на обороне с букетиком в руках и, разговаривая с Мамаевым, то и дело нюхал лиловые колокольчики, и кончик его большого носа был желтым от цветочной пыльцы. Он и Мамаеву дал понюхать, спросил:
— Как, по-твоему, чем пахнет?
Моряк добросовестно понюхал, сморщил нос:
— А ничем…
— Как это ничем? — возразил комбат. — Весной, парень, пахнет. Прелой землей.
Он долго оглядывал окрестные холмы и наверняка думал о чем-то очень далеком от войны. Вздохнул и задумчиво сказал:
— Пахать, сеять давным-давно пора. А мы, варвары, родную землю железом корежим, кровью удобряем. Ну, да история нас простит. Не мы этого хотели…
Заметив на моем лице удивление, Паша мне шепнула:
— Ведь он агроном…
Я еще больше удивилась. Вот уж никогда бы не подумала, что у комбата такая мирная профессия. А мне казалось, что наш Радченко и родился-то на поле боя: под трубный вой и грохот полковых барабанов.
Впрочем, что ж тут удивляться? Разве думал когда-нибудь минский учитель Рогов Евгений Петрович, что ему доведется героем умереть на поле боя?.. А тихая жалостливая Варя-чалдонка?.. А живые?.. Мой приятель Лиховских, старший пионервожатый одного из детских домов в Сибири? А начальник штаба полка майор Матвеев, директор детского туберкулезного санатория?.. А замкомбата Соколов, бывший зоолог, начинающий ученый?
Как-то Мамаев попросил у него прикурить, и Соколов подал ему спички. Мамаев открыл коробку и с омерзением отшвырнул ее прочь. Надо было видеть, как огорчился Соколов, когда все его жучки какой-то особой породы проворно расползлись по сухой прошлогодней траве…
Все мы по природе мирные и в абсолютном большинстве глубоко штатские люди. А пришлось Родине трудно, и все мы здесь. И будем сражаться до последнего вздоха, стоять насмерть, бить врага до победы!
За командным пунктом батальона, возле непроточного маленького озерка приступили к строительству бани. Прорабом назначили деда Бахвалова и выделили в его подчинение десять моих и мамаевских солдат. Строители возвратились на четвертые сутки. Они несли на плечах целый ворох березовых веток с едва распустившимися листочками и лихо горланили любимую песню деда Бахвалова:
Ты подумала, Маруся,
Что погиб я на войне
И зарыты мои кости
В чужедальней стороне…
Впереди, победно выставив бороду, вышагивал сам прораб, дирижировал зеленым веником и браво подсчитывал ногу:
— Ать-два! Левой! Левой!
Весь вечер дед Бахвалов собственноручно вязал огромные веники и наделял ими сначала строителей бани, потом всех подряд.
— Венички-то, дедок, того… сказал ему Мамаев, — прутьев больше, чем листьев, что твои розги…
Старый пулеметчик расплылся в улыбке:
— По Сеньке и шапка… Сибиряку в самую плепорцию… — И вручил моряку самый большой веник.
За успешное строительство бани комбат предоставил пулеметной роте право мыться первой. Я сняла с обороны десять человек и повела в баню. С остальными остался Непочатов.
Над круглой жестяной трубой бани чуть-чуть струился легкий сизый дымок. А возле бани, на разостланной палатке, целая куча солдатского добра — летнее обмундирование: сапоги, ботинки, белье, полотенца. А над кучей, как Кащей над златом, раскрылатился Макс-старшина со своими двумя помощниками.
Дед Бахвалов с поклоном протянул мне один из своих веников, тот, что поменьше:
— Попарьтесь-ка во славу, пока мы тут со старшиной занимаемся.
Я шагнула в предбанник, нерешительно заглянула в парилку и сразу же отпрянула назад: струей раскаленного воздуха меня едва не сшибло с ног.
— Нет, — сказала я, возвращая деду веник, — что-то у меня нет никакого желания изжариться заживо. Помоюсь после всех.
Солдаты засмеялись и с веселым гомоном повалили в баню.
Прошел час, а из бани еще никто не выходил. Прошло еще полчаса. Появилось наше начальство: Ухватов со своим писарем — у обоих по жиденькому венику под мышкой. Старшина Букреев постучал в двери мыльной — ни ответа, ни привета. Он обошел вокруг баньки, заглянул в подслеповатое окошечко. Вернулся, доложил Ухватову:
— Ни черта не видно. То ли угорели, то ли заснули…
Подождали еще пятнадцать минут. Двери предбанника распахнулись настежь, на улицу выскочил Попсуевич с ошалелыми глазами и, придерживая на ходу подштанники, что есть силы понесся к водоему.
— Один готов, — равнодушно заметил писарь. — Остальные всё парились.
Ротный запетушился:
— Ну это уж хреновина с морковиной! Два часа парятся! — И ко мне: — Выгоняй своих нахалов. Пора и честь знать!
Я постучала себе пальцем по лбу:
— Вы что, совсем уже «того»? Выгоняй! Да ведь они голые. — А сама подумала: «Пусть попарятся всласть».
Макс-растратчик наконец рассердился не на шутку:
— Я их, паразитов, сейчас попарю! Они у меня неделю чесаться будут!
Он куда-то сходил и вернулся с большим букетом молодой крапивы. Проворно разделся до трусов, отыскал в куче брезентовые рабочие рукавицы, натянул пилотку на бритую голову и, грузный, волосатый, белотелый, решительно шагнул в раскаленное банное нутро. Из парилки донесся визг, хохот, потом чей-то истошный вопль, и снова всё затихло.
Ровно через десять минут Макса вытолкнули в предбанник, но это был уже не старшина, а его распаренные, исхлестанные останки в рваных трусах. Он вывалился из предбанника наружу, рухнул лицом в траву и застонал.
— И второй спекся, — невозмутимо сказал писарь.
Ухватов наклонился над пострадавшим, участливо спросил:
— Что с тобой, старшина? Плохо, что ли?
Макс с трудом оторвал от земли голову, кривя толстые губы и заикаясь, выдавил плачущим голосом:
— Б-б-бандиты! Они м-мм-е-ня…
— Побили, что ли?
— П-п-па-ри-ли в девять ввв-ве-ников… — Старшина, как чудовищный розово-красный рак, на четвереньках пополз к озеру.
Ухватов взвизгнул совсем по-бабьи и с хохотом повалился на траву.
Давно и я так не смеялась…
Солдаты отмыли двухмесячную грязь и сразу стали совсем другими. В новом летнем обмундировании, подстриженные, побритые, сытые, довольные, они были столь непохожи на чумазых работяг, долбивших мерзлую землю, что Мамаев удивленно захлопал ресницами:
— Вот те раз — в ноздре квас! Они, и вроде бы не они…
Гурулев опять стал похож на миловидную девочку-подростка. На скулах Пыркова заиграл завидный румянен. У Попсуевича в тугие кольца завились хорошо промытые блестящие черные волосы, засверкали горячим задором цыганские глаза. Товарищи давно уже простили ему каверзную историю, когда он вместо «языка» угодил к разведчикам в мешок. Наверняка забыл об этом и сам гуцул и чувствует себя полноправным членом боевого коллектива. Дед Бахвалов и никогда-то не унывал, а теперь был особенно в ударе и с подъемом рассказывал свои бесконечные мистические истории, непременным участником и очевидцем которых был он сам. Или чудил на занятиях.
— Отыщи-ка мазурик, мизибирную пружину! — приказывает он Березину. Березин — отличный наводчик и старательный парень, но тугодум. Он долго сосредоточенно ковыряется в пулеметных деталях и, как школьник, беззвучно шевелит губами. И невдомек бедняге, что такой пружины не существует…
А дед ведет «беглый огонь»:
— Попсуевич! Сколько спиц в пулеметном катке?
— Мельников! Когда тяга на надульник наматывается?
— Сколько отверстий в надульнике?
Я не делаю ему замечаний. Пусть почудит — живинка в солдатском быту так необходима!
Настроение у всех нас весеннее — хоть пляши.
И только один Андриянов недовольно ворчит:
— Хлеб-то за прошлое небось штабы зажилили! — У этого коренастого красноярца, как у Чапаева, органическая неприязнь к штабам.
Нам теперь регулярно выдают сахар, табак, водку, два раза в сутки кормят горячим. Но Андриянов всё недоволен: подай ему за прошлые дни хлеб, да и всё тут!
— Куда тебе столько хлеба? — спросил его Непочатов. — Ларек хлебный думаешь открыть, что ли?
— А это мое личное дело, — ответил ворчун, — хозяин — барин…
Пырков хохотал?
— А что, и откроет! Откроет, жлоб! Таким только дай волю: раз-два — и в спекулянты.
Андриянов не жлоб — хороший солдат, а брюзжит только по привычке, да и то не всегда. Всю последнюю неделю ходил сияющий, как именинник, ни разу о штабах не вспомнил: восьмилетний любимец Егорша написал отцу свое первое письмо. Такое письмо, что дед Бахвалов, умилясь, прослезился. В тот же день со смехом и шутками мы написали Егорше коллективный ответ. Андриянов был очень доволен.
Теперь мы живем почти мирной жизнью, как кадровые военные в лагерях. Только там противник воображаемый, а перед нами — настоящий. И спим мы не ночью, а днем.
Раньше всех просыпается младший лейтенант Иемехенов. Он проверяет часовых всей роты и залпом из всех своих противотанковых ружей дает сигнал побудки. Потом будит своего друга Ульянова, и они вместе ходят из землянки в землянку — поднимают обитателей переднего края. Маленький бронебойщик прямо с порога звонко кричит:
— Кончай ночевать! Вставай пришел!
У Иемехенова круглое, как луна, лицо, широкие скулы и веселые раскосые глаза. Он давно уже забросил свою пилотку и ходит по обороне простоволосый, а свои жесткие, как конский хвост, волосы подстригает по обычаю предков под горшок. Длиннорукий и заметно кривоногий, он носится по обороне с ловкостью и проворством обезьяны, а щуплой фигуркой напоминает пятнадцатилетнего подростка.
Своих молодых подчиненных Иемехенов дрессирует, как в военном училище: зарядка, обязательная пробежка до КП батальона и обратно и на досуге строевая подготовка. Оленевод любит во всем порядок и аккуратность: у бронебойщиков самая чистая траншея и самая уютная землянка.
Требовательный Мамаев питает слабость к северянину и всегда ставит его в пример другим командирам взводов. А Иемехенов любит Мамаева и мамаевские песни. Впрочем, он и сам охотно поет, то есть бесконечно долго тянет на одной ноте: о-о-о-о, и-и-и-и, э-э-э… Иемехенов доброволец. На фронте он с первых дней войны. Храброго смекалистого солдата заметили и направили в полковую школу, а через несколько месяцев, после очередного ранения, Иемехенов попал на армейские курсы младших лейтенантов. Теперь он офицер, неплохой офицер.
На днях от нечего делать иемехеновцы заплели стенки своей траншеи зелеными еловыми ветками. Получилось красиво. Мамаев умилился:
— Ну что за салажонок! — и сразу, конечно, ко мне — А твои лодыри только спать.
Мы не лодыри, а просто умница Непочатов отсоветовал мне следовать примеру изобретательного тундровича.
— Минутная радость, — сказал он. — Через два-три дня вся эта красота высохнет. Одна спичка — и спасайся, кто может…
Ульянову тоже очень хотелось бы иметь зеленую траншею, но это ему не под силу: слишком большой участок в его ведении.
На дороге, возле Вариной могилы, по инициативе Иемехенова, была создана спортплощадка: турник из танковой оси, бревно-бум и даже малая полоса препятствий: Бронебойщик по нескольку раз в день с истинным удовольствием раскачивается на турнике, повиснув вниз головой. Впрочем, любителей спорта у нас хоть отбавляй. Площадка пустует только ночью или при артиллерийском обстреле.
Не отстал и Непочатов — на той же дороге, несколько ближе к обороне, устроил городошный корт. Сражение в рюхи открыл сам комбат и, к вящему удовольствию зрителей, наголову разгромил нашего самоуверенного «адмирала». Но зато Мамаев отыгрался на боксе. Они с Иемехеновым из трофейного кожаного плаща выкроили несколько пар боксерских перчаток, выстегали их изнутри толстым слоем ваты да зеленого мха и открыли школу бокса. Через несколько уроков на ринг вышли два приятеля, и Иемехенов раскровянил Ульянову нос и выбил передний зуб. Ульянов в окружении болельщиков, лежал на траве с мокрой марлей на переносице, плевался кровью и хныкал, как маленький. Победитель очень расстроился… С убитым видом топтался возле поверженного противника и сокрушался:
— Неладно, однако… Друг, не плакай… Бей, однако!
Едва залечив раны, Ульянов, как голландский петух, снова ринулся в бой и снова был бит. Но слава чемпиона по праву досталась Мамаеву: он накостылял и Ульянову, и Иемехенову, и моему приятелю Лиховских, и своему коллеге и соседу Павловецкому.
В один из погожих дней с разрешения начальства Мамаев устроил спортивный праздник. Состязались по бегу с препятствиями, рюхам; боксу и перетягиванию каната. Явился командир полка подполковник Филогриеаский с майором Самсоновым и комбат Радченко со всеми заместителями. Главным распорядителем и судьей был Мамаев, а самым ярым болельщиком дед Бахвалов. Он волновался не меньше самих участников и кричал, не жалея голоса:
— Вперед, мазурики! Жми-дави стрелкачей!
По всем видам многоборья победил взвод бронебойщиков, и сияющий Иемехенов принял из рук майора Самсонова приз: фляжку водки и пять пачек трубочного табаку.
Дед Бахвалов так расстроился, что потерял свои очки. «Мазурики» руками обшарили всю траву и дорожную пыль, а очки оказались у деда на лбу. И зачем ему очки, спрашивается? Зрение, как у снайпера. Очки для фасона, а глаза сами по себе: молодые, умные, хитрющие…
Праздник едва не закончился трагически. Когда иемехеновцы, усевшись в тесный кружок, угощали призовым табаком всех подряд, над спортплощадкой появился немецкий «костыль». Повисел над нашими головами, покачал крыльями, и вдруг ударила вражеская батарея. Первый снаряд разорвался несколько в стороне от дороги, второй ближе, а третий звезданул прямо по нашей полосе препятствий. И победителей, и болельщиков как ветром сдуло. Уже в капонире дед Бахвалов, посмеиваясь, сказал:
— Это, мазурики, пользительно. А то так можно и забыть, какая она есть, война.
Командир полка остался доволен нашей спартакиадой, похвалил Мамаева:
— В здоровом теле здоровый дух. Спорт на переднем, крае! Если рассказать такое в тылу — не поверят.
Подполковник Филогриевский человек воспитанный, интеллигентный, не терпит грубости, а мат прощает одному Мамаеву, да и то только потому, что моряк в этом отношении не поддается воспитанию.
— Товарищ Мамаев, когда же вы расстанетесь наконец с этой отвратительной привычкой сквернословить? — частенько укоряет его командир полка. — Русский язык такой богатый, такой звучный, такой прекрасный…
— Товарищ подполковник, да когда же это я сквернословил? — искренне возмущается Мамаев, но частенько, ох, частенько употребляет свои «соленые» слова.
Подполковник заметно отмечает нашего Мамаева перед остальными командирами рот и любит бывать у нас на обороне.
Днем обязательно учимся — четыре-пять часов — изучаем оружие. Условия обороны позволяют заниматься даже тактикой: ежедневно Мамаев снимает с позиций по одному взводу, а я по одному расчету, и в лесу возле батальонной бани мы по всем правилам разыгрываем наступательный бой.
Пырков ворчит:
— Новобранцы мы, что ли?
А дед Бахвалов насмешничает:
— Что и баить — ученого учить только портить… Ты ж, мазурик, все академии прошел — «два по десять — ваших нет»…
И Андриянов ворчит по всегдашней привычке:
— Отчего солдат гладок — поел да на бок… Полежишь тут на боку.
А дед ему:
— Мало ты, мазурик, дрыхнешь? Накось зеркальце, поинтересуйся на свою физику — скоро и хрюкать не будешь…
А вечерами, перед ночной вахтой, молодежь, прячась от комаров, набивается в просторный капонир деда Бахвалова. Ох уж этот дед! Какой только чертовщины не знает! И как рассказывает! Мороз по коже…
— …Кинулась на меня с ели рысь. Огромадная, страшенная кошка… Чуть что не на плечи села. Выпалил я, мазурики, сразу из двух стволов, и не попал! Отродясь такого со мной не бывало. Белку бил прямо в глаз, да это у нас и не в диковинку. А тут в упор промазал! Только лапу подранил. А она ощетинилась, вякает, пена с морды клочьями и хвостом-коротышкой туда-сюда, туда-сюда… Схоронился я за кедрач, перезарядил ружье, выглянул и обомлел: Соня! Соня — соседка, колдунья! Чтоб ей пусто! И губа верхняя надвое рассечена… Выстрелил я ей прямо в оскаленную пасть, и тут как гаркнет у меня за спиной: «Отдай решето!!!» Только гулы по тайге пошли, а рысь как сквозь землю провалилась… Не робкого я, мазурики, десятка, в молодости с рогатиной на медведей хаживал, а тут замочил портки…
Как-то, послушав дедовы байки, капитан Степнов сказал:
— Василий Федотович, вы бы лучше молодым солдатам рассказали, как партизанили в гражданскую войну.
Дед нахмурился:
— Тяжко вспоминать, товарищ капитан… Почитай что голыми руками воевали. Перед самой войной мы со старухой в областной центр ездили. Телочку хотели на базаре сторговать. Младшая дочка у нас на выданье была. Ну, телочку не купили, потому как денег не хватило: скот у нас в тайге дорог. И пошли мы со старухой в клуб. А там в аккурат кино «Волочаевские дни» ставили. Поглядел я, мазурики, мать честная! Ведь это ж про наш отряд! Так всё и было, как показано… Верите ли, заплакал я, как дите малое. Да… Тогдашним бы людям да теперешнее оружие, так что бы и было! А то на весь отряд одна пушчонка самодельная да один пулемет. Ни снарядов, ни патронов. Таскаем за собой «максимку», бережем его пуще глаза, в одеяло, как ребенка, запеленали, чтобы, спаси бог, не замерз. А как в бой, пулемет сам по себе на саночках стоит, а мы, пулеметчики, сами по себе из дробовиков по семеновцам палим, как по воробьям, да всё, как белке, в глаз норовим… А эти мазурики, — дед кивнул на своих слушателей, — ничего не берегут. Как, скажи ты, им всё даром достается! Стреляй от пуза, пали в белый свет, как в копейку! Вчера погулял я по траншее, до самого соседа добрался. Верите ли, целый подол собрал этих самых… патронов. Валяются под ногами, как переспелые шишки кедровые. Я собираю, а Пырков, мазурик, насмехается, дразнит: «Дед Каширин, — кричит, — дед Каширин!» Хотел я его отвалтузить, да неловко: на посту ж, мазурик, стоит…
— Ха-ха-ха-ха!
— Смешно, мазурики? Эк вас разобрало… Вот видали? — Старый пулеметчик ткнул пальцем в Березина. — Еще вчера располосовал новую гимнастерку, да так и будет ходить, не зашьет, пока носом не торкнешь… А ты чего, мазурик, закатился? — набросился дед на смешливого Гурулева. — Доберусь и до тебя! Отвожу солдатским ремнем за милую душу, даром что ты не из моего расчета. Жалуйся потом на деда Бахвалова. На посту, мазурик, стоит и не видит, что гранаты на дожде мокнут. Невдомекему в нишу спрятать. Бездомовники!.. Замечу которого мазурика, что оружие не бережет — отвалтужу! Ей-богу, отвалтужу! — пообещал дед Бахвалов.
В середине мая состоялся дивизионный слет — чествовали героев зимнего наступления. Из нашей роты тоже было несколько человек, в том числе дед Бахвалов, Иемехенов и я.
По этому случаю брадобрей пан Иосиф накрутил из моих волос такие кренделя и завитушки, что на голову не налезла пилотка и, к великому огорчению маленького парикмахера, прическу пришлось смочить водой.
Пан Иосиф любит моих ребят, частенько заходит к нам на посиделки и азартно спорит с дедом Бахваловым на божественные темы — защищает свою баптистскую веру.
Мамаев как-то послушал, недовольно покрутил носом:
— Вы бы, господа богословы, умерили свой пыл, ведь вас молодежь слушает.
Дед накинулся на своих подчиненных:
— Я им, мазурикам, послушаю! Я им ужо помяну царя Давида и всю кротость его. Брысь отсюда! И ни один мазурик близко подойти не моги, когда я человека перевоспитываю!
Старания деда не безрезультатны. Правда, пан Иосиф пока не берет в руки оружие, но уже не затыкает уши, когда работают наши пулеметы, и после каждого минометного залпа не восклицает испуганно и жалобно: «Матка боска!»
Дед не теряет надежды:
— Ничего, я его, мазурика, перекрещу в нашу солдатскую веру. Он у меня будет из «максимки» строчить, как миленький.
Награжденных и приглашенных собралось не меньше полтысячи человек. Награды вручал комдив Севастьянов.
Комбата, Лиховских и погибшего Евгения Петровича Рогова наградили орденом Красной Звезды. Иемехенова, нескольких стрелков и Варю Санину посмертно — медалями. Из моих наградили лишь деда Бахвалова и посмертно Шамиля Нафикова.
Я получила сразу два ордена: Красную Звезду за бои подо Ржевом в сорок втором, и орден Отечественной войны — за рейд с разведчиками в укрепленный пункт К. Наградили всех участников рейда.
Ко мне подошел сияющий Шугай: борода тщательно расчесана, а на широкой груди новенькая медаль «За отвагу». Широко улыбаясь, таежник сказал:
— Товарищ взводный, а мне ведь судимость-то сняли. Мне и вашему Бахвалову тоже.
— Ну что ж? Я очень рада за вас обоих. Поздравляю от души!
Меня окружили армейские и дивизионные корреспонденты. Щелкали затворами фотоаппаратов, поздравляли, задавали вопросы.
Мне захотелось сняться с нашими бородачами, и я встала между Шугаем и Бахваловым. Симпатичные деды победно выставили вперед бороды и, не моргая, уставились в объектив аппарата.
— Улыбнитесь, — приказал нам фотограф. — Вот так, хорошо. Отменный снимок получится, — сказал он.
Дед Бахвалов заволновался:
— Не пришлют, поди, карточку, мазурики, обманут. Старухе бы моей на память послать. Любо-дорого…
— Не обманут, — успокоила я, — армейские фотографы народ честный.
