2. История «чинарей»

В то время мы жили на Петроградской стороне Ленинграда: Александр Введенский — на Съезжинской, Леонид Липавский — на Гатчинской, а я — между ними, на Большом проспекте, недалеко от Гребецкой (сейчас — Пионерской) улицы. В 1922-1923 годах Введенский почти каждый день приходил ко мне — и мы вместе шли к Липавскому, или они оба приходили ко мне. У Введенского мы бывали реже. Весной или летом 1925 года Введенский однажды сказал мне: «Молодые поэты приглашают меня прослушать их. Пойдем вместе». Чтение стихов происходило на Васильевском острове на квартире поэта Евгения Вигилянского. Из всех поэтов Введенский выделил Даниила Хармса. Домой мы возвращались уже втроем, с Хармсом. Так он вошел в наше объединение. Неожиданно он оказался настолько близким нам, что ему не надо было перестраиваться, как будто он уже давно был с нами. Когда я как-то рассказал ему о школьном учителе Георге, Хармс сказал мне: «Я тоже ученик Георга». В начале нашего знакомства Хармс был наиболее близок с Введенским. С августа же 1936 года вплоть до своего вынужденного исчезновения в августе 1941 года — со мной.

С поэтами Заболоцким и Олейниковым мы (то есть Введенский, Липавский, Хармс и я) познакомились в середине или в конце 1925 года. Олейников почти сразу вошел в наше содружество. С Заболоцким же наши отношения были иного рода. Уже осенью следующего года у нас возникли с ним серьезные теоретические расхождения. Поэтому связи с ним у «чинарей» были, во-первых, чисто дружескими и, во-вторых, деловыми — имею в виду здесь совместные выступления обэриутов.

Что же объединило на многие годы столь разных, на первый взгляд, поэтов и философов? Это было литературно-философское содружество пяти человек, каждый из которых, хорошо зная свою профессию, в то же время не был узким профессионалом и не боялся вторгаться в «чуждые» области, будь то лингвистика, теория чисел, живопись или музыка.

Эйнштейн, когда его спросили, как он делает свои открытия, сказал: всегда найдется человек, который не знает того, что знают все; он и пытается по-своему решить задачу (передаю не дословно, только смысл). В мысли надо быть смелым и свободным, и всякое исследование, вообще дело, в том числе и в искусстве, надо начинать с самого начала, не полагаясь ни на какие авторитеты, кроме Того, Кто сказал: «Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете»[3]. Мы хотели быть истинно свободными. Входя в чуждые, казалось бы, нам области науки и искусства, не боялись выводов, до которых иногда не решались дойти профессионалы.

Поскольку наше содружество было неофициальным, то «чинарями» мы называли себя редко, да и то только два-три года (1925-1927), когда так подписывали свои произведения Введенский и Хармс.

Встречались мы регулярно — три-пять раз в месяц — большей частью либо у Липавских, либо у меня. На этих встречах присутствовала и Тамара Александровна Липавская, которую поэтому (а также как автора толкового словаря Введенского[4] и нескольких анализов его вещей) тоже можно причислить к «чинарям». Общие встречи не исключали и общений вдвоем, втроем, которые происходили и у Введенского, Хармса или Олейникова. Почему общие встречи бывали большей частью у меня или у Липавского? На это трудно ответить. Легче сказать, почему мы все редко собирались у Введенского и у Хармса. У Введенского — потому, что он был, по словам Липавской, «безбытным». Его комната в двадцатые годы была почти пустой: простая железная кровать, две табуретки и кухонный стол — шести человекам в ней просто негде было даже и поместиться. Он сам раз сказал мне, что номер в гостинице предпочитает своей комнате. Номер в гостинице лишен индивидуальности, это просто временная жилая площадь — оттого Введенский и предпочитал ее своему дому, своей комнате, своему столу. Мне кажется, он чувствовал себя в жизни, говоря словами одного псалма, «странником в долине плача». Это может удивить тех, кто знал Введенского только внешне — например, как азартного картежника. Это понятно тем, кто знает его стихи и прозу. И в последний период своей жизни, как говорила его жена Галина Борисовна Викторова, жившая с ним в Харькове, он писал даже не за столом, но просто сидя на стуле и подложив под бумагу книгу.

У Хармса же мы в полном составе не собирались потому, что он был, наоборот, из всех нас наиболее «бытным». У него был и определенный вкус к быту, определенные точные взгляды, какой должна быть его комната, как обставлена, какие вещи где и как должны лежать. Его интересовало устройство дома, квартиры, комнаты (в записной книжке за 1933 год он рисует планы воображаемых квартир). Но почему столь характерная для Хармса «бытность» мешала нашим общим встречам? Как мне кажется, она в какой-то степени предопределялем собрании уже другой читает свое произведение, в котором обнаруживается и удивительная близость наших интересов, и в то же время различия в подходе к одной и той же теме.

Бывали у нас и расхождения — и часто довольно серьезные, однако на непродолжительное время, но одновременно ощущалась такая близость, что бывало, один из нас начинает: «Как ты сказал...», а другой перебьет его: «Это сказал не я, а ты».

Велись разговоры и на личные темы, но близость наша была не просто дружбой, а сотворчеством очень разных и очень близких по мироощущению людей[5]. Мечтали мы и о совместном журнале, особенно Хармс. В одной из его записных книжек упоминается о журнале, к участию в котором предполагалось привлечь и некоторых других лиц, не входивших в нашу группу: прежде всего двух талантливых, может быть, наиболее талантливых у нас художников — Татьяну Николаевну Глебову, ученицу Филонова, в своем творчестве далеко ушедшую от своего учителя, и ее мужа Владимира Васильевича Стерлигова, ученика Малевича. С ними я сблизился позднее, в пятидесятые годы. (...)

В истории есть общее, или необходимое, и частное, случайное. Например, беспредметное искусство, абстрактный театр Введенский и Хармс создали еще в конце двадцатых годов, но они остались неизвестными, а потом уже, независимо от них, он возник в сороковые-пятидесятые годы. Однако то, что создали Введенский и Хармс и что бесконечно превосходит Ионеско, Беккета и других — никто не создал и, думаю, не создаст. Что-то личное, оттенок — определяет главное. Главное необходимо в том смысле, что новые идеи все равно возникнут, хотя бы их первый автор умер в неизвестности, и все, что он создал, погибло. Но личный оттенок — случаен. То, что ввели в поэзию, в поэтическую философию, в философию и теологию Введенский, Липавский, Хармс и я — этот штрих уже никто, кроме нас, не может внести и не внесет.

Ниже я укажу кратко на те вопросы, которые мы пытались решать в своем творчестве.

Загрузка...