Посвящается Кэти Эспинер
Мальчик с хмурой сосредоточенностью топал мимо юрт, что теснились, как какие-нибудь неказистые раковины, разбросанные по берегу незапамятно древнего озера. Вокруг сплошь нищета и убогость, решительно во всем: в грязной желтизне войлока, латаного-перелатаного поколениями кочевых домочадцев, в блеянии худосочных, с присохшей сенной трухой и навозом коз и овечек, бестолково путающихся под ногами, мешая пройти к жилищу. Бату, так звали мальчика, поругиваясь, отпинывал их с дороги, от чего из двух тяжелых ведер, которые он нес, выплескивалась вода. Вблизи жилищ воздух припахивал мочой — затхлая едкость, особенно заметная после свежего речного ветерка. Бату шел и хмурился, досадуя на то, как сложился день. С утра уйма времени ушла на рытье отхожего места для матери. Он-то думал, что угодит, и не без гордости показал ей плоды своего труда, а та лишь пожала плечами: не хватало еще в такую даль отлучаться лишь за тем, чтобы оправиться. Мол, места, где можно присесть по нужде, вокруг и так навалом. Сиди сколько вздумается: теперь уж на меня, старую, никто не позарится. Тем более на краю становища.
В свои тридцать шесть мать была уже согбенной старухой, источенной годами и хворями. Ходила, припадая на одну ногу. Зубы, особенно которые снизу, все как есть повыпали, и выглядела она, можно сказать, вдвое старше своих лет. Хотя сил на затрещину сыну ей по-прежнему хватало — иногда, когда Бату упоминал об отце. В последний раз — нынче утром, прежде чем он отправился за водой к реке. Ведра паренек со стуком поставил у входа и взялся растирать занемевшие ладони. Слышно было, как мать в юрте заунывным голосом тянет напев — какой-то давний, времен своей молодости. Бату улыбнулся. Отходчивая она все-таки, была и есть.
Матери он не боялся. За прошлый год сил и роста в нем прибавилось настолько, что он мог остановить любой ее удар. Просто делать этого не делал, а сносил их, понимая, что вызваны они неизбывной материной горечью. Можно схватить ее за руки, унять, даже прикрикнуть, но не хоте-лось видеть, как она в ответ расплачется или, хуже того, униженно запричитает, а то и, что совсем уж худо, приложится к бурдюку с архи[17], чтобы полегчало. Эти моменты, когда мать напивалась до одури, были мальчику ненавистнее всего. Она тогда принималась бессвязно лопотать, что у него-де лицо отца и ей невмочь на него смотреть. Сколько раз он ее потом отчищал от нечистот; согнувшись, тер смоченной в ведре тряпицей, а она дрожащими руками придерживалась за него сверху, елозя по сыновней спине отвислыми плоскими грудями. Сам Бату уже сто раз зарекся хоть раз в жизни притронуться к архи. Из-за примера матери его воротило даже от запаха этого хмельного пойла: кислятина, неразделимо связанная с вонью блевотины, пота и мочи.
Заслышав стук копыт, Бату обернулся: любой повод хоть ненадолго задержаться снаружи казался отрадным. Ого, конники… Пускай и немного — никак не тумен[18], а голов двадцать, — но все равно событие, в этот безрадостный день поистине знаменательное для мальчугана, вынужденного обретаться на окраине становища. Все равно что гости из иного, несравненно лучшего мира.
Воины в седле держались нарочито прямо, и со стороны казалось, что они излучают непререкаемую силу. При виде этих грозных нукеров[19] Бату изнывал одновременно и от зависти, и от несбыточного желания оказаться в их числе. Каждому мальчишке из здешних юрт известно, что значат эти черно-красные доспехи. Кешиктены — отборные воины из стражи самого Угэдэя. Истории их славных битв нараспев излагали сказители в дни празднеств. Ходили из уст в уста и истории помрачнее, о кровавых изменах и предательствах. При этой мысли Бату невольно поежился. В некоторых из них значился его отец, из-за чего в сторону матери и ее полукровки-сына даже здесь, на отшибе, то и дело бросали косые взгляды.
Бату от досады плюнул себе под ноги. Он ведь еще помнил, что юрта его матери когда-то выделялась белизной и к ее входу чуть ли не каждый день приносили подарки. Мать тогда, видимо, была молодой нежнокожей красавицей, а не морщинистой беззубой каргой, как сейчас. Да, дни тогда были совсем, совсем другие — пока отец не предал хана, за что и был, как баран, забит на снегу. Джучи. Одно лишь звучание этого имени заставило сплюнуть повторно. Покорись тогда отец воле великого хана, глядишь, он, Бату, был бы сейчас среди этих красно-черных красавцев-воинов, скакал бы с высоко поднятой головой среди убогих юрт. А теперь он ошивается на отшибе, а мать при одном лишь упоминании сына о несбыточной мечте попасть в тумен пускается в слезы.
Почти всех ребят его возраста уже забрали в войско, остались только увечные и калеки с рождения. Таким был его приятель Цан, наполовину чжурчжэнь, с бельмом на глазу. От одноглазых в туменах толку нет — ни из лука прицелиться, ни аркан как следует метнуть, — а потому воины с хохотом выпроводили его под зад коленом: отправляйся, мол, обратно овец пасти. Тогда Бату вместе с Цаном впервые опился архи, после чего два дня болел. А за самим Бату наборщики так и не наведались: отпрыски изменников в войске не нужны. Видно было, как они ходят-бродят по их части становища, присматривают ребят покрепче да поладней, — но при виде него пожимали плечами и отворачивались. Хотя и силой, и ростом он вышел весь в отца… Но, похоже, в тумене такие без надобности.
Бату вдруг замер. До него дошло: всадники направляются не куда-то мимо, а, остановившись, выясняют что-то у одного из соседей, седого старика, который, к тревожному изумлению Бату, указал на материну юрту. Мальчик буквально прирос к земле и безмолвно смотрел, как кони рысью приближаются к нему. Не зная, как быть с руками, он дважды успел скрестить их на груди, прежде чем наконец свесил вдоль туловища. Слышно было, как из юрты что-то спросила мать, но Бату не откликнулся. Попробуй тут отзовись, когда к тебе близится отряд нукеров. Особенно выделялся знатный воин, что скакал впереди.
В бедных юртах никаких изображений не бывало отродясь; лишь самые богатые хошлоны[20] могли похвастаться одной-двумя картинками из империи Цзинь.[21] Тем не менее отцова брата Бату однажды видел. Сколько-то лет назад, точно не упомнишь, в день празднества он подполз поближе и украдкой поглядел между воинами, чтобы лицезреть самого хана. Угэдэй и Джучи тогда состояли при своем отце, великом Чингисхане, и воспоминание это осталось самым ярким пятном во всей горько-сладкой череде детских лет Бату. Быть может, это был проблеск той жизни, которая могла бы у него сложиться, не погуби ее опрометчиво отец из-за какой-то там размолвки, суть которой Бату и не уловил.
Угэдэй скакал с непокрытой головой, в глянцевито-черных пластинчатых доспехах. За спиной билась коса, сплетенная на цзиньский манер, — тугим узлом на бритом наголо черепе. Бату пожирал всадника глазами, как мясо ртом, а в это время из юрты снова подала голос мать. Сын великого хана смотрел прямо на него — более того, он к нему обращался, — но Бату словно окаменел, а язык отказался повиноваться. Между тем пристальные желтые глаза оказались совсем близко, и Бату оторопело понимал, что на него сверху вниз смотрит родной дядя, но не мог при этом вымолвить ни слова.
— Он что, слабоумный? — произнес один из воинов.
Бату хватило только на то, чтобы закрыть открытый рот.
— Мальчик, к тебе обращается мой повелитель Угэдэй. Или ты глухонемой?
Внизу от живота горячо хлынуло вверх, стиснуло горло. Бату тряхнул головой, внезапно разозленный тем, что столько людей прискакали к материнской юрте. Что они подумают? Что скажут о заштопанных стенах, о дурном запахе, о мухоте? Бату почувствовал себя униженным, а потому потрясение быстро переросло в гнев. Но и при этом он не произнес ни слова. Мать рассказывала, что такие же вот красно-черные убили его отца. А жизнь оборванца-сына стоит в их глазах немногим больше.
— У тебя что, совсем голоса нет? — задал вопрос Угэдэй. При этом он чему-то улыбался.
— Почему же, есть, — сипловато ответил Бату.
Один из нукеров свесился с седла. Удара мальчик не ожидал, и лишь слегка покачнулся, когда рука в кольчужной перчатке обхватила ему сбоку голову.
— Есть, господин, — с нажимом, хотя и без злобы, сказал воин.
Мальчик, выпрямившись, попробовал стряхнуть руку. Ухо зажгло, хотя Бату знавал боль и покрепче.
— Голос есть, господин, — повторил он, стремясь запомнить лицо обидчика.
Между тем Угэдэй обсуждал Бату так, будто того здесь не было:
— Выходит, это не домыслы. В его лице я вижу своего брата, и ростом он уже не ниже моего отца. Сколько тебе лет, мальчик?
Бату стоял тихо-претихо, пытаясь привести в порядок неугомонные мысли. Какой-то своей частью он неизменно подвергал сомнению слова матери о том, как высоко стоял его отец. И теперь так просто и однозначно убедиться в правоте ее слов оказалось выше его сил.
— Пятнадцать, — выговорил он и, видя, как вновь подается в седле тот нукер, поспешно добавил: — Господин.
Нукер с самодовольным кивком принял прежнее положение.
— Вот как? — Угэдэй нахмурился. — В такие годы начинать уже поздновато. Боевая выучка должна начинаться с семи, самое большее с восьми лет. Иначе хорошего воина из тебя не получится. — Заметив смятение Бату, он улыбнулся, довольный произведенным впечатлением. — Ну да ладно, посмотрим, на что ты годен. Завтра доложись темнику Джэбэ. Его стан в дневном переходе к северу, возле аила под горой. Отыщешь?
— У меня нет лошади, господин, — признался Бату.
Угэдэй поглядел на нукера. Тот, подавив вздох, слез с седла и передал поводья мальчику.
— Ну а скакать ты хотя бы умеешь? — спросил он надменно.
Бату принял поводья и благоговейно погладил лошадь по мускулистой шее. Такого великолепного животного он прежде и не касался.
— Да-да. Скакать я умею.
— Хорошо, если так. Но это не твоя кобылица, ты меня понял? Она домчит тебя до места, а там ты возвратишь ее мне, а себе подыщешь какую-нибудь клячу.
— Я не знаю твоего имени, — сказал Бату.
— Звать меня Алхун. Спроси любого в Каракоруме, меня каждый знает.
— В городе? — переспросил Бату завороженно.
Ему доводилось слышать о каменных чертогах, что возводятся сейчас над землей бесчисленным множеством мастеровых, но он до этих пор даже и не знал, верить тому или не верить.
— Пока еще больше стан, чем город, но это дело времени, — заверил Алхун. — Обратно лошадь пошлешь с нарочными, да смотри предупреди, чтобы обращение с ней было самое бережное. А не то за каждую отметину от плети рассчитаешься собственной шкурой. Ну так что, переросток, милости просим в войско. У моего повелителя Угэдэя на тебя виды. Смотри, не разочаруй его.
Переливчато вспыхивали в лучах вечернего солнца облачка мраморной пыли. Сердце Угэдэя пело. В возвышенных чувствах он правил коня по главному проезду, вбирая взором и слухом всякий вид, всякий звук. Вокруг лихорадочно кипела работа: гремели молоты, хлопотливо постукивали кирки, стучали топоры и зудели пилы, выкрикивались приказы и понукания. За городом стояли в сборе монгольские тумены. Темники, простые воины и толпы народа были созваны сюда засвидетельствовать то, что было создано здесь за два года каторжного труда: город среди пустыни, с укрощенным по воле хана и изогнутым, как лук, руслом реки Орхон.
На минуту Угэдэй приостановил коня: захотелось поглядеть, как артель мастеровых разгружает повозку. Нервничая под взглядом чингизида, работники посредством вервей и шкивов, дружно навалившись, стаскивали, а затем водружали глыбы белого мрамора на полозья, на которых глыбы утаскивались затем в мастерские. Каждый сахарно-белый блок мрамора с синеватыми прожилками радовал глаз. Угэдэю нынче принадлежали все каменоломни, откуда за многие сотни гадзаров[22] с востока свозились эти глыбы, — и это было лишь одно из тысяч приобретений, сделанных им за последние несколько лет.
Сомнений нет, разбрасываться золотом и серебром так, будто это никчемные песок или глина, может позволить себе отнюдь не каждый. Эта мысль вызвала у Угэдэя улыбку. Интересно, как бы поступил с возведенным в пустыне белым городом отец. К рукотворным людским муравейникам Чингисхан всегда относился с презрением. Но в отличие от городов врага у этого стены не древние, а в стенах нет кишащих многолюдством улиц. Здесь все новое и принадлежит улусу, то есть всему народу.
В распоряжении Угэдэя имелась теперь поистине небывалая сокровищница, накопленная государями восточных царств и шахом поверженного Хорезма, да так ими и не потраченная. Получается, стяжали они впустую. А он теперь прибытком из одного лишь Енкина[23] может каждый дом облечь в белый мрамор, а то и облицевать яшмой, если того захочет. Своему отцу он воздвиг на этих плоских равнинах памятник, а себе — место, где сможет достойно стать ханом. Выстроил дворец с башней, возносящейся над городом подобно белому мечу: пусть все видят, как далеко ушел его народ от убогих юрт и стад.
За его, Угэдэя, золото сюда стянулось неисчислимое множество людей. Со своим нехитрым инструментом и всего с несколькими головами вьючных животных они пересекали равнины и пустыни, стекаясь из земель Цзинь и великих городов: Самарканда, Бухары, Кабула. На долгое путешествие отваживались каменщики и плотники далекой страны Корё, влекомые на запад молвой о новом городе, что возводится на реке из монет. С запасами редких сортов глины прибывали булгары; они же огромными караванами доставляли подобный камню уголь и твердую древесину из своих лесов. Город быстро рос, наполняясь строителями, всевозможными ремесленниками, торговцами, ну и — не без этого — ворами и всяким отребьем. Крестьяне на своих груженных провизией телегах совершали сюда многодневные переходы, чуя поживу в виде связок звонких монет. Он же, Угэдэй, не скупясь давал им всем серебро и золото, добытое из недр земли и отлитое в монеты надлежащей формы. А они взамен давали ему город — что и говорить, сделка неплохая. Так что на сегодня это место являло собой доподлинно разноликий и разноголосый людской муравейник, где звучали разом сотни наречий и тысячи разных блюд готовились на множестве специй. Кому-то из инородцев будет позволено здесь остаться, однако свой город он, Угэдэй, строит не для них.
На пути вдоль стен, отвлекшись от работы, распластались зеленорукие красильщики, почтительно поникнув красными тюрбанами. Стражники-кешиктены прокладывали путь сыну великого Чингисхана. Угэдэй скакал как во сне. Это он, он дал облик этому месту, обратив его в сказочный город из становища юрт, известного отцу. Он же, сын великого отца, воплотил это чудо в камне.
Кстати, вот что удивительно. Он не оплачивал приезд вместе с мастеровыми женщин, но они, гляди-ка, понаехали, кто при муже, кто с отцом. Какое-то время Угэдэй раздумывал над тем, как обустроить выгодные для процветания города ремесла, а они проклюнулись сами собой. Да еще купцы обратились к его советнику за правом снять в городе новые помещения, предлагая в уплату серебро и лошадей. То есть город уже не был простым набором жилищ. У него своя жизненная среда, выходящая из-под его, Угэдэя, догляда и правления.
Хотя как сказать — так, да не так. Недоделка в планировке породила на юге города сеть узких проулков, и там уже вскоре осел и стал множиться лихой люд — разбойники, бродяги и воры. Но все это лишь до тех пор, пока слух об этом не дошел до Угэдэя. Он тут же велел снести там восемьсот домов, а всю эту часть города перепланировать и отстроить заново. Что до массовых казней лиходеев, то их отслеживала его личная стража.
Перед Угэдэем вся улица умолкала. При виде человека, держащего в единой горсти их жизни, смерти и золото, мастеровые вместе с хозяевами все как один падали ниц. Чуткими ноздрями Угэдэй глубоко втянул воздух, наслаждаясь вкусом пыли на языке. Ощущение было такое, будто тем самым вдыхаешь само творение. Впереди уже проглядывали башни дворца, коронованного куполом с облицовкой из листового золота тоньше, чем бумага у его писцов. Своим жарким горением купол словно пленил и удерживал в городе солнце. Душа радовалась при виде этого.
Впереди улица, снабженная каменными гладко отшлифованными водостоками, шла на расширение. Эта ее часть с месяц назад была завершена, а потому шумливые толпы работного люда остались позади. Проезжая неспешной рысцой, Угэдэй не мог не поглядеть на внешние стены города, что приводили в недоумение и умудренных архитекторов из Цзинь, и простых работяг. Даже с невысокой точки седла взгляд временами ухватывал зелень наружных равнин. Да, стены невысоки, это известно. Но ведь даже мощные стены не уберегли от осады Енкин. Стены же чингизида — это воины, сыновья степных племен, что поставили на колени цзиньского императора и разрушили до основания города хорезмшаха.
Угэдэй уже любил свое творение — от необъятной площади для воинских упражнений, что по центру, до красных черепичных крыш и каменных водостоков, а также храмов всех вер, рынков и тысяч, тысяч домов — пока еще в основном пустых и лишь ждущих своего часа, чтобы наполниться жизнью. На каждом углу ветер равнин упруго трепал синие полотнища — дань Великому небу и благосклонно взирающему оттуда небожителю-отцу. На юге зеленели равнины, за которыми вдали млели розоватые громады гор. А здесь воздух был пылен и тепел, чем радовал сердце Угэдэя, любовно озирающего свой Каракорум.
Город постепенно облекался мягким сине-фиолетовым вечерним светом, когда Угэдэй, отдав поводья кравчему, взошел по ступеням дворца. Прежде чем зайти внутрь, он еще раз обернулся на город, все еще ждущий своего рождения. Чувствовался запах свежевырытой земли, а поверх него в вечернем воздухе плыл дух съестного: это готовили себе трапезу мастеровые. Вообще-то загонов для скота под стенами при строительстве не предусматривалось, не должно было слышаться и квохтанья-гоготанья домашней птицы, которой здесь приторговывали на углах. Скажем, рынок шерсти у западных ворот — это к месту. Хотя нельзя ожидать, чтобы торговля замерла только из-за того, что город еще не достроен. Не зря же Угэдэй замыслил его на перекрестье древних торговых путей, которые и должны были помочь его городу ожить, а затем и зажить. Вот жизнь и начала непроизвольно в него вливаться — даже сейчас, пока еще целые улицы и кварталы представляли собой лишь нагромождение бревен, черепицы и камня.
Отведя глаза от полоски света, еще теплящейся на месте ушедшего солнца, чингизид улыбнулся кострам на окружающих город равнинах. Там Угэдэя ждут его люди. Тумены по его указанию сейчас кормят сочной бараниной — такой, что жир каплет на летнюю траву. Это напомнило Угэдэю о собственном голоде, и он облизнул губы, проходя в каменные ворота, не уступающие величием ни одним в цзиньских городах.
Пройдя в ворота, он приостановился в гулкой зале, любуясь на свою причуду: дерево литого серебра, грациозно устремленное под самый купол, сквозной свод которого напоминал дымник юрты пастуха. Без малого год ушел у серебряных дел мастеров из Самарканда, чтобы отлить и отполировать дерево, но оно того стоило. Теперь любой вошедший во дворец ахнул бы от богатства, олицетворяемого этим творением. Кто-то узрел бы в нем символ монгольских племен, ставших ныне единым народом. Ну а наделенный истинной мудростью, безусловно, пришел бы к выводу, что монголы настолько ни во что не ставят драгоценные металлы, что используют их как простые чушки для отливок.
Угэдэй задумчиво провел ладонью по стволу дерева, ощущая благородную прохладу. Торчащие в стороны ветви призваны были изображать жизнь и светились таинственной белизной, как, бывает, светятся березы в залитом луной лесу. Кивнув каким-то своим мыслям, чингизид сладко потянулся, а в это время рабы и слуги зажигали вокруг светильники, от которых сумрак снаружи сделался как будто гуще, — наверное, из-за длинных черных теней, пролегших из углов.
Послышались торопливые шаги, и в залу вошел Барас-агур, старший слуга, глазами ища своего господина. При виде кипы бумаг у слуги под мышкой, а также озабоченного лица, Угэдэй невольно поморщился.
— Позже, Барас, — досадливо отмахнулся он. — Когда поем. День был долгим.
— Как скажете, хозяин. Но у вас посетитель: ваш дядя. Мне ему сказать, чтобы ждал, пока вы сами не соблаговолите позвать его?
Угэдэй ответил не сразу: отстегивал пояс с саблей. Все трое дядьев прибыли на каракорумскую равнину по его приказанию, образовав со своими туменами три обширных стана. Заходить в город он им всем запретил. Интересно, кто же ослушался? Быть может, Хасар, по разумению которого все указы и законы существуют для кого угодно, только не для него?
— Который из них? — спокойно осведомился Угэдэй.
— Суту[24] Темугэ, хозяин. Я послал к нему слуг, но дожидается он уже долго.
Барас-агур пальцем прочертил движение солнца в небе, и Угэдэй раздраженно поджал губы. В тонкостях гостеприимства брат его отца разбирался как никто другой. Уже своим прибытием в тот момент, когда Угэдэй не мог его здесь встретить, он невольно заставил его, как племянника, чувствовать себя перед ним обязанным. И, похоже, неспроста. Чтобы добиться своего, такой, как Темугэ, тонко использует малейший повод. Хотя приказ был всем — и темникам, и нойонам[25] — оставаться на равнинах. С сумрачным лицом Угэдэй последовал за старшим слугой в первый (и самый роскошный) покой для аудиенций.
— Распорядись сразу же подать мне вина, Барас. И еды — что-нибудь простое, то же, что едят нынче воины на равнине.
— Будет исполнено, хозяин, — привычно склонил голову слуга, думая между тем о предстоящей встрече.
Звуки шагов отзывались гулким и призрачным эхом в молчаливой анфиладе залов. На росписи стен и потолков, доставляющие ему обычно столько удовольствия, чингизид даже не глядел. А между тем они с Барас-агуром проходили мимо творений лучших художников исламского мира. Лишь приблизившись к покоям, Угэдэй поднял глаза на буйство красок и улыбнулся образу Чингисхана, ведущего войско в сражение у хребта Ехулин.[26] Помнится, за год работы художник запросил целое состояние, а Угэдэй, увидев результат, удвоил ему награду. Отец по-прежнему жил на этих стенах, как жил и в памяти своего сына. В известных Угэдэю племенах искусство живописи не знали совершенно, поэтому приходилось восхищенно замирать перед изображениями, созданными иноземцами. Впрочем, сейчас не до живописи, его дожидается Темугэ, и Угэдэй, прежде чем войти в покой, лишь коротко кивнул отцову образу.
С братом отца годы обошлись довольно безжалостно. В свое время Темугэ был тучен, как откормленный телец, а затем резко похудел, от чего шея пошла дряблыми складками, от чего он выглядел гораздо старше своих лет. На дядю, чинно поднявшегося для приветствия с обитого шелком стула, Угэдэй поглядел холодно, лишь через силу проявляя любезность к родственнику, прервавшему его уединение. Но что делать, от судьбы не уйдешь. Народ с нетерпением ждет, и Темугэ выпало всего-навсего первому нарушить покой чингизида.
— Ты хорошо выглядишь, Угэдэй, — были первые слова Темугэ.
Он сделал несколько шагов вперед, собираясь заключить племянника в объятия, от чего того тут же искрой пробило раздражение. Он обернулся к Барасу, а дядя так и остался стоять с приподнятыми руками.
— Вина и пищи, — бросил чингизид слуге. — Или ты так и будешь здесь топтаться, как овца?
— Бегу, хозяин, — с поспешным поклоном отозвался Барас-агур. — И пришлю еще писца, записать встречу.
Он засеменил прочь. Слышно было, как удаляются, постукивая, редкие среди монголов каблуки.
— Я прибыл к тебе не с посольством, Угэдэй, — с тонкой усмешкой сказал Темугэ. — К чему нам писцы и записи?
— Так ты здесь, получается, как мой дядя? И тебя ко мне отрядили не племена? И мой ученый родственник здесь не потому, что избран для разговора со мной всеми старейшинами родов?
От точности сказанного, а еще больше от такого тона щеки Темугэ зарделись. Похоже, за стенами города лазутчиков у Угэдэя не меньше, чем у него самого (привычка, которую молодая монгольская держава быстро переняла у империи Цзинь). Сам Угэдэй сидел с непроницаемым видом, и было сложно определить, что у него на душе. Он даже не предложил родному дяде подсоленного чая. В попытке уяснить, настроен племянник воинственно или все-таки мирно, Темугэ сухо сглотнул.
— Ты ведь знаешь, Угэдэй, в войске только о том и разговор.
Чтобы как-то успокоиться, дядя сделал глубокий вдох. Под взглядом тигрино-желтых глаз чингизида он не мог отделаться от мысли, что общается не с племянником, а с неким воплощением самого Чингисхана. Ишь каков: телом хоть и не в великого хана, а посмотришь ему в глаза, и холод по спине. Лоб Темугэ покрылся испариной.
— Вот уже два года, как ты отстранился от владений своего отца, — начал на свой страх и риск Темугэ.
— Это ты так решил? — перебил Угэдэй.
— Ну а что еще мне остается думать? — храбро выдерживая его взгляд, продолжил Темугэ. — Тумены и семьи ты оставил в поле, затем принялся строить этот город, а они в это время пасли стада и табуны. Два года, Угэдэй! — Он понизил голос до шепота. — Есть те, кто поговаривает, что ум твой сломлен скорбью об отце.
Угэдэй про себя горько улыбнулся. Уже одно упоминание об отце подобно сдиранию поджившей кожи с раны. Обо всех этих слухах он осведомлен. Более того, некоторые из них пустил сам: пускай враги маются в догадках. И тем не менее он избранный наследник великого Чингиса, первого хана державы. Воины, можно сказать, отца обожествляют, так что опасаться каких-то там слухов в армейских станах чингизиду не пристало. Иное дело — слухи среди родичей…
Отворилась боковая дверь, и в покой во главе дюжины цзиньских слуг вплыл Барас-агур. Слуги хлопотливо взялись за дело. Не прошло и минуты, как на расстеленной между собеседниками хрустко-белой скатерти уже стояли бронзовые чаши и блюда с едой. Угэдэй, переместившись со стула на устеленный кошмой пол, сел, скрестив ноги, и жестом предложил дяде присоединиться. С тайной усмешкой он наблюдал, как стареющий родственник медленно, поскрипывая суставами и покряхтывая, усаживается напротив. Услав слуг, Барас собственноручно подал чай Темугэ, который с явным облегчением принял чашу в правую руку и, прижмурившись с глубокомысленным видом — как, видимо, делал и в других начальственных юртах на равнинах, — шумно втянул губами глоток солоноватого питья. Что до Угэдэя, то он увлеченно смотрел, как ему в кубок с журчанием льется багровая, с искринкой струя вина. Кубок он быстро осушил и снова выставил, прежде чем слуга успел отойти.
От него не укрылось, как дядя украдкой метнул взгляд на приведенного Барас-агуром писца, который почтительно стоял в сторонке у стены. Как и все, Темугэ, безусловно, понимал силу начертанного слова. Кто, как не он, собирал и хранил у себя сказания о несравненном Чингисхане и становлении могучего монгольского ханства. Один из списков тех сказаний, заботливо переплетенный и уложенный в выделанную козлиную шкуру, держал у себя и Угэдэй. Это была, можно сказать, одна из самых ценных его вещей. Хотя бывают случаи, когда беседы предпочтительней не записывать.
— У нас разговор с глазу на глаз, Барас, — сказал он слуге. — Кувшин оставь, а писца уведи.
Вышколенный слуга немедля повиновался, и спустя считаные секунды собеседники вновь остались наедине. Угэдэй, осушив чашу, рыгнул.
— Ну, так что тебя нынче привело ко мне, дядя? Через месяц ты сможешь совершенно свободно войти в Каракорум вместе со всем своим туменом и народом. Будет пир, будет гулянье — такое, что легенды о нем станут годами переходить из уст в уста.
Темугэ вдумчиво оглядел своего собеседника. Насколько все-таки молод племянник: лицо еще совсем без морщин. Но уже усталое, суровое, со следами тяжких дум. Действительно, тяжелую и странную ношу взвалил на себя Угэдэй этим своим городом. Ведь известно, что среди воинов в станах лишь единицы как-то пекутся об этом Каракоруме. В глазах же военачальников, которые воевали еще под Чингисханом, это просто небывалая вызывающая кичливость и зряшная трата белого мрамора, уложенного к тому же по образцу, принятому в покоренных цзиньских землях. Что до Темугэ, то он рад был бы поведать этому молодому человеку о своей любви к новому творению, но только словами, которые не могут быть истолкованы как липкая лесть. Ведь он и вправду любил его, этот город. Когда-то Темугэ и сам мечтал построить нечто подобное — место с широкими улицами, внутренними дворами и даже библиотекой с тысячами чистых дубовых полок, пустующих в ожидании сокровищ, что когда-то на них лягут.
— Ты ведь не глуп, Угэдэй, — произнес Темугэ. — Ведь не случайно твой отец из всех твоих братьев, даже старших, избрал именно тебя. — Угэдэй кольнул дядю взором, но тот, кивнув, продолжал: — Иногда я размышляю, а не стратег ли ты, равный по дарованию Субэдэй-багатуру. Ведь два года уже народ живет считай что без вождя, без торной дороги, а у нас еще нет междоусобной войны и нойоны не лезут друг на друга стенка на стенку.
— Может, это оттого, — тихо проговорил Угэдэй, — что у них постоянно на виду мой личный тумен, а среди жителей шелестят мои писцы и лазутчики? Люди в красно-черном волками рыщут, вынюхивая измену.
Темугэ лишь фыркнул:
— Не страх их удерживает, а смятение. Они пока не разглядели твоего замысла, поэтому ничего и не предпринимали. Ты наследник своего отца, но к присяге их так и не призвал. Никто не понимает, что к чему, оттого и выжидают, высматривают. Все по-прежнему ждут от тебя дальнейших действий.
Губы Угэдэя тронуло подобие улыбки.
Вот бы знать, что на уме у племянника, — но кто их нынче разберет, этих молодых? Все как один скрытные, не докопаешься.
— Ты выстроил свой город на равнинах, Угэдэй. Армии собрались по твоему призыву. Теперь они здесь, и многие впервые видят это достославное место воочию. Ты думаешь, они просто преклонят колени и присягнут только из-за того, что ты сын своего отца? У него ведь есть и другие уцелевшие сыновья, не только ты. Ты о них ни разу не задумывался?
Отчаянные попытки дяди одним лишь буравящим взглядом выведать тайны вызвали у Угэдэя очередную улыбку. Есть среди его секретов такой, который тебе никак не разузнать, как ни пялься. Внутри от вина начинало разливаться благостное довольство, словно лаской убаюкивая боль.
— Если таковым, дядя, и было мое намерение — выиграть себе два года мира и построить город, то, получается, я этого добился, разве нет? Может, это и есть то единственное, чего я хотел.
Темугэ развел руками.
— Ты мне не доверяешь, — сказал он с подлинной удрученностью.
— Вернее сказать, доверяю не больше и не меньше, чем остальным, — мягко хохотнул Угэдэй, — уверяю тебя.
— Умный ответ, — обидчиво заметил Темугэ.
— Ну так на то ты и умный человек. — Угэдэй раздраженно дернул щекой. — А значит, того заслуживаешь.
Вся легкость из него улетучилась, стоило ему через скатерть податься лицом к дяде, который тут же безотчетно попытался отодвинуться.
— С новой луной, — отчеканил чингизид, — я возьму клятву верности со всего войска, от десятника до родовитейшего вождя каждого племени. Объясняться, думаю, не надо. Они преклонят передо мной колени. Все. Не потому, что я сын своего отца, а потому, что я отцов избранный наследник, первый во всей державе.
Угэдэй как будто бы спохватился о сказанном, и его чувства словно задернула глухая завеса. Видно, набрасывать на них аркан он научился смолоду.
— Ты не сказал мне, зачем сюда пришел, — неожиданно напомнил дяде Угэдэй.
Темугэ протяжно вздохнул, понимая, что момент упущен.
— Я пришел удостовериться, что ты осознаешь опасность, Угэдэй.
— Ты меня пугаешь, — с улыбкой сказал племянник.
— От меня тебе угрозы нет, — вспыхнул Темугэ.
— Так откуда на меня, в таком случае, может обрушиться эта гроза, в моем городе из городов?
— Ты надо мной надсмехаешься, хотя я проделал весь этот путь, чтобы помочь тебе, а также увидеть выстроенное тобой творение.
— Оно красиво, не так ли? — спросил Угэдэй.
— Оно прекрасно, — выдохнул Темугэ с такой прозрачной искренностью, что Угэдэй невольно поглядел на своего дядю внимательней.
— На самом деле, — как бы признаваясь, сказал он, — мне здесь нужен человек, который заведовал бы моей библиотекой, собирал со всех концов света рукописи и свитки, пока все, решительно все ученые умы не узнают, что такое Каракорум и где он находится. Наивная, быть может, мечта.
Темугэ в неуверенности молчал. От самой такой мысли взлетало сердце, но и подозрение, само собой, тоже закрадывалось.
— Ты по-прежнему надо мною подшучиваешь? — придав своему голосу спокойствие, поинтересовался он.
— Только когда ты надуваешься, как старая овца, со своими предостережениями, — пожал плечами Угэдэй. — Или ты меня предупреждаешь насчет яда, который мне якобы могут подсыпать в пищу или в вино?
На лице у Темугэ проступили пятна раздраженного румянца.
— А вообще, разве недостойное предложение? — между тем с улыбкой продолжал Угэдэй. — Пасти лошадей и овец У нас здесь может каждый. А вот пасти книгочеев, думается, мог бы только ты. Ты прославишь Каракорум. Я хочу, чтобы молва о нем шла от моря до моря.
— Если уж ты так ценишь мой ум, Угэдэй, — ворчливо заметил Темугэ, — то мог бы прислушаться к моим словам, хотя бы на этот раз.
Угэдэй обреченно махнул рукой:
— Ладно, дядя, говори, коли уж это тебе так надо.
— Два года мир тебя ждал. Никто не смел выдвинуть хотя бы одного солдата из страха, что станет первым примером твоей сокрушающей кары. Притихли даже Цзинь и Сун[27], подобно оленю, чующему, что где-то неподалеку затаился тигр. Так вот, это время подошло к концу. Ты призвал к себе свои армии, и уже через месяц, если ты до этого доживешь, быть тебе ханом.
— Если доживу? — переспросил Угэдэй.
— Где сейчас твои верные нукеры, Угэдэй? Ты отозвал их, и никто теперь не рыщет волками по станам в поисках крамолы. И при этом ты думаешь, что расправиться с тобой настолько уж сложно? Свались ты нынче ночью с крыши и проломи голову о булыжники своего драгоценного города, кто тогда станет к новолунию ханом?
— Лучше других шансы у моего брата Чагатая, — пренебрежительно бросил Угэдэй. — Если только не оставят в живых Гуюка, моего сына. По линии отца значится также Тулуй. У него тоже входят в возраст сыновья: удалые Менгу и Хубилай, Арик-бокэ и Хулагу. Со временем все они могут стать ханами. — Он улыбнулся, позабавленный чем-то, для Темугэ не вполне ясным. — Так что, как видишь, чингисово семя крепко. У всех у нас есть сыновья, но все мы при этом оглядываемся на Субэдэя. На чьей стороне будет непобедимый военачальник моего отца, за тем пойдет и войско, тебе не кажется? А без него начнутся распри, а там — и межплеменная война. Разве облеченные властью когда-то действовали иначе? Я, кстати, еще не упомянул мою бабку.[28] Зубов и глаз у нее уже нет, но дай ей только волю, она на всех страху нагонит.
— Уповаю лишь на то, что твои действия не так беспечны, как твои слова, — неотрывно глядя на племянника, сказал Темугэ. — По крайней мере, удвой свою личную стражу, Угэдэй.
Чингизид кивнул. Он не счел нужным упомянуть о том, что расписные стены покоя скрывают за собой зорко стерегущих людей. Непосредственно в эту минуту на Темугэ были нацелены два арбалета[29] — один в грудь, другой в спину. От Угэдэя достаточно всего лишь мимолетного жеста, чтобы из его дяди вышибли дух.
— Я тебя выслушал и поразмыслю над твоими речами. Пожалуй, поручать тебе заведование моей библиотекой и обителью учености я не стану — во всяком случае, пока не появится и не сойдет новая луна. Если дожить мне не суждено, то мой последователь вряд ли будет так привязан к Каракоруму.
Угэдэй увидел, что слова его нашли отклик. Вот и хорошо: хотя бы один из властей предержащих будет прикладывать старания, чтобы он оставался в живых. У всех людей есть своя цена, которая, кстати сказать, далеко не всегда измеряется золотом.
— А теперь, дядя, мне надо спать, — нарочито позевывая, проговорил Угэдэй. — Каждый день мой исполнен трудов и замыслов. — Поднимаясь, он приостановился и довершил свою мысль: — И вот еще что. Все эти годы я не был ни слеп, ни глух. Народ моего отца перестал на время покорять новые земли, ну так и что с того? Вскормленный молоком и кровью, он отдохнул, посвежел и теперь с новыми силами готов идти на новые завоевания. А вот я построил город. Не бойся за меня, дядя. О своих военачальниках и их верности я знаю все, что мне надо.
Чингизид встал на ноги с гибкостью молодого, а вот беспомощно забарахтавшемуся на полу дяде, чтобы подняться, понадобилась его рука.
— Думаю, Угэдэй, твой отец гордился бы тобой, — хрустя коленями и морщась от натуги, прокряхтел при этом Темугэ.
К его удивлению, племянник покачал головой:
— Сомневаюсь. Я разыскал полукровку-сына своего брата Джучи и взял его к себе в кешиктены, да еще и сделал нойоном. Думаю пестовать его и дальше, в память о моем брате. Отец мне это ни за что не простил бы. — Он улыбнулся такой мысли. — Да и Каракорум наверняка пришелся бы ему не по нраву.
Угэдэй кликнул Барас-агура, чтобы тот вывел Темугэ из совсем уже темного города на равнину, где в обширных воинских станах воздух густ от запаха измены и подозрений.
Подняв кувшин, хозяин дворца снова наполнил кубок и, подойдя к каменному балкончику, выглянул на улицу, подернутую восковым светом луны. Дул ветерок, приятно охлаждая кожу и блаженно прикрытые веки. Сердце покалывало, и Угэдэй взялся его растирать, делая это все энергичней. Боль, казалось, разливается по всей груди. От пугающе сильной пульсации вен Угэдэя прошиб пот. В висках стучало, под ногами поплыло. Слепо протянув вперед руку, он оперся о каменное перильце балкона, медленными глубокими вздохами унимая тошнотную щекочущую слабость, пока сердце не умерило свой бег. Железный обруч вокруг головы как будто разнялся. Сузились до точек помаргивающие дальние огни, породив тени, видные лишь ему одному. Угэдэй поднял глаза к отрешенно сияющим звездам — на лице его была горечь. Внизу под ногами виднелось еще одно строение, вытесанное из камня. Временами, когда боль, вызванная особенно сильным приливом, покидала тело, оставляя после себя лишь дрожь и потливую слабость, он боязливо думал о том, что не успеет ничего закончить. Асам, гляди-ка, успел. Управился. Усыпальница уже готова, а он по-прежнему жив. Кубок за кубком Угэдэй опустошал кувшин, пока в голове не помутилось.
— Сколько мне еще осталось? — едва слышно прошептал он. — Годы, или уже дни?
Угэдэю представилось, что он беседует с духом отца. Чингизид говорил, пьяно помахивая кубком и расплескивая вино:
— Мне было мирно, отец. Мир-но, понимаешь? Тогда, когда я думал, что дни мои сочтены. Какое мне было дело до твоих военачальников и их грызни между собой? А теперь вот поднялся мой город, и мой народ к нему подошел и увидел, а я все еще здесь. Живой. Так что же мне теперь делать? А?
Он поднял голову, незряче вслушиваясь в темноту. Но ответа не было.
Развалившись на солнышке, Тулуй лениво поглаживал влажные волосы жены. Когда он приоткрывал глаза, то видел, как в водах реки Орхон, повизгивая, плещутся четверо его сыновей. Когда прикрывал, красноватая мгла зажмуренных век вызывала приятную расслабленность. Полностью расслабиться мешали лишь бдительно стоящие поодаль нукеры. Тулуй недовольно поморщился. Воистину, нет умиротворения в стане, где каждый с ревнивой опаской прикидывает, является его сосед сторонником Чагатая или Угэдэя, а может, кого-то из военачальников или же их соглядатаем. Иногда прямо-таки досада разбирала: ну что мешает двум старшим братьям повстречаться где-нибудь наедине и все меж собой уладить, чтобы он, Тулуй, мог спокойно, тихо-мирно жить и радоваться, как, скажем, в такой вот погожий день, когда рядом в объятиях красавица жена, а неподалеку играют дети, четверо здоровых сорванцов… С утра они упрашивали отца позволить им нырнуть с водопада. Он не разрешил, так они, видать, решили пойти в обход родительского запрета (наверняка Хубилай подбил на это Менгу) и сейчас тихонько, с оглядкой, подбирались все ближе к тому месту, где козья тропа утыкалась в ревущую реку. Сквозь прищуренные веки Тулуй наблюдал, как двое мальчиков постарше украдкой виновато оглядываются, при этом рассчитывая, что родители задремали на пригреве. А младшенькие, Арик-бокэ и Хулагу, безусловно посвященные в их задумку, аж подскакивают от радостного нетерпения, как лисята возле норы.
— Ты их видишь? — сонно мурлыкнула Сорхахтани.
— Вон они. А знаешь, — с улыбкой признался Тулуй, — так и хочется дать им попробовать. Оба плавают как выдры.
Для племен травянистых равнин, чьи дети учатся стоять, хватаясь за ноги стреноженных лошадей, а верховой ездой овладевают прежде, чем навыками речи, это занятие было все еще из разряда новых. У этих людей реки искони считались источником жизни для табунов и стад или же препятствием, если вдруг, взбухая, превращались в грозные всесокрушающие потоки. Лишь с недавних пор они стали еще и источником забавы и удовольствия, особенно для ребятни.
— Ну да. Не тебе потом умащивать их ссадины да шишки, — сказала Сорхахтани, уютно припадая к плечу мужа. — А если еще и кости переломают?
Тем не менее она промолчала, когда Менгу, влажно поблескивая голым телом, все же рванулся по тропе. Хубилай снова исподтишка зыркнул на родителей и, чуть помешкав, рванул следом.
Как только мальчики скрылись из виду, Тулуй с Сорхахтани резко сели, но тут же весело переглянулись, видя, как Арик-бокэ с Хулагу, изогнув тоненькие детские шеи, озадаченно поглядывают вверх на крутой скат, с которого стремительно низвергается молочный от пены поток.
— Не знаю даже, который из них бедовей, Менгу или Хубилай, — сказала Сорхахтани, пожевывая кончик сорванной травинки.
— Хубилай, — не сговариваясь, произнесли они разом и рассмеялись.
— А Менгу напоминает мне отца, — с легкой задумчивостью произнес Тулуй. — Ничего не боится.
Сорхахтани тихонько фыркнула:
— Тогда ты должен помнить, что однажды сказал твой отец, когда выбирал, которого из двоих воинов поставить темником.
— Я сам при том присутствовал, — понял скрытый намек Тулуй. — Он сказал, что Уссутай ничего не страшится и не чувствует ни голода, ни жажды. А потому в командиры не годится.
— Твой отец был мудр. Мужчина должен хоть немного, но все-таки испытывать страх. Хотя бы для того, чтобы иметь гордость его преодолеть.
Обоих заставил оглянуться дикий вскрик: в пенных бурунах из-под водопада с радостно-взволнованным взвизгиванием показался Менгу, успевший нырнуть и вынырнуть. Скат был небольшим, с десяток локтей, но для одиннадцатилетнего мальчика высота поистине геройская. Увидев старшего сына целым и невредимым, Тулуй более-менее успокоился и разулыбался. Менгу плыл, отфыркиваясь; зубы на буром от загара лице жемчужно блестели. Подобно птицам, раскричались Арик-бокэ с Хулагу, радуясь за брата. Затем стали искать глазами Хубилая.
Тот показался вверх тормашками. Его несло с такой быстротой, что он, не вписавшись в поток, кувыркнулся со ската по воздуху. Тулуй невольно сощурился, глядя, как неуклюже, плашмя грянулся горе-ныряльщик внизу о воду. Остальные сыновья, пересмеиваясь, тыкали в его сторону пальцами. Сорхахтани почувствовала, как напряглись мышцы мужа: он собрался вскочить. Но тут Хубилай показался на поверхности. Он громко ревел. Весь бок у мальчишки был ободран. Выплыв, он, прихрамывая, побрел к берегу, но ревел, похоже, не от боли, а от неуемного торжества.
— Надо будет поучить их уму-разуму, — рассудил Тулуй.
— Как скажешь, — пожала плечами жена. — Сейчас их одену и пошлю к тебе.
Тулуй кивнул, тайком ловя себя на том, что ждал ее согласия на наказание ослушников. Провожая мужа взглядом, Сорхахтани улыбнулась. Хороший он все-таки человек. Пусть не самый сильный и непоколебимый среди отпрысков Чингисхана, но во всем остальном определенно лучший.
Собирая затем раскиданную по всем кустам одежду сорванцов, она отчего-то с теплотой припомнила человека, который при жизни вызывал у нее невольный страх. Вспомнилось, как однажды великий Чингисхан посмотрел на нее как на женщину, а не просто как на жену одного из своих сыновей. Дело было далеко-далеко на чужбине, на берегу какого-то озера. Искупавшись, Сорхахтани выходила из воды, и тут на нее упал взгляд великого хана. Он словно схватил ее глазами, которые сделались вдруг яркими от красоты ее молодости, ее женственности. Все это длилось не дольше секунды. А она улыбнулась ему, разом и в страхе, и в благоговении.
— Да, вот это был мужчина, — с задумчивой мечтательностью произнесла Сорхахтани, довольно покачав головой.
Хасар стоял на возу, размером напоминающем дощатый настил. Спиной он опирался о белый войлок ханского хошлона. Сам хошлон был вдвое шире и в полтора раза выше обычных юрт. В свое время Чингисхан собирал сюда на совет своих военачальников. За полгода, что прошли после смерти хана, Угэдэй об этом громоздком шатре, который тащила упряжка из шести быков, ни разу и не вспомнил, так что Хасар потихоньку прибрал хошлон к рукам. Его право на это никто не оспаривал — не осмеливались.
О приближении брата Хасар догадался по запаху жареного мяса тарбагана, которое Хачиун притащил на обед.
— Давай поедим на воздухе, — предложил он. — День такой хороший, что нам внутри мориться?
Вместе с исходящим паром блюдом Хачиун принес еще и тугой бурдюк архи, который на ходу кинул брату.
— А остальные где? — поинтересовался он, размещая блюдо на краю настила и присаживаясь возле, свесив ноги.
Хасар в ответ пожал плечами:
— Джэбэ сказал, что будет. Еще я послал за Джелме и Субэдэем. Пусть сами решают, приходить или нет.
Хачиун осуждающе поцокал языком. Лучше было самому всех оповестить, чтобы братец ничего не забыл, не сболтнул или не напутал. Хотя теперь что толку его отчитывать: сидит себе уписывает ломтики мяса, аж за ушами трещит. Хасар все такой же, как был, к добру или к худу. Иногда это бесило, иногда — хотя и реже — наоборот, успокаивало.
— А он этот свой город почти уже достроил, — с ноткой злорадства сообщил Хасар. — Странное такое место: стены совсем низкие, я бы на лошади перемахнул.
— Думаю, он это и хотел всем показать, — поглядел на брата Хачиун, одной рукой беря с соседнего блюда лепешку, а другой подцепляя ломтик мяса. Увидев на лице Хасара непонимание, со вздохом пояснил: — Стены — это мы, брат. Он хочет, чтобы все видели: прятаться за стенами, как это делают в Цзинь, ему нет нужды. Понимаешь? Тумены нашего войска и есть его стены.
— Умно, — промычал, жуя, Хасар. — Но стены он, в конце концов, надстроит, вот увидишь. Дай ему годок-другой, и он начнет класть камни, ряд за рядом. Города, они заставляют бояться.
Хачиун пристально смотрел на брата: неужто ума у него так и не прибавилось?
Заметив этот внезапный интерес, Хасар заулыбался:
— Ты же сам это сколько раз видел. Вот у человека появляется золото. И он начинает жить в страхе, как бы его кто-нибудь не отнял. Строит стены. И тут всем становится ясно, где именно это золото лежит, и они приходят и забирают его. Так оно всегда было, брат. Глупцы и золото неразлучны вовек.
— Не знаю, что мне про тебя и думать, — протягивая руку за добавкой, сказал Хачиун. — То ли ты дитя, то ли большой мудрец.
«Лучше мудрец», — собирался сказать Хасар, но поперхнулся едой, так что Хачиуну пришлось усердно подубасить его по спине. Надо же выручить всегдашнего брата и друга. Прокашлявшись и отдышавшись, Хасар отер непрошеные слезы и как следует приложился к бурдюку с архи.
— Думаю, к новой луне стены ему понадобятся.
Хачиун машинально огляделся, не подслушивает ли кто. Нет, вокруг лишь колыхание травы, которую мирно щиплют их две низкорослые лошадки. А там дальше под солнышком упражняются воины, готовясь к обещанным Угэдэем небывалым состязаниям. Главные награды — серые шелкогривые жеребцы, а также доспехи — ждут борцов и лучников, хотя без вознаграждения не останется никто, даже победители в забеге через поле. Куда ни глянь, все повсюду сейчас увлеченно тренировались — кто группами, кто поодиночке; в подозрительной близости никто не ошивался.
Хачиун малость успокоился.
— Ты что-нибудь слышал?
— Ничего. Однако лишь глупец может полагать, что клятва на верность пройдет без сучка без задоринки. Угэдэй не глуп и не труслив. Он видел, как я убивался после… — на секунду Хасар смолк, его глаза как будто похолодели и пригасли, — после того как не стало Тэмуджина.[30] — Он еще раз приложился к крепкому хмельному питью, от чего голос его сорвался. — Если бы Угэдэй затребовал клятву тогда, сразу после кончины хана, никто в племенах и шагу не осмелился бы в его сторону сделать. Но теперь?
Хачиун мрачно кивнул:
— Теперь иное. Хотя Чагатай сейчас тоже набрал силу, и добрая половина народа подумывает, а отчего бы ханом не стать ему.
— Вот что я скажу тебе, брат, — с решительным видом проговорил Хасар. — Быть крови. Хоть так крути, хоть эдак, но быть. Надеюсь лишь, Угэдэй знает, когда миловать, а когда резать глотки.
— У него есть мы. — Хачиун выдержал многозначительную паузу. — Для того я и хотел здесь повстречаться, брат, чтобы сообща обсудить, как благополучно утвердить его на ханство.
— Меня, Хачиун, не для того под эти белые стены звали, чтобы спрашивать моего совета. Я думаю, и твоего тоже не спросят. Ты не знаешь, верит ли он нам больше, чем остальным. Спрашивается, с какой стати? Ты и сам мог бы стать ханом, если б захотел. Это ведь ты считался наследником Тэмуджина, пока его сыновья еще росли.
Было видно, что эти слова брату поперек души: он раздраженно передернул плечами. Стан буквально гудел от всех этих пересудов, которые им обоим обрыдли.
— В любом случае, ты лучше, чем Чагатай, — спохватившись, неуклюже польстил Хасар. — Ты видел, как он нынче разъезжает со свитой своих прихлебаев? Молодой такой, чинный…
С высоты повозки он демонстративно сплюнул наземь.
Хачиун вымученно улыбнулся:
— Уж не зависть ли тебя мучает, брат?
— Зависть? Да что ты. Разве что грущу о своей молодости. А мучат меня старые раны, изношенные колени, да еще то, что ты тогда не уберег меня от удара копьем в плечо — вот оно меня теперь терзает.
— Уж лучше оно, чем зависть, — рассудил Хачиун.
Хасар только хмыкнул.
Оглянувшись, он увидел, как к ним через поле приближаются Джэбэ с Субэдэем. Уже по тому, с какой уверенностью чингисовы военачальники вышагивают по летней траве, было видно, что они пользуются непререкаемым авторитетом и властью. Хачиун с Хасаром переглянулись с лукавым под мигом.
— Чай в чашке, мясо в миске, — по-свойски приветствовал вновь прибывших Хасар. — А мы тут обсуждаем, как вернее оберечь Угэдэя, чтобы он и впредь нес для нас девятигривое белое знамя.
Символ объединенных племен по-прежнему трепетал у него над головой — девять конских хвостов, что когда-то пестрели разными родовыми цветами, пока Чингисхан не велел их выбелить в один, единый. И никто не смел посягнуть на этот знак власти, равно как и оспорить Хасарово пользование громадным, на шесть быков, возом.
Субэдэй вольготно устроился на краю настила, свесив с него ноги, и потянулся за лепешками и тарбаганьим мясом. Он знал — Хачиун с Хасаром ждут, что он им скажет. По природе своей немногословный и избегающий внимания, Субэдэй неторопливо поел и пару раз хлебнул архи.
В общем молчании Джэбэ облокотился о войлочную стену и с расстояния озирал город, зыбким белым миражом подрагивающий в переливчатых струях теплого воздуха. Под ласковым сиянием солнца горел золотом купол Угэдэева дворца: казалось, что из города таращится какой-то невиданных размеров зрак.
— А ко мне подходили, — поделился наконец Джэбэ.
Субэдэй перестал жевать. Хасар, скосив глаза, отнял ото рта бурдюк, к которому хотел было приложиться.
— Что вы так смотрите? — повел плечами Джэбэ. — Можно подумать, вы не знали, что это рано или поздно произойдет. Не со мной, так с кем-нибудь другим из нас. Посланец был незнакомый, без указаний на звание.
— От Чагатая? — уточнил Хачиун.
Джэбэ кивнул:
— А от кого же еще? Но без имен. Они мне не доверяют. Так, легкая проба, куда я после этого метнусь.
— Вот ты и метнулся, — криво усмехнулся Субэдэй, — на виду у всех родов. Нет сомнений, что у них теперь за тобой догляд.
— Ну и что с того? — с вызовом посмотрел Джэбэ. — Я по-прежнему предан Чингисхану. Или я хоть раз пытался зваться своим родовым именем Джиоргадай? Нет, я ношу имя, которым меня нарек Чингисхан, и храню верность его сыну, которого он назвал наследником. Какое мне дело до того, кто и что подумает, видя меня за беседой с его темниками?
Субэдэй со вздохом откинул недоеденный кусок:
— Мы знаем, кто, вероятнее всего, попытается сорвать принятие клятвы. Только не знаем, как они думают это обставить и сколько народу их поддержит. Подойди ты ко мне тихонько, Джэбэ, я бы поручил тебе согласиться на все, что они предлагают, и вызнать, что у них на уме.
— Блуждать впотьмах, Субэдэй, — достойное ли это занятие? — с усмешкой спросил Хасар, взглянув при этом на брата с расчетом на поддержку.
Но тот отвел глаза и покачал головой:
— Субэдэй прав, брат. Если бы дело было только в том, чтобы продемонстрировать нашу поддержку Угэдэю и идущим за нами достойным людям… Ты пойми, до Тэмуджина никакого хана у нашего народа не было, а потому нет и законов, по которым переходит ханская власть.
— Законы диктует сам хан, — не моргнув глазом, ответил Хасар. — Я не видел никого, кто бы сетовал, когда он велел нам всем присягнуть Угэдэю как своему наследнику. Чагатай, помнится, и тот преклонил колени.