— Честный! Сколько раз фотографировали и только один-единственный снимок получила, тот, который когда-то подарила Федоренко.
Среди корреспондентской братии отыскался мой старый знакомый Иван Свешников. Тот самый, которого я приглашала в прошлом году на свою несостоявшуюся свадьбу. Иван как будто бы еще вытянулся вверх, и теперь моя голова приходилась на уровне бедра его журавлиной ноги. Его собратья по перу подшучивали над нами:
— Товарищи, да это же живая диаграмма! Рост наших военных потенциалов.
— Она — сорок первый год: он — сорок третий…
— Да приземлись ты, Иван! Ведь неудобно так девушке с тобою беседовать.
Иван добродушно посмеивался и узкой ладонью то и дело откидывал со лба выгоревшую прядку волос.
Он не удивился встрече, не напомнил о прошлом и Федоренко. Спросил:
— Чижик, хочешь я тебя познакомлю с замечательным парнем?
— Боже избавь!
— Да ты сначала взгляни, — засмеялся он и протянул мне фотографию. — Каков герой, а? Знатный разведчик нашего фронта. — С фотографии на меня глядел… Мишка Чурсин! Лихие разбойничьи глаза прищурены, а на Мишкиной груди целый иконостас орденов, в том числе Александра Невского, на плечах погоны капитана.
Воспоминания нахлынули вдруг теплой грустной волной. Значит, Мишка тоже выбыл из нашей родной дивизии…
Свешников продолжал:
— Он воюет далековато от вас, но при желании встретиться можно.
Я вернула ему фотографию и, подавив вздох, сказала:
— Нет, не надо. Спасибо…
А вечером, уже дома, деда Бахвалова обидел старший лейтенант Ухватов. Ротный был «под градусом». Покосившись на мои ордена, ухмыльнулся криво:
— Кому ордена и медали, только нам ни хрена не дали…
— Так ведь орден или, скажем, медалю надобно заслужить, — возразил ему дед Бахвалов.
Ухватов пьяно ухмыльнулся:
— А то ты заслужил? Уж не за то ли тебе медаль навесили, что человека кокнул?
Дед побледнел, тяжело дыша шагнул вперед, выдавил:
— Вот что, ротный, не дадено никому полного права, чтобы в душу человеку харкать!
Я проворно встала между ними:
— Василий Федотович! Не связывайтесь.
Мамаев, глядя на Ухватова с презрением, сквозь зубы процедил:
— Вон отсюда!
Ухватов ушел, а дед, ткнувшись головой в стенку траншеи, заплакал.
Мы с Мамаевым растерянно переглянулись. Старик повернул к нам страдальчески сморщенное лицо, с горечью сказал:
— Лежачего, варнак, долбанул… Хоть бы уж не знал а то всё как есть знает… Если рассудить по правде, то какой же я убивец? До скольких разов этот проклятый Тришка ко мне во сне являлся, царствие ему небесное — кол осиновый… Заявится ночью, дохлый такой, мухортенький, и всё просит так ли жалобно: «Дай соболюшку на косушку…» Я его, анафему, и не стукнул-то ни разу. Вот как перед богом говорю, не тронул, только головой в снег сунул. От страху, должно быть, он, слизняк, преставился… Знал ведь, мазурик, таежный закон… Да, господи боже мой, ежели б я ведал такое, не одного, соболя, двух бы ему кинул — пропивай, мазурик, душа с тебя вон…
Да бросьте вы, Василий Федотович! — тронула я деда за рукав. — Мы же вам верим!
Вот что, геройская борода, — сказал Мамаев, — хватит Лазаря тянуть. Помер Максим, и черт с ним. Сейчас мы это дело запьем и ворота забьем — награды ваши обмоем. Крикни-ка, дедок, чтоб Соловей принес мою фляжку.
— И мою прихватите, Василий Федотович, — сказала я.
Мы уютно устроились за столиком у Вариной могилы.
Только Мамаев начал наливать водку в кружки, пришла врач Нина Васильевна в сопровождении Лиховских.
— Мы к ним в гости, а они уже пьянствуют! — смеясь, сказала она.
Мамаев с изящным поклоном протянул докторше свою кружку, сладким голосом (ну и артист!) пропел:
— Милости прошу к нашему шалашу!
— За вас, герои! — сказала Нина Васильевна и чокнулась со мной и дедом Бахваловым.
— За их память, — кивнула я на могилу, — за Варю, за Евгения Петровича, за Шамиля и за всех, кто тут лежит… — голос мой предательски дрогнул.
Нина Васильевна, отпив из своей кружки два глотка, тихо заплакала. Дед Бахвалов задышал вдруг часто и шумно.
— Спят герои, — задумчиво проговорила Нина Васильевна и вытерла слезы маленьким платочком. — Спят, и никогда больше не встанут… — Она опять заплакала. Наверное, вспомнила своего мужа-летчика, погибшего в первые дни войны. А я — Федоренко…
Мы долго молчали.
На передний край медленно спускалась фронтовая ночь. За немецкими окопами, за рекой Осьмой пламенела узенькая полоска заката, теснимая сгущающейся темнотой. Было очень тепло и по-мирному тихо. Над нашими головами пофыркивал родной «огородник».
— Как хорошо! — вздохнула Нина Васильевна. — Как будто и нет проклятой войны.
Мамаев тихо запел:
О ты, окно; откройся, —
Дай увидеться мне с нею!
Пред ней благоговею
Жажду свиданья с нею…
Ну кто же он, если не прохвост? Такие песни знает! При Нине Васильевне строптивец смирный, как овечка, и, что удивительно, за речью своей следит! А если и выпустит ненароком ядреное словечко, так сейчас же:
— Ох, Нина Васильевна, простите матросу последний грех… — Артист, да еще какой!
На переднем крае зататакал пулемет Непочатова, ему басом откликнулся «максим» Лукина.
— О, а живые не спят! — поднял Мамаев вверх палец. — Твои немецкую бдительность проверяют, — повернулся он ко мне.
Лиховских улыбнулся:
— Ну, братцы, вам и повезло. Не оборона, а помещичья мыза. А в соседнем батальоне хлещет — головы не поднять!.. Василий Федотович, вы помните Никольское? — обратился он к деду Бахвалову. — Вот где была свистопляска!
Дед промолчал, сидел нахохлившийся, мрачный. А я подпустила своему приятелю шпильку:
— Ты потому и ходишь к нам чуть ли не каждый день, что у нас тихо?
— Только поэтому. Я ведь отъявленный трус.
— А я, Нина Васильевна, в пехотной обороне в первый раз, — сказал Мамаев. — Я ж моряк. На Северном флоте воевал. После одной… а, вспоминать неохота. В общем, десять часов держался в ледяной воде. Вот и нажил себе ревматизм. Хронический. А на судне железо кругом. Как отстою вахту — неделю валяюсь без ног. После госпиталя списали меня с флота… В тыл хотели упрятать.
— Понимаете? — Мамаев поглядел на нас всех по очереди.
Да, мы понимали: такого в тыл не очень-то упрячешь.
— Еле выпросился в пехоту, — продолжал Мамаев. — Подлечусь, а там видно будет.
Лиховских засмеялся:
— Правильно. Ежедневные грязевые ванны очень полезны. Можно принимать прямо на большаке.
Мамаев сердито взглянул на него.
К нам на оборону внезапно нагрянул сам командующий армией генерал-лейтенант Поленов.
Только-только я заснула после ночной вахты, как над моей головой забрякала сигнальная гильза-колокол: боевая тревога!
Сунула ноги в сапоги, впопыхах никак не могла найти поясной ремень, а гильза вызванивала нестерпимо звонко. Схватила автомат и, как была, без ремня, без головного убора, непричесанная, понеслась к центральной траншее. Вылетела из-за колена траншеи и остолбенела: начальства целый взвод! Комбат, комполка, комдив, еще какие-то чины и звания, и среди них генерал! Седой, горбоносый, с темными сердитыми глазами.
— А это еще что за чудо природы? — спросил генерал, указуя на меня перстом. — Откуда она вырвалась?
Мне никогда не приходилось иметь дела с генералами. Сама не знаю отчего, а скорей всего с перепугу, я полезла в амбицию:
— Вырвалась! Как, по-вашему, должен когда-нибудь человек спать? Такой трезвон подняли, думала полк СС наступает…
А ты с кем это так разговариваешь? — строго спросил генерал. — Знаешь ли, кто я?
— Знаю. Вы генерал-лейтенант Поленов. А вы знаете, кто я?
Из-за спины командующего комдив Севастьянов делал мне устрашающие глаза и грозил пальцем. Но меня не раз подводил бабушкин горячий характер, как понесет — не остановиться.
— К вашему сведению, я здесь хозяйка! А вы зачем сюда поставлены? — неласково спросила я смущенных Пыркова и Березина. — Ушами хлопать? Почему подпускаете посторонних к секретной сигнализации?
Березин виновато промямлил:
— Так они ж не посторонние… Они генерал…
— Они сами допустились, — добавил Пырков.
— Допустились! Ладно. Разберемся потом.
Ишь ты, Афина Паллада! — усмехнулся генерал. — Комдив, и много у тебя таких воительниц?
— Пока только одна, — с улыбкой ответил наш полковник.
— Ну что ж, хозяйка, может быть, ты разрешишь мне познакомиться с вашей сигнализацией?
Догадливый Гурулев принес мне ремень и пилотку. Подпоясавшись и покрыв голову, я почувствовала себя увереннее.
— Разрешаю, товарищ командующий.
Генерал дернул за кабельный шнур, проведенный от пулеметной площадки в мою землянку, спросил:
— Что это означает?
— Маленькое начальство на обороне: командир пульроты, его зам, поверяющие из штаба батальона.
— А два сигнала?
— Комбат, его заместители и штаб полка. Три — командир полка, четыре — комдив. Пять и больше — боевая тревога.
— Гм… Ну, а если генерал?
— Прикажу бить боевую тревогу.
— О-хо-хо-хо! — вдруг засмеялся командующий, и все начальство сразу заулыбалось, только наш комбат глядел на меня хмуро, неодобрительно.
Запиши для памяти, — сказал командующий своему адъютанту и, дернув за шнур еще раз, спросил:
— Сама, Афина, придумала?
— Нет. Это коллективное творчество, товарищ командующий.
— Он, сощурив глаза, долго смотрел на нейтральную полосу. Задумчиво сказал:
— Сибиряки народ баш-ко-витый и храбрый. — Потом легонько ткнул пальцем в грудь молодцеватого Пыркова:
— О чем думаешь, солдат?
— Пырков, не моргнув глазом, выпалил:
— Как бы стать генералом, товарищ командующий! Генерал улыбнулся:
— Силен, солдат. Твоя школа, Афина, — повернул он ко мне красивую седую голову. — За суворовскую смекалку ты отныне не солдат, а ефрейтор. Генералом, браток, сразу нельзя…
— Мне пока и ефрейтором нельзя, товарищ командующий.
— Это еще почему? — нахмурил генерал брови.
— Он бывший вор, — пояснила я.
— А как воюет?
— Не хуже других. К медали был представлен, да не дали.
— Кто не дал?
— Вы, наверное. Кто же еще!
— Значит, я? Выходит, обижаю солдат?
— Дело не в обиде, товарищ командующий, а в справедливости. И старшему сержанту Непочатову не дали, а ведь за дело представляли. Честное слово, за дело.
— Ну раз за дело, надо проверить. Завяжи-ка узелок на память, Владимир Сергеевич.
Адъютант даже в узкой траншее умудрился картинно и звонко щелкнуть каблуками щегольских сапог.
Деду Бахвалову командующий мимоходом заметил:
— Экий ты веник, братец, отрастил! Траншеи ею, что ли, подметаешь?
Дед Бахвалов обиженно засопел и нахмурился, а я сказала:
— Так ведь Василий Федотович не бородой воюет, товарищ командующий.
Генерал опять затрясся в приступе смеха. А потом сказал комдиву:
— Послушай, полковник, они случайно не сговорились меня уморить? Афина, как ты думаешь, должен я тебя наказать за дерзости?
— Думаю, что не стоит, товарищ командующий. Это же я от страха!
— Значит, испугалась меня?
— Испугаешься небось… Про вас невесть что рассказывают… — Я прикусила свой отвратительный язык, но было уже поздно. Генерал заинтересовался:
— И что же про меня, например, рассказывают? — Ну, что вы очень сердитый и вообще… не такой, как все генералы…
— А ты как считаешь? Какой я, по-твоему?
— По-моему, нормальный, — бухнула я и в самом деле испугалась.
Но генерал не обиделся — опять засмеялся, сказал:
— Прощай, забавная Афина. До новой встречи. Если вы так и воюете, как острите, то это хорошо.
Пронесло!.. Но не для всех посещение командующего сошло благополучно. Мамаев заработал пять суток домашнего ареста за проволочные заграждения, как раз за те, что ставили мои ребята. Начал оправдываться — командующий прибавил еще пять. Пять да пять — десять, арифметика простая, а денежное содержание за десять дней тю-тю… Перепало и Иемехенову. Командующий два раза прошелся по его зеленой траншее: туда и обратно. Воскликнул:
— Парадиз! Райские кущи! А где же Адам?
Улыбаясь во все скулы, Иемехенов выступил вперед.
— Ну вот что, Адам без Евы, — сказал ему генерал, — получи десять суток домашнего ареста за то, что не варит умственный горшок! И, кроме того, до моего возвращения обратно всё здесь должно быть в первозданном виде.
А как знать, когда будет возвращаться генерал, ведь мы на самом правом фланге дивизии. Пойдет ли генерал по фронту других полков или только наш батальон осмотрит?
Бронебойщики во главе со своим командиром бегали как наскипидаренные: обкалывая руки, расплетали траншею и уносили елочные лапы подальше от позиций. А ребята Непочатова издевались — пели нарочно гнусавыми голосами:
— Елочки зеленые, боюся уколюся я…
Командующий нас не забыл. Вскоре после его посещения прислали выписку о снятии судимости с Пыркова и о награждении его и Непочатова медалями «За отвагу». А я получила сразу три подарка: костюм из тончайшей зеленой диагонали, погоны лейтенанта и новенький пистолет-пулемет Столярова, не так давно принятый на вооружение — предмет мечтаний каждого пехотного офицера.
Мамаев ехидничал:
— Познакомишься с командующим фронтом — сразу в майоры произведут!
— Не в чине дело, — возразила я, примеряя новую юбку прямо на солдатское галифе, — а в справедливости. После наступления всем очередные звания присвоили, а на меня Ухватов материал не оформил с досады, что его к «капитану» не представили. А чем я хуже твоего Ульянова или Иемехенова? Так-то, товарищ старший лейтенант! Ах, хорош костюм! Даже жалко надевать…
— Что костюм? Тряпка! — сказал Мамаев. — А вот это так шту-у-ка! Ох! — Он вертел в руках мой ППС и восхищался: — Ты гляди-ка, насколько легче и изящнее ППШ… А кучность боя, а пробивная сила! Хороша Маша, да не наша. А может быть махнем, не глядя, а? В придачу что хочешь проси. Хоть самого меня…
Я засмеялась:
— Сделка соблазнительная, что и говорить! Но ведь это же именное оружие! Ты — что, не видишь пластинку на ложе? Читай: «Афине. Ген.-лейт. Поленов. 1943 г.». Такое оружие не выпускают из рук до самой смерти.
В тот же вечер пришел Лиховских. Увидев меня в новом костюме, воскликнул:
— Мать честная, курица лесная! Да еще и лейтенант! Ну, пропала моя бедная голова.
Мы постреляли из нового пистолета, а потом уселись на кромку траншеи, лицом к фронту.
Подошел Иемехенов и тоже уселся рядом. Было очень тепло. В лесочке на нейтральной полосе беззаботно куковала кукушка.
— Как хорошо! — Я подставила лицо под жаркие солнечные лучи и закрыла глаза.
— Чего хорошего-то? — заворчал Лиховских. — Парит, как в бане. Весь мокрый.
— А я так еще и не нагрелась после зимы. Так бы и сидела на солнышке целыми днями…
Немец дал залп из орудий по верхушке Вариной высоты. Видимо, наблюдатели-верхолазы чем-нибудь себя обнаружили. Снова за речкой глухо ударили пушки. Снаряды пронеслись над нашими головами.
Развоевался фриц, однако, — озабоченно сказал Иемехенов.
Сейчас ему наши глотку заткнут. Все батареи засечены. Вот, слышите? — Лиховских поднял вверх палец. — Дивизионные долбанули. А ну ее к бесу, эту войну. Давайте поговорим о любви.
— Ну что ж, начинай, — сказала я.
— А если я скажу, что люблю тебя?
— А если я не поверю?
— А если я побожусь, да еще и при свидетеле?
— Это другое дело. А дальше что?
— А дальше, очевидно, надо целоваться. Что ж ты смеешься? Тут дело вполне серьезное.
— Васька-автоматчик один раз целовал, теперь, однако, платит на чужой ребенок, — вдруг мрачно сказал Иемехенов.
Лиховских ласково сгреб его за жесткие вихры и опрокинул на спину. Бронебойщик верещал и, пытаясь подняться, махал в воздухе ногами, как перевернутый черный жук. И это было очень смешно.
— Как им весело! Даже позавидуешь, — вдруг раздалось за нашими спинами.
Мы разом оглянулись: над траншеей стоял рыжий капитан Величко, а чуть позади него — парикмахер Кац. Взглянув на пана Иосифа, я всплеснула руками: Ах, лихо-тошно! — и упала навзничь.
Мы трое хохотали, как ненормальные. Капитан улыбался:
— Эк их разбирает!.. Щекочут вас, что ли?
А пан Иосиф был невозмутимо серьезен и стоял, как на посту, положив белые маленькие руки на новенький автомат, повешенный перед грудью.
— Пан Иосиф, а как же ваши баптисты? — спросила я, вытирая выступившие от смеха слезы.
Нерпичьи глаза Каца стали вдруг сердитыми:
— Цоб их дьябли везли! Те лайдаки баптисты Гитлера лижут пониже спины. Пся крев! Своими ушами слыхал в приемник у капитана.
— Это теперь мой связной, — сказал капитан Величко, дружески похлопывая Каца по плечу.
— Пан Иосиф мужчина отменной храбрости, — пряча улыбку, сказал Лиховских.
Маленький парикмахер сорвал с шеи автомат и, дав очередь в воздух, задорно на нас посмотрел:
— А что? Я тем лайдакам покажу! Пся крев!
Ну и забавник!
— А вам, капитан, когда-нибудь Мамаев поднесет под нос свою дубинку, — пообещала я контрразведчику. — Почему вы не ходите по траншее, как все нормальные люди, а обязательно поверху лезете?
— Виноват, исправлюсь, — поклонился капитан Величко и протянул мне маленький букетик ландышей.
— Вот спасибо! Мне так давно никто не дарил цветов, — сказала я.
Иемехенов обиделся:
— Врешь, однако. Я дарил. А ты, как веник, пол подметала.
— Тоже мне — цветы! — ухмыльнулся Лиховских. — Набрал целую охапку колючек. Видел я твое подношение.
— Ну как дела, друзья мои? — спросил Величко.
— Нормально, — ответили мы в один голос.
Твой Андриянов всё ворчит?
— Ворчит, бродяга, — улыбнулась я. — Но теперь уже, кажется, меньше. Мы и внимания не обращаем. Он не вредный.
— Ну-ну… Мамаев на месте?
— Был здесь.
Капитан вместе с Кацем ушли. И почти сразу же возле центрального капонира пан Иосиф заблажил по-украински и по-польски:
— Цур мени! Цур! Матка боска! Геть, горобци!
Это мои солдаты, поздравляя, подкидывали толстяка в воздух.
Лиховских ходит к нам чуть ли не каждый день — хоть на пять минут, а завернет. Это понятно: здесь все его друзья-товарищи. Но наши офицеры меня иногда поддразнивают, говорят, что начальник полковой разведки приходит так часто только ради меня. Чушь. Мы просто хорошие товарищи.
И Коленька Ватулин частенько заглядывает в нашу роту, и тоже говорят, что из-за меня. Ну уж это совсем ерунда! У Коли сложные и запутанные отношения с красивой Зиночкой Косых, медсестрой из нашей санроты. Коля чуть не ежедневно жалуется мне на Зинин характер и просит совета: жениться или нет. В конце концов мне надоело, и я с сердцем сказала:
— Раз тебе в таком личном и важном деле потребовался советчик — значит, не любишь! А жениться в двадцать два года, да еще в такое время, без любви — просто негодяйство! Понял?
Не знаю, понял ли Николай, и как понял, но только в тот же день он самовольно закатился в медсанбат и оказался вдруг на полковой гауптвахте. К вечеру ко мне пришел Тимофеич, связной разведроты — земляк и кум нашего деда Бахвалова. Жалостливо моргая близорукими глазами, он сказал:
— Запрятали мово голубенка в клетку. — И подал мне от Коли записку.
Николай просил меня поговорить с командиром полка, чтоб его освободили. Почему именно должна просить я, а не Колин начальник Лиховских?.. Я отказалась. Тимофеич захлюпал носом:
— Вы ж барышня рассудительная и, почитай, всегда тверезая, — сказал он мне, — потому и должны понимать, что может деяться с человеком в подвыпитрм виде…
«Почитай всегда тверезая!» Я хотела отчитать Тимофеича, но, взглянув на его усатую добродушную физиономию, рассмеялась, а Коле написала: «Пьянчужка и Дон-Жуан полкового масштаба! Заслужил. Сиди не рыпайся».
Так и отбухал Коля все десять суток. Поумнел ли?.. У меня о разведчиках сложилось определенное мнение. В основном — это удалые парни. И бесшабашные. А Коля, кажется, всех перещеголял.
Я возвращалась из штаба батальона. У землянки меня поджидал хмурый Мамаев:
— К тебе пришли капитан Филимончук и Ухватов. Больше часа ждут. Что им от тебя надо?
— А я откуда знаю!
Мамаев к Ухватову относится с холодным презрением, а капитана Филимончука просто недолюбливает. Филимончук теперь большой чин: начальник разведки всей дивизии. Он больше не пытается со мною заигрывать, но отношения между нами так и не наладились. Теперь, когда капитан перешел в дивизию, мы почти не встречаемся, и нас не связывают служебные узы. Действительно, что ему от меня надо?
У стрелков Филимончук распоряжается, как среди своих разведчиков. Понравился солдат, сейчас же в категорической форме: «Этого молодца я забираю в разведку». Но у Мамаева без скандала не возьмешь — дубинку к носу и разговор короткий: «Отваливай. Штормяга будет добрый. Ни один док в ремонт не примет». Филимончук, посмеиваясь, уходит, а через день-два из штаба дивизия приказ: откомандировать такого-то в распоряжение начальника разведки. Мамаев мечет громы и молнии и пишет рапорты. Я его вполне понимаю: кто ж не дорожит хорошим солдатом?
Однажды и мне капитан Филимончук пытался подложить свинью: «Твоего Пыркова забираю к себе». Разговор был короче, чем с Мамаевым. Я молча поднесла к носу разведчика фигу. А Пыркова с обидой спросила: «Ты хочешь от нас уйти?» — «Что вы, товарищ младший лейтенант! — вскричал Пырков. — Я ж молчу, это капитан пристает».
Мамаеву скоро надоело сражаться с Филимончуком в одиночку, и на одном из полковых совещаний в присутствии комдива он дал начальнику дивизионной разведки бой. Мамаева поддержали командиры остальных рот полка, и Филимончук притих. Но следить за ним надо — ходит по обороне, как вор на ярмарке, того и гляди, кого-нибудь переманит в разведку.
Капитан Филимончук честолюбив и этого не скрывает. После зимнего наступления его повысили в должности, представили к награде и подали материал на присвоение очередного звания. Но Филимончук не получил ни ордена, ни «майора». На него вдруг пожаловалась какая-то девушка из медсанбата. Вмешался политотдел, и вместо наград Филимончуку вкатили партийный выговор. Начальник разведки считает себя несправедливо обиженным и караулит подходящий случай, чтобы всё разом вернуть.
А случай может быть только один — взять «языка». Но как раз в этом и не везет нашим разведчикам в обороне, и даже удачливый Коля Ватулин не может достать пленного.
С неделю тому назад вся полковая разведка переселилась в расположение нашей роты. Капитан Филимончук решил, что именно здесь, на самом спокойном участке обороны, противник не столь бдителен. Целыми днями он, мрачный и злой, просиживает в боевом охранении на болоте. Сам ведет наблюдение — готовит новый решающий поиск, а ночью спорит и ругается с Мамаевым.
Мамаев тщетно пытается доказать Филимончуку всю бесплодность его затеи. В самом деле, какой может быть здесь поиск, когда даже боевое охранение находится не менее чем в пятистах метрах от переднего края немцев!! Ну, предположим, доберутся разведчики до немецких позиций, возьмут «языка», а дальше что? Как отходить более километра, имея при себе пленного? Да еще надо перебираться через речку, правда, не широкую, но достаточно глубокую, с ровными пологими берегами. Мамаев прав: этот «язык» достанется немалой кровью. Но Филимончук упрям. Мне кажется, он способен положить всю нашу разведроту во главе с Лиховских, лишь бы достичь цели. Мамаев так и говорит начальнику разведки: «Ох, дорого обойдутся дивизии твои майорские погоны!»
Покосившись на Мамаева, Филимончук сказал мне:
— Есть важный и секретный разговор.
— Давай, — махнула я рукой. — У меня от Мамаева секретов нет.
Разведчик насмешливо поднял красивую бровь:
— Вот даже как?
— Амба! — стукнул Мамаев рукой по столу. — Язык почешешь о ближайшую сосну. Валяй о деле.
— Можно и о деле, — Филимончук погасил усмешку, — завтра в ноль-ноль по московскому времени ты, лейтенант, идешь в разведку.
— В качестве кого? — спросил за меня Мамаев. — Для чего? Для поддержки ваших штанов?
— Ты пойдешь в группе захвата, — пояснил Филимончук, пропустив мимо ушей вопросы Мамаева. — Одно твое присутствие поднимет боевой дух ребят. Не посмеют они при девушке вернуться, не выполнив задания. А твоя задача простая: тебе только нужно быть среди них, и всё.
Сходишь и, как пить дать, схватишь еще один орден, — вставил Ухватов. — Вы же, бабы, — народ везучий.
Иди сам и хватай! — осадил его Мамаев. — А она одолжит тебе свою юбку.
Филимончук засмеялся, но тут же оборвал смех. Примиряюще сказал:
— Бросьте вы пикировку. Вопрос решен окончательно и бесповоротно.
Я возмутилась:
— А еще ты меня никуда не думаешь послать? Кто тебе дал право так бесцеремонно распоряжаться моей жизнью и смертью? Ничего себе удовольствие: за здорово живешь прогуляться в немецкую траншею и обратно! Мне есть чем заняться и без разведки, и ты, пожалуйста, меня в свои планы не впутывай. Не пойду. И не надейся.
— Посмотрим, — сказал Филимончук и ушел вместе с Ухватовым.
А через полчаса позвонил комбат и отчехвостил меня по первое число:
— Я тебе покажу такую разведку, что своих солдат но узнаешь!
Ну не обидно ли? Мне же и попало. Оказалось, что Филимончук еще до нашего спора разговаривал с комбатом о моем участии в поиске, как о деле решенном, и комбат подумал, что я напросилась сама.
Усиленная разведка ушла в полночь. В первый раз за всё время с поисковой группой ушли сразу два офицера: Лиховских и Коля Ватулин.
Собиралась гроза. Гром ворчал еще где-то очень далеко, но косые широкие молнии уже вовсю хозяйничали на наших холмах — мертвенным холодным пламенем расстилались по самой земле. Было душно. Передовая притихла в тревожном ожидании дождя и событий. В траншее слышалось монотонное бормотание деда Бахвалова: просил у своего бога удачи ушедшим в ночь, поминал какого-то Петюшку. Я не сразу сообразила, что Петюшка — это старший лейтенант Лиховских, большой дедов приятель. Впрочем, у старого сибиряка щедрое сердце — побратимов и кумовьев у него чуть ли не половина дивизии, так что деду не впервые переживать за ближнего.
Из своей землянки вышел Мамаев, тихо окликнул деда Бахвалова:
— Отче, ты никак шаманишь?
Дед не ответил, но молиться перестал. Мамаев, посветив мне в лицо лучом карманного фонарика, присвистнул:
— Краше в гроб кладут. А говоришь, не любишь…
— Слушай, и без тебя тошно! Нашел о чем говорить…
— Да… Девичья душа — темная ночь. Попробуй, разберись… Во, Павловецкий дает! Слышишь?
— Чего это они точно вдруг с цепи сорвались?
— Внимание отвлекают. Всё пока идет, как по нотам. Главный дирижер у тебя?
— В капонире засел. Два телефона притащил.
Капитан Филимончук заметно нервничал. Сновал по капониру из угла в угол, то и дело звонил в боевое охранение и прикладывался к фляге. Не закусывал. Влажные красивые губы промокал листком бумаги из полевого блокнота. На нас с Мамаевым даже не взглянул.
Мы дважды прошлись по обороне, проверили все посты, но время как остановилось. Никогда еще не было у нас такой длинной нудной ночи. Мы не спускали глаз с тропинки, бегущей из боевого охранения, но она по-прежнему была пуста. Рядом со мною вслух переживал Тимофеич. Его не взяли в разведку, и он никак не мог дождаться возвращения своих.
Прошло томительных три часа. Гром ворчал всё так же отдаленно и глухо, дождя всё не было. А мне казалось, что, если бы сейчас хлынул ливень, сразу бы стало легче и нам, и тем, кто ушел.
Прошел еще час. Мамаев заволновался:
— Кажется, светает. Убирайся, Тимофеич, к своему куму! Стонет тут над душой… — Он позвонил в боевое охранение Ухову. Ничего. У немцев всё тихо.
И вдруг где-то там впереди, на речной долине, затрещали автоматные очереди, потом завыли мины и с надсадным треском стали рваться тяжелые снаряды. Мы с Мамаевым молча переглянулись. Было ясно: наших обнаружили. По немецкому переднему краю всеми орудиями ударила полковая батарея. Открыли огонь фланговые пулеметы Лукина и Непочатова. Деду Бахвалову стрелять было нельзя — впереди свои. Мамаев с ведома комбата послал в помощь разведчикам два отделения автоматчиков с ручным пулеметом. Крикнул вдогонку Ульянову:
— Осторожней! Своих не перестреляйте.
Я была в капонире, когда из боевого охранения позвонил Коля Ватулин. Филимончук переспросил:
— Взяли?! Это потом. — Он бросил трубку. Улыбаясь во всё лицо, крикнул телефонисту: — Комдива! Живо!
Я опять выбежала в траншею. Снаряды теперь кромсали нашу нейтралку. Отыскала Мамаева, спрятавшегося от осколков в закрытой стрелковой ячейке. Схватила его за руку:
— Взяли! Как же они пойдут?
— Не дураки. Пересидят в боевом охранении. Молодцы крабы! Взяли, говоришь? Молодцы! Теперь дело в шляпе.
Немцы бесновались до самого рассвета — остервенело лупили то по боевому охранению, то по нейтралке, то по нашим траншеям. Это они всегда так, когда наши выкрадут «языка».
Разведчики вернулись в седьмом часу, мокрые с головы до ног. Троих убитых уложили в траншее в нише, двух раненых и пленного втащили в капонир. Лиховских приказал своим:
— Ребята, домой! Переодеться и спать.
В капонире остался только он и Коля Ватулин. Потом боком втерся Тимофеич и спрятался за широкую спину Мамаева.
Капитан Филимончук всем грузным туловищем надвинулся на маленького Колю. Голосом, хриплым от возмущения, вопрошал:
— Это называется взяли?! Идиот! Ты знаешь, что бывает за ложную информацию? В какое положение ты меня поставил перед комдивом?
— А то не взяли, что ли! — тихо оправдывался Коленька. — Я же хотел вам доложить, что он… Так вы слушать не стали.
— Молчать! Мальчишка!..
Филимончук кинулся к распростертому на полу немцу. Встав на колени, зачем-то дул ему в рот, делал искусственное дыхание — пленный не подавал признаков жизни. Из его носа и рта текла кровь и зеленая вода.
— Фельдшера!!! — рявкнул начальник разведки, Но наш Козлов с двумя санитарами был уже здесь — осматривал раненых разведчиков. — Пленным займись!
Козлов скользнул равнодушным взглядом по телу немца, буркнул:
— Я не обучен дохлых фрицев воскрешать.
Но Филимончук всё не верил, что перед ним не долгожданный «язык» в офицерских погонах, а просто труп — пустое место. Он еще долго тормошил мертвеца: сгибал и разгибал ему руки и ноги, тряс за плечи, перевернув на живот, бил ладонью по спине. Наконец устал. Вытащил из кармана немца мокрые документы, перелистал и, схватившись за голову, забегал по капониру:
— Что вы, сволочи, наделали?! Да вы знаете ли кого утопили?! Это же командир батальона СС! Такого «языка»!
— Никто его, паразита, не топил, — подал голос Коля Ватулин. — Сам он воды наглотался.
— Какого черта вас понесло в воду! В вашем распоряжении было три плота!
— Потому и понесло, что не было другого выхода, — возразил Лиховских. — Он сумел развязать руки, вырвал кляп изо рта и заблажил во всю силу. Нам пришлось сменить направление, и мы в темноте не могли отыскать плоты. Что ж, по-вашему, из-за этого недоноска я должен был держать своих людей под огнем?
— Мы и так пятерых потеряли, — вставил Коля Ватулин. — И каких ребят!
— Мальчишка! Знаешь ли ты, что «языка» ждет сам командующий!
У Коленьки жарко пылали маленькие уши, густые девичьи ресницы обиженно дрожали.
— Я его не узнавала. Такой бедовый, а тут молчит! Мне стало вдруг очень жаль парня, и я не вытерпела, зло сказала Филимончуку:
— Сходил бы сам, а потом бы и орал!
— Начальник разведки метнул в меня взгляд, как раскаленную стрелу:
— Тебя только тут не хватало! Марш на место! Занимайся своим делом.
— Ну, мне-то ты, во всяком случае, не начальник. Освобождай капонир от своего дохлого фашиста! Где-нибудь в другом месте его оплакивай.
Филимончук выругался матом. Вмешался Мамаев:
— В самом деле, капитан, кончай душераздирающую сцену у хладного трупа. А то того и гляди и у нас слезы потекут. И впредь по-про-шу в моем присутствии воздерживаться от оскорблений боевых офицеров! Понятно?
Начальник разведки допил водку и шваркнул пустую фляжку о бревенчатую стену. Фляжка, жалобно дзинькнув, отлетела в темный угол. Ее подобрал хозяйственный Тимофеич.
Филимончук ушел.
Я провожала Лиховских и Колю Ватулина до Вариной могилы. От их обмундирования шел легкий парок.
— Давайте, друзья, присядем на минутку, — предложил Лиховских.
— Вы же мокрые до последней нитки! — застонал Тимофеич.
— Мне лично жарко, — усмехнулся Лиховских.
— Мне тоже, — кивнул Коленька. — Дуй, Тимофеич, домой. Приготовь нам сухое и пожевать. Мы сейчас, — сказал он связному.
— Мальчики, где же вы поймали такого немецкого фюрера? — спросила я.
— В одном милом заведении, — засмеялся Лиховских, — с надписью: «Только для господ офицеров». Догадалась? Пошарили мы у фрицев на передке — неподходяще. Взять-то, конечно, можно, но без шума не обойтись. А нам, сама знаешь, шуметь никак нельзя. Дорога домой длиной с версту… И пошли мы по тропинке в их тыл. Километра два прошагали — ни одной живой души. Мы уж было хотели по шаблону: провод перерезать и караулить какого-нибудь связиста. Но вдруг откуда-то из-под земли услышали музыку. Настоящий джаз. Подошли ближе — огромный блиндаж и двери настежь, целый сноп света наружу вырывается. Патефон с усилителем орет, губные гармошки заливаются — гуляют фрицы, на наше счастье. Веселятся беспечно. Только один часовой у блиндажа, да и тот по сторонам не глядит, музыкой занят. Тут и заметили мы это сооружение, в которое царь пешком ходил. Метрах в тридцати оно от блиндажа, и непролазные кусты орешника совсем рядом. Вот мы и засели там. Взяли, — и не пикнул. А только через их траншею перевалили, он, черт, и заблажил во всю глотку. Ума не приложу, как он сумел развязать руки. А, бес с ним, с этим лысым фюрером! И на то, что у капитана Филимончука от расстройства желчь разольется, — тоже начхать. А вот ребята-то, выходит, погибли зря… Очень обидно.
На семнадцатое июля по настоянию капитана Филимончука и по его плану была назначена разведка боем.
Мамаев категорически возражал против этой операции, но на совещании в штабе батальона обосновать свою точку зрения не сумел: заорал — разом выпустил по адресу Филимончука все свои «подкалиберные» словечки и выдохся.
Филимончук же, наоборот, очень спокойно и деловито доказал, что план его до гениальности прост и потому легко выполним, Бывают же люди с таким даром убеждения! Даже наш разумный и осторожный комбат ни слова не возразил Филимончуку, а тот в заключение самодовольно улыбнулся:
— Молчание принимаю за одобрение. Итак, фашисты во второй раз здесь нас не ожидают. Вот мы их и перехитрим.
Хитрить так хитрить. За два дня до назначенного срока рота Мамаева была готова к бою.
Операцией руководил сам комбат Радченко. Группу захвата возглавил Лиховских.
За бревенчатыми стенами боевого охранения мы засели с ночи.
На рассвете в густом молочном тумане стрелки и разведчики на заранее заготовленных плотах благополучно форсировали реку Осьму.
Мой взвод остался на левом берегу, — обеспечивать переправу туда и обратно.
Разведка была неудачной с самого начала. Немцев не удалось захватить врасплох. Туман над речной поймой быстро рассеялся, и рота Мамаева на правом берегу залегла под прицельным огнем противника, без толку неся потери. Группа захвата так и не могла пробиться во вражеские траншеи. Расчет на внезапность и хитрость не оправдался. Комбат дал сигнал об отходе.
Обратную переправу поддерживала полковая батарея, минометы Громова и ружья Иемехенова. Противник отвечал огнем тройной интенсивности. Мы вели огонь через головы своих. Обстреливали лысые высоты, откуда немецкие пулеметы взахлеб бороздили речную гладь.
От минометного огня затонуло несколько плотов. С остальных, держа над головой винтовки и автоматы, солдаты попрыгали в воду. Поддерживая друг друга и подталкивая плоты, стрелки и разведчики вплавь добирались до своего берега и через боевое охранение уходили на оборону. Мы снимались последними. Я была в расчете Непочатова. Просигналила деду Бахвалову: «Снять пулемет!» Березин и Попсуевич проворно подхватили «максим» за хобот, остальные расхватали коробки с расстрелянными лентами и тесной группкой побежали по рыжему кочковатому полю в сторону боевого охранения. Пулемет, как большой сытый гусь, переваливался с боку на бок на низких лапах-катках. Позади всех, держась рукой за грудь, не шибко рысил дед Бахвалов. Я подумала: «Доберутся благополучно». Через пять минут снова оглянулась. Пулеметчики были уже у самой стенки боевого охранения. Я с облегчением вздохнула. Но в тотже миг тяжелый снаряд разорвался в середине бегущей группы. В воздух взметнулся огромный фонтан земли, мелькнуло зеленое искореженное тело пулемета, и я на секунду закрыла глаза.
— Непочатов! Всем расчетом к Бахвалову! Забрать убитых и раненых!
А сама подумала: «Там нет раненых…»
— А как же вы? — закричал Непочатов.
— Выполняйте приказ!
Я легла за пулемет. Ко мне, запыхавшись, подбежал Лукин, с разбегу шлепнулся рядом.
— Снимайтесь, — бросила я ему через плечо, не переставая стрелять, — двоих солдат ко мне! — Дала еще несколько очередей по ненавистной высоте и поискала глазами воду. Пулемет раскалился, как утюг, из пароотводной трубки не хлестал даже пар. Плоская банка была пробита осколком насквозь и валялась пустая, без воды. «Максим» забастовал: плевался сгустками расплавленного свинца.
Я поглядела направо: переправлялись последние отставшие солдаты. Ко мне что есть духу бежал Гурулев, за ним еще кто-то. Из боевого охранения, прихрамывая, возвращался Непочатов…
В капонире на узких нарах лежал дед Бахвалов, блевал и плакал:
— Мальцы мои дорогие… Ребятки… Всех до одного… Лучше бы меня, старого каторжника… Я уже свое отжил… — Его уговаривал капитан Степнов.
Пришел фельдшер, посмотрел деда, сказал:
— Контузия. Ушиб брюшины. Надо в медсанбат.
Мы с Непочатовым уточняли потери. Погибли: Миронов, Березин, Попсуевич и Лукашин. Легко ранены Непочатов и Пырков. В госпиталь ехать отказались. Контужен дед Бахвалов.
В капонир ввалился разведчик в рваном маскировочном халате, обратился ко мне:
— Тяжело ранен старший лейтенант Лиховеких. Хочет вас видеть.
Я побежала на ротный санпункт, но раненого уже отправили…
Забившись в стрелковую ячейку, тоненько плакал Иемехенов. Повернул ко мне залитое слезами лицо:
— Помирал Ульянов, однако… Друг, однако…
Я была очень расстроена. А тут еще явился Макс-растратчик с актом о списании материальных потерь. Пробежав глазами бумагу, я возмутилась:
— Что это? Ведь у моих погибших солдат было только по две ноги! А тут двадцать пар ботинок! И шинели?! Да мы и не брали их с собой. Пятнадцать палаток? Нет, старшина, такую фальшивку я не подпишу.
— Так поймите вы, товарищ лейтенант, в роте недостача! — вскричал старшина Букреев. — Старшему лейтенанту Ухватову предшественник дела не передавал — ранили его, с него и взятки гладки, а всё как есть и повесили на нас с командиром роты. Что ж нам теперь, платить за всё? Да тут никакого жалованья не хватит!
— Всё это вы объясните начальнику тыла, может быть, он вас поймет, а я вам не сообщник. Старший сержант Непочатов, составьте для старшины реестр потерь.
Ночью из санроты позвонила Нина Васильевна. С грустью сказала:
— Только что отправила Петю Лиховских. Правую ногу придется ампутировать. Глаз, по всей вероятности, тоже пропал… Что же ты молчишь?
От комка, подступившего к горлу, я не могла сказать ни слова…
Мамаев всю ночь ругался и огрызался на телефонные звонки. Он был очень расстроен: потерял почти третью часть личного состава, в том числе толкового командира взвода Ульянова…
— Авантюрист! — гремел он в адрес Филимончука. — Таких судить надо! Видал бы я этот «сабантуй» в гробу! Додумался, краб: где обедал — туда и ужинать отправился… Умник, а эсэсы — дураки?.. «Не проявили должной храбрости…» Показал бы я тебе храбрость, Аника-воин!..
На другой день за большие потери в разведке боем Мамаеву объявили строгий выговор по партийной линии.
Мамаев заморгал толстыми, как проволока, ресницами:
— Вот те раз — пальцем в глаз! Это называется свалить с больной головы на здоровую!
Он вопросительно поглядел на меня, ища сочувствия. Но я сказала:
— Так и надо. Может быть, хоть это научит тебя нормально разговаривать. Нет чтобы доказать всё спокойно и обстоятельно — кроет матом, как в кабаке!
— Не в том дело! — закричал разобиженный Мамаев. — А главный виновник, выходит, сухим из воды выскочил? А? По-твоему, это порядок?
Но и Филимончука наказали — отстранили от должности. Делом о неудачной операции занималась дивизионная партийная комиссия. Узнав об этом, Мамаев успокоился.
Ночью наша дивизия снялась с насиженного места и отошла в тыл, в резерв командующего.
Дед Бахвалов лечился недолго: сбежал из полевого госпиталя и в один прекрасный день хмурый предстал передо мною. Я очень обрадовалась:
— Василий Федотович, дорогой! Как здоровье? — я поцеловала старика.
Дед, отвернувшись, подозрительно долго протирал свои очки-колеса. Потом глухо сказал:
— Слава богу, здоров, как батюшка-медведь. В обоз, мазурики, норовили списать, да с Бахваловым шутки плохи. Так и сказал я доктору, да и зафитилил домой…
Подошел Мамаев, довольный, захохотал:
— Дедок! Милая ты моя борода! Как прыгаешь, сибирский боцман? Как дела?
— А дела, товарищ моряк, ни к лешему, — ответил дед Бахвалов. — Вот командир роты Ухватов во взвод лейтенанта Васильева меня направляет. Говорит, тут вакации для меня нету, а там есть.
— Не вакация там, а провокация! — закричал Мамаев и потряс своей дубинкой: — А этого ваш краб Ухватов не едал? Он что же, гальюнщик, думает, что я с двумя пулеметами буду воевать?! — Ротный свирепо вытаращил глаза и повернулся в мою сторону: — Чтоб сегодня же был у меня третий пулемет!
— Не ори. Не глухая. Будет вам, Василий Федотович, пулемет и люди будут. На днях еще пополнение получим и все отделения скомплектуем заново. Так что никуда мы вас не отпустим.
— Спаси, Христос, коли так, — обрадовался старый пулеметчик.
Прибежал Пырков. Улыбаясь во всё щекастое лицо, закричал что было духу:
— Братцы, дед Каширин явился!
— Ой, старый борода! Друг, однако! — верещал Иемехенов.
Сияющего деда окружила наша молодежь, Ухватов уперся, как баран:
— У тебя нет ни людей, ни машины, а у Васильева как раз недостает опытного наводчика.
Но Бахвалов не наводчик, а командир отделения. Люди не сегодня-завтра будут, и где ж я тогда возьму командира?
— Будут люди — будет и командир, — возразил ротный. — На Бахвалове свет клином не сошелся.
— Нет сошелся! Много у тебя в роте таких Бахваловых? Вот-вот в наступление, а ты мне ножку подставляешь!
Ухватов глядел на меня нагло и насмешливо:
— А ты попроси хорошеньче. Поплачь. Может быть, и пожалею…
— Дорвался? Рад досадить? Эх ты! Голова — два уха, Даже говорить неохота.
— А ты скажи. Не стесняйся. Подлец, да?
— На подлеца, пожалуй, не потянешь, — сквозь зубы возразила я. — А вот мелкий пакостник — это да! Ухватов обиделся:
— Ты говори, да не проговаривайся! Я не погляжу, что ты баба…
Я только рукой махнула. Скажи на милость, не нравится: на подлеца он согласен, а на пакостника — нет. Как будто хрен редьки слаще.
Пришлось побеспокоить комбата.
Наш комбат, когда по-настоящему сердится, становится гениально ядовитым и непременно переходит на «вы».
— Поздравляю! — сказал он Ухватову по телефону. — Пока устно. А не позднее чем завтра в это же время адъютант старший будет иметь честь огласить вам выписку из приказа. Не стоит благодарности. По заслугам. Восхищен вашей распорядительностью, и если до сих пор я не вышвырнул вас из батальона, то только благодаря вашим деловым качествам. Слушайте внимательно, деятель. Прекратите! Вот именно. И это и то самое. Предупреждаю в последний раз. Пулеметчика Бахвалова оставить на месте. В двадцать ноль-ноль доложить, что в роте Мамаева есть третий пулемет. Понятно?
Положив трубку, комбат — с неудовольствием сказал:
— Вы мне оба надоели. По завязку. Кляузничаете друг на друга, как школяры.
Справедливо, ничего не скажешь! Единственный раз пожаловалась на Ухватова, и сразу попала в разряд кляузников. Было очень обидно, но оправдываться не стала. Только и сказала:
— Я от всей души желаю вам такого командира полка, как старший лейтенант Ухватов.
— Благодарю, — поклонился комбат, насмешливо улыбаясь. — Значит, не любишь ты своего ротного командира?
— Не люблю?! Это не то слово. Да я его… Не могу понять, как можно такому вверять судьбы людей? Наглый, лживый, малограмотный, да еще и пьет!
— Куда ж его девать? — комбат всё улыбался.
— Куда? В резерв. Пусть спасает свою шкуру. Или в трофейную команду. Впрочем, туда нельзя… Трофеи будет пропивать…
Капитан Радченко погасил улыбку:
— Вот именно. Сразу и места не подберешь.
Я съехидничала:
— Так дайте ему батальон! В чем же дело?
— Ты же сама отлично знаешь, что такой, как Ухватов, батальона не получит, — медленно сказал комбат, хмуря брови. — Должность командира пульроты для него предел. Так-то. Иди и не морочь мне голову. Не так бы я с тобой разговаривал, если б ты была не права.
Ночью дед Бахвалов придирчиво проверял новенький, только что полученный с завода «максим». А утром, с тощим вещмешком за плечами, с солдатским котелком у пояса, к нам заявился Шугай. Пригладив рукою бороду, он обратился ко мне:
— Принимайте солдата, товарищ взводный. Дед Бахвалов обрадовался:
— Только ко мне, Федор Абрамыч. Мы же земляки, товарищ взводный.
Но я возразила:
— Федор Абрамович будет наводчиком у Лукина. А вы, Василий Федотович, забирайте у Непочатова Пыркова. Место Пыркова займет Андриянов. По-моему, это будет правильно? Как вы думаете?
Подумав, дед согласился:
— Пожалуй, что так. Пырков и Андриянов только мешают один другому. Андриянов вроде бы обижается, что наводчиком не он, а мазурик Пырков. Так и быть. Давайте мне этого уркагана, я последних блох из его шкуры повытряхну. Вот только бы Федор Абрамыч не обиделся…
Шугай улыбался:
— Ни боже мой! Вася-то Непочатов, чать, тоже мой земляк. Четыре пролета по двести верст сибиряку раз плюнуть…
Старый смоленский лес был насквозь пронизан солнцем. Стояла жаркая сухая погода. По чистому голубому небу плыли разрозненные легкие облака, а дождя всё не было. Южный ветерок не освежал и даже под вечер не приносил прохлады.
На юге шли ожесточенные бои. В Германии была проведена тотальная мобилизация. Фашисты, собрав все силы у себя и в оккупированных странах, бросили их на Восточный фронт.
Пятого июля в два часа тридцать минут Гитлер, как игрок, которому уже нечего терять, двинул свои бронированные полчища по всему фронту гигантской Курской дуги.
Немцы наткнулись на четкую, заранее продуманную, глубоко эшелонированную оборону и были остановлены. Армии генералов Ватутина и Рокоссовского стояли насмерть.
Двенадцатого июля во встречном бою у деревни Прохоровки войска Воронежского фронта и стратегического резерва дали фашистам решающее сражение. Во встречном бою столкнулись полторы тысячи танков и самоходок. Только за один день враг потерял до десяти тысяч солдат и более двухсот пятидесяти танков!
Восемнадцатого июля Степной фронт, возглавляемый полководцем Коневым, совместно с Воронежским фронтом перешел в наступление в направлении Белгорода, Харькова, Орла.
Мы с жадностью набрасывались на газеты, на политинформациях, затаив дыхание, слушали сводки Информбюро, представляли себе и никак не могли представить гигантский масштаб Курской битвы. Это не шло ни в какое сравнение с нашим зимним наступлением без танков, авиации и, можно сказать, без артиллерии. Юг уже вовсю воевал, а мы всё еще изготавливались. Как перед всяким наступлением, начались маневры.
Никогда смоленский лес не видел такого множества народу — под каждым кустом солдат. Здесь, в десяти километрах от переднего края, окопались сразу несколько дивизий — перемешались все рода войск.
Мы построили только шалаши-спальни, окопали кухню, коней хозвзвода и больше никаких земляных работ не производили. Было ясно, что мы здесь ненадолго.
Рядом с нашей кухней устроились огромные гаубицы. Они частенько ведут огонь всеми орудиями. Повар Алексей Иванович болезненно морщится и затыкает пальцами уши.
Около взвода Иемехенова приткнулись какие-то радисты. С раннего утра дотемна они терзают свои рации: дают настройку, кого-то вызывают, кому-то отвечают и ловят музыку.
В трех шагах от моего шалаша расположились чужие разведчики, в таких же маскировочных костюмах, как у ребят Коли Ватулина. Они порядком мне досаждают: пристреливают новенькие пулеметы-пистолеты, орут песни и отпускают по моему адресу ехидные шутки.
За хозвзводом саперы, за саперами танкисты, зенитчики, трофейная команда. Ближе к реке — сразу несколько медсанбатов. Тихими вечерами девушки поют — слаженно и красиво. Поют все. Каждый взвод свое. Только разноголосое эхо мечется по лесу. Мои ребята по семь раз на дню заводят свою любимую «Марусю», Пырков пляшет трепака прямо на дороге. Настроение у народа как под праздник. И только один Мамаев недовольно хмурится и фыркает, как кот;
— Оглушили, крабы. Понабивалось, что сельдей в бочке. Как тут заниматься? Роту развернуть негде. Видал, — бы я этот астраханский базар во сне!..
Проводить занятия действительно было негде.
— Что будем делать? — спросил озабоченный Непочатов. — В глухомань забраться — пулеметы не протащишь, да и не видно ничего, какой уж там огонь…
— Ладно, Василий Иванович, займемся сегодня материальной частью, — решила я, — а завтра что-нибудь подыщем.
— Жара такая, — сказал Непочатов, — может, разрешите выкупаться на скорую руку? А, товарищ лейтенант?
— Разрешаю. Пятнадцать минут.
Солдаты закричали «ура», составили на берегу реки в ряд пулеметы, и уже через две-три минуты послышался плеск, восторженный хохот и гулкое хлопанье ног по воде.
Донесся сердитый голос деда Бахвалова:
— Вы что ж это, мазурики, воду мутите, а? Места вам мало? Помыться не дадут порядочному человеку!
Я улыбнулась. Наш дед ворчит на свое новое войско не переставая:
— Разве вы, мазурики, пулеметчики? Так, ни черту кочерга, ни богу свечка… Вот у меня были мальцы!..
На днях в армейской газете на первой странице была помещена фотография: я, дед Бахвалов и Шугай. А под нею статья о нашем взводе. Хорошая статья, умеренная. Корреспондент образно именовал деда Бахвалова «патриархом переднего края». Старик сомлел от гордости. И, едва Непочатов вслух прочитал статью, он обратился к молодому пополнению:
— Трепещите мазурики! Вот как надо воевать! Не как-нибудь, а по-божественному величают… — И очень волновался, как бы газету не пустили на раскур. Когда Мамаев попросил ее, чтобы почитать своим солдатам, дед лично отправился к стрелкам:
— А то на козьи ножки изорвут. Как пить дать, скурят, мазурики. Спалят, и бороду мою не уважат…
Я бы тоже с удовольствием выкупалась, да где уж там… Вздохнув, сняла гимнастерку, машинально ее свернула, сунула под куст и задумалась. Мысли мои унеслись далеко, под Харьков, где сейчас наступала моя родная дивизия.
Я и не заметила, как подошли незнакомые офицеры-гвардейцы и бесцеремонно уселись рядом со мной. Один из них, лицом очень похожий на нашего Филимончука, усмехаясь, посмотрел на мои голые руки и шутливо продекламировал:
— Ты чего же это, словно Ева, Спряталась от бога за кустом?..
Я неласково спросила:
— Что вам здесь надо?
Все четверо засмеялись. Капитан с нахальными глазами продолжал в том же шутливом тоне:
— Это невежливо. Надо сказать: «Здравствуйте, товарищи прославленные гвардейцы!»
— Черт с вами, сидите.
— Это уже лучше, — засмеялся капитан. — А скажи-ка, милый вундеркинд, из какой же ты дивизии?
— Из самой лучшей.
— Гм… Молодец. Хвалю за находчивость.
Дед Бахвалов вдруг рявкнул на весь лес:
— Вон, мазурики, из воды! До скольких же разов вам надо приказывать!
Капитан, прислушиваясь, улыбался:
— Дорвалась матушка-пехота до бесплатного…
Непочатов крикнул:
— Товарищ лейтенант, дозвольте еще пять минут!
Я взглянула на часы:
— Разрешаю десять! — И надела гимнастерку. У моих веселых собеседников вытянулись лица. Они сразу стали прощаться.
— Куда же вы, товарищи прославленные гвардейцы? — улыбаясь, сказала я. — Продолжим нашу приятную беседу.
Но продолжить не пришлось. Налетели «юнкерсы». Отцепили несколько десятков бомб. Лес ощетинился сплошным огнем: стреляли буквально из-за каждого куста. Разрисовывая небо сизыми барашками, стучали зенитки; строчили станковые пулеметы; глухо ухали противотанковые ружья. Пехота тоже вела беспорядочный огонь из винтовок и даже из автоматов. Я и мои новые знакомые стояли на берегу, задрав головы вверх. Капитан переживал вслух:
— Ни одного попадания! Сапожники…
Мои солдаты, не успев одеться, укрылись под высокий, выступающий над водой козырьком, берег. И только дед Бахвалов в мокрых кальсонах метался по берегу и истошным голосом кричал:
— Куда девали мой ремень?! Признавайтесь, мазурики, кто из вас спрятал?!
Самолеты сделали еще один заход. Сбросили бомбы где-то в районе нашего хозвзвода. И когда выходили из пике, зенитный снаряд крупного калибра настиг головную машину и разнес ее вдребезги. В воздухе закружились обломки и какие-то клочья.
От громового «ура» содрогнулся вековой бор. На берегу, как дикари, полуголые плясали мои солдаты.
Гвардейский капитан от избытка чувств схватил меня за бока и, высоко подняв в воздух на вытянутых руках, весело закричал:
— Порядочек в зенитных частях, геройский взводный!
А вечером в этой немыслимой толчее я вдруг нос к носу столкнулась с… Мишкой Чурсиным!
— Мишенька, родной мой!
— Чижик! Неужели это ты?! — Разведчик схватил меня за руки.
Мишка был точь-в-точь таким, как на фотографии, которую мне недавно показывал корреспондент Иван Свешников. Мы не виделись больше года. Разведчик возмужал, раздался в плечах. Но всё такая же полунасмешливая, полунахальная улыбка играла на Мишкиных губах и всё так же теплым янтарем мерцали Мишкины лихие глаза.
— Чижик! Ущипни меня — может, я сплю?
— Мишенька, ты помнишь наш полк? — Неожиданно для себя я, встав на цыпочки, поцеловала разведчика прямо в губы.
За ближайшим кустом засмеялись: — Девушка, а ну еще разок!..
Но мне было не до насмешников. Я смотрела на Мишку, не отрываясь.
— Чижик, где бы это нам поговорить? — оглядываясь, спросил Мишка.
— Есть тут одно местечко. Пойдем.
Мы забрались в самую глушь и уселись на ярко-зеленую траву на берегу топкого лесного ручья. Последний луч скользнул по Мишкиным орденам, задержался на его серьезном лице и позолотил Мишкину косую челку. Загораживаясь рукой от солнечного зайчика, Мишка спросил:
— Чижик, замуж еще не вышла?
— Обалдел, — засмеялась я.
Мы сидели долго и вспоминали наш полк.
— Мишка, неужели комиссар Юртаев умер? Мишка вздохнул:
— Я пытался искать. Куда только ни писал. А потом самого ранили, так и затерялись все следы. Ох, Чижик, растревожила ты мне сердце. Ну разве я мог подумать, что встречу тебя?.. Между прочим, я тебя часто видел во сне.
— Это был страшный сон, правда?
— Правда, — улыбаясь, сказал Мишка. Мы разом поцеловали друг друга и оба засмеялись.
Возле наших шалашей Мамаев березовым веником выколачивал свою гимнастерку. На Мишку поглядел подозрительно. Недружелюбно спросил:
— А ты, герой, откуда тут взялся?
— С луны упал, — ответила я за Мишку. — Мы знакомы тысячу лет. Верно?
— Верно, — подтвердил Мишка, и глаза его вдруг стали злыми. — И ты, морская душа, ее получишь только через мой труп! Понял?
— Понял! — захохотал Мамаев, заправляя тельняшку под брюки. — Где уж нам со свиным рылом да в калашный ряд.
На другой день Мишкина бригада снималась. Прощаясь, трофейным фотоаппаратом он сфотографировал меня раз пятнадцать. Мамаева тоже снял и довольно мирно с ним разговаривал, но, прежде чем уйти, спросил меня:
— Дай честное слово, что этот моряк к тебе клинья не подбивает?
Я насмешливо сказала:
— Новоявленный Отелло. Мишка, ты помнишь Отелло?
— Помню, — засмеялся разведчик и тихо пропел:
А у Отелло в батальоне
Был Яшка, старший лейтенант…
Через неделю Мишка прислал сумбурное письмо, полное клятв, уверений в любви и намеков. Письмо заканчивалось патетически: «А у меня вас трое: автомат, кинжал и ты, моя любимая… Но если этот морячок…» Читая, я сердилась и смеялась. Показала письмо Мамаеву. Он тоже засмеялся:
— Значит, я еще не так стар, если меня можно к девчонке приревновать.
— Старик в тридцать лет!
— Тридцать — не восемнадцать, — назидательно сказал Мамаев и почему-то вздохнул.
А еще через неделю я получила толстый конверт, надписанный незнакомым почерком. Из конверта на траву выпали мои фотографии. Писал Мишкин друг, начальник штаба. Писал полуофициально: «…ваш близкий друг, капитан Михаил Чурсин погиб на высоте 88,16. Похоронен… Мы с глубоким…» Буквы прыгали у меня перед глазами. Я не заплакала. Машинально скомкала письмо и пошла сама не зная куда, натыкаясь на шалаши, как слепая.
Как во сне, добрела до лесного ручья и опустилась на траву. Бедный Мишка! Нас многое связывало. Мы служили в одном полку. Мишка знал дорогих мне людей, знал капитана Федоренко… Мишка был настоящим другом… И Петя Лиховских настоящий… Гордый. Остался инвалидом и ни одного письма не только мне, но даже и Нине Васильевне. Никому в полку… Чтоб не жалели.
Сердце так болело, что я подумала: «Еще кого-нибудь потеряю — и оно разорвется…»
В сумерках меня разыскал Мамаев. Молча опустился рядом на траву.
— Гриша, — сказала я, — погиб Мишка Чурсин…
Мамаев не стал утешать. Молча пожал мне руку, просто сказал:
— Пошли. Жизнь продолжается.
Ночью мне приснился не Мишка, а Федоренко. Живой, здоровый, любимый… Я проплакала до самого рассвета. Утром, умываясь, Мамаев погрозил мне пальцем. Он прав: жизнь продолжается…
Комбат вышел из положения. Вместе с Пашей-ординарцем и адъютантом батальона он обследовал все окрестности в радиусе десяти километров, но зато нашел, что требовалось. На учебном плацу всё было как на настоящей обороне: траншеи наши и «противника», широкая нейтральная полоса — лощина, речка маленькая впереди и даже танкоопасное место. Не было только танков. А надо бы…
На одном из совещаний мы сообща подняли этот вопрос и просили пустить на нас в учебном бою танки. Да не наши, а трофейные: черные, с белыми крестами на броне. Павловецкий правильно сказал:
— Мы потому и боимся танков, что не знаем их, не имеем дело с этой сволочью.
— И ты боишься? — глупо спросил Ухватов.
— А что я, не человек? — сердито ответил Павловецкий.
Да, танки бы нам очень нужны. Попробуй докажи солдату, что танкист сидит, как в мышеловке, и сам нас боится. Солдату надо дать возможность всё пощупать своими руками…
Чтобы приучить новичков к огню, комбат на одном из занятий загнал мой взвод и бронебойщиков Иемехенова на лысую высоту и приказал нам вести огонь через головы своих веером по всей лощине. Прямо перед нами, примерно в километре, была вторая такая же лысая высота, по условиям занятий ощетинившаяся пулеметный огнем. Мы обстреливали «немецкие пулеметные гнезда». Пулеметы работали на самом безопасном прицеле, но в бинокль было отчетливо видно, как плохо чувствуют себя под пулями необстрелянные солдаты: втягивают голову в плечи, оглядываются назад, и даже ложатся. Комбат, размахивая над головой автоматом, по-журавлиному вышагивал позади стрелковой цепи и что-то кричал: наверное, ругал и стыдил трусов.
С нами на высотке находился замкомбата Соколов, назначенный на время занятий командиром резерва.
Пока стрелки отрабатывали приемы штыкового боя, у нас на горушке произошло ЧП. Солдаты мирно курили. Дед Бахвалов за что-то отчитывал новичка Сашу Закревского.
Старший лейтенант Соколов поймал толстую зеленоватую змею и хотел показать ее Иемехенову. Маленький бронебойщик взвизгнул и бросился наутек. Соколов бежал за ним и кричал:
— Это же всего-навсего безобидная ящерица, невежда!
Иемехенов хотел спрятаться за мою спину и нечаянно толкнул. Я оступилась, попала ногой в старую воронку и вскрикнула от резкой боли в ступне. Опираясь на мамаевскую дубинку, еле доплелась домой. Непочатов с трудом снял с моей распухшей ноги сапог и вызвал фельдшера. Явился наш Козлов. Он мял и дергал ногу так, что у меня из глаз пригоршнями сыпались искры.
— Растяжение сухожилий, — сказал Козлов. — Полный покой. Надо в медсанбат. — У нашего эскулапа одна песня: чуть что — в медсанбат или в госпиталь.
Нога нестерпимо болела. Я лежала в шалаше и с холодным бешенством ругала Соколова:
— Сумасшедший зоолог! Черт бы тебя побрал со всеми твоими змеями и ящерицами! Ящерица! Как бы не так — настоящая отвратительная гадюка! Тьфу!..
В шалаш просунул голову Мамаев и закричал, как ужаленный:
— Слепая каракатица! Где были твои фары! На камбузе твое место! Уедешь в госпиталь — тебе и начхать. А мне подсунут какого-нибудь тылового краба — начинай всё сначала! А где, где у меня время вас, салажат, уму-разуму учить?!
— Что ты орешь, сумасшедший тип? — возмутилась я. — Не поеду я в госпиталь!
— Так что ж я тебя в наступление на собственном горбу попру?!
— Замолчи. До наступления заживет, ведь не перелом. Мамаев выкричался и, как всегда, сразу успокоился, уже мирно спросил:
— Болит? — И заворчал по адресу Соколова: — Обижается, наверное, краб, что не здороваюсь за руку… А как и здороваться, когда он руками постоянно какую-нибудь пакость берет. Вчера поймал жабенка, посадил на ладонь и тычет мне в нос: «Посмотри, какая прелесть!» — Мамаев с невыразимой брезгливостью скривил рот. — Ужасная гадость! Видал бы я этого жабьего сына в гробу! Веришь ли, он живых ящериц запускает себе под рубаху на голое тело, и они там ползают, шебаршат…
— Черт с ними, с ящерицами, — перебила я. — Надо коня.
— Зачем тебе конь?
— Не могу же я на занятиях не присутствовать!
— Обойдемся и без тебя. Лежи, поплевывай в потолок.
— Нет уж, знаю я, как наступать без репетиции! Надо всё отработать.
Через час старшина хозвзвода Долженко привел низкорослую неказистую кобылку, заросшую густой и довольно длинной рыжей шерстью.
— Ты что же, краб, хуже не нашел? — спросил его Мамаев.
— Да… — сказала я. — Вот на этом самом ослике бог, наверное, и въехал в Иерусалим…
Но Долженко, как и многие хозяйственники, был лишен чувства юмора и ответил со всей серьезностью:
— Какой же это ослик? Обыкновенная транспортная единица. Чистокровная монголка. Вы не глядите, что она не с красы, зато бегает и втрюшку, и вбрюшку, и как только душа пожелает… Да и кормить ее не надо. Сама пропитание находит. Вот только кусачая шельма, что твоя собака! Но-но! Не балуй!
— А седло?
Долженко развел руками:
— Чего нет, того нет. Мы ж не кавалерия. А зачем вам седло? Вы на бочку, по-пастушьи. Не призы, чай, вам и брать… Впрочем, какой-то упор надо. Эта Жучка очень даже свободно может скинуть наземь. Я сейчас… — И ушел.
Опираясь на мамаевскую дубинку, я глядела на транспортную единицу без радости. Представив себя верхом без седла, с досадой подумала: «Засмеют»…
Кобылка, потряхивая головой, с аппетитом поедала березовые ветки.
Мамаев хотел усесться верхом. Монголка проворно цапнула его зубами за колено и высоко взбрыкнула задними ногами. Солдаты захохотали. Дед Бахвалов, посмеиваясь в бороду, сказал:
— Это, мазурики, не кобылка, а натурально конек-горбунёк. Не садитесь вы на нее, товарищ взводный, последнюю ногу откусит…
Вернулся Долженко.
— Вот и седло, — буркнул он. — Делов-то палата! — Свернутое вчетверо одеяло прикрепил веревкой к спине кобылки и затянул чересседельником, а вместо стремян пристроил две веревочные петли. Непочатов ловко вскочил в самодельное седло и натянул поводья. Монголка вставала свечой, махала в воздухе передними ногами, нагибая короткую шею, пыталась достать всадника оскаленными зубами и визжала не по-лошадиному. Непочатов сидел, как приклеенный, и остервенело порол строптивицу березовой хворостиной.
— О-ха-ха-ха-ха! — закатывался Мамаев и, вытирая слезы, кричал мне: — Слушай, а ведь она характером вся в тебя! А и, молодец Долженко! Хо-хо-хо-хо!
— И ничего не «хо-хо-хо», — ворчал Долженко, — подседлом животное не ходило, только и всего…
Кобылка взвизгнула в последний раз, сорвалась с места и рысью вынесла Непочатова на дорогу. Вернулся Василий Иванович только к ночи. Он был мокрый, как из бани. Кобылка хрипела, с волосатых боков хлопьями падала мыльная пена.
— Готова, — сказал Непочатов, устало слезая с седла, — упрыгалась. Поводья натягивать не надо — пойдет.
На другой день представление началось с раннего утра. В полном боевом снаряжении наша рота направилась на учебный плац. Помня наставление Непочатова, я не натягивала поводья, и лошадка, цокая маленькими копытцами, довольно мирно семенила по обочине дороги. А по пути нашего следования стояли зрители, тыкали в мою сторону пальцами, хохотали и изощрялись в остроумии:
— Братцы, Суворов на кобылке!
— А вот и праправнучка хана Чингиса!
— Правоверный Ходжа направился в Мекку.
— Ха-ха-ха-ха!
— Синьорита, вы на базар?
Впрочем, увидев мою забинтованную ногу, острословы сконфуженно умолкали. Я не сердилась на озорников — сама при случае не прочь посмеяться. На своей крошечной волосатой кобылке я, наверное, и впрямь выглядела забавно. Меня заботило другое.
Злое существо совсем не слушалось повода. Вдруг задурила: то обгоняла колонну, то плелась нога за ногу, отставая на полкилометра; то опять догоняла строй, грудью врезалась в самую середину и, расталкивая солдат, норовила кого-нибудь ухватить зубами за ухо. Солдаты ломали ряды, смеясь, оборонялись пилотками и кулаками. Мамаев сердился:
— Сидела бы дома вместе со своей ослицей!
На «поле боя» было еще хуже. Кобылка несла меня, куда хотела, не признавая ни сигналов, ни рубежей. Вначале она напала на Пашу-ординарца. Ничего не подозревавшая Паша подошла ко мне поздороваться. В тот же миг монголка вцепилась зубами в полированное ложе Пашиного автомата, откусила довольно большую щепку и, всхрапнув, стала ее жевать. Паша кинулась наутек.
Потом, перед самым сигналом «в атаку», лошадка бесшумно подкралась к старшему лейтенанту Ухватову, ловко сгребла его сзади за подол гимнастерки и, мотая головой из сторону в сторону, стала полоскать моего ротного, как тряпку в пруду. Ухватов заорал благим матом. Изготовившиеся «к атаке» солдаты обернулись на крик и, побросав на траву оружие, зашлись в приступе неистового хохота. Перепуганного командира роты вызволили подбежавшие Непочатов и Пырков, но еще добрые четверть часа весь батальон покатывался со смеху.
Мамаев выкрикивал сквозь слезы:
— Товарищ волк знает кого кушает! Выдать ей за это солдатскую пайку хлеба! Ох, милые мои крабы, держите меня, а то помру!
Ко мне подошел нахмуренный комбат, остановился на почтительном расстоянии, показал пальцем на маленький холмик в стороне, приказал:
— Убирайся к чертовой бабушке! — Улыбнулся скупо: — Вот оттуда и наблюдай, как Чапаев.
Но кобылка не хотела в тыл и норовила вынести меня прямо на рубеж «атаки». Пришлось спешиться и привязать строптивицу к дереву.
На другой день Пырков откуда-то приволок новенькое седло светло-коричневой кожи и сбросил у моего шалаша.
— Украл? — напрямик спросила я.
Парень самодовольно ухмыльнулся:
— Купил-нашел — едва ушел. Хотел отдать — не успели догнать…
— Зачем тебе оно?!
— Да не мне, а вам!
— Спасибо. Нечего сказать, услужил! Лоботряс, ведь ты же знаешь, что мне по уставу коня не положено! А если бы даже и было положено, так неужели бы я стала пользоваться ворованным седлом? Отнеси туда, где взял. Понятно?
— Не понесу, — буркнул Пырков, глядя себе под ноги.
— Как же ты не понесешь, если я приказываю!
— Что хотите со мной делайте, товарищ лейтенант, а только я не понесу.
— Стыдно? А воровать было не стыдно? И у кого? У своего же брата солдата! Эх ты! А тебе сам командующий поверил!.. Сейчас же отнеси и извинись.
— Бить будут, — мрачно сказал солдат.
— Видно, много тебя били, а расписываешь ребятам воровскую жизнь. Малина. Рио-де-Жанейро… Позови Неночатова.
— Василий Иванович сразу же догадался, в чем дело. Укоризненно покачал головой:
— С лысинкой ты парень родился, с лысинкой и умрешь!
— Отнесите с ним седло и извинитесь, а то он один боится, — сказала я.
В это время подошел Макс-растратчик, обвешанный портянками и обмотками. Осторожно пнул седло носком блестящего сапога, спросил:
— Чье? Где взяли?
Пырков глядел на меня умоляюще, и я сказала:
— Артиллеристы подарили. Да Тине не надо. Сейчас обратно отнесем.
— Вот еще, выдумали относить! — возразил старшина. — Сгодится в хозяйстве!
Я сказала:
— Айда, ребята! Да поблагодарите хорошенько!
— Разве с вами когда кашу сваришь? — заворчал старшина и пошел своей дорогой.
После ужина своим судом судили вора. К нашему кружку хотел присесть Мамаев, но я сказала:
— Уйди, старший лейтенант, тут дело сугубо семейное.
Судьями были все. Председательствовал Непочатов, он же и обвинение поддерживал. Защитником единогласно выбрали деда Бахвалова. Я не вмешивалась. Непочатов сказал короткую гневную речь. «Позор нашего боевого коллектива» — бывший урка Пырков не оправдывался, без поясного ремня скромно стоял в середине круга, опустив глаза долу. Во время речи «адвоката» солдаты, сдерживая смех, кусали губы.
Дед выступал с подъемом:
— Граждане товарищи судьи! Черного кобеля не отмоешь добела! Так и нашего Пыркова! Он, может быть, и сам не рад: терпел-терпел, да и того… приласкал седельце… Это хворь, граждане судьи, истинный бог, хворь! Вот у нас в деревне есть мужичонко такой мозглявый, соплей перешибешь. Андрон его зовут, а по прозвищу… Ну да ладно, я вам потом, без взводного, скажу, каково его прозывали… Так этот самый Андрон ворюга — ужасти! И не надо, да украдет! Что увидит, то и сопрет: борону — так борону, хомут — так хомут. Всё волокет к себе на подворье… Били его мужики смертным боем, а Андрон отлежится, да и опять за свое… Так уж у нас в деревне привыкли: что у кого пропало — ищи у Андрона. Вот раз поехал он со своей бабой сено косить. Косит, тоской мается — что в поле украсть? Нечего. Верите ли, мазурики, закинет Андрон свой собственный картуз за копешку с сеном да и подкрадывается к нему, как кот к мыши. Схватит — аж засмеется. Доволен, варнак! Так и наш Пырков. Да и то, граждане судьи, сказать, не Пырков тут виноват… — дед Бахвалов сделал паузу и многозначительно поднял палец вверх, — а — командир хозвзвода Долженко! Если бы он дал стоящего коня, ничего бы не произошло! А то парень подумал: «Наш взводный верхом на крысе, да еще и без седла!» Обидно же ему, мазурику, стало. Вот он и того… Не для себя брал. Это надо, мазурики, понимать…
Гася улыбку, Непочатов спросил защитника:
— Короче говоря, что вы предлагаете? Оправдать? Дед Бахвалов приосанился:
— Вот я и говорю, короче говоря. Зачем прощать? Дать ему потачку? А предлагаю я так: одолжить у старшего лейтенанта Мамаева матросский ремень, разложить его, мазурика, на травушке и флотской бляхой по голой… десять разов! Вот!
— Ха-ха-ха-ха!
— Хо-хо-хо-хо!
Смеялись долго. Саша Закревский пускал от смеха пузыри и махал перед лицом руками.
— Тише! Это несерьезно, Василий Федотович! — возразил Непочатов.
— Как это несерьезно? — возмутился дед Бахвалов. — Ты у Пыркова спроси, пусть он скажет: серьезно али нет?
Пырков стоял красный, как вареный рак, и вытирал рукавом гимнастерки потное лицо. Приговор приняли абсолютным большинством голосов. Против голосовал один Непочатов, да воздержались Лукин и Закревский.
Я уже была и не рада, что затеяла этот суд. Но тут в образе ангела-спасителя появился капитан Величко и сразу понял, в чем дело.
— А что, ребята, если приговор считать условным? — лукаво улыбаясь, спросил он. — Скажем, до первого проступка…
— Ура! — закричали веселые судьи и кинулись тормошить смущенного Пыркова.
Непочатов в заключение сказал:
— Смотри, парень, ходи ровней! Больше не спотыкайся! Мы сами себе трибунал.
— Золотые слова! — присовокупил дед Бахвалов, поглаживая бороду. — То-то же, мазурики!
Вечером я пошла показать ногу Нине Васильевне. Она за что-то отчитывала Зиночку Косых. Зина стояла посреди палатки красная, с заплаканными глазами.
— Идите, Зина, и возьмите себя в руки, — сказала Нина Васильевна. — Надо же в конце концов иметь девичью гордость! — И едва Зиночка скрылась за пологом палатки, докторша возмущенно сказала мне: — Я этого твоего Колю Ватулина за уши оттаскаю!
Я засмеялась:
— Моего Колю? Да я-то здесь при чем?.
Не слушая моих возражений, Нина Васильевна продолжала возмущаться:
— Нет, каков негодник! То придет, то не придет, то приласкает, то нахамит. А она ревет.
— Ну и зря.
— Знаю, что зря, а вот поди втолкуй! Всё бы ничего, но ведь работа страдает!
Осмотрев мою ногу, она сказала:
— Скоро в бой. Не лезь на рожон. Я усмехнулась:
— Что ж мне, прятаться прикажете, Нина Васильевна? Ведь вы знаете, где мое место на поле боя.
— Даже там можно быть разумной и осмотрительной.
— Ладно. Я буду осторожна. Как ваш сынок?
Нина Васильевна нахмурила брови, тяжело вздохнула:
— Ничего утешительного. Ампутировали правую ногу. Угрожала гангрена. — Она достала из полевой сумки толстый конверт и протянула мне. Я вынула из конверта фотографию. С кусочка картона на меня глядел худенький большеглазый солдат с грустной складкой между тонкими бровями.
— Вот он — мой Володька, — сказала Нина Васильевна. — Чувствую я, мальчик пал духом. С раннего детства увлекался туризмом. О геологоразведочном институте мечтал. А теперь вот без ноги… Мне бы его повидать хоть на один час. Сказать бы ему несколько слов, ободрить. Это у меня теперь как болезнь. Перед наступлением и думать нечего. А потом буду просить хоть недельный отпуск. Если бы ты знала, как мне надо повидать Володьку!.. Только взглянуть, только сказать: «Держись, мой мальчик, так-завещал отец!» — Нина Васильевна тихо заплакала.
Я ушла расстроенная. Муж погиб, единственный сын — инвалид… Ужасно!..
Мне снилась гроза. Необычная гроза — злая, яростная. Громовые раскаты почти без перерыва сотрясали воздух: земля гудела и колыхалась неровными толчками. Снопообразные молнии слепили глаза, зловеще-красным светом пронизывали притихший лес. Было душно и страшно даже во сне. Проснулась я оттого, что на меня обрушился шалаш: поперечная жердина больно ушибла правое плечо, на лицо упали колючие еловые лапы. Сразу услышала голос Непочатова:
— Товарищ лейтенант! Тревога!
Проворно раскидала останки своего жилья и выбралась наружу. Еще не успев собрать мысли, поняла: не гроза. Бомбежка. Тоже закричала:
— Воздух! По щелям!
Но в щелях, вырытых возле шалашей, нашла только свою старую испытанную гвардию. Из новичков с ними были Коля Зрячев да Саша Закревский. Остальные в панике разбежались по лесу.
Дед Бахвалов, Непочатов и Лукин наугад вели пулеметный огонь с примитивных установок — обыкновенных тележных колес, насаженных на заостренные деревянные столбы и обеспечивавших круговой зенитный обстрел.
Невидимые самолеты ревели во всю мощь моторов и, казалось, висели над головами совсем низко. Всё вокруг звенело стальным вибрирующим звуком, от которого живыми упругими волнами ходил воздух. Один-единственный прожектор откуда-то издалека слабеньким лучом неуверенно щупал ночное небо. Зенитки били наугад. Бомбы рвались по площади, в лесу. Языки красного, пламени вспыхивали и гасли. Где-то рядом ругался Мамаев. Кто-то голосом, полным боли и отчаяния, призывал санитаров, С треском падали деревья, ржали сорвавшиеся с привязей лошади. Кричали люди… Бомбежка была долгой и ожесточенной.
Весь остаток ночи, ругаясь про себя не хуже Мамаева, я собирала по лесу свое разбежавшееся войско. Оказалось, что виноват хитроглазый новичок Денисюк. Когда началась бомбежка, он крикнул товарищам:
— Не колготитесь в одном месте! Разбегайтесь куда подальше! — А сам тут же проворно нырнул в щель.
— Ты сволота! — с сердцем сказал ему дед Бахвалов. — Сволота, и никаких гвоздей! Отвалтузить бы тебя, паразита, всем гамузом…
И я сказала Денисюку нечто, не предназначенное для посторонних ушей.
— К завтраку собрались все, кроме Шерстобитова — где-то отсиживался.
К нам пришел Мамаев. Он был мрачнее тучи. Отозвал меня в сторону. Долго молчал, обветренное загорелое лицо перекосила гримаса боли. Не глядя мне в лицо, глухо сказал:
— Погибла Нина Васильевна. И Зина Косых. Они оперировали и не могли уйти в укрытие…
Я выронила котелок с кашей, схватила его за руку:
— Гриша! Боже мой!..
— Вот тебе и боже мой… Утри слезы — солдаты смотрят. — И ушел.
А я точно к месту приросла. Казалось, что, если сделаю хоть один шаг, — не выдержу: свалюсь лицом прямо в мох, буду кататься по земле, кричать и плакать на весь лес, грозить и проклинать…
Подошел Шерстобитов. Вскинул к пилотке худую мальчишескую руку, что-то забормотал, оправдываясь. Не глядя на него, я устало сказала:
— Ладно. Становись в строй. Чего уж там… Завтрак-то пробегал, паникер!
Призывали дела. Начинался новый день.
— Рав-няйсь! Смир-но! — Подтянулись. Замерли в ожидании разноса. А я вдруг опять вспомнила Нину Васильевну, и мне расхотелось ругаться… Сегодня она, завтра кто-нибудь из них…
Правофланговый — дед Бахвалов — с сознанием собственного достоинства выпятил грудь колесом, вздернул бороду, плотно прижал к бокам растопыренные корявые пальцы. Рядом почти в такой же позе застыл его друг и земляк Шугай.
А вот и Андриянов — брюзга и ворчун. На воспаленном от солнца лице строго сдвинуты белые брови, а в углах большого рта затаилась едва приметная ядовитая ухмылочка: «Сейчас вам, голубчики, отколется…»
У Саши Закревского сползли обмотки и съехала набок пряжка ремня… Пырков, не мигая, уставил мне в лицо круглые серые глазищи. Не шелохнется бывалый солдат и, только чуть-чуть оттопырив нижнюю губу, дует себе на нос — пытается согнать большую зеленую муху. Сытый живот Пыркова заметно выпирает из-под тугого солдатского ремня. Опять объелся, бродяга… Не меньше трех порций каши уплел…
— Вольно! А то пулеметчика Пыркова муха заживо съест.
Засмеялись. Согнав муху, Пырков с облегчением вздохнул. А я ему полушепотом:
— Ослабь ремешок. Лопнешь, парень…
— Никак нет, — солдат отрицательно трясет головой, но ремень всё-таки ослабил на целых две дырки.
— Смир-но! То, что произошло сегодня, приказываю забыть. Ночная бомбежка — штука весьма неприятная. На первый раз прощаю. Рядовой Зрячев, два шага внеред! За проявленное мужество во время налета вражеской авиации объявляю благодарность!
— Служу Советскому Союзу!
— Рядовой Закревский, два шага…
— Товарищ лейтенант, дозвольте обратиться? — перебил меня Гурулев.
— Гурулев! Для тебя не было команды «смирно»?
— Так за что ж ему благодарность, товарищ лейтенант? — не унимается нарушитель строевого устава. — Он же тоже бежал. Это его дедушка Бахвалов за обмотку поймали. А он упал, блажит: «Мама!» Умора!..
Мои ребята смеялись так, что на них с завистью поглядывали строящиеся неподалеку иемехеновцы. Дед Бахвалов погрозил Гурулеву пальцем:
— Погоди, мазурик, я тебе покажу «дедушка»! Что у меня звания военного нету?
— Ай-я-яй, — покачала я головой, — парень в двадцать три года маму зовет… И что это у вас, Закревский, всегда обмотки спущены, как чулки у неряшливой женщины?
У Закревского пылают щеки. Он неловко кланяется:
— Я понимаю, что смешон в этом нелепом одеянии. Вот если бы…
— Думайте, что говорите! К вашему сведению, это нелепое одеяние с гордостью носят тысячи порядочных людей. Старший сержант Бахвалов! Научить солдата Закревского обмотки наматывать!
— Есть научить! Погоди, мазурик, я ужо тебя прошнурую!
«А намотай-ка ты, мазурик, обмоточки ровнехонько да гладехонько…» Прошнурует, можно не сомневаться.
Дед отменный воспитатель. Жаль только, что у него нет собственных сыновей. У Василия Федотовича дома три замужние дочки-солдатки и целая дюжина внуков. Вспоминая, он довольно улыбается в бороду:
— Ничего не скажешь, работящие молодухи. Дело из рук не валится, и мелкоте своей потачки не дают. Нет. Вот уж истинно, мазурики: «Люби дите, как душу, а тряси его, как грушу». Будет человек, а не возгря телячья…
Вечером к нам пришел Коля Ватулин. Без головного убора, волосы всклокочены, глаза красные. Не поздоровавшись, сказал:
— Если бы я женился на Зине, она бы сейчас была жива. Я бы сумел ее уберечь. А теперь вот… — Разведчик заплакал пьяными обильными слезами.
— Если бы да кабы да росли во рту грибы, — сквозь зубы сказала я. А Мамаев поглядел на Колю с презрением:
— Иди проспись, пьяное мурло! Ишь распустил нюни! Можно подумать, что только у него одного горе. По наклонной катишься? Ухватова догоняешь? Н-ну… Действуй… Вольному — воля, пьяному — рай.
И я добавила:
— Ты ведь пока «врио» командира разведроты. Как думаешь, почему начальство не спешит тебя утвердить в этой должности? Или тебе уже всё безразлично? Не косись, дурачок, мы тебе добра желаем.
Коля глядел на нас исподлобья и мрачно молчал. Потом вдруг сорвался с места и убежал. К моему удивлению, Мамаев размяк:
— Жалко салажонка!.. Всё сразу на беднягу навалилось: с Лиховских несчастье… потом вот Зина… Да и Филимончук, этот краб анафемский… У кого ж ему искать сочувствия, как не у нас с тобой? Нервы сдали у парнишечки…
«У пар-ни-шеч-ки!» — передразнила я. — Дать бы ему хорошенько по шее, чтоб не распускался. Вот и всё сочувствие.
А на другой день рано утром разведчик опять появился у наших шалашей. Отозвал меня и Мамаева в сторону.
На сей раз Коля был трезвый, смирный, опрятный. Кудрявые волосы мокрые — наверное, только что выкупался. Он виновато спросил:
— Я вчера, случайно, тут ничего не накуролесил?
— Не представляйся! — сказала я. — Противно. — И отвернулась.
— Чего ж ты сердишься? — удивился разведчик. — Я ж по-хорошему. Вот пришел… думал, может обидел по пьянке…
— Нас обидеть не так-то легко, — усмехнулся Мамаев. — Ну пришел… А дальше что?
Коля говорил тихо, не глядя нам в глаза:
— Осуждаете? Ну и правильно. Я и сам понимаю, что не дело. Заплутался малость… Больше не буду. Крышка! — Он тронул меня за руку, внимательно поглядел на Мамаева. — Не верите?
— Поверим? — спросил меня Мамаев.
— Придется, — пожала я плечами. — Да ведь не выдержит. Напьется…
— Честное слово, в рот не возьму! — Коля ударил себя кулаком в грудь.
— Ладно. — Я протянула ему руку. — Верим. Держись. Так?
— Только так, а не иначе, — ответил за разведчика Мамаев. — Налижешься — забудь, что мы есть на свете, лучше на глаза не показывайся.
Коля только головой кивнул.
Трудно представить, как поведет себя солдат в первом бою. Сумеет ли собрать в один железный комок всю волю, сможет ли сознанием долга победить страх… А может случиться и так, что великий инстинкт самосохранения парализует сознание солдата, насмерть прижмет его к земле, или еще хуже — в тупом животном страхе погонит с поля боя назад. Бывает и такое…
Скоро в наступление, и я опять волнуюсь, как в самый первый раз. Меня беспокоят новички, а их сейчас больше половины всего состава взвода. За свою-то старую гвардию мне волноваться нечего. Непочатов, дед Бахвалов, Лукин, Пырков — не подведут. Да и Андриянов тоже. В любом бою никто из них не дрогнет. И не побежит назад малыш Гурулев. Может быть, поплачет от страха и жалости к себе, но поле боя не покинет…
Из нового пополнения меня в особенности беспокоят двое: Закревский и Денисюк.
Саша Закревский, юноша с темными грустными глазами и тонкими нервными чертами лица, уже сейчас с затаенной тревогой прислушивается к канонаде на передовой и даже здесь, на учебном плацу, бледнеет от залпового ружейного огня. Впрочем, удивительного тут мало: когда враз бахают чуть не семьсот винтовок — это штука!.. Окапывается Закревский медленно и неумело, вырыв земляного червя вздрагивает и брезгливо морщит тонкие губы. Малая саперная лопатка в его белых руках кажется большой и тяжелой. Во время перекура Закревский не шутит, а без конца разглядывает свои изуродованные мозолями ладони.
Товарищей он сторонится. К ласковому общительному Гурулеву поворачивается спиной, на грубоватые шутки Пыркова не отвечает, поправляет своего командира Лукина: «Так культурные люди не говорят!»
Если солдат вступает с командиром в пререкания даже по мелочам — толку не жди. Поэтому мы с Непочатовым перевели Закревского в расчет нашего «академика». С дедом Бахваловым не больно-то поспоришь о правилах орфографии и синтаксиса. «А отрой-ка ты мне, мазурик, окопчик полного профиля. И никаких гвоздей», впрочем, Закревский понятен от начала и до конца. Он плод уродливого домашнего воспитания, и только. Сашина мама письмо мне прислала:
«…Обращаюсь как к порядочному мужчине. Прошу внимания. Совершенно особенный ребенок: нервный, впечатлительный. Исключительно одаренный во всех отраслях знаний…»
Конечно, одаренный! В трех институтах учился… по одному курсу в каждом. Да… ребенок в двадцать три года! Было бы смешно, если бы не грустно.
Я решила, что Закревский пойдет в бой моим связным. Надо к нему приглядеться поближе. Кстати, он пока у нас лишний — запасной: седьмой в боевом расчете.
Денисюк — совсем другое дело. Этот не новичок на фронте: два раза ранен, пулемет знает назубок, всё делает быстро и умело. А вот товарищу в работе не поможет. И свой туго набитый вещмешок не оставляет в общем шалаше, а прячет в лесу. От кого?.. И остаток горбушки хлеба каждый раз измеряет сосновой палочкой… Исподтишка стращает молодых солдат первым боем. Пугает их «тиграми» и «фердинандами». Денисюк в расчете Непочатова. По моему приказанию Василий Иванович глаз с него не спускает. Ребята Денисюка не любят. Счетоводом его прозвали. А он и в самом деле счетовод.
За остальных новичков я более или менее спокойна. Никулин, Портнягин, Ильичев, Шерстобитов — славные, старательные ребята. Эти если и дрогнут в первом бою — беда невелика, оправятся, лишь бы не прозевать — поддержать в трудную минуту.
Очень хорош молодой горьковчанин, доброволец Коля Зрячев. Он ещё никак не может осмотреться, и изумление не покидает его круглого веселого лица, а светлые глаза приглядываются ко всему окружающему с пристальным вниманием. Задрав голову в небо, Коля считает свои и чужие самолеты и докладывает вслух: «Девять „петляковых“, шесть „юнкерсов“!» Увидит пушки, «катюши», танки — восторженно вопит: «Ребята, гляди-ко, какое чудо! Вот так ну!..» Коля изучает пулемет у деда Бахвалова, и его неистребимая любознательность приводит старика в хорошее расположение духа: «Молодец, мазурик! Жаль только — в плечах жидковат, пулемет-то весит ого-ого…»
У Мамаева новички составляют почти третью часть личного состава роты. Он их тоже обучает на ходу и, наверное, тоже волнуется, но виду не показывает. Даже меня подбадривает:
— Будь довольна, что выпала возможность «поиграть», подрепетировать. Теперь не так страшно.
Ну что ж? Мамаев прав. К бою мы в основном готовы.
На рассвете тревожно и звонко залился медный рожок. Раздувая румяные щеки, Паша-ординарец трубила «сбор командиров».
Над рекой теплым паром клубился туман. Мшистые влажные кочки зеленели ярко, как подушки в новых ситцевых наволочках. Воздух, насыщенный влагой, казался неподвижным. День обещал быть жарким.
Комбат Радченко, как всегда, был немногословен: «Кончилось учение. Выступаем. Предстоит пятидесятикилометровый форсированный марш влево, вдоль фронта. Пункт сосредоточения — деревня Секарево, оттуда и будем наступать. На сборы час».
Снимались не одни мы. Весь огромный лагерь, как потревоженный муравейник, разом пришел в движение. Артиллерийские сытые битюги, безжалостно подминая молодую росистую поросль, вытягивали на дорогу пушки. Грузились гвардейские минометы, уходили тракторы, машины, санитарные фургоны, кухни. И всё это тарахтело, гудело, гремело, бряцало оружием и разноголосо перекликалось.
Мы наскоро позавтракали, разъединили пулеметы в походное положение и на дороге начали построение. Мои сержанты, точно соревнуясь между собою, отдавали последние распоряжения:
— Ильин, подтяни лямки вещмешка!
— Шерстобитов, вон из строя! Перекатай скатку.
— Что ж ты лакаешь, как верблюд? Оставь в покое фляжку!
Первые десять километров отмерили благополучно — привыкли ходить на учебное поле в полной выкладке. А потом жара сделала свое дело. При полном безветрии было не менее двадцати пяти градусов. Солнце нещадно и как-то сразу вдруг обрушилось на солдатские головы, накаляя каски. Многие поснимали эти железные головные уборы и несли их за ремешок, повесив на полусогнутую руку, как грибные кузовки.
Но вот раскис Шерстобитов. Это он перед маршем «лакал, как верблюд», и теперь его фляжка пуста, а жажда всё возрастает. Спотыкаясь под тяжестью тела пулемета, он то и дело сплевывает в дорожную пыль густую слюну и неизвестно кого просит:
— Пить… пить… пить…
А вышагивающий рядом Андриянов беззлобно поддразнивает:
— Речка, речка, теки солдату через рот. — Долговязый, сухощавый, насквозь прожаренный солнцем, он шагает легко и свободно, и пулеметный двухпудовый станок сидит на его вещмешке, как приклеенный.
А Шерстобитов всё канючит, теперь уже адресуясь к соседу:
— Ну, дядя Ваня… Глоточек, Дядя Ваня, Жадина-говядина…
Вот ведь зануда! — сердится Андриянов. — Всю душу вымотал. На, бесенок, пей! — А через минуту кричит: — Эй, кум, голубые глазки! Дорвался до чужого? Промочил горло — и ладно. Тебя сейчас и ведром не отпоишь.
— Чаю бы ему горячего котелок, — задумчиво говорит дед Бахвалов.
Пырков хихикает:
— Чаю на такой жаре… Ну и дед!
— Смешно тебе, мазурику? А что ты об жизни понимаешь!
А через несколько минут меня останавливает озабоченный Лукин, докладывает:
— Товарищ лейтенант, сел, паразит, и сидит!
— Кто?
— Да кто же, как не Шерстобитов!
Мы пропускаем своих, потом минометчиков и бежим назад. Наш солдатишка сидит посреди дороги в горячей пыли и, закрыв глаза, стонет. Тело пулемета соскользнуло с плеча и уткнулось вороненым надульником в песок.
— Что ж ты, подлец, делаешь со мной? — кричит ему Лукин. Бережно поднимает оружие и сдувает с надульника пыль.
— Вставай! — приказываю я.
— Сомлел… Я догоню…
Расстегиваю ворот его гимнастерки, срываю каску, пилотку и выливаю из своей фляги остатки воды прямо на круглую стриженую голову. Шерстобитов вытирает лицо рукой и жадно лижет мокрую ладонь.
— Лукин, подними его! — Рывком ставим солдата на ноги. — Не нагружать его до большого привала.
Вполголоса заворчал Денисюк:
— Так и каждый может придуривать, а другие за него надрывайся…
Пырков ему тоже вполголоса:
— Захлопни поддувало.
— Василий Иванович, — говорю я Непочатову, — чаще перераспределяйте груз. Сменяйте людей каждые полчаса.
— Да я и то… Федор Абрамыч, передайте станок соседу.
Шугай поворачивается всем своим медвежьим туловищем и глядит на Непочатова:
— Чав-во? — В зеленых глазах искринки смеха.
— Передохните, говорю.
Таежник белозубо улыбается:
— Точно и дело. Допру до самого места, как миленький. А хочешь, так и ты сверху садись. А то вон взводного подсади. Ноги-то у ней, поди, заплетаются…
Врешь, сибирский славный леший! Не заплетаются мои тренированные ноги. Они привыкли ходить. Вот если бы не жара…
На очередном привале Саша Закревский, с ненавистью глядя на свои новые американские ботинки, ругается почти по-солдатски:
— Подлюги заокеанские! Черт бы вас подрал вместе с вашим вторым фронтом!
— Ты чего это, мазурик, собаку спустил?
— Ногу натер, товарищ старший сержант. Адская боль…
— Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет. Не учили тебя, мазурика, онучи накручивать!
Закревский тихо бубнит:
— Еще десять шагов, и пройдусь носом по пыли на потеху всему «обчеству»…
Но слух у деда Бахвалова, как у сохатого.
— Я тебе пройдусь! Разувайся, мазурик!
— Так ведь обуться не успею!
— Босиком потопаешь, не на свадьбу идешь.
На пятке у Закревского вздулся огромный кровавый волдырь. Другой, поменьше, лопнул и сочится кровью. Я сказала:
— Надо позвать санинструктора. Идти еще больше половины.
— Не требуется, — возразил дед, — сейчас ему, мазурику, будет — лечеба. — Он срывает два пыльных подорожника, вытирает их о штаны и, поплевав, прикладывает к больному месту. Бинтует и ворчит: — Знаешь, мазурик, что плохому плясуну мешает? То-то же…
Первая рота, встать!
— Вторая, подни-майсь! — Шагом марш!
Колонна опять ползет неровными толчками по дороге, не имеющей конца.
Охрипшим голосом покрикивает Мамаев:
— Ты что же это, краб, отстаешь? Идет налегке, как граф Иголкин на прогулке, и никакого сознания не имеет! Ты погляди на пулеметчиков: они нагружены или ты? Ши-ре шаг!
Меня нагоняет Ухватов. Кивнув на ковыляющего Закревского, ворчит:
— Ты бы еще штаны разрешила солдату скинуть. Сейчас же прикажи обуться! Цирк тебе тут, что ли?
— Иди своей дорогой.
Комбат на пегом жеребчике едет по обочине, и его длинные ноги, как у Паганеля, свисают почти до самой земли. Поравнявшись с Закревским, спрашивает:
— Новичок?
— Так точно, — уныло отвечает охромевший солдат.
Лейтенант, приветик! Не хотите ли проехаться? — Это Паша трусит на моей бывшей волосатой кобылке.
— Спасибо, Пашенька, не хочу.
Денисюк опять заворчал:
— Сам едет и шлюху на коня посадил…
— Эй, счетовод, а клюв тебе давно не чистили?
— Ты, мазурик, наших сибирячек не замай!
— Во, змей, что ни слово — то гаденыш.
На половине пути большой привал у прозрачной речушки. Скидывая амуницию и оружие, солдаты бегом устремляются к воде. Пьют жадно и много, умываются, окуная головы в воду. Опившегося Шерстобитова Непочатов от воды оттаскивает за шиворот. Тот вырывается и снова бежит к речке, но на пути встает грозный дед Бахвалов:
— Только сунься, мазурик, отволохаю, как цуцика! Ишь налил требуху — дух не перевести…
Подъехали две дымящиеся кухни. Старший повар Алексей Иванович, размахивая поварешкой на длинной ручке, весело кричит:
— Налетай, братья славяне! На первое — суп-пюре на мясном отваре, на второе — мясной отвар с супом-пюре.
Но усталый, разморенный народ ест плохо, а некоторые и вовсе не едят. Шерстобитов, раскинув руки, лежит на траве лицом вниз и тихо постанывает. Закревский сидит, нахохлившись, на берегу речушки, опустив в воду больную ногу. Дед Бахвалов степенно хлебает горячий суп деревянной самодельной ложкой и недовольно косится в сторону Саши:
— Никакого соображения у мазурика. Нет, чтобы сесть пониже по течению… В аккурат где люди добрые пьют, окунул свою кочергу…
Один Пырков, кажется, не утратил аппетита. Опорожнив котелок, покосился в мою сторону. Я одобряюще подмигнула. Заулыбался и направился за второй порцией.
…Они налетают совсем внезапно. Хищные крылья со свистом рассекают воздух, моторы воют на самых тошнотворных нотах, по солнечной траве скачут диковинные безобразные тени.
— Воздух! — хлестнул запоздалый сигнал наблюдателя.
На нашу уютную полянку, на маленькую голубую речку с визгом сыпятся мелкие бомбы.
Девятка, развернувшись, делает новый заход. Самолеты неизвестной марки пикируют почти отвесно. Они совсем черные, юркие, злые, как осы. Сбросив бомбы, бьют из пулеметов, и тогда Мамаев кричит:
— Не бегать! По самолетам противника! Залпом! — Но залпа не получается, стреляют далеко не все, неприцельно и вразнобой. Сделав еще один заход, стервятники скрываются за горизонтом, пропадают так же внезапно, как и налетели.
— Непочатов, все живы?
— Так точно!
— А кто там стонет?
— Трех стрелков подранило. Одного сильно.
Закревский стоит мокрый с головы до ног, и вода стекает с его обмундирования ручьями. Ребята хохочут, а Гурулев приплясывает, гримасничает и визгливо поет:
Вот Фома пошел на дно,
А Ерема там давно…
Дед Бахвалов ловко хватает веселого коротыша за подол гимнастерки и, пригнув к земле, дает увесистого шлепка по тому месту, откуда ноги растут.
— Ха-ха-ха-ха!
Дед строго смотрит на Сашу Закревского через стекла очков и укоризненно качает головой:
— В силу чего ж ты, мазурик, нырнул в ручей? Была команда купаться, я тебя спрашиваю?
— Да ведь он не сам нырнул, его фриц толкнул!
— Сашка, не отжимай обмундирование — Вовка Шерстобитов дорогой обсосет…
— Ха-ха-ха-ха!
Ко мне подходит улыбающийся Мамаев:
— Хорошая разрядочка. Гляди, как ожили.
— Хорошая-то хорошая, но ведь троих ранило.
Не троих, а только одного. Двое остались в строю.
…Последний привал был километрах в пяти от передовой, в стороне от большой дороги, в полуразрушенной деревне без жителей. У единственного колодца сразу же выстроилась очередь. Журавля нет, а колодец глубоченный — дна не видно. На отполированный дубовый шест на крепкий крюк солдаты вешают сразу по нескольку котелков, но водопой идет медленно, так как из посудины вода выплескивается на полдороге.
Дед Бахвалов заворчал и направился через дорогу к покосившейся избушке, возле которой дымила полевая кухня. Вежливо крикнул в черный провал окна:
— Товарищ руководящий, одолжи-ка, мил человек, пехоте ведерочко!
Ведро вынес совсем молодой немец в куцем сизом мундирчике — худой, голенастый, тонкошеий. Поклонился деду:
— Битте, гроссфатер!
— Господи Иисусе! — перекрестился дед. — Да откуда ж ты, поганик, тут взялся? — Но ведро всё-таки принял и пошел к колодцу, пятясь задом. А немчик преспокойно уселся на обвалившейся завалинке.
Из наших первым напился Коля Зрячев. Увидев немца, неистово завопил:
— Ребята, фриц!!! Настоящий живой фриц!
Бывалые солдаты глядели на немца равнодушно-презрительно, новички — с откровенным любопытством, но ни те, ни другие не проявляли никакой враждебности.
— Вот так фа-ши-и-ст! — разочарованно протянул Коля. — Соплей убьешь…
— Какой тебе, мазурик, это фашист? Самый натуральный тотальный щенок, и никаких гвоздей. Покури-ка, парень, русского. — Дед Бахвалов протянул пленному толстенную самокрутку. Немец вскочил на ноги, начал кланяться:
— О, данке! Данке шёнх.
— Чего уж там! — ухмыльнулся дед. — Дают — бери, бьют — беги. У нас, стало быть, в Расее так…
Немец трясущимися пальцами взял курево и заплакал. И даже не заплакал, а задохнулся в судорожном отчаянном рыдании — точь-в-точь жестоко обманутый подросток. Он стряхивал обильные слезы на мундир, на сухую землю и, всхлипывая, бормотал что-то на родном языке. Впрочем, два слова мы разобрали: «пропаганда» и «Геббельс».
— Ку-у-рт! — послышалось из избы. — Где аймар? — В провале окна, как в раме, показалась добродушная физиономия в белом колпаке набекрень. Повар укоризненно покачал головой:
— Нехорошо, братки, пленного обижать. Эй, камрад, чего пузыри пускаешь?
— Да мы ж ничего, — за всех ответил дед Бахвалов, — кто его знает, с чего он распузырился.
Повар счел нужным пояснить:
— Он мне по случаю достался. Поиск ихний третьего дня провалился, ну и не отошел он со своими, сдался. А конвойного, который его в штаб вел, с самолета подшибли, так я этого немчишку пока и присвоил, и в аккурат кстати: помощник мой что-то прихворнул. Пусть потрудится, пока начальство не спохватилось.
— А как же ты, мил человек, с ним калякаешь?
— По-немецки объясняюсь, дедушка. Я в немецком дока. Курт, шнель горох арбайтен!
Немец послушно встал и, не отрывая рук от лица, направился в избу. Солдаты засмеялись:
— Дрессированный!..
Уже на марше Мамаев с досадой сказал:
— Как некстати этот тотальный недомерок встретился, кляп ему в рот!
— Чем он тебе помешал?
А как же? Ты видела, как вели себя новобранцы? Да они готовы были зареветь вместе с этим заморышем. Теперь придется собрания проводить. Надо разъяснить народу, что не все такие курты. Да еще, и неизвестно, так ли уж он безобиден, как кажется. И не ведая, что творишь, можно причинить много зла.
Прислушайся-ка, агитатор, — толкнула я его под бок. В колонне не умолкал разговор о пленном.
— Как же тут разобраться, какой из них хороший, а какой гад?
— Лупи всех без разбору — бог сам разберется.
— Эй, Ильин, а ты сначала агитни. Крикни: «Фриц, ты случайно не фашист? Ах, фашист, туды твою! Ну тогда стой, замри — я тебя прикончу».
— Хо-хо-хо-хо!
— Илья Эренбург пишет: «Убей немца, где увидишь». А как вот такого Курта убить? Пожалуй, и рука не поднимется.
— И не Эренбург это писал, а Тихонов!
— И ты не бреши, не Тихонов, а Симонов!
— Какая разница, мазурики, кто писал? — прикрикнул дед Бахвалов. — А понимать надо так: «Увидишь в бою — убей», и никаких гвоздей. А пленного кто ж будет обижать, особливо если он сам, паразит, сдался. Теперь Мамаев подтолкнул меня локтем:
— Ну и дед у тебя! Прямо природный комиссар.
— У меня и Непочатов не хуже.
Полночи отдыхали в лесу, на КП чужого батальона. Впрочем, здесь уже на правах хозяина распоряжался наш Радченко. Усталые, плотно поужинавшие солдаты захрапели сразу. А мне не спалось. Было душно, как перед грозой. Тревожили лесные запахи: грибы, прелые листья, смола, ночная фиалка и еще что-то сладкое и очень терпкое. Одолевали мысли о предстоящем бое. Рядом оранжевым светлячком мерцала папироса Мамаева — тоже не спал.
— Слушай, Анка-пулеметчица, ты никогда не задумываешься о смерти?
— Да нет. А и убьют — невелика потеря. Генералов — и то убивают.
— Ты так равнодушна к своей жизни?
— Не то чтобы равнодушна, но ведь убивают же других.
— То — других. А я — это я! Я и мысли не допускаю, что вдруг могу перестать видеть, слышать, чувствовать… Мне кажется, без меня ничего не состоится: ни победа, ни жизнь. В сорок втором конвоировали мы английский караван. А британские торговые корабли грузные, неповоротливые — в маневренном бою одна обуза. Немцы нас долбанули уже в открытом море. В пять раз их было больше, чем нас. Ох, и дрались мы! Ох, и каша была!.. Ммм… Наше судно торпедировали последним. И оказались мы в воде. А водичка в северных морях даже летом не парное молоко. Веришь ты, десять часов держался. Товарищи один за одним… А меня тральщик подобрал. С тех пор и поверил я в свое бессмертие… Дождь, пожалуй, будет. Ноги ломит — от самого бедра, как собаки грызут.
Исходные позиции мы занимали в конце ночи. Всё сошло благополучно, если не принимать во внимание маленького недоразумения. Уже и пулеметы на площадке расставили, и имущество в дзотах сложили, а командира взвода, которого я должна была сменять, всё не было. По траншее взад-вперед ходил молодой офицер и, жужжа трофейным фонариком, ругался не хуже нашего Мамаева:
— И куда он, прохвост, провалился? Мне надо людей вывести затемно, а этот паразит где-то шатается, чтоб ему пусто было!..
Тут я догадалась, кого ищет сердитый командир:
— Давайте стрелковые карточки и проваливайте!
— Благодарю за любезность, — огрызнулся взводный, — но документы я должен вручить лично командиру!
— Разуйте глаза. Я и есть командир.
— Молодой лейтенант осветил мое лицо лучом фонарика. Очень сконфузился:
— Ох, простите!.. Ради бога, не подумайте… Не ожидал… Даже познакомиться не успели…
— Не горюйте, коллега, не на этом, так на том свете встретимся.
Оборона, как и покинутая нами на реке Осьме, проходила по западным склонам невысоких холмов. Разница лишь в том, что впереди ни леса, ни реки и противник в два раза ближе. Прямо перед проволочными заграждениями обвалившийся эскарп времен сорок первого года.
За эскарпом густая, ровная, как подстриженная, рыжая и темно-зеленая трава. Ни деревца, ни кустика.
За нейтралкой высота, господствующая над окружающей местностью. На восточном склоне, обращенном в нашу сторону, тщательно замаскированные сухой травой и сетями немецкие позиции. Высота не имеет макушки, она срезана, как стол. А на кромке стола опять что-то наворочено, наверное, запасные позиции.
Оборона Мамаеву не понравилась, и он ругается в адрес сменившихся гвардейцев:
— Всю весну, крабы, рыли. А что нарыли? Гальюнов — и то настоящих не построили, — вонища, не продохнуть…
Он прав. Оборонительные работы выполнены небрежно, как будто на скорую руку. Центральная траншея мелка, местами только до пояса. Дзоты и землянки низкие, стены не обшиты лесом, песок плывет, как живой.
Два дня вели усиленное наблюдение. Потом собрались в мамаевском жилище, развернули карты. Тыча пальцем в нейтральную полосу, Мамаев сказал:
— Если не перемахнуть одним броском — головы не сносить. Я диву ночью давался: как у фашистов пристреляна нейтралка! Минометный заградогонь, сволочи, ведут параллелями: ряд за рядом, как по линейке. Тут не заляжешь.
— Одним броском не осилим, — возразил новый заместитель Мамаева старший лейтенант Татаринцев. — Тут не менее семисот метров.
— Пятьсот! — отрубил Мамаев.
— Больше, — упрямо тряхнул прямыми волосами его зам, два броска еще реально, а на один духу не хватит. И надо учитывать, что перед нами целых пять станковых пулеметов.
— Шесть, — поправил Мамаев.
— Мне докладывали, что пять.
— Докладывали? — ехидно сощурился Мамаев. — Ты не в канцелярии. Глаза надо иметь!
Татаринцев мучительно покраснел сразу всем лицом, редкие оспинки на щеках обозначились ярче. Мамаев зашелестел картой, вооружился карандашом:
— Слушай все сюда! Отмечай: вот здесь «скорпион», здесь «кобра», тут «крокодил», «ехидна», «тарантул» и «гадюка». Кажись, вся сволочная семейка.
Иемехенов засмеялся:
— А и, хороший имя давал!
— Не я давал, — возразил Мамаев, — солдатский фольклор, так сказать. Вот интересно: простреливают ли их пулеметы всю нейтралку или только наши траншеи достают? Как думаешь? — обратился он ко мне.
И думать нечего. Я-то простреливаю, а немцы и тем более.
Ты на отметке 116 и пять, а они на 228 и семь. Большая разница. Угол возвышения…
Плевали фрицы на твой угол, — возразила я. — Так шпарят по нейтралке, что только консервные банки на проволоке гудят. Слушать надо, раз имеешь уши.
Иемехенов опять звонко засмеялся. Татаринцев улыбнулся.
Мамаев не обиделся:
— А ведь и верно, банки брекочут, что твои колокола. Ну да черт с ними! Половину пулеметов сковырнет артиллерия. Остальные на твоей совести.
Совещание было против обыкновения долгим. Мамаев подробно инструктировал своих взводных. Из них я хорошо знаю только Ухова, бывшего командира боевого охранения, на редкость молчаливого и скромного парня. Два других недавно прибыли из Горьковского пехотного училища. Младший лейтенант Коровкин, разговаривая со мною, без причины краснеет и смотрит куда-то в сторону. Я его смутила чуть ли не в первый же день фронтовой жизни. На тактических занятиях, отозвав в сторону, спросила:
— Зачем вы смешите солдат? Что значит: «Стой столбом, когда немец дал ракету»? Нет уж, взвилась ракета — ложись! Носом в землю и — никаких гвоздей! Ведь почти после каждой ракеты режут пулеметы, стоящий человек — верный покойник.
— Но ведь нас так учили в училище, — тихо возразил юноша.
И я рассказала ему, как погиб славный парень Шамиль Нафиков. Того тоже, наверное, в полковой школе учили стрелять из пулемета по танкам.
Когда Мамаев его за что-нибудь отчитывает, по своему обыкновению «трехпалым свистом», Коровкин смотрит, не мигая, прямо в рот своему начальству и глаза у него при этом подозрительно блестят. Я упрекаю Мамаева:
— Гужбан! До слез парнишку доводишь.
Мамаев только посмеивается:
— Ничего, пусть привыкает. Злее будет, салажонок.
С подчиненными Коровкин разговаривает тихим просительным тоном.
Но солдаты слушаются и любят своего юного командира, хоть и посмеиваются за его спиной: «Сыночек, деточка…»
Второй командир взвода — полная противоположность своему тихому товарищу — крутолобый, приземистый, упрямый и крикливый. Тикунов — поклонник кадровой дисциплины, и ему хочется, чтобы солдаты тянулись в струнку, бодро повторяли: «Есть!» и «Будет исполнено.». И в атаку шли бы не иначе, как строевым шагом, вздымая ноги на высоту не менее сорока пяти сантиметров от земли. Молодой взводный пока не понимает, что мы все желаем ему только добра, на замечания реагирует болезненно, огрызается, затевает споры. Ловко выхватывает из брезентовой сумки устав и чуть что не так — тычет пальцем в нужный параграф. Солдаты в первый же день окрестили его «горлопаном», а Мамаев с Тикунова снимает стружку в два раза толще, чем с покладистого Коровкина. Вот и сейчас:
— Ты что же это, краб, играешь в оловянные солдатики? А? Свое фанфаронство тешишь? На горло берешь? Тут тебе не училище. Вчера Егора Головатых пять раз поставил по команде «смирно»! Не отпирайся, краб, я специально считал. А ты знаешь ли, кто такой Егор? Военный человек, говоришь? Черта лысого военный! Он первоклассный каменщик, и ничего больше. Егору без малого пятьдесят, у него хронический бронхит и ревматизм десятой степени, а ты над ним выкомариваешь! А ты знаешь ли, что у Егора четыре сына на фронте? А? За-пре-щаю! Понял? Ох, плохо живется на передке командиру, которого не взлюбят солдаты. Тут никакие строгости не помогут. У других учись, как найти подход к солдату.
Мы решили, что дед Бахвалов будет поддерживать Ухова и пойдет в центре. Коровкину достался Лукин. А Тикунову — Непочатов. В конце совещания я предупредила бравого взводного:
— Только, пожалуйста, без «смирно» и «кругом»! С Непочатовым этого не требуется. Он свое дело знает.
Накануне боя повзводно прошли митинги-летучки. К нам пришел Лева Архангельский. Комсорг, как всегда, выступал кратко и толково. Обрисовал положение на фронте, а закончил так:
— Даешь Смоленск!
— И никаких гвоздей! — выкрикнул дед Бахвалов и предал анафеме всю родословную фюрера: — Будь проклят на веки вечные, кровопивец Адольф кривоглазый! И мамаша сволочная — гитлерша! И папаша Гитлер — кол ему в глотку!
В начале ночи всех офицеров батальона, кроме дежурных по обороне, в последний раз перед боем собрал комбат. Тыча пальцем в красный кружок на карте, обозначающий город Смоленск, он сказал:
— Если не принимать во внимание масштаб, то совсем рядом. Даже курвиметру разбежаться негде, а путь будет длиною не в одну жизнь… Меня беспокоит пополнение. Не дрогнул бы необстрелянный народ. Пока командиры уточняли детали, я ощупывала карман гимнастерки: тут! Никак не могу привыкнуть, что я же член партии. Начальник политотдела дивизии полковник Таболин, вручая мне партийный билет, пошутил: «Тихой сапой проникла девушка в партию. В марте приняли в кандидаты, а ей, оказывается, только в апреле исполнилось восемнадцать. Было такое мнение: продлить ей за обман кандидатский стаж вдвое. Ну да уж ладно, но стоит перед боем настроение портить».
И Непочатов вместе со мною получил партийный билет. И бронебойщика Иемехенова приняли в партию. А Пыркова и Гурулева — в комсомол.
Когда Лева предложил Пыркову подать заявление, он очень удивился: «Меня в комсомол?! Да я ж был уркаганом. Ворюгой!» На него заворчал дед Бахвалов: «Дурак ты, а не ворюга, прости господи. Были уркаганы, да все вышли. Теперь мы как есть равноправные солдаты. Только и всего».
Курвиметр — простейший прибор для измерения расстоянии по карте.
В конце совещания, не видя Ухватова, я спросила комбата, куда он подевался. Комбат не без иронии сказал:
— Вместе тесно, а врозь скучно. Нет твоего ротного. В госпитале он.
— Когда ж это его ранили?
— Не ранили, — усмехнулся комбат, — свинухами, бедняга, объелся.
— Какими свинухами? — не поняла я.
Сидящий напротив меня минометчик Громов фыркнул и спрятался за спину Мамаева. Где-то у самой двери захихикал Иемехенов.
Комбат нахмурил брови.
— Развлекаться будем завтра в пять ноль-ноль по московскому времени, — сказал он и оставил мой вопрос без ответа.
Закончил комбат, как всегда:
— Ну, полчаса на тары-бары напоследок — и по местам.
«Тары-бары» мы любили. Это была единственная возможность поболтать с офицерами батальона в неофициальной обстановке.
«Тары-бары» на сей раз разводил командир хозвзвода Долженко, да такие, что у меня от смеха разболелся живот.
— …Вваливается ко мне под вечер Максим-старшина и зовет, стало быть, в гости. Пойдемте, говорит, Сергей Сафроныч, на грибки. Мы с ротным неделю назад посолили. А я до грибов сам не свой, особенно до соленых. Но только взяло меня сомнение: какие могут быть солености при такой жаре? А Максим уговаривает. Не извольте, говорит, беспокоиться. Когда переезжали, я котелок с грибочками в бачке с холодной водой вез. Ну, прихватил я по такому случаю «кириллыча», пошли. Заглянул я, братцы, в котелок, а они черней черного, и дух от них тяжелый. А что это, спрашиваю, за грибы такие? Что-то я у нас в Сибири таких не едал. Зато я в своей Костромской едал, отвечает Ухватов. Это свинухи. Садись, говорит, Сергей Сафроныч, — пальчики проглотишь. Выпили раз и другой. Уже в котелке, почитай, что ничего не остается, а я всё не решаюсь. Так и ушел. Не попробовал. А на рассвете будит меня посыльный пульроты. Идите, говорит, скорее, начальство помирает. Прибегаю и застаю картину: ползают на карачках вокруг землянки Ухватов и Максим, оба без штанов. А, батюшки!.. Кликнул я фельдшера. Тот, вроде вас, сразу во смех и ударился. Катается по траве и регочет, что твой жеребец. Ты что ж это, говорю ему, клизма, делаешь? Люди отравившись и, можно сказать, при последнем издыхании находятся, а тебе цирк? Иемехенов! Да не визжи ты за ради христа! Оглушил! А что ж, отвечает, я могу сделать? Их надо это самое… ага… сифонить и парным молоком отпаивать, а где я возьму?
— Ха-ха-ха! — в два десятка здоровых глоток мы хохотали так, что, наверное, было слышно не только у немцев, но и в штабе нашего полка. А Долженко продолжал:
— Тут и заявляется сам комбат. «Накануне наступления! — кричит. — Симулянты! Самострелы! Отвезти их, кричит, под конвоем в санроту. Пусть их там наизнанку вывернут, но чтоб к вечеру были здоровы и обоих подтрибунал!» Ват оно как. Максим-то тертый калач — что ему трибунал! А Ухватов с перепугу совсем сомлел — так и сел на муравейник…
— Долженко, хватит! Пощади! — плачущим голосом выкрикнул старший лейтенант Павловецкий. — Сил больше нет.
— Ох, милые мои крабы, — стонал Мамаев, — я так и знал, что он кончит в этом роде. Ох, умора… Долженко возмущался:
— Какие могут быть смехи?
На шум из землянки вышла Паша-ординарец. Сначала посмеялась вместе с нами, а потом сказала:
— Расходитесь, товарищи офицеры. Комбат сердится.
На рассвете ракета с КП батальона, как белая яркая молния, прорезала предутренний туман. И сразу же где-то рядом, невидимый за поворотом траншеи, Мамаев прокричал:
— На время артподготовки — все в укрытия!
Гулко затопали солдатские ботинки.
Я приказала снять пулеметы с площадок в траншею. Едва мы забились в первый попавшийся блиндаж, точно горный обвал обрушился на оборону. Пушки всех калибров и систем били, не умолкая ни на секунду. Грохот и вой всё нарастали. Через открытую дверь блиндажа было слышно, как над бруствером фырчат и визжат горячие осколки от наших же снарядов. Резко запахло порохом. Тяжелый удушливый дым медленно заполнял траншею.
Артиллерия, как гроза исполинской силы, бушевала долгие полчаса. Канонада оборвалась внезапно. Наступившая вдруг тишина отозвалась в ушах нудным металлическим звоном. Солдаты без команды выбегали из укрытий и занимали свои места у огневых позиций. Возле пулемета деда Бахвалова, в траншее, кричал в телефонную трубку комбат Радченко: разговаривал с приданной артиллерией. Он поздоровался со мною кивком головы и, заглядывая в карту, сложенную маленьким тугим четырехугольником, продолжал что-то доказывать и спорить. Из шести немецких пулеметов перед фронтом нашей роты пока ожили только два: раскатили гулкую дробь, над нашими головами запели пули. Возле землянки Мамаева закричал командир минометчиков Громов:
— Ба-та-рея! Слушай! Пятый и третий! Какого черта! Оглох ты, что ли? Пятый и третий! Приготовиться!
С наблюдательного пункта комбата с шипением вырвалась ракета и, разбрызгивая красные лучи, растаяла в сизом дыму.
— Вперед!!! — Мамаев призывал в атаку так же, как и ругался, на низких ворчливых нотах.
И сейчас же звонко и торжественно отозвался взводный Тикунов:
— Вперед! За Родину! Ура!
«Молодец, горлопан», — подумала я и крикнула деду Бахвалову: — Огонь по «скорпиону»!
Затылок Пыркова напрягся, задрожали приподнятые плечи — он как бы слился с пулеметом воедино. По «гадюке» очень прицельно вел огонь Непочатов. Пулемет Лукина пока молчал. «Ура» прозвучало не столь мощно, как на тактических занятиях, но в атаку ринулись дружно. Солдаты проворно переваливались через земляной бруствер, согнувшись бежали к проходам в проволочных заграждениях, обозначенных белыми флажками: проскочив разминированные коридоры, на минуту скрывались в эскарпе, выбравшись наверх, вытягивались по всей ширине нейтралки в неровную колышащуюся цепь. Вот упали двое. Один из них сразу же вскочил, но, зашатавшись, снова повалился лицом в рыжую траву. За моей спиной громко охнул Закревский:
— Убили!
— Цыц! — шикнула я, не отрываясь от бинокля, и подумала: «Это только цветочки».
Напор был настолько стремительным, что немцы, парализованные артподготовкой, не успели опомниться и обрушить на наступающих всю силу оборонительного огня. По нейтральной полосе минометы ударили с запозданием, и цепь оказалась в недосягаемости: солдаты, как большие суетливые муравьи, уже карабкались по подножию высоты и скрывались в дыму, густо окутавшем столообразную вершину.
Я тронула деда Бахвалова за плечо:
— Василий Федотович, родной, пора! Вперед! Во славу Родины! — Мы трижды поцеловались.
— С богом, мазурики! — напутствовал дед свое воинство. — Всё взяли? То-то же! Вперед, и никаких гвоздей!
Я просигналила Непочатову и Лукину, и мы двинулись вслед пехоте.
Бежали молча, жадно хватая открытыми ртами воздух. Зону минометного огня проскочили, не останавливаясь. Сраженный осколком, молча рухнул лицом вниз Ильин, выпустив из рук коробки с лентами. Одну на ходу подхватила я, другую Закревский. Саша не отставал от меня ни на шаг — горячо дышал в самый затылок.
— Держи дистанцию! — крикнула я, не оборачиваясь, и он немного отстал. Мы только достигли подножия высоты, когда расчет Непочатова уже преодолел склон и нырнул в дымовую завесу. На правом фланге заметно отставали солдаты Лукина. Я замахала над головой пистолетом-пулеметом; знала, что не услышат, но всё равно крикнула: — Подтянись! Живее!
Отдышались мы только в первой вражеской траншее. Там уже никого не было. Только наши ротные санитары раскладывали на плащ-палатке бинты и вату. И во второй линии окопов, на самом гребне, тоже уже никого. Высота не имела обратного ската, и перед нами неожиданно открылось ровное поле густой пересохшей травы. Впереди, метрах в семистах, деревни на маленьком пригорке, оттуда остервенело бьют минометы, кромсают поле так, что во многих местах горит трава. Немецкие пулеметы теперь стрекочут взахлеб: пули поют, визжат и щелкают по щитам «максимов». По полю бестолково мечутся солдаты мамаевской роты, ныряют из воронки в воронку, отстреливаются вразнобой. Подаю команду:
— Тачкой вперед! На открытые позиции!
Но и без этого все три расчета, ползком толкая пулеметы впереди себя, выдвигаются на линию стрелковой цепи. Позиции выбирать не приходится, — кроме мелких воронок, никакого укрытия. Первым открывает огонь дед Бахвалов, потом Непочатов и чуть с запозданием откликается пулемет Лукина. Солдаты пытаются окапываться, но многолетний дерн не поддается — перед головой даже маленького бруствера не насыпать. Противник переносит минометный огонь на мои пулеметы. Разрывы пляшут перед самыми щитами. Лукин умолк. Тревожно сжимается сердце: «Потеряю людей без пользы».
Меня сердито окликает Мамаев:
— Отводи пулеметы в окопы! Соображать надо!
Закревского посылаю к Непочатову, спотыкаясь о воронки и падая, бегу к деду Бахвалову, Лукину сигналю ракетой. Пока отходят, не высовываясь из воронки наблюдаю в перископ-разведчик. Кто-то упал у Непочатова… Кто — не могу понять… Ага, поднялся! Когда последний солдат благополучно ныряет в окоп, машинально, как дед Бахвалов, шепчу: «Слава богу!» И что есть духу несусь назад в те же окопы.
«Фьють! Фьють! Ийоу-дзинь!» Пули свистят мимо. Не переводя дыхания, рычу деду Бахвалову:
— Закапывайтесь!
Четыре человека лихорадочно работают лопатками, углубляя траншею. Коля Зрячев, лежа вверх лицом, набивает пустую ленту. Дед изготовился к стрельбе, но перед прицелом колышется стрелковая цепь — мамаевцы тоже отходят в немецкие окопы второй линии.
Непочатов и Лукин ведут огонь с флангов, прикрывая отход роты. Опять высовываю трубку перископа-разведчика. Хорошо стреляют непочатовцы! Пули взрывают целую тучу песка на вражеском окопе у правого гумна — как раз там, откуда стрекочет самый назойливый пулемет. Теперь молчит — притаился. У Лукина хуже: не вижу, куда идут пули. Вроде бы ведут огонь по кромке сада, но вражеский пулемет, спрятанный между густыми кустами, не умолкает ни на минуту.
— Без нужды не стрелять! — говорю деду Бахвалову. — Присмотрите запасную позицию.
И снова, согнувшись почти пополам, бегу по мелкой полупрофильной траншее. Сзади топочет Закревский. Прямо с ходу валюсь в окоп, хватаю за маховичок вертикальной наводки и кричу в волосатое ухо Шугая:
— Куда?! По воробьям?
Шугай поворачивает ко мне бородатую улыбающуюся физиономию, согласно кивает головой в зеленой каске, нахлобученной на самые брови, и снижает наводку. И тут, как и у деда Бахвалова, окапываются во все лопатки. Лукин сам набивает ленту, сосредоточенно сдвинув брови. Я не успела его выругать за неприцельный огонь. С визгом над нашими головами пролетел снаряд и разорвался где-то позади огневой позиции. Потом другой, третий… Загрохотало, загудело, завыло… На разные голоса запели, зафырчали осколки. Туча вздыбленной земли живой стеной заколыхалась перед нашим окопом, закрыла солнце, сухими комьями обрушилась на наши спины, запорошила глаза, перехватила дыхание.
Отплевываясь и ничего не видя перед собой, я на ощупь метнулась к брустверу. Споткнулась о чьи-то ноги, больно ударилась подбородком обо что-то твердое, закричала во всю силу легких: — Пулемет в траншею!
Поняли. Глухо звякнули о дно окопа пулеметные катки-колеса.
Проходили секунды, минуты, а грохот, вой и визг, казалось, всё нарастали, и не было никакой передышки.
Земля глухо вздрагивала под нашими безвольно распростертыми телами и тяжко стонала, будто угрожая разверзнуться и в справедливом гневе поглотить сеющих смерть, а заодно и нас, защитников своих, — живых и мертвых.
Время тянулось очень медленно, в сознании билась только одна мысль: «Выжить. Выстоять…»
Рядом со мною тяжело плюхнулся Шугай, защекотал щеку колючей бородой, прокричал в самое ухо:
— Как-то там наши?
И этот живой голос, эта забота о ближнем придают мне уверенность. На ощупь нахожу полузасыпанный землей перископчик, вытираю его о солдатские штаны и осторожно высовываю из траншеи. Но ничего нельзя разглядеть так наверху — темно, как будто сейчас и не утро. Серый дым над окопами широким рукавом плывет влево. Огонь вроде бы начинает постепенно стихать. Снаряды и мины рвутся уже не перед нашими позициями, а где-то у нас в тылу. За деревней отвратительным голосом в шесть стволов ревет «дурило» — бьет по нашему левому соседу. Еще залп и еще, — теперь разрывы молотят первую линию бывших немецких окопов. Интересно, есть ли там кто-нибудь из наших?
— Живы?! — не то спрашивает, не то утверждает Лукин.
Слева от меня слышится возня, потом громкий плач Гурулева.
— Что с тобой? Да повернись живей!
— Но-гу отор-ва-ло!!! — неистово вопит маленький пулеметчик.
— Цыц, варначонок! Тут твоя нога! Обе-две тут!
Я отрываюсь от перископа и оглядываюсь назад. Стоя на коленях, Шугай кривым ножом вспарывает окровавленные штаны раненого и сердито шипит:
— Блажи шибче! Германец услышит, добавит…
Гурулев умолкает и тяжело, прерывисто дышит. Рядом, на корточках, привалившись спиной к обвалившейся стенке траншеи, закрыв лицо руками, охает Саша Закревский.
— Закревский, что с тобой? Ранен?
Отвечает Шугай:
— Это он так, с Серегой за компанию…
Засовываю за пояс перископчик, перешагиваю через лежащего Гурулева и трясу Закревского за плечи так, что голова его мотается из стороны в сторону, как шляпка подсолнуха на тонком стебле.
— Перестань! Возьми себя в руки! Слышишь? Где твой автомат?
Закревский отрывает руки от лица и глядит на меня мутными непонимающими глазами. Его тошнит.
Теперь уже не осколки, а пули засыпают наши позиции: свистят, визжат, щелкают и цокают о сталь спасительного щита. Что-то прокричал Мамаев. Не разобрали. Но вот опять уверенно и властно:
— …товсь! К бою! Контр-а-та-ка!
А вот и Тикунов — как в рупор:
— К залповой стрельбе… товсь!
— Пулемет к бою! — Лихорадочно шарю перископом по полю, но пока не вижу, куда стрелять.
Дым еще не рассеялся, но поднялся выше и стал заметно реже. Опять минометный огневой вал. Съежившись, прячем головы под бруствер. И едва оседают разрывы, впереди, выше травы, колышется что-то сизо-зеленое, плохо различимое — движется в нашу сторону.
— Правый ориентир… Прицел… — нараспев командует Лукин.
С рассеиванием влево на ладонь, — подсказываю я ему и, передав свой бинокль, предупреждаю: — Без моей команды не стрелять! — Оглядываюсь на Закревского: вроде бы пришел в себя — расставив тонкие ноги, навалился грудью на бруствер, держит палец на спусковом крючке автомата, шумно дышит.
— Двадцать шестой! Двадцать шестой! Семь, три, одиннадцать! — И уже без всякого кода: — Громов! Так твою разэтак! — кричит по телефону Мамаев.
Фашисты всё ближе. Что-то сигналит ракетами комбат. Опять, надрываясь, кричит Мамаев:
— Пулеметчики! Я вас, крабы!!!
В левый фланг наступающей цепи хлесткой очередью ударил Непочатов. Минуту спустя по центру кинжальным огнем резанул дед Бахвалов. Застрочили сразу несколько «Дегтяревых».
— Зал-пом! — Какой там залп! Пехота лупит вразнобой, кто во что горазд.
Фрицы залегли. Стрекота автоматов почти не слышно, а пули несутся лавиной. Но вот цепь снова поднялась и, как подстегнутая кнутом, ломая линию, шарахнулась вправо, прямо под наш пулемет — вот-вот захлестнет позицию.
— Огонь! — «Максим» вздрагивает и яростно клокочет. Враги падают, поднимаются и снова падают. Цепь колышется, как рваная волна.
— Патроны! — кричит Шугай, не поворачивая головы, и, получив новую ленту, командует сам себе: — Огонь! — и строчит без передышки.
— Побежали! — кричат разом Закревский и Лукин.
«Бах!!! Ба-бах!!!» — за нашими спинами бухает сорокопятка. Черт принес сюда «карманную артиллерию»! Надо менять позицию. Накроют.
С запозданием зачуфыкали минометы Громова. Теперь уже наши разрывы кромсают травянистое поле. Тяжелые батареи бьют по деревне. Отбой. Передышка…
— Лукин! Немедленно сменить позицию! И пока тихо, отправь раненого на санпункт.
— Его ж надо нести, — возражает Лукин, — придется двоих.
— Дозвольте мне, взводный, — просит Шугай, — я его одним духом, как ребятенка, допру.
— Действуйте! Я к Бахвалову. Закревский, за мной!
Наши пулеметы умолкли, и только дед Бахвалов всё еще ведет огонь. «Максим» закатывается на всю ленту. Сокращая расстояние, мы бежим по верху траншеи, и я злюсь: куда палит, старая борода?
«Фьють! Фьють! Ийоу! Дзинь!» С разбега обрушиваюсь в окоп и вижу только одного Пыркова. Он точно прирос к пулемету. Над кожухом клубится пар.
— Прекрати огонь! — Не слышит и не понимает. — Черт! Сатана! — Я бью кулаком по его пальцам, но Пырков не отпускает рукоятки и ничего не чувствует.
За моей спиной сопит Закревский, пытаясь оттащить пулеметчика за шиворот. Я выплескиваю Пыркову в лицо остатки воды из своей фляжки. Он вздрагивает, разжимает руки и тяжело сползает на дно окопа. Слышу свистящий шепот:
— Ох, это вы…
— Закревский, дай ему попить!
Разряжаю пулемет и открываю крышку короба. Не высовываясь из-за щита, на ощупь нахожу пробку на кожухе и, обжигая руки, выпускаю горячую, как кипяток, воду. Достаю из сумки пузырек с веретенкой и поливаю горячую раму. Масло шипит, как на раскаленной сковородке. Угарный дымок ударяет в нос.
— Где Бахвалов и остальные?
Пырков показывает вверх, на бруствер, безнадежно машет рукой. Выглядываю из окопа и чувствую, как у меня дрожат губы.
— Что ж ты делаешь, подлец! — Я гневно поглядела на Пыркова. — Это ж твои товарищи!
Они лежат на бруствере, лицом к пулемету, спиной к противнику, по двое с каждой стороны площадки: дед Бахвалов, Коля Зрячев, Портнягин и Никулин… Даже мертвые защищают свою позицию…
— Им теперь всё равно, — глухо говорит Пырков, — а мне надежное прикрытие.
Снимаем всех четверых по очереди. У деда Бахвалова осколком изуродовано лицо. Осторожно выбираю из его закрытых глаз вдавившиеся стекла очков и долго не могу унять дрожь губ… Сморкаясь в подол гимнастерки, тихо плачет Закревский.
— Назначаю тебя командиром отделения, — говорю Пыркову, — и вот тебе первый солдат, — киваю на Закревского.
Пырков кривит губы:
— Этот?
— Не косись. Закревский держится молодцом. Ладно, Саша, хватит. Где вода?
— Залить? — спрашивает Пырков.
— Подожди, пусть остынет. Что ж ты лупишь, как ненормальный? Ведь машину можешь загубить! Да и кто тебе будет набивать ленты? Сколько осталось?
— Неполных две.
— Меняем позицию, пока тихо. Вправо двести. Там есть удобная площадка. Двинули!
Отделение в составе двух человек подхватывает пулемет за хобот. Я беру две коробки с лентами и банку с водой.
Перебрались благополучно. Закревский за два рейса перетащил всё остальное. Стрелки принесли ящик патронов. Торопливо набиваем ленты. Как можно спокойнее я говорю Закревскому:
— Не портачь. Выравнивай о колено, а то будет перекос патрона. И что ты трясешься? Ничего нам не будет до самой смерти.
— Это так… нервное…
— Ну, ребятки, держитесь. Я вам пришлю подмогу. Больше выдержки — патроны беречь. Огонь только по живой силе. Я ненадолго к Непочатову, а потом опять к вам.
На моем пути, несколько впереди окопов, лежит огромный серый камень — валун. Мне вдруг пришло в голову выдвинуть под его защиту пулемет Непочатова. Позиция хоть куда, но надо осмотреть. Я была метрах в десяти от заветного камня, когда из-за него вдруг высунулась рогатая каска, обвитая колосьями тимофеевки. Высунулась и проворно скрылась. Я затрясла головой: «пригрезилось…»
Рослый немец выскочил мне навстречу и вскрикнул:
— Майн гот! Русски матка!
Мы выстрелили одновременно. Целый рой пуль чиркнул меня сбоку по поясу, оставив на саперной лопатке блестящие царапины. Левая рука, перебитая в локте, повисла, как плеть. Немец медленно осел на землю, повалился на спину и засучил ногами, как будто бы ехал на велосипеде…
Мамаев, сидя в окопе на корточках, отругивался по телефону:
— Лежу, как краб. С кем? Семь, пятнадцать, тринадцать… Куда дел? Съел, так твою разэтак! Раздолбайте мне минометы! Сколько раз просить? До ночи? Продержусь, если надо, и ночь. Жду. Пока тихо. Там же у вас слышно.
Он повернул ко мне нахмуренное, как-то сразу постаревшее лицо:
— Чего ты охаешь?
С немцем у камня столкнулась.
— Ну и как?
— А так: он меня, а я его. Рука вот…
— Так тебе, дуре, и надо! Опять шляешься без связного?
— Не ругайся, я его оставила у пулемета. Погиб дед Бахвалов.
— Да ты что?! Ах, гады!
— Людей дай.
— Нету людей. В первом взводе осталось семь человек. Погиб Коровкин. До вечера держись. Комбату обещали резерв. Сделай из трех расчетов два. Мне важны фланги, в центре обойдусь «дегтярями». Соображать надо, ты ж командир! Автомат-то трофейный подобрала?
— Какой там автомат! Еле опомнилась… Мамаев улыбается:
— Ах ты, храбрячка! Но в общем ты славная бабка!
Довольно трепаться, перевяжи, ведь больно.
— Гм… Самое сволочное ранение. Долго не заживет. Не повезло тебе.
— Наоборот, повезло. Если бы не стояла боком — всю брюшину бы распорол. Ну, я побежала к Непочатову.
— Иди-ка ты в санчасть. Как-нибудь и без тебя обойдемся.
— С одной рукой — не с одной ногой, воевать можно. Пошла.
— Одна?! Не пойдешь! Соловей, проводи лейтенанта.
— Нам навстречу точно из-под земли вынырнул Денисюк. Тряся окровавленным пальцем левой руки, не скрывая радости, прокричал:
— Товарищ лейтенант, я ранен! Бегу в санчасть.
— Что ты тычешь мне в нос свою дурацкую царапину!? В строй! К пулемету!
— Не имеете права! Я раненый! — закричал Денисюк истошным голосом и большими скачками побежал в тыл…
— Стой! Вернись! Стой, паразит!
— Даже не обернулся. Одной рукой я дала очередь из пистолета-пулемета — промахнулась.
— Его догнала шальная немецкая пуля. Он вдруг высоко подпрыгнул, нелепо взмахнул руками и повалился на бок.
Соловей сказал по-мамаевски:
— Спекся, краб. Амба! — И, шмыгнув маленьким носом, добавил: — Бог шельму метит.
А могла бы и убить!.. Своего… Ведь знает, паразит, что с такой раной в тыл не направят, наверняка знает, а бежит! Хоть на час, да спрятаться…
У пулемета Непочатова двое: Андриянов и молодой солдат Ильюшин. Набивают ленты.
— Где люди?
Андриянов хмуро сдвигает припухшие надбровья:
— Двоих унесли санитары. Денисюк сбежал.
— Командир где? Где Непочатов?
— Тут они. Помирают, должно быть…
— Помирают?! А ты спокойно сидишь?! Почему не отправил?
— Так ведь пулемет не бросишь…
Стрелков надо было на помощь позвать!
Непочатов лежит на спине тут же в траншее, чуть левее пулеметной позиции. Его широко открытые глаза глядят прямо в дымное небо. В лице ни кровинки, на губах пузырится кровавая пена.
— Василий Иванович! Куда вы ранены? Василий Иванович, вы слышите меня?
Я торопливо расстегиваю ремешок его каски, отшвыриваю ее прочь, опять зову:
— Василий Иванович, это я… — Не слышит и не видит. — Соловей, поднимайте его втроем. Осторожно! Быстро в санпункт. Я останусь у пулемета.
Непочатов тихо стонет и чуть слышно говорит:
— Не надо… Оставьте… — И кровь льется из его рта нестерпимо ярким горячим ручьем.
Он опять пытается говорить. Я наклоняюсь к самому его лицу, но ничего не могу разобрать. Вздрогнул. Вытянулся. Всё…
А я не верю, не могу поверить, что нет больше Непочатова, и сижу на дне окопа растерянная и несчастная. И не чувствую, как ползут по щекам тяжелые слезы. И не слушаю, что рассказывает Андриянов, хоть голос его назойливо лезет в уши:
— …Веселые они всё время были. Всё шутили: «Нас и громом не убьешь, а не то что немецкой миной». А тут какая-то шальная разорвалась в аккурат у нас на бруствере, ну и покорябало палец у этого счетовода. Тот сразу бежать. Командир ему: «Стой!» Не вернулся, гад, напрямки поверх траншеи ударился. Старший сержант за ним. А тут, как на грех, пулемет. Всё молчал, а тут…
Подумать только!.. Из-за шкурника погиб!.. И не моя пуля догнала этого Денисюка…
Опять засвистело, загрохотало, завыло. Потянуло смрадным дымом. Снова на наши головы и спины обрушились тучи песку и град земляных комьев.
— Контр-атака! По фашистской сволочи — огонь!!! Ранен Шерстобитов. Пыркова и Закревского перевела в непочатовский расчет, теперь там четверо и трое у Лукина. Вот и всё мое войско. Пулемет деда Бахвалова мы с Соловьем притащили к самому окопу Мамаева. Соловей перенес ленты и воду.
Лучше б его откатить в тыл, — предложил Мамаев, — еще потеряется, отвечать придется.
— Не потеряется, — возразила я, — ведь мы отсюда ни шагу. Так?
— Только так. Ты шутишь: после таких усилий отдать господствующую высоту! Попробуй сковырни его потом! Комбат звонит: «Кровь из носу, держись до вечера. Зубами, клыками, рогами — хоть чем, но держись!» Спасибо артиллеристам! Хорошо помогают, крабы.
Под вечер фашисты опять зашевелились. Из деревни, из-за купы кустарника навстречу друг другу выползли, два танка. Сошлись, обнюхались, развернули пушки набалдашниками в нашу сторону, дали по два залпа и опять расползлись — один направо, другой налево. Немного погодя, опять выполз левый танк, потом правый. Снова залп по нашим позициям и снова спрятались. Дразнят, что ли?..
А это еще что за черно-зелено-оранжевое чудище? Снаряды с визгом пронеслись над нашими головами и с каким-то стеклянным звоном взорвались чуть позади окопов. Еще залп — опять стеклянный звон и визг. Соловей сказал: — «Фердинанд» склянками швыряется!
Ах да, это же самоходка. Как же я сразу не догадалась… «Фердинанд» спрятался, выполз танк.
Мы отмалчиваемся, и только левофланговый пулемет бьет, хлесткой очередью по самоходке всякий раз, как она показывается.
— Опять Пырков-бродяга зря патроны переводит. Соловей, заряди ракетницу зеленой!
Сигнал приняли, пулемет умолк.
Тишина взрывается тяжелым железным гулом, рычанием моторов и скрежетом металла. Земля вздрагивает.
— Тан-ки! — вскрикивает Соловей.
— Замолчи, салажонок, — спокойно говорит Мамаев, не отрываясь от бинокля.
Я высовываюсь из окопа, но ничего, кроме колышущейся травы, впереди не вижу.
— Пожалуй, на соседний батальон, — говорит мне Мамаев. И только тут до моего сознания доходит, что скрежет и лязганье доносятся откуда-то слева. Ага, вот они: угрожающе покачивают хоботами пушек, тяжело ворочают широкими гусеницами. За облаком пыли не видно пехоты, но я сигналю: «Пулеметы к бою!» И разворачиваю «максим» на девяносто градусов влево. Рядом считает и испуганно ойкает Соловей:
— Три… пять… восемь… двенадцать!..
— Смолкни! Дам по шее — всю арифметику забудешь. — Мамаев невозмутимо спокоен. — На тебя они, что ли, идут?
Да, теперь уже ясно: не на нас, на соседний батальон, Но над нашими окопами носится тревожный крик:
— Тан-ки! Тан-ки!
— Молчать!!! — ревет Мамаев и, сорвавшись с места, бежит куда-то влево, уже издали доносится его команда: — Гранаты! Бутылки!
— Обойдут они нас, — стонет Соловей, — в лоб не взять, так они в обход…
— Не обойдут. Там склон что обрыв, да и артиллерии до дуры.
— А, если вдоль окопов повернут? — Он поворачивает ко мне испуганное чумазое лицо.
— Соловей, что ты охаешь, как старая баба? Ложись за пулемет!
— Куда хоть стрелять-то?
— Пока никуда. Жди команды.
Перед черными машинами пляшут разрывы — пристреливается наша артиллерия. Танковая колонна, не останавливаясь, окутывается серыми дымками — огрызается огнем, набирает скорость. И сразу же начинается настоящее землетрясение. Сотни орудий с обеих сторон тоннами раскаленного металла взрывают всю толщу воздуха. Небо чернеет и, окутавшись зловещим пламенем, медленно обрушивается на землю. На левом фланге творится такое, что трудно себе представить даже при самой изощренной фантазии — горит земля и небо. Соловей затыкает уши. Сердце бьется гулкими толчками: не пропустить пехоту!.. Надо во фланг…
Командовать тут бесполезно. Вся надежда на сообразительность наводчиков. Где же она, проклятая фашистская пехота? Ни черта в дыму не видно, а, пожалуй, пора.
— Соловей, огонь!
Пулемет трясется, как в лихорадке, а звука стрельбы не слышно.
— Соловей! Не тяни рукоятки вниз!
— Не слышит. Легонько ударила снизу по левому локтю. Догадался.
Пыркова не слышу. Уши как ватой заложило. Но знаю, если жив — ведет огонь. Прятаться и отмалчиваться не будет…
— Танки с тыла!!!
Кто это так орет? С какого тыла?
Что-то жаркое, пыхтящее, ревущее вдруг налетает на нас сзади и, исходя запахом бензина и раскаленного масла, тяжело переваливается через траншею, чуть левее пулеметной площадки. Не успеваем прийти в себя, как второе горячее рычало проползает в нескольких метрах тоже левее позиции. Соловей, как подкошенный, валится на дно окопа лицом вниз. И тут только я соображаю: «Отступают фашистские танки. Уходя из-под огня, сменили направление».
— Соловей, гранаты!
Никакого ответа, да и момент уже упущен — рычание и лязг слышатся где-то впереди и по-прежнему слева. Как-то там Пырков и ребята?..
— Соловей, поднимайся! Чего лежишь?
Не дожидаясь ответа, побежала к Пыркову. Все четверо живы, возятся у пулемета. У Пыркова забинтована рука, у Андриянова шея.
— В чем дело, ребята?
— Потеряли извлекатель, — не оборачиваясь, буркнул Пырков. — Разрыв гильзы нечем устранить, так твою!..
— Закревский, возьми у покойного Василия Федотовича сумку с запчастями. Быстро!
Побледнел, но побежал и принес.
Надо их как-то подбодрить. Сказать что-то такое… Я пытаюсь молодецки улыбнуться, но чувствую, что вместо улыбки получается жалкая гримаса. Какое уж тут бодрячество… Силы человека не беспредельны.
Еле ворочаю языком: — Молодцы! Приведите пулемет в порядок. Возможна еще контратака.
— И чего они всё лезут? — Закревский всхлипывает и утирает грязное лицо подолом гимнастерки.
— Тебя не спросились, вот и лезут, — бурчит Пырков, протирая раму пулемета. — Брось ныть!
— На-ко, малец, займись делом, — Андриянов передает Закревскому пустую ленту, — оно и полегчает. — Он глядит мне в лицо воспаленными глазами и лукаво усмехается: — У страха глаза велики. Как полезли они нахрапом на соседа, ну, думаю, и нам конец. Отходную читал… с гранатой в руке. Не пришлось долбануть. Вроде бы и рядом прошли, а не достать…
Позицию Лукина засыпало землей. Его самого оглушило. Остался в строю.
Мамаев возвратился в свой окоп мрачнее тучи, бурно дышал. Сняв каску, вытер тряпкой влажную кожистую подкладку и опять нахлобучил железный колпак на голову. Глухо сказал:
— Погиб Татаринцев… Иемехенова отправил в санбат. Лежа командовал. Обе ноги перебиты… — У Мамаева заедает автомат, не садится на место перезаряженный диск, и он то и дело ударяет прикладом о дно окопа: — Краб! — Потом поворачивает ко мне улыбающееся лицо и говорит: — А крепко стоит Сибирская дивизия!
В сумерках через наши позиции на правый фланг пробиралась рота чужой дивизии. Мамаев набросился на незнакомого офицера:
— Что ж ты делаешь?! Тебя кто учил так людей выдвигать? Твое счастье, что стемнело, а то бы фашист показал тебе барахолку!
Но немцы, обеспокоенные шумом, удивительно прицельно накрыли минометным огнем наши позиции, а по ближним тылам ударила тяжелая батарея. Мамаев, как неуязвимый дух, мельтешил среди разрывов, пытаясь навести порядок, и ругался в четыре этажа. Чужие раненые крыли меня матом:
— Санитарка! Где ты там прячешься…
Из деревни, как рассерженный ишак, опять взревел шестиствольный «дурило», обстрел длился довольно долго. Нарушилась телефонная связь. А когда огонь затих и срастили провода, Мамаев позвонил на КП батальона.
Я сразу поняла, что случилось что-то чрезвычайное, потому что он вдруг побледнел так, что крылья носа стали совсем белыми, а глаза пустыми и неподвижными. Сжимая в руке телефонную трубку, выдавил осипшим голосом:
— Погибли комбат и Паша… И адъютант старший… И замкомбата… Приказано принимать батальон. Ты остаешься за меня…
— Я?! Командиром стрелковой роты?! Почему я?
— Молчать. Приказ в бою — закон! — рявкнул Мамаев и уже спокойно: — Я знаю, что делаю. Не дрейфь, при первой возможности заменю. Айда, пройдемся по цепи.
— И без тебя всё знаю, чего уж там прогуливаться. Он клюнул меня сухими губами куда-то около виска и ушел, оставиз своего связного.
Я тяжело вздохнула и всхлипнула, почти как Саша Закревский, но тут же себя одернула:
— Соловей, передай по цепи: принимаю роту!
На рассвете немцы отступили по всему участку фронта. На ходу получив пополнение, Сибирская дивизия гнала фашистов без передышки до самого Смоленска. Наш полк штурмовал Смоленск со стороны Ярцева. При форсировании Днепра я снова была ранена. Прощаясь с Мамаевым, отдала ему во временное пользование свое именное оружие — и пистолет-пулемет, подаренный мне командующим армией. Я верила, что с Мамаевым мы расстаемся ненадолго.