— Потому что выбор у него был пасть ниц или умереть, — сказал Субэдэй. — А теперь, с кончиной Чингисхана, вокруг Чагатая собрались те, кто нашептывают ему в оба уха. А нашептывают они одно: что единственная причина, по которой он не стал наследником, это его нелады с братом Джучи. А теперь получается, что Джучи нет в живых и дорога свободна.
Он на секунду смолк, вспоминая синеватый снег, окрасившийся кровью, сумрачной и густой. При этом лицо старого воина было абсолютно непроницаемым и бесстрастным.
— У нас еще нет обычаев передачи власти, освященных временем, а потому непреложных, — устало продолжал Субэдэй. — Да, Чингисхан избрал своего наследника, но ум его при этом был затуманен гневом на Джучи. А ведь не так уж давно он открыто благоволил именно Чагатаю и ставил его выше остальных своих сыновей. Разговоры об этом так и бурлят. Мне иногда кажется, заяви Чагатай о своих притязаниях в открытую и пойди на Угэдэя с мечом, добрая половина войска не станет ему препятствовать.
— Зато другая разорвет в клочья, — упрямо вздернул подбородок Хасар.
— И в одно мгновение у нас вспыхнет внутренняя война, да такая, что держава расколется надвое. И все, что построил Чингисхан, вся наша сила сгорит почем зря в этом губительном пламени. Думаете, пройдет много времени, прежде чем на нас двинутся арабы или цзиньцы?.. Вот и я о том же. Так что если нас ждет такое будущее, я лучше отдам девятигривое знамя Чагатаю нынче же. — Видя недоуменно-рассерженные взгляды собеседников, он поднял заскорузлую ладонь: — Только не подумайте, что это речь изменника. Разве не шел я за Чингисханом даже тогда, когда все во мне криком кричало о его неправоте? И память его я не предам. Ханом я хочу видеть Угэдэя, таково мое слово.
Субэдэю снова, в который раз, подумалось о молодом еще человеке, поверившем его словам о благополучном переходе власти. Да, некогда его, Субэдэя, слово и впрямь было из стали. А теперь? О, переменчивость толпы, что ей бунчук ханского багатура? Его грозная слава что ей?
— Уф-ф, — облегченно выдохнул Хасар. — Я уж было забеспокоился.
Субэдэй посмотрел без улыбки. Братья были не моложе его, но терпеливо ждали, что он скажет. Да, он и вправду слыл великим военачальником, стратегом, способным продумать и осуществить бросок на любой местности и каким-то образом вырвать победу. Они знали, что с ним удача вполне может оказаться на их стороне.
— Субэдэй, — настороженно хмурясь, сказал Хачиун, — тебе тоже надо себя беречь. Потерять такого, как ты, для нас просто немыслимо. Ты слишком ценен.
— Надо же, — Субэдэй вздохнул, — слышать такие слова, и где? Возле юрты моего хана! Ты прав, мне следует соблюдать осторожность. Я — препятствие для того, кого мы все опасаемся. Надо быть уверенным, что твои стражи — именно те люди, которым можно доверить свою жизнь, что они не поддадутся ни на подкуп, ни на угрозы и обо всем сообщат тебе. Если у тебя вдруг пропадают жена и дети, можешь ли ты по-прежнему доверяться тем, кто стережет твой сон?
— Какая неприятная мысль, — помрачнел Джэбэ. — Неужто ты и в самом деле полагаешь, что мы дошли до этой точки? В такой день мне с трудом верится в ножи, притаившиеся в каждой тени.
— Если Угэдэй станет ханом, — вместо ответа продолжил Субэдэй, — он может убить Чагатая либо же просто править, хорошо или плохо, следующие лет сорок. Но Чагатай этот срок пережидать не будет, Джэбэ. Он устроит что угодно — покушение, засаду, прямую попытку переворота. Зная его, я просто не могу представить, чтобы он сидел сложа руки, в то время как его кипучей энергией и самой жизнью станут распоряжаться другие. Не такой он человек.
Солнечный свет, казалось, потускнел от таких холодных слов.
— А где Джелме? — словно опомнился Джэбэ. — Он сказал мне, что будет здесь.
Субэдэй потер шею и с хрустом повращал ею в обе стороны. Он уже много недель кряду не высыпался, хотя и не говорил об этом вслух.
— Джелме остается верным, — степенно произнес Субэдэй. — Насчет него не волнуйтесь.
Эти слова заставили его собеседников нахмуриться.
— Верен? — усмехнулся Джэбэ. — Но кому? Которому из сыновей Чингисхана? Это до конца не ясно. Если же мы не узнаем этого наверняка, держава может расколоться надвое.
— Вообще-то, говоря начистоту, нам надо просто взять и убить Чагатая, — рубанул ладонью воздух Хасар. Под напрягшимися взглядами остальных он мстительно, с вызовом улыбнулся: — Что, слов моих боитесь? Стар я, чтобы держать их на привязи. С какой это стати Чагатай поступает, как ему заблагорассудится, а мы перед ним трясемся? Почему я должен проверять и перепроверять своих нукеров, не настроил ли их кто против меня? Этому можно положить конец уже сегодня, и тогда Угэдэй в новолуние станет ханом без всякой угрозы войны. — Видя недовольные лица собеседников, он с досады снова плюнул. — Я не склонюсь перед вашим неодобрением, так что не ждите! Если вам по нраву еще целый месяц шарахаться ото всех углов и тайком шушукаться, то дело ваше, как быть дальше. А по мне, так лучше взять быка за рога и ударить стремительно, разом положив всему конец. Что, по-вашему, сказал бы Чингисхан, будь он сейчас здесь среди нас? А? Да он бы просто взял и одним ударом рассек Чагатаю глотку!
— Скорее всего, — согласился Субэдэй, знавший беспощадность хана как никто другой. — Будь Чагатай глупцом, я бы с тобой согласился. И если бы внезапностью можно было чего-то добиться, то да, на нее можно было бы сделать ставку. Я бы и сам попросил тебя проверить слова на деле, если бы только это не пахло верной погибелью. В действительности же все обстоит так, что — прими мои слова на веру — Чагатай к такому выпаду готов. Любая группа вооруженных людей уже на подступах к его тумену наткнется на частокол из обнаженных клинков и готовых к броску воинов. Мысль об убийстве он вынашивает каждый день, поэтому и сам опасается того же.
— В нашем распоряжении людей достаточно, чтобы до него дотянуться, — заметил Хасар, хотя уже не так уверенно.
— Возможно. Если бы перед нами встали только его десять тысяч, мы бы, пожалуй, и впрямь могли до него дотянуться. Но я думаю, что это число теперь значительно возросло. В какую бы игру ни играл Угэдэй, он дал своему брату два года на нашептывания и раздачу обещаний. Без грозной тени хана мы все были вынуждены править подвластными нам землями, действуя так, словно все зависит от нашей собственной, отдельно взятой воли. И что же? Лично я поймал себя на мысли, что мне это нравится. А вы разве не ощутили то же самое? — Субэдэй оглядел своих собеседников. — Нет, — покачав головой, проницательно усмехнулся он, — нападать на Чагатая мы не будем. Держава разваливается, но теперь не на рода и племена, а на тумены, связанные не кровью, но возглавляющими их военачальниками. И моей целью является предотвратить внутреннюю войну, а не стать искрой к ее возгоранию.
Хасар уже потерял изначальную спесь и теперь лишь недовольно кривился.
— Тогда мы опять возвращаемся к тому, как нам оберечь Угэдэя, — высказался он.
— Более того, — расширил его мысль Субэдэй, — мы возвращаемся к тому, как сберечь для него достаточно народу, которым он сможет править в качестве хана. Надеюсь, Хасар, ты не ожидаешь от меня на этот счет мгновенного ответа. Ведь можно победить и увидеть Угэдэя с девятигривым знаменем, но при этом видеть и то, как Чагатай уводит с собой половину войска и половину державы. Сколько, по-вашему, времени пройдет, прежде чем уже два хана со своими армиями сойдутся друг с другом на поле сражения?
— Ты все ясно изобразил, Субэдэй, — откликнулся Хачиун. — Но мы не можем просто сидеть и ждать непоправимого.
— Не можем, — кивнул Субэдэй. — Ладно. Знаю я тебя достаточно, а потому скажу. Джелме здесь нет, потому что он ведет разговор с двумя военачальниками, которые могут оказаться преданы Чагатаю. Я буду знать больше, когда обменяюсь с ним посланиями. Встречаться с ним в открытую я не могу — это, Хасар, как раз о той игре с шушуканьем, которую ты презираешь. Нельзя сделать ни одного опрометчивого шага, настолько высоки ставки.
— Может, ты и прав, — промолвил Хасар задумчиво.
Субэдэй проницательно поглядел на родича хана:
— Хасар, мне надо заручиться также твоим словом.
— Насчет чего?
— Насчет того, что ты не будешь действовать несогласованно. Да, это так: Чагатай что ни день совершает передвижения, но он никогда не отдаляется от своих воинов. Можно, как ты говоришь, попробовать разместить лучников — вдруг он и впрямь выглянет из своего укрытия, — но, если эта затея сорвется, рухнет все, что в муках созидал и о чем радел твой великий брат и за что отдали жизни столь многие из любимых тобой. В пламя ввергнется весь народ нашей империи, Хасар.
Хасар поглядел на багатура, который словно читал его мысли. И как он ни пытался сохранять хладнокровие, виноватое выражение лица разглядели все. Не успел он что-либо произнести, как Субэдэй заговорил снова:
— Слово, Хасар. Всем мы желаем одного и того же, но я не могу ничего рассчитать наверняка, пока у меня не будет четкой определенности в твоих действиях.
— Я даю его тебе, — мрачно потупился Хасар.
Субэдэй кивнул с таким видом, будто речь шла о чем-то второстепенном.
— Я буду держать вас всех в осведомленности. Видеться часто мы не сможем: в стане полно соглядатаев, поэтому сообщения будут посылаться с надежными нарочными. Ничего не записывайте и с сегодняшнего дня не упоминайте больше имени Чагатая. Если надо будет о нем упомянуть, зовите его Сломанным Копьем. Знайте, что сообщения так или иначе, но все равно дойдут.
Субэдэй по-молодому гибко поднялся на ноги и поблагодарил Хачиуна за гостеприимство.
— Мне пора. Надо узнать, что они там насулили Джелме за его поддержку.
Чуть склонив голову, он легкой походкой сошел со ступеней, невольно заставив Хасара с Хачиуном ощутить свой возраст.
— Благодарение Великому небу хотя бы за это, — тихо произнес Хачиун, глядя ему вслед. — Если б ханом захотел стать сам Субэдэй, нам бы пришлось совсем туго.
Угэдэй стоял в тени у основания пандуса, ведущего наверх, к воздуху и свету. Великий овал похожей на чашу арены был, наконец, завершен — и свежо, зазывно пах деревом, краской и лаком. Легко представить себе атлетов из народа, выходящих сюда под приветственный рев тридцатитысячной толпы. Все это Угэдэй видел своим внутренним взором и ощущал, что впервые за много дней чувствует себя вполне сносно, даже бодро. Цзиньский лекарь все уши ему прожужжал о вредности чрезмерного потребления порошка наперстянки, но Угэдэй лишь ощущал, что это самое снадобье облегчает несмолкающую тупую боль в груди. Двумя днями раньше ее пронзительный укол уронил его на колени прямо в опочивальне (хорошо, что не прилюдно). Чингизид болезненно поморщился, вспоминая тяжесть, которая сдавливала, как чугунный обруч, и не давала вздохнуть. Щепотка же темного порошка, смешанная с красным вином, приносила желанное избавление: в груди словно лопались путы. Смерть шла за ним по пятам, Угэдэй был в этом уверен, но все-таки в паре шагов позади.
С будущего, совсем уже достроенного места состязаний сейчас тысячами выходили строители, но Угэдэй даже взгляда не бросил на текущую мимо нескончаемую реку изможденных лиц. Он знал, что в угоду ему они трудились всю ночь напролет, — ну и пускай, а как же иначе. Интересно, как они воспринимали то, что их император преклонял колени перед его отцом. Если бы столь жестокому унижению оказался подвергнут Чингисхан, Угэдэй вряд ли был бы таким спокойным и до безразличия безропотным. Отец как-то сказал, что у цзиньцев нет такого понятия, как единый народ. Их правящая верхушка вела пространные рассуждения об империях, императорах и династиях, но их простые крестьяне такие немыслимые высоты вряд ли прозревали. Не хватая звезд с неба, они были накрепко привязаны к своим городам, деревням и наделам, каждый в своей местности. Угэдэй кивнул сам себе. Не так уж давно таким укладом жили и племена, образовавшие ныне монгольский народ. В новую эпоху их за волосы вволок его отец, причем многие из них так и не постигли всеохватность его замысла.
Люди брели, потупив взор, в ужасе от одной мысли, что могут невзначай встретиться глазами с чингизидом. Неожиданно сердце Угэдэя отрывисто заколотилось: некоторые из тех, кто приближался, вели себя иначе. Его безотчетно потянуло выйти из тени на свет — настолько, что он был вынужден себя приструнить. В груди засаднило, но, как ни странно, без привычной вязкой истомы, которая преследовала его даже во сне. Наоборот, он чувствовал себя так, будто все чувства вдруг ожили и встрепенулись. Обострились обоняние и слух: он чувствовал запах сдобренной чесноком еды мастеровых и слышал любое перешептывание.
Казалось, мир вокруг, взбухнув, искристо лопнул, да так, что ударило в голову. К Угэдэю приближались люди, глаза которых напоминали оскаленные зубы. Секунду они таращились на него, а затем намеренно отвернулись, но это действие выдало их не меньше, чем если бы каждый из них размахивал бунчуком. Условного знака Угэдэй не видел, но зато углядел, как они исподтишка выпростали из-под одежды короткие широкие тесаки вроде тех, какими выравнивают столбы. Доселе спокойный людской поток начал вскипать по мере того, как до людей стало доходить, что происходит вблизи них. Послышались заполошные крики. Угэдэй стоял, застыв в центре растущей бури. Глазами он сцепился с одним из тех людей, который, воздев клинок, сейчас торопливо проталкивался вперед остальных.
С холодной ясностью Угэдэй следил за его приближением, плавно разведя руки в стороны, незримо стопоря продвижение толпы. Нападающий выкрикнул что-то, не слышное в тревожном многоголосом рокоте. Обнажив зубы в мстительной улыбке, чингизид наблюдал, как под жесточайшим ударом кешиктена, возникшего словно из-под земли, отлетает вбок обмякшее безголовое тело несостоявшегося убийцы.
Мгновенно подоспевшие нукеры со злым сладострастием рубили остальных, благо те сбились в кучу в проходе. Угэдэй, так же плавно опустив руки, хладнокровно смотрел. По его приказу в живых оставили двоих, предварительно измесив им тела и лица ножнами сабель. Остальных забили, как скот.
Очень скоро к чингизиду подскочил взволнованный кешиктен, перемазанный чужой кровью.
— Повелитель, вы целы? — даже не отдышавшись, спросил он.
Угэдэй отвел глаза от нукеров, исступленно секущих саблями на ломти мертвые тела тех, кто посмел поднять руку на их хозяина.
— А ты, Гуран, думал что-то иное? Да, я невредим. А ты справился со своей работой.
Гуран с поклоном хотел было отвернуться, но вместо этого, решившись, заговорил:
— Мой повелитель, подобного можно было избежать: за этими нечестивцами мы следим вот уже два дня. Я лично обыскал их жилище и вообще не спускал с них глаз все то время, что они находились в Каракоруме. Мы могли устранить их без всякого риска для вас.
Кешиктен явно пытался подыскать нужные слова, но Угэдэй — возможно, в силу благодушного настроения — избавил его от этой необходимости:
— Говори то, что хочешь сказать. Я на тебя не обижусь.
Гвардеец заметно расслабился, скованность исчезла.
— Вся моя жизнь и заботы, повелитель, направлены на то, чтобы защищать вас, — сказал он. — И в тот день, когда вас не станет, умру и я. Я себе в этом поклялся. Но я не могу вас защитить, покуда вы… влюблены в свою смерть, повелитель, и сами ее ищете.
Под взглядом Угэдэя воин осекся и смолк.
— Оставь свои страхи, Гуран. Ты служишь мне еще с той поры, когда я был мальчишкой. Я ведь и тогда, помнится, лез на рожон, как любой юнец, по легкомыслию своему думающий, что будет жить вечно.
Гуран кивнул:
— Что было, то было. Но вы не стояли вот так с разведенными руками, когда на вас мчался убийца. Это лишний раз говорит о вашей отваге, но я этого не понимаю.
Угэдэй улыбнулся, словно наставляя дитя. Как раз в такие моменты, пожалуй, речь и идет о близости к вечности. Когда стоишь вот так, а сердце сладко обмирает.
— Смерти, Гуран, я не хочу, можешь быть уверен. Но я ее и не страшусь. Совсем. В ту минуту я раскинул руки потому, что мне не было до нее дела. Ты это понимаешь?
— Нет, повелитель, — потупился гвардеец.
Угэдэй вздохнул, морща нос от запаха крови и экскрементов в сумрачном проходе.
— Воздух здесь нечист, — сказал он вслух. — Давай выйдем отсюда.
Он обогнул наваленные изувеченные тела. Многие в общей сутолоке оказались убиты по случайности. Когда все прояснится, надо будет выдать семьям этих работяг какую-нибудь мзду.
Гуран все это время бдительно шел рядом. Снаружи под ярким солнцем Угэдэй еще раз обвел взглядом достроенную чашу арены, и сердце его взыграло при виде ярусов бесчисленных скамей. Тысячи и тысячи их. После резни на входе место очистилось с ошеломительной быстротой, так что теперь в отдалении слышался беспечный щебет птиц, ласкающий слух. Нет, а все-таки скамей-то сколько! Тридцать тысяч соплеменников будут сидеть здесь и смотреть на скачки, борьбу и состязания лучников. Вот это будет праздник так праздник.
Зачесалась щека. Угэдэй потер в этом месте и, посмотрев на свой палец, увидел, что тот красный. Чья-то кровь.
— Вот здесь, Гуран, я стану ханом. И буду принимать от своего народа клятву верности.
Гуран натянуто кивнул, а Угэдэй улыбнулся своему безоглядно преданному кешиктену. Упоминать о сердечной слабости, которая в любой момент может отнять у него жизнь, он не стал. Не сказал чингизид и о том, что каждое утро просыпается в неимоверном облегчении при мысли, что ночь пережита и взору предстал еще один рассвет; а также о том, что спать он укладывается все позднее и позднее: а ну как этот день на земле окажется для него последним? Вино и порошок наперстянки приносили облегчение, но вместе с тем каждый день, каждый вдох были сущим благословением. Так что ему ли бояться убийцы, когда смерть и без того неотступно накрывает его своей зловещей тенью? Просто забавно. Угэдэй хохотнул, и тут его снова кольнула боль. Надо, пожалуй, сыпануть щепоть порошка под язык. Задавать вопросы кешиктен все равно не осмелится.
— До новолуния остается три дня. Все это время, Гуран, ты исправно меня оберегал. Много ли покушений ты предотвратил?
— Семь, повелитель, — тихо произнес Гуран.
Угэдэй пристально на него посмотрел:
— Мне известно только о пяти, включая сегодняшнее. Откуда ты насчитал семь?
— Нынче утром, повелитель, мой человек на кухне пресек попытку подсыпать в еду яд, а еще в потасовке удалось срубить троих воинов вашего брата.
— Ты уверен, что их сюда послали именно для того, чтобы убить меня?
— Нет, повелитель, не уверен, — признался Гуран.
Одного из них он оставил в живых и часть утра с пристрастием допрашивал, не получив, правда, за свое усердие ничего, кроме воплей и ругательств.
— Какой ты пылкий, — без тени сожаления сказал Угэдэй. — А ведь мы все эти нападения предусматривали. Еду мою предварительно пробуют, слуги отбираются тщательнейшим образом. Мой город буквально ломится от лазутчиков и убийц, подосланных под видом простых каменщиков и столяров. Тем не менее Каракорум я открыл, и люди сюда все прибывают. Уже три цзиньских вельможи гостят в моем дворце, да еще два христианских монаха. Странные они: дали обет нищенства и живут в конюшнях, спят на соломе… Принятие клятвы, похоже, выдастся интересным и запомнится всем. — На угрюмо-обеспокоенный взгляд кешиктена чингизид отреагировал вздохом. — Если все, что мы на данный момент предприняли, окажется недостаточным, что ж, возможно, выжить мне просто не суждено. Великое небо любит удивлять, Гуран. И не исключено, что, несмотря на все твои старания, меня у тебя все-таки отнимут. А?
— Пока я жив, повелитель, этого не случится. И я назову вас ханом во что бы то ни стало.
Сказано это было с такой убежденностью, что Угэдэй улыбнулся и хлопнул воина по плечу:
— Ну, тогда давай, провожай меня обратно во дворец. Развлеклись, и будет. Пора возвращаться к обязанностям. А то Субэдэй-багатур меня, наверное, уже заждался.
Доспехи Субэдэй оставил в выделенных для него дворцовых покоях. Каждому воину в племенах известно, что к неприятелю Чингисхан подступал без оружия, а как-то раз ребром пластины доспеха рассек своему врагу горло. Помимо штанов и войлочных туфель-чаруков, на Субэдэе сейчас был долгополый халат-дэли — лучшего шитья, чистый и новый, — который ждал его в опочивальне. Какая все-таки здесь всюду роскошь — тяжелая, никчемная. Угэдэй без зазрения совести заимствовал и смешивал стили всех известных культур, прежде всего — покоренных народов. Видеть это Субэдэю было неловко, хотя если бы его спросили, в чем именно дело, описать странное чувство словами он бы не смог. Однако еще хуже — суета и многолюдство в лабиринте коридоров, а также сонмы слуг, летящих по поручениям и занятых работой, старому воину совершенно непонятной. Он и не знал, что в клятве верности будет участвовать столько народу. На каждом углу и у каждой двери бдели стражи. Вообще смешение людей и лиц такое, что в глазах рябит, а голова идет кругом. Словом, Субэдэй чувствовал себя не в своей тарелке. Он привык к открытым пространствам, а не к муравейникам.
День перевалил уже за половину, когда Субэдэй схватил за рукав семенящего мимо слугу, ойкнувшего от неожиданности. Как сообщил слуга, Угэдэй чем-то занят в городе, но о том, что его ждет Субэдэй, знает. Значит, уйти, нанеся этим обиду, нельзя, и багатур обосновался в зале аудиенций. Но по мере того как текли минуты и часы, он все больше терял терпение.
Зал был пуст, но стоящий у окна Субэдэй ощущал на себе пристальные взгляды. Сверху он озирал новый город, за которым на равнине расположились тумены. На краю неба, исполосованного красными рубцами вечерней зари, садилось солнце, прощальным светом освещая поля и улицы. Что и говорить, место под город Угэдэй выбрал удачно: с юга горы, рядом широко и привольно течет река. Субэдэй успел уже проскакать вдоль участка канала, построенного с расчетом завести воду в город. Деяние по размаху под стать богам — это если не знать, что для его осуществления без малого два года использовался неустанный труд почти миллиона человек. При наличии соответствующего количества золота и серебра все становится возможным. Интересно, успеет ли Угэдэй насладиться всем этим при жизни? Лучше уж да, чем нет.
Субэдэй утратил ощущение времени и опомнился лишь, когда заслышал приближение голосов. Под его цепким взглядом в зал вошли кешиктены Угэдэя и рассредоточились по местам. На багатура они опасливо косились: он тут был единственным посетителем, а следовательно, возможной угрозой — при всех своих заслугах. Угэдэй зашел последним. Его лицо стало гораздо бледнее и одутловатее со времени их прошлой встречи. А при виде этих желтых глаз с узкими зрачками сразу же вспоминался Чингисхан. И чингизиду Субэдэй поклонился так же низко, как его великому отцу.
Угэдэй ответил поклоном на поклон, после чего сел на деревянную скамью под окном. Отполированное позолоченное дерево было приятно на ощупь. Озирая Каракорум, чингизид нежно водил ладонями по ореховой глади. В ту минуту, когда багряный солнечный диск окрасил напоследок охристым светом своды зала, Угэдэй прикрыл глаза.
Субэдэя он, честно сказать, недолюбливал, хоть и крайне нуждался в этом человеке. Что уж тут скрывать: откажись багатур повиноваться самому жестокому приказанию Чингисхана, старший брат Угэдэя Джучи давно бы уже был ханом. Останови Субэдэй занесенную руку отца, ослушайся его всего лишь раз, и не было бы сейчас трагической распри между двумя братьями-чингизидами — раздора, угрожающего погубить их всех.
— Спасибо, что дождался, — сказал наконец Угэдэй. — Надеюсь, мои слуги исправно тебе угождали?
Услышав такой вопрос, Субэдэй нахмурился. Он ожидал принятого в юртах обычая гостеприимства, но традициями во дворце, похоже, и не пахло. Да и до них ли сейчас: землистое лицо Угэдэя выглядело откровенно изнуренным.
— Разумеется, повелитель. Потребности мои весьма скромны. — Он приумолк, заслышав за дверями шаги.
Угэдэй между тем поднялся навстречу новым вошедшим в зал кешиктенам, за которыми следовали Тулуй и его жена Сорхахтани.
— Милости прошу ко мне в дом, брат, — чуть растерянно приветствовал Угэдэй. — Признаться, не ожидал увидеть с тобой твою красавицу жену. — Он церемонно повернулся к Сорхахтани: — Здоровы ли ваши дети?
— Здоровы, мой повелитель. Я привела только Менгу с Хубилаем. Не сомневаюсь, что они как раз сейчас досаждают твоим нукерам.
Угэдэй изящно нахмурился. Перебраться Тулуя во дворец он попросил ради его же безопасности. Известно по меньшей мере о двух заговорах против младшего брата, но рассказать ему об этом Угэдэй рассчитывал наедине. Он поглядел на Тулуя, и тот сразу опустил глаза. Да, Сорхахтани явно из тех женщин, которым не откажешь.
— А что остальные ваши сыновья? — спросил Угэдэй брата. — Они разве не с вами?
— Я услал их к двоюродному брату. Он сейчас откочевал на запад, будет несколько месяцев заниматься рыбалкой. Так что принятие клятвы они пропустят, но потом по возвращении принесут ее как подобает.
— Вон оно что. — Угэдэй сразу же все понял. Что бы ни произошло, хотя бы пара его племянников уцелеет. Возможно, это Сорхахтани надоумила мужа, как обойти приказ прибыть во дворец всей семьей. Что ж, может статься, такая предусмотрительность вполне уместна в столь смутные времена.
— У меня нет сомнений, брат, что наш славный Субэдэй-багатур прибыл с целым ворохом новостей и строгих предостережений, — слегка разрядил обстановку Угэдэй. — Ты, Сорхахтани, можешь возвращаться в отведенные вам покои. Спасибо, что нашла минутку почтить меня своим посещением.
От такого отсыла уклониться было нельзя, и гостья чопорно откланялась. Между тем от Угэдэя не укрылось, с какой суровостью она зыркнула на мужа. Створки дверей снова качнулись, и чингизиды с багатуром остались втроем, с безмолвно застывшими у стен восьмерыми кешиктенами.
Угэдэй жестом пригласил гостей к столу. Те расселись, настороженно притихнув. Теряя от всего этого терпение, Угэдэй со стуком сдвинул три чары и, разом наполнив их, пододвинул к собеседникам. Все трое одновременно потянулись за ними, понимая, что нерешительность подразумевает недоверие: а вдруг вино отравлено. Времени на промедление Угэдэй им не дал: подняв свою чару, осушил ее в три быстрых глотка.
— Вам двоим я доверяю, — заговорил он без паузы, отерев губы рукавом. — Тулуй, недавно я предотвратил покушение на тебя или на твоих сыновей. — Тот напряженно прищурился, весь обратившись в слух. — Мои лазутчики внимательно за всем следят, но я пока не знаю, кто именно за этим стоял, да сейчас уж и недосуг. С теми, кто замышляет против меня, я могу совладать сам, но тебя я вынужден просить оставаться пока во дворце. Иначе защитить тебя я не смогу, во всяком случае, пока не стал ханом.
— Неужели все настолько плохо? — в горьком недоумении спросил брат. Он знал, что в стане неспокойно, но открытое нападение — это совсем иное… Жалко, что всего этого не слышит сейчас Сорхахтани. Надо будет потом слово в слово ей все повторить.
Угэдэй повернулся к Субэдэю. Военачальник сидел не в доспехах, но при этом источал непререкаемую властность. Сложно даже представить, что все дело здесь — в заслуженной репутации. Всякий, кто знает, чего и как он добился в жизни, поневоле смотрит на него с боязливым благоговением. Своими победами войско обязано багатуру в не меньшей степени, чем самому Чингисхану. Тем не менее Угэдэю сложно было глядеть на Субэдэя без затаенной ненависти. Вот уже два года чингизид прятал в себе это чувство: в старом военачальнике он все еще нуждался.
— Субэдэй, ты тоже мне верен, — сказал он вкрадчиво. — Ну если не мне, так, по крайней мере, воле моего отца. С твоей легкой руки сведения об этом самом «Сломанном Копье» я получаю каждый день.
Угэдэй замешкался, пытаясь соблюдать спокойствие. Будь его воля, он бы не раздумывая оставил багатура где-нибудь за стенами Каракорума, среди равнин. Но игнорировать бесценные способности стратега, которого выше всех ценил сам отец, было бы откровенной и непростительной глупостью. Кстати сказать, Субэдэй ни разу не подтвердил, что тайные гонцы являются во дворец именно от него, хотя как пить дать так оно и есть.
— Я человек служивый, повелитель, — произнес Субэдэй. — И давал клятву верности хану, которая распространяется также на его наследника. В этом я непоколебим.
В голове чингизида белой искрой полыхнул гнев. Этот человек, разглагольствующий здесь о верности, перерезал Джучи глотку. Унимая себя, Угэдэй сделал глубокий вдох. И все-таки избавляться от Субэдэя — недопустимая потеря. Слишком ценен. Надо научиться им управлять, выбивая из-под него опору, лишая равновесия.
— Интересно, а мой брат Джучи слышал твои обещания? — спросил он и со злорадным удовлетворением отметил, что краска сошла у багатура с лица.
Субэдэю помнилась каждая минута, каждая деталь их встречи с Джучи в северных снегах. Сын Чингисхана тогда выменял собственную жизнь на жизни своих людей и их семей. Джучи знал, что его ждет смерть, но рассчитывал на возможность поговорить с отцом. Субэдэй же тогда не стал вдаваться в тонкости и выяснять, кто прав, кто виноват. Но и в ту пору, и сейчас все это ощущалось как предательство. Он отрывисто кивнул:
— Я убил его, повелитель. Это было неправильно, и теперь я с этим живу.
— Получается, ты нарушил слово, Субэдэй? — нажал Угэдэй, подаваясь через стол.
Его чара с металлическим стуком упала, и багатур, потянувшись, поставил ее. Вины с себя он не снимал ни в коей мере: просто не мог.
— Я это сделал, — еще раз повторил Субэдэй, полыхая взглядом, полным не то гнева, не то стыда.
— Ну так искупи свою вину, защити свою честь! — рявкнул Угэдэй, грохнув по столешнице обоими кулаками.
Теперь опрокинулись уже все три чары. Кровавой струйкой потекло вино. Стражники повыхватывали сабли, а Субэдэй рывком вскочил, ожидая, что на него сейчас набросятся. Его взгляд упал на Угэдэя, который по-прежнему сидел. И тогда багатур пал на колени так же внезапно, как встал.
Угэдэй не знал, насколько глубоко беспокоила Субэдэя гибель брата. Багатур вместе с отцом держали все это между собой. Для Угэдэя это было сродни откровению, и требовалось время, чтобы все обдумать. Он заговорил по наитию, используя багатуровы путы для того, чтобы еще сильнее ими его скрутить.
— Будь верен своему слову, багатур. Оберегай жизнь другого чингизида вплоть до того дня, когда он станет ханом. Дух брата моего загоревал бы, увидев свою семью растерзанной и покинутой. Дух моего отца не захотел бы этого. Исполни свой долг, Субэдэй, и обрети мир. Что будет дальше, мне все равно, но клятву верности ты мне дашь одним из первых. Тебе как раз по чину.
В груди у Угэдэя саднило, холодный липкий пот смачивал подмышки и орошал лоб. Все его существо охватила странная изнурительная слабость. Сердце билось все медленней, пока в голове не поплыло. Он уже несколько недель кряду толком не спал, а неизбывный страх смерти день за днем превращал Угэдэя в тень, пока от него не осталась одна лишь воля. Его приступы внезапного гнева шокировали окружающих, но он порой просто не мог собой управлять. Жизнь под нестерпимым бременем тянулась уже так долго, что сохранять спокойствие было подчас невмоготу. Ханом он непременно будет, пусть даже всего на один день. Когда Угэдэй заговорил, язык у него заплетался, как у пьяного. И Субэдэй, и Тулуй смотрели на хозяина дома с беспокойством.
— Оставайтесь нынче здесь, оба, — распорядился Угэдэй. — Безопасней места нет ни на равнинах, ни в городе.
Уже размещенный в покоях Тулуй поспешно кивнул. Субэдэй пребывал в неуверенности, не понимая толком, чем именно руководствуется в своем указании чингизид. В Угэдэе угадывалась скрытая тоска, скорее всего, вызванная сонмом мечущихся в его голове неприкаянных мыслей. Между тем военачальнику место на равнине, где от него куда больше проку. Ибо истинная угроза, если что, будет исходить как раз оттуда, от тумена Чагатая. Тем не менее багатур склонил голову перед человеком, которому завтра на закате уготовано стать ханом.
Угэдэй потер глаза, от чего в голове слегка прояснилось. Он не мог сказать собеседникам, что после себя ханом видит Чагатая. Лишь духам ведомо, сколько ему, Угэдэю, осталось, — но он построил этот город. Оставил на равнинах отметину, и быть ему за это ханом.
Проснулся Угэдэй в темноте. В душной ночи тело было мокро от пота. Повернувшись на ложе, он почувствовал, как рядом шевельнулась жена. Уже снова опуская налитые сном веки, Угэдэй расслышал в отдалении частый стук бегущих шагов. Он тотчас вскинулся и какое-то время, подняв голову, прислушивался, пока не занемела шея. Кто это там бегает в такой час — кто-нибудь из слуг? Он снова закрыл глаза, и тут во внешнюю дверь покоев негромко постучали. Угэдэй тихо ругнулся и потряс за плечо жену:
— Дорегене! Ну-ка одевайся, что-то случилось.
С недавних пор у его покоев спиной к внешней двери стал спать Гуран. Уж он-то беспокоить своего хозяина без веской причины, да еще среди ночи, не стал бы ни за что.
Стук послышался снова, и Угэдэй резким движением подпоясал свой дэли. Жену оставил за закрытыми дверями, а сам поспешил во внешнюю комнату, шлепая босиком мимо цзиньских столиков и резных кушеток. Луны над городом не было, в комнатах стояли потемки. Легко представить себе, как по углам прячутся наемные убийцы. На всякий случай Угэдэй снял со стены один из мечей. В душной напряженной тишине он вынул оружие из ножен и прислушался к тому, что происходит за дверями.
Где-то вдалеке послышался приглушенный вопль. Угэдэй отпрянул.
— Гуран? — позвал он.
К своему облегчению, из-за тяжелых дубовых створок донесся голос кешиктена:
— Ничего, мой повелитель. Можно открывать.
Угэдэй отодвинул массивный засов и поднял железную поперечину, удерживающую дверные створки вместе. В своем взвинченном состоянии он не заметил, что сквозь дверные щели из коридора совершенно не пробивается свет. Здесь было еще темнее, чем в покоях, где через окна хотя бы струилось тусклое свечение звезд.
Гуран вошел быстрым шагом и, миновав Угэдэя, взялся проверять комнаты. Следом за ним неожиданно зашел Тулуй, а затем — еще и Сорхахтани с сыновьями, запахнутыми в легкие халаты поверх ночной одежды.
— Что здесь происходит? — прошипел Угэдэй, под маской гнева скрывая растущую панику.
— От наших дверей ушли стражники, — мрачно сообщил Тулуй. — Вот так взяли и ушли. Хорошо, что я услышал, а иначе и не знаю, что стряслось бы.
Угэдэй крепче схватился за обнадеживающе тяжелый меч. В эту секунду из опочивальни выплыл кружок света, и в дверном проеме очертился силуэт жены со светильником.
— Оставайся там, Дорегене, — приказал Угэдэй. — Я сам во всем разберусь.
К его вящему раздражению, супруга все равно вышла, кутаясь в халат.
— Я дошел до ближайшей караульной, — продолжал Тулуй. Умолкнув, он обернулся на своих сыновей, взволнованно застывших с полуоткрытыми ртами. — Так вот, брат, там все были мертвы.
Гуран с гримасой глянул в оба конца непроницаемо темного коридора.
— Очень сожалею, мой повелитель, но придется нам тут запереться. Это самая крепкая дверь во всем дворце. Здесь вам в такую ночь будет безопаснее.
Угэдэй разрывался между выплеском гнева и необходимостью проявлять осторожность. В этом громадном здании он знал каждый камень. Лично наблюдал, как их вытесывают, придают им форму, шлифуют и укладывают на нужное место. Но сейчас, когда дверь закроется, размеры его чертога, а вместе с тем уровень силы и влияния сожмутся до нескольких комнат.
— Удерживай ее открытой так долго, как только сможешь, — сказал Угэдэй. Безусловно, его кешиктены уже спешат на помощь, разве не так? Как может столь дерзкая выходка остаться незамеченной? Как она вообще могла произойти?
Где-то в недрах дворца слышался быстрый тяжелый топот; эхо вторило ему со всех направлений. Гуран придвинулся плечом к двери. Внезапно из мрака вынырнула черная фигура, по которой Гуран спешно ударил саблей, но лезвие соскользнуло по пластинчатому доспеху.
— Перестань, Гуран, — сказал невозмутимый голос.
— Субэдэй! — облегченно выдохнул Угэдэй. — Что там такое происходит?
Багатур не ответил. Вместо этого он положил на каменный пол саблю и помог Гурану с дверью, после чего снова взял оружие.
— Коридоры полны людей, — сказал он. — Обшаривают каждую комнату. Выручает то, что они не знакомы с расположением покоев, а иначе бы уже были здесь.
— Ты-то как сюда пробрался? — поинтересовался Гуран.
Субэдэй нахмурился, припоминая.
— Некоторые из них меня узнали, но, похоже, приказа рубить меня еще не поступало. К тому же простые нукеры по-прежнему изъявляют ко мне почтение. Впрочем, посвященные наверняка знают, что я — часть большой игры.
Оглядев группку, сбежавшуюся к нему в покои, Угэдэй поник.
— А где мой сын Гуюк? — осведомился он. — Мои дочери?
— Их я не видел, повелитель, — покачал головой Субэдэй, — но, по всей видимости, они в безопасности. Нынче цель заговорщиков — это вы, а не кто-либо другой.
Услышав эти слова, Тулуй поморщился.
— Выходит, я привел тебя и наших сыновей в опаснейшее из мест, — проговорил он, оборачиваясь к жене.
Сорхахтани, потянувшись, коснулась его щеки.
— Ничего, нынче везде несладко, — тихо сказала она.
Коридоры уже заполнились людьми, топот спешащих ног становился все ближе. А снаружи, за стенами города, спокойно спали тумены, не подозревая об угрозе.
Хачиун вел свою лошадь по измятой, вытоптанной копытами траве стана, прислушиваясь к невнятным отзвукам разноплеменной речи. Несмотря на вроде бы спокойную ночную пору, путь он держал не один. Вместе с ним перемещались три десятка отборных кешиктенов, готовых в случае чего дать беспощадный бой. Никто теперь не разъезжал по станам в одиночку: ведь до новолуния рукой подать. Светильники и факелы, треща бараньим жиром, метали тревожные отсветы буквально на каждом пересечении тропок, и за проездом Хачиуна сейчас пристально следили темные группы воинов.
Просто удивительно, как возрос за эти дни в воинских станах общий дух подозрительности, став почти осязаемым. На пути к хошлону брата Хачиуна уже трижды останавливали для объяснений. Наконец впереди показался знакомый шатер. На входе два светильника бросали дрожащие, многократно изломанные клинья рыжеватого света, колеблемые ночным ветерком. Когда подъезжали, Хачиун кожей почувствовал наведенные на него из темноты луки с натянутой тетивой (надо же, и здесь, возле самого порога брата, приходится остерегаться засады). Через какое-то время, далеко не сразу, на дощатый настил, позевывая, вышел Хасар.
— Поговорить надо, брат, — сказал Хачиун.
— Прямо сейчас, среди ночи? — потягиваясь, простонал Хасар.
— Да, именно сейчас, — сердито подчеркнул Хачиун.
Говорить что-либо еще при таком количестве ушей он не намеревался. Хасар тут же уловил настроение брата и уже без пререканий кивнул. Стоило ему тихонько свистнуть, как из темноты на условный сигнал тут же появились воины в полном боевом снаряжении, придерживая на ходу ножны сабель. Хачиуна они проигнорировали и подошли к своему хозяину, молча обступив его кольцом, готовые внимать приказам. Хасар приглушенно что-то им говорил.
Хачиун терпеливо дожидался. Затем воины, склонив головы, разошлись. Вскоре один из них подвел Хасару коня — норовистого вороного жеребца, который во время седлания недовольно взбрыкивал и всхрапывал.
— Возьми с собой своих, — посоветовал Хачиун.
Прищурившись, Хасар в неверном свете огней разглядел на лице брата обеспокоенность. Пожав плечами, он махнул рукой ближним нукерам. Из темноты тут же высыпали с четыре десятка воинов, сон которых давно уже был прерван прибытием вооруженных людей, остановившихся вблизи хозяина. Похоже, даже Хасар предпочитал не рисковать в эти ночи тревожного ожидания полнолуния.
До рассвета было еще далеко, но при общем неспокойствии в стане продвижение такого количества всадников перебудило решительно всех. Отовсюду слышались голоса, где-то зашелся плачем ребенок. Хачиун с мрачным видом ехал возле брата — оба в молчании направлялись к Каракоруму.
В эту ночь ворота освещались тусклым золотом факелов. В темноте мутно серели стены. Вместе с тем западные ворота — дубовые, окованные железом, — свет озарял ярко, и были они явно заперты. Хасар, подавшись в седле, напряженно вгляделся.
— Прежде я их закрытыми не видел, — бросил он через плечо.
В безотчетном порыве он дал жеребцу пятками по бокам и убыстрил ход. Остальные воины примкнули к нему так слаженно, будто действие происходило на тренировочном круге. Шум стана, перекличка голосов — все утонуло в глухом стуке копыт, всхрапывании коней, позвякивании металла и доспехов. Впереди постепенно взрастали западные ворота Каракорума. Теперь там можно было видеть ряды вооруженных людей: они стояли к конникам лицом, словно вызывая их на бой.
— Вот потому я тебя и разбудил, — сказал Хачиун.
Оба, и Хасар и Хачиун, доводились великому хану братьями, а чингизидам — дядьями. Сами они были именитыми военачальниками, известными в народе и уж тем более в войске. При их приближении к воротам подернутые сумраком ряды людей ощутимо всколыхнулись. Конные кешиктены, бдительно обступив своих хозяев, положили руки на рукояти сабель. Фланги по команде готовы были выпустить стрелы. Хачиун с Хасаром, переглянувшись, неторопливо спешились.
Они стояли на пыльной земле, долыса вытертой идущим через ворота гужевым потоком. На себе они, как железо, чувствовали глаза тех, что выстроились впереди. У этих людей не было ни знаков отличия, ни стягов и бунчуков. Все равно что разношерстное воинство прежних времен, когда Хачиун с Хасаром были еще молоды, — сборище без роду, без племени.
— Вы все меня знаете! — внезапно рявкнул Хасар поверх их голов. — Кто смеет стоять у меня на пути?
От звука этого голоса, что, бывало, властно раскатывался над полями сражений, люди нервозно дернулись, но не отозвались и не потеснились.
— Что-то я не вижу у вас ни знаков туменов, ни бунчуков с указанием рода и звания. Или вы просто бродяги, безродные псы без хозяев? — Сделав паузу, воин окинул ряды гневным взором. — Ну а я, коли вы меня еще не узнали, темник Хасар из рода Кият-Борджигинов — тех самых Волков, что при великом хане создали из разрозненных племен могучую империю монголов. Что застыли сусликами? Смотрите, нынче вы мне за все ответите!
В зыбком свете светильников кое-кто из людей нервно переминался с ноги на ногу, но в целом строй не нарушился. Закрыть ворота могли послать от силы сотни три. Несомненно, то же самое происходило сейчас и у остальных четырех стен Каракорума. Хищно ощерившиеся за спиной Хасара кешиктены в явном меньшинстве, но вместе с тем это лучшие рубаки и лучники, каких только можно себе пожелать. По одному лишь слову любого из братьев они готовы ринуться в бой.
Хасар еще раз поглядел на Хачиуна. Он еле сдерживал гнев, взирая на это тупое и вместе с тем дерзкое противостояние со стороны неизвестного воинства. Рука его взялась за рукоять сабли, подавая безошибочный знак. Как раз в тот момент, когда воины с обоих флангов уже напряглись, готовясь бросить коней на врага, Хачиун перехватил взгляд брата и едва заметно повел головой из стороны в сторону. Хасар нахмурился, оскалившись и тем самым выказывая лютую досаду. Наклонившись к самому ближнему из стоящих перед воротами, он жарко дохнул ему прямо в лицо:
— Говорю вам — вы бродяги без роду без племени, с песьей кровью. Стойте здесь и не расходитесь, пока я отъеду. В город я войду по вашим трупам.
От начальственного рыка горе-вояку прошиб пот, он лишь отрывисто моргнул.
Хасар вскочил на лошадь. В сопровождении кешиктенов братья помчались прочь от утлого озерца света и от верной погибели. Когда отъехали на достаточное расстояние, Хачиун подскакал на своей кобылице ближе и хлопнул брата по плечу:
— Это наверняка Сломанное Копье. Угэдэй в городе, и кому-то ужасно не хочется, чтобы мы нынче ночью подоспели к нему на помощь.
Хасар кивнул. Сердце его все еще ухало молотом. Такого открытого, такого вызывающего неповиновения со стороны воинов и соплеменников он не встречал уже давно. Его сотрясал гнев, лицо рдело.
— Ничего, мои десять тысяч спросят с них за все сполна, — зловеще проговорил он. — Где Субэдэй?
— С той поры как он сегодня отправился к Угэдэю, я его не видел, — ответил Хачиун.
— Пошли скороходов в его тумен и еще к Джэбэ. С ними ли, без них — я собираюсь в этот город, Хачиун.
Расставшись на этом, братья и их кешиктены поскакали разными тропами, которые должны будут привести к воротам Каракорума сорок тысяч человек.
На какое-то время шум по ту сторону двери почти сошел на нет. Тихо обменявшись жестами, Субэдэй с Тулуем подняли тяжелую кушетку, крякнув от недюжинного веса. Чтобы поставить ее поперек входа, понадобилось совместное усилие.
— Сюда есть еще какие-либо пути проникновения? — задал вопрос багатур.
Угэдэй покачал головой, а затем задумался.
— Вообще-то в моей опочивальне есть окна, но они выходят на сплошную стену.
Субэдэй вполголоса ругнулся. Первое правило: верно выбери поле сражения. Второе: знай его в подробностях. И того, и другого он сейчас лишен. Багатур оглядел своих смутно различимых спутников, оценил их настрой. Менгу с Хубилаем — всего лишь мальчики с яркими от возбуждения глазами, взбудораженные неожиданным приключением. Ни тот, ни другой даже не осознают опасности, которая им угрожает. Сорхахтани смотрит твердо. Под пристальным взором женщины багатур вынул из-за голенища длинный нож и подал ей.
— Этой ночью стена их не остановит, — приникая ухом к двери, сказал он Угэдэю.
Все затихли, давая ему вслушаться. И тут от мощного, с треском, удара в дверь Субэдэй невольно отскочил. С потолка струйкой посыпалась штукатурка, при виде которой Угэдэй недовольно покачал головой.
— Коридор снаружи узкий, — пробормотал он как будто самому себе. — Таранить с разбега у них не получится — нет места.
— Хорошо, что хоть так. А оружие здесь есть? — осведомился Субэдэй.
Угэдэй кивнул: все-таки он сын своего отца.
— Я покажу, — поманил он рукой.
Обернувшись к Гурану, Субэдэй увидел, что тот с саблей наготове стоит у двери. Еще один мощный удар, а за ним всплеск сердитых голосов снаружи.
— Зажгите светильник, — распорядился багатур. — Темнота нам уже не в помощь.
Этим занялась Сорхахтани, а Субэдэй вслед за Угэдэем прошел во внутренний покой, где степенно поклонился Дорегене, жене чингизида. Вид у нее был уже не заспанный, она даже успела пригладить волосы водой из чаши, что обычно проделывала утром. Отрадно было заметить, что ни она, ни Сорхахтани не поддаются панике.
— Сюда, — указал идущий впереди Угэдэй.
Субэдэй вошел в опочивальню и одобрительно кивнул. Тут по-прежнему горела небольшая масляная лампа, в свете которой со стены над ложем мягко поблескивал меч Чингисхана с рукоятью в виде волчьей головы. На противоположной стене красовался роговыми накладками мощный составной лук из полированных сортов древесины.
— А стрелы к нему есть? — спросил Субэдэй, чувствуя, что непроизвольно улыбается. Он бережно снял оружие с крючков и, пробуя, тенькнул тетивой.
При виде явного довольства военачальника Угэдэй тоже не смог сдержать улыбки.
— А ты думал, багатур, он здесь просто для красоты? — сказал он в ответ. — Конечно, стрелы есть.
Из сундука был извлечен саадак — колчан на тридцать стрел, червленых, изготовленных главным оружейником. Они все еще поблескивали маслом. Колчан чингизид перебросил Субэдэю.
Снаружи в дверь с треском продолжали ломиться. Осаждающие притащили с собой для работы молоты, и теперь даже пол дрожал от тяжких ударов. Субэдэй прошел к окнам, расположенным высоко в наружной стене. Как и окна внешнего покоя, они были забраны железными решетками. Субэдэй машинально прикинул, как бы действовал он сам, если бы сейчас ломился внутрь. Решетки на вид хотя и крепкие, но на серьезный штурм все равно не рассчитаны. Изначально представлялось немыслимым, чтобы враги сумели приблизиться сюда вплотную, а даже если бы исхитрились, у них не осталось бы времени высадить решетки прежде, чем стража Угэдэя порубала бы их самих в куски.
— Пригасите на минуту светильник, — сказал Субэдэй. — Не хочу, чтобы меня снаружи разглядел лучник.
К окну он подтащил деревянный сундук. Взобравшись на него, на мгновение высунул в зарешеченное пространство голову и тут же ее убрал.
— Снаружи никого, повелитель, но сама стена во внутренний двор едва составит два человеческих роста. Так что они сюда нагрянут, стоит им это уяснить.
— Но сначала они попытаются осилить дверь, — мрачно заметил Угэдэй.
Субэдэй кивнул.
— Наверное, имеет смысл, чтобы ваша жена покараулила у этого окна: вдруг здесь начнется какое-то движение.
Субэдэй говорил как можно обходительней, понимая, кто здесь главный, но нетерпение в нем сквозило с каждым новым ударом снаружи.
— Хорошо, багатур.
Угэдэй разрывался между страхом и гневом — двумя чувствами, взбухающими в нем одинаково сильно. Не для того он строил этот город, чтобы сейчас, когда все уже, считай, готово, вдруг с резким воплем оказаться вырванным из этой жизни. Он так долго ютился бок о бок со смертью, что неожиданно с изумлением понял, как ему на самом деле хочется, жаждется жить и мстить. Спрашивать Субэдэя, удастся ли им удержать покои, чингизид не осмеливался, боясь увидеть ответ у багатура в глазах.
— Тебе не кажется странным присутствовать при гибели еще одного из сыновей Чингисхана? — с некоторой язвительностью спросил он.
Субэдэй, напрягшись, обернулся. В его темном взоре не было ни следа слабости.
— Повелитель, я несу на себе множество грехов, — вымолвил он. — Но сейчас не время говорить о старых. Если мы уцелеем, вы сможете спрашивать все, что вам будет угодно.
Угэдэй, чувствуя в себе растущую волну горечи, хотел что-то сказать, но в это мгновение грянул новый звук, от которого оба — и чингизид, и багатур — отскочили назад и побежали. Не выдержал железный шарнир; дерево внешней двери расщепилось, и створка частично провалилась внутрь. В темный коридор упал клин неяркого света из комнаты, осветив оскаленные потные лица в открывшейся бреши. В проеме Гуран не мешкая рубанул саблей, свалив как минимум одного, с воплем упавшего назад.
Звезды частично сместились на ночном небе, когда Хасар поднял свой тумен. Он скакал впереди в полном боевом снаряжении, держа внизу у правого бедра обнаженную саблю. Сзади в построении двигалось десять групп по тысяче воинов, каждая со своим тысячником во главе. Тысячи, в свою очередь, делились на сотни; каждый сотник имел при себе серебряную пайцзу.[31] Сотни тоже делились — на десять десятков, с оснасткой, позволяющей им собрать юрту, а также с запасом провизии и инструментов, позволяющих выживать среди степей и успешно сражаться. Эту стройную систему создали Чингисхан с Субэдэем, а Хасар лишь воспользовался плодами их трудов, всего-навсего отдав приказ своему распорядителю. Тумен из десяти тысяч произвел построение на равнине. Вначале люди, разбежавшись за своими лошадьми, хаотично закопошились, подобно мурашам, но уже вскоре на просторе равнины образовались стройные ряды и построение обрело вид единого целого. Тумен был готов к выходу. Впереди лежал Каракорум.
Верховые Хасара оповестили о выдвижении все тумены, стоящие вокруг походными лагерями. Сна теперь лишился, по сути, весь народ. Все от мала до велика знали, что настала та самая роковая ночь, сама мысль о которой пронизывала страхом.
В составе тумена на верблюдах ехали невооруженные мальчишки-барабанщики, в задачу которых входило единственно отбивать на котловидных барабанах, именуемых «нагара», стойкий ритм с целью нагонять на врага страх. Где-то спереди и слева барабанный бой подхватывали другие тумены — одни как полученное предупреждение, другие как вызов. Высматривая впереди людей Хачиуна, Хасар сглотнул пересохшим горлом. Ощущение было такое, что бразды правления непостижимо выскальзывают из рук, но поделать уже ничего нельзя. Стезя его определилась, когда те собаки у ворот осмелились воспротивиться ему, одному из верховных военачальников. Он знал, что это люди Чагатая, но заносчивый ханский родич послал их в ночи на нечистое дело без своих опознавательных знаков, подобно сброду наемных убийц. Такого Хасар спустить не мог, иначе это могло стать первым шагом к падению авторитета перед всеми сверху донизу, вплоть до самого мелкого чина в иерархии тумена — мальчишки-барабанщика на спине горбатого зверя. Мысль о том, что его племянник Угэдэй заперт сейчас в собственном городе, жгла несносно. Оставалось лишь срочно принять меры и рваться на помощь в надежде, что там еще будет кого спасать.
К Хасару примкнул Хачиун с туменом Джэбэ и десятью тысячами Субэдэя. Завидев плывущие впереди, среди нескончаемого потока лошадей, дружественные бунчуки и стяги, Хасар вздохнул с облегчением. Воины Субэдэя знали, что их предводитель находится в городе, и право Хачиуна распоряжаться от его имени не подвергли сомнению.
Словно медленно опадающая лавина, стекались четыре тумена к западным вратам Каракорума. Хасар с Хачиуном поскакали вперед, пряча свое нетерпение. Необходимости в кровопролитии нет даже сейчас.
Заслон у ворот, держа оружие наготове, стоял по-прежнему недвижимо. Каковы бы ни были выданные указания, эти люди понимали, что обнажить клинок — значит, навлечь на себя неминуемую смерть. Начинать первым не хотел никто.
Немая сцена все длилась, нарушаемая разве что коротким ржанием лошадей да трепетом знамен. И тут из темноты вынырнула новая группа конных, освещенная мятущимися факелами, которые держали на отлете знаменосцы. До всех мгновенно дошло, что это прибыл Чагатай.
Хачиун мог приказать Хасару загородить чингизиду дорогу, а свои тумены завести в город — если надо, то и пробив чагатаев заслон. Принятие решения нависло бременем. Под неистовое биение сердца капля за каплей истекало время. Вообще человек он решительный, но когда дело пахнет внутренней войной… Это же не пустыня Хорезма или стены цзиньского города. В итоге момент пришел и ушел, а Хачиун все за него хватался. И получилось так, что он потом, когда уже стало поздно, чуть не поплатился за это жизнью.
В квадрате своих кешиктенов Чагатай скакал, как хан. Несущиеся во весь опор лошади расшвыряли людей из заслона, но он на них даже не обернулся. Его взор неподвижно вперился в двух пожилых военачальников, братьев его отца — единственных, чье слово и действие в стане этой ночью что-то решало. Со своей лошадью Чагатай смотрелся единым целым — и конь, и наездник были в доспехах. Сходства им придавали и клубы пара, исходящие в прохладном воздухе и от человека, и от животного. На Чагатае был железный шлем с плюмажем из конского волоса, который колыхался на скаку. Это уже не тот мальчик, которого они когда-то знали: взгляд чингизида буквально пригвождал к месту. Оба брата напряглись.
Хасар втянул зубами воздух, давая понять, что разгневан. Они знали: Чагатай здесь для того, чтобы не дать им въехать в Каракорум. Как далеко он зайдет в этом своем намерении, пока неясно.
— Что-то поздновато ты вывел своих людей на учения, Чагатай! — звучно, с издевкой воскликнул Хасар.
Их разделяло меньше полусотни шагов — ближе, чем расстояние, на которое он позволял приближаться к себе тем, кому не верил, особенно в последний месяц. Руки сами тянулись взяться за лук — но доспехи наверняка защитят смутьяна, а затем из-за этого начнется резня, да такая, какой тут не помнили со времен расправы над тангутами. Чагатай, надменно подбоченясь, с холодной уверенностью усмехнулся:
— А у меня здесь, дядя, не учения. Я скачу посмотреть, кто это тут в темноте угрожает покою всего лагеря. И, к удивлению, вижу моих собственных дядьев, двигающих под покровом ночи целые тумены. Что же мне со всем этим делать, а?
Он рассмеялся, и воины вокруг него улыбчиво ощерились, хотя руки их не выпускали луки, мечи и копья, которыми заслон успел ощетиниться.
— Будь осторожен, Чагатай, — предупредил Хасар.
Выражение лица чингизида стало жестким.
— Нет, дядя. Осторожным я не буду, особенно когда по моей земле скачут армии. Возвращайтесь оба в свои юрты, к своим женам и детям. И людям своим скажите разойтись. Пускай укладываются спать: здесь вам нынче делать нечего.
Хасар набрал в грудь воздуха, чтобы выкрикнуть приказ, и Хачиун едва успел пресечь команду, которая привела бы в движение тумены:
— Нет у тебя, Чагатай, над нами власти! Твои люди в меньшинстве, но кровь нам лить ни к чему. В город мы войдем, и сделаем это прямо сейчас. Посторонись, и схватки между нами удастся избежать.
Ретивый конь Чагатая, чувствуя нрав хозяина, взвился на дыбы и описал круг. Натянутыми поводьями чингизид надорвал скакуну пасть. На своих дядьев Чагатай посмотрел со скрытым торжеством. Те невольно ощутили испуг при мысли о том, что сейчас происходит в городе с Угэдэем.
— Вы меня, видимо, не так поняли! — крикнул Чагатай с расчетом, что его услышат как можно больше ушей. — Это вы пытаетесь ворваться в Каракорум! Насколько мне известно, вы задумали в городе злодейское убийство, а с ним и переворот, награда за который — голова моего брата. И потому я пришел, чтобы не пропустить вас в город и сберечь таким образом мир.
На их изумление он скривился глумливой усмешкой, одновременно напрягшись в ожидании возможных стрел.
Заслышав справа движение, Хачиун дернулся в седле и тогда увидел, что на него надвигаются, уже выстраиваясь в боевой порядок, густые цепи воинов, во главе которых с факелами идут десятники и сотники. Точное количество в свете звезд определить было сложно, но сердце Хачиуна упало, когда над рядами стало видно колыхание бунчуков союзников Чагатая. Обе враждующие стороны, примерно равные числом, поедом ели друг друга глазами, но Чагатай свое дело сделал — это было ясно и ему, и братьям. Начать внутреннюю войну под сенью стен Каракорума Хачиун с Хасаром не могли. Хачиун глянул на восток, скоро ли рассвет, но небо там было по-прежнему темным, а Угэдэй все так же оставался один, незащищенный.
— Гуран, ложись! — выкрикнул Субэдэй.
На бегу он накладывал на лук стрелу. Гуран распластался под брешью в двери, и багатур послал стрелу во внешнюю темень, где кто-то отрадно поперхнулся криком. Субэдэй уже снова натягивал тетиву. Расстояние было с десяток шагов, не больше; любой воин степей попал бы в такую мишень без промаха, даже при подобной сумятице. Едва сделав второй выстрел, Субэдэй рухнул на колено и катнулся в сторону. Он еще не успел притормозить, как в помещение, незримая от скорости, жужжа, влетела из коридора встречная стрела и упруго задрожала, ткнувшись в деревянный пол позади Субэдэя.
Гуран припал к двери спиной, при этом повернув голову в сторону бреши. Это принесло свои плоды: в дыру юркнула рука, растопыренными пальцами нащупывая внизу засов, и кешиктен взмахом сабли перерубил ее, чуть не всадив клинок в дверь. Рука вместе с частью предплечья обмяклой культей шлепнулась наземь, а из-за двери раздался несусветный вопль, который, впрочем, вскоре оборвался. Те, что снаружи, или увели раненого получать помощь, или же попросту сами его добили.
Субэдэй, встретившись глазами с Гураном, кивнул. Несмотря на разницу в званиях, в этой комнате они сейчас были самыми умелыми воинами, способными сохранять спокойствие и думать даже там, где мысли вразлет, а запах крови донельзя густ.
— Нам нужен второй рубеж, повелитель, — обернулся багатур к Угэдэю.
Человек, которому суждено стать ханом, стоял с волкоглавым мечом своего великого отца. Дыхание Угэдэя было мелким и частым, а лицо — еще бледнее, чем час назад. Не услышав от чингизида ответа, Субэдэй тревожно нахмурился. Он заговорил громче, зычность голоса пуская на то, чтобы выдернуть человека из ступора:
— Если дверь не выдержит, повелитель, они набросятся на нас. Вы понимаете? Нам нужен второй рубеж, линия отступления. Мы с Гураном останемся у первой двери, вы же с вашим братом должны отвести детей и женщин во внутренние покои и загородить там дверь всем, чем только возможно.
Угэдэй медленным поворотом головы отвел глаза от темной бреши, откуда внутрь, как рвота, стекала ненависть.
— Ты ждешь, чтобы я забился куда-нибудь в щель ради того, чтобы еще на несколько вздохов продлить себе жизнь? Чтобы затем моих детей, как зверят, отлавливали по всему дворцу? Нет, лучше я встречу смерть здесь, с мечом в руке и лицом к врагу.
Он говорил со всей искренностью и решимостью. Но поглядев в следующую секунду на Сорхахтани с ее двумя сыновьями и встретившись глазами с младшим братом Тулуем, потупил взор.
— Ладно, Субэдэй. Будь по-твоему. Но я сюда вернусь. Тулуй, веди за собой свою жену и сыновей, и помоги мне загородить внутреннюю дверь.
— Возьмите лук, — окликнул в спину Субэдэй, стягивая с плеча колчан и перебрасывая вместе с луком Угэдэю.
Пятерка осмотрительно, с оглядкой тронулась назад, не забывая о том, что представляет собой цель для пристроившегося в коридоре лучника. Он караулил где-то снаружи, в темноте. Кто не знает терпения монгола, этого всегдашнего охотника на шуструю степную кабаргу и скрытного тарбагана! Поле зрения лучника образовывало конус, охватывающий внешнюю комнату по центру.
Угэдэй без предупреждения метнулся через это пространство, а Сорхахтани катнулась следом, вспорхнув в противоположном углу на ноги с грациозностью танцовщицы. Теперь, на этом пятачке безопасности, их не могла задеть ни одна стрела.
Тулуй стоял на противоположной стороне. Вместе со своими сыновьями он отыскал убежище за стенным выступом. Лицо младшего чингизида было исполнено тревоги за своих детей.
— Я пойду последним, вы меня поняли? — обратился он к ним.
Менгу тотчас кивнул, но Хубилай упрямо тряхнул головой.
— Ты у нас самый большой и неповоротливый, — сказал он дрожащим от волнения голосом. — Лучше я пойду последним.
Тулуй прикинул. Если лучник выжидает с натянутой тетивой, то стрелу он может пустить в мгновение ока, почти не целясь. Все те, кто за дверью, только на него и смотрят. Между тем стук снаружи прекратился, как будто люди там чего-то ждали. Может, так оно и было. Краем глаза Тулуй заметил, что Дорегене, жена Угэдэя, жестом подзывает его к себе.
До нее через комнату всего несколько шагов, но сейчас это расстояние приравнивалось к бездонной расселине. Тулуй медленно, глубоко вдохнул, успокаивая себя и думая об отце. Чингисхан, помнится, рассказывал ему о дыхании, о том, как люди задерживают его, когда напуганы, или делают резкий вдох перед тем, как совершить бросок. То есть это знак остерегаться врага. Ну а если вдох делаешь ты сам, то это способ укротить свой страх. Он еще раз взахлеб, прерывисто вдохнул, и бешеный стук сердца в груди слегка унялся. Взвинченности Хубилая Тулуй улыбнулся.
— Делай что говорю. Я проворней, чем ты думаешь. — Он положил руки на плечи обоих сыновей и шепнул: — Бегите вместе. Готовы? Ну же!
Мальчики метнулись через мирное на вид пространство. Стрела мелькнула, едва не чиркнув Хубилая по спине. Он упал плашмя, и Сорхахтани тут же подтащила его к себе, обняв с неимоверным облегчением. Вместе с сыновьями она обернулась к Тулую, который ободрительно им кивнул, отирая выступивший на лбу пот. Вот это женщина! Он женился на ней из-за ее красоты, захватывающей дух, а сейчас она вызывала улыбку своим жестоко-решительным выражением лица: ни дать ни взять волчица с волчатами. Лучник, безусловно, был готов, и мальчикам просто повезло. Себя Тулуй проклинал за то, что не кинулся за ними сразу же, пока лучник не успел изготовиться к новому выстрелу. Момент упущен, а с ним, возможно, и жизнь. Тулуй огляделся в поисках хоть какого-нибудь щита — стола или даже толстой ткани, способной сбить стрелка с толку. Коридор по-прежнему молчал: молотобойцы давали лучнику сделать свою работу. Тулуй еще раз медленно вдохнул, делая тело стальным для прыжка и против воли примеряясь к мысли, как в него, терзая, вонзится стрела, сбивая с ног на глазах у семьи.
— Субэдэй! — окликнула Сорхахтани.
Багатур обернулся, ловя ее вопрошающий взгляд, и все понял. Прикрыть на необходимое им время брешь было нечем. Взгляд его упал на единственный светильник. Снова погружать комнату во тьму нежелательно, но ничего иного не оставалось. Одним махом воин швырнул фыркнувший горящий светильник в дверную дыру. Фонтаном посыпались искры, и в тот же миг Тулуй благополучно перепрыгнул к своим, а Субэдэй услышал, как в брешь уже со стороны комнаты прилетела стрела, причем не мимо цели. Менгу с Хубилаем радостно запрыгали.
Какое-то время, недолго, комната прерывисто освещалась пламенеющим маслом со стороны коридора, но вот огонь там затоптали, и все снова погрузилось в потемки, еще более плотные, чем прежде. Рассвет все так и не наступал. Грохот молотов возобновился. С треском летели щепки, дверь в наличниках натужно стонала.
Тулуй, не мешкая, взялся действовать на входе во внутренний покой. Дверь здесь была не в пример слабее наружной. Чтобы справиться с ней, нападающим окажется достаточно и минуты. Поэтому Тулуй сам сбил ее с петель и поставил в проходе заграждением. Работая, он успел ухватить и нежно потрепать за плечи своих сыновей, после чего послал их в опочивальню Угэдэя стаскивать сюда все, что они смогут поднять. Там их ласково направляла Дорегене, которой они с азартом подчинялись. Оба мальчика привыкли слушаться мать, а жена Угэдэя, рослая, видная женщина, умела управляться с детьми ничуть не хуже.
В опочивальне была еще одна небольшая лампа. Дорегене отдала ее Сорхахтани, которая поместила лампу так, чтобы свет хотя бы немного доходил до Субэдэя. При этом комната наводнилась беззвучными скользкими тенями, гигантскими в сравнении с живыми людьми и на редкость подвижными.
Работа проходила в угрюмой сосредоточенности. Субэдэй с Гураном понимали, что когда внешняя дверь вылетит, на отступление у них останутся считаные секунды. Придвинутая кушетка составит для штурмующих лишь мелкое неудобство. За спиной молча, в лихорадочной поспешности сооружали заграждение Сорхахтани и Тулуй; на их движениях сказывались страх и недосып. Мальчики подносили куски деревянной облицовки, разную утварь, подтянули даже тяжеленный пьедестал, процарапавший пол длинным шрамом. Но что это для озлобленной своры штурмующих — так, пустяк. Это понимал даже юный Хубилай — во всяком случае, видел по понурым лицам родителей. Когда все это жалкое нагромождение обломков оказалось скинуто в кучу, Тулуй и его семья вместе с Угэдэем и Дорегене встали за него и, отдуваясь, принялись ждать.
Сорхахтани одной рукой придерживала за плечо Хубилая, а в другой сжимала длинный нож багатура. Хоть бы еще немного света. Ведь это ужасно: погибнуть во мраке, опрокинуться среди сражающихся окровавленных тел. А потерять Хубилая и Менгу? Об этом и помыслить невозможно. Все равно что стоять на краю утеса, перед тем как сделать шаг вперед и обрушиться вниз. Женщина слышала размеренное глубокое дыхание мужа и попробовала так же вдыхать через нос. А что, действительно немножко легче.
Наружная дверь в темноте внезапно треснула по всей длине, и штурмующие снаружи, крякнув, заскулили в предвкушении.
Все это время Субэдэй с Гураном не забывали о лучнике по ту сторону двери. Они каждый раз наугад определяли, когда молотобойцы загораживают укрытого стрелка, и тогда впотьмах наносили удары по вражьим туловищам, конечностям и лицам. Снаружи напирали, зная, что конец уже близок. Уже не один противник, вякнув, отвалился, пораженный клинком, жалящим, словно клык, и уходящим внутрь прежде, чем лучник успевал сквозь своих углядеть цель. Вот и сейчас невдалеке кто-то выл, расставаясь с жизнью. Гуран тяжко отдувался. Перед сражающимся рядом военачальником он испытывал истинное благоговение. На лице Субэдэя не дрогнул ни один мускул, словно багатур находился на учениях по выносливости, подавая пример новобранцам.
Однако дверь им не удержать. Оба напряглись, когда разлетелась в щепу нижняя панель. Оставалась лишь половина двери, шаткая и треснутая. А снизу уже подбирались под засов и поперечину враги, за что и получили уколы клинков в обнаженные шеи. Обоих защитников обдало кровью. Тем временем лучник переместился и пустил стрелу, зацепившую Гурана сбоку.
Он понял, что сломаны ребра. Каждый вдох доставлял мучение, легкие словно шоркали об осколки стекла. Но у кешиктена даже не было возможности осмотреть рану и проверить, спасли ли его доспехи. В дверь между тем лупили ногами все больше людей, от чего расшатывались штыри в стенах. Когда они наконец не выдержат, поток штурмующих поглотит обоих.
Гуран, задыхаясь и хватая ртом неутоляющий воздух, продолжал наносить удары, изыскивая за дверью оголенные шеи и руки. Вот чужие клинки ткнули уже его, удары посыпались по плечам и ногам. Во рту чувствовалась железистая горечь, руки при замахах становились все слабее, а от каждого вдоха горело в груди, горле и ноздрях.
Затем кешиктен упал, поскользнувшись, кажется, на чьей-то крови. У него на глазах отлетела железная поперечина. В комнате сделалось как будто светлее, рассеялась лохматая волчья темнота. Неужто рассвет? Гляди-ка, дотянули. Гуран тихо охнул, когда ему, переламывая кости, наступили на вытянутую руку. Впрочем, боль была мимолетной. Он умер до того, как Субэдэй обернулся к воющим и вопящим врагам, врывавшимся сейчас в комнату, полыхая дикой жаждой довершить начатое.
Тупиковый расклад на воротах стал для Чагатая победным. Он упивался испуганно-растерянным выражением лиц своих дядьев, в то время как Джелме успел привести на его сторону свой тумен. Ему противостоял тумен Тулуя, воины которого буквально рвались с привязи, осознавая, что их повелитель с семьей заперт в городе и его, быть может, уже нет в живых.
Один за другим под стены города приводили своих людей все военачальники империи, так что к исходу ночи воинство растянулось насколько хватало глаз. Более сотни тысяч воинов стояли в готовности к сражению, хотя боевого пыла в их сердцах особо не было, а играл он разве что в жилах командиров, что сидели сейчас в сборе, холодно глядя друг на друга.
Сын Джучи Бату выступил на стороне Хачиуна и Хасара. Ему едва исполнилось семнадцать, но его тысяча преданно шла за ним следом, а сам он ехал с высоко поднятой головой. Несмотря на молодость и незавидную участь своего отца, он был тайджи — родичем чингизида. О нем проявил заботу Угэдэй, продвинув племянника по службе так, как этого никогда не стал бы делать Чингисхан. Но и при этом для того, чтобы встать против самого неспокойного из сынов своего великого деда, от Бату потребовалась недюжинная решимость. Хачиун даже послал гонца, чтобы поблагодарить юного родственника за дружественный жест.
В отсутствие Субэдэя ум Хачиуна скакал резвее, чем можно было предположить по его мирной наружности. Хачиун считал, что Джелме по-прежнему хранит верность Угэдэю, хотя его и назвал союзником Чагатай. Шестая часть армии, готовая отвернуться в самый решительный момент, — это, конечно, не мелочи. И тем не менее силы рассредоточены, можно сказать, ровно пополам. А потому Хачиун даже мысленно не решался представить армии, сходящиеся меж собой в сражении, из которого в итоге останутся лишь сотни, а из них — десятки, а там и вообще один или два вконец изможденных воина. А как же, получается, великая мечта, что дал им всем Чингисхан? Он-то ведь не предусматривал столь зряшной, губительной траты жизней и сил — во всяком случае, среди своего народа.
На востоке замутнел сероватый рассвет, открыв взору дымные равнины, над которыми готовилось взойти солнце. Предутренний свет разлился над невиданным воинским скоплением у стен Каракорума, освещая лица военачальников и их воинов, различимые уже без факелов. Но даже при этом тумены не пришли в движение и не двинулся с места Чагатай, непринужденно, с развязным хохотком болтающий со своими приближенными, в наслаждении от нарождающегося дня и всего, что тот готовит.
Едва первые лучи солнца позолотили восток, как заместитель Чагатая хлопнул своего командира по плечу, а его приближенные шумно возрадовались. Шум быстро подхватили остальные верные ему тумены. Те, что с Хасаром и Хачиуном, сидели в угрюмом задумчивом молчании. Не надо слыть Субэдэем, чтобы истолковать приподнятое настроение Чагатая. Хачиун с прищуром наблюдал, как люди Чагатая начинают спешиваться, собираясь преклонить колени перед новым ханом. Он в нарастающем гневе поджал губы. Эту волну необходимо остановить, пока она не пошла по всем туменам, и Чагатай не оказался ханом на волне скоропалительных клятв, в то время как судьба Угэдэя до сих пор еще даже не ясна.
Хачиун тронул свою лошадь, поднятием руки велев остановиться тем, кто собирался за ним последовать. Вперед выехал и Хасар, и вдвоем через ряды воинов они поехали к Чагатаю.
Их племянник проявил готовность, едва они сделали первый шаг в его направлении, — готовность, явно принятую уже с ночи. Несомненно, в знак угрозы вынув саблю, он между тем расплылся в улыбке и жестом велел своим кешиктенам пропустить гостей. Взошедшее солнце озарило лучами скопище воинов. Их доспехи переливчато блеснули червонным жаром, словно чешуя опасных железных рыб.
— Вот уж и новый день, Чагатай, — сказал племяннику Хачиун. — Время наведаться мне к твоему брату Угэдэю. Я пойду, а ты откроешь город.
Чагатай, еще раз поглядев на рассветное небо, кивнул будто сам себе.
— Я свой долг исполнил, дядя. Защитил город от тех, кто мог поднять здесь мятеж накануне принятия клятвы. Так поехали же вместе к дворцу моего брата. Я должен быть уверен, что с Угэдэем все в порядке.
На последних словах он осклабился, а Хачиун предпочел отвернуться. Ворота начали плавно открываться, являя взору пустые улицы Каракорума.
Субэдэй был уже немолод, но зато в полном боевом облачении, а в войске прослужил дольше, чем большинство из атакующих прожили на свете. Когда в покой ворвался вихрь из конечностей и клинков, он отскочил от двери на шесть шагов, а затем без предупреждения метнулся и рассек глотку тому, кто оказался ближе всех. Двое, что бежали рядом, дико замахиваясь, обрушили клинки на его пластинчатые доспехи, оставляя на тусклых бляхах яркие зарубки. Ум Субэдэя был абсолютно ясен и оказался проворнее их движений. Воин рассчитывал не мешкая отступить, однако поспешные неряшливые удары врагов выказывали их усталость и отчаяние. Субэдэй ударил снова, срубив одного, а обратным движением клинка вскрыв лоб другого, от чего брызнувшая кровь временно его ослепила. Это было ошибкой. Двое ухватили Субэдэя за правую руку, еще один сделал ему подножку, и багатур упал плашмя.
На полу он взорвался неистовством, извиваясь и нанося удары во всех направлениях, используя доспехи в качестве оружия. При этом беспрестанно двигался, не давая в себя попасть. Металлические пластины на ноге вспороли кому-то бедро. И тут в помещение с воем ворвались еще люди, стало не развернуться. Субэдэй отчаянно боролся, но уже понимал, что проиграл, — и что проиграл Угэдэй. Ханом станет Чагатай. Багатур сглатывал собственную кровь, горечью и соленостью не уступающую его гневу.
За заграждением плечом к плечу стояли Угэдэй с Тулуем. Сорхахтани держала лук, но пока был жив и сражался Субэдэй, стрелять не осмеливалась. Когда тот упал, она одну за другой послала две стрелы, пролетевшие между мужем и его братом. Для полного натяжения тетивы женщине не хватило сил, но тем не менее одна из стрел угодила в цель, а вторая отрикошетила в потолок. Пока она дрожащими пальцами накладывала третью стрелу, Угэдэй вышел вперед и вознес отцов меч. Впереди заграждения царила ужасающая неразбериха мелькающих рук, клинков, окровавленных лиц. Поначалу было даже непонятно, что происходит. Сорхахтани, несмотря на взвинченность, вздрогнула, когда во внешний покой с криком ворвались еще какие-то люди. Штурмующие, что уже вступили в схватку с Угэдэем и Тулуем, обернулись на рев, и их как будто отдернуло назад. Сорхахтани увидела, как из горла обращенной к ней оскаленной физиономии с узкими кошачьими зрачками высунулось острие меча, словно выросший вдруг длинный кровавый язык. Человек дернулся и упал, а в помещении неожиданно сделалось просторно.
Угэдэй с Тулуем переводили дух, будто загнанные псы. Во внешнем покое со штурмующим сбродом быстрыми точными ударами расправлялись воины в доспехах. Дело здесь шло к концу.
Посреди покоя стоял Джэбэ. В запале схватки он поначалу даже не обращал внимания на уцелевших, в том числе и на Угэдэя. Первым делом, завидев на полу Субэдэя, он участливо присел, помогая славному багатуру, израненному, но живому, подняться хотя бы на колени. Тот повел головой из стороны в сторону — мол, сам справлюсь.
Тогда Джэбэ, встав, взмахом сабли приветствовал Угэдэя.
— Рад видеть вас целым и невредимым, повелитель! — с улыбкой сказал он.
— Как ты здесь очутился? — спросил сквозь одышку Угэдэй, кровь которого все еще кипела гремучей смесью ярости и страха.
— Ваши дядья, повелитель, отправили меня сюда с сорока кешиктенами. Дело на поверку вышло хлопотное: много голов пришлось смахнуть, прежде чем сюда к вам удалось пробраться.
Тулуй восторженно хлопнул по спине своего брата, после чего повернулся и в порыве нежности обнял Сорхахтани. Хубилай с Менгу на радостях завозились медвежатами, пока голова Хубилая не оказалась зажата под мышкой у более верткого Менгу.
— Субэдэй! — окликнул военачальника Угэдэй. — Багатур!
Осоловелые глаза Субэдэя постепенно прояснялись. Один из воинов протянул руку, чтобы помочь ему подняться, но тот сердито ее отбил, все еще потрясенный тем, как близок он был к смерти под ногами врагов. Когда Субэдэй, кряхтя, поднялся на ноги, Джэбэ изложил обстановку:
— Сломанное Копье закрыл ворота города. Все тумены собраны снаружи на равнине. Дело все еще может дойти до войны.
— Тогда как вы попали внутрь города? — требовательно спросил Угэдэй. Он поискал глазами Гурана и тут с горечью вспомнил, что верный кешиктен отдал жизнь возле первой двери.
— Мы влезли на стены, — ответил Джэбэ. — Отважный Хачиун послал нас туда перед тем, как сделал попытку прорваться в город. — Заметив на лице Угэдэя озадаченность, он пояснил: — Они не так уж высоки, повелитель.
В покоях сделалось светлее. В Каракорум пришел рассвет, и день обещал быть погожим. Вздрогнув, Угэдэй вдруг вспомнил, что это день принесения клятвы. Он моргнул, пытаясь придать своим мыслям хоть какую-то упорядоченность, наметить ориентир после перенесенной бурной ночи. В то, что у нее окажется послесловие, сложно было поверить. В какие-то секунды казалось, что пришел конец. Угэдэй чувствовал себя оглушенным, потерянным в событиях, над которыми был не властен.
В коридоре снаружи послышалась чья-то хлопотливая поступь. Ворвавшийся в покои гонец растерянно замер, потрясенный грудами мертвой плоти и выставленными в его сторону клинками. В замкнутом пространстве смердело выпущенными наружу нечистотами.
— Говори, — с ходу велел Джэбэ, узнав гонца.
Молодой скороход, опомнившись, торопливо заговорил:
— Ворота снова открыты, господин. Я всю дорогу бежал бегом, но следом идут вооруженные люди.
— Ну а как же, — умудренно произнес Субэдэй. Глубокий голос прозвучал столь неожиданно, что все присутствующие вздрогнули и обернулись, а Угэдэй испытал прилив облегчения от присутствия багатура. — Все находящиеся прошлой ночью за стенами явятся сюда, чтобы воочию увидеть, кто здесь выжил. Повелитель, — обратился он к Угэдэю, — времени в обрез. Когда вас увидят, вы должны быть чисты и переодеты. А эти покои надобно наглухо закрыть — во всяком случае, на сегодня.
Угэдэй благодарно кивнул, и Субэдэй принялся четко и быстро отдавать распоряжения. Первым заспешил прочь Джэбэ, оставив десяток кешиктенов охранять того, кто станет ханом. За ним последовали Угэдэй с Дорегене, затем Тулуй со своей семьей. Спеша по длинному коридору, Угэдэй заметил, как его брат попеременно притрагивается то к своей жене, то к сыновьям, словно все еще не до конца веря, что они здесь, с ним, в безопасности.
— Дети, Угэдэй, — произнесла Дорегене.
Он посмотрел на нее и увидел, что лицо ее бледно, а в глазах застыла тревога. Тогда он обнял жену за плечи, и обоим стало спокойнее. Глядя поверх ее головы, Угэдэй подумал о том, что, пожалуй, никто из этих людей не знает дворец как следует. Кстати, где Барас-агур, его старший слуга?
— Военачальник! — окликнул Угэдэй Джэбэ, который шел впереди. — Я должен выяснить, как пережил эту ночь мой сын Гуюк. И мои дочери. Пускай один из твоих людей отыщет их место пребывания — где именно, расспроси моего слугу. Новости сообщить мне со всей возможной быстротой. Найди также моего советника Яо Шу. Пускай поторапливаются. Убедись, что все они живы и с ними ничего не случилось.
— Слушаю и повинуюсь, повелитель, — с поспешным поклоном сказал Джэбэ. Поведение чингизида отличалось редкой неровностью: неизвестно, чего ждать от него в следующую минуту. Быть может, сказывалось волнение после боя, когда жизнь в жилах начинает течь с удвоенной силой.
Угэдэй, набираясь стремительности, размашисто двинулся дальше, так что жена и стража с трудом теперь за ним поспевали. Из отдаления откуда-то спереди донеслись звуки шагов множества людей. Угэдэй предусмотрительно нырнул в другой коридор. Ему необходимы свежая одежда и омовение. Надо счистить с себя чужую кровь и грязь. А еще требовалось время поразмыслить.
Скача по улицам в сторону дворца, Хачиун холодел от дурного предчувствия. Тела, казалось, лежали вповалку всюду, лужи темной крови пятнали гладкие каменные желоба водостоков. Цвета угэдэевского тумена были не на всех. Встречались здесь также простые дэли и доспехи, жирно лоснящиеся от крови, черной на утреннем свету. Ночь определенно выдалась кровавой, и Хачиун внутренне обмирал при мысли о том, какое зрелище может ждать его во дворце.
Чагатай скакал легко, чуть покачивая головой, глядя на следы побоища. При этом он глумливо ухмылялся, от чего у Хачиуна зрело непроизвольное желание рубануть ему по глотке, навсегда стерев самодовольство с его лица. Впрочем, взяться за меч не давало присутствие троих приближенных Чагатая. На мертвецов они не смотрели, целиком сосредоточившись на двоих всадниках, скачущих с их хозяином, который к концу дня намеревался стать ханом.
На улицах было тихо. Если кто из мастеровых и рискнул покинуть свое жилище после звона клинков и воплей минувшей ночи, то вид такого количества тел, несомненно, заставил их спрятаться обратно и запереть двери на все засовы. Шестеро всадников держали путь к ступеням, ведущим к воротам дворца. Здесь на бледном мраморе тоже раскинулись мертвецы, и их кровь лужами стыла на прожилках благородного камня.
Спешиваться Чагатай не стал, а лишь дернул поводья своего коня, и тот стал всходить по ступеням, сторожко ступая между трупами. Главная дверь в первый внутренний двор была открыта, и никто не препятствовал входу в него. Вокруг мало-помалу собиралось воронье, а в вышине кружили стервятники, привлеченные запахом смерти, витающим в утреннем ветерке. Хачиун с Хасаром, проходя под темным клином тени во двор, переглянулись в мрачном предчувствии. Здесь их, сказочно озаренное рассветными лучами, встречало румяным блеском серебряное дерево, прекрасное и безжизненное.
Письмена мертвых военачальники читали достаточно хорошо. Боя в четком понимании этого слова, с рядами сражающихся, тут не было. Тела валялись вразброс, сраженные со спины или с расстояния стрелами, которых даже не увидели. Почти физически ощущалось удивление защитников, испытанное ими в тот момент, когда из тени набрасывались на них и срубали прежде, чем можно было организовать какую-либо оборону. Чагатай наконец молча спешился. Его скакун нервничал от запаха крови, и чингизид покрепче привязал его к коновязи.
— Я начинаю опасаться за своего брата, — промолвил Чагатай.
Хасар напрягся, но один из Чагатаевых приближенных поднял руку, намекая на свое присутствие. Его тонкие губы поползли в улыбке. Безусловно, ему нравилось представление, разыгранное хозяином.
— Опасаться нечего, — раздался голос, от которого все подскочили.
Чагатай крутнулся, мгновенно выхватывая из ножен саблю. Его телохранители оказались почти столь же проворны.
Под резной аркой из песчаника стоял Субэдэй. Доспехов на нем не было, а утренний ветерок поигрывал складками шелкового халата. Левое предплечье полководца было перевязано, на повязке проступали очертания кровавого пятна. Выглядел он утомленно, но глаза, взирающие на человека, виновного в гибели и разрушении, горели жутковатым тигриным светом.
Чагатай приоткрыл рот — должно быть, намереваясь потребовать разъяснений, — но Субэдэй не дал ему ничего сказать:
— Мой повелитель Угэдэй ждет всех в зале для аудиенций. Он милостиво приглашает вас в свой дом и заверяет, что здесь вы в безопасности. — Последние слова будто застряли у него в горле.
Под напором гнева, которым так и кололи, так и резали глаза военачальника, чингизид отвел взор. На секунду плечи его поникли: он понял, что проиграл. Всю свою ставку он делал лишь на одну решающую ночь. И, вероятно, просчитался. Он не сразу поднял голову на шорох шагов, послышавшийся сверху. Весь балкон заняли лучники. Чагатай закусил губу и задумчиво кивнул. Все-таки он был сыном своего отца. Расправив плечи, Чагатай торжественно вложил саблю в ножны. Когда он улыбнулся Субэдэю, на его лице не было ни следа потрясенности или разочарования.
— Благодарение духам, он остался цел! — воскликнул Чагатай. — Веди меня к нему, багатур.
Приближенные Чагатая остались во внутреннем дворе. По приказу хозяина они готовы были обнажить клинки, но он только хлопнул одного из них по плечу — дескать, спокойно, — после чего зашагал к галерее, в проеме которой дожидался Субэдэй. Чингизид не оглянулся, когда его людей обступили воины Угэдэя и принялись хладнокровно засекать. Когда один из них вскрикнул под саблями, Чагатай чопорно поджал губы, раздосадованный такой слабостью: надо же, не может даже достойно принять смерть во имя своего хозяина.
Хасар с Хачиуном шли в молчании, следя за тем, как Чагатай сбоку подстраивается к Субэдэю; ни тот ни другой не удостоили друг друга и взглядом. У входа в зал аудиенций плотным строем стояли кешиктены, которым Чагатай, пожав плечами, отдал саблю.
Двустворчатая дверь с обшивкой из надраенной меди, красно-золотой в свете утренней зари, безмолвствовала. Чагатай ожидал, что его пригласят войти, но вместо этого старший кешиктен постучал по его доспеху и выжидающе отступил на шаг. Чагатай недовольно поморщился, но все же взялся стягивать с себя кольчужные рукавицы и наплечники, затем — пластинчатый панцирь с набедренниками. Вскоре он уже стоял в одном кожане, штанах и сапогах. Кто-нибудь другой после такой процедуры раздевания уменьшился бы в размерах, но не чингизид. До этого решающего часа Чагатай многие месяцы упражнял свое тело борьбой и бегом, а также ежедневно выпускал свыше сотни стрел. Так что был он в прекрасной форме и ладностью своей превосходил многих из тех, кто стоял сейчас с ним рядом.
За исключением, понятно, Субэдэя. Никто из кешиктенов не отваживался даже приблизиться к этому человеку, молча ждущему, не посмеет ли Чагатай возроптать. Стоял багатур молча, но то было молчание готового к прыжку тигра или готового выстрелить лука.
Наконец Чагатай, приподняв бровь, смерил кешиктена вопросительным взглядом. Он стерпел, когда его сверху донизу чутко обхлопали ладонями. Оружия при нем не оказалось, и тогда по кивку начальника стражи громоздкие двери медленно отворились. Вошел Чагатай один. Когда двери закрывались, за спиной у себя он расслышал негодующий голос Хасара: тот рвался следом, но наткнулся на неожиданный заслон. Вот и хорошо, что все будет происходить не на глазах у дядьев и Субэдэя. И пусть его, Чагатая, игра проиграна, но в этом нет ни стыда, ни позора. Просто Угэдэй, как и он сам, собрал вокруг себя преданных людей, которые оказались расторопней и сообразительней. И теперь, по следам минувшей ночи, одному из двух братьев предстоит стать ханом. Одному… ну а второму? Завидев на том конце зала Угэдэя, восседающего на белокаменном с золочеными пластинами троне, Чагатай невольно заулыбался. Вид у брата, безусловно, впечатляющий (на что, собственно, и делался расчет).
По мере приближения он разглядел, что волосы Угэдэя влажны и льнут к плечам, как будто тот окунался в ведро с водой. Единственным зримым свидетельством минувшей ночи стала лиловая отметина на щеке. Контрастом к великолепию трона смотрелся серый дэли, наброшенный поверх штанов и нагольной рубахи, — вычурности не больше, чем у простого пастуха с равнин.
— Рад видеть тебя в добром здравии, брат, — с едва проскальзывающей наглостью в голосе произнес Чагатай.
Щеки Угэдэя вспыхнули сухим лихорадочным жаром.
— Давай прекратим эти игры, — бросил он брату, который сейчас под суровыми взглядами стражников приближался к трону. — Я выжил после твоих нападений. И сегодня на исходе дня стану ханом.
Чагатай, по-прежнему улыбаясь, кивнул:
— Как скажешь. Но знаешь, как ни странно, я сказал правду. Часть меня содрогалась от мысли, что я не застану тебя в живых. Нелепо, верно? — Он насмешливо хмыкнул, позабавленный путаницей собственных чувств. Удивительная все-таки штука — родственные отношения. — И тем не менее я делал то, что считал уместным. И нет у меня ни сожалений, ни извинений. Думаю, отец получил бы удовольствие от тех смелых шагов, которые я предпринял. А ты, — он склонил голову, — ты должен мне простить, если я не поздравлю тебя с твоей победой.
Волнение Угэдэя слегка улеглось. Долгие годы он считал Чагатая не более чем спесивым вертопрахом. Он даже сам не смог бы сказать, когда и как этот легкомысленный повеса вырос в мужчину, исполненного чувства силы и приверженности цели. В эту минуту, когда брат стоял перед его троном, старшие кешиктены вышли вперед и приказали ему опуститься на колени. Тот проигнорировал приказ и продолжал стоять, с веселым интересом оглядывая зал. Для воина, привыкшего к юртам среди равнин, размеры поистине огромны. Утреннее солнце заливало зал, розоватым ликующим светом освещая город за окнами.
Один из кешиктенов вопросительно обернулся к Угэдэю за разрешением. Чагатай в это время с нарочитой беспечностью улыбался. Любого другого наглеца страж поверг бы на колени ударом — если надо, то и рубанув ему подколенные сухожилия. Колебание Угэдэя лишний раз уверяло Чагатая в собственной силе, тем более сейчас, когда его хотели усмирить.
Что до Угэдэя, то он почти восторгался безрассудной отвагой брата. И даже не «почти», а доподлинно, невзирая на события этой ночи. Тень Чингисхана нависала над обоими и, может статься, будет довлеть над ними всегда. Ни они, ни Тулуй никогда не сравнятся со своим отцом. Что бы ни взять в качестве мерила, размахом и величием души они уступали ему уже с того момента, как появились на свет. И тем не менее им надо жить; жить и набираться зрелости, опыта в державных делах. И расти, возвышаться под этой сенью, великой и грозной, иначе она поглотит их без остатка.
Так, как понимал сущность Угэдэя Чагатай, не понимал ее даже их общий брат Тулуй. У Угэдэя все еще не было четкой уверенности, правильно ли он сейчас поступает, но и в этом следовало проявлять спокойствие и силу. Досконально ясно одно: можно всю свою жизнь растратить попусту на тревоги и метания. Иногда приходится просто делать выбор, ну а потом лишь пожимать плечами в зависимости от того, как оно все сложилось, в осознании, что большего ты бы сделать все равно не смог, потому как не хватило духу.
Глядя на брата, Угэдэй еще раз, будто напоследок, мучительно пожалел о том, что не знает, сколько ему отпущено. От этого зависит все. Что до его сына, то у него нет суровой твердой воли, позволяющей претендовать на звание наследника. Умри Угэдэй нынче же, Гуюк не пройдет по линии их с Чагатаем отца, линии Чингисхана. Власть отойдет к тому, кто идет перед ним. Угэдэй всем своим видом демонстрировал величавое спокойствие, но сердце не слушалось, билось, как птица в клетке, наполняясь тупой болью, которая с каждой минутой становилась все острей; вот она уже словно клинок, сунутый между ребер. Всю ночь Угэдэй провел в треволнениях, на ногах и без сна, не хватало еще сейчас на виду у всех рухнуть без чувств. Перед встречей он, правда, успел взбодриться чашей красного вина и щепотью порошка наперстянки. От снадобья на языке все еще чувствовалась горечь, а голову медленно сдавливало обручем.
Сколько же ему все-таки осталось? Может, он и ханом-то пробудет всего несколько дней, а там сердце не выдержит, лопнет. Если при эдакой своей участи еще и умертвить Чагатая, держава вспыхнет внутренней войной и разлетится вдребезги. Тулую ее не удержать: силенки не те. Ни ему, ни Гуюку не удастся сплотить вокруг себя верных нойонов и военачальников, которые уберегут их в этом бушующем пламени. Здесь сила восторжествует исключительно через кровь.
Вот этот человек, что сейчас в напряженной позе стоит перед троном, и есть, вероятно, надежда на будущее империи. Более того, именно Чагатая отец назначил бы на ханство, если бы их старший брат Джучи не родился на свет. Мокрая голова нестерпимо чесалась, и Угэдэй машинально поскреб ее ногтями. На него все еще вопросительно поглядывали кешиктены, но сбить Чагатая на колени хозяин им не позволил. Решил воздержаться — во всяком случае, сегодня, хотя часть его томилась этим соблазном.
— Ты здесь в безопасности, брат, — проникновенно произнес Угэдэй. — Я дал слово.
— А слово тверже железа, — подхватил сказанное Чагатай.
Обоим вспомнились изречения отца, которые они искренне чтили. Что ни говори, а тень великого хана окутывала их словно плащом. Общие воспоминания заставили Чагатая поднять голову и нахмуриться; его вдруг пронзили невыразимая тоска и растерянность. Столько сил потрачено, и все ради чего? Откровенно говоря, он ожидал, что его убьют, но вид у Угэдэя был сейчас скорее встревоженный, чем победный или хотя бы мстительный. Чагатай с интересом наблюдал, как Угэдэй обратился к начальнику стражи:
— Всем уйти. Речи мои предназначены единственно для моего брата. — Тот хотел было исполнить приказание, но Угэдэй взмахом руки остановил его: — Стой. Вначале приведи мне сюда Субэдэй-багатура.
— Слушаю и повинуюсь, повелитель, — возгласил страж, кланяясь поясным махом.
Кешиктены у стен, дружно повернувшись, один за другим зашагали к медным дверям. На смену им явился вызванный начальником стражи Субэдэй. Слышно было, как снаружи все еще препирается с гвардейцами Хасар, но тут створки дверей сомкнулись и в гулком пространстве зала остались лишь двое сыновей и любимый военачальник Чингисхана.
Встав с трона, Угэдэй спустился со ступенек, оказавшись, таким образом, вровень с Чагатаем. На угловом столике стоял кувшинчик, из которого он налил себе чарку архи. Проглотил и поморщился — напиток ожег язву пищевода.
Под лютым взглядом багатура Чагатай моргнул и отвел глаза.
Угэдэй с протяжным вздохом заговорил. Голос его сотрясался от накала того, что он уже так долго в себе удерживал:
— Чагатай. Я наследник нашего отца — не ты, не Тулуй с Хачиуном или сын Джучи и ни один из военачальников. Сегодня на заходе солнца я присягну народу моей державы.
Он сделал паузу, на протяжении которой Чагатай с Субэдэем молчали. Из высокого окна открывался вид на город, дышащий тихой прелестью, несмотря на полную ужаса истекшую ночь.
— Там, за окном, — тихо продолжил Угэдэй, — простирается мир, нами пока не изведанный. С народами и их верами, ремеслами и армиями, которые о нас покуда и не слышали. Ну и, понятно, с городами побольше и пославней, чем Енкин и наш Каракорум. Нам же, чтобы выжить и расти, нужна стойкая сила. Мы должны покорять новые земли, чтобы войско наше было всегда сыто и безостановочно двигалось. Остановиться равносильно гибели, Чагатай.
— Понимаю, — кивнул тот. — Не болван.
— Я знаю, что ты не болван, — устало улыбнулся Угэдэй. — Иначе я велел бы убить тебя прямо там, на внутреннем дворе, вместе с твоими прихлебателями.
— Так почему я все еще жив? — спросил Чагатай. Спросил вроде бы невозмутимо, но на самом деле этот вопрос жег его с того самого момента, как он во внутреннем дворе завидел Субэдэя.
— А вот почему, — дал наконец ответ Угэдэй. — Потому что я, может статься, до расцвета нашей державы не доживу. Да-да, Чагатай. Ибо сердце мое слабо, и я могу умереть в любую минуту.
Оба, и Чагатай, и багатур, изумленно в него вперились. Но ждать их расспросов у Угэдэя недоставало терпения, слова из него так и летели:
— Я жив лишь силой горьких цзиньских снадобий, но пребываю в полном неведении, сколько мне еще осталось на этом свете. Мне хотелось лишь увидеть достроенным мой город и стать ханом. И вот я, все еще живой, лицезрю плоды своих трудов, хотя и живу в мучениях.
— Но почему я слышу об этом впервые? — медленно произнес Чагатай, пораженный тем, что из всего этого следует. — Почему не раньше?
Впрочем, ответ он уже знал и на дальнейшие слова брата лишь с пониманием кивал.
— А ты дал бы мне еще два года на то, чтобы достроить город, довершить мою гробницу? Нет, ты бы напустился на меня, едва об этом прознав. А так я достроил Каракорум и теперь еще побуду ханом. Думаю, брат, отец оценил бы и мои смелые шаги.
Чагатай молча покачивал головой. Все, о чем ему пока приходилось лишь гадать, начинало обретать складность и искомую ясность.
— Тогда почему… — начал он.
— Ты же сказал, что не болван, Чагатай. Подумай как следует, как это уже тысячу раз проделал я. Я наследник моего отца, но сердце мое слабо и в любое мгновение может не выдержать. Кто тогда поведет народ?
— Я, — одними губами вымолвил Чагатай.
И это была правда, причем правда жестокая, так как сыну Угэдэя в таком случае ханской власти уже не видать. Тем не менее братья не отвели друг от друга глаз. А Чагатай уже по-иному, с сопереживанием оценил то, что за годы, минувшие со смерти отца, совершил Угэдэй.
— И как давно ты страдаешь от своего недуга? — спросил он.
— Давно, — махнул рукой Угэдэй. — Так давно, что уже свыкся. Только вот боли за последние годы усилились. Такие стали, что иной раз и терпеть невмоготу. Если бы не цзиньские порошки, то и не знаю, был бы жив или нет.
— Постой, — нахмурился Чагатай. — Так ты говоришь, мне ничего не грозит? Ты вот так меня с этими сведениями и отпустишь? Но… как? Не понимаю.
За Угэдэя ответил Субэдэй — все с таким же лютым взором, с каким встретил Чагатая у входа во дворец.
— Если бы тебя зарубили, Чагатай, чего ты, безусловно, заслуживаешь за свое вчерашнее вероломство, то кто сохранит в целости империю, если та вдруг останется без хана? — в тихой ярости проговорил он. — Получается, ты за свое отступничество еще и остаешься при награде.
— Вот зачем я и тебя, Субэдэй, позвал на этот разговор, — сказал Угэдэй. — Ты должен оставить свой гнев. Ханом после меня станет мой брат, а ты при нем будешь первым военачальником. Он ведь тоже сын Чингисхана, которому ты давал клятву верности, а значит, обязан служить и ему.
Чагатай с минуту напряженно думал.
— То есть от меня ты ожидаешь мира и благодушия, пока не истек твой земной срок. А откуда мне знать, что это не уловка и не хитрость, замысленная тем же Субэдэем?
— Откуда? — желчно переспросил Угэдэй, терпение которого уже явно иссякало. — Да хотя бы оттуда, что я уже не лишил тебя жизни. А ведь мог бы, Чагатай, и все еще могу. Особенно после твоей выходки. Но тем не менее я дарую тебе жизнь, да еще что-то сулю в придачу. Ты учти, братец, что разговариваю я с тобой как победитель, а не как побежденный. Вот в этом ключе и расценивай мои слова.
Чагатаю оставалось только согласиться. Действительно, надо все как следует осмыслить, хотя времени на это у него отнюдь не воз.
— Но ведь я связан обещаниями с теми, кто меня поддерживал, — нашел он отговорку. — Не могу же я просто ждать да коз пасти. Это же, можно сказать, смерть при жизни, недостойная воина. — Глаза его рыскали в такт мятущимся мыслям. — Если только ты не объявишь меня своим наследником прилюдно, — заявил он. — Тогда мне от моих нойонов будет уважение.
— А вот этого я делать не стану, — тотчас ответил Угэдэй. — Если я умру через месяц-другой, ты станешь ханом вне зависимости от того, объявил я тебя наследником или нет. Но если я на этом свете подзадержусь, то не дать возможность своему сыну я не смогу. Тогда уж вы с ним сами потягаетесь за власть, кто кого.
— Получается, ты мне ничего и не предлагаешь! — вспылил Чагатай, возвысив голос чуть ли не до крика. — Что это за сделка такая, основанная на пустых обещаниях? Зачем о ней вообще упоминать? Если ты скоро умрешь, то быть мне ханом. Ну а если я всю жизнь прожду гонца, который так и не явится? Да кто ж на такое пойдет?
— Ты, после твоего давешнего вероломства. Спусти я тебе обиду и позволь уйти к твоему тумену, ты углядел бы в моем поступке лишь слабость. И спрашивается, как долго мне тогда пришлось бы ждать очередного поползновения от тебя или от кого-то еще? Думаю, что очень недолго. Я же, Чагатай, отпускаю тебя не с пустыми руками. Вовсе нет. Моя задача — расширить покоренные нами земли, на которых империя станет расти и процветать. Во владение брату Тулую я предложу наши родные края, за собой оставлю только Каракорум. — Видя, как в глазах брата мечтательно переливаются огоньки предвкушения и жадности, Угэдэй сделал глубокий вдох. — Ты заберешь Хорезм, сделав его центром своих владений, к тебе же отойдут города Самарканд, Бухара и Кабул. Иными словами, ты получаешь ханство протяженностью свыше пяти тысяч гадзаров, от вод Амударьи до гор Алтая. Ты и твои потомки будут править там, хотя мне и моим с вас будет причитаться дань.
— Мой повелитель… — подал встревоженный голос Субэдэй.
— Тихо, багатур! — нетерпеливым движением руки осадил его Чагатай. — Пускай договорит. Это дела семейные, для твоих ушей они вообще не предназначены.
Угэдэй покачал головой:
— Эти мысли, Субэдэй, я вынашивал без малого два года. Как видишь, мое стремление — смирить гнев, снедающий меня после нападения на мою семью, и верно определиться с выбором уже сейчас, несмотря ни на что.
Угэдэй смерил брата тяжелым взглядом:
— Сын мой и дочери выжили, ты знаешь об этом? Если бы твои воины их умертвили, я бы сейчас лично смотрел, как с тебя не спеша сдирают кожу, и наслаждался твоими воплями. Некоторые вещи я вынужден терпеть, даже если они не идут на пользу империи моего отца.
Он сделал паузу. Чагатай подавленно промолчал. Угэдэй кивнул, довольный тем, что понят.
— А вообще, брат, ты производишь впечатление силы, — сказал он. — У тебя есть преданные нойоны, а у меня — обширнейшая империя. Следить за ней и ею управлять надлежит способным людям. С сегодняшнего дня я становлюсь гурханом — то есть ханом, возглавляющим союз равноправных племен. С тебя я возьму клятву верности, а тебе и твоим потомкам дам свою. Империя Цзинь научила нас править многими землями, причем так, чтобы обратно в столицу ручьями стекалась дань.
— А ты не забыл, что случилось с той самой столицей? — ехидно спросил Чагатай.
Глаза Угэдэя опасно блеснули.
— Не забыл. Так что не думай, что когда-нибудь ты приведешь к Каракоруму свое войско. Кровь отца течет в моих жилах точно так же, как и в твоих. И если ты когда-нибудь явишься ко мне с мечом, это будет деяние против хана, на защиту которого встанет вся держава. И тогда я уничтожу тебя вместе со всеми твоими женами и детьми, прислугой и приспешниками. Не забывай, Чагатай, что в эту ночь я выстоял. Со мной удача моего отца. Его дух смотрит за мной. И тем не менее я предлагаю тебе империю более великую, чем все, что за пределами земель Цзинь.
— Где я и сгнию, — горько подытожил Чагатай. — Ведь ты запрешь меня там в роскошном дворце, в окружении женщин и золота… — он попытался подыскать еще какое-нибудь слово, в равной степени удручающее, — тронов и яств.
Ужас брата от созерцания такой будущности вызвал у Угэдэя улыбку.
— Вовсе нет, — сказал он. — Ты будешь взращивать там армию, которую я смогу послать куда мне надо. Армию Запада, точно так же, как Тулуй будет создавать армию Центра, а я — армию Востока. Для всего лишь одной армии отдельной державы мир стал чересчур велик, брат мой. Ты отправишься в поход туда, куда укажу тебе я, и будешь покорять земли там, где мне это будет нужно. Мир ляжет к твоим ногам, если ты найдешь в себе силы отвергнуть ту низменную часть себя, которая нашептывает тебе всем владеть и править единолично. Этого я не допущу. Ну а теперь дай мне свой ответ и свою клятву. Я знаю, брат, что твое слово крепче железа, и приму его на веру. Или же я могу просто предать тебя смерти, причем не мешкая.
Чагатай, в котором, сменив унылую обреченность, вдруг взмыли новые надежды (а с ними и сомнения), размашисто кивнул.
— Ну, так какую же клятву ты от меня хочешь? — спросил он с молодым нетерпеливым задором, и Угэдэй понял, что одержал верх.
Вместо ответа он протянул волкоглавый меч Чингисхана:
— Поклянись, возложив руку на этот меч. Клянись духом нашего с тобой отца и своей честью, что никогда в гневе не пойдешь на меня с оружием. Что признаешь меня как своего гурхана и будешь моим верноподданным в качестве хана своих собственных земель и народов, моим оком и карающей дланью. Что бы ни случилось в будущем, на то воля Великого неба, но здесь, на земле, я удовольствуюсь твоей клятвой. Присягать сегодня, Чагатай, мне будут многие. Так стань же первым.
Повсюду уже пронеслась весть о том, что Чагатай сделал ставку на взятие своими силами Каракорума, но проиграл. Это окончательно подтвердилось, когда Угэдэй утром, демонстрируя силу, проскакал со своими кешиктенами по городу. Хотя надо сказать, что гордо выглядел и Чагатай, когда возвратился к своему расположенному за городом тумену. Оттуда он послал нукеров убрать трупы и отвезти их за Каракорум, подальше от глаз. Достаточно скоро напоминанием о ночных событиях остались лишь ржавые отметины на улицах, а мертвые оттуда благополучно исчезли, точно так же, как планы и военные хитрости полководцев. Воины всех туменов, недоуменно пожав плечами, продолжили подготовку к празднествам и небывалым состязаниям, начало которых было назначено на этот день.
Для Хачиуна с Хасаром пока оказалось достаточно и того, что Угэдэй уцелел. Так что игры еще впереди, есть время поразмыслить над будущим, когда он сделается ханом. Тумены, еще накануне стоящие в готовности друг против друга, отрядили команды лучников на стрельбище под Каракорумом. Битвы и распри нойонов были для них чем-то не от мира сего. Главное, что остались целы и невредимы их собственные начальники, а самое главное — что не отменены игры.
Десятки тысяч собрались смотреть первые сегодняшние состязания. Пропустить такое не хотел никто, особенно учитывая тот факт, что самое интересное — концовку — сумеют увидеть всего тридцать тысяч на круге в центре города. Темугэ уже позаботился насчет раздачи специально помеченных клочков бумаги, дающих право доступа на главный розыгрыш. Заранее были подготовлены награды — жеребцы, серебро и золото. В то время как Угэдэй боролся за свою жизнь, старики, женщины и дети сидели, притихнув, в темноте и не сходили с мест, откуда можно будет наблюдать за захватывающим дух мастерством соплеменников. По сравнению с жаждой зрелища даже борьба за власть выглядела чем-то второстепенным.
Над восточными воротами Каракорума возвышалась стена стрельбища, яркая под восходящим солнцем. Ее воздвигли в предыдущие дни — массивное сооружение из дерева и железа, способное уместить свыше сотни мелких щитков, каждый не больше человечьей головы. А в некотором отдалении от стана усердно дымили не меньше тысячи железных жаровен, готовя для зрителей угощение. Стоял аппетитный запах жареной баранины и дикого лука. На аппетите не сказывалось даже ожидание внутренней войны, что царило здесь нынче ночью. Но опасения, хвала Великому небу, не сбылись.
Погромыхивали смехом борцы, разминаясь с друзьями на сухой траве. День выдался погожий, и спины людей, собравшихся чествовать нового хана, приятно припекало солнышко.
Вместе с еще девятью лучниками тумена — безусловно, лучшими — Хасар стоял, ожидая своей очереди. Обрести необходимый покой было непросто, и он делал длинные, мерные вдохи, взвешивая в руке каждую из четырех выданных ему стрел. Казалось бы, все они одинаковы, изделия лучшего стрел одела, специально выбранного среди племен. Но все равно первые три предложенные стрелы Хасар отверг. Понятное дело: нервы и недосып усложняли и без того непростой день, постоянно давая о себе знать. Вот и в пот бросает, а тело ноет и болит. Единственное, пусть и малое утешение — это то, что остальным лучникам нынче тоже не до сна. Хотя молодым, похоже, все нипочем: стоят вон, радостно скалятся, да еще, небось, злорадствуют, видя землистую бледность на лицах тех, кто постарше. Для молодежи это день больших возможностей. Те, кому повезет, могут рассчитывать на признание, а также на награды Темугэ — кружки из золота, серебра и бронзы, на каждом из которых символ Угэдэя. Машинально отвлекшись, Хасар прикинул, как поступил бы Чагатай, выгори у него задумка с переворотом. Увесистые кружки, похожие на монеты далекой Европы, несомненно, были бы втихую изъяты и «утеряны». Хасар встряхнул головой. Не такой он, Чагатай, чтобы выбрасывать полезные вещи, так что благородным металлам наверняка нашел бы применение. Таких «важных мелочей» чингизид не чурается. По крайней мере, в этом он весь в отца.
Празднество продлится три дня, хотя ханом Угэдэй станет уже на закате первого. Темугэ — Хасар видел — совсем замотался, стараясь обставить состязания так, чтобы все, кто способен в них участвовать, смогли попытать свои силы и удачу. Он еще жаловался Хасару на сложности — что-то насчет лучников, участвующих также в скачках, и бегунов, участвующих в борьбе. Хасар выслушивать все эти нудные подробности не стал и попросту отмахнулся. Понятное дело: кому-то надо отвечать и за игрища, хотя с занятиями воина это как-то не вяжется. Ну а его книгочею-братцу, который и лук толком держать не умеет, оно как раз к лицу.
— Тумен Медвежья Шкура, на рубеж, — скомандовал судья.
Хасар встряхнулся и переключился мыслями на соревнование. Разумеется, одним из самых искусных лучников являлся Джэбэ. Его имя означало «стрела», и было дано ему, когда он выстрелом сшиб с копыт лошадь самого Чингисхана. Поговаривали, что его люди выйдут в заключительный этап первенства. Джэбэ, кстати, после треволнений ночи особо и не страдал — во всяком случае, внешне, хотя еще и успел сразиться за спасение Угэдэя. Хасара кольнула зависть, напомнив о временах, когда он сам мог скакать всю ночь напролет, а назавтра еще и сражаться без сна, отдыха и пищи, не считая нескольких глотков тарасуна, крови и молока. А впрочем, стоит отметить, что те свои славные деньки он прожил не впустую. Вместе с Тэмуджином они покоряли народы, поставили на колени цзиньского императора. То был самый возвышенный момент в его, Хасара, жизни, что, однако, не мешало ему сейчас желать для себя хотя бы еще нескольких лет беспечного молодого здоровья — безболезненного похрустывания в бедре, плохо гнущегося колена или мелких жестких комочков под правым плечом, где годы назад застрял кончик вражьего копья. Сейчас Хасар рассеянно потирал это место, в то время как десятка Джэбэ выстроилась вдоль черты в сотне шагов от стены стрельбища. На таком расстоянии мишени казались крохотными — попадет разве что опытный мэргэн.[32]
Джэбэ чему-то рассмеялся и хлопнул одного из своих людей по спине. На глазах у Хасара военачальник нагнулся и несколько раз натянул и отпустил тетиву, разминая плечи. Вокруг тысячи воинов, женщин и детей, собравшихся на стрельбы, притихли в ожидании, когда стихнет ветерок.
Вот ветер утих, от чего солнце стало припекать гораздо ощутимей. Стена стрельбища размещалась так, что стрелки отбрасывали длинные тени, но свет солнца в глаза им не попадал и цель не застил. Темугэ учел все мелочи.
— Готов, — не поворачивая головы, сообщил Джэбэ.
Его люди стояли с обоих боков — одна стрела на тетиве, еще три на земле спереди. За манеру стрельбы оценки не давались, только за меткость, но Хасар знал: Джэбэ будет стрелять как можно глаже и шелковистей, чтобы не уронить своей гордыни.
— Начали! — скомандовал судья.
Хасар внимательно следил за тем, как стрелки дружно выдохнули, одновременно натягивая луки и пуская стрелы как раз перед следующим вдохом. Десять метнувшихся черточек взвились грациозной дугой и через какое-то время с навеса тукнули в стену. Туда сразу же побежали дополнительные судьи, поднятыми флагами сигнализируя о попаданиях.
— Уухай! — доносились их голоса в безмолвном воздухе. Это слово обозначало попадание «в яблочко».
Начало получилось удачным: взметнулись все десять флагов. Джэбэ поощрительно улыбнулся своим стрелкам, и, как только судьи отошли, десятка выпустила еще по стреле. Для того чтобы пройти в следующий круг соревнований, теперь им достаточно поразить сорока стрелами всего тридцать три щитка. Задачу лучники выполнили с демонстративной легкостью, последним выстрелом выбив ровно тридцать (не попали всего две стрелы) и набрав таким образом тридцать восемь. Толпа разразилась возгласами ликования, а Хасар ревниво покосился на Джэбэ, проходящего назад через других соревнующихся. Солнце уже накалилось и жгло, а они, гляди-ка, живы и беспечно веселы.
Непонятно, зачем Угэдэй оставил Чагатая в живых. Одно дело, если бы это был не его выбор, как раньше при Чингисхане, когда чингизид считался лишь одним из приближенных хана. Но теперь-то он сам без пяти минут хан… Странно. Хасар мысленно пожал плечами. Должно быть, об этом знают Субэдэй или Хачиун. Им-то все всегда известно… Ладно, кто-нибудь да скажет.
Чагатая Хасар увидел непосредственно перед тем, как шагнуть к своим лучникам. Статный, молодой, тот стоял, прислонясь к балке коновязи, и наблюдал, как борцы, готовясь к состязанию, упражняются с кем-то из его кешиктенов. Ни на лице, ни в позе Чагатая не читалось никакой напряженности, и тогда Хасар сам наконец начал понемногу оттаивать. Похоже, Угэдэй изловчился каким-то образом заключить с братом мир, по крайней мере на время. Придя к этому выводу, Хасар и сам раскрепостился — старая верная привычка, нажитая опытом. Так или иначе, день обещал быть славным.
Возле невысоких белых стен Каракорума ждали сигнала к заезду сорок всадников. Их лошади были ухожены, со смазанными маслом копытами — непременный атрибут ухода в дни подготовки к празднествам. У каждого из наездников свой секрет кормления лошади, одобренный родней и многократно выверенный на предмет усиления скорости и выносливости, необходимых животному.
Бату то и дело запускал пальцы в гриву своей лошади, прочесывая жесткие пряди, — привычка, неизменно дававшая о себе знать в минуты волнения. Заезд наверняка будет смотреть сам Угэдэй, в этом юноша почти уверен. До этого дядя бдительно следил за тем, чтобы племянник досконально проходил все этапы выучки в туменах. Своим нукерам он наказал не давать новобранцу никаких поблажек: гонять до семи потов, за отлынивание и провинности спускать, если надо, семь шкур; ну а между воинскими упражнениями пускай назубок затвердит расклад и тактику каждой битвы в истории ханства, с приемами и своих, и врагов. Два с лишним года тело юноши немилосердно ныло, ладони заскорузли от мозолей. Зато теперь выправка и выучка видны по его спине и плечам, раздавшимся от наработанных мускулов (правда, темных кругов под глазами тоже не скрыть). Так что, надо сказать, все это было не напрасно. Вскоре после очередного выполненного задания Бату по приказу Угэдэя продвигался все дальше и выше.
Сегодняшние скачки были своего рода передышкой от изматывающей муштры. Волосы Бату собрал на затылке в тугой пучок, чтобы во время заезда не мешали и не хлестали по лицу. Шанс у него сегодня определенно есть. Все-таки он постарше других юношей, уже считай мужчина, при этом худощав и поджар, как отец. Лишний вес, известная истина, на больших расстояниях превращается в бремя, а недовес — в подспорье. Лошадь же у него и в самом деле отличная. Свою скорость и выносливость она показала, будучи еще жеребенком; сейчас же эта бьющая копытом долгогривая двухлетка так и играла под своим седоком, так и взбрыкивала от избытка сил.
Бату поглядел туда, где на своей приземистой каурой кобылке гарцевал его товарищ по команде. Встретившись на мгновение глазами, оба не сговариваясь кивнули. Мелькнувшее бельмо Цана, казалось, тоже выражает волнение. С Цаном они дружили еще с тех пор, когда мать Бату лишь начинала пить чашу своего страдания, а он, малолетка, как клеймо, носил на себе позор имени отца. В плевках и неприязни рос и Цан: его дразнили и лупили «нормальные» мальчишки — золотистость кожи и тонкие цзиньские черты Цана вызывали у них насмешку. Бату почитал его чуть ли не за брата — худющего и злющего, с запасом желчи, которого вполне хватало на двоих.
Некоторые тумены выставили целые команды всадников. Оставалось надеяться, что Цан не подкачает. Если Бату и научился чему-то на участи своего отца, так это необходимости побеждать, неважно каким образом. Пусть даже кто-то при этом получит увечье или погибнет. Если ты победил, тебе простится все. Тебя могут взять из смрадной юрты и неожиданно возвысить; а в один прекрасный день вдруг окажется, что ты во главе тысячи и вся эта тысяча выполняет твои команды так, будто они исходят от самого хана. Кровь и одаренность. На этом зиждется вся держава.
В тот момент, когда судья уже подступил к черте, какой-то всадник будто бы случайно оттер Бату своей лошадью. Тот тут же подался вперед и с силой отпихнул задаваку. Разумеется, это был Сеттан, из урянхайцев. Родное племя Субэдэя, извечное бельмо на глазу — во всяком случае, с той поры, как славный багатур возвратился к Чингисхану с мешком, в котором лежала голова Джучи. На молчаливую неприязнь урянхайцев Бату натыкался уже сотни раз после того, как Угэдэй взял его под свою опеку. Это нельзя было назвать открытым противостоянием или нарочитой верностью своей крови. Выковывая свой новый единый народ, прежние родовые связи Чингисхан объявил вне закона, хотя эта высокомерная обобщенность вызывала только улыбку. Можно подумать, в родовых общественных устоях монголов что-то почиталось больше, чем родство по крови. Как видно, именно это не учел Джучи, когда восстал, тем самым лишил Бату права первородства.
Было по-своему забавно, что урянхайцы привычно вешают грехи отца на сына. Джучи не мог знать, что его мимолетная связь с девственницей станет причиной появления на свет мальчика. Будучи незамужней, никаких претензий к Джучи мать Бату выставить не могла. Вся родня ее оплевала, высмеяла и выставила вон, вынудив жить на окраине становища. Надо сказать, падение Джучи и возведенную на него хулу женщина встретила со злорадством, которое поначалу не развеяли даже его поимка и смерть. Но затем она узнала, что всех внебрачных детей великий хан объявил незаконными. Бату все еще помнил тот вечер, когда мать, осознав всю величину своей потери, напилась до одури, а затем спьяну полоснула по запястьям костяной иглой. Он сам тогда омыл и перевязал ей раны.
Никто на свете не испытывал к памяти Джучи такой ненависти, как его собственный сын. В сравнении с ее буйным белым пламенем урянхайцы были так, всего-навсего мошками, которых оно сжирает.
Краем глаза Бату следил, как судья медленно разворачивает длинный стяг желтого шелка. Люди его отца всех своих жен и детей пооставляли в лагере Чингисхана — мол, делайте с ними что хотите. Цан был как раз одним из тех брошенных ребятишек. Кое-кто из людей возвратился потом с Субэдэем, а вот отец Цана сгинул где-то вдалеке, на чужбине. Это была еще одна из причин, отчего Бату не мог щадить даже свою память об отце. Сейчас он кивнул собственным мыслям. Хорошо, что в группе всадников у него есть враги. Он питается их неприязнью; приумножая, всасывает силу из их насмешек и колкостей, ударов исподтишка и подвохов. Ему снова вспомнился кусок дерьма, который он на рассвете обнаружил в своей сумке со съестным. Это было все равно что заполучить прямо в кровь что-то темно-жгучее, как архи. Вот почему он выиграет на этих скачках. В его жилах кипит ненависть, дающая силу, которая им и не снится.
Судья поднял стяг. Чувствовалось, как упруго дернулся круп лошади, готовой прянуть вперед. Стяг метнулся книзу золотым зигзагом на утреннем солнце. Бату дал шпоры и в мгновение ока кинул лошадь в галоп. Впереди общей кавалькады он не рванул, хотя был почти уверен, что мог бы на протяжении всего заезда заставлять всех глядеть себе в спину. Вместо этого юноша взял стойкий темп посередине группы. Шесть раз вокруг Каракорума — это сто тридцать пять гадзаров: испытание не столько на скорость, сколько на выносливость. Лошади выращивались именно под это, и дистанцию одолеть вполне могли. Вся соль и суть, все хитрости и внезапные извивы действий крылись именно в действиях мужчин и юношей, что сейчас сидели в седлах. Бату чувствовал, как его буквально распирает от радостной уверенности. Он тысячник, ему семнадцать лет, и скакать он может весь день.
Тысяча двадцать четыре представителя от народа подняли правую руку в знак приветствия, на что толпа откликнулась громовым ревом. Предстоял первый, самый массовый, круг борцовских состязаний. В первый день должны были отсеяться слабаки, старики, подранки и просто те, кому не повезло. Права на повторный выход никому не давалось, а при десяти кругах, которые предстояло выстоять, остальные два дня частично зависели от тех борцов, что прошли через первый с наименьшим количеством ушибов, растяжений, вывихов и переломов.
У зрителей из числа воинов были свои любимцы. Все эти дни по разминочным площадкам бродили деляги, присматриваясь и прицениваясь к силе и ловкости участников, выявляя слабости и недостатки, — словом, определяя тех, на кого можно поставить, и тех, кто не вынесет жесткого отбора.
Из военачальников на эту часть празднества никто не явился. Не полководческое это дело — ронять свое достоинство, позволяя себя заламывать и швырять молодой поросли. Но при этом первый круг борцовских состязаний оказался задержан, чтобы Хасар и Джэбэ смогли поучаствовать в соревновании лучников. Хасар был большой любитель борьбы и лично вложился в человека, встретиться с которым в первом круге не желал ни один из воинов. Баабгай — Медведь — был родом из империи Цзинь, хотя кряжистым сложением напоминал скорее монгольского борца. Сейчас он склабился редкозубой улыбкой, повернувшись к толпе, а та многоголосо скандировала его имя. На Баабгая были поставлены целые табуны отборных лошадей, однако десять кругов борьбы или случайное повреждение вполне могли его сломать. Ведь, как известно, даже камень трескается под достаточным количеством ударов.
Хасар и Джэбэ, отстрелявшись в первом круге, вместе со своими мэргэнами трусцой заспешили туда, где на залитом солнцем поле терпеливо дожидались начала поединков борцы. В воздухе стоял металлический привкус, пахло маслом и потом. Стычки и кровопролитие вчерашней ночи были намеренно позабыты.
Стрелки опустились на подстилки из белого войлока, уложив свои драгоценные луки рядом, уже со снятой тетивой и бережно завернутые в шерсть и кожу.
— Хо-хо-о, Баабгай! — радушным ревом приветствовал Хасар своего любимца, которого в свое время сам нашел и, можно сказать, вскормил.
Баабгай обладал бездумной силой быка, а боли как будто не чувствовал вовсе. Во всех предыдущих поединках он ни разу не выказывал и намека на уязвимость, и именно это его тупое и упрямое свойство устрашало соперников более всего. Они просто терялись в догадках, как совладать с этим глуповатым бухэ.[33] Хасар знал, что некоторые из борцов насмешливо кличут его Колодой, намекая на недостаток ума, однако сам Баабгай на это прозвище ничуть не обижался, а просто ухватывал такого острослова и с неизменной улыбочкой клал наземь.
Хасар терпеливо пережидал песнопение, знаменующее начало. Грубые голоса борцов, призывая в свидетели землю и небо, обещали, что будут стоять твердо, бороться честно, а затем останутся друзьями вне зависимости от того, кто из них выиграл, а кто проиграл. Впереди еще другие круги и другие песни. Хасару они были предпочтительней, поэтому эти он, глядя через равнины, толком и не слушал.
Угэдэй сейчас в Каракоруме, наверняка уже прихорошившийся, уснащенный благовониями и разнаряженный. Народ уже пустился в загул. Если бы не участие в состязании лучников, Хасар, несомненно, находился бы там, среди гуляющих.
Он смотрел, как Баабгай делает первый захват. Бухэ не сказать чтобы очень уж расторопен, но едва лишь соперник оказывался в пределах досягаемости, а руки нащупывали место, за которое удавалось ухватиться, дело было считай что сделано. Пальцы у Баабгая короткие и мясистые, руки как будто распухшие, но, зная силищу бухэ, можно смело делать на него ставку.
Первый поединок Баабгая завершился, как только бухэ, вывернув сопернику плечо, схватил его за запястье, а затем обрушил ему на руку весь свой вес. Толпа взревела, победно забили барабаны и бухнул медный гонг. Баабгай расплылся в бесхитростной улыбке здоровенного дитяти. Довольный такой чистой и быстрой победой, Хасар, не сдержавшись, одобрительно крякнул. День складывался как надо.
Бату не вскрикнул, когда щеку ему ожег хлыст. Чувствовалось, как рубец взбухает, а кожа горит, словно она, как и сам юноша, пышет жаром злости. Заезд начался достаточно удачно, и ко второму витку вокруг города Бату уже удалось пробиться в первую шестерку. Земля оказалась жестче и суше, чем он ожидал, что дало некоторым лошадям преимущество по сравнению с остальными. Когда пошел третий виток, пыль обильно припорошила всадников белесой пудрой. Слюна в пересохшем рту загустела так, что сложно было сплюнуть. Солнце изливало безжалостный, вызывающий жажду зной. Те, кто послабее, перхая, уже дышали всем ртом навзрыд.
Когда кожаная промасленная змейка хлыста мелькнула снова, Бату успел пригнуться. Вон он, его обидчик, справа — один из урянхайцев, скачет во весь опор на ретивом жеребце. Совсем еще молодой, маленький и легкий. Сквозь прищуренные, покрытые пылью веки Бату видел, что животное под ним мощное, а наездник со злобным наслаждением уже заводит руку для очередного стегающего удара. Даже сквозь дробный грохот копыт слух улавливал, как товарищи смешливо его подначивают. От полыхнувшей ярости у Бату сдавило дыхание. Кто он, а кто они? Он командует людьми, а эти? И вообще, какое ему дело до крови урянхайца, кроме разве что опасения об нее измараться? Он мельком глянул на Цана, скачущего в паре шагов позади. Тот с алчным оскалом уже рвался на подмогу, но Бату мотнул ему головой — дескать, сам справлюсь, — не спуская теперь с урянхайца взгляда.
Когда хлыст взлетел снова, Бату попросту вскинул руку, так что змеистый ремешок обмотался вокруг запястья. Урянхаец выпучил глаза, но было уже поздно. Всем корпусом подавшись вперед, Бату резко дернул, одновременно дав лошади шпоры.
Стремена чуть было не спасли обидчика. Еще мгновение одна нога у него держалась, но вот он сорвался и пал в клубах пыли прямо под копыта прущей следом кавалькады, а его жеребец с отрывистым ржанием взвился на дыбы, чуть не выбив при этом из седла еще одного наездника, сердито гикнувшего. Бату не оборачивался. Хорошо бы, если бы гаденыша насмерть… Смех и подначивание, кстати, мгновенно прекратились.
В скачку за награду — лошадей-двухлеток — вышли пятеро урянхайских всадников. И хотя они были из разных туменов, но все равно держались скопом. Каким-то образом Бату свел их воедино своим вызовом, своей надменной неприязнью. Вел их Сеттан — рослый и гибкий, с мягкими слезящимися на ветру глазами и нетерпеливо бьющимся за спиной хвостом из волос. Минуя западные ворота Каракорума в четвертый раз, он переглянулся со своими друзьями. Оставалось еще с полсотни гадзаров. Кони храпели, роняя с губ пену, темные шкуры лоснились от пота. Бату с Цаном рванулись вперед, беря на опережение.
Видно было, как урянхайские наездники взволнованно оглядываются. Бату, настигая соперников, лицом выражал каменную невозмутимость. Вот они уже ближе, еще ближе. А позади передней группы длинным хвостом вытянулись остальные тридцать наездников, теперь уже явно отстающих.
Возвращаясь на стрельбище, где его уже нетерпеливо дожидались судьи и многочисленные зрители, Хасар все еще улыбался. Укоризненные взгляды ему нипочем: будучи братом Чингисхана и одним из основателей государства, он плевать хотел на то, раздражает ли его задержка присутствующую здесь знать. Нет ему дела и до того, насколько промедление портит размах устроенного Темугэ зрелища.
Десятка Джэбэ во втором круге уже отстрелялась, и сделала это очень даже неплохо, а потому их начальник расслабился: теперь можно и покрасоваться перед толпой. Хасар попробовал уязвить его взглядом, но у Джэбэ это могло вызвать лишь улыбку. Хасар одернул себя, понимая, что подобный настрой может передаться всей его девятке лучников. Среди мэргэнов слабаков и мазил не бывает. Здесь на стрельбище все достойные люди, и ни один из них не сомневается, что при удачном раскладе его ждет победа. А элемент везения или невезения есть всегда: то ветер в момент выстрела не так дунет, то мышцу вдруг сведет, хотя основное испытание — это, конечно, нервы. Сам Хасар видел это множество раз. Воины, бестрепетно встречавшие лавину визжащих хорезмцев, вдруг начинали ощущать неизъяснимую тревогу, идя на молчащий строй. Волнение буквально снедало их, не давая вздохнуть: грудь словно разбухала, закупоривая горло.
Памятуя о том, что часть секрета кроется в преодолении испуга, Хасар сделал несколько долгих медленных вдохов, совершенно не обращая внимания на толпу и давая своим людям собраться с силами и успокоиться. От этого сорок мишеней на стене как будто чуточку выросли в размере (обман зрения, явление уже знакомое). Хасар оглядел своих стрелков: напряжены, но спокойны.
— Помните, ребята, — напутствовал он, кивая на мишени, — каждая из них — прекрасная девственница, которая только и мечтает, чтобы ей вонзили…
Кто-то из стрелков сдержанно рассмеялся, катая голову по плечам, чтобы снять последнее напряжение, способное смазать выстрел.
Хасар про себя ухмыльнулся. Усталый ли, старый ли, но потягаться с Джэбэ ему еще вполне по силам, он это чувствовал.
— Готов, — сказал он судьям, глядя туда, где на высоком шесте возле стены трепетал стяг.
Ветер окреп до стойкого задувания с северо-востока. Пришлось слегка скорректировать позу. Сто шагов. Выстрелы, которые он делал уже тысячи раз — да что там, сотни тысяч. Еще один длинный, степенный вздох.
— Начали, — сухо бросил судья.
Хасар возложил на тетиву первую стрелу и по дуге послал ее в ряд щитков, которые сам обозначил как свои мишени. Дождавшись, когда судья отметит попадание, он обернулся и, приподняв бровь, посмотрел на Джэбэ. Тот лишь рассмеялся этой заносчивости и отвернулся.
Подобно бусинам на нитке, растянулась линия потных лошадей, топочущих вокруг стен Каракорума. Общая ее длина составляла почти три гадзара. Впереди по-прежнему скакали трое урянхайцев во главе с Сеттаном, которых уже хвост в хвост настигали двое коренастых молодцов, — и чем ближе к конечной линии заезда, тем сильнее сокращался зазор. Бату с Цаном до них было уже рукой подать. А сзади с безнадежным отставанием тянулись остальные. Судьба первенства решалась внутри этой пятерки: лошади неслись, тяжко всхрапывая, брызжа слизью из ноздрей и пенным потом. Сверху на стенах теснились зрители: в основном воины, а еще тысячи цзиньских мастеровых. Для них этот день тоже стал праздником: как-никак, завершились два года непосильного труда, а под одеждой позвякивают связки монет.
Внимания на зрителей Бату не обращал — он весь был сосредоточен на Сеттане и паре его товарищей. Над сухой землей стояли клубы пыли, и разглядеть, что он сейчас собирается проделать, крайне затруднительно. Между тем в кармане юноша нащупал три плоских камешка-голыша, Удобно лежащие в ладони. До этого они с Цаном обсуждали, что лучше в случае чего пустить в ход — ножи или плетку с шипами, — но отказались и от того, и от другого: такие раны слишком уж говорят за себя. У кого-то из судей явно возникнет подозрение. Тогда Цан предложил просто взять и вспороть Сеттану шею: этого долговязого выжигу-урянхайца, превозносящего победы Субэдэя, он терпеть не мог. Но Бату и здесь воспротивился: не хватало еще потерять друга из-за обычной мести. А вот камень… Камень во время скачки всегда может вылететь из-под копыт. Даже если Сеттан увидит, что вытворяют соперники, то пожаловаться не посмеет. Очень уж пахнет ябедничеством, воины могут поднять на смех.
С началом последнего витка Бату вынул камни и сжал в ладони. В отдалении за ездовым кругом яркими пятнами виднелись на траве борцы, за ними возвышалась стена стрельбища. Его народ веселился на равнинах, а он пребывал среди народа, выкладываясь на заезде. Ощущение непередаваемое.
Юноша в который раз ткнул свою лошадь коленями, и та убыстрила галоп, хотя и без того неслась на пределе, надрывно всхрапывая. К передовым наездникам Бату стал еще ближе, а за ним и Цан. Но урянхайцы не дремали: моментально перестроились, загораживая ему подход к лошади Сеттана. Бату улыбнулся самому ближнему из них и пошевелил губами, как будто что-то крича. Все это время он подводил лошадь все ближе.
Паренек-наездник уставился на него, а Бату, весь напряженно-оскаленный, резким движением указал куда-то вперед. К его отчаянной радости, паренек наконец придвинулся чуть ближе, услышать, что там на ветру кричит соперник. Бату тут же метнул ему камень в голову. Парнишка вмиг рухнул под копыта, став стремительно катящимся по земле пыльным коконом где-то сзади.
Бату занял его место, ожигом хлыста отогнав в сторону теряющую ход лошадь без седока. Сеттан, оглянувшись, изумленно вытаращился, увидев своего главного соперника в такой близи. Оба покрылись коркой пыли, у обоих волосы торчали седыми колтунами, но даже среди этого было видно, что глаза урянхайца ярки от страха. Бату упивался этим взглядом, питая им свою силу.
Другой урянхаец, заметив неладное, устремил своего жеребца наперерез между ними, умело выставленной ногой чуть не выбив Бату из седла. Какие-то безумные, стуком сердца измеряемые мгновения юноша был вынужден вцепляться своей лошади в гриву, поскольку ноги его выскочили из стремян, а на него самого обрушились неистовые удары плетью — по нему и по лошади, по нему и по лошади. Машинально Бату выкинул перед собой ногу и заехал ею урянхайцу по груди. Это дало ему спасительный момент, чтобы выровняться в седле. Один камень он израсходовал, но второй все еще оставался. Когда урянхаец повернулся к нему лицом, Бату с надсадным воплем швырнул голыш и угодил прямо в нос, от чего соперник в багряном всплеске крови рухнул в слепую пыль. Таким образом Бату с Цаном остались с Сеттаном наедине, в шести гадзарах от заветной черты, означающей победу.
Едва осмыслив, что произошло, Сеттан с удвоенной силой погнал коня, стремясь расширить зазор. Для него это был единственный шанс. Лошади у всех уже на грани издыхания. Первым с криком ярости стал отставать Цан; ему не оставалось ничего иного, кроме как с дикой силой пульнуть камни, один из которых стукнул по крупу лошадь Сеттана, а второй просто исчез в пыли.
Бату тихо выругался. Допустить, чтобы Сеттан оторвался, ни в коем случае нельзя. Он нахлестывал и тиранил каблуками свою лошадь, пока та не поравнялась со скакуном противника, а затем и не вышла на полкорпуса вперед. Бату ощущал в себе неукротимую силу, даром что легкие полны пыли, которую он потом будет мучительно выкашливать несколько дней кряду.
Вон впереди уже последний поворот. Бату чувствовал, что может одержать верх. Но он изначально знал, что просто победы ему мало. Там на стенах наверняка стоит Субэдэй и, видя, как близок к победной черте его соплеменник урянхаец, втихомолку подбадривает Сеттана. Взмахом руки Бату отер себе веки, спекшиеся от колючей пыли. Память об отце он в себе не любил. Она не меняла его ненависти к дедову военачальнику, что перерезал Джучи глотку. Быть может, на стенах сейчас находится и Угэдэй, глядя на молодого сокола, которого отважился вскормить.
В ту секунду, когда они оба метнулись к углу, Бату позволил Сеттану себя поджать. Угол стены здесь был украшен мраморным столбом с резным изображением волка. Все заранее до тонкостей рассчитав, Бату дал противнику оттереть себя в сторону, так что сейчас они, уже на прямой видимости заветной черты, летели бок о бок, ноздря в ноздрю. Сеттан горел предвкушением победы и про заклятого соперника позабыл. А зря.
Уже на углу Бату неистово дернул поводья вправо и на всем скаку шарахнул Сеттана о мраморный столб. Удар получился неимоверной силы. И лошадь, и ездок буквально встали как вкопанные. Ногу урянхайца с хрястом раздробило, и он зашелся нечеловеческим воплем.
Сам Бату с мстительной улыбкой поскакал дальше, без оглядки на волчий тоскующий вой, гаснущий позади.
Пересекая под восторженные крики линию, он жалел лишь о том, что его не видит отец, который, наверное, гордился бы им. Рукой юноша тер глаза, мокрые от жгучих слез, и яростно моргал, внушая себе, что это все от пыли и ветра.
Когда солнце начало снижаться к горизонту, Угэдэй, набрав полную грудь воздуха, медленно выдохнул. Было время, когда он думал, что не доживет до той поры, когда будет вот так стоять в своем городе, да еще в такой день. Его волосы, смазанные маслом, тугим жгутом лежали на шее. Препоясанный дэли прост — темно-синий, без вышивки и излишеств. На ногах мягкие пастушьи сапоги, перетянутые ремешками. А на поясе — отцов меч. Чингизид коснулся его волкоглавой рукояти, и по телу разлилось неторопливое спокойствие.
Хотя блаженствовать не приходилось, и это вызывало толику раздражения, даже в такой день. Отец оставил ему неоднозначное, можно сказать, спорное, наследство. Если бы ханом стал Джучи, это установило бы право первородства. Но великим ханом Чингисхан утвердил Угэдэя, третьего из четверых своих сыновей. В тени такого исполина, как отец, ветвь самого Угэдэя могла и заглохнуть. Вряд ли после него, Угэдэя, народ так уж просто допустит на ханство его старшего сына Гуюка. Кровь Чингисхана течет в жилах более двух десятков человек, и все они могут выступить с доводами в свою пользу — Чагатай лишь один из наиболее опасных. В такой чащобе когтей и клыков за сына приходится откровенно опасаться. Тем не менее пока Гуюк цел. Возможно, это знак небесной благосклонности отца, ставшего тенгри — небожителем. Угэдэй еще раз вздохнул.
— Я готов, Барас-агур, — не оборачиваясь, сказал он старшему слуге. — Отойди в сторону.
Чингизид величаво ступил в бушующую пучину шума, разверзшуюся сразу после его выхода на дубовый балкон. Появление Угэдэя было встречено громом барабанов, а воины его отборного тумена с победным ревом заколотили в свои щиты. Грозный гул заполнил город. Угэдэй улыбнулся, приветственно кивая толпе, и воссел на высокий стул, с которого открывался вид на просторный овал ристалища. Рядом уже сидела Дорегене; возле супруги хозяина, оправляя складки ее цзиньского платья, пригнувшись, суетился Барас-агур. Неразличимый для основной зрительской массы, Угэдэй украдкой протянул ладонь, которую ухватила и сжала жена. Вместе они пережили два года интриг, злошептательств, попыток подсыпать яд, покушений и, наконец, открытый мятеж. Все это время больное, до срока изношенное тело Угэдэя было натянуто как струна, лицо сменило тысячу масок, глаза служили зорким щитом и пускали разящие молнии, но за весь этот срок он не изменил себе и остался целым, а главное, цельным.
Под нетерпеливое ожидание толпы борцы, что выстояли первые два круга состязаний, стали занимать места по центру участка, находившегося непосредственно внизу и возле балкона. Двести пятьдесят шесть человек, разбитые на пары, готовились к своему последнему сегодня поединку. По рядам скамей спешно делались ставки — где пожатием рук, где простым выкриком. В оплату шло все, от монет любого достоинства до деревяшек с оттиском тамги и цзиньских бумажных денег. Здесь правил азарт. Можно ставить на любой прием и даже на движение состязающихся, и весь народ от мала до велика самозабвенно играл в эту игру. Те, кто послабей или постарей, не так везуч или получил повреждение, уже успели выбыть. Оставались самые сильные и ловкие во всей империи, превыше всего остального ставящей военный опыт и искусство боя. Это была империя его отца, его видение народа: лошадь и воин, лук и копье, все спаянные воедино.
Угэдэй слегка повернулся на стуле, когда на балкон вышел Гуюк. Сердце отца защемило от гордости и печали, которые неизменно овладевали Угэдэем при виде сына. Гуюк высок и пригож, в мирное время он вполне мог командовать тысячей и даже туменом. Но не было, не было в нем той тонкой прозорливости, которая отличает истинного военачальника, как не было и неброской, но нерушимо крепкой связи с людьми, которые пошли бы за ним в огонь и в воду. Так, средней руки командир. Да и с выбором настоящей, одной жены все еще не определился, словно бы своя, собственная линия ханской родословной для него ничего не значила. То, что лицом и глазами он напоминал Чингисхана, делало осознание его слабостей еще более болезненным и горьким. Бывали случаи, когда Угэдэй своего сына решительно не понимал или же отказывался понимать.
Грациозно поклонившись родителям, Гуюк занял место на своем стуле — чуть в стороне и размером помельче — и тут же ушел в увлеченное созерцание зрелища. О нынешнем противостоянии во дворце он знал мало. Да, он с двумя друзьями и кое с кем из слуг заперся в своих покоях, но в ту часть дворца никто так и не пришел. Постепенно ожидание перешло в возлияние — напились допьяна. Угэдэй, хоть и почувствовал облегчение, увидев сына невредимым, со скрытой досадой подумал: «Знать, никто даже не счел нужным на него покуситься».
Сзади мимо балкона пронесся Темугэ, почти слившись с роем своих писцов и посыльных. Слышно было, как он на ходу осипшим голосом выкрикивает приказания. Непроизвольно вспомнилась беседа, что была у них с дядей пару недель назад. Несмотря на страхи старого олуха-книгочея, Угэдэй борьбу все-таки выиграл. Надо будет, как закончится празднование, снова предложить Темугэ заведование каракорумской библиотекой.
Летний день над гигантским овалом арены постепенно угасал, остывая в сумрак. Из-за низких городских стен ристалище будет видно и из травянистого моря наружных равнин. Еще недолго, и возгорится тысяча факелов, освещая происходящее здесь всем, кто смотрит сейчас оттуда, из вольных просторов империи. Угэдэй ждал этого момента, возвещающего подданным появление нового хана. Означало это и то, что Каракорум наконец достроен и благодатный дождь смывает старые кровавые пятна. А что, если и вправду прольется? Совпадение вышло бы кстати.
Внизу в отдалении Темугэ дал знак судьям. После короткого посвящения матери-земле они протрубили в рог, и состязание началось. Борцы хлестко сошлись, замелькали в проворных хватательных движениях руки и ноги. Для кого-то поединок закончился, едва начавшись, как у соперника Баабгая. Для других он превратился в испытание на выносливость. Блестящие от пота борцы напряженно приподнимали и роняли друг друга, на коже от захватов проступали красные отметины.
Угэдэй сверху озирал поле пыхтящих топчущихся атлетов. Понятно, что Темугэ продумал зрелище во всех тонкостях. Угэдэй с вялым интересом размышлял: «Неужто У дядьки все празднество пройдет вот так, без сучка и задоринки? Весь народ империи — от ребенка до старика, от первого мужчины до последней женщины — это воины и пастухи. Но не овцы, ни в коем случае не овцы…»
Что ни говори, а смотреть все-таки занятно. Вот, нелепо дрыгая ногами, под хохот и улюлюканье толпы опрокинулась последняя пара. Победителями вышли сто двадцать восемь человек. Сейчас они, раскрасневшиеся и довольные, явились на поклон зрителям. Прежде всего поклонились балкону, где сидел Угэдэй, а он встал на ноги и в знак своего благоволения поднял руку, которая предназначена для меча.
Раздалось хриплое пение длинноствольных труб, огласившее окрестность. Борцы трусцой ретировались с арены, и раскрылись створки массивных ворот, обнажая уходящую во внешний простор главную улицу. Угэдэй с прищуром вгляделся; туда же на скамьях повернулись и все тридцать тысяч зрителей.
Вдали показалась группа измученных бегунов, полуголых на летней жаре. Сделав вокруг города три круга — около семидесяти гадзаров, — они через западные ворота направлялись к чаше центральной арены. Чтобы разглядеть бегущих, Угэдэй подался вперед. Вместе с ним изогнул шею и Гуюк, с волнением наблюдая, кто придет первым (похоже, поставил изрядную сумму денег).
Бегуны на длинные дистанции из монголов в целом не ахти. Во всяком случае, так объяснял Темугэ: выносливость есть, но сложение не то. Многие из тех, кто осилил дистанцию и не выбыл до срока, на приближении заметно прихрамывали, но свои огрехи старались скрыть из боязни осрамиться перед приветственно шумящей толпой.
Увидев, что впереди бежит Чагатай, Угэдэй одобрительно кивнул. Брат бежал с гладкой плавностью, к тому же он был на голову выше остальных мужчин. Да, Угэдэй его в самом деле страшился, а за заносчивость так прямо и ненавидел, но тем не менее, видя его сейчас упорно пылящим по тропе в сторону ристалища, в душе им гордился: гляньте, родной брат впереди. На приближении Чагатай даже, кажется, пошел в отрыв, но тут от общего сборища отделился мелковатый жилистый воин и пошел, пошел нагонять, да так живо, что еще неизвестно, кто кого. А до черты уже недалеко.
Вот они поравнялись. Сердце Угэдэя встревоженно билось, участился пульс.
— Ну же, ну же, брат, — вполголоса заклинал он.
Рядом, сжимая дубовое перильце, хмурилась Дорегене.
Надо же, переживать за человека, который нынче чуть не убил ее мужа… Да пусть бы его сердце лопнуло хоть сейчас, прямо на глазах у всей этой толпы! Однако, зараженная волнением супруга, она молчаливо наблюдала. Угэдэй любил состязания, а она больше всего на свете любила Угэдэя.
Последние алды[34] Чагатай одолел единым броском, всего на полтуловища опередив своего соперника. Оба готовы были рухнуть наземь. Чагатай, как рыба, хватал ртом воздух, грудь его вздымалась и опадала. Но в отличие от своего соперника нагибаться и упирать руки в колени он не стал. В Угэдэе шевельнулась ностальгия. Откуда-то из времен детства в памяти всплыли слова отца: «Если твой противник видит, как ты стоишь, упершись в колени, он сразу сочтет тебя проигравшим». Вот с этим жестким голосом они с братом и живут все годы. Уж и самого Чингисхана нет, а наказы остались.
Гуюк из чувства приличия за дядю не радовался, хотя сам малость взмок, а глаза были шалые от веселости. Угэдэй улыбнулся, видя, как сына наконец что-то раззадорило. Кто знает, может, он сейчас сорвал куш.
Угэдэй не садился, все это время выжидая повторного звука труб. И вот они зазвучали, своим утробным гласом призывая тридцать тысяч человек внимать. На секунду Угэдэй смежил веки, медленно переводя дыхание.
Воцарилась тишина.
Голову Угэдэй поднял, когда над ристалищем наконец разнесся могучий голос глашатая:
— Вы здесь, чтобы наречь Угэдэя, сына Тэмуджина — верховного нашего правителя Чингисхана, — ханом державы нашей! Вот он стоит перед вами как наследник, избранный великим ханом! Есть ли кто-то, который оспорит его право повелевать?
Если до этого над ристалищем стояла тишина, то теперь она углубилась до безмолвия смерти: все мужчины и женщины замерли, в напряженном ожидании не осмеливаясь даже дышать. Осторожно отошел назад Гуюк, поднявший было руку, чтобы коснуться плеча отца, но опустивший ее так, что тот не заметил.
Тысячи глаз устремились на потного, переводящего дух Чагатая, стоящего сейчас внизу на пыльной дорожке. Он тоже смотрел снизу вверх на расположившегося у дубовых перилец балкона Угэдэя, и глаза его, как ни странно, светились гордостью.
Достигнув кульминации, молчание увенчалось общим выдохом, подобным дуновению летнего ветерка, и вместе с ним настало облегчение. Народ, позабавленный собственным напряжением и скованностью, начал как будто оттаивать: кое-где ожил говорок, где-то облегченно рассмеялись.
Угэдэй сделал шаг вперед, так чтобы его было видно, — видно всем. Вновь наступило молчание. Ристалище, возведенное по рисункам христианских монахов, прибывших в Каракорум из Рима, имело вид европейского амфитеатра. Как и обещали христиане, оно каким-то образом усиливало звук: слова долетали до каждого уха. Вынув отцовский волкоглавый меч, Угэдэй высоко его воздел.
— Присягаю перед вами, что я, как хан, буду защищать мой народ, чтобы держава наша росла и крепла. Вот уже сколько лет — слишком много лет — мы живем в мире. Так пусть же свет теперь устрашится наших грядущих деяний!
Слова Угэдэя утонули в восторженном реве. А в замкнутой чаше звук, усиленный до грома, буквально сотрясал оратора, упругой дрожью звеня на коже. Угэдэй снова поднял меч, и толпа неохотно и не сразу утихла. Ему показалось, что брат внизу на арене кивнул. Вот уж действительно странное это явление — родство.
— А теперь я возьму клятву с вас! — прокричал Угэдэй своему народу.
Глашатай выкликнул девиз:
— Один хан при едином народе!
«Один!!! Хан!!! При едином!!! Народе!!!» — гулким тысячегласным стоном ухнуло в ответ.
Громовой отзвук ударил по Угэдэю. Он крепче сжал рукоять меча и, чувствуя лицом звуковой напор, подумал мельком, не дух ли это отца. Удары сердца раздавались все реже и реже, с диковинными перебоями.
Для завершения клятвы глашатай воззвал еще раз, и ристалище откликнулось:
— Даруем тебе наши юрты и лошадей, наши соль и кровь! Честь тебе!
Угэдэй зажмурил глаза. В груди его что-то тяжко содрогалось, во взбухшей голове плыло. От резкой боли он едва не качнулся, а правая рука, внезапно ослабев, повисла плетью. Неужто это и есть последние мгновения? Неужто…
Открыв глаза, он увидел, что все еще жив. Более того, по линии Чингисхана он был теперь ханом державы. В глазах постепенно прояснялось. Угэдэй глубоко вдохнул летний воздух, чувствуя мелкую дрожь. Он буквально увидел повернутые к нему тридцать тысяч лиц. В тело сладостно возвращалась сила — да так, что у чингизида получилось в радости поднять руки.
Последовавший гул его едва не оглушил. Это было могучее эхо от остального народа, ждущего вне города. Завидев огни, зажженные в честь нового хана, там услышали и отозвались.
Той ночью Угэдэй прогуливался по коридорам своего дворца бок о бок с Гуюком. После всех треволнений дня обоим не спалось. Сына Угэдэй застал с кешиктенами за игрой в кости и позвал пройтись — со стороны отца жест довольно редкий, но в ту ночь Угэдэй был в мире с собой и со всем светом. Удивительно, но усталость его не брала, хотя он толком и не помнил, когда в последний раз спал. Кровоподтек на лице пошел всеми цветами радуги. Для церемонии клятвы его специально припудрили, а сейчас Угэдэй вдруг снова его обнаружил, когда чесался. Ну да в темноте никто не разглядит.
Извивы коридоров непостижимым образом выводили в дворцовые сады, сейчас тихие и спокойные. Кротко печалилась чуть размытая облаками луна, и освещенные ею ниточки тропинок таинственно белели в темноте.
— В цзиньские земли, отец, — признался в разговоре Гуюк, — я бы предпочел отправиться с тобой.
Угэдэй покачал головой:
— Этот мир стар, Гуюк. Необходимость завоевания тех земель стала назревать еще до того, как ты появился на свет. И посылаю я тебя с Субэдэем, бывалым воином. С ним ты увидишь и покоришь новые земли. И я буду тобой гордиться, в этом у меня сомнений нет.
— А сейчас я, получается, гордости у тебя не вызываю? — спросил Гуюк.
Проронил как бы невзначай, но ему так редко выпадало бывать с отцом один на один, что он просто высказывал мысли вслух, без утайки. К его неудовольствию, отец ответил не сразу.
— Ну почему. Конечно вызываешь, но это отцовская гордость. А надо… Если ты намереваешься наследовать мне на ханстве, то ты должен уметь увлекать воинов, водить их в сражение. Должен добиться того, чтобы они видели, что ты не такой, как они, что ты достоин подражания… Понимаешь меня?
— Извини, не совсем, — ответил Гуюк. — Я ведь и так делал все, чего ты от меня хотел. Вот уже несколько лет я исправно командую туменом. Ты же сам видел медвежью шкуру, с которой мы вернулись с учений. Я внес ее в город на копье, и даже мастеровые всё побросали и приветствовали меня.
Эту историю Угэдэй знал во всех подробностях. Он попытался вспомнить что-нибудь из того, что на этот счет говорил его собственный отец.
— Послушай меня, сын. Водить за собой шайку молодых повес, пускай даже на медведя, еще не значит одерживать великие победы. Я же видел тех твоих друзей. Они при тебе как… щенята, несмышленыши.
— Ты ведь сам сказал мне выбирать командиров и взращивать их собственными руками, — язвительно напомнил Гуюк.
В его голосе звучали обидчивые нотки, и Угэдэй почувствовал в себе тлеющий огонек раздражения. Он видел отобранных Гуюком молодых людей — все красавчики, как на подбор. Не хотелось обижать сына, но его товарищи Угэдэя не впечатляли.
— Сын… Песнями да бражничаньем империю за собой не поведешь.
Тот внезапно остановился, и Угэдэй повернулся к нему лицом.
— Это ты меня поучаешь насчет пития? — усмехнулся Гуюк. — Как будто не ты мне когда-то сказал, что военачальник должен быть со своими людьми на равных, а если надо, то и заставить себя войти во вкус!
Угэдэй поморщился, вспоминая те слова.
— Я не знал тогда, что пирушки у тебя будут длиться сутками, в ущерб учениям, от которых ты сам отвлекаешь своих людей. Я пытался сделать из тебя воина, а не ветреного гуляку.
— Что ж, — фыркнул Гуюк, — получается, тебе это не удалось. Уж что выросло, то выросло.
Он собрался уходить, но Угэдэй придержал его за руку:
— Гуюк, ну зачем ты так? Я хоть когда-нибудь, хоть раз, распекал тебя прилюдно? Посетовал хоть однажды, что ты не дал мне наследника? Нет. Не распекал и не посетовал. Ничего никому не сказал. Пойми, сын, ты живой образ моего отца. Великого человека. Разве удивительно, что я ищу в тебе искорку его самого?
Гуюк выдернул руку, и в темноте было слышно, что дыхание его стало резким, прерывистым.
— Я не он, — выдохнул он наконец. — Я — это я. Не какой-нибудь там дряхлеющий отросток Чингисовой линии или твоей, если на то пошло. Ты ищешь во мне его? Перестань. Напрасный труд. Его ты там не найдешь.
— Гуюк… — снова начал Угэдэй.
— Я пойду с Субэдэем, — отрезал сын. — Потому что он уходит от Каракорума в такую даль, что никому не дотянуться. И может, когда я вернусь, ты отыщешь во мне что-то, за что меня можно любить. А коли не любить, так уважать.
С этими словами молодой человек развернулся и зашагал по залитым серебристым светом тропкам, в то время как Угэдэй стоял, унимая в себе клокотание. Вот так: хотел дать небольшой совет, а беседа возьми да и вырвись из узды. В такую ночь горше пилюли на сон грядущий и не придумаешь.
После двух дней праздничных гуляний Угэдэй наконец призвал к себе во дворец самых старших по званию. Многие явились после недавних застолий. Глаза с красниной, на лицах испарина от чрезмерного употребления мясной пищи и щедрых возлияний: кумыс, архи, рисовое вино. Оглядывая собравшихся, Угэдэй с тайной усмешкой подумал: «Не совет, а прямо-таки собрание цзиньских вельмож, которые там повелевают землями». Хотя здесь последнее слово всегда должно оставаться за ханом. Иначе и быть не может.
Вдоль стола, мимо Чагатая, Субэдэя и дядьев он поглядел на Бату, победителя недавних скачек, который все еще сиял счастьем от известия, что возглавит первый в своей жизни десятитысячник. Встретившись с племянником взглядом, Угэдэй улыбнулся с покровительственным кивком. В новый тумен он назначил достойных людей — опытных воинов, способных где надо подсказать, а то и подучить. Молодому начальнику польза. Этим Угэдэй в первую очередь чтил память своего старшего брата, искупая тем самым прегрешения Чингисхана и Субэдэя. Лицом своим и жестами юноша непроизвольно напоминал Джучи в дни молодости. Прямо вот так глянешь иной раз и забываешь, что того уже десять лет нет на свете. И сердце при этом охватывает печаль.
Напротив Бату сидел Гуюк, мрачно уставившись перед собой. Со времени того разговора в саду Угэдэй так и не пробился через холодную отстраненность, которую воздвиг вокруг себя сын. Угэдэй уже сейчас, за этим столом жалел, что нет в Гуюке и половины той скрытой пылкости, какая есть в этом юноше, сыне Джучи. Быть может, огонек этот в нем — от потребности себя проявить, доказать, но держится он ну прямо как испытанный монгольский воин: молчаливый, вдумчиво-внимательный, полный спокойного достоинства и уверенности. И не тушуется, не теряет значимости даже перед такими внушающими трепет людьми, как Чагатай, Субэдэй, Джэбэ или Джелме. Во многих здесь течет Чингисова кровь, и в сыновьях их, и в дочерях. Линия сильная, плодовитая. Ничего, и его сын всему этому еще научится. Как говорится, войдет во вкус. Лиха беда начало.
— Мы выросли на отшибе, у пределов становищ племен, известных моему отцу. Горсткой жалких войлочных кибиток колесили по степям. — Угэдэй, сделав паузу, с лукавинкой улыбнулся. — Но с той поры мы подросли, и теперь нас слишком много, чтобы пастись на одном месте.
Он использовал слова, которые тысячелетиями произносили вожди племен, когда приходило время сниматься с кочевья. Кто-то машинально кивнул, а Чагатай так и пристукнул кулаком по столу: мол, верно сказано.
— Мечты моего отца сбылись не все. А ведь он мечтал об орлином полете. И, безусловно, одобрил бы, чтобы брат мой Чагатай сел на ханство в Хорезме.
Угэдэй продолжил бы дальше, но тут Джелме, потянувшись, сердечно хлопнул Чагатая по спине, вызвав в адрес чингизида рокот одобрительных голосов. Субэдэй молча потупил взор, но и неодобрения не выказал. Когда шум утих, Угэдэй продолжил:
— Одобрил бы он и то, чтобы священные для нас родные земли находились в руках брата моего Тулуя.
Младшего сына Чингисхана хватил по плечу теперь уже Субэдэй, выражая явное одобрение. Тулуй расцвел. Он хотя и знал, что ему что-то причитается, но такое подношение превышало все его чаяния. Ему отходили предгорья, по которым тысячи лет кочевали их общие предки, и равнины со сладкими травами, где родился Есугей — его дед и отец самого Чингисхана. Сорхахтани с сыновьями будет здесь привольно. Здесь все знакомо и безопасно.
— Ну а ты, брат? — веселым голосом спросил Чагатай. — Где ты преклонишь свою голову?
— А вот здесь же, в Каракоруме, — ответил Угэдэй непринужденно. — Столицу строил я, мне здесь и жить. Хотя на покой еще рано. Два года я рассылал людей — и мужчин, и женщин — смотреть на мир, разузнавать о нем. Дружески пригласил сюда ученых мужей — магометан и проповедников Христа. Знаю я теперь и о городах, где невольницы ходят с нагой грудью и сосцы у них позлащены, а само золото имеет цену глины, ибо лежит под ногами.
Хан улыбнулся своим мыслям и внутренним образам, а затем посуровел. Глазами он отыскал Гуюка и следующие свои слова изрекал, неотрывно глядя на него:
— Ну а те, кто не находит в себе силы покорять, должны преклонить колени. И изыскивать в себе твердость, иначе служить им тем из нас, у кого эта сила есть. Вы мои военачальники. И я шлю вас на войну, моих охотничьих псов, моих волков с железными зубами. Города, что в страхе закроют перед вами свои ворота, да будут вами уничтожены. Дороги и стены их, что построены, — срыты и разобраны по камню, нивы их — сожжены и вытоптаны. Человек, что дерзнет поднять на ваших людей меч и копье, да будет предан лютой смерти. А верша это, держите в уме Каракорум. Белый этот город — сердце державы нашей; вы же ее карающая десница, клеймо огненное. Отыщите мне новые земли, прорубите мне новую тропу. Пусть женщины их прольют море слез — я изопью их все.
«Кто правит срединными землями, тот правит миром».
Дворцовые сады Каракорума были еще молоды. Цзиньские садовники трудились не покладая рук, но некоторым растениям и деревьям требовались целые десятилетия, чтобы вымахать в полный рост.
Несмотря на свою молодость, место это было изысканно красивым. Яо Шу вслушивался в мирное журчание бегущей по камешкам воды и улыбался сам себе, вновь и вновь дивясь непередаваемой сложности человеческих душ. Сын Чингисхана — и заказать такой сад! Что-то из разряда небылиц, точнее, чудес. Просто не верится. Какое буйство красок, как восхитительно тонка игра цветов, какое разнообразие оттенков — уму непостижимо! И вместе с тем это так. Надо же… Стоит только подумать, будто ты знаешь того или иного человека, как окажется, что ты заблуждаешься, причем в корне. Лентяй урабатывается до смерти, внешне добрый человек оказывается жестокосердным, злодей искупает свои прегрешения, спасая чью-то жизнь. Каждый день отличается от всех, что были прежде; каждый человек отличен не только от остальных, но даже от обломков самого себя, влекущихся куда-то в прошлое, подобно битой черепице. А женщины! Яо Шу приостановился поглядеть сквозь живописные заросли багульника туда, где на ветке самозабвенно пел жаворонок. От мысли, как сложно устроены женщины, советник хана невольно рассмеялся. Пичуга тут же сорвалась с ветки и исчезла, порывистым щебетом выдавая свой испуг.
Здесь женщины мужчин, пожалуй, еще и превосходят. В тонкостях людской натуры Яо Шу разбирался как мало кто другой. Иначе разве бы доверил ему Угэдэй в свое отсутствие такие полномочия? Хотя, признаться, занятие это не из простых. Скажем, представать перед такой женщиной, как Сорхахтани, все равно что представать перед бездной. Того и гляди сорвешься, а не сорвешься, так, не ровен час, помогут. Настроение у нее — как на море погода, меняется в одночасье. Иногда в ее лице перед тобой пушистый, восхитительно игривый котенок. А иной раз это прямо-таки оскаленная тигрица, сплошь клыки и когти, того и гляди растерзает. И еще жена Тулуя совершенно не знает страха. Ну а уж если удается ее развеселить, то смеется, как девочка, — заразительно, озорно.
Яо Шу задумчиво нахмурился. Сорхахтани доверила ему обучать своих сыновей чтению и письму; не возражала даже, чтобы он делился с ними своими буддистскими воззрениями, хотя сама была христианкой. Несмотря на различия в вере, подготовку своих сыновей к взрослой жизни она рассматривала сугубо практически и, если надо, допускала здесь полную свободу.
Покачивая головой в такт своим мыслям, советник взошел на маленький круглый холм посреди сада. В этой точке архитектор позволил себе некий каприз: высоту рассчитал так, что взору отсюда поверх стен открывалась панорама Каракорума. Хотя мысли Яо Шу были сейчас с городом порознь. Внешне он выглядел как погруженный в себя ученый муж, рассеянно бродящий по дорожкам сада. На самом же деле он улавливал вокруг себя каждый шорох, а глаза его не упускали и мимолетного движения.
Двоих сыновей Сорхахтани он уже засек. Хулагу вон там справа, в листве молодого дерева гинкго; очевидно, не осознает, что веерообразные листья при его дыхании чуть колышутся. Арику-бокэ не следовало носить красное в саду, где багряных соцветий не так уж много. Его Яо Шу углядел почти сразу. А потому советник хана двигался через сад как бы посередке между двумя юными охотниками, четко улавливая их осторожное передвижение. Они наивно пытались оставаться незамеченными и одновременно наблюдать за тем, как Яо Шу идет по дорожкам. Было бы уютнее, если бы этот треугольник замкнулся еще и Хубилаем, но тот все не обнаруживался. А именно его и следовало остерегаться больше других.
Походка Яо Шу была, как всегда, сбалансированной, выверенной; землю он буквально осязал подошвами. Расслабленно опущенные руки готовы были перехватить все, что только двинется, дернется или полетит в его сторону. Быть может, отточенность телесных движений — не самое главное достоинство буддиста, но Яо Шу чувствовал, что для мальчиков это будет еще и уроком, напоминанием о том, что знают и умеют они пока отнюдь не все. Если бы только еще удалось вычислить Хубилая — он единственный из мальчишек с луком.
В саду, которому еще не насчитывалось и пяти лет, крупных деревьев было немного, в основном быстрорастущие ивы и тополя — один из них рос непосредственно впереди возле тропинки. Опасностью повеяло именно оттуда, еще на расстоянии. Не потому, что это место было подходящим для засады, просто вокруг него подозрительно густилась тишина: никакого движения, бабочки и те не витают. Яо Шу улыбнулся. Мальчики, когда он предложил им сыграть в эту рискованную игру, вначале настороженно встрепенулись, а затем решили, что выиграть ее ничего не стоит. Однако для победы надо было еще, не обнаруживая себя, приладить стрелу и натянуть тетиву. А чтобы привлечь жертву на расстояние выстрела, следовало напасть из засады или заманить туда «дичь». Так что перехитрить юных сыновей Тулуя в целом не составляло труда.
Хубилай выскочил из куста, правую руку отводя в классической позе лучника. Яо Шу в мгновение ока упал и откатился с тропы. Но, еще катясь, почуял: что-то здесь не то. Не было слышно теньканья тетивы и звука пущенной стрелы. И Яо Шу вместо того, чтобы встать, как он хотел поначалу, оттолкнулся от земли плечом и катнулся обратно. Хубилай был по-прежнему виден: с улыбкой от уха до уха, он стоял, наполовину скрытый листвой. Никакого лука в руках у него не было.
Советник едва открыл рот, чтобы заговорить, и тут позади себя заслышал тихий свист. Другой бы на его месте обернулся, но он снова упал и, проворно откатываясь, обернулся к источнику звука.
Направив готовую сорваться стрелу — единственную выданную Яо Шу этим погожим утром, — ему хитро улыбался Хулагу. Буддистский монах резко тормознул. Он знал, что у этого мальчика быстрые руки, — может, даже слишком быстрые. Но момент все еще оставался.
— Умно, — похвалил Яо Шу.
Улыбка Хулагу стала шире, глаза насмешливо сощурились. Яо Шу слитным движением подскочил и неуловимо сдернул стрелу с уже натянутой тетивы. При этом Хулагу тетиву машинально отпустил. Все произошло в какую-нибудь долю секунды. Руку Яо Шу словно лягнуло мощное копыто: жила с оплеткой из шкуры шибанула по суставам так, что стрелу чуть не выбило из сомкнутой ладони. Пальцы нестерпимо засаднило (хорошо, если они все остались целы). Тем не менее боли Яо Шу не выказал и как ни в чем не бывало протянул стрелу обратно Хулагу, которую тот принял с потрясенным видом. Это случилось настолько молниеносно, что мальчик даже не сумел взять в толк, когда и как наставник успел сдернуть готовую порхнуть стрелу и подать ее обратно.
— Хитро придумано, — кивнул Яо Шу, — заставить Хубилая отдать лук тебе.
— Это он придумал, — словно заступаясь за брата, насупился Хулагу. — Он сказал, вы будете высматривать его зеленый дэли, а про мой синий забудете.
Стрелу Хулагу держал на отлете, словно не веря тому, что он только что видел своими глазами. Подошел Хубилай и осторожно-осторожно коснулся стрелы.
— Вот это да, — выдохнул он с благоговением. — Вы ж ее прямо на лету с натянутого лука сдернули! Быть не может…
Яо Шу нахмурился такой недалекости и сцепил руки за спиной. Для мальчиков он сейчас был образцом спокойствия и расслабленности. Между тем боль в правой ладони не унималась. Теперь уже ясно, что один палец сломан, неизвестно только, полностью или частично. Честно говоря, от того движения веяло тщеславием. Рисовался перед ребятней. Имелась ведь сотня других способов устранить угрозу со стороны Хулагу. Достаточно было просто задеть ему точку на локтевом сгибе, и лук сам выпал бы у него из рук. Яо Шу подавленно вздохнул. Ох уж это тщеславие, извечная наша слабость…
— Скорость — это еще не все, — заметил он вслух. — Нужно неустанно упражняться — вначале медленно, затем все быстрей, уверенней, пока движение не будет освоено настолько, что тело приучится срабатывать уже без помощи мысли, по привычке. Человек тогда сам уподобляется спущенной тетиве и мгновенному полету стрелы. Это дает ему силу и мощь. Ваше движение уже не предотвратить, оно становится едва уловимо для глаза. Этим проворством одолим даже самый сильный враг, а ведь вы к тому же молоды, гибки и хорошо сложены. Дед ваш до самой смерти был подобен молниеносному броску змеи. Это есть и в вас, надо лишь усердно над собой работать.
Хулагу с Хубилаем молча переглянулись. В эту минуту к ним подошел Арик-бокэ, румяный, жизнерадостный. Он не видел, как ханский советник ухватил стрелу прямо с натянутого лука.
— Возвращайтесь к вашим занятиям, мои юные тайджи, — с церемонным поклоном сказал Яо Шу. — Я вас покидаю. Мне пора выслушивать доклады, как там сейчас хан и ваш отец.
— И Менгу, — вставил Хулагу. — Он мне сказал, что разгромит наших врагов.
— И Менгу, — с улыбкой согласился Яо Шу. Ему отрадно было видеть мелькнувшую в глазах мальчиков досаду, вызванную тем, что время, проведенное с любимым наставником, истекло.
Яо Шу исподволь вгляделся в Хубилая. Своими внуками Чингисхан мог бы гордиться. Менгу вырос сильным, не затронутым скверной болезнью или ранением. Вот из кого выйдет воин, в которого уверуют, военачальник, за которым пойдут. А наставников больше всех впечатлял Хубилай, ум которого набрасывался на задачу и разделывался с ней так споро, что та и опомниться не успевала. Понятное дело, именно Хубилаю и пришло в голову перебросить лук из рук в руки. Уловка простая, но гляди-ка, почти сработала.
Распрощавшись с мальчиками кивком, Яо Шу повернулся и с улыбкой пошел, слыша у себя за спиной восторженное перешептывание: Хубилай с Хулагу взахлеб пересказывали, что они сейчас видели. Ладонь, кстати, неумолимо вспухала. Надо будет вымочить ее в соляном растворе и перевязать.
Дойдя до оконечности сада, Яо Шу чуть не застонал от досады: там его уже дожидалась чуть ли не дюжина писцов и посыльных, угодливо выгнувших перед ним шеи. Это были его старшие. Они, в свою очередь, командовали множеством других, чином пониже; получалась целая чернильно-бумажная армия. Яо Шу забавляло воспринимать их как эдаких сотников с десятниками. Между собой они заправляли громоздкой и все растущей машиной управления, от податей до разрешений на ввоз и даже некоторыми общественными работами, такими как недавно введенные платные мосты. На этот пост прицеливался дядя Угэдэя Темугэ, но хан доверил его буддистскому монаху, что сопровождал Чингисхана почти во всех его славных победах, а также учил уму-разуму — с разной степенью успеха — его братьев и сыновей. Темугэ хан отдал библиотеки Каракорума, и довольно скоро обнаружилось, что издержки на них неуклонно растут, требовались все новые. Яо Шу знал, что как раз сегодня Темугэ стоит к нему одним из просителей. Чтобы попасть к высокому советнику, проситель должен был пройти шесть символических уровней сложности, которые брат самого Чингисхана обычно одолевал одним движением брови, всех остальных бесцеремонно расталкивая в стороны.
Яо Шу приблизился к чиновничьей ораве и принялся решать вопрос за вопросом, быстрыми, четко сформулированными ответами и указаниями срубая их, словно саблей (качество, за которое Угэдэй его на эту должность и назначил). Ни в записях, ни в писцах он как будто не нуждался. В свое время оказалось, что этот ханский советник способен удерживать в себе бездну самых разных сведений и по степени надобности складывать из них необходимые комбинации. Именно путем такой работы и проводилось обустройство монгольских земель, ну а подспорьем здесь служила чиновничья машина из цзиньских ученых крючкотворов. Так, медленно, но верно, в монгольскую империю проникали веяния цивилизованности. Чингисхан наверняка отнесся бы к этому отрицательно, но он, если на то пошло, не потерпел бы и мысли о строительстве Каракорума. По мере того как вопросы подходили к концу, а чиновники, рассеиваясь, семенили выполнять порученное, губы Яо Шу растягивались в улыбке. Завоеватель земель Чингисхан правил с лошади, а вот хану управлять с лошади нельзя: несподручно. Похоже, Угэдэй в отличие от своего отца понимал это более ясно.
Во дворец Яо Шу вошел один. Здесь его ждали встречи с чиновниками рангом выше, а решения — серьезней. Из центра шло снабжение трех армий оружием, доспехами, продовольствием и одеждой. Из-за этого казна день ото дня скудела. С такими тратами даже навоеванных Чингисханом несметных богатств хватит не на века, а еще на год-два, после чего запас серебра и золота грозил истощиться. Поэтому надо увеличить подати, да так, чтобы в казну они стекались не хилыми ручейками, а полноводной рекой. А если надо, то так тому и быть.
На расстоянии в сопровождении двух служанок показалась Сорхахтани, и Яо Шу, пока она его не заметила, улучил мгновение, чтобы оценивающе ее оглядеть. Не идет, а прямо-таки шествует, настолько царственна у нее походка, всегда такая. От этого она кажется заметно выше ростом, чем есть на самом деле. Родила четверых сыновей, а движется все так же гибко, и умащенная маслами кожа лучится здоровьем. О чем-то переговаривающиеся на ходу женщины рассмеялись, и их звонкие голоса переливчато поплыли под сенью прохладных сводов. Муж и старший сын Сорхахтани сейчас в походе с ханом, в тысячах и тысячах гадзаров к востоку. По поступающим сведениям, дела у них идут исправно. Яо Шу подумалось о сообщении, которое он прочел нынче утром, — с похвальбой о врагах, наваленных, как гнилые бревна. Советник мысленно вздохнул. Н-да, в собственной недооценке монголов никак не упрекнешь.
Сорхахтани увидела Яо Шу, и он согнулся в глубоком поклоне, а затем стерпел, когда она взяла его ладони в свои, что всякий раз настойчиво делала при встрече. Жар в сломанном пальце Сорхахтани не заметила.
— Ну как, — обратилась она, — радуют ли вас прилежанием мои мальчики?
Женщина высвободила его руки, а Яо Шу мимолетно улыбнулся. Он был еще не настолько стар, чтобы не чувствовать влекущую силу ее красоты, и безотчетно противился этому ощущению.
— Мальчики ведут себя исправно, моя госпожа, — ответил он, как подобает по этикету. — Сегодня мы занимались с ними в саду. А вы, я так понимаю, готовитесь к отъезду из города?
— Да вот, надо оглядеть земли, данные моему мужу. Со своего детства я их едва уж и помню. — Жена Тулуя туманно улыбнулась. — Хотелось бы посмотреть места, где Чингисхан и его братья бегали детьми.
— Места там красивые, — почтительно произнес Яо Шу, — хотя и достаточно суровые. Вы, наверное, уже забыли тамошние зимы.
Сорхахтани зябко повела плечами:
— Да как сказать… Именно холод я и помню. Вы уж помолитесь о теплой погоде, советник. Как там мой муж, мой сын? У вас есть от них известия?
На невинно звучащий вопрос Яо Шу ответил с толикой осторожности:
— Неприятных известий, моя госпожа, мне не поступало. Тумены хана заняли изрядно земли, на юге так почти до границ царства Сун. Думаю, через год или два войско возвратится.
— Отрадно слышать, Яо Шу. Великое небо да ниспошлет хану благополучие. Будем об этом молиться.
Зная о том, как Сорхахтани любит поддевать его насчет различий в их вероисповеданиях, Яо Шу степенно заметил:
— На его благополучие, моя госпожа, молитвы не воздействуют. Вы о том наверняка уже знаете.
— Вот как? — воскликнула та в шутливом изумлении. — И вы обходитесь совсем без молитв?
Яо Шу вздохнул. Когда Сорхахтани разговаривала с ним таким тоном, он отчего-то чувствовал себя старым.
— Я обхожусь без просьб, госпожа, а если прошу, то только понимания. Ну а во время медитаций я лишь вслушиваюсь.
— И что же вам говорит Бог, когда вы вслушиваетесь?
— У Будды сказано: «Охвачены страхом, люди идут в священные горы и священные рощи, к священным деревьям и усыпальницам». Смерти, моя госпожа, я не боюсь. И Бог для утешения в моем страхе мне не нужен.
— Тогда, советник, молиться за вас буду я, чтобы вы обрели успокоение.
Яо Шу, поглядев с печальной пристальностью, лишь снова поклонился, краем глаза подмечая, что за их разговором со смешливым интересом следят служанки.
— Вы так добры, — промолвил он.
В глазах Сорхахтани поигрывали пленительные огоньки.
День Яо Шу был полон тысячами дел, больших и малых. Надо снабжать армию хана в цзиньских землях, а с ней еще и армию Чагатая в Хорезме, а также третью, что под началом Субэдэя готовилась выступить в поход к далеким северным и западным землям, до которых империя монголов прежде не дотягивалась. А теперь среди всех этих хлопот ему еще раздумывать над десятками ответов, которые он хотел бы дать Сорхахтани. От досады ну просто лопнуть впору!
Переносить боевые действия на Сучжоу Угэдэй не стал. Этот город находился уже в пределах царства Сун, на берегу реки Янцзы. А даже если бы и не там, то все равно это место такой небывалой красоты, что на него рука не поднималась. Поэтому хан, оставив под стенами города два тумена, взял себе в сопровождение лишь один джагун[35] стражи.
Прогуливаясь под оком двух стражников в уединенном месте с прудами и деревьями, он чувствовал в себе умиротворенность. Вопрос: сравнятся ли когда-нибудь сады Каракорума с тихой прелестью этих искусно распланированных кущ? Даже сомнение берет. Свою невольную зависть Угэдэй предпочел скрыть — во всяком случае, от назойливо семенящего рядом сунского управляющего.
Свой Каракорум Угэдэй считал образцом нового миропорядка, но уже само положение Сучжоу возле величавого озера, а уж тем более его старинные улицы и здания, делали сравнение не в пользу монгольской столицы, заставляя ее выглядеть грубоватой простушкой, не овеянной к тому же мифическим дыханием веков. Угэдэй улыбнулся при мысли о том, как бы с такой обидной несправедливостью поступил отец. Скорее всего, он просто позабавился бы в своем духе — велел взять этот город и оставить на его месте пепелище: вот вам, тщеславные ничтожества, примите дар от монгольского хана.
А Яо Шу, интересно, не из таких же вот мест, как Сучжоу? Сам Угэдэй об этом монаха никогда не спрашивал, но вполне мог представить людей, подобных его советнику, гуляющими по таким вот безукоризненно чистым улочкам. Тулуй с Менгу отправились на рыночную площадь, купить что-нибудь в подарок Сорхахтани. С собой они взяли всего с дюжину воинов, но угрозы от города не исходило. Своему воинству Угэдэй незаметно передал: про грабеж и бесчинства в этом городе забыть. Кара за ослушание заранее ясна, так что Сучжоу оставался целым и невредимым, хотя и замирал от страха.
Утро хана было наполнено чудесами — от городского хранилища взрывчатого черного порошка, именуемого порохом (все работники здесь носили мягкие легкие туфли), до вызывающей изумление водяной мельницы, от работы которой огромные ткацкие станки самостоятельно изготовляли рулоны материи. Но не для того Угэдэй завел свои тумены в границы царства Сун. Небольшой, в сущности, город располагал хранилищами шелка, а у монголов каждый воин одет в рубашку из этого материала. То была единственная ткань, способная препятствовать впивающейся в плоть стреле. Так что по-своему она еще ценнее доспеха. Жаль только, что эту ценность люди Угэдэя усвоили однобоко: лишь некоторые из воинов снимали с себя эту одежду для стирки. И теперь к нечистому запаху вокруг туменов примешивалось еще и смердение изопревшего шелка, а сама одежда, напитываясь соленым потом, утрачивала свою эластичность. Вообще хану при его потребностях нужен шелковый запас не только всего Сучжоу, но и других подобных мест. Если же уничтожить поля с древними посадками белых тутовых деревьев, от которых кормились личинки шелковичных червей, производству шелка на том был бы положен конец. Отец Угэдэя наверняка все эти поля предал бы огню — так, для порядка. Но у Угэдэя и на это рука не поднялась. Часть утра он провел, завороженно наблюдая за чанами, где варились в своих коконах личинки, а затем их шелковые нити разматывались. Ну не чудо ли! Работники же там, невзирая на присутствие грозного гостя, трудились без передышки, приостанавливаясь лишь затем, чтобы раскусить для пробы очередной кокон. Судя по всему, на шелкопрядильнях Сучжоу голодающих нет.
Спросить имя семенящего рядом человечка Угэдэй не озаботился. Потея от усердия, тот все пытался нагнать фигуру в доспехах, тяжело и мрачно вышагивающую вдоль декоративных прудов. Отвечая на вопросы, сунский управляющий щебетал испуганной пташкой. Но, по крайней мере, общаться с ним можно — спасибо все тому же Яо Шу, что годами заставлял Угэдэя изучать язык.
Долго задерживаться в этих садах не получится: в туменах от такой красоты и роскоши зреет волнительность. Несмотря на жесткость указаний, излишне длительное пребывание возле города может обернуться нарушениями дисциплины. Угэдэй уже обратил внимание, что жителям Сучжоу хватило ума убрать с глаз своих женщин, но соблазн на то и соблазн, чтобы рано или поздно одерживать над человеком верх.
— Одна тысяча мер шелка в год, — сказал Угэдэй. — Это, я полагаю, Сучжоу произвести в силах.
— Да, господин. Материал добротный, с хорошим цветом, отливом и искрой. Хороший прокрас, без пятен и узелков.
Говоря это, управляющий часто и мелко кивал. Выглядел он жалко. При любом раскладе он был, можно сказать, обречен. С уходом монгольского войска сюда неизбежно нагрянут солдаты императора и спросят, почему это он заключил торговую сделку с врагом своего властелина. Так что удары палками по пяткам обеспечены. Управляющему ничего сейчас так не хотелось, как, уединившись в тиши садов, дописать свой последний стих и отворить себе вены.
Заметив в глазах спутника некоторую остекленелость, Угэдэй решил, что ему заложило слух от ужаса. Тогда он взмахом руки подозвал одного из своих стражников: тот, подойдя, взял управляющего за горло и потряс. Остекленелость сошла.
— Достаточно, отпусти его, — сказал Угэдэй. — Теперь ты меня слышишь? Хозяева твои и император — не твоего ума дело. Севером повелеваю я, так что рано или поздно они все равно поведут со мной торговлю.
В груди опять покалывало, поэтому в руке хан держал чашу с вином, в которую ему то и дело подливали. С наперстянкой боль вроде как притуплялась, но начинало плыть в голове. Вот хан в очередной раз выставил чашу, куда второй стражник тотчас подплеснул из худеющего бурдюка вина. На ходу темная струя по нечаянности плесканула на рукав, и Угэдэй выругался.
— Значит, так, — взглянул он на управляющего. — Нынче к тебе придут от меня писцы. — Слова он выговаривал нарочито медленно и тщательно, поскольку язык уже чуть заплетался, хотя человечек этого все равно не замечал. — С ними обсудишь все подробности, как да что. Плачу серебром, и цену даю немалую. Ты меня понял? Нынче же. К полудню. Не завтра и не через неделю.
Управляющий торопливо кивнул. К полудню его уже все равно не будет в живых, так что какая разница, о чем думает договариваться этот странный человек с варварским выговором и манерами. От одного лишь запаха монголов у благовоспитанного сунца перехватывало дыхание. Тут дело не только в изгнившем шелке и бараньем жире, а вообще: этот густой нечистоплотный дух людей, никогда не омывающих кожу у себя на севере, где воздух холоден и сух. А здесь, на юге, они потеют и смердят. Неудивительно, что этому хану так нравятся здешние сады. С прудами и широким ручьем — это одно из самых прохладных мест в Сучжоу.
Что-то в поведении управляющего привлекло внимание Угэдэя, и он остановился на каменном мостике через речушку. На ее поверхности безмятежно плавали лилии, стеблями уходя глубоко в черную воду.
— С цзиньскими правителями и торговцами я веду дела вот уже много лет, — сказал Угэдэй. Чашу он выставил над водой и сейчас задумчиво созерцал ее отражение снизу. Оттуда на него смотрела его зеркальная душа, родственница души теневой, что сопровождает каждый его шаг на свету. Лицо внизу было несколько одутловатым, с мешками под глазами. Чашу он не убрал, а, напротив, протянул ее своему отражению легко и естественно, словно доброму знакомому. Боль в груди вроде как улеглась, и Угэдэй с ленцой потер это место в грудине. — Так ты меня понял? Они лгут и изворачиваются, плодят ворохи бумаг — и все затягивают, затягивают, а до дела у них так и не доходит. Вообще в умении затягивать они хорошо поднаторели. Я же поднаторел в том, как добиваться того, что мне надо. Пояснить тебе, что произойдет, если вы сегодня не придете к договоренности?
— Я понимаю, господин, — отозвался управляющий.
И опять в этих глазах мелькнуло что-то, заставившее Угэдэя не то растеряться, не то насторожиться. Каким-то образом человечек из испуганного воробушка преобразился в его противоположность: смельчака, внутренне переступившего черту страха. Глаза его потемнели, словно ему теперь было все нипочем. Угэдэй на своем веку встречал и такое, а потому стал медленно заносить ладонь, чтобы оплеухой привести спесивца в чувство. В последнее мгновение управляющий все-таки съежился, а Угэдэй расхохотался, снова расплескав вино, капли которого, багрянцем напоминающие кровь, упали в воду.
— От меня не деться даже в смерти. — Язык теперь заплетался, и он это чувствовал, но на сердце было хорошо: боль только так, чуть надавливала. — Если ты вздумаешь до заключения сделки лишить себя жизни, я этот твой городишко спалю. Сначала размолочу по кирпичику, а затем предам огню. То, что не сырое, сгорит — слышишь меня, ты, хозяйчик? Что не сырое, сгорит. Говорю тебе.
Искра сопротивления в глазах человечка угасла, сменившись тоскливой обреченностью. Угэдэй одобрительно кивнул: так-то. Тяжело править народом, в ответ на угнетение спокойно выбирающим смерть. Воистину, одна из многих его черт, достойных восхищения, но сколько же можно такое терпеть? Прошлый опыт научил хана тому, чтобы решение о предстоящей смерти натыкалось у этого народа на такую стену горя — не себе, так своим соплеменникам, — что принуждало оставаться в живых и, кляня себя, продолжать безропотно служить ему, монгольскому хану.
— А теперь поторапливайся, хозяйчик. Беги к себе и делай все приготовления. Ну а я поблаженствую здесь еще немного.
Угэдэй с ленцой проводил взглядом управляющего, который, словно вдруг став ниже ростом, засеменил прочь готовиться к торгу. Тем временем стражники удерживали то и дело прибывающих посыльных, не давая им приблизиться к хану — во всяком случае, до той поры, пока тот сам не засобирается в дорогу. Камень мостовых перилец приятно холодил оголенные предплечья. Угэдэй допил очередную чашу, удерживая ее в неудобно скрюченных пальцах.
Далеко за полдень близ Сучжоу усаживались в седла двадцать тысяч воинов, ведомые Угэдэем и Тулуем. Половину воинства Угэдэя составляли отборные кешиктены — в большинстве своем нойоны, с мечами и луками. Семь тысяч из них ездили исключительно на вороных, а доспехи у них были черные с красным. Многие из них — именитые, поседевшие в походах воины, которые служили еще Чингисхану и славились своей безжалостностью. Остальные три тысячи — кебтеулы и тургауды — дневная и ночная стража, — лошади которых гнедые или пегие, а доспехи несколько проще. Среди них был и славный борец Баабгай, личный подарок Хасара своему хану. За исключением недалекого героя ристалищ, избирались эти люди не только за свою силу, но еще и за сметку. В свое время Чингисхан завел правило: те, кто ведет в бой хотя бы тысячу, должны предварительно отслужить в ханской страже. Впрочем, по своему усмотрению он мог поставить любого из них куда угодно, хоть на сотню, хоть даже десятником. Командовали туменами родовитые тайджи, однако в действие их приводили именно проверенные ханские стражи.
Вид этих воинов неизменно вызывал у Угэдэя чувство владетельного довольства. Сама та мощь, которую он мог через них нагнетать, действовала опьяняюще, возбуждала. Тумен Хасара располагался к северу, сообщаясь с туменом хана цепями разведчиков. Повторно отыскать его местоположение не составит труда, да и в целом тем, как складывалось утро, Угэдэй был доволен.
Вместе с нукерами в цзиньские земли он привел армию писцов и управителей для составления подробной описи всего, что навоевано. Нового хана многому научили завоевательные походы его отца. Чтобы держать народ в мире, надо навесить на его выю ярмо. Всякие поборы и мелкие законы держат его в повиновении — даже, можно сказать, в умиротворении — гораздо сильнее, чем любое войско. Отчего приходится лишь теряться в догадках. Теперь для продвижения вперед уже недостаточно просто сломить вражеские армии. Быть может, шпора монгольской империи — это Каракорум, но держать в каждом цзиньском городе свору чиновников ни в коем случае не мешает; наоборот, так они продвигают ханское слово и дело.
В тот день по дороге Угэдэй «приговорил» не один бурдюк вина и архи — во всяком случае больше, чем мог упомнить. Держа путь на север, он чувствовал, что сильно пьян. Но ему не было до этого дела. За пазухой договоры на шелк с печатью местного управителя, которого для засвидетельствования сделки, перепуганного, волоком приволокли из дома. А их государю остается или соблюдать эти договоры, или же давать Угэдэю повод для вторжения в свои земли.
От сидения день-деньской в деревянном седле ягодицы безжалостно натирались, и из содранной кожи сочилась бледная гнилостная жидкость, из-за которой штаны припекались к ранам так, что не отдерешь. Угэдэй уже не мог раздеваться без предварительного отмокания в теплом чане, но все это трудности не столь уж непреодолимы.
Вскоре после непродолжительной скачки, от которой посбивалась короста на вновь засочившихся ранах, впереди стали видны клубы пыли. Земли царства Сун к этой поре находились уже в тридцати гадзарах за спиной. Угэдэй улыбнулся при мысли о том, какую панику вызовет появление его туменов. Впереди на расстоянии Хасар завязал бой с последней из оставшихся цзиньских армий, которую смогла выставить эта обреченная династия. Уступая на открытой местности числом, Хасар сейчас мог единственно сдерживать натиск, зная при этом, что тумены Угэдэя с Тулуем где-то на подходе. Сеча обещала быть знатной, и Угэдэй, предвкушая удовольствие, на радостях затянул песню.
На горизонте цепкие глаза Хасара углядели колыхание стягов Угэдэй-хана. Местность вокруг для боя явно несподручная. Кочковатая равнина, к тому же испещренная выбоинами и норами, — судя по всему, бывшее пастбище, куда пастухи вот уж сколько лет не выгоняли скот, а потому все здесь успело порасти мелкими деревцами и кустарником. Хасар привстал в стременах, а его лошадь, улучив минутку, взялась пощипывать траву.
— Ай, молодец Угэдэй, — пробурчал воин одобрительно.
Хасар облюбовал позицию на невысоком холме — так не доставали стрелы, и одновременно близость к врагу достаточная, чтобы направлять броски. За дни противостояния монгольским всадникам армию императора заметно потрепало. Тем не менее полки цзиньцев были дисциплинированны и стойки, что Хасар прочувствовал, можно сказать, на своей шкуре — точнее, на своем тумене. Частокол цзиньских копий и утяжеленных пик вновь и вновь оказывался уставлен на наступающую лавину конницы. Рельеф местности не давал монголам развернуться во всю скорость с копьями, так что численность врага приходилось убавлять преимущественно стрелами, которые выпускались одновременно, градом. На протяжении утра лучники Хасара сшибали цзиньцев чуть ли не сотнями, но, несмотря на это, императорским солдатам удавалось неуклонно пробиваться на юг, оттесняя копьями уступающий численностью монгольский тумен. Сейчас взгляд ухватывал усталые повороты голов цзиньских воинов, видящих на горизонте неожиданно возникшую новую угрозу: напружиненные ветром оранжевые стяги монгольского хана.
Где-то в тех сумрачно поблескивающих цзиньских рядах особенно неистовствует один молодой человек — интересно, где он? Еще в небольших своих летах император Сюань оказался вынужден преклонить колени перед Чингисханом, когда великий хан предал огню его столицу. Этого юношу Хасар тогда лично загнал в город Кайфын, после чего оказался отозван обратно — иначе неизвестно, чем бы кончилось. Сейчас внутри словно вскипала горячая кровь с молоком — еще бы, знать, что государь царства Цзинь снова в игре и жизнь его почти у Хасара в руках… Вот это действительно достойный конец великого эпоса.
Уместно сказать, что даже тогда государь северного царства едва не достиг южной империи, где, отгородившись, беспечно правила его родня. Дай ему тогда Чингисхан хотя бы несколько лет, он бы как пить дать вошел в те земли. О трениях и хитросплетениях отношений меж теми двумя государствами Хасар особо не знал, кроме того, что армия царства Сун насчитывает вроде как сотни сотен тысяч. Пожалуй, на сегодня этого достаточно, чтобы обезглавить государя севера. Или сойтись в сражении с туменом Хасара. Жалко лишь, Чингисхан до этого дня не дожил: то-то порадовался бы.
Перебирая в себе глухие струны памяти, Хасар вполоборота повернулся, собираясь отдать приказ Хо Са и Самуке, и тут вспомнил, что обоих его товарищей нет в живых, причем уже давно. Он зябко поежился под ветром. Сколько же друзей полегло с той поры, когда они с братьями прятались от врагов в тесном урочище, да еще в преддверии зимы! И вот из тех испуганных голодных детей взросла новая сила, выросла и потеснила собой мир. Вот только выжить среди всего этого довелось лишь Хачиуну, Темугэ и ему, Хасару. Что и говорить, цена велика, хотя с уверенностью можно сказать: Чингисхан, даже зная обо всем наперед, заплатил бы ее, не скупясь.
— Лучшие из нас, — чуть слышно прошептал Хасар при виде черно-красных угэдэевых молодцов, которые неуклонно приближались.
Увидев все что нужно, он плюхнулся обратно в седло и длинно, пронзительно свистнул. К нему стремительно подскакали двое землистых от пыли и грязи посыльных — оба с голыми руками, из одежды на теле лишь штаны да шелковые рубахи для пущей быстроты и легкости.
— Минганам[36] с первого по четвертый нажать на их западное крыло, — бросил Хасар одному из прибывших. — И чтобы не дали врагу рассеяться перед туменом хана.
Посыльный, горя молодым задором, поскакал, пересекая поле битвы. Второй терпеливо дожидался, пока Хасар зорким соколом смотрел через равнину на людские приливы и отливы. Вот из какой-то укромной норы порскнули зайцы, которых тут же радостно подстрелили из луков кешиктены и соскочили с седел, чтобы подобрать. Ишь, норы… Еще один признак того, что земля здесь неровная и полна скрытых препятствий. Бросок гораздо более опасен, когда лошадь, невзначай угодив копытом в нору, может сломать себе ногу и при падении погубить своего седока.
От такой мысли Хасар поморщился. Нет, не видать нынче легкой победы, уж сегодня точно. Его тумен цзиньская армия превосходила раз в шесть. Даже с приходом Угэдэя и Тулуя расклад будет два к одному. При продвижении цзиньцев к югу Хасар, как мог, наносил им урон — по большей части внезапными налетами, — но все никак не мог вынудить императора остановиться и принять бой на условиях монголов. Кстати, это сам Угэдэй предложил мысль о большом кольце, сжимающемся с юга. И вот уже три дня прошли в ужасающей медлительности, пока не начало казаться, что император нашел путь к границе и безопасности. Угэдэй же все так и не объявлялся.
А если бы взял и нагрянул с юга Чингисхан? Стоило такое представить, как сердце зашлось от чувства. Пришлось тряхнуть головой, чтобы избавиться от стариковских грез. Ладно, хватит. Дело надо делать, а не мечтать.
— Передай приказ Юсепу, — сказал Хасар посыльному. — Охватить их правое крыло, чтобы вытянулось по направлению к хану. Для этого, если надо, засыпать их стрелами. Поручаю Юсепу команду минганами с пятого по восьмой. Две тысячи остается у меня в запасе. Ну-ка, повтори.
Выслушав повтор, Хасар нетерпеливо кивнул: скачи, да побыстрее.
Глядя на открытое пространство, он прикидывал: цзиньский император, должно быть, уже вырос. Теперь это не напыщенный подросток, а мужчина в расцвете сил, правда, без права единоличного господства. На его бывших землях теперь хозяйничают монгольские тайджи. А громадные армии его отца сокрушены. Осталась только эта. Знать, потому она так упорно и дерется. Для императора это последняя надежда, и его солдаты это понимают. Граница царства Сун так мучительно близка, а они все еще сильны и их много, как гнуса…
Хасар поскакал обратно к своему резерву. Нукеры непринужденно сидели и наблюдали за врагом, руками придерживаясь за рожки седел. При виде своего военачальника все выпрямились, зная, какой у него острый глаз: подмечает решительно все.
Было видно, как цзиньские ряды, поблескивая копьями и пиками, перестраиваются, готовясь противостоять новой угрозе. Как Хасар и ожидал, от прямого пути на юг они начали отклоняться. Угэдэю там можно не появляться вовсе. Цзиньский император изо всех сил тянулся к сунской границе. Если удастся стиснуть его с боков до ее пересечения, имперская армия в конце концов утомится, и тогда монгольские тумены сумеют как следует посечь вражеские фланги. До заката все еще остается время, и пехотинцы императора измотаются раньше монгольских всадников. Первой мишенью Хасара стала цзиньская кавалерия, за дни обстрелов и кровопролития оторванная от тех, кого должна была защищать. Те, кто уцелел, сейчас жались к центру, посрамленные и сломленные.
Когда до цзиньцев доберется Угэдэй, враги окажутся стиснуты меж двумя врагами. Хасар пожевал губами, смакуя предполагаемую развязку событий. Ничто так не подтачивает боевой дух, как страх нападения с тыла.
Он смотрел, как первые четыре тысячи воинов на рысях движутся сквозь злобный рой стрел, пригибаясь в седле и уповая на крепость своих доспехов. Некоторые на скаку валились наземь, но остальные неуклонно близились. По их лицам и по лошадям хлестали деревца; кое-где лошади спотыкались. Вот одна ушла по колени в землю, но всадник резко вздернул ее и заставил скакать дальше. Хасар смотрел, а у самого сжимающие уздечку кулаки побелели от напряжения.
В полусотне шагов воздух был густ от унылого посвиста стрел, и ближние ряды цзиньцев метнули первые дротики, которые в основном не долетели или запутались в высокой траве. Неровность рельефа сказывалась на стройности конных рядов — они были изломаны, — но луки действовали вполне слаженно. Императорские солдаты отшатывались, несмотря на гневный рев своих офицеров. Смертоносный град стрел, уже многократно выкашивавший в эти дни ряды цзиньцев, приводил их в ужас. На быстро сокращающейся дистанции монгольские луки могли пробить почти любую защиту. Ходили ходуном спинные мышцы нукеров, накладывающих на тетиву стрелы, которые они удерживали специальными костяными напальчниками. Луков такой убойной силы, как и воинов, способных столь быстро и мощно их натягивать, в других армиях просто не было.
Звонкое теньканье долетало до того самого места, с которого за боем наблюдал Хасар. Град стрел образовывал во вражеских рядах обширные бреши, отбрасывая солдат, чьи копья и арбалеты не могли нанести симметричного встречного урона. Хасар азартно кивнул. Кстати, на тех состязаниях ни он, ни Джэбэ первенства не выиграли. Слава победителей досталась лучникам Субэдэя. Хотя в этом деле Хасар, надо сказать, тоже знал толк.
Тела падали, утыканные стрелами; ветерок подхватывал и разносил истошные вопли. Хасар на своем холме щерился улыбкой. Кожа вражеской армии прорвана. Так и подмывало отдать приказ взяться за топорики и пики — рубить, гвоздить. Иной раз так оказывались изрублены в капусту целые армии, невзирая на всю свою силу, бой барабанов и цветастые знамена.
Закаленная в битвах по всему свету, дисциплина монголов держалась неукоснительно. Нукеры пускали стрелу за стрелой, выбирая цель среди тех, кто пытался увернуться или спрятаться за бесполезным щитом. Те, кто откалывался от общего строя, падали под взблескивающими дугами обагренных мечей. В целом цзиньцев повалилось изрядно, прежде чем тысячники условным свистом отозвали людей назад. Те повиновались с лихой веселостью.
Неровные радостные возгласы раздались над нетронутыми цзиньскими рядами — теми, что поглубже, — но тут люди Хасара, обернувшись в седлах, обдали раскрывшегося врага еще одним дружным залпом стрел. Торжество как будто поперхнулось, а минганы с залихватским гиканьем стали бойко разворачиваться, готовясь к новому броску. На протяжении полутора гадзаров движение цзиньской армии увязло; сзади и по бокам завывающими грудами шевелились раненые.
— А вот и мы, — со злорадной нежностью пропел Хасар. — Сейчас вы у нас отведаете ханского войска.
Было видно, как среди неровного поля уже колышут свои древки знаменосцы Угэдэя. Цзиньцы спешно перестроили ряды, высунув над опущенными щитами тяжелые пики, способные пропороть идущего напролом коня. Когда расстояние сократилось до двух сотен шагов, в небо взвился черный вихрь из монгольских стрел — волна за волной, волна за волной. Тысячи и тысячи их стучали хлестким дождем — звук, привычно ласкающий Хасару слух. Получается, дело идет. А если оно идет правильно, то возникает и уверенность. Похоже, путь к безопасности императору нынче заказан.
И тут слуха достиг звук, враз перекрывший знакомое с детства пение стрел. Упругий круглый гром прокатился по полю, да так, что дрогнула под ногами земля. Сзади по остатку тумена поползло тревожное перешептывание. В отдалении взбухло подобие грузного облака, частично застлав поле там, где схлестнулись между собой ряды монгольского и цзиньского воинств.
— Что это? — потребовал ответа Хасар.
— Порох, — откликнулся кто-то из ближних кешиктенов. — У них там, кажется, огненные горшки.
— Как?! — изумился Хасар. — В открытом поле?
Он громко выругался. Цзиньцы — нет коварнее врага. Действие этого оружия он видел под их городскими стенами. Железные горшки с черным взрывчатым порошком, способным разрывать накаленный металл в клочки, которые разлетаются прямо в гуще наступающих воинов, разя всех напропалую. При этом горшки надо метать подальше, чтобы не разорвали своих. Представить сложно, как цзиньцы ухитрялись использовать их без потерь среди собственных солдат.
Не успел Хасар собрать мятущиеся мысли, как грянул еще один трескучий раскат. На расстоянии звук приглушен, зато четко видно, как могучая сила взрыва разметывает людей и лошадей, падающих на траву уже изувеченными грудами. А следом катилась волна запаха, горелого и какого-то удушливо-кислого. За спиной кто-то из людей закашлялся. Цзиньцы снова воспрянули духом, а Хасар окаменел лицом.
Все в нем изнывало, стонало от желания галопом лететь на врага, пока тот не успел воспользоваться своим внезапным преимуществом. Натиск Угэдэя не захлебнулся, но лишился напористости; дрались лишь охвостья обеих армий, издали напоминая копошение муравьев. Хасар взял себя в руки. Это вам не набег на какое-нибудь пастушье племя. Армии царства Цзинь присуща не только численность, но и стойкость: чтобы загрызть монгольского хана, готовы положить хоть половину своих солдат. Самому небу известно, каким рвением отличается цзиньский император. Между тем воины смотрели на Хасара в ожидании начальственного слова. Стиснув челюсти, он скрежетнул зубами.
— Стоим, — буркнул он, не спуская глаз с поля битвы. — Ждем.
Две его тысячи могут стать драгоценной каплей на весах, где одна чаша означает победу, а другая — поражение. Или даже могут попросту раствориться в общей массе. И выбор, и решение сейчас зависят от него.
Грома, подобного этому, Угэдэй прежде не слышал. В момент столкновения двух армий он находился ближе к тылу своих рядов. Одобрительным ревом он встретил залп стрел — а были их тысячи, и волны их взвивались одна за одной. Наконец воины вынули мечи и пришпорили лошадей. Те, кто скакал с боков, понеслись вперед, каждый в намерении изъявить всю свою храбрость, чтобы быть удостоенным ханской похвалы. В самом деле, нечасто рядовому нукеру выпадает шанс сразиться на глазах у того, кто правит всей державой. Такую возможность нельзя упускать, и потому все готовились биться люто, безумно, презрев усталость и боль.
И вот когда всадники уже набрали разгон, их вдруг расшвырял колкий трескучий раскат грома, от которого Угэдэю заложило уши. Весь в грязи от лопнувших земляных комьев, он оторопело соображал, что такое сейчас произошло. Вот человек растерянно стоит без лошади, а лицо ему заливает кровь. А вон и вовсе куча безжизненных тел, а рядом лежат раненые — кто подергивается, а кто выковыривает из себя какие-то железные осколки. Тех, кто поближе, взрыв оглушил и ошарашил. Среди тех, кто продолжил рваться вперед, был один безлошадный — пьяной поступью он вышел перед скачущим всадником и оказался сбит.
Стремясь избавиться от звонкой пустоты в ушах, Угэдэй отчаянно тряхнул головой. Сердце лупило чугунным молотом, а череп словно сжался широким обручем. Вспомнился человек, которого при Угэдэе однажды пытали: голову обмотали кожаным ремнем и стали затягивать палкой. Устройство нехитрое, но боль ужасающая — череп у страдальца тогда не выдержал и лопнул. Вот и у Угэдэя сейчас ощущение сродни тому: медленное, мучительное стягивание.
Земля тяжко содрогнулась еще от одного взрыва. Шало поводя глазами, с пронзительным ржанием вставали на дыбы лошади, которых воины смиряли лишь бешеным нахлестыванием и дерганьем за узду. Со стороны цзиньских войск в небо рвались какие-то черные пятнышки, и неизвестно было, что это и как этому противостоять. С внезапным потрясением, разом прогнавшим хмель, Угэдэй понял, что на этой каменистой, поросшей травой равнине он может умереть. А уцелеть ему помогает не храбрость и даже не выносливость, а обыкновенное везение. Он еще раз для ясности встряхнул головой, и глаза его сделались яркими. Пусть тело ослаблено и сердце слабо, но у него есть главное: удача.
По полю громыхнул еще один раскат, за ним еще два. Люди Угэдэя застопорились в своем натиске; их мышцы сковало потрясение. Справа в бой рвались воины Тулуя, но и их ошеломили мощные и частые взрывы, нещадно разящие людей с обеих сторон.
Одним движением выдернув из ножен отцов меч, Угэдэй с дерзким ревом воздел его острие. При виде такой бесшабашности у нукеров взыграла кровь. Пришпорив коней, они устремились вперед, азартно скалясь лихости своего хана, бесстрашно ведущего их на врага. Люди это были в основном молодые, а скакать рядом с Угэдэем, возлюбленным сыном небожителя Чингисхана, ханом всего монгольского народа, им за великую честь. Их жизни стоят несравненно дешевле, и пожертвовать собой за своего повелителя они готовы с такой же легкостью, как швырнуть под ноги порванную уздечку.
Взрывы гремели все чаще, по мере того как все больше черных шаров с лету грохалось оземь под ноги монголов. В горячечном порыве Угэдэй видел, как один из его воинов, безлошадный, приподнял один такой шар. Хан остерегающе крикнул, но человека уже разорвало в кровавое месиво. Внезапно воздух словно наполнился гудящими пчелами — точнее, раскаленными железными шершнями, налетающими со всех сторон. Лошади и люди вскрикивали под их жалящими смертоносными укусами.
В общей сумятице кешиктены бросились к Угэдэю, защищая его собой. Наклоненные пики цзиньцев останавливали на скаку коней, однако теперь все больше воинов спешивались и убивали копейщиков мечами и ножами, расчищая дорогу для напирающих сзади горячих потных животных. Один из черных шаров упал чуть ли не под ноги, и тогда кто-то из воинов бросился на него сверху. Звук разрыва приглушило, а в спине у человека возникла кровавая дыра, откуда почти на высоту человеческого роста выстрелил кусок кости. Едущие вокруг Угэдэя невольно пригнулись, но тут же распрямились, устыдившись: ведь их страх мог заметить хан.
Как-то сам собой сложился ответ насчет противодействия этому оружию. Угэдэй напряг голос, чтобы слышали по рядам:
— Именем своего хана — кидайтесь на них, когда они падают!
Призыв был подхвачен и разнесся по тумену. А в это время из-за вражеских рядов с высоты пало не то пять, не то шесть летучих ядер, каждое с коротким шипящим запалом. Угэдэй с гордостью подмечал, как его воины бесстрашно на них набрасываются, заглушая собой угрозу во имя тех, кто идет следом. Он вновь повернулся к врагу. Лица цзиньцев искажены страхом, его же — только яростью мести.
— Луки! — рявкнул хан. — Расчистить дорогу и действовать копьями. Копья сюда!
В глазах Угэдэя стояли слезы, но не по тем, кто отдал свои жизни, а от острой, саднящей радости — жить, просыпаться поутру, вдыхать грудью воздух. Сейчас этот воздух странно горек, и от него першит в горле. С глубоким вдохом обруч вокруг головы как будто разъялся, а люди вовсю рвали бреши в цзиньских рядах.
С одобрением следя за маневрами Угэдэя, Хасар машинально пристукивал себя кулаком по ляжке. От неожиданных взрывов оба монгольских тумена поначалу оторопели и даже попятились от всего этого грохота и кусачих вспышек света. Но потом стало видно, как ханские кешиктены преодолели свое замешательство и вскрыли-таки ряды цзиньцев. Звук разрывов словно стал приглушаться, и не было больше видно камней и земли, что ранее фонтаном взметывались в тех местах, куда падали разрывные шары. Впечатление такое, будто монгольское войско попросту их сглатывало, стоило им попасть в гущу рядов, как болото сглатывает брошенный камень. Такому сравнению Хасар непроизвольно улыбнулся.
— Эти железные шары хан, по-видимому, съедает, — поделился он наблюдением. — Смотрите-ка, он все еще голоден. Просит еще, наполнить ему желудок.
Хасар прятал свой собственный страх, вызванный бесстрашием Угэдэева броска. Если хану сегодня суждено погибнуть, бразды правления державой возьмет в свои руки Чагатай, и тогда все, за что они боролись, пойдет прахом.
Трусцой направляя лошадь к югу, Хасар еще раз опытным взглядом окинул поле битвы. По крайней мере, в одном цзиньский правитель оставался непоколебим. Его люди, перешагивая через убитых и раненых, перемещались со всей возможной быстротой. Остановить такую армию, вдвое превосходящую тебя числом, — задача не из простых. Здесь все решает тактика, и попробуй-ка подбери верное решение. Если построить нукеров в более тонкие длинные ряды вроде сети, цзиньцы копейным ударом могут через них прорваться. Ну а если сохранять глубину строя, то могут обойти с флангов, и тогда император шаг за шагом продолжит приближаться к спасительной границе. Для него это, видимо, сущая мука: быть к ней так близко и в то же время ползти черепашьим шагом, кипя во вражеском котле.
Собственные Хасаровы минганы теперь жали врага с тыла, усевая притоптанную траву вражьими телами. Жажда цзиньцев дотянуть до границы была столь велика, что они даже не выстроили тыловую оборону: так и шли, не оборачиваясь. Двигаясь рысцой следом, на юг, Хасар невзначай выехал на цзиньского солдата, полулежащего за колючим кустиком. Солдат был ранен. Едва он заметил монгольского всадника, лицо его дернулось, а мутные глаза посмотрели с безмолвной мукой. Хасар подъехал и чиркнул ему кончиком меча по горлу — не из жалости, а просто в этот день он еще никого не убил: надо же хоть косвенно оказаться причастным к сражению.
Это мимолетное действие словно вызволило его из безвременья. Повернувшись, славный воин выкрикнул двум своим минганам приказ:
— А ну, вперед, за мной! Негоже нам торчать здесь, когда хан воюет в поле!
Скача легким галопом, Хасар высматривал наиболее сподручное место для возможного удара. В сотне шагов от врага он привстал в седле, вглядываясь во вражеское построение, в надежде узреть там знаменосцев с императорским вымпелом. По всей видимости, это где-то в середине тех плотных рядов — преграды из людей, коней и металла, позволяющей обеспечить безопасность всего-то одному отчаявшемуся правителю. Свой меч Хасар вытер дочиста тряпицей и сунул обратно в ножны. Между тем воины наметили себе мишени и пустили в цзиньских солдат стрелы с безжалостной точностью. Сложно было сдерживаться в такой манящей близости от цели. Просто нестерпимо.
Бросок Угэдэя пронес атакующих мимо внешних рядов, вооруженных тяжелыми пиками. Цзиньские полки вымуштрованы, но одной муштрой, как известно, взять верх нельзя. Боевые порядки сломлены не были, но оказались обескровлены беспрестанными бросками всадников. Ряды бойцов сузились, спутались, скукожились до разрозненных очагов, которые вздеть на копья или добить стрелами ничего не стоило.
В цзиньских рядах натужно зазвучали рога, и около десятка тысяч мечников, обнажив по команде оружие, с криками бросились отражать натиск. Но бежали они под нескончаемым градом стрел, пущенных изблизи, поэтому передние ряды были измолоты и истоптаны. Общая масса вскоре оказалась раздроблена на пары, тройки, в лучшем случае десятки, и все это перед проворными мечами всадников. При виде резни, что творилась впереди, задние ряды цзиньцев в неуверенности замерли, в то время как монголы, восстановив стройность рядов, метнулись вперед. Секунда-другая, и свой натиск они усилили до чугунного галопа, разя уцелевших встречных неудержимо, с безжалостной точностью. Ряды цзиньцев, редея, подавались назад, как трава под косой.
Безумство Угэдэя на поле боя видел Тулуй — в частности то, как брат вклинился в глубь вражеских рядов, разя вместе со своими кешиктенами любого встречного и поперечного, причем с таким залихватским видом, будто задумал прорвать цзиньское построение из конца в конец. Тулуя пронзили страх и благоговение. Столь явного безрассудства от брата он не ожидал, но того было уже не удержать, да и кешиктены, следуя его примеру, включились в безудержную рубку. Угэдэй рвался напролом так, будто был бессмертен и неуязвим, хотя сам воздух вокруг насытился дымом и смертью.
Дым на поле боя Тулуй видел впервые. Это было что-то совершенно новое, из ряда вон, и его люди с беспокойством взирали на ползущий в их сторону слоистый, прогоркло пахнущий сероватый шлейф. К странному запаху Тулуй привык, но громовой треск, сполохи и тяжкое сотрясание под ногами вселяли невольный, ни с чем не сравнимый ужас. Он просто не мог себя сдерживать, особенно при виде того, как Угэдэй, по сути, обрекает себя на гибель. Постепенно все проникались глухим отчаянием от неспособности предотвратить смещение на юг. Убийственная возня все больше обретала хаотичный характер, а монгольское преимущество в скорости и меткости гасилось, как крушение волн о скалистый берег. Бессильная ярость охватывала от невозможности сделать что-то решающее, судьбоносное.
Своих темников Тулуй направил на помощь хану, с распоряжением помочь расширить Угэдэевы фланги и клин, которым он вдавливается в цзиньскую армию. При этом Тулуй ощутил прилив гордости за своего сына Менгу, минган которого последовал за своим командиром беспрекословно. Чингисхан своих сыновей брал на войну нечасто. Переживая за безопасность Менгу, Тулуй вместе с тем цвел от удовольствия, видя, каким храбрым и сильным багатуром вырос его сын. Сорхахтани, когда он ей расскажет, будет очень довольна.
Космы дыма снова рассеялись, и Тулуй внутренне замер в ожидании очередного раската. К этому моменту армия цзиньцев стала ближе и теперь спиралью овевала его людей, продвигаясь к югу, все время к югу. Тулуй поносил их на чем свет стоит, а цзиньского солдата, из желания сохранить безукоризненность ряда тупо пролезающего чуть ли не под самой мордой лошади, умертвил уколом в шею, в том месте, где заканчивается доспех.
Тулуй поднял глаза и увидел еще целые сотни, спешащие занять позицию. Доспехи на них как на обычных солдатах, а вот оружием служат какие-то странного вида черные железные трубы. Было видно, как солдаты сгибаются под их весом, но действовали они с отчаянной целеустремленностью. Вот вражеские офицеры пролаяли команду заряжать и изготовиться. Тулуй нутром почуял, что им необходимо воспрепятствовать, и как можно быстрее.
Уже изрядно осипшим голосом он выкрикнул распоряжения. Один минган развернулся для броска на новую угрозу, выбыв таким образом из состава тумена, идущего на помощь Угэдэю. Остальные следовали за своим военачальником без колебаний, взмахивая мечами и пуская стрелы во все, что только встречалось на его пути.
Цзиньских солдат срубали за возней с их запалами и железными трубами. Кого-то затаптывали конями, другие гибли под жаркое шипение продолговатых зарядов, которые они спешно запихивали в это свое оружие. Немало труб попадало наземь, и монгольские нукеры бдительно отдергивали от них своих лошадей, а то и, крепко зажмурясь, бросались прямо на их отверстые жерла.
Сладить вовремя со всеми трубами все же не удалось. Сухо и часто затрещали раскаты помельче, нанося урон атакующим. Вот скачущего рядом нукера вышибло из седла еще прежде, чем он успел вскрикнуть. Невдалеке судорожно приподнялась на разъезжающихся нетвердых ногах лошадь с алой от крови грудью. Треск хлестнул по ушам, как неимоверных размеров бич, а следом сизоватым облаком накатил густой дым, сея в рядах слепоту. Тулуй незряче размахивал саблей, пока та, к его изумлению, не лопнула прямо в руке, осталась одна рукоять. На него что-то с размаху упало — непонятно, то ли враг, то ли кто-то из своих. В эту секунду Тулуй почувствовал, как из его лошади стремительно уходит жизнь, и едва успел высвободить ноги из стремян, иначе кобылица могла в падении придавить его. Из-за голенища гутула[37] он выхватил длинный нож и, держа его острием вверх, захромал по щербатой земле сквозь слои дыма. Вновь затрещали те странные, похожие на удары хлыста звуки, и трубы изрыгнули свою начинку из камней и железа. Многие из тех стволов бессмысленно содрогались на земле, поскольку хозяева их уже лежали бездыханные.
Сколько длился бой, сложно было и сказать. Отчего-то в густой пелене дыма страх накатывал с неимоверной, поистине ошеломляющей силой. Чтобы как-то отвлечь ум от всего этого шума и хаоса, Тулуй занялся подсчетами. Достичь границы цзиньской армии удастся примерно к закату. До нее оставалось уже всего с десяток-другой гадзаров, хотя каждый шаг цзиньцам давался ценой страданий и смертей. Когда в дыму наметился просвет, Тулуй взглядом поймал розовеющий солнечный диск, который, словно воспользовавшись косматой дымовой завесой, успел уже существенно приблизиться к горизонту. Все это Тулуй воспринимал с изумлением, почти машинально ухватывая поводья оставшейся без седока лошади и выискивая на земле какое-нибудь подходящее оружие. Трава внизу была скользкой от крови. Желудок выворачивало от липкого тлетворного зловония внутренностей и смерти вкупе с пронзительно-едким запахом жженого пороха — сочетание, вдыхать которое не пожелаешь никому.
Сын Неба Сюань скакал, незатронутый кровопролитием, хотя вонь пороха в вечернем воздухе была поистине невыносимой. Вокруг на его благородное воинство со звоном и скрежетом обрушивались тумены варваров, вгрызаясь своими железными зубами и когтями. Взгляд императора, смотрящего на юг поверх голов, был холоден. Вон уже и граница, хотя вряд ли монголы уймутся, когда его армия минует тот простенький каменный храм, что символизирует разделение между двумя царствами. Неведомо как цзиньская армия, на ощупь проблуждав, так же вслепую вернулась обратно на главную дорогу. Каменное строение вдали белело пятнышком, очажком мира в окружении двух стягивающихся к нему армий.
При своем богатстве Сюань может быть благосклонно принят двоюродным братом. При своей армии он может рассчитывать на уважение сунского императора. За столом ему отыщется достойное место среди знати, держащей совет насчет того, как отвоевать захваченные монголами земли предков. Его предков.
При этой мысли Сюань досадливо поморщился. Вообще при сунском дворе его генеалогическую ветвь, мягко говоря, недолюбливают. Император Ли-цзун — правитель отцова поколения — земли царства Цзинь считает чуть ли не своей вотчиной, ну а то, что они все еще не под ним, — досадной исторической оплошностью. Поэтому не исключено, что, отдавая себя во власть сунских правителей, Сюань тем самым сует руку в крысиную нору. Но выбирать не приходится. Эти монгольские скотоводы разгуливают по его землям, как у себя дома, разоряют их, лезут в каждое хранилище, опорожняют каждый закром, перевешивают на весах достаток каждой деревеньки, облагая их данью, которую сами даже не знают куда и как потратить. Позор несусветный, не дающий ни мира, ни успокоения. Сам Сюань уже смирился с унижением того, как его царство кусок за куском пожиралось стаей ненасытной саранчи, еще и спалившей столицу его отца. Безусловно, его сунский родственник угрозу со стороны монголов воспринимает вполне всерьез. Но завоеватели бывали и прежде — все те же племенные вожди, которые приходили с войском, а затем гибли. Царства их всегда распадались, сломленные заносчивостью тех, кто слабее и недостойней, но многочисленней. Император Ли-цзун, скорее всего, предпочтет проигнорировать этих кочевников и подождать еще лет эдак сто или двести…
Сюань вытер со лба пот, моргая от жгучей струйки, которая все же угодила в глаза. Время в этом мире излечивает многие напасти, только вот никак не может совладать с этими проклятыми скотоводами. Они потеряли своего главного завоевателя как раз в зените его могущества, но все никак не уймутся и продолжают в том же духе, как будто потеря одного человека для них ничто. Неизвестно, придаст ли им новый правитель хоть сколько-то цивилизованности, или же они так и останутся хищной стаей волков, у которых всего-навсего сменился вожак.
Кулаки невольно сжались от злого сладострастия, едва император заслышал сухую трескотню выстрелов. Молодцы стрелки, усердствуют. Пускай их немного, зато оружие у них чудесное, пугающее уже одним своим шумом. Это Сюань наряду с прочим позаимствовал у сунцев: знание сути врага необходимо так же, как умение его уничтожить. Волк не выдержит противостояния с человеком, держащим горящую головню. И этим оружием можно стать самому, было бы только достаточно времени и места для размаха.
От размышлений Сюаня отвлекли крики его офицеров. Они указывали на юг, и он, загородив рукой глаза от уходящего солнца, поглядел в том направлении.
Со стороны границы надвигалась армия, до которой отсюда было всего гадзаров шесть. Через холмы ходко перекатывались большие прямоугольники воинства. Сунские полки реагировали на угрозу, словно осы. Или же они готовились сбить спесь с монгольского хана, дерзнувшего вплотную приблизиться к их землям. Сосредоточив внимание, Сюань начал замечать, что сила эта отнюдь не маленькая, не гарнизон какого-нибудь наместника. Сам император из-за какой-то там вшивой приграничной стычки даже не стал бы покидать столицу. Скорее всего, это кто-то из его сыновей, а то и наследник. Кто-нибудь другой таким количеством войска командовать и не будет. Словно подвижные заплаты, покрывали землю прямоугольники, в каждом из которых никак не меньше пятисот человек, свежих, обученных и хорошо вооруженных. Сюань пробовал было их сосчитать, но мешали пыль и расстояние. Солдаты вокруг уже радовались, однако император вдумчиво сощурил глаза, заодно оглядывая монгольские тумены, все еще цапающие его армию за пятки.
Если это двоюродный брат и если он думает замкнуть границу, то Сюаню не выжить. Молодой император с ожесточением почесал вспотевший лоб, оставив на нем красный след от ногтей. Но не будет же он стоять и равнодушно глазеть, как убивают его царственного родственника? Хотя откуда знать, тем более ему… От напряжения к горлу непрошеным комком поднялась желчь. Между тем конь, ступая в спокойном центре бурлящего водоворота, влек хозяина все ближе к границе.
С глубоким вздохом Сюань созвал своих генералов и начал резким тоном отдавать приказания, которые расходились по рядам, как круги по воде: края армии от них затвердели. Позицию спешно заняли солдаты с тяжелыми щитами, создав прочную линию обороны, которую монголам до подхода к границе не нарушить. Для императора это был последний отчаянный план, направленный единственно на то, чтобы уцелеть, но на этом этапе и сберегающий жизни многих солдат. Вот уже несколько дней кряду цзиньцы вели оборонительные бои. Если граница на замке, то армию придется развернуть и направить главный удар на хана. Численное превосходство все еще на их стороне, а солдаты горят жаждой посчитаться с монголами за каждый нанесенный удар.
От такой мысли приятно плыло в голове, и Сюань прикидывал, не атаковать ли даже в том случае, если границу откроют. Все, чего ему хотелось, — это обрести безопасность с числом войска, достаточным, чтобы обладать веским голосом на будущих военных советах. А монгольский хан окажется в вопиющем меньшинстве. Грубому кочевнику-скотоводу перед всеми этими свежими, с иголочки, полками останется лишь растерянно остановиться.
Первые ряды сунцев, достигнув границы, встали — сплошь безукоризненные ряды в разноцветных доспехах, под шелковисто вьющимися на ветерке длинными сунскими знаменами. Откуда-то из переднего ряда построения вылетело дымное облачко, и с громовым перекатом выстрела над травой прошелестело каменное ядро. Из цзиньцев оно никого не задело, так что, судя по всему, послание предназначалось не им. Сунский принц выкатил в поле пушки — огромные металлические трубы на колесах, способные единым выстрелом опрокидывать целый конный строй. Пускай-ка хан проглотит эдакую пилюлю.
Армия Сюаня шла безостановочно; на приближении к темным рядам, теперь совсем уже близким, сердце императора билось как птица.
Хасар своим глазам поверить не мог, оценив размер армии, вышедшей к сунской границе; прямоугольники ее полков тянулись до самого горизонта. Своего сражения у хребта Ехулин южная империя в отличие от северной явно не претерпела. Ее император не посылал на убой свои армии и не видел их измятыми, растерзанными, разгромленными. Его солдаты еще никогда не бежали в ужасе от монгольских всадников. Хасар ненавидел их — за великолепие, за грозную высокомерность — и лишний раз жалел, что нет сейчас здесь Чингисхана — хотя бы затем, чтобы видеть в его глазах тлеющий гнев от вида чванливого врага.
Боевые порядки сунцев растягивались на многие гадзары, оттеняя незначительность своих цзиньских сородичей, квадраты которых приближались к границе. Темп их продвижения заметно замедлился. Так и непонятно, знал цзиньский император, что ему позволят сбежать, или, наоборот, готовился получить от ворот поворот. Последнее вселяло некоторую надежду — единственное мелкое утешение в противовес Хасаровой ярости и возмущению. Ведь битву выиграл он! Цзиньские полки целыми днями пытались сдерживать его натиск, но лишь один раз сами совершили встречный бросок — тогда, когда его люди пронзили их ряды. Его тумен вымочил землю их кровью, перенес взрывы и град раскаленного металла. Сколько его воинов получили ожогов и увечий, сколько их оказалось изрезано и изломано! Они заработали свою победу, выстрадали ее — и тут вдруг у них ее вырывают из-под носа…
Его двухтысячный резерв был по-прежнему свеж. Хасар велел подать флагом знак погонщикам верблюдов, что двигались примерно тем же темпом. К верблюжьим горбам с обеих сторон были приторочены барабаны наккара. По всей протяженности рядов мальчишки-погонщики тут же подняли гром, молотя по барабанам обеими руками и слева, и справа. По условному сигналу вперед бросились лошади в доспехах, а воины на них стали медленно опускать тяжелые пики, непринужденно ими поигрывая, что демонстрировало силу и опытность. Стена всадников вторила барабанному бою кровожадным воплем, наводящим на врага ужас.
Два мингана Хасара бросились со всего маху; от потрясенных цзиньцев их отделяли каких-нибудь двадцать шагов. У генерала было время, чтобы приказать солдатам воткнуть длинные щиты в землю, но такой бросок могла остановить разве что сплошная стена из щитов. Имеющие хорошую выучку офицеры еще пытались как-то сдержать натиск, второпях создавая единый порядок из щитов и копейщиков. Люди императора, замирая от ужаса, продолжали маршировать.
Морды и грудь монгольских лошадей прикрывала легкая защитная ткань. Сами воины были в пластинчатых панцирях и шлемах, а при себе держали пики и мечи. Кроме того, в их седельных сумках хранился всяческий боезапас. В цзиньскую армию они врезались, будто горная лавина.
Видно было, как передние ряды смялись, продавленные пиками и копытами. Некоторые лошади, противясь, с отчаянным ржанием косили шалыми глазами, и тогда всадники рвали им удилами губы и с сердитыми криками разворачивали для нового броска. Остальные прямиком бросались на цзиньцев. От силы удара пики и тех, и других лопались в щепу. Отбросив сломанные древки, монгольские воины хватались за мечи, мышцами, закаленными двадцатью годами натягивания лука, без устали рубя наотмашь, все время наотмашь, по оскаленным лицам врага.
Хасара обдала теплая морось алых капель: под ним убило лошадь, и он предусмотрительно спрыгнул. На языке железистым привкусом чувствовалась чья-то кровь, и он с отвращением ее сплюнул, отбив при этом вытянутую руку кого-то из кешиктенов, думающего подхватить своего командира наверх в седло. Ярость от того, что потрепанная императорская армия уходит, затмевала рассудок. Внизу Хасар, напряженно согнувшись, двинулся на вражеских солдат, держа меч внизу до момента нападения. Встречные его выпады были коварны и точны, и по мере того как он вместе со своими продвигался вперед, цзиньцы, вместо того чтобы нападать, по большей части пятились.
Хасар ловил на себе мрачные взгляды императорских солдат и молча взирал на то, как они перед ним отступают. Почувствовав, что его меч застрял во вражеском щите, он выпустил его из рук, а когда цзинец по инерции отшатнулся назад, крякнув, мгновенным движением поднял с земли еще один и нанес солдату удар слева. Только после этого Хасар влез на лошадь за спиной у всадника и оглядел окрестность.
В отдалении передовые ряды цзиньской армии уже дошли до рядов сунцев.
— Найди мне лошадь! — крикнул он на ухо кешиктену.
Тот развернул своего жеребца, и они вместе выехали из прорубленного воинами круга, который тут же за ними сомкнулся створками вновь поднятых побитых щитов.
Хасар оглянулся на Угэдэя, внутренне холодея от ощущения только что пережитой опасности. То, что положение безнадежно, ясно и ребенку. При такой силище, что стоит напротив, туменам остается только показать спину. Если полки сунцев двинутся в бой, останется попросту уносить с границы ноги. Единственное, из чего можно выбирать, — это уйти с достоинством или дать деру, как от стаи волков. Хасар от досады скрежетнул зубами. Выбор и так ясен, иного не остается.
Сюань с гордо выпрямленной спиной неторопливо правил коня к сунским боевым порядкам. Со спины и боков его окружали три генерала в нарядных доспехах и плащах. Все они были пропылены и усталы, и тем не менее Сюань скакал с таким видом, словно дать ему от ворот поворот не смел никто и ни за что. Разумеется, в строю ему надлежало быть первым. Простых солдат сунцы к себе во владения, понятное дело, не пустят. На высшее благоволение вправе рассчитывать лишь он, единовластный правитель. Ведь это он Сын Неба. Правда, титул был без наличия подданных, а сам император — без городов, но свое достоинство, подъезжая к передовым рядам, Сюань блюл свято.
Сунцы стояли недвижимо, и Сюань, чтобы чем-то себя занять, взялся отряхивать приставшую к перчатке былинку. Глядя поверх голов сунской армии, он не выказывал тревоги и неудобства. Слышно было, как сзади его армию нещадно треплют монголы, но цзиньский император даже не обернулся, чтобы как-то это засвидетельствовать. Была вероятность, что его двоюродный брат Ли-цзун во время ожидания намеренно допустит уничтожение цзиньского воинства. Эта мысль вызывала у Сюаня мертвенный холодок, но поделать он все равно ничего не мог. В земли царства Сун он прибыл просителем. Если сунский император решил таким образом изничтожить его силу, то Сюаню, известное дело, противопоставить этому нечего. Шаг со стороны родственника, что и говорить, нагловатый — настолько, что впору поаплодировать. Пускай, мол, поверженный государь царства Цзинь войдет, но его армия вначале ужмется до считаной горстки людей. Пускай вползет на коленях, моля о высочайшей милости.
Все телодвижения Сюаня, все его планы и ходы теперь сводились к одному. К рядам сунцев он подскакал почти вплотную. Если они разомкнутся и его пропустят, ему откроется путь в безопасность вместе с теми, кто уцелеет из его воинства. Сюань старался не думать о том, что может произойти, если его аспиды-родственнички решат окончательно сбросить его со счетов. А что, с них станется. Может, они к тому и клонят: все выжидают, выжидают, выжидают… Можно вот так просидеть перед ними на коне вплоть до той минуты, когда монголы, закончив расправу с его армией, возьмутся и за него самого. Есть вероятность, что Ли-цзун и тогда для его спасения и пальцем не пошевельнет.
Лицо Сюаня воплощало само бесстрастие, когда он неспешно обводил глазами ряды сунских солдат. В конце концов, чему быть, того не миновать. Внутри его белым калением жгла скрытая искра ярости, но на лице не отражалось ничего. Как можно непринужденней, он обернулся к одному из своих генералов и спросил что-то насчет использованной сунцами пушки.
Генерал весь покрылся нервной испариной, но ответил так, словно они находились где-нибудь на воинском смотре:
— Орудие, ваше императорское величество, сухопутное, из разряда тех, которые мы сами применяем на городских стенах. Для их изготовления бронза отливается в формы, а затем вытачивается и шлифуется. Порох в них вспыхивает с жесточайшей силой, посылая ядро, сеющее ужас среди неприятеля.
Сюань кивнул, словно был доподлинно удовлетворен. Именем предков, сколько еще можно вот так ждать?
— Столь большая пушка, верно, очень тяжела, — натянутым от волнения голосом сказал он. — Тащить ее по неровной местности, должно быть, весьма затруднительно.
Генерал кивнул, довольный тем, что повелитель заводит с ним беседу, даром что ставки, понятное дело, неимоверно высоки и с каждой минутой все возрастают.
— Орудие, государь, зиждется на деревянном лафете. Он снабжен колесами, но вы совершенно правы — для того, чтобы выкатить его на позицию, требуется много людей и быков. А еще — на то, чтобы перемещать каменные ядра, мешки с порохом, запалы и банники. Возможно, у вас будет случай взглянуть на них поближе, когда мы ступим на сунскую территорию.
Сюань посмотрел на генерала, взглядом укоряя за несдержанность:
— Все может быть, генерал, все может быть. Расскажите-ка мне о сунских полках, что-то я некоторые из тех знамен не признаю.
Генерал — безусловно, специалист в своем деле — взялся приводить имена и истории. Сюань, накренив голову, делал вид, что слушает его заунывный рассказ, а сам неотрывно следил за рядами сунцев. И когда те на секунду разомкнулись, пропуская к границе офицера на величавом жеребце, он хотя и не подал виду, но у самого сердце едва не выскочило из груди.
Дослушивать литанию приводимых генералом имен и названий, право, не хватало сил, но Сюань волевым усилием заставил себя дослушать, вынуждая таким образом сунского офицера дожидаться. Его драгоценную, последнюю армию в данную минуту безжалостно забивали, а он невозмутимо кивал нудным, ничего не значащим деталям, причем с заинтересованным видом.
Генералу наконец хватило благоразумия смолкнуть, и Сюань, чопорно его поблагодарив, будто впервые заметил присутствие сунского посланца. Как только их глаза встретились, офицер спешился и, неожиданно простершись на пыльной земле, коснулся затем лбом генеральского стремени.
— У меня послание для Сына Неба, — сообщил он, избегая даже глядеть на Сюаня.
— Изложи свое послание мне, солдат, — позволил генерал. — Я ему передам.
Офицер снова простерся, а затем встал.
— Его императорское величество милостиво просит Сына Неба пожаловать в его земли. Да будет ему жизни десять раз по десять тысяч лет.
До ответа какому-то там офицеришке Сюань не снизошел. Послание, несомненно, должен был доставить кто-нибудь из вельмож рангом повыше, а не эдакий солдафон. Попахивает пренебрежением. Церемонные словеса генерала Сын Неба слушал уже вполуха. Направляя своего коня шагом, назад он даже не оглянулся. По спине и под мышками обильно тек пот. Рубаха под доспехами промокла, должно быть, так, что хоть выжимай.
Перед скакуном Сюаня сунские ряды раздались в стороны — движение, напоминающее рябь шириной в три гадзара. Таким образом последней цзиньской армии открывалась возможность пройти меж сунских построений, в то время как для взаимного врага обоих государств граница оставалась закрытой. Сюань со своими генералами пересек невидимую черту первым, на пытливые взгляды встречающих реагируя полной невозмутимостью. Следом потянулись ряды его воинства, напоминая уходящий в кожу нарыв.
Угэдэй в растерянной ярости смотрел, не веря самому себе. Там, в глубине сунских позиций, воздвигались шатры — большущие кубы шелка с персиковым отливом. Ветер развевал стяги, обозначающие расположения лучников, копейщиков, мечников. С Угэдэя еще не сошло безумие битвы, когда в отдалении показалась свежая кавалерия — целые полки, озирающие с той стороны картину побоища. Смогут ли сунцы противостоять внезапному броску так же, как разбитая армия ушедшего от конечной расправы цзиньского императора? Правда, садящееся солнце им сейчас на руку, да и не только оно. Монгольские лошади скакали без отдыха вот уже столько дней. Они измотаны так же, как их седоки, да и, если на то пошло, сам их хан. Все выложились на поле до предела, сражаясь в невероятном меньшинстве и лишенные теперь всех своих преимуществ. Угэдэй покачал головой. Он видел тот клуб дыма, что выдал наличие у врага тяжелых орудий. Надо всерьез поразмыслить над этим в будущем. А пока даже неясно, как вообще волочь с собой такие махины в походе. Для войска, чья главная сила — в скоростном напоре и маневренности, эти штуковины непозволительно медлительны и чересчур громоздки.
Видно было, как в отдалении через сунские ряды движется небольшая группа конных. Туда же направлялись еще около десятка тысяч человек, но главное, из клещей Ушел цзиньский император.
На смену порывистому запалу битвы пришла усталость, накатила волной. Даже собственное бесстрашие казалось теперь Угэдэю вызывающим оторопь безрассудством. Он, как безумный, сквозь взрывы летел на врага, сражался с ним лицом к лицу — а на теле, надо же, ни царапины. На миг — всего на какой-то удар сердца — Угэдэя пронзила гордость.
Но при всем при этом он проиграл. Вновь стал стягиваться вокруг головы знакомый обруч. На каждом встревоженном лице ему теперь мнилась скрытая усмешка. Среди воинов, казалось, идет перешептывание. А вот отец не проиграл бы. Каким-нибудь непостижимым образом он бы изловчился вырвать победу даже из поражения…
Угэдэй отдал свежие приказы, и три тумена, перестав преследовать утратившие стройность ряды цзиньцев, возвратились назад. При этом, как ни в чем не бывало, люди ждали команды к бою, а минганы, быстро и легко перестраиваясь в конные квадраты, вставали лицом к сунской границе.
Внезапная тишина была подобна ломоте в ушах. Угэдэй, потный, с полыхающим лицом, медленно тронулся вдоль рядов своих нукеров. Пожелай сунские генералы действительно учинить над ним расправу, они бы даже не стали дожидаться подхода цзиньцев — сейчас для успешного броска хватило бы и половины их армии. Угэдэй сглотнул, поводя языком по рту, пересохшему настолько, что дыхание застревало в горле. Нетерпеливым жестом он велел стольнику доставить бурдюк с вином, а когда дождался, судорожно припал к его кожаному сосцу, безостановочно булькая крупными глотками. Боль в голове все не убавлялась, а в глазах как будто начинало мутиться. Вначале подумалось, что это пот, но, как ни вытирай, он все не исчезал.
Монгольские тумены завершили перестроение, при этом сотни воинов все еще не могли отдышаться, а многие перевязывали себе кровоточащие раны. Вон на кобылице — не своей, едущей усталой трусцой, — показался Тулуй. Братья переглянулись, с виноватой досадливостью отведя друг от друга глаза, и младший еще раз посмотрел вслед снова ускользнувшему императору.
— Ишь, везучий какой, — тихонько заметил он. — Ну да ничего. У нас теперь его земли, его города. Армии его истреблены, остался только этот сброд из недобитков.
— Хватит, — осек Угэдэй, потирая виски. — Нечего тут разливаться медом. Мне теперь остается одно: завести войско в сунские земли. Они дали прибежище моим врагам и знают, что с рук им это не сойдет. — Поморщившись, он снова припал к бурдюку и сделал глоток. — За мертвых, так или иначе, надо будет отомстить, пусть и не сию минуту. Построй людей, и трогаемся на север, да поскорее. Но чтобы не очень заметно, ты меня понял?
Тулуй улыбнулся: кому из командиров нравится отступать, тем более под глумливым взором врага? Хотя люди понимают гораздо больше, чем кажется Угэдэю. Сплошную стену из сунских солдат они видят ничуть не хуже, чем он сам. И ни один из нукеров сейчас не закричал бы криком: «Пустите меня на нее первым!»
Тулуй собирался повернуть лошадь, когда в отдалении неожиданно бахнул одинокий пушечный выстрел. Было видно, как со ствола одного из выстроенных в ряд сунских орудий сорвалось округлое облачко дыма. А из пушечного жерла — это видели оба, и хан, и его брат — вылетел какой-то предмет и, прокувыркавшись в воздухе, брякнулся среди поля в паре сотен шагов. Секунду-другую оба брата сидели, не шевелясь, после чего Тулуй, пожав плечами, поскакал взглянуть, что это там. В седле он держался прямо, с легкой надменностью, зная, что взглядов на нем сейчас сосредоточено больше, чем на участниках состязаний в Каракоруме.
К тому моменту, как Тулуй возвратился с каким-то холщовым мешком, поглядеть на происходящее через тумены прискакал и Хасар. Кивнув племянникам, он потянулся было к мешку, но Тулуй, качнув головой, протянул свою ношу Угэдэю.
Хан смотрел на нее, помаргивая, перед глазами у него двоилось. Какое-то время Тулуй тщетно дожидался приказа, а затем сам вспорол на мешке веревку и, вынув оттуда содержимое, фыркнул и чуть не выронил от отвращения. Оказывается, он держал за волосы осклизлую трупную голову с истекающими гноем веками.
На жирном жгуте спутанных волос голова вяло вращалась. Угэдэй мрачно сощурился, узнав лицо управляющего из города, где побывал поутру, — кстати, когда: сегодня или вчера? Уму непостижимо. Ведь сунская армия к городу тогда еще не подошла — хотя, видимо, и следовала по пятам. Послание было столь же недвусмысленным, как и безмолвные ряды сунских солдат, каменно стоящие на границе. Значит, в земли царства Сун ему не пройти ни под каким предлогом.
Угэдэй приоткрыл рот, собираясь что-то сказать, но тут голову ему зигзагом прошила боль, какой прежде еще не бывало. Наружу донесся лишь нутряной клекочущий хрип. Тулуй, видя, как у брата помутнели глаза, бросил никчемную тыкву наземь и, подведя лошадь вплотную, подхватил Угэдэя под локоть.
— Тебе нехорошо? — спросил он вполголоса.
Брат покачнулся в седле, и Тулуй испугался, как бы он не упал перед туменами. После такого предзнаменования, особенно перед лицом врага, хану уже не оправиться. Прижав свою лошадь к лошади брата, Тулуй для поддержки обнял Угэдэя за плечо. С другого бока неловким от беспокойства движением то же самое проделал Хасар. Шаг за шагом, мучительно одолевая расстояние, они завели лошадь хана в конные ряды и там под настороженными взглядами нукеров спешились.
Угэдэй держался, мертвой хваткой вцепившись в рожок седла. Лицо его странным образом перекосилось, левый глаз безостановочно слезился, а правый был расширен явно в мучении. Пальцы хана Тулую пришлось разгибать силой, после чего Угэдэй, обмякнув, словно спящий ребенок, угловато соскользнул в руки брата.
Тулуй стоял, ошеломленно озирая подернутое бледностью лицо хана, а когда посмотрел на Хасара, в ответ увидел такой же, как у него самого, встревоженный взгляд.
— В стане у меня есть хороший шаман, — сказал Тулуй. — Пошли мне еще и твоего, да еще цзиньских и магометанских лекарей, какие только есть.
В кои-то веки Хасар не стал с ним спорить. Взгляд его переходил с одного племянника на другого, понимающий, но беспомощный. От такой участи впору было содрогнуться.
— Все сделаю, — кивнул он. — Только вначале не мешало бы отдалиться от того войска, пока им не пришло в голову проверить нас на стойкость.
— Дай команду туменам, дядя. А я займусь моим братом.
Повинуясь жесту Тулуя, Хасар помог поднять Угэдэя на лошадь племянника, жалобно заржавшую под двойным весом. Брата Тулуй перехватил поперек груди, иначе тот свалился бы. Лошадь пустил рысцой. Ноги хана безвольно болтались, голова моталась из стороны в сторону.
С наступлением сумерек ханские воины все еще продвигались к своему стану, до которого по щербатой равнине было около трехсот гадзаров. А позади отступающих монголов зажгла факелы сунская армия, окаймляя протяженность всех своих позиций, растянувшихся, насколько хватает глаз.
На вершине холма Чагатай натянул поводья и, чуть наклонясь, одной рукой похлопал свою кобылицу по боку, а другой потрепал ей гриву. Сзади в терпеливом ожидании остановились два тумена, вместе с которыми ехали также его жены и сыновья. Возвышенность для остановки Чагатай выбрал намеренно, поскольку желал оглядеть с нее ханство, которое завоевал отец, а во владение Чагатаю отдал брат Угэдэй. Вид отсюда открывался привольный, и дух щемяще захватывало от одного лишь простора земель, которыми он отныне владел. Вот оно, подлинное богатство.
Много лет прошло с тех пор, как по этим краям пронеслись армии Чингисхана. Отметины того буйного вихря не сотрутся еще целые поколения. Мысль об этом вызвала у Чагатая улыбку. Отец его был человеком обстоятельным. Некоторые из городов так и останутся навсегда в руинах, и по их пыльным, продуваемым ветрами пустым улицам будут разгуливать разве что призраки. Тем не менее дар Угэдэя назвать фальшивкой нельзя. Жители Самарканда и Бухары отстроили свои стены и базары заново. Изо всех народов они единственные досконально усвоили, что тень хана длинна, а месть неминуема и безжалостна. Так что под оберегающей сенью его крыла они теперь растут и ставку делают сугубо на мир.
Прищурясь на садящееся солнце, Чагатай разглядел вдали изменчивые черные линии — караваны повозок, быков и верблюдов, протянувшиеся на восток и на запад. Они держат путь в Самарканд, о чем свидетельствует зависшая вдоль горизонта белесая ниточка пыли. До торговцев Чагатаю дела особо нет, но он знал, что дороги поддерживают жизнь в городах, и те крепнут и процветают. Угэдэй дал брату угодья с хорошей землей, реками и пастбищами, где пасутся несметные стада. Уже один вид, расстилающийся перед глазами, утолял любое, самое алчное честолюбие. Разве не достаточно какому угодно властителю править такой благодатной землей, где реки полноводны, а травы сладки и обильны? Чагатай улыбнулся. Нет. Для сына и наследника Чингисхана всего этого недостаточно.
Жарко горел закат, и прогревшийся за день ветер обдувал холм. Чагатай прикрыл веки, с наслаждением ощущая лицом его теплое густое дыхание, игриво треплющее длинные смоляные волосы чингизида. На реке он возведет себе дворец. На холмах будет охотиться с запасом стрел и соколами. На своих новых землях он, безусловно, освоится, но спать и грезить отнюдь не станет. В станах всех власть имущих — Угэдэя, Субэдэя и иже с ними — у него действуют лазутчики и осведомители. Настанет время, когда это свое медово-молочное ханство он оставит и вновь протянет руку к тому, что ему предначертано. Быть ханом — великим ханом — у него в крови, но он уже не тот беспечный молодой человек, каким был прежде. И в этих своих владениях он будет чутко дожидаться зова.
Чагатаю подумалось о женщинах, что урождаются в этих городах. Такие мягкие, шелковисто-нежные, ароматные. Здесь молодость и красота не высасываются из них так, как они высасываются из женщин полудикой жизнью в степях. Возможно, в этом и состоит предназначение городов: поддерживать в женщинах мягкость, нежность и изысканность, что отличают их от жестких кочевниц. Одной этой причины достаточно, чтобы потворствовать их избалованному существованию…
Перед тем как продолжить путь, Чагатай плотоядно усмехнулся. Ему на ум пришло сравнение с волком, влезающим в овчарню. Нет, огонь и разрушение он с собой не несет. Разве может пастух пугать своих миленьких ухоженных овечек?
Дух в юрте стоял тяжелый, скверный. Тулуй с Хасаром сидели в углу на походных топчанах, исподлобья наблюдая, как Угэдэев шаман колдует над конечностями хана. Морол был человеком мощного сложения, приземистый и широкий, с седой бородой пучком. Хасар избегал смотреть на правую руку шамана, с рождения отметившую в нем человека, не призванного ни охотиться, ни рыбачить. Шаманом Морола сделал шестой палец, бурый и изогнутый.
Положение Морола некогда сильно пошатнулось из-за измены Чингисхану того, чье имя больше не произносилось вслух. Тем не менее с другими шаманами и лекарями в долгополых одеждах он все же посовещался, после чего властным жестом услал их из юрты. Как видно, слово собственного ханского шамана по-прежнему главенствовало, во всяком случае, среди соратников по ремеслу.
На двоих своих зрителей внимания Морол не обращал. Каждую из конечностей Угэдэя он поочередно согнул и разогнул (они упали бесчувственно, как деревяшки), после чего большими пальцами начал, бормоча себе под нос, разминать суставы. Особое внимание он уделил голове и шее. Пока военачальники ждали, Морол уселся на топчан, а голову и плечи Угэдэя положил себе на скрещенные колени. Все это время хан незряче таращился в потолок. Проницательные пальцы шамана пробовали, надавливали и сноровисто массировали ему виски и свод черепа; сам Морол при этом глядел куда-то отсутствующим взором. Для Хасара с Тулуем все эти приемы были темным лесом; между тем шаман, чуть покачиваясь, лишь кивал и озабоченно поцокивал языком.
Тело хана лоснилось от пота. Со времени обморока на сунской границе (ни много ни мало два дня назад) Угэдэй не произнес ни единого слова. Ран у него не наблюдалось, но дыхание было каким-то гнилостно-сладким; именно этот запах, от которого к горлу подкатывали рвотные спазмы, наполнял сейчас юрту. Цзиньские лекари зажгли успокоительные ароматические свечи, утверждая, что дым их целебен. Морол им в этом не препятствовал, хотя всем своим видом выразил пренебрежение.
Над Угэдэем шаман усердствовал уже полный день. Чего он только не делал: и обмакивал его тело в ледяную воду, и растирал его грубой тканью так, что на коже стигматами проступала кровь. И все это время глаза хана бездумно смотрели куда-то сквозь. Иногда он ими двигал, но в себя так и не приходил. При повороте набок пускал из обмякших губ длинные нити слюны.
Хасар с глухим отчаянием осознавал: в таком состоянии хан долго не протянет. Воду и даже теплую кровь с молоком можно подавать в желудок через тонкую бамбуковую трубку, хотя та царапала глотку, от чего Угэдэй давился и горлом шла кровь. Если за ним ухаживать, как за грудным младенцем, поддерживать в теле жизнь можно еще невесть сколько. Но при этом народ все равно остается без хана, а умертвить беспомощного человека есть сотни разных способов.
Покидать пределы стана Хасар строго-настрого запретил. Всех прибывающих гонцов немедленно спешивали и помещали под стражу. Какое-то непродолжительное время новость еще удастся удержать, так что Чагатай вряд ли скоро начнет готовить свое воинство к победному возвращению в Каракорум. Но здесь, в туменах, наверняка имеются ходкие на ногу соглядатаи, да и просто тщеславные молодчики, знающие, что в Чагатаевом ханстве их примут с распростертыми объятиями. За эту весть Чагатай одарит их золотом, чинами, скакунами и вообще всем, что душе угодно. Рано или поздно у кого-то одного, а то и у нескольких вызреет соблазн ускользнуть отсюда ночью. И если до этого момента ничего не предпринять, то дни Угэдэя как хана сочтены, даже если он останется жив. От этой мысли Хасар поморщился, прикидывая, сколько ему еще томиться в ханской юрте. Толку от него здесь все равно никакого, разве что ерзать задом по топчану да наживать геморрой, до которого ему по возрасту и так рукой подать.
Лицо Угэдэя за это время оплыло еще больше, как будто влага самопроизвольно накапливалась под кожей. Вместе с тем на ощупь он был горяч — видимо, тело выжигало все свои резервы. Время в юрте тянулось медленно, а снаружи солнце успело взойти и проделать путь до зенита и далее. На глазах у Тулуя и Хасара Морол, взяв поочередно обе руки Угэдэя, проткнул их возле локтевого сгиба, пустив в медные чаши кровь. Шаман пристально наблюдал за ее цветом, неодобрительно поджимая губы. Отвлекшись от чаш, он принялся заунывно распевать над ханом и вдруг плашмя ударил его по груди раскрытой ладонью. Это ни к чему не привело. Угэдэй все так же таращился, лишь изредка равнодушно помаргивая. Неизвестно даже, слышал он людскую речь или нет.
Наконец шаман смолк, ожесточенно пощипывая себя за бороденку, словно хотел ее выдрать. Голову Угэдэя он бережно положил на груду грубых одеял, а сам встал. Неслышно подошел его слуга и с почтительным поклоном взялся перевязывать сделанные хозяином надрезы, в молчаливом благоговении от того, что врачует раны самому хану монгольской державы.
Привыкший к безусловному повиновению, Морол взмахом руки велел двоим наблюдателям следовать за ним на чистый воздух. Они безропотно подчинились, глубокими вдохами прочищая на ветерке легкие от гнилостной приторности. Вокруг в ожидании хороших новостей стояли воины хана, на их лицах читалась надежда. Шаман сердитым взмахом головы велел им отвернуться.
— От этого у меня снадобий нет, — сказал он. — Кровь у него течет не так уж плохо, пусть и темна, что указывает на отсутствие духа жизни. Не думаю, что это сердце, хотя мне говорили, что оно слабо. Он ведь использовал цзиньские настои. — Морол с негодованием продемонстрировал пустую синюю склянку. — Как он мог рисковать, доверяясь всей этой грязи, всему этому плутовству! Ведь их врачеватели не гнушаются ничем, от нерожденных детей до тигриных членов размножения! Я сам, своими глазами видел.
— Мне до всего этого нет дела, — отрезал Хасар. — Если ты ничего не можешь поделать, я найду кого-нибудь еще, поискусней.
Морол буквально взбухал от гнева, на что Хасар придвинулся и угрожающе навис сверху, используя преимущество в росте.
— Так что поберегись, знахарь, — процедил он вполголоса. — На твоем месте я бы ох как постарался доказать свою полезность.
— Своим спором вы Угэдэю лучше не делаете, — вмешался Тулуй. — Теперь уж нет разницы, какие микстуры и порошки хан принимал прежде. Ты можешь помочь ему сейчас?
Прежде чем ответить, Морол еще раз сердито зыркнул на Хасара.
— Телесно с ним вроде как нет ничего дурного. Ослаблен дух, кем-то или им самим. Не знаю, может, его прокляли или враг навел порчу, а может, он сам над собой что-то учинил… — Шаман раздраженно фыркнул. — Иногда люди вот так берут и умирают. Ни с того ни с сего. Тенгри, небесный отец, призывает их, и тогда даже ханы бросают все земное. Так что ответ подчас не бывает уготован. И…
Метнувшись змеей, рука Хасара схватила шамана за одежду и поддернула близко-близко — подбородок к подбородку. После секунды задышливой возни Морол утих: до него дошло, что власть здесь целиком за этим тайджи, а он, Морол, висит сейчас на волоске, всей своей жизнью завися от расположения этого человека.
— Есть еще темное колдовство, — прорычал Хасар. — Я его видел, испытывал на себе. Съел сердце человека и ощутил в теле пламень, который словно озарил меня изнутри. Так что не рассказывай, будто сделать ничего нельзя. Если духи требуют крови, я для хана пролью ее реки. Озера.
Морол залопотал что-то невнятное, но затем голос его окреп:
— Будет по слову твоему, тайджи. Нынче вечером я принесу в жертву дюжину кобылиц. Возможно, этого будет достаточно.
— Возможно? — Хасар, презрительно хмыкнув, выпустил едва не потерявшего равновесие Морола. — Ты понял, что вся жизнь твоя теперь поставлена на кон? Все ваши увертки и увещевания мне знакомы, равно как и лживая двусмысленность. Если он умрет, вместе с ним к Тенгри отправишься и ты. Но уйдешь ты не полностью. Половина тебя останется здесь, на холмах, — на колу, пищей коршунам и лисам.
— Я понял тебя, — натянуто отозвался Морол. — А теперь я должен подготовить животных к жертвоприношению. Умертвить их надлежит как надо, особым образом; их кровь — за его.
Место, где раскинулся Нанкин, было обжитым вот уже около двух тысяч лет. Вскормленный Янцзы — великой рекой, воистину животворящим руслом обеих империй, — он был цитаделью и столицей древних государств и династий, сказочно разбогатевших на торговле красками и шелком. Здесь не смолкал шум ткацких станков, стук и клацанье которых раздавались денно и нощно, поставляя сунским вельможам роскошную одежду, обувь и гобелены. Воздух был тяжел и маслянист от запаха жарящихся личинок, которыми изо дня в день кормились мастеровые, обваливая их в жаровнях до золотистой коричневатости и смешивая с травами, жирами и специями.
По сравнению с небольшим городком Сучжоу на севере или рыбацкими деревушками, кое-как кормящими местное население, Нанкин был поистине оплотом мощи и богатства. Это становилось заметно по разодетым солдатам, стоящим на каждом углу, по роскошным дворцам и улицам, кишащим работным людом, жизнь которого вращалась вокруг личинок тутового шелкопряда, созидающих коконы из нити такой изысканности и безупречности, что, будучи развернутой, она воплощалась в сказочно красивые искристые ткани.
Поначалу Сюань, отдалившийся от опасной северной границы, был встречен весьма любезно. Жен его и детей разместили во дворцах — правда, отдельно от него. Солдат отвели на юг, где они якобы будут в безопасности. При этом о местоположении их казарм ему не сообщили. Сунские чиновники изъявляли все признаки почтения, подобающие царственности его особы и дворцовому этикету. Посетить его соизволил сам сын императора, речи которого при встрече источали медвяную сладость. Сейчас при воспоминании о той аудиенции Сюань с трудом сдерживал себя, сжимая от злости кулаки. Он лишился всего, и ему о его ущербности намекали самыми что ни на есть гадкими, оскорбительными в своей тонкой насмешливости мелочами. Лишь человек, живущий в постоянной роскоши, мог уловить, что подаваемый ему чай уже постоял или чуточку разбавлен, а приставленные к нему слуги лишены лоска и угодливой расторопности — даже, можно сказать, неуклюжи. Непонятно, то ли его таким образом исподтишка унижал император, то ли этот его мягкий надушенный отпрыск попросту болван. Впрочем, неважно. Сюань уже понял, что окружен отнюдь не друзьями. И в сунские земли, если бы не вопиющая безвыходность положения, он бы ни за что не сунулся.
У сунских армейских чинов живейший интерес вызвало его вооружение. Их солдаты заботливо вносили в опись все его снаряжение и неизрасходованный боезапас. Лукавые усмешки сунцев вызвали тогда у Сюаня приступ раздражения. Затем дело дошло и до его казны. Всё — деньги, утварь, драгоценности — было разложено на огромном внутреннем дворе, который своим видом настолько впечатлял, что остатки отцова наследия казались мелкими и убогими. Сюань уже в тот момент не смог бы сказать точно, когда он снова увидит свое богатство, и увидит ли вообще. Сундуки и ларцы с золотом и серебром канули в какую-то скрытую от глаз сокровищницу; может, даже и не в этом городе. Взамен Сюаню выдали лишь ворох расписных бумаг с печатями дюжины чинуш. Теперь он полностью находился во власти людей, почитающих его в лучшем случае за слабого союзника, а в худшем — за досадное препятствие к овладению землями, на которые сунцы уже с давних пор поглядывали как на свои собственные.
Озирая величавую панораму Нанкина, Сюань в молчании стискивал зубы — только это выдавало в нем напряжение. Его огненные горшки и ручные пушечки здесь подвергли осмеянию. У них, видите ли, у самих этого добра навалом, да еще куда новее и мощнее. Себя они, понятное дело, считают неуязвимыми. Их армии сильны и с хорошим снабжением, их города богаты. Какой-то своей частью Сюань с горькой язвительностью подумывал о том, что монголам не мешало бы развеять этот заносчивый миф. Нутро переворачивалось, когда сунские офицеры, бросая на Сюаня взгляды, перешептывались, что он-де прямо-таки отдал цзиньские земли ордам скотоводов. С особым смаком ему представлялось, как монгольский хан заводит своих воинов в Нанкин, а хваленые сунские полки в страхе и смятении разбегаются.
От этой мысли Сюань заулыбался. Солнце уже взошло, и вновь с неизбывной силой застрекотали ткацкие станки, как сверчки в трухлявом пне. День, как обычно, пройдет в бесконечном совещании со старшими советниками, где и он, и они будут старательно делать вид, что их разговор имеет какую-то значимость, хотя сами лишь покорно ждут, когда сунский император вспомнит об их существовании.
В то время как Сюань оглядывал крыши Нанкина, где-то невдалеке зазвонил колокол — их здесь было множество, разных тонов и оттенков, и трезвонили они по городу много раз на дню. Одни отмеряли время, другие возвещали начало и конец рабочей смены, третьи звали чиновников в ведомства, четвертые — детей в школу… Как-то на закате Сюаню вспомнилось стихотворение из его молодости; ожило ласковой нежно-туманной памятью, от которой сладко защемило сердце, а губы сами собой зашептали строки:
Солнце туманится, в сумраке тонет.
Люди приходят домой, тает свет горных вершин.
Дикие гуси летят, манит их белый тростник.
Грезы мои о вратах в городе северном вижу.
Колокол бьет, но уж я меж явью и сном разделен.
На глаза сами собой навернулись слезы. Вспомнилась доброта отца, его нежность к нему, тогда еще робкому худенькому отроку. Слезы Сюань сморгнул: не ровен час, кто-нибудь заметит и донесет о его слабости.
Из кобылиц Морол отбирал молодых, способных жеребиться. Их он подыскивал в запасном табуне, что шел следом за туменами. Полдня прошло в дотошном, тщательном осмотре: должны подходить и масть, и стать, и безукоризненность шкуры. Один из табунщиков стоял в немом отчаянии: еще бы, к жертвоприношению у него оказались намечены две лучших белых кобылицы, поколение от поколения тщательного выведения и отбора. А уж сколько сил ушло на взращивание! Из них еще ни одна не выносила жеребенка, так что их родословные будут утеряны. Но имя Угэдэя решало все, и никакая привязанность, почти священная, пастухов к своим любимым животным не могла уберечь последних от их участи.
Прежде на равнинах такого не видывали. Нукеры так скучились вокруг юрты, где лежал Угэдэй, что Морол был вынужден просить их разойтись. Тогда они, спешившись, явились сюда со своими женами и детьми, изнывая от желания видеть чародейство с великим жертвоприношением. В такую цену, как эта, не могла ставиться никакая другая жизнь. Зачарованно и с некоторой боязнью люди наблюдали за тем, как шаман точит и благословляет свои мясницкие ножи.
Хасар сидел вблизи того места, где на покрытом шелком ложе под закатным солнцем лежал Угэдэй. Был он в горящих, как жар, отполированных доспехах. Рот хана то и дело приоткрывался и закрывался, как у жаждущего или у выброшенной на берег рыбины. Глядеть на его побледневшую кожу, было решительно невозможно: сразу шли в голову мысли о Чингисхане на смертном одре. От старого горя, помноженного на новое, у Хасара ныло сердце. Он старался не смотреть, когда двое сильных воинов вывели вперед белую кобылицу, придерживая ей голову. Остальных лошадей предусмотрительно держали подальше, чтобы они этого не видели, но Хасар знал, что животные все равно учуют кровь.
Молодая кобылица уже нервничала, чуя в воздухе смерть. Она взбрыкивала, скользя, садилась на задние ноги и, как могла, противилась сильным пальцам, вцепившимся ей в гриву. Светлая шкура была безупречна, без малейших шрамов, следов плети или язвинок от гнуса. Отбор Морол сделал на совесть, и некоторые воины следили за действом с мрачным огоньком в глазах.
Перед ханской юртой Морол разжег костер выше своего роста, от которого запалил ветвь кедра, прибив огонь так, что от дерева пошел шлейф пахучего белого дыма. Вот шаман подошел к Угэдэю и дымящей ветвью провел у него над грудью, очищая воздух и благословляя хана перед предстоящим ритуалом. Медленным шагом обошел неподвижно лежащую на спине фигуру, бормоча заклинание, от коего у Хасара встали дыбом волоски на шее. Его племянник Тулуй — это было видно — внимал шаману зачарованно, самозабвенно. Он еще достаточно молод и не поймет Хасара, который однажды слышал, как Чингисхан со свежей вражьей кровью на устах выговаривал слова на древнем языке.
Сквозь теплые розоватые проблески костра словно сочилось само время — прошло его, казалось, немного, а вокруг уже густился пепельный сумрак. Тысячи воинов сидели тихо, а тех, кто был тяжело ранен в бою, загодя отнесли подальше, чтобы их крики боли не вторгались в ритуал. Царил такой мертвенный покой, что Хасару показалось, будто те отзвуки страдания доносятся издали сами, жалобные и острые, как у птиц.
С большим тщанием передние и задние ноги лошади связали попарно. Животное с жалобным ржанием все еще упиралось, когда воины, потянув за задние ноги, стали заваливать его набок. Лишенная возможности сделать шаг, кобылица неловко завалилась и лежала, подняв голову. Один из воинов обеими руками обхватил ее мускулистую шею, удерживая на месте. Еще двое навалились на задние ноги, и все напряженно посмотрели на Морола.
Шаман, однако, не спешил. Он творил молитвы, произнося их то нараспев, то шепотом. Жизнь кобылицы он посвящал матери-земле, которая примет ее кровь. А еще вновь и вновь испрашивал жизни для хана, чтобы тот оказался пощажен.
Посреди ритуала Морол приблизился к кобылице. При нем было два ножа, которые он, не прерывая молитвенного песнопения, должен был вонзить в то место, где заканчивалась шея и начиналась грудь. Трое воинов напряглись.
Проворным движением Морол всадил нож по самую рукоятку. Фонтаном хлестнула кровь, жаркая и темная, обдав ему ладони. Кобылица содрогнулась и отчаянно заржала, всхрапывая и силясь подняться. Воины с силой навалились на ее круп, в то время как кровь толчками выплескивалась с каждым биением сердца, обагряя воинов, изо всех сил удерживающих скользкую, судорожно бьющуюся плоть.
Морол поместил лошади на шею ладонь, чувствуя, как шкура постепенно холодеет. Кобылица все еще билась, но уже слабее. Оттянув ей губы, при виде бледных десен шаман кивнул. Громким голосом он в очередной раз воззвал к духам земли и занес свой второй нож — с острым концом и тяжелой рукоятью, длинный, почти как меч. Дождавшись, когда кровоток достаточно ослабнет, Морол взялся пилящими движениями взрезать кобылице шею. Лезвие исчезло в плоти. Кровь брызнула с новой силой, а зрачки у лошади покрупнели и сделались бесконечно черными.
Когда Морол подходил к хану, руки его были обагрены. Не осознавая событий, что происходят во имя него, Угэдэй лежал недвижимо, бледный как смерть. Морол чуть заметно покачал головой и провел пальцем по щекам хана, оставляя на них красные полоски.
Все это время никто не осмеливался произнести ни слова. Люди знали, что при жертвоприношении себя являет колдовство. В тот момент, когда Морол смахнул с лица кровососущее насекомое, многие сотворили знак, оберегающий от злых сил. Еще бы: сейчас сюда, как мухи на падаль, слетались всевозможные духи.
Морол как ни в чем не бывало кивнул своим помощникам, чтобы те уволокли погибшее животное и привели следующее. Кобылицы при запахе крови, понятно, будут строптивиться, но их, по крайней мере, можно уберечь от вида дохлой лошади.
Он снова завел песнопение, положенное по окончании заклания жертвы. Оглядевшись, Хасар заметил, что многие воины предпочли разбрестись, чем своими глазами наблюдать, как пропадает под клинком такое богатство.
Вторая кобылица оказалась покладистей, не такой ерепенистой. Она спокойно дала себя завести, но затем что-то учуяла. Вмиг ее пробила паника; она заполошно заржала и изо всех сил дернулась в попытке вырвать удила. Когда двое силачей напряглись, удерживая ее, натянутая струной узда лопнула, и животное оказалось на свободе. В темноте оно прянуло в сторону Тулуя и сбило его с ног.
Но далеко кобылица не ушла. Силачи раскинули руки и удержали ее, после чего проворно накинули новый недоуздок и обратили вспять.
Отделавшийся легкими ушибами Тулуй, отряхиваясь, встал. Морол смотрел на него как-то странно, на что брат хана молча пожал плечами. Песнопение возобновилось, и вторую кобылицу быстро стреножили для того, чтобы отправить под нож. Ночь обещала быть длинной, и железистый запах крови уже был крепок.
Земля вокруг хана набрякла краснотой. Кровь от дюжины кобылиц впитывалась в почву, но та уже не в силах была принять столько, и тогда кровь стала скапливаться лужей, над которой, окунаясь в нее, жужжали жирные черные мухи, одуревшие от запаха. Морол стал темным от крови, его одежда вымокла. Шипели факелы, и огонь догорающего костра, дымя, ложился на землю. Первые лучи солнца косыми ножами разрезали полутьму. Голос шамана был осипшим, лицо — грязным. В теплом сыром воздухе монотонно зудели тучи комаров. Шаман совсем измотался, но хан на своем ложе лежал все так же неподвижно, и его запавшие глаза были подобны затененным дырам.
Воины в ожидании известий спали на траве. Использовать жертвенных кобылиц на мясо было нельзя, и их трупы лежали в общей куче; из разбухших от газов животов торчали растопыренные тонкие ноги. Неизвестно, можно ли было уменьшить размер жертвоприношения, если бы лошади все-таки пошли на мясо, но они теперь так и должны остаться здесь изгнивать после того, как становище снимется с места. Многие, не дождавшись конца ритуального убийства, разошлись по своим юртам и женам, которые уже не могли смотреть, как такие прекрасные животные гибнут под ножом.
На рассвете Морол с шелестом опустился во влажную траву, пал в нее на колени. После заклания двенадцати лошадей он ощущал в себе свинцовую тяжесть, утяжеленную веригами смерти. Выказывать свое отчаяние перед ханом, беспомощно лежащим с засохшими полосками крови на щеках, он постеснялся. С прозрачной от бессонной ночи головой он стоял, а голос его окончательно сел, так что древние заклятия и прорицания он выговаривал не более чем шепотом — ритмично-заунывные напевы, катающиеся на языке до тех пор, пока слова окончательно не сливались с мелодией.
— Хан в оковах, — выкликал он, — потерян и одинок в узилище из плоти. Покажите мне, как разорвать его путы. Покажите, что я должен сделать, чтобы привести его домой. Хан в оковах…
На сожмуренных веках Морол ощущал тепловатый свет зари. Шамана переполняло отчаяние, и вместе с тем ему казалось, что вокруг неподвижной фигуры Угэдэя он слышит нашептывание духов. В ночи Морол взял хана за запястье и проверил пульс, который едва угадывался. И тем не менее временами кулем лежащий хан неожиданно подергивался или шевелился, приоткрывал и закрывал рот, а один раз у него даже ненадолго зажглись светом разума глаза. Так что ответ определенно был, знать бы только, какой именно.
— Тенгри Великого неба и ты, Эрлик, властелин мира подземного и хозяин теней, покажите мне, как порвать эти оковы, — с натужным сипением шептал Морол. — Пускай он увидит свою зеркальную душу в воде, дайте ему узреть свою теневую душу на солнечном свету. Я дал вам реку крови, дал вам испить жизни прекрасных кобылиц, истекшие в землю. Я дал кровь девяноста девяти богам белого и черного. Покажите мне цепи, и я его освобожу. Сделайте меня сокрушающим молотом. Именем девяноста девяти, именем трех душ, явите мне путь. — Он поднял к солнцу правую руку, расставив пальцы, свое знамение и проклятие. — Духовные владыки подлунных царств, это ваша древняя земля. Если вы слышите мой голос, покажите мне. Явите свое благоволение. Нашепчите наставления ваши в мои уши. Дайте мне узреть оковы.
На своем одре застонал Угэдэй, бессильно уронив голову набок. В ту же секунду Морол очутился рядом, не переставая творить заклинания. После такой ночи с еще сероватым, не набравшим силу рассветом и росой, полузастывшей на красной траве, кружение духов вокруг хана он буквально осязал; слышал их дыхание. Во рту было сухо от горькой, дочерна спекшейся на губах коросты. С этим ощущением шаман взмыл в темноту, но ответов там не было, как не было вспышки света и понимания.
— Что возьмете вы за то, чтобы его отпустить? Чего вы хотите? Эта плоть — узилище для хана державы. В вашей власти взять все, чего вы только пожелаете. — Морол судорожно вдохнул, близкий к обмороку. — Хотите жизнь мою? Я ее отдам. Скажите лишь, как мне разорвать цепи. Кобылиц оказалось мало? Я могу привести еще тысячу, чтобы их кровью сделать отметину у него на челе. Я могу соткать вокруг него кокон из крови, завесу из темных нитей и темных чар. — Шаман задышал чаще, прерывистей, нагнетая в себе жар, способный породить более мощные видения. — Хотите, приведу сюда девственниц? Приведу рабов или врагов? — Голос шамана стал тише, чтобы не было слышно со стороны. — Или мне привести детей, которые приняли бы за хана смерть? Они бы отдали свои жизни с радостью. Только дайте узреть оковы, которые я смогу стряхнуть. Сделайте меня молотом. Или для этого нужен кровный родственник? Его семья отдаст за него жизнь, не колеблясь.
Угэдэй зашевелился. Более того, он часто заморгал и на глазах у оторопевшего Морола начал усаживаться, но из-за затекшей руки завалился назад. Шаман поспешно его подхватил и, закинув голову, от избытка чувств завыл волком.
— Сына его вам? — держа хана и не в силах остановиться, продолжал Морол. — Дочерей его? Дядьев и друзей? Дайте мне знак, пусть оковы спадут!
От воя шамана всюду рывком поднимали головы заспанные люди. Сотнями сбегались они со всех сторон. Весть о чуде пронеслась искрой, и, услышав ее, все становище — и мужчины, и женщины — вскидывали руки, выражая свое ликование кто во что горазд. Воины стучали мечами, хозяйки — горшками. Среди всего этого шума сидел и, морщась, недоумевал Угэдэй.
— Воды мне, — недужным голосом произнес он. — Что вообще происходит?
Теперь он, расширив глаза, осматривал залитое кровью поле и труп последней кобылы, темный в свете зари. Что произошло, Угэдэй решительно не мог взять в толк и лишь потирал отчаянно зачесавшееся вдруг лицо. У себя на ладонях он с удивлением обнаружил следы засохшей крови.
— Поставьте хану свежий хошлон, — распорядился Морол голосом вконец обессиленным, но теперь уже крепнущим от победной радости. — Пусть в нем будет сухо и чисто. Принесите пищи и воды.
Вокруг хана, сидевшего самостоятельно, уже возводилась юрта. Слабость в руке постепенно проходила. К той поре, как раннее утреннее солнце оказалось заслонено войлоком и деревом, Угэдэй уже пил воду и спрашивал вина, о чем Морол, впрочем, и слышать не желал. От невероятного успеха авторитет шамана возрос, что было сейчас заметно по той суровости, с какой он помыкал ханскими слугами. На короткое время Морол стал чуть ли не важнее своего хана и держался с обновленным достоинством и хорошо различимой гордостью.
В новый хошлон Угэдэя пришли Хасар с Тулуем, как самые старшие по положению. Хан был все еще бледен, но на их беспокойство реагировал слабой улыбкой. Окаймленные темными кругами глаза его запали, а рука, в которую Морол подал чашу соленого чая с настоянием выпить все, подрагивала. Угэдэй насупился и с мыслью о вине облизнул губы, но протестовать не стал. Близость смерти его пугала, как бы он ни внушал себе, что готов к ней.
— Были минуты, когда я вроде как все слышал, но ответить не мог, — вспоминал Угэдэй. Голос его звучал надтреснуто, как у старика. — Я тогда полагал, что мертв и в уши мне вещают духи. Это было… — Хан прихлебнул из чаши. Глаза его потемнели от того тошнотного ужаса, что он пережил, запертый в своем теле, погружаясь в беспамятство и приходя в себя. Отец наказывал ему никогда не распространяться о своих страхах. «Люди глупы, — говорил Чингисхан. — Они полагают, что другие сильнее, быстрее и меньше поддаются страху». Даже в своей слабости Угэдэй сохранял память. Ужас той темноты все не отпускал, но все же чингизид был и остается ханом.
Окровавленную землю вокруг слуги устелили войлоком. Толстые грубые подстилки тут же напитались кровью, став тяжелыми и красными. Тогда на нижние отсыревшие слои были наброшены новые, пока не оказался застелен весь пол хошлона. Морол опустился рядом с Угэдэем на колени и осмотрел хану глаза и десны.
— Молодец, Морол, — похвалил его Угэдэй. — Я уж и не чаял, что вернусь обратно.
Шаман нахмурился:
— Не все еще довершено, мой повелитель. Жертвоприношения кобылиц было недостаточно. — С тягостным вздохом он умолк, подгрызая на пальце ноготь. На языке чувствовался вкус запекшихся катышков крови. — Духи этой земли полны желчи и ненависти. Свою хватку с твоей души они сняли лишь тогда, когда я заговорил с самыми верховными их владыками.
Направленный на шамана взгляд Угэдэя был затуманен страхом, который он тщетно пытался скрыть.
— Что ты имеешь в виду? У меня сейчас голова кругом — так и гудит, так и звенит. Говори со мной яснее, как с малым дитем. Тогда я тебя пойму.
— За твое возвращение, повелитель, назначена цена. И неизвестно, сколько пройдет времени, прежде чем они позовут тебя обратно во тьму. Может, день, а может, всего несколько вдохов — сказать не берусь.
Угэдэй напряженно застыл.
— Снова через такое я пройти не смогу — ты понимаешь меня, шаман? Я буквально не мог дышать. — Глаза защипало, и хан яростно потер веки. Его тело было извечно слабым сосудом. — Вели подать мне вина, шаман.
— Пока не могу, повелитель. У нас очень мало времени, и надо, чтобы ум у тебя был ясен.
— Тогда делай, что надлежит, Морол. Я дам любую цену. — Угэдэй уже видел убитых лошадей и лишь устало покачал головой, сквозь стену хошлона глядя туда, где они, как он знал, сейчас лежали. — У тебя в распоряжении и мои стада, и мои забойщики, всё к твоим услугам.
— Извини, повелитель. Но лошадей недостаточно. Ты нам возвращен…
— Говори! — нажал хан. — Кто знает, сколько времени мне еще отпущено!
Шаман стал выдавливать слова, противные его собственному слуху:
— Нужна еще одна жертва, повелитель. Кто-то хочет твоей собственной крови. Таково было условие сделки, благодаря которой ты возвращен земле. В этом причина.
Морол был настолько сосредоточен, ожидая ответа Угэдэя, что не услышал, как к нему со спины придвинулся Хасар. В следующую секунду шаман оказался вздернут к нему лицом.
— Ах ты, выродок, — протянул дядя хана, плотоядно оскалившись и подтягивая шамана к себе, как пес подтягивает крысу. — Эти игры среди вас, желтоухих собак, мне хорошо известны. Последней, помнится, мы сломали хребет и бросили ее на пищу волкам. Ты думаешь, что можешь запугать мою родню? Мою родню? Затребовать крови за твои невнятные заговоры и причеты? Так вот, шаман: только после тебя. Вначале околеешь ты, а там посмотрим.
Произнося это, Хасар снял с пояса короткий нож и, держа его в опущенной руке, легонько ткнул Морола в пах, да так быстро, что никто и глазом моргнуть не успел. Шаман ахнул и опрокинулся на спину, а Хасар неторопливо отер нож, но из руки не выпускал, в то время как Морол извивался, притиснув к ране ладони.
Угэдэй медленно поднялся с ложа. Он был худ и слаб, но глаза его светились гневом. Хасар холодно поглядел на него, не желая смиряться.
— Ты режешь моего собственного шамана, дядя, и это в моем-то стане? — прорычал он. — Ты, должно быть, забыл, где находишься. И кто такой я.
Хасар дерзко выпятил подбородок, хотя нож убрал.
— Я вижу его насквозь, Угэдэй, мой хан и повелитель. Этот колдун хочет моей смерти, поэтому и шепчет, чтобы в жертву принесли кого-нибудь родственной с тобой крови. Все эти желтоухие собаки по колено погрязли в заговорах и навлекли немало боли моей — твоей — родне. Тебе не следует принимать на веру ни единого его слова. Давай несколько дней повременим и увидим, как ты пойдешь на поправку. Силы к тебе вернутся, ставлю на это моих собственных кобылиц.
Морол взгромоздился на колени. Его прижатая к паху рука была красной от свежей крови; от боли он чувствовал себя слабым и немощным.
— Имя мне пока неизвестно, — зло глядя на Хасара, сказал он. — Это не мой выбор. А жаль.
— Шаман, — тихо произнес Угэдэй. — Моего сына ты не заберешь, даже если от этого будет зависеть сама моя жизнь. И жену я тебе не дам.
— Твоя жена, повелитель, не твоей крови. Позволь мне еще раз провести гадание и выяснить имя.
Опускаясь на ложе, Угэдэй кивнул. Даже эта небольшая трата сил довела его чуть ли не до обморока.
Морол, по-стариковски кряхтя, поднялся на ноги, сгибаясь от боли. Хасар зловеще улыбнулся ему. Из пятна между ногами шамана сочилась кровь, которую тут же впитал войлок.
— Тогда давай пошевеливайся, — поторопил Хасар. — А то у меня к таким, как ты, терпения нет, в особенности нынче.
Морол предпочел отвернуться от человека, которому чинить насилие так же легко, как дышать. Под взглядом Хасара он не мог размотать халат и осмотреть свою рану. А между тем она пульсировала и жгла. В попытке прояснить сознание Морол покачал головой. В конце концов, он ханский шаман, и прорицание должно состояться по всем правилам. А после этого никто не знает, сколько ему еще останется.
Под презрительным взглядом Хасара Морол послал своих слуг за благовонными свечами. Вскоре от дыма в хошлоне стало не продохнуть, а Морол добавил в горящую чашу еще и своих трав, вдыхая мятную прохладу, от которой боль в паху чуть успокаивалась. Через какое-то время она и вовсе сошла на нет.
Вначале Угэдэй закашлялся от резкого дыма. Один из слуг все-таки дерзнул ослушаться сурового шамана, и возле ног хана появилась чаша с вином, к которой тот припал, словно умирающий от жажды. На щеки его наконец возвратился румянец. Глаза засияли очарованием и ужасом, когда он увидел, как Морол готовится раскинуть кости прорицателя, предоставляя их четырем ветрам и призывая духов направлять его руку.
Одновременно шаман взял горшок с зернистой черной смесью и втер немного себе в язык. Выпускать свой дух повторно через такой краткий промежуток времени опасно, но он напрягся, невзирая на то, что сердце готово было выскочить из груди. От горечи смеси выступили слезы, да такие, что казалось, глаза шамана сияют в темноте. Когда Морол закрыл рот, зрачки у него сделались огромными, как глаза умирающих лошадей.
Наслоения войлока постепенно пропитывались кровью, и в воздухе начинало ощущаться зловоние. В дурманящем аромате свеч истощенные люди с трудом держались на ногах, а Морол, наоборот, будто расцвел: зернистая смесь укрепляла его плоть. Голос шамана извергался в песнопении, а сам он двигал мешок с костями к северу, востоку, югу и западу — снова и снова, взывая к духам дома направлять его.
Наконец он резким движением бросил кости, так что их желтоватые куски разлетелись по войлоку. Крылось ли прорицание в том, как они подскочили и разлетелись по сторонам? Морол ругнулся, а Хасар язвительно ухмыльнулся попытке шамана истолковать то, как они упали.
— Десять… одиннадцать… Где же последняя? — спросил Морол, не обращаясь ни к кому.
Никто не обратил внимания, что лицо Тулуя стало бледным, почти как лицо хана. Шаман не заметил, как желтая лодыжечная кость уткнулась в мягкую кожу Тулуева гутула.
Тулуй это увидел. В себе он ощущал вязкий страх, вызванный словами о том, что в жертву должен быть принесен кто-то из Угэдэевых кровных родственников. С этого момента он пребывал в тисках беспомощности, покорности перед участью, которой не избежать. Именно его, и никого другого, сшибла с ног жертвенная кобылица. Смысл этого происшествия должен был дойти до него уже тогда. Хотелось исподтишка наступить на кость и втоптать ее в войлок, укрыть под стопой, но усилием воли Тулуй этого не сделал. Угэдэй был ханом державы — человеком, которого после себя избрал на ханство отец. Ничья жизнь не важна так, как его.
— Она здесь, — одними губами вымолвил Тулуй и, когда его никто не расслышал, повторил еще раз.
Морол поднял на него глаза, в них сверкнуло внезапное осознание.
— Кобылица, которая тебя сбила, — произнес шаман шепотом. На его лице читалось что-то вроде сострадания.
Тулуй немо кивнул.
— Что? — остро поглядев, вклинился Угэдэй. — Даже не думай об этом, шаман. Тулуй здесь ни при чем.
Голос его был тверд, но страх могилы по-прежнему довлел над ним, и чаша вина в руках дрожала. Тулуй это заметил.
— Ты мой старший брат, Угэдэй, — сказал он. — Более того, ты хан, которого избрал наш отец. — Он улыбнулся и провел рукой по лицу с трогательно-простецким видом. — Он как-то сказал мне, чтобы именно я напоминал тебе о вещах, которые ты упускаешь из виду. Чтобы я поддерживал тебя, как хана, и был твоей правой рукой.
— Это… безумие! — воскликнул Хасар голосом, в котором вибрировал гнев. — Давайте я еще пущу кровь этому горе-гадателю!
— Сделай милость, тайджи, — с внезапной решительностью бросил Морол. Он шагнул навстречу Хасару и встал, раскинув руки. — Я заплачу эту цену. Нынче поутру ты мне кровь уже пролил. Если желаешь, можешь пролить ту, что еще во мне осталась. Предначертания это не изменит. Как и того, что надлежит осуществить.
Хасар коснулся места, где у него за поясом под грубыми складками одежды находился нож, но Морол не пошевелился и не отвел глаз. Принятая им смесь убрала всякий страх и наряду с этим открыла взору любовь Хасара к Угэдэю и Тулую вкупе с отчаянием. Старый военачальник всегда смело смотрел в лицо врагу, но перед столь роковым решением растерялся и замешкался. После некоторой паузы Морол уронил руки и так терпеливо стоял, ожидая, когда Хасар поймет всю глубину неизбежного.
В конце концов тишину прервал голос Тулуя:
— Мне многое предстоит сделать, дядя. Сейчас тебе следует меня оставить. Мне же нужно увидеть моего сына и отписать письмо жене.
Хасар посмотрел на племянника. Его лицо ожесточилось от боли, но голос был ровным.
— Твой отец не сдался бы, — хрипло выговорил Хасар. — Поверь мне, знавшему его больше других.
Впрочем, полной уверенности у него не было. Случались порывы, когда Тэмуджин швырялся своей жизнью бездумно, во имя широкого жеста. А случалось наоборот, когда он боролся и выкручивался до последнего издыхания, неважно, приговоренный или нет. Хасар всем сердцем сейчас желал, чтобы рядом был Хачиун. У него бы нашелся ответ, причем такой, что обходил бы любые рогатки. Просто как-то некстати вышло, что Хачиун сейчас с Субэдэем и Бату скакал на север. А Хасар оставался один.
Хасар чувствовал на себе напряженные взгляды племянников, смотрящих на него в надежде, что он одним ударом разрубит узел, в который завязано решение. Но в голову не приходило ничего — разве что убить шамана. Что, в общем, тоже бесполезно. Морол верит в свои слова, и понятно, что говорит он их с полной искренностью. Хасар закрыл глаза и попытался расслышать у себя в сознании голос Хачиуна. Что бы он сказал? Кто-то должен за Угэдэя принять смерть. Хасар, подняв голову, открыл глаза.
— Твоей жертвой стану я, шаман. Возьми за хана мою жизнь. Я уже нажился вволю и готов поступиться собой ради памяти моего брата и сына моего брата.
— Нет, — ответил, оборачиваясь, Морол. — Ты не тот, кто нужен нынче. Предначертания ясны. Выбор столь же прост, сколь и жесток.
Тулуй, как-то разом осунувшись, устало улыбнулся. Он подошел к Хасару, и они на глазах у Угэдэя и шамана крепко обнялись.
— Солнце не ждет, Морол. — Тулуй посмотрел на шамана. — Дай мне день на приготовления.
— Мой господин, предначертания выпали. Мы не знаем, сколько хану отпущено перед тем, как его дух будет взят.
Угэдэй под взглядом Тулуя ничего не сказал. Младший брат сжал челюсти, борясь с собой.
— Я не сбегу, брат, — прошептал он наконец. — Но я не готов идти под нож… пока. Дай мне всего один день, и я буду оберегать тебя из того мира.
Угэдэй с неимоверно измученным лицом слабо кивнул. Хотелось что-то сказать, выкрикнуть, услать Морола — и будь что будет, пускай за ним явятся кровожадные духи. Но сделать он ничего не мог. Круг земной очерчен. Вновь из призрачного сумрака памяти выплыла мысль о своей давешней беспомощности. Еще раз такого ему не перенести.
— На закате, брат, — с печальной нежностью молвил он.
Не говоря больше ни слова, Тулуй вышел из хошлона, пригнувшись под низенькой притолокой, отделяющей его от чистого воздуха и солнца.
Вокруг жил своей жизнью обширный стан. Люди куда-то спешили, занимались повседневными делами. Ржали лошади, перекликались женщины, дети и воины. Такая обычная мирная картина, от которой тоскливо и сладко сжимается сердце. С пронзительным отчаянием Тулуй понял, что этот день для него последний. Больше восхода солнца он не увидит. Какое-то время он просто стоял и смотрел, смотрел, держа руку над бровями, чтобы заслониться от жарких переливов света.
Тулуй во главе десятка всадников отправился к реке, что стремила свои воды возле стана. Справа от отца ехал Менгу с бледным от тяжелой тревоги лицом. Возле стремян Тулуя бежали две рабыни. На берегу он спешился, а рабыни помогли ему освободиться от доспехов и исподней одежды. В холодную воду он вошел нагим, чувствуя, как ступни вязнут в илистом дне. Здесь брат хана неторопливо приступил к омовению, с помощью ила оттирая кожу от жира, а затем, ополаскиваясь, ушел под воду с головой.
Рабыни тоже разделись, чтобы вслед за своим господином отправиться в реку. Подавая ему костяные скребки для чистки, они знобко дрожали. Молодые женщины стояли по пояс в воде, и их упругие груди покрылись гусиной кожей. Вид их нагих тел Тулуя сейчас не возбуждал, а женщины, в свою очередь, не веселили его смехом и игривым повизгиванием. А ведь сколько шума и веселья когда-то сопровождало их общие купания и зазывные, с переплескиванием, игры на мелководье!
С осторожностью и сосредоточенностью Тулуй принял сосудик с прозрачным маслом и втер его себе в волосы. Более пригожая из рабынь увязала их в тугой пучок, свисающий со спины. Шея под затылком, там, где волосы защищены от солнца, была белая-пребелая.
Менгу стоял и молча взирал на отца. Остальные минганы в тумене возглавляли опытные воины, повидавшие сотни, если не тысячи боев, больших и малых. Рядом с ними он чувствовал себя неоперившимся юнцом, однако теперь они не смели поднять на него глаз. Из уважения к Тулую все хранили тяжелое молчание, а Менгу понимал, что по этой же причине, в честь своего отца, он и сам должен блюсти хладнокровие. Не хватало еще, чтобы сын знатного военачальника посрамил его своим нытьем. И Менгу держался, внутренне застыв, как камень. Тем не менее отвести от отца глаз он не мог. Тулуй объявил воинам о своем решении, и все они оказались поражены им, не в силах что-либо поделать перед лицом его воли и надобностью хана.
Завидев Хасара, скачущего с другой стороны лагеря, один из воинов негромко свистнул. Дядя Тулуя пользовался у них заслуженным уважением, но все равно на подступе к реке они хотели его удержать. В такой день им не было дела, что это брат самого Чингисхана.
Тулуй, пока ему увязывали волосы, стоял с отсутствующим взором. Из отрешенности его вывел свист, и он кивнул сыну, чтобы тот пропустил Хасара. Дядя спешился и приблизился к воде.
— Тебе для этого понадобится помощь друга, — сказал он.
Взгляд Менгу безотчетно прошелся по затылку Хасара.
Тулуй в молчании смотрел из реки, после чего склонил голову в знак согласия и зашагал к берегу. Рабыни тронулись следом, и он покорно остановился, давая им себя отереть. Под ласковым теплом солнца напряжение в нем частично растаяло. Тулуй посмотрел на ждущие его доспехи — груда железа и кожи. Что-то из этого он носил всю свою взрослую жизнь, а теперь вдруг ощутил как нечто чуждое, ненужное. Да еще и цзиньского образца, то есть совсем уж не ко двору.
— Доспехи я надевать не стану, — сказал он сыну, который стоял в ожидании приказаний. — Собери все это. Может, когда-нибудь за меня их станешь донашивать ты.
Нагибаясь за всеми этими боевыми причиндалами, Менгу как мог перебарывал свое горе. Хасар смотрел с одобрением, подмечая, с каким достоинством держит себя внучатый племянник. В его глазах светилась родственная гордость, хотя сам Менгу отвернулся, ничего похожего в себе не ощущая.
Рабыни Тулуя, чтобы прикрыть наготу, набросили на себя холщовые рубашки. Одну из женщин брат хана босиком послал по траве, с указанием отыскать в его юрте дэли, штаны и новые гутулы. Бегуньей она оказалась проворной, и отнюдь не один воин провожал взглядом ее открытые ноги, соблазнительно мелькающие на солнце.
— Все пытаюсь свыкнуться с мыслью, что это происходит наяву, — негромко признался Тулуй. Хасар, поглядев на племянника, протянул руку и в молчаливой поддержке пожал ему голое плечо. — Когда я увидел, как ты едешь, меня охватила надежда, что что-то изменилось. Думаю, какая-та часть меня так и будет до последнего момента дожидаться какого-нибудь вещего окрика, отмены приговора… Странно это все: то, как мы изводим себя.
— Твой отец гордился бы тобой, я это знаю, — ответил Хасар, чувствуя свою никчемность и неспособность подыскать нужные слова.
Как ни странно, из неловкого положения его вывел сам Тулуй, любезно сказав:
— Думаю, дядя, сейчас мне лучше побыть одному. Со мной рядом сын, который меня утешит. Он же доставит домой мои весточки. Ты же понадобишься мне позднее, на закате. — Он вздохнул. — Тогда ты, несомненно, будешь нужен рядом как опора. Ну а сейчас надо кое-что написать, раздать наказы…
— Хорошо, Тулуй. Я вернусь с закатом солнца. И одно тебе скажу: когда все закончится, я прикончу этого шамана.
— Ничего другого, дядя, я от тебя и не ожидал, — усмехнулся племянник. — В самом деле, мне в том мире нужен будет слуга. Этот вполне подойдет.
Молодая рабыня возвратилась с охапкой чистой шерстяной одежды. Тулуй натянул на бедра штаны из грубой шерсти, спрятав свое мужское достоинство. Вслед за этим, пока чингизид, раскинув руки, стоял и смотрел куда-то вдаль, одна из рабынь обматывала его поясом. Тут женщины ударились в слезы, и ни один из мужчин их за это не укорил. Тулую самому было приятно, что его оплакивают красивые женщины. О том, как весть о его смерти встретит Сорхахтани, он не отваживался и думать. Взглядом он проводил Хасара, который, тяжелый от горя, взгромоздился на лошадь и, подняв правую руку, отъехал в лагерь.
Тулуй сел на траву, а рабыни опустились рядом с ним на колени. Сапожки-гутулы были совсем новые, из мягкой кожи. Вначале женщины обернули ему ступни необработанной шерстью, а уже затем натянули сапожки, быстро и аккуратно обвязав их ремешками. Наконец Тулуй поднялся.
Дэли на нем был из самых простых — ткань с легким подбоем и почти без украшений, если не считать пуговиц в форме крохотных колокольчиков. Вещь эта старая и когда-то принадлежала Чингисхану; швы на ней — цвета племени Волков. Проведя руками по грубоватой, немного шершавой материи, Тулуй как будто преисполнился спокойствия и утешения. Этот дэли носил отец, и может статься, в этой ткани осталось что-то от его былой силы.
— Менгу, — призвал Тулуй сына, — пойдем немного пройдемся. Надо, чтобы ты кое-что от меня усвоил.
Солнце клонилось к закату, и в холодной предвечерней ясности воздуха день постепенно терял свои краски, от чего зелень равнин тускнела, обретая сероватый оттенок. Сидя со скрещенными ногами на траве, Тулуй смотрел, как солнечный диск садится, уже касаясь западных холмов. День сложился хорошо. Часть его Тулуй провел в плотских утехах со своими рабынями, на время забывшись в их чарующих ласках. Затем призвал своего заместителя и говорил с ним, поставив командовать туменом. Лакота — человек верный, надежный. Такой памяти своего начальника не посрамит; ну а со временем, когда Менгу наберется опыта, уступит тумен ему.
Среди дня пришел Угэдэй и сказал, что назначит Сорхахтани главой братова семейства, со всеми правами, которыми обладал ее муж. За ней останутся нажитое им богатство и правопреемственность над сыновьями. Менгу по возвращении домой достанутся остальные Тулуевы жены и рабы, которыми он будет владеть, а также оберегать от притязаний тех, кто на них посягнет. Тень великого хана да сохранит всей его родне благоденствие. Это было самое малое из того, что мог предложить Угэдэй, но и этого Тулую оказалось достаточно, чтобы ощутить на сердце легкость и приглушить боязнь. Единственное — хотелось напоследок увидеться с самой Сорхахтани и остальными сыновьями. Надиктовать писцам письма — это одно, и совсем другое — пусть хотя бы разок, ненадолго, вновь обнять свою жену, припасть к ней, сжать до хруста, ощутить благоуханность ее волос.
Брат хана исподволь вздохнул. Как все-таки непросто сохранять умиротворенность при виде заходящего солнца… Он старался удержать каждое мгновение, цеплялся за каждую минуту, но ум подводил, словно утекая и вновь прибывая, пронизывая холодной трезвостью. Время лилось сквозь пальцы, как вода, струилось, как песок, и не удавалось удержать ни крупицы.
Вот уже тумены выстроились рядами лицезреть жертвоприношение. Перед ними на траве встали Угэдэй с Хасаром и Морол. Менгу стоял слегка особняком. Лишь ему хватало духа смотреть на отца, не отводя глаз, полных безмолвного ужаса и вместе с тем неверия, что все это происходит на самом деле.
Тулуй сделал глубокий вдох, услаждаясь напоследок запахом лошадей и овец, что доносил вечерний ветерок. Хорошо, что он выбрал бесхитростное одеяние скотовода. Доспехи его удушали бы, стягивая железом. А он сейчас стоит с нестесненной грудью, спокойный и чистый.
Он приблизился к небольшой группе людей. Менгу стоял, подобно оглушенному олененку. Отец, потянувшись, обнял его. Получилось неловко и коротко, но иначе — Тулуй чувствовал по мучительным содроганиям плеч и груди — сын бы разрыдался.
— Я готов, — изрек чингизид.
Угэдэй, скрестив ноги, сел на траву слева от него, Хасар — справа. Менгу после некоторого колебания тоже принял сидячую позу.
С враждебностью, которую невозможно было скрыть, они смотрели, как Морол крепит к медным котлам благовонные свечи. Вместе с тем, едва над равниной змейками поползли струйки дыма, шаман затянул песнопение.
Грудь Морола была обнажена, кожа испещрена красными и темно-синими полосками. Глаза светились сквозь прорези маски, лишь отдаленно напоминающей человеческое лицо. Четверо человек располагались лицом к востоку, и в то время как шаман проходил через шесть стихов песни смерти, все четверо неотрывно смотрели на садящееся солнце, медленно снедаемое горизонтом до тех пор, пока от него не осталась лишь мелкая золотая краюшка, а затем и вовсе скудеющая черточка.
Закончив посвящение матери-земле, Морол тяжко затопал. Вспорол воздух жертвенным ножом, взывая к небесному отцу. Голос шамана все креп, хрипло извергаясь горловым пением — одним из самых заматерелых, первородных звуков, памятных Тулую. Слушал он отстраненно, не в силах отвести взора от золотистой ниточки, еще связующей его с жизнью.
Когда закончилось посвящение четырем ветрам, Морол сунул в сведенные руки Тулуя нож. В окончательно убывающем свете тот воззрился на иссиня-черное лезвие. Нужное спокойствие он обрел. Все вокруг сейчас предельно обострилось, обрело невиданную огранку и четкость. Чингизид с глубоким вздохом притиснул острие к своей груди.
Угэдэй, потянувшись, сжал ему левое плечо, Хасар — правое. Тулуй чувствовал их силу, их скорбь, и от этого изошел последний страх.
Тулуй поглядел на Менгу, глаза которого зажглись слезами. В этом не было ничего постыдного.
— Позаботься о своей матери, сын, — выговорил Тулуй, после чего стал, переводя дыхание, смотреть вниз, туда где нож. — Теперь время, — сказал он. — Я — подобающая жертва во имя хана. Я высок, силен и молод. Я займу место моего брата.
Солнце на западе скрылось, и Тулуй ткнул ножом себе в грудь, отыскивая сердце. Весь воздух вышел из легких одним долгим сиплым выдохом. Оказалось, что нет сил дышать и сложно побороть растущую панику. Как и какие именно делать надрезы, он знал: Морол объяснил все движения до тонкостей. На него сейчас смотрел сын, так что надо было найти в себе силы.
Тело Тулуя уподобилось по жесткости дереву. Каждый мускул сковала стальная судорога, мешая сделать даже небольшой вдох. Тем не менее чингизид сумел всосать какое-то количество воздуха — достаточное, чтобы просунуть лезвие себе меж ребрами и вдавить его в сердце. Боль обожгла горящим клеймом, но он еще выдернул нож и в изумлении увидел струю хлестнувшей наружу крови. Силы покидали его, и Тулуй стал заваливаться на Хасара, который ухватил руку племянника пальцами, поражающими своей силой. Тулуй повел на него благодарными глазами; говорить он уже не мог. Хасар повлек его руку выше, удерживая хватку, чтобы чингизид не выронил ножа.
Тулуй просел, и тогда дядя помог ему провести лезвием по горлу. Умирающий застыл ледяной глыбой, в то время как его горячая кровь фонтаном окатила траву. Он уже не видел, как шаман поднес к его горлу чашу. Голова беспомощно поникла, Хасар удержал ее сзади за шею. Последнее, что Тулуй ощутил перед смертью, это тепло прикосновения.
Наполненную до краев чашу Морол протянул Угэдэю. Хан с опущенной головой стоял на коленях, уставясь в полутьму. Тело Тулуя он не выпускал, так что оно все еще держалось вертикально, зажатое между двумя родственниками.
— Повелитель, — воззвал Морол, — ты должен это выпить, пока я заканчиваю.
Угэдэй расслышал и, приняв чашу левой рукой, накренил. Теплой кровью своего брата он поперхнулся, часть ее пролилась по подбородку и по шее. Хан напрягся, тщетно подавляя позыв к рвоте. Морол ничего на это не сказал. Когда чаша кое-как опорожнилась, Угэдэй отшвырнул ее куда-то в сумрак. Морол вновь затянул шесть стихов с самого начала, зазывая духов свидетельствовать жертвоприношение.
Он не пропел и половины, когда за спиной хан начал мучительно выблевывать в траву содержимое своего желудка. Но уже стемнело, и осталось лишь перекрыть песнопением эти неприятные звуки.
Сорхахтани скакала верхом, нетерпеливо подгоняя своего жеребца по-птичьи резким гиканьем и плетью; скакала, не разбирая дороги, по бурым от засухи степям. Ее сыновья неслись следом. Вместе с запасными и вьючными лошадьми, а также людьми сопровождения их кавалькада вздымала за собой рыжие клубы пыли, которые еще долго стелились следом. Под знойным солнцем руки Сорхахтани огрубели, сама она уже долгое время не мылась, но все равно подгоняла жеребца и летела с дикарским задором по древней земле племен, давших начало монгольской державе. Из одежды на Сорхахтани были всего лишь пропыленная и пропотевшая рубаха из желтого шелка, облегающие кожаные штаны и мягкие сапожки.
Травы в этих краях повысохли, долины под измученным сухим ветром небом жаждали дождя. Засуха осушила все, и даже самые полноводные реки усохли до размеров ручейков. Чтобы наполнить бурдюки водой, приходилось копать речную глину, пока в дыру не начинала сочиться вода, противно-соленая и с изрядной примесью ила. И здесь вновь оправдывал свою ценность шелк: с его помощью удавалось отцеживать драгоценную влагу от глинистой жижи и кишащих в ней насекомых.
За время скачки на глаза не раз попадались выбеленные кости овец и быков, разгрызенные на осколки волками и лисами. Для кого-то ценность такой засушливой земли, данной во владение ее мужу, была не бог весть какой наградой, но Сорхахтани знала: жизнь тут испокон веков была несладкой, но это лишь закаляло живущих здесь мужчин, и тем более женщин. Ее сыновья уже научились растягивать запасы воды, а не выпивать ее залпом за раз, как будто в часе езды их ждет источник или колодец. И зима, и лето тут одинаково жгучие: одни — своими морозами, другие — своим зноем. Но в этих необъятных просторах обитал дух вольности, а уж дожди как-нибудь да прольются снова. Детские воспоминания Сорхахтани сплошь состояли из холмов, что, куда ни глянь, тянутся во все стороны до самого горизонта, переливаясь, подобно зеленому шелку. Земля в этих краях всегда терпеливо сносила лютые засухи и холода, но неизменно возрождалась.
Круглые, как медведи, буроватые горы лежали и молчали. Вдали сквозь легкую дымку лиловым бархатом проступала Делюн-Болдог — вершина, едва ли не мистическая по значимости в легендах племен. Где-то по соседству с этими местами родился Чингисхан. Здесь с земляками скакал Есугей, защищая в месяцы зимних стуж свои стада от набегов.
Сорхахтани, впрочем, больше смотрела на другую вершину — красную гору, на которую Чингисхан лазил с братьями в ту пору, когда мир был еще мал, а здешние племена вгрызались друг другу в глотки. Трое ее сыновей не отставали, и та красная гора постепенно близилась, росла в размерах. Там Чингисхан с Хачиуном однажды нашли орлиное гнездо и спустились вниз с двумя замечательными орлятами, желая показать их своему отцу. Сорхахтани могла представить себе их волнение и даже разглядеть их лица в чертах своих собственных сыновей.
Жаль только, что с ними сейчас нет Менгу, а впрочем, это так, материнская прихоть. Менгу осваивает мужское призвание вести за собой людей, выносить тяготы походной жизни вместе со своим отцом и дядьями. Воины не будут уважать начальника, который не смыслит в искусстве боя и умении использовать характер местности.
Интересно, любила ли чингисова мать Бектера[38] так же, как своего родного первенца? Сказания гласят, что Бектер был по характеру тверд, сдержан и немногословен, как и Менгу. Старший сын Сорхахтани тоже не хохотун и так же внешне не проявляет гибкости и легкости нрава, свойственной, скажем, Хубилаю.
Она оглянулась посмотреть на скачущего Хубилая, цзиньская коса которого так и взлетала на скаку. Такой же стройный и жилистый, как его отец и дед. Сейчас мальчики неслись в пыли наперегонки, и она, как мать, невольно любовалась их юностью и удалью, которые были присущи и ей самой.
Тулуй с Менгу в походе вот уже много месяцев. Лично ей оставить обжитой Каракорум было нелегко, но ведь надо подготовить лагерь для мужа, да еще провести осмотр земель. Сорхахтани отводилась задача поставить юрты в тени Делюн-Болдог и найти хорошие пастбища для табунов и стад, что будут пастись в речных поймах. Тысячи людей готовы отправиться за ней на родину, но сейчас они терпеливо ждут, когда она наездится, а она вот не отказала себе в удовольствии наведаться к красной горе.
Быть может, когда-нибудь Менгу возглавит армию, как Субэдэй, или займет влиятельное место при своем дяде Чагатае. Легко мечтать об этом в такой день, когда от радостного упругого ветра волосы вразлет.
Сорхахтани на скаку обернулась проверить, не отстало ли сопровождение из нукеров ее мужа. Двое воинов, самые свирепые, держались чуть позади, но в легкой досягаемости для нее и детей. Сейчас они воинственно озирали окрестность, высматривая малейшие признаки опасности. Сорхахтани улыбнулась. Перед отбытием Тулуй отдал четкий приказ о том, чтобы с головы его жены и сыновей не упал и волос. Быть может, среди этих молчаливых холмов и степей их родины и родов-то кочует всего ничего, но муж все равно озаботился дать указание. Какой он все-таки замечательный… Будь в нем чуточку от хищных устремлений его отца, он бы далеко пошел. Хотя эта мысль не вызывала у Сорхахтани никаких сожалений. Судьба ее мужа — это его судьба, и нечего коробить ее жене в угоду. Он всегда был и остается младшим сыном Чингисхана и с самого раннего возраста уяснил, что во главе рода и всей державы будут его братья, а ему отведено им следовать.
Иное дело — ее сыновья. Даже младший из них, Арик-бокэ, воспитывался как воин и ученый уже с той поры, как начал ходить. Все умеют читать и писать, владеют цзиньской каллиграфией. И пускай она, их мать, молится Христу, ее мальчики обучены религии Цзинь и Сун, в которой истинная сила. Так что какая будущность им ни определена, они подготовлены к ней наилучшим образом, и за этой подготовкой стоит непосредственно она.
Их группка спешилась у подножия красной горы, и Сорхахтани восторженно вскрикнула, завидев в вышине пятнышки плавно кружащих орлов. Честно сказать, она думала, что все эти орлиные истории — не более чем досужий вымысел пастухов, чтящих таким образом священную память Чингисхана. А они, гляди-ка, водятся здесь на самом деле, так что где-то наверху, в расселинах, должны быть и их гнездовья.
Подъехали нукеры ее мужа и почтительно склонились, ожидая дальнейших приказаний.
— Мои сыновья отправятся наверх, к гнездам, — сказала она по-девчоночьи взволнованно. — Разведайте, где здесь вода, только слишком не отдаляйтесь.
Воины в секунду вскочили в седла и пришпорили коней. Они усвоили, что госпожа требует такого же быстрого и беспрекословного подчинения, как и ее муж. Сорхахтани выросла среди людей, наделенных властью, а замуж за ханского сына вышла в достаточно раннем возрасте и знала, что люди в основном предпочитают подчиняться, а чтобы повелевать, требуется усилие воли. У нее эта воля есть.
Хубилай с Хулагу были уже у подножия горы, и теперь, загородив руками глаза от солнца, высматривали наверху гнезда. Время года для этого не самое подходящее. Если орлята там все еще есть, то они подросли и окрепли — вероятно, даже самостоятельно покидают гнезда. Так что ребят может ждать и разочарование, хотя это неважно. Мать приобщила их к истории жизни Чингисхана, и им теперь никогда не забыть этого восхождения, вне зависимости от того, принесут они назад орленка или нет. Она даровала им воспоминание, о котором они когда-нибудь будут с гордостью рассказывать своим детям.
Мальчики сняли с себя оружие и стали проворно одолевать пологий отрог горы, а Сорхахтани тем временем сняла с седла мешок с хурутом.[39] Она сама расколола сыр на кусочки помельче и размочила в воде. Получилась густая желтоватая масса, терпковатая и освежающая. Сорхахтани почитала ее за лакомство. Облизнувшись, сунула в нее пятерню, а затем дочиста облизала пальцы.
На то, чтобы принести с вьючных лошадей бурдюки и напоить животных из кожаного ведра, времени ушло немного. Управившись с этой необременительной работой, Сорхахтани снова взялась рыться в своих седельных сумках, пока не отыскала сушеные финики. Прежде чем сунуть один из них в рот, она виновато оглянулась на гору, зная, как ее сыновья обожают это редкое лакомство. Хотя им сейчас не до него — вон они, карабкаются все выше и выше на своих худых и сильных ногах. Возвратятся не раньше чем к закату, а пока она предоставлена самой себе. Стреножив своего жеребца куском веревки, чтобы не убрел далеко, Сорхахтани села на расстеленный поверх сухой травы потник.
Вторую половину дня она по большей части дремала, наслаждаясь уютным одиночеством. Время от времени бралась за дэли Хубилая, на котором делала вышивку золотой нитью. Узор по окончании обещал быть изящным, тонким. Женщина вышивала, склонив голову, перекусывая нить крепкими белыми зубами. На припеке Сорхахтани размаривало, и тогда она поклевывала носом, а там и вовсе заснула. А когда пробудилась, то обнаружила, что день клонится к закату и на смену теплу приходит прохлада. Тогда Сорхахтани встала и, позевывая, потянулась. Какой хороший край, здесь чувствуешь себя как дома. Во сне ей приснился Чингисхан, совсем еще молодым человеком. Щеки Сорхахтани вспыхнули румянцем: пересказывать этот сон сыновьям она бы не решилась.
Краем глаза вдалеке она уловила движение: всадник. Сработал природный дар, унаследованный от поколений степных кочевников, для которых вовремя заметить опасность значит выжить. Нахмурясь, Сорхахтани сделала руку козырьком, а затем сложила ладони в трубку, что пусть немного, но как будто приближало увиденное. Но даже с этим старым фокусом наблюдателя темная фигура представляла собой не более чем подвижную точку.
Нукеры мужа не дремали и уже скакали с двух сторон верховому наперехват. Умиротворенность Сорхахтани несколько поколебалась, а когда нукеры достигли всадника и дальняя точка сделалась узелком покрупнее, рассеялась окончательно.
— Кто это? — пробормотала она себе под нос.
Не почувствовать укол беспокойства было сложно. Одинокий всадник мог быть лишь ямчи — доставщиком посланий, ради которых по поручению хана и его военачальников он покрывает тысячи и тысячи гадзаров. Со свежими лошадьми один такой гонец способен осиливать в день по триста гадзаров, а то и больше, если это вопрос жизни и смерти. По меркам таких людей, силы хана в цзиньском государстве находятся отсюда всего в десятке дней пути. Сорхахтани увидела, что всадники все втроем скачут к красной горе, и нутро тревожно сжалось.
Где-то за спиной уже слышались голоса ее сыновей, возвращающихся со своего восхождения, — легкие, беспечно-веселые, хотя и без победных возгласов. Значит, оперившиеся птенцы или уже покинули гнезда, или упорхнули от ловцов. Сорхахтани начала собирать свои принадлежности — укладывать драгоценные иглы и мотки ниток, с машинальной четкостью завязывая узелки. Лучше хоть чем-то заниматься, нежели беспомощно стоять в ожидании. Поэтому она завозилась со своими переметными сумами и с укладкой порожних бурдюков.
Когда Сорхахтани обернулась, рука ее подлетела ко рту: она узнала одинокого всадника, по бокам которого ехали нукеры. До них все еще оставалось расстояние, но она чуть ли не выкрикнула им поторопиться. Третьим был Менгу, чуть живой от усталости, еле держащийся в седле. На нем коркой запеклась пыль, а ходящие ходуном бока лошади покрывали нечистоты — судя по всему, нужду сын справлял, не слезая с седла. Известно, что гонцы делают это, только когда известие надо доставить со всей возможной скоростью. И сердце Сорхахтани содрогнулось от темного предчувствия. Она молчала, когда ее старший сын спешивался, чуть не упав от того, что у него подкосились ноги. Сильной правой рукой он ухватился за рожок седла, растирая затекшие мышцы. Вот глаза их встретились, и необходимость в словах отпала.
Сорхахтани не разрыдалась. Хотя какая-то часть ее знала, что мужа больше нет, женщина стояла прямо, удерживая мятущиеся мысли. Предстояло сделать столь многое.
— Сын мой, прошу тебя ко мне в лагерь, — выдавила она наконец.
Словно в мутном трансе, Сорхахтани обернулась к нукерам и велела развести костер и приготовить соленый чай. Остальные ее сыновья сбились кучкой, в молчаливом смятении наблюдая за происходящим.
— Сядь рядом со мной, Менгу, — тихо обратилась она.
Сын кивнул, немигающе глядя красными от усталости и горя глазами. Он занял возле матери место на траве и молча кивнул севшим вокруг них Хубилаю, Хулагу и Арику-бокэ. Когда подали соленый чай, первую чашку Менгу, обжигаясь, опорожнил в несколько судорожных глотков, чтобы пробить ком пыли, застрявший в горле. А между тем надо было что-то говорить. Сорхахтани чуть ли не выкриком попыталась его остановить, чувства ее кружили в безумном вихре. Если бы Менгу молчал, известие было бы вроде как не до конца правдивым. А если слова вырвутся наружу, то ее жизнь и жизнь ее сыновей навсегда изменится, а ее любимый будет потерян навсегда.
— Мой отец мертв, — выговорил Менгу.
На минуту мать закрыла глаза. От нее оторвали ее последнюю надежду. Затем она вздохнула — протяжно, тягостно.
— Он был хорошим мужем, — сорвался с ее губ прерывистый шепот. — Воином, возглавлявшим у хана тумен. Я любила его больше, чем это можете понять даже вы.
От слез ее глаза сделались большими, а голос как-то погрубел: горе стискивало горло.
— Расскажи мне, Менгу, что случилось. Не скрывай ничего.
Субэдэй, натянув поводья у края горной кручи, слез с седла и оглядел раскинувшееся внизу приволье. День плутания по тропам ушел на то, чтобы добраться до этого места, зато теперь с такой высоты местность просматривалась на добрых полсотни гадзаров, со всеми холмами и лугами, городками и селениями, речушками и перелесками. К западу величаво несла свои воды Волга, но она серьезного препятствия собой не представляла. Субэдэй уже посылал своих лазутчиков через ее песчаные отмели, чтобы разведать острова и дальние берега. Эти земли он уже как-то, годы назад, подверг набегу. Урусы тогда и предположить не могли, что кому-то по силам вынести их зиму. Они ошиблись. Тогда Субэдэй отошел лишь по настоянию Чингисхана. Великий правитель своим повелением отозвал его домой. Но больше такого не повторится: Угэдэй дал ему полную волю. На востоке цзиньские границы считай что под ханской властью. Если удастся сокрушить земли к западу, держава монголов займет все срединные владения от моря до моря — империя столь обширная, что ум заходится при мысли об этом. Субэдэю не терпелось увидеть земли, что раскинулись за русскими лесами, а еще дотянуться до сказочных холодных морей и призрачно бледных народов, что жизнь свою живут, не ведая солнца.
При виде этого раздолья легко было представить нити влияния, что простирались к Субэдэю. Он находился в центре своеобразной паутины из посыльных и лазутчиков. За многие сотни гадзаров от того места, где стоял старый воин, у него на каждом торжище, в каждом селении, городке и в каждой крепости имелись свои люди. Многие из них понятия не имели о том, что монеты, которые идут им в уплату, притекают от монгольских армий. Некоторые из Субэдэевых наушников и осведомителей происходили из тюркских племен, разрезом глаз не напоминающих монголов. Других Субэдэй и Бату либо нанимали, либо заставляли наушничать силой. Шаткой поступью брели бедняги с руин и пепелищ поверженных городишек, бездомные и отчаявшиеся, готовые в обмен на жизнь исполнить все, что укажут им их покорители. Ханское серебро потоком текло через Субэдэевы руки, и он скупал сведения, как какую-нибудь конину или соль, давая за них свою цену.
Багатур повернул голову в тот момент, когда из-за последнего поворота на верхушке гребня показался Бату. Подъехав, юноша спешился и взглянул на простертые внизу долы со скучливым презрением. Субэдэй исподволь нахмурился. Прошлое он изменить не мог, равно как и оспорить право Угэдэй-хана вверить этому угрюмому замкнутому юноше целый тумен войска. Эдакий скороспелка с армией может, не ровен час, наломать дров. Странно то, что Субэдэй сам продолжал его пестовать, своими руками превращая в самого рьяного разрушителя, какого только возможно из него вырастить. Одно лишь время способно дать Бату видение и мудрость — качества, которых ему на сегодня недостает.
Молчали они достаточно долго, пока терпение Бату, как верно предугадывал Субэдэй, не началось раскачиваться, словно лодка в бурю. Этому гневливому молодому воину не был присущ покой, не было в нем внутреннего мира. Ощущение такое, что он готов вскипеть гневом, и все вокруг это чувствовали.
— Ну что, Субэдэй — наш багатур, я прибыл. — Почетное звание военачальника — «отважный» — Бату произнес с некоторой издевкой. — Что же там такое доступно лишь твоему взору?
Субэдэй ответил с гладчайшей, способной вызвать у юноши тайный гнев невозмутимостью:
— А вот что. Когда мы двинемся, Бату, твои люди не смогут просматривать местность. И в итоге, может статься, заблудятся или напорются на какое-нибудь препятствие. Видишь вон там невысокие такие холмы?
Бату вгляделся туда, куда указал ему Субэдэй.
— Отсюда, — продолжал багатур, — заметно, как близко они сходятся, оставляя посередине зазор гадзара три. Четыре-пять ли, по цзиньским меркам. Мы могли бы устроить там засаду, спрятав с каждой стороны по мингану. Завязав с урусами бой чуть дальше этих холмов, мы затем ложным отступлением затянем их в этот зазор, и обратно из ловушки они у нас уже не выйдут.
— Ну, и что здесь нового? — усмехнулся Бату. — О ложных отступлениях мне и так известно. Я-то думал, ты сообщишь что-то более интересное, из-за чего мне стоило тащить лошадь на эту горищу.
Секунду-другую Субэдэй сверлил Бату холодным взглядом, но тот выдержал его с дерзкой надменностью.
— Да, орлок Субэдэй? Вы желаете о чем-то мне сказать?
— О важности правильно выбрать место, — ответил тот. — А еще о том, что его следует хорошенько разведать: нет ли там скрытых препятствий.
Бату, спесиво фыркнув, снова посмотрел вниз. Невзирая на внешнюю заносчивость, было ясно, что он вбирает в себя все подробности рельефа, пытливо вглядываясь в них и запоминая. Учеником он был на редкость строптивым, но сметкой не уступал ни одному из известных Субэдэю тысячников. Иногда, глядя на него, сложно было не вспомнить его отца — память, вмиг остужавшая раздражение багатура.
— Расскажи, что происходит в наших туменах, — сменил тему Субэдэй.
Бату пожал плечами. С высоты ему было видно пять огромных колонн, медленно текущих по местности. Одного взгляда на них юноше достаточно для уяснения маневра.
— Идем пятерней. Движемся порознь, атакуем вместе. Пять пальцев охватывают как можно больше земли. Нарочные поддерживают меж ними быструю связь и отклик на любое действие врага. Все это ввел в обиход, кажется, мой дед. И с тех пор такой подход всегда себя оправдывал.
Отвернувшись от багатура, Бату улыбнулся. Он знал, что такое построение ввел как раз Субэдэй, но приятно лишний раз ему досадить. А между тем строй действительно что надо: небольшая армия прокатывалась по обширнейшей местности, разоряя на своем пути города и поселки, так что сзади оставались лишь пепелища. А сходились колонны, лишь когда появлялись основные силы врага: нарочные стремглав сводили тумены воедино, в кулак, способный разбить сопротивление до того, как оно сплотится.
— Глаза твои зорки, Бату. Расскажи, что тебе еще известно о порядке построения наших войск.
Голос Субэдэя выводил из себя своим спокойствием, и Бату на это клюнул, решив показать старому вояке, что в его уроках не нуждается. Он заговорил быстро и отрывисто, рубя ладонью воздух:
— Перед каждой из колонн скачут разведчики — арбанами, то есть десятками. В поисках врага они могут отрываться вперед аж на двести гадзаров. В центре перемещаются кибитки с семьями, со всем скарбом и юртами, быки, верблюды с барабанщиками, а также хошлоны в разобранном виде, счет которых может идти на тысячи. Есть еще передвижные кузницы на кованых колесах, с запасом железа. Это, кажется, придумали вы. С ними шагают не вошедшие в возраст отроки и пехотинцы — наш последний оплот, если вдруг истинных воинов, вопреки всему, удастся одолеть. А вокруг них передвигаются стада овец и коз, ну и, само собой, табуны запасных лошадей, по три и более на одного воина. — Юноша говорил все увлеченнее, блаженствуя от возможности выказать свою осведомленность. — Далее шествует тяжелая конница туменов, построенная в тысячи, минганы. А за ней — заслон из легкой конницы, которая первой осыпает врага стрелами. Ну а совсем уж в конце плетутся замыкающие, мечтая быть поближе к переду, а не топтаться по дерьму всех впереди идущих. Что еще? Перечислить вам имена командиров? Орлок, возглавляющий все войско, — это ты; во всяком случае, мне так сказали. В плане родословной тебе похвастаться нечем, поэтому я тот самый тайджи — родич Чингисхана, — чье имя значится в приказах. Вообще устроено как-то странно, но это мы, пожалуй, обсудим как-нибудь в другой раз. Тумены возглавляем я, а также темники Хачиун, Джэбэ, Чулгатай и Гуюк. Тысячники у нас, если по старшинству…
— Этого достаточно, Бату, — сухо произнес Субэдэй.
— Илугей, Мукали, Дегей, Толон, Онггур, Борокул…
— Я сказал, хватит! — Субэдэй повысил голос. — Их имена мне известны.
— Ах вон оно что? — поднимая бровь, ехидно усмехнулся Бату. — Тогда я не понимаю, что ты намеревался преподать мне тем, что я полдня потерял, таскаясь с тобой по всем этим скалам. Если я допустил какие-то ошибки, ты должен их до меня довести. Так что я спрашиваю: я в чем-нибудь ошибся? Вызвал чем-то твое недовольство? Ну так потрудись объяснить, чтобы я мог исправить свою оплошность.
Глазами он сверлил Субэдэя, вновь выказывая свою настоянную на горечи спесь. Багатур в очередной раз сдержал в себе вскипающий гнев, предпочитая не осаживать молодого человека лишь за его излишнюю горячность. Очень уж он походил на своего отца Джучи, а потому Субэдэй тем более не имел на это права.
— Ты не упомянул таньму. Наши вспомогательные иноязычные части, — сказал наконец Субэдэй, все так же невозмутимо.
Бату в ответ желчно хмыкнул:
— Этот сброд из инородцев? Да, не упомянул, и не буду. Потому что они этого недостойны. Они годятся лишь на то, чтобы поглощать собой стрелы и камни наших врагов. Я, пожалуй, поеду к своему тумену, багатур.
Он начал было разворачивать свою лошадь, но тут Субэдэй, протянув руку, ухватил ее за поводья. Бату мрачно на него воззрился, но ему хватило благоразумия не взяться за висящую на поясе саблю.
— Разрешения уходить я тебе еще не давал, — заметил Субэдэй.
Лицо его оставалось бесстрастным, но голос посуровел, глаза налились тигриным светом. Бату играл змеистой улыбкой, и чувствовалось, что с губ его вот-вот сорвется нечто дерзкое, что безвозвратно погубит их и без того натянутые отношения. Поэтому-то Субэдэй и предпочитал иметь дело с людьми более зрелыми, имеющими представление о последствиях, а потому не рискующими на корню погубить свою жизнь моментом отчаянного безрассудства. И Субэдэй заговорил быстро и твердо, в намерении этот роковой момент предвосхитить:
— Бату, если у меня возникнет хотя бы малейшее сомнение в твоей способности подчиняться моим приказам, я отошлю тебя назад в Каракорум. — Юноша с изменившимся лицом набрал в грудь воздуха, но Субэдэй с беспощадной решительностью продолжил: — Там ты сможешь пожаловаться на меня своему дяде, но продолжать со мной поход ты больше не будешь. А я… Если я прикажу тебе взять какую-нибудь крепостишку, то ты лучше положишь под ее тыном весь свой тумен, чем меня ослушаешься. Если велю скакать во весь опор под градом стрел, то ты лучше загонишь всех своих коней и загубишь всадников, чем не прискачешь куда надо вовремя. Я ясно изъясняюсь? Если ты подведешь меня хоть в чем-то, шанса исправиться у тебя не будет. Это не игра, темник, и мне совершенно нет дела, как ты ко мне относишься и что про меня думаешь. Никакого дела, ты понял? А теперь, если хочешь что-то мне сказать, говори.
За пару лет, истекших с его победы на скачках в Каракоруме, Бату сильно возмужал. Свою горячность он унял с поразительной быстротой, обуздав порыв и скрыв чувства так, что они даже не читались в его глазах. Субэдэй удивился, увидев перед собой не мальчика, но мужа. Однако получается, тем опаснее соперник.
— Ты можешь во всем на меня положиться, Субэдэй-багатур, — сдержанно, без следа вызова или насмешки в голосе, сказал Бату. — А теперь, с твоего позволения, я бы хотел вернуться в свою колонну.
Субэдэй медленно кивнул, и Бату тронул коня по тропке вниз, к подножию. Какое-то время багатур пристально глядел ему вслед, после чего скривился в досадливой гримасе. Надо было все-таки отослать его обратно в Каракорум. С любым другим командиром он бы поступил проще: высек и привязал к седлу, чтобы в таком виде с позором прогнать домой. Только память об отце Бату, ну и, понятно, о его великом деде удерживала руку Субэдэя. За такими вождями идут люди. Может, и Бату со временем уподобится им, если, конечно, по своей запальчивости вначале не сгинет. Ему необходимо вызреть, заматереть, обрести весомость, которая достигается лишь истинным знанием и опытностью, а не пустой спесью. Оглядывая необъятные просторы, Субэдэй кивнул своим мыслям. У молодого тайджи будет еще много возможностей закалить себя в горниле битв.
Русские просторы были распахнуты для вторжения, тактика которого у Субэдэя была доведена до совершенства. Насельники и даже знать жили здесь в домах и городках, которые защищал от силы деревянный частокол. Кое-где он был достаточно прочен и насчитывал десятки, а то и сотни лет, но военная машина монголов сокрушала в цзиньских землях стены и помощнее. Монгольские стенобитные орудия размалывали замшелые бревна подчас вместе со стоящими за ними защитниками. Понятно, что Субэдэевым лучникам приходилось теперь иметь дело с куда более густыми лесами, чем те, что им встречались до сих пор. Иногда леса тянулись на невероятную даль и могли скрывать в себе большие группы конников. Истекшее лето выдалось жарким и дождливым, а значит, земля зачастую чересчур мягкая для того, чтобы развивать на ней должную скорость. Особую неприязнь у Субэдэя вызывали болота, но постепенно он приходил к выводу, что если бы не они, Чингисхану в свое время следовало двигаться как раз сюда, а не на восток. Земли к западу богаты и плодородны, а раз так, то нет силы, способной остановить продвижение Субэдэевых туменов, чье появление предвосхищали рыщущие арбаны разведчиков. Постепенно монголы продвинулись на многие сотни гадзаров к северу, а зима принесла желанное избавление от гнуса, дождей и болезней.
Первый год Субэдэй держался восточного берега Волги, предпочитая вначале сокрушить любую возможную угрозу, которая способна возникнуть в его будущем тылу, а следовательно, стать препятствием на пути снабжения и сообщения с Каракорумом. Расстояния здесь огромные, но по ним уже безостановочной вереницей следовали всадники. За туменами возникали первые постоялые дворы — ямы, — как и всё на русских землях, огороженные частоколом. Строительство жилья Субэдэя не занимало, но ему нужны места для хранения зерна, седел и лошадей из табунов для быстрейшего и беспрепятственного продвижения нарочных.
И вот однажды весенним утром Субэдэй собрал своих самых старших — тысячников и темников — на лугу возле озера, изобилующего дичью. Все утро следопыты ловили без счета птиц в сети или сбивали их для забавы влет. Женщины в станах ощипывали птиц для вечерней жарки, от чего на траве, порхая поземкой, образовались целые сугробы из пуха и перьев.
Бату с тщательно скрываемым любопытством наблюдал, как Субэдэй выводит вперед одного из своих самых сильных воинов, лица которого не видно из-за глянцевитого железного шлема. Все его доспехи были добыты к западу от здешних мест. Конь воина, и тот казался чудищем — черный, будто ночь, и в полтора раза крупнее монгольских гривастых лошадок. Как и воин, он был облицован броней, от пластин вокруг глаз до юбки из толстой кожи и металла, защищающей круп от стрел.
Кое-кто из собравшихся поглядывал на скакуна с жаднинкой в глазах, но у Бату этот зверь вызывал лишь усмешку. При всем своем размере, с эдакой массой доспехов он наверняка медлителен и неповоротлив — по крайней мере, в порыве и толчее боя.
— Вот с чем мы столкнемся, когда двинемся на запад, — объявил Субэдэй. — Воины в таких железных клетках — самая грозная сила на поле боя. По словам христианских монахов в Каракоруме, они неостановимы в броске, а вес металла и кожи на них губителен, ибо сокрушает все, что только можно.
Командиры неуютно заерзали, не зная, верить ли столь дико звучащему предположению. Под их зачарованными взглядами Субэдэй подвел свою лошадь поближе к грозному чудищу. Рядом с воином и тем конем он смотрелся карликом. Вот Субэдэй, держа свою лошадь за поводья, повел ее по кругу мимо коня.
— Поднимай руку, когда меня видишь, Тангут, — сказал он.
Вскоре смысл его слов дошел до всех. Обзор в шлеме составлял лишь узкую полоску спереди.
— Даже с поднятым забралом ему ничего не видно ни сбоку, ни сзади, — пояснил Субэдэй. — А все это железо затрудняет движения.
Субэдэй потянулся и постучал воина кулаком по нагруднику. Тот загудел, как колокол.
— Грудь его хорошо защищена. Под доспехом находится рубашка, сделанная из железных колец. Примерно такой же цели служат наши рубахи из шелка, только эта предназначена для защиты скорее от мечей и топоров, чем от стрел.
Субэдэй махнул юноше, который держал длинное копье. Юноша тотчас подбежал к воину в доспехах и, топнув от усердия ногой, вручил ему копье.
— Вот как они используются, — сказал Субэдэй. — Как и наша тяжелая конница, они мчатся во весь опор на врага. В броске на их доспехах нет ни щелей, ни зазоров.
Он кивнул Тангуту, и тот, позвякивая своим неуклюжим металлическим панцирем, на глазах у всех тронул коня мелкой рысью.
В паре сотен шагов всадник развернул своего тяжелого коня, и зверь, встав на дыбы, прижал уши. Тангут дал шпоры, и тогда конь ринулся вперед, топоча здоровенными копытами. Было видно, что при наклоне конской головы доспех грудной и головной части сходится вместе, образуя непробиваемый щит. Острие низко опущенного копья зловеще крутилось в воздухе, целя Субэдэю в грудь.
Бату поймал себя на том, что затаил дыхание, и мысленно себя упрекнул: надо же, подпал под чары Субэдэя. Теперь он хладнокровно наблюдал за тем, как воин кидает коня в полный галоп и как покачивается смертоносное тяжелое копье. Копыта гремели, и Бату вдруг представилось, как по полю боя несется строй таких всадников. От этой мысли он нервно сглотнул.
Субэдэй на своей лошадке метнулся вбок. Всадник попытался перестроиться, но из-за громоздких доспехов не успел и на всем скаку пролетел мимо.
А багатур тем временем проворно поднял лук и прицелился. Перед коня был защищен так же хорошо, как и всадник. Гребень доспеха покрывал даже гриву, но в нижней части конская шея была гола и открыта.
В конскую плоть вонзилась стрела Субэдэя, и животное пронзительно заржало, роняя из ноздрей яркие кровяные брызги.
— Для хорошего лучника с боков они не защищены! — прокричал сквозь шум багатур.
Гордости в его голосе не было: такой выстрел вполне по плечу любому из присутствующих. Воины заулыбались: столь мощный враг, а и то бессилен перед быстротой и стрелами.
Все слышали надсадное страдальческое ржание: конь в муке мотал головой туда-сюда. Вот он медленно пал на колени, и воин сошел с него. Копье он бросил, а взамен него вынул длинный меч и стал приближаться с ним к Субэдэю.
— Чтобы одолеть этих латников, мы должны вначале убивать их лошадей, — продолжал Субэдэй. — Их доспехи приспособлены для натиска и прекрасно отражают стрелы, пущенные спереди. Все в них создано для атаки, но, спешенные, эти воины подобны черепахам, такие же медлительные и неповоротливые.
В подтверждение своих слов багатур взял толстую стрелу с длинным стальным острием — вещь довольно жуткая, гладкая и отполированная, без замедляющих скорость шипов.
Завидев эти телодвижения, приближающийся воин слегка замешкался. Он не знал, как далеко Субэдэй готов зайти с этим своим показом, но военачальник мог быть равно безжалостен и с тем, кто перед ним спасует. Так что после момента нерешительности воин продолжил надвигаться, стараясь быстрее переступать своими закованными в доспехи руками и ногами, а мечом делая замах.
Субэдэй ткнул коленями лошадь, и та грациозно отскочила за пределы досягаемости меча. Багатур снова нацелился, чувствуя при натягивании тетивы — сильном, до самого уха, — тугую мощь своего лука. Буквально в нескольких шагах он отпустил тетиву, цепко проследив, как та воткнулась в одну из боковых лат.
Воин рухнул с металлическим лязгом. Стрела засела глубоко в доспехе, снаружи торчало лишь оперение.
— Сила у них в одном, — с улыбкой заключил багатур. — В строю, передом к врагу. Если мы дадим им эту силу использовать, они сметут нас, как серп сметает колосья. А вот если мы рассеемся и заманим их в засаду, будем делать ложные отступления и окружать с боков, то они сделаются перед нами беззащитны, как дети.
Двое Субэдэевых слуг потащили умирающего воина прочь, пыхтя и сгибаясь под такой непомерной ношей. На расстоянии они сняли с него доспехи, открыв пронзенное стрелой тело в кольчуге. Чтобы высвободить лату и отнести ее Субэдэю, стрелу пришлось обломить.
— По словам хвастливых христиан, желавших нас напугать, эти латники вот уже сотню лет не имеют себе равных на поле боя. — Багатур поднял лату, и всем стала видна аккуратная дырочка, через которую пробивался солнечный свет. — Мы не можем оставлять позади себя или сбоку крупные силы врага или города, однако если это лучшее, чем они располагают, то, я думаю, мы их удивим.
Тут все подняли свои мечи и луки и начали в ликовании выкрикивать имя Субэдэя. Это делал и Бату, стараясь не стоять особняком. Он увидел, как Субэдэй скрытно мазнул по нему взглядом. Приметив, что молодой темник радуется наряду с остальными, он удовлетворенно улыбнулся. Ладно, пускай радуется. Войско монголов крепко, и Субэдэй им нужен затем, чтобы вести за собой против огромных конных армий — все дальше на запад, в сторону тех закованных в железо истуканов. Люди, подобные Субэдэю, для Бату свое отжили. Так что его пора придет естественным образом; торопить события нет ни нужды, ни смысла.
На берегу Амударьи Чагатай построил летний дворец — символ западной оконечности империи, к югу простирающейся до самого Кабула. В качестве площадки для строительства он выбрал высокий гребень над рекой, где всегда, даже в самые жаркие месяцы, дует прохладный ветерок. Местное солнце пропекло чингизида досуха и дотемна, словно выпарив из тела всю влагу и оставив лишь жесткую сердцевину, будто у растущего в пустыне дерева. Как родич великого хана, Чагатай ныне повелевал Бухарой, Самаркандом и Кабулом, со всеми их богатствами. Люди здесь уже давно научились уживаться с летним зноем, попивая прохладные напитки и самые жаркие дневные часы проводя в дремоте. В этих городах Чагатай завел себе почти сотню новых жен, из которых многие уже успели родить ему сыновей и дочерей. Приказ Угэдэя о взращивании новой армии он истолковал буквально и теперь услаждался звуками младенческого плача из детских комнат собственного сераля. Для своей коллекции красивых женщин он даже выучил новое слово, которого в его родном языке не имелось в наличии.
И все же временами на Чагатая накатывала тоска по морозным просторам его родины. Здесь, в новых владениях, зима была чем-то быстротечным — непродолжительным преддверием к новой зелени и новому теплу. И пусть на ее коротком протяжении новым подданным Чагатая приходилось несладко, у них все равно не было понятия о тех бесконечных, всепроникающих, лютых холодах, которые, в сущности, выпестовали и выковали монгольский народ; о диких заброшенных предгорьях, где за каждую живительную крупицу пищи приходилось в буквальном смысле слова биться, а ставкой была жизнь или скоропостижная смерть. В этих краях в изобилии произрастали и фиги, и всевозможные фрукты. Покатые холмы омывались реками, которые раз в несколько лет взбухали паводками, но никогда не пересыхали — такого здесь не было на памяти даже у стариков.
Летний дворец был возведен по образу и подобию Угэдэева чертога в Каракоруме, но при этом предусмотрительно ужат в пропорциях. Чагатай был не настолько глуп, как на то, вероятно, рассчитывали его возможные недоброжелатели. Вряд ли великий хан пришел бы в восторг, прознав, что кто-то воздвиг дворец, пышностью и великолепием соперничающий с его собственным. Все-таки Чагатай предпочитал значиться в числе сторонников хана, нежели его противников.
Приближение слуги к комнате аудиенций, выходящей на реку, он расслышал заранее. С учетом климата чингизид дал Сунтаю единственное послабление — разрешение носить сандалии с шипастыми подошвами, звонкое клацанье которых становилось слышным задолго до того, как появлялся сам слуга. Чагатай стоял на балконе, увлеченно наблюдая за утками, что укрывались сейчас в прибрежных камышах. А над ними в полной неподвижности завис одинокий орлан-белохвост, смертельно грозный в своем безмолвии.
Как только Сунтай появился, Чагатай молча указал ему на кувшин архи — здесь его называли араком, — что стоял на столе. Надо сказать, с какого-то времени оба, и хозяин, и слуга, стали добавлять в напиток анисовое семя, популярное среди персов. Чагатай отвернулся обратно к реке, а Сунтай, сдвинув две чары, наполнил их и добавил немного воды, от чего напиток побелел, уподобившись по цвету кобыльему молоку.
Чагатай принял чару, не сводя глаз с висящего над рекой орлана. Щурясь на закатное солнце, он наблюдал, как хищник со сложенными крыльями камнем пал в воду и взмыл обратно со слитком живого серебра — извивающейся у него в когтях рыбиной. С заполошным кряканьем взлетели утки, и Чагатай улыбнулся. Когда в воздухе вечерами веяло прохладой, к своему новому дому он начинал ощущать приязненность. Что и говорить, земля для его потомков подходящая. Угэдэй, можно сказать, проявил щедрость.
— Ты слышал новости, — сказал Чагатай скорее утвердительно, нежели вопросительно. Любое послание, достигающее летнего дворца, так или иначе, проходило через руки Сунтая.
Слуга кивнул, неторопливо выжидая, когда хозяин договорит. Для тех, кто Сунтая не знал, он смотрелся как обычный воин, только, пожалуй, с излишне изрезанными щеками и подбородком, что избавляло его от необходимости бриться во время походов. Вид у него был нарочито неряшливый, а от сальных волос несло прогорклым жиром. Привычку персов к мытью Сунтай презирал, за что сильнее других страдал от гнойников и сыпей. С учетом своей темноглазости и худобы выглядел он как матерый убийца. А по сути, ум Сунтая по своей зловещей остроте ничуть не уступал ножам, которые он носил под одеждой.
— Не ожидал я, что еще один мой брат уйдет так скоро, — негромко сказал Чагатай. Опрокинув содержимое чары в горло, он звучно рыгнул. — Получается, двое со счета. Остаемся только я и он.
— Хозяин, нам бы не следовало при подобных разговорах стоять у окна. Здесь всюду уши.
Чагатай, пожав плечами, взмахнул пустой чарой: мол, идем. Сунтай двинулся за хозяином, попутно прихватив со столика кувшин с араком. Они разместились за резным, с золотой инкрустацией столом из черного дерева, некогда принадлежавшим персидскому государю. То, что стол стоял по самому центру комнаты, вовсе не было данью символизму. Просто Сунтай знал, что так их не подслушает даже самый искусный шпион, припадающий ухом к внешним стенам. У Угэдэя в этом новом дворце наверняка имелись свои соглядатаи, так же как и у Сунтая, разместившего своих в станах Субэдэя и Угэдэя, Хасара и Хачиуна — словом, всех влиятельных лиц, до которых только дотягивались руки. Преданность — дело хлопотное, но лучше относиться к нему рачительно.
— У меня есть известие о том, что хану стало плохо и он был при смерти, — сообщил Сунтай. — Как близко он оказался от царства духов, сказать не могу. Для этого мне надо допросить лечившего его шамана, но он, к сожалению, не в моей власти.
— И тем не менее я должен быть готов выдвинуться сразу, едва ко мне прискачет первый же гонец. — Несмотря на расположение стола, Чагатай невольно огляделся, не слышит ли кто, после чего подался вперед и заговорил вполголоса: — Сорок девять дней прошло, Сунтай, прежде чем эта новость дошла до меня. Если я действительно хочу сделаться великим ханом, вести должны долетать ко мне быстрее и быть подробнее. Когда Угэдэй свалится в следующий раз, мне нужно оказаться на месте прежде, чем тело его охладеет, ты меня понял?
В знак покорности и почтения Сунтай на арабский манер коснулся кончиками пальцев своего лба, уст и сердца:
— Ваше слово для меня закон, повелитель. Один из моих вернейших слуг оказался пронзен на охоте вепрем. Понадобилось время, чтобы произвести в ханской свите замену. Тем не менее у меня есть двое других осведомителей, готовых войти в круг его приближенных. Уже через несколько месяцев они войдут к нему в полное доверие.
— Долго. Ну да ладно, Сунтай, быть по сему. Это единственный способ перехватить бразды правления. Я не хочу, чтобы это прежде меня сделал его слабак сын. Служи мне верой и правдой, и ты возвысишься вместе со мной. Народ моего отца слишком силен для человека, который не в силах управлять даже своим телом.
Сунтай натянуто улыбнулся, потирая рубцы от рваных ран у себя на щеках. Выработанная за годы осмотрительность не позволяла ему выдавать свое согласие на заговор даже кивком. Слишком долго он прожил среди шпионов и осведомителей, чтобы ставить свою жизнь на кон одним неосторожным словом. К этим его многозначительным паузам Чагатай уже привык и лишь наполнил по новой чары, плеснув туда чуток воды, чтобы сгладить горечь.
— Выпьем за моего брата Тулуя, — произнес он.
Сунтай пристально на него посмотрел и увидел, что скорбь в глазах хозяина подлинна. Тогда слуга-шпион поднял чару и опустил взгляд.
— Такой жертвенностью мой отец мог бы гордиться, — продолжил Чагатай. — Поступок, что и говорить, безумный, но клянусь Великим небом, то было безумство храбреца.
Сунтай отхлебнул, замечая, что его повелитель, похоже, совершал возлияния большую часть дня: вон уже и глаза налиты кровью, и движения угловаты. По сравнению с его опрокидыванием чары за чарой слуга напиток лишь пригубливал. Он чуть не поперхнулся, когда Чагатай с развязным хохотом хватил его по плечу так, что белая жидкость расплескалась по лакированной глади стола.
— Родня — это всё, Сунтай. Не думай, что я об этом забываю. — Голос его с такой же внезапностью утих, а глаза теперь переливалась стеклянистой влагой. — Но после себя отец хотел видеть на ханстве меня. Было время, когда предначертание это было выбито на камне, и выбито глубоко. Ну а теперь… Теперь я сам должен позаботиться о себе. Хотя ты же видишь: все это во имя осуществления мечты моего старика.
— Я понимаю, повелитель, — кивнул Сунтай, подливая в Чагатаеву чару. — Это достойная цель.
Субэдэю оставалось лишь надеяться, что такой ливень не продлится долго. Уже та сила, с какой он хлестал по его ту менам, казалась поистине невероятной. Из бурлящего месива лиловых туч вылетали извилистые и колючие, словно драконы, молнии, мертвым трепещущим светом озаряя поле битвы. Сам Субэдэй в такой день сражаться ни за что бы не стал, но враг в темноте уже выдвинулся на позиции — шаг, что и говорить, дерзкий, хотя конница у русских вооружена во многом так же, как и его собственное воинство.
Позади осталась могучая зеркальная Волга. Целый год — второй после выдвижения из Каракорума — ушел на то, чтобы закрепиться на землях по ту сторону реки. Субэдэй решил быть последовательным: не давать этим рослым славянам покоя, атаковать их обнесенные деревянными стенами малые и большие города по широкому фронту, пока против него не сплотится их главная сила. Тогда его тумены смогут наконец уничтожить их всех, скопом, а не изводить год за годом в охоте за каждым удельным князем, воеводой, или как они там себя именуют. Из месяца в месяц Субэдэй наблюдал, как с холмов за продвижением его колонн следят чужие воины, но сразу же исчезают в мшистой глубине леса, стоит летучим отрядам монголов устремиться за ними в погоню. Похоже, их хозяева друг другу не подчинялись, а потому какое-то время у Субэдэя ушло на то, чтобы бить их поодиночке. Но этого явно недоставало. Чтобы охватить достаточно обширный круг земель, он не мог рискнуть оставить у себя в тылу сколь-либо крупные силы врага или нетронутый город. Характер местности здесь достаточно прихотлив, и управлять разбросанной на большие расстояния армией от месяца к месяцу становилось все трудней. Острие его клина за счет расширения все больше притуплялось, а запасы становились все скудней. Прежде всего, чувствовался недостаток в людях.
Посыльные Субэдэя, по обыкновению, обеспечивали между туменами связь. И вдруг в последние несколько дней они стали без причины пропадать — иными словами, уезжали и не являлись. Заподозрив неладное, Субэдэй изготовился к нападению, еще за два дня до того, как на виду появился неприятель.
Сейчас все так же в темени, в хлещущих струях промозглого дождя, прозвучали звуки рога, и от человека к человеку прокатились команды. Колонны монголов, одолевая гадзар за гадзаром, стягивались воедино, образуя общую массу лошадей и воинов. Для тех, кто не сражается, отдельного лагеря не было. Всех прочих, от детей до старух в кибитках, Субэдэй предпочел перевести под защиту основной армии. Легкая конница образовала оцепление; каждый нукер как мог берег свой лук, тревожась о предстоящей стрельбе под проливным дождем. У всех с собой были дополнительные тетивы, но под ливнем они быстро отсыревали, а стрелы становились скользкими, теряли упругость и у них намокало оперение.
Серое мглистое утро едва обозначилось, а земля уже успела раскиснуть. Кибитки теперь увязнут. Из них багатур приказал соорудить загон позади боевого построения. И все это время он продолжал собирать сведения. Многие из посланных разведчиков не возвратились, но те, что прорвались назад, прибывали с вестями. Некоторые были ранены, у одного между лопаток и вовсе торчала стрела. Еще не развиднелось, а у Субэдэя уже было представление о численности врага. Русские быстро продвигались навстречу, ради внезапности броска рискуя жизнью и лошадьми. В их намерения наверняка входило застичь монгольские колонны врасплох.
Багатур втихомолку улыбнулся. Надо же, нашли дикого кочевника, который позволит взять себя сонным. Слаженности в действиях урусов было не больше, чем у муравьев, бездумно спешащих остановить вторжение в свой муравейник.
Тумены двигались в своих построениях быстро и четко, один джагун за другим, перекликаясь с передними и сзади идущими, чтобы не терять строя. Пятеро темников поочередно переговорили с орлоком и получили от него четкие указания. Их они на скаку пустили по своим заместителям, от тысячника и по цепочке вниз.
У Субэдэя входило в правило допрашивать пленников, добывая сведения если не золотом, то пыткой. Впереди лежала Москва, центр власти среди местных княжеств. Пленные знали ее местоположение на Москве-реке. Теперь его знал и Субэдэй. Урусы известны своей заносчивостью, считают себя хозяевами центральных равнин. Этой мысли Субэдэй тоже улыбнулся.
Ливень разразился уже после того, как вражеские конники двинулись в атаку, но отзывать ее они не стали. Что ж, рыхлая и скользкая земля будет мешать им не меньше, чем его собственным воинам. Тумены Субэдэя в меньшинстве, но так, собственно, было всегда. Вспомогатели-таньмачи, о которых столь презрительно отзывался Бату, вполне годились для обороны флангов и противостояния окружению. Среди них были очень даже неплохие воины, натасканные неустанной выучкой и с четким подчинением командам. Это уже ни в коей мере не сброд из крестьян, и разбрасываться ими попусту недопустимо. Наметанным глазом багатур видел, что по слаженности действий их пешие построения все-таки уступают туменам, но зато их пока достаточно много и они уже стоят в грязи со своими топорами, мечами и щитами наготове.
Нужные приказы Субэдэй отдал, остальное теперь зависело от командиров, что поведут строй. Людям известно, что планы могут меняться в мгновение ока, с появлением любого нового расклада. Тогда вновь посыплются указания, и построения поменяются быстрее, чем враг успеет что-либо предпринять.
Просвета в тучах все не намечалось. Более того, ливень хлынул еще сильнее, хотя раскаты грома стали звучать вроде как глуше. К этому времени Субэдэй уже различал на склоне холма движущееся пятно. Вражеские всадники. Сам он скакал рядом со своими туменами, используя появление нарочных как возможность лишний раз выверить детали. Если бы не дождь, он бы разделил свои силы и послал Бату в обход с фланга или с целью взять неприятеля в кольцо. Ну а коли возможности передвижения ограниченны, то лучше создать у врага впечатление медлительности и неповоротливости, скача на него вслепую единой массой. Вероятно, такого урусы обычно и ожидают от рыцарей в доспехах.
Субэдэй посмотрел туда, где скакал со своим туменом Бату. Место темника в третьем ряду обозначали намокшие стяги, хотя самого молодого командира там сейчас не было, и быть не могло. В этом и состояла хитрость. Армии в броске обычно направляют град стрел на военачальников и царственных особ неприятеля. Эти места в строю Субэдэй приказывал выделять флагами, в то время как на самом деле военачальники скакали в рядах сбоку. Знаменосцы же держали тяжелые щиты, а их боевой дух возвышался при мысли, что так они обводят врага вокруг пальца.
В щеку багатуру прилетел кусок холодной грязи из-под копыта; он машинально утерся. Урусы находились уже не больше чем в трех гадзарах, и в ту минуту как оба воинства сближались, багатур напряженно прикидывал. Что еще можно было сделать? При этой мысли он скривился. Многое в замысле зависит от выполнения Бату приказаний, однако если юный военачальник вдруг не справится или ослушается, багатур готов и к этому. Второго шанса он Бату не даст, кем бы ни были его отец и достославный дед.
Дождь неожиданно прекратился, и утро тотчас наполнилось топотом копыт и перекрикиванием людей. Команды, прежде приглушенные, внезапно как будто прочистились и обрели резкость. При виде монгольского построения русский князь расширил линию атаки, готовясь к окружению. Один из флангов по раскисшей земле не мог угнаться за остальными и заметно отставал — слабость, заметив которую Субэдэй тут же послал нарочных к своим военачальникам, чтобы те обратили на это внимание.
Оставалось не более восьмисот шагов, но багатур удерживал колонны вместе. Для стрел еще слишком далеко, а пушка по этакой грязи давно бы увязла в пути вместе с пушкарями. Русские воины вооружены копьями и луками. Здоровенных коней с железными рыцарями среди них не наблюдалось. Видимо, у русских дружин, как и у нукеров Субэдэя, в чести легкие доспехи и скорость в противовес силе. Если враг действительно в полной мере осознает эти качества, то прижать его будет трудно, но урусы, как видно, отчета себе в этом не отдавали. Они просто узрели перед собой меньшую по численности массу войска, идущего слитно. И тот, кто вел урусов, принял простецкое решение: ударить в лоб и смять орду этих неотесанных скотоводов.
В четырехстах шагах взмыли первые стрелы, посланные молодыми неопытными дуралеями с обеих сторон. От урусов ни одна из стрел не долетела до цели; монгольские же воины предпочитали беречь тетивы и до последнего держали свои луки укрытыми. Те, кто знает толк в стрельбе, ни за что не станут рисковать разрывом тетивы. Оружие для монгольских воинов — доподлинная драгоценность, иногда единственно ценный предмет обладания, помимо лошади и седла.
Субэдэй разглядел и русского князя, что возглавлял войско. Как и Бату (если бы тот был на месте), он ехал в окружении стягов и приближенных витязей. Начальственность его положения выдавал рослый конь по центру войска, а сам всадник был облачен в доспех, переливающийся влажным серебром. Русский князь скакал с непокрытой головой, и зоркий Субэдэй уже на расстоянии различил его светло-русую бороду. Багатур отрядил к Бату еще одного нарочного с наказом обратить на этого всадника внимание, что в общем-то оказалось необязательным: едва услав гонца, Субэдэй увидел, как Бату сам указал в том направлении рукой и, судя по всему, дал указания своим тысячникам.
В вышине над головой снова заворчал гром, и на секунду Субэдэю стали видны тысячи вскинутых лиц в сужающихся остроконечных шлемах: русские витязи смотрели вверх. В основном они были бородаты. По сравнению с почти безволосыми лицами монголов бороды урусов казались косматыми, как у лесных медведей. Вот первый залп стрел послала ввысь легкая конница. Для первых выстрелов каждый десятый из нукеров использовал свистящий наконечник с особым желобком, благодаря которому стрела при полете издавала пронзительный свист. По поражающей силе эти наконечники уступали стальным, но зато звук от них небывалый, вселяющий ужас. Прежде, бывало, целые армии рассеивались и бежали от одного лишь такого залпа. Заслышав, что где-то на фоне уплывающих на восток раскатов грома небесного гремят еще и боевые барабаны монголов, Субэдэй осклабился.
Стрелы дугой взлетали вверх и резко, отвесно падали. От внимания Субэдэя не укрывалось то, как урусы укрывают щитами своего вождя, плюя на собственную безопасность. Ближние из охраняющих витязей пали с седел, но общий темп наступления лишь возрос, и расстояние меж двумя воинствами стало сокращаться быстрее прежнего. Легкая конница монголов выпустила еще один град стрел, после чего в последний момент раздалась, пропуская всадников с копьями. Это была минута безумства Бату, в точности как и приказывал Субэдэй. Внук Чингисхана вызывал светловолосого князя на бой. А что: железный латник должен был предугадать подобный вызов.
С новой силой зарокотали барабаны-наккара: мальчишки на верблюдах ожесточенно лупасили по притороченным к горбам инструментам. С беглым перестроением минганов Бату в форму копья, предваряющим бросок туменов, воины взревели тысячегласым ревом, от которого волосы становятся дыбом.
Теперь стрелы посыпались со стороны русских всадников. Особенно тяжко приходилось знаменосцам в третьем ряду построения, над которым висели тяжелые от воды стяги. Но знаменосцы, подняв щиты над головой, держались. Впереди них Бату взял три тысячи всадников на бросок в самую гущу русского войска.
Субэдэй с холодным удовлетворением подмечал, что молодому военачальнику для выполнения задачи достает и норова, и храбрости. Острию копья отводилась одна цель. Субэдэй наблюдал, как построение стрелами пробивает в рядах урусов брешь, а затем натиском копейщиков раздирает и углубляет ее. Светловолосый князь мечом указывал на них, что-то крича своим дружинникам, а тем временем нукеры Бату, побросав обломанные пики, уже выхватывали сабли из добротной стали. Лошади и люди безжалостно срубались, но натиск монголов не ослабевал. Прежде чем потерять Бату из виду в общей дерущейся орущей массе, багатур увидел его погоняющим коня на самом кончике этого обагренного кровью острия.
Бату, вскипая азартом, рубанул саблей по орущему бородатому лицу, секущим движением булатного клинка отвалив челюсть от остальной головы. Руку прошибла тугая звонкая искра, а кровь зажглась лихостью — кажется, вот так бы и сражался без устали весь день. Со стороны на него сейчас наверняка смотрит Субэдэй — безжалостный расчетливый стратег; орлок, багатур, которому поступиться лишней тысячей нукеров ничего не стоит. Что ж, пускай старик поглядит, как сражаются истинные воины.
Ударные минганы Бату врезались в русское войско, продираясь к князю, что красовался среди своих стягов с ликами святых. Этот светловолосый витязь в серебристых доспехах иногда мелькал в поле зрения. Он знал, что монголы своим отчаянным усилием пытаются до него дотянуться, ударить по горлу, но гордость призывала его ответить натиском на натиск. Как раз на это и делался Субэдэев расчет.
С истинным замыслом Бату был знаком. Его незадолго перед этим броском изложил сам Субэдэй. Бату должен был рваться вперед до тех пор, пока не начнет сказываться численное превосходство русских. Только тогда, и никак не раньше, ему надлежало начать пробиваться назад. Юноша горько усмехнулся. На этой стадии изобразить панику и вправду не составит труда. А дальше — ложное отступление: монгольский центр ужимается, с отходом туменов быстро перерастая якобы в общую кучу. Стремящаяся вдогонку конница неприятеля начнет втягиваться вглубь сквозь фланговые построения пехотинцев, все больше растягиваясь. А затем сомкнутся челюсти. Если кто-то прорвется сквозь ловушку, там их с обеих сторон встретит резерв Хачиуна, сейчас упрятанный в густом лесу в пяти гадзарах отсюда. Замысел, надо признать, хороший, при условии, что таньмачи сумеют удержать фланги. И если он, Бату, среди всего этого уцелеет.
Ударом слева, вырывая кровавый кус из лошадиной морды, Бату вспомнил пристально-строгий, с вызовом взгляд орлока, когда тот отдавал приказ. Бату тогда не выказал клокочущего внутри гнева. Разумеется, для этой задачи Субэдэй избрал именно его. Кто еще все эти долгие месяцы был у багатура неизменной занозой под ногтем? Выслушивая затем задание, тысячники Бату негодующе переглядывались меж собой, но все как один пошли за своим темником по доброй воле. Биться бок о бок с внуком Чингисхана — что может быть почетнее?
Новый спазм ярости полыхнул в Бату при мысли о вере, что сейчас сжигалась понапрасну. Как далеко они продвинулись в глубь вражеских рядов — на двести шагов, на триста, больше? Неприятель вокруг кишел кишмя: мелькали булатные мечи, щиты отражали наносимые нукерами удары. Мимо лица просвистывали стрелы. Доспехи на дружинниках были в основном из кожи, и остроты клинка Бату хватало, чтобы прорубать их ударом наотмашь или даже пронзать на скаку, краем глаза удовлетворенно замечая, как враг корчится, хватаясь за окровавленные ребра. Но уже терялся счет времени от того момента, как минганы начали продавливаться сквозь скопище врага, все дальше и дальше от безопасности, от своих туменов. А ведь еще надо выбрать единственно верный миг. Уже скоро урусы могут почувствовать подвох, и просто сомкнут сзади свои ряды. Небольшое промедление, и порядком измятых воинов для изображения ложного отхода останется уже недостаточно. Люди решились пойти за ним в пасть зверю — не из-за Субэдэя, а из-за него самого, потомка великого Чингисхана.
Чувствовалось, что натиск замедляется, что нукеры вязнут. С каждым шагом русских витязей с боков становилось все больше, а линия наступающих все сужалась, застревая, как иголка в теле. В сердце змеиным жалом уже трепетал страх. Ухватив щит из кожи и дерева, Бату левой рукой дернул его к себе, а правой через открывшийся зазор рубанул того, кто им прикрывался. Клинок он обрушил со всей злостью, а затем еще наддал рукоятью, так что враг вылетел из седла с кровавой кашей вместо лица.
В одном ряду с Бату держались три воина, а сам он еще на четыре шага продвинул свою лошадь вперед, убив кого-то, чтобы расчистить себе место. И тут один из троих кувыркнулся из седла со стрелой в горле, а его лошадь с испуганным ржанием взвилась на дыбы. Может, время? Да, пожалуй. Или все-таки нет? Снедаемый мучительным выбором, Бату огляделся. Достаточно ли сделано? Не окажется ли его возвращение слишком ранним и, главное, не ждет ли его суровый взгляд Субэдэя? Уж лучше смерть, чем багатурова немилость: мол, не справился, проявил слабость.
Как все же непросто смотреть в глаза человека, знавшего Чингисхана лично. Так было всегда. И как хоть когда-нибудь стать достойным памяти великого хана, пристроиться хотя бы сбоку? Дед, покоритель и создатель державы, о Бату ничего не знал. Отец, что державу предал, был убит на снегу, как собака. Попробуй-ка уместись между этими двумя именами… Ну что, время.
По защищенному рукаву Бату вскользь ударил меч. Вреда он не причинил, а юноша в ответ отсек обидчику руку; запекшейся крови на пластинах панциря стало теперь еще больше. Всюду раздавались вопли. Лица ближних урусов покрывала бледность — не то от гнева, не то от страха. Их тяжелые щиты были утыканы монгольскими стрелами. Думая начать отход, Бату стал поворачивать лошадь, и в эту секунду через неприятельские ряды углядел того самого князя, который невозмутимо смотрел на него, держа наготове поперек седла большой харалужный меч.
Сам Субэдэй явно не ожидал, что острие вонзится так глубоко. Между тем люди Бату уже приготовились к отходу назад. На темнике хотя и не было никаких знаков различия, которые делали бы его мишенью для каждого русского лучника, нукеры смотрели за ним, с риском для жизни поворачивая в его сторону головы. Сейчас русские не отводили глаз от начавших отход туменов; кое-кто с победным воем уже погнался за отступающими. Бату между тем понял, что им сейчас рукой подать до цели, ведь они к ней так близки. Кто бы мог подумать, что острие замрет возле самого князя урусов?
— Не отступать! — набрав полную грудь воздуха, рявкнул Бату своим.
От удара каблуками в бока лошадь под ним вскочила на дыбы и передними копытами вышибла щит из сломанных пальцев дружинника. Бату, неистово размахивая саблей, рванулся в образовавшуюся брешь. Что-то ударило его по боку, качнув в седле и вызвав кратковременный приступ боли, о котором он, впрочем, тут же позабыл, даже не взглянув, серьезен ли удар. Он сейчас видел лишь то, как светловолосый витязь поднимает щит и меч, а рослый конь под ним грызет удила. Как видно, при столь явном вызове у русского князя взыграла кровь и он решил не ждать. Оттеснив конем своих щитоносцев, витязь рванул навстречу.
От возбуждения Бату издал вопль, полный дикарской лихости. Он не был уверен, что ему удастся прорваться сквозь плотные ряды заслона, но князь сам соизволил протиснуться вперед, чтобы лично осадить зарвавшегося скотовода. Свой меч светловолосый витязь занес над плечом. Две лошади сошлись вплотную. Правда, кобылица Бату устала и уже была изрядно побита постоянными столкновениями, да еще нещадно исцарапана и изрезана прорывом сквозь неприятельский боевой порядок.
Бату, памятуя о словах Субэдэя насчет слабостей латников, тоже вскинул саблю. Светловолосый бородач по приближении оказался сущим великаном, неудержимым и закованным в сталь. Но при этом на нем не было шлема, а Бату был молод и проворен. В тот момент, когда русский булат рубанул сверху вниз с силой, способной развалить пополам всадника вместе с конем, Бату дернул свою лошадь вправо, в сторону от убийственного меча. При этом саблей он, потянувшись, вжикнул плашмя, с единственным намерением почесать князю бороду, а если точнее, то поласкать под нею горло.
Но точнее не вышло: клинок скребнул по металлу. Бату ругнулся. Отлетел клок бороды, но сам князь оказался невредим, хотя и потрясенно рявкнул. В общей толчее лошадей прибило друг к другу так, что не было возможности разъехаться, при этом оба всадника оказались друг к другу боком — левым, наиболее уязвимым. Князь снова занес меч, но в сравнении со своим легковесным противником бородач оказался чересчур медлителен и тяжел. Не успел он нанести удар, как Бату трижды ударил его по лицу, изрубив щеки и частично отрубив челюсть. Князь ахнул, накренившись в седле, а Бату рубанул его по доспеху, сделав в нагрудных пластинах вмятину.
Окровавленное лицо князя было изувечено: зубы выбиты, челюсть повисла. Такая жестокая рана была смертельна, но урус, ожесточась взором, взмахнул левой рукой, как палицей. Кулак в железной рукавице огрел Бату по груди и едва не сшиб с лошади. От падения его спасли высокие деревянные рожки седла. Бату накренился под неимоверным углом, а сабля неведомо как выпала из руки. Тогда он, злобно скалясь, из ножен на лодыжке выхватил нож и, выпрямившись пружиной, вонзил его в багряное месиво обвисшей челюсти. Под пилящими движениями на лоснистую от крови бороду князя сеялись кровавые ошметки.
Под вой ужаса со стороны щитоносцев и приближенных витязь повалился с коня. Бату же победно вскинул руки, громким воплем выражая восторг оттого, что он жив и одержал верх. Что сейчас делает и что думает про него Субэдэй, он не знал, да и не придавал этому значения. Сейчас он в поединке сразил не кого-нибудь, а самого русского князя. Повержен сильный и грозный противник, и Бату пока нет дела даже до того, убьют его урусы или нет. Для юноши это была, безусловно, минута славы, и он ею упивался.
Поначалу он не разглядел, как по русскому войску пошел некий ропот: это разносилась весть. У доброй половины рати все происходило за спиной, и известие о гибели князя передавалось криками от полка к полку, от дружины к дружине. Не успел еще Бату опустить руки, как те из удельных князей и воевод, что ближе к краю, стали поворачивать коней и покидать поле боя, уводя с собой тысячи свежих, не побывавших еще в бою всадников. Те, кто продолжал сражаться, при виде такого отхода сердито кричали им вслед, трубили в рог. Но князь был мертв, а его рать — потрясена свалившимся на нее дурным предзнаменованием. Грядущий день, а с ним и победа, были явно не за ними. Известие об утрате превратило урусов из уверенных бойцов в испуганных людей, и они в нерешительности пятились от Субэдэевых туменов, выжидая либо неминуемой кончины, либо того, кто смелым возгласом и деянием возьмет командование боем на себя. Но этого не происходило.
Субэдэй на скорости послал минганы вдоль флангов. Стремглав неслись жилистые долгогривые лошади, разбрызгивая грязь из-под копыт. На русское войско вновь посыпались стрелы, а затем, отколовшись от переда общего построения, с грозной уверенностью понеслась тяжелая монгольская конница, норовя врезаться во вражеские ряды клиньями вроде того, который недавно вел Бату. В потерявшие стройность ряды русских ратников врезались три отдельных острия. И даже теперь, когда вопрос шел об их жизни и смерти, защитники бились как-то вяло, скованно, вполсилы. У них на глазах поле боя покидали соплеменники: знать со своими полками и дружинами. А оставаться здесь одним и биться насмерть — ну уж увольте. Так что принять на себя главный удар монголов и дать им отпор было уже просто некому. Все больше урусов откалывалось от основного ядра товарищей, которым все еще хватало стойкости или безрассудства сражаться и гибнуть. Все, отвоевались. Князь убит, а с нас взятки гладки.
Субэдэй невозмутимо наблюдал за тем, как раскалывается, рассыпается русское войско. Интересно, а как бы при таком же раскладе весть о его, багатура, кончине встретили его собственные тумены? Впрочем, ответ ему ясен. Они бы продолжили сражаться. И бились до последнего. Стояли насмерть. В туменах многие воины едва ли вообще знали орлока и своих главных военачальников в лицо. Они знали своих десятников, которых сами меж собой и выбирали. Знали сотника, иногда видели тысячника. И это они были для своих воинов полновластным начальством, а не какой-нибудь там темник или совсем уж недосягаемый орлок. Субэдэй знал: если бы он погиб, то его воины, его народ выполнили бы задачу и поставили себе во главу кого-нибудь другого, достойного. Холодный расчет? Пожалуй. Но иначе — гибель всей армии и державы из-за смерти одного-единственного человека.
Субэдэй отправил по своим темникам посыльных — поздравить их, а заодно отдать новые приказы. А вот интересно: те из русских, что все еще на поле, рассчитывают, что он их отпустит? Характер иноземных ратников багатур понимал не всегда, хотя и усваивал от них все, что нужно было вобрать. Сейчас некоторые из них, наверное, рассчитывают возвратиться по своим домам. Но ведь это глупо. Зачем оставлять в живых тех, кто когда-нибудь может вновь встать перед тобой с оружием? В таком случае это игра, а не война. На самом же деле предстоит долгая охота — дни, а может, и месяцы, — пока его люди не добьют из них последних. Зачем преподавать им урок глупости — нет, только перебить всех до единого, и тогда отправляться дальше. Багатур потер глаза; на него вдруг навалилась усталость. Надо будет еще увидеться с Бату, если мальчишка все еще жив. Он все-таки ослушался приказа. Вопрос сейчас лишь в том, подвергать ли военачальника порке после того, как он принес тебе такую победу.
Субэдэй поглядел туда, где в отдалении уже шумно праздновали радостное событие воины. При виде по центру их Бату губы багатура чопорно поджались. Надо же. Половина русского войска все еще на поле, а минганы этого выскочки уже вовсю перебрасываются бурдюками с хмельным и радуются, как дети.
Субэдэй повернул лошадь и направил ее рысцой в сторону празднества. Те, мимо кого он проезжал, тут же осекались: оказывается, орлок здесь, на поле. Знаменосцы развернули длинные шелковые стяги, которые на ветру трепетали и хлопали.
Бату приближение Субэдэя скорее почувствовал, нежели услышал. Сам он уже начинал ощущать болезненные последствия боя. Один глаз у него заплыл, щека разбухла, от чего лицо слегка перекосило. Он заскоруз от грязи и крови, провонял своим и лошадиным потом. Пластины доспеха топорщились, бляхи помялись. И еще этот красный рубец, уходящий от самого уха под рубаху… Но тем не менее настроение у юноши было приподнятое, и его не развеяло даже кислое лицо Субэдэя.
— Темник, — каменным голосом произнес багатур, — утро у тебя проходит почем зря. В пустых забавах.
Те, кто шумно радовался вокруг Бату, поперхнулись и смолкли. В наступившей тишине багатур продолжил:
— Продолжать преследование врага. Чтобы ни один не ушел. Завладеть их обозом и лагерем и не допустить разграбления.
Притихший Бату молча смотрел на него.
— Тебе что-то неясно? — холодно осведомился Субэдэй. — Или ты хочешь снова встретить врага завтра, когда данное преимущество будет твоими стараниями упущено? Тебе угодно, чтобы урусы благополучно убрались к себе в Москву и Киев? Или ты наконец изловишь их сейчас, с остальными туменами под моим началом?
Воины вокруг Бату стали разворачиваться с виноватой поспешностью, как нашкодившие и пойманные взрослым мальчишки. На Субэдэя они глядеть избегали; взгляд его выдерживал один лишь Бату. Багатур готовился услышать какое-нибудь пререкание, но, похоже, он недооценивал этого строптивца.
Через позиции галопом приближалась еще одна группа всадников. Между тем начиналось избиение неприятеля, которого копейщики и лучники настигали и убивали шутливо, для забавы. Субэдэй увидел, что во главе всадников скачет ханов сын Гуюк, держа глаза исключительно на Бату, а его, орлока, как будто не замечая.
— Бату! — подлетая, быстрым волнующимся голосом приветствовал темника Гуюк. — Вот кто у нас действительно багатур! — Он остановил лошадь. — Ай да молодец, брат! Я всё видел, всё. Клянусь небесным отцом, я уж думал, ты обратно не выберешься, а ты вон взял и добрался аж до главного их полководца! — Не в силах подобрать слов, ханский сын восторженно хлопнул Бату по спине. — Я все это укажу в сообщении отцу. Это было нечто!
Бату покосился на Субэдэя, поглядеть, как тот воспринимает столь щедрую похвалу. Гуюк заметил это и развернулся в седле.
— Поздравляю с такой превосходной победой, багатур, — сказал он веселым голосом, очевидно, не осознавая, что своим появлением прервал довольно напряженную паузу. — Какой порыв, какой удар! Ты видел? Мне аж горло перехватило, когда на брата выехал лично их князь.
Субэдэй склонил голову, нехотя признавая сказанное.
— Однако, — голосом педанта заметил он, — нельзя допустить, чтобы русские перестроились. Сейчас время преследовать их, настигать, гнать до самой Москвы. Твой тумен, темник, тоже будет в этом участвовать.
— Гнать так гнать, — пожал плечами Гуюк. — А денек-то выдался славный. Эх!
С бездумной радостью он еще раз хватил Бату по спине и помчался со своей кавалькадой, бойко выкрикивая приказ еще одной группе присоединиться и скакать следом. С его отъездом опять воцарилась тишина. Бату, щерясь улыбкой, ждал. Субэдэй молчал, и тогда молодой темник, кивнув сам себе, повернул лошадь и помчался к своим тысячникам. Субэдэй сурово глядел ему вслед.
Сорхахтани вылетела из-за угла во всем своем боевом великолепии, с сыновьями и слугами за спиной. Знайте все: по мужу она доводится хану родней! Ну а сам хан, казалось, решил застрять в цзиньских землях навечно. Его армия увязла там на годы, без всяких вестей о грядущем возвращении. Когда же он наконец объявился, то ни разу не только не призвал к себе, не приблизил, но и вообще про Сорхахтани словно забыл. А когда она сама пыталась о себе напомнить, то являлось вдруг столько всяческих задержек и препон со стороны его помпезных крючкотворов, что и не счесть. Все ее слуги и посыльные неизменно отсылались ими от порога восвояси, без всякого даже объяснения причин. Так что настало время явиться в Каракорум самой.
И что же? Вместо того чтобы просто попасть к хану напрямую, вместе погоревать о постигшей их обоих утрате, Сорхахтани вдруг натыкается на брюхастого, с тройным подбородком, цзиньского чинушу, который отстраняет ее мяконькими ухоженными лапками! О чем Угэдэй вообще думает, держа в своем дворце эдакий птичник из надушенных хитроглазых придворных! Какое впечатление грозности и силы создаст он у тех, кто не столь благодушен и покладист, как Сорхахтани?
Вперед выступил очередной придворный, но сейчас с ней были все четверо ее сыновей. Всё, сегодня она окажется у Угэдэя! Мало ли что у него хандра: ее можно разделить надвое. Да, хан потерял брата, но она потеряла мужа и отца своих сыновей. И если выпадает случай в чем-то Угэдэя убедить, что-то у него выпросить, так именно сегодня. Эта мысль влекла, пьянила.
А тем временем человек с властью Чингисхана лежал у себя в покоях, как надломленный тростник. По дворцу уже сквозняком гуляли слухи, что он едва шевелит языком и не принимает пищу. Любой прорвавшийся сейчас к нему наверняка добился бы всего, чего хотел, но хан отгородился от посетителей. Что ж, Сорхахтани выскажет ему прямо в глаза, какую жестокую обиду он ей нанес, и переговоры начнет именно с этого. Впереди в лабиринте дворцовых коридоров оставался еще один, последний поворот. Сорхахтани прошла мимо стенных росписей, даже не взглянув на них: ее мысли были сосредоточены на более важных вещах.
Последний коридор оказался длинным, и его каменные своды вторили шагам звонким эхом. Перед надраенными медными дверями стояли два тургауда и кто-то из слуг, но Сорхахтани не замедлила своей решительной поступи, и сыновья были вынуждены за ней поспевать. Хан — ее нареченный брат, он болен и в печали. Как смеет какой-то цзиньский евнух препятствовать ее доступу к родне?
Приближаясь, женщина тщетно выискивала взглядом яркие шелка того чинуши. И чуть не сбилась с шага, когда заметила на его месте Яо Шу. А того расфуфыренного толстяка, с которым она препиралась нынче утром, и след простыл. Между тем Яо Шу обернулся. На его лице читался решительный настрой. Сорхахтани пришлось на ходу перестраивать планы, с каждым мгновением скидывая с себя гнев, подобно тому, как змея скидывает свою кожу.
К блестящей кованой двери она приблизилась уже неторопливо, улыбаясь ханскому советнику со всей сладостью, какой — она знала — способна его пронять. Хотя застать перед дверьми еще одного цзиньца, особенно с такими полномочиями, было для нее сюрпризом откровенно неприятным. Такого, как Яо Шу, не прошибешь ни лестью, ни угрозами. К тому же Сорхахтани даже без оглядки на своих сыновей могла сказать, что перед учителем они просто благоговеют, а то и побаиваются его. Помнится, он однажды задал им всем четверым жестокую трепку — из-за выходки Хубилая, подложившего советнику в туфлю скорпиона. И вот теперь этот самый человек стоял перед вдовой Тулуя с лицом столь же непреклонным, как и у бдящих по бокам от него стражников-тургаудов.
— Сегодня, госпожа, хан посетителей не принимает. Я сожалею, что вам пришлось впустую проделать путь через весь город. Хотя нынче на рассвете я отправлял к вам нарочного с сообщением, что лучше остаться дома.
Свое раздражение Сорхахтани скрыла за улыбкой. Предоставить ей жилище вдали от дворца было еще одним явным призвуком чьих-то сторонних голосов, явно не Угэдэя. Хан, знай он о ее прибытии, наверняка обеспечил бы ей покои во дворце.
Хищная улыбка Сорхахтани вызвала на бесстрастном лице Яо Шу что-то похожее на растерянность.
— Что у вас тут стряслось, советник? — со злобным шипением спросила она. — Уж не заговор ли? Вы что, умертвили хана? Отчего по дворцовым коридорам Каракорума в последнее время разгуливают одни цзиньцы?
Яо Шу вдохнул, чтобы что-то сказать, но Сорхахтани, не сводя с него глаз, демонстративно обратилась к сыновьям:
— А ну, Менгу, Хубилай, приготовьте мечи. Я больше этому человеку не доверяю. Он заявляет, что хан, видите ли, отказывает во встрече жене своего любимого брата.
Позади себя она удовлетворенно заслышала шелест металла, но что еще важней, разглядела внезапное сомнение на лицах стражников.
— Вокруг хана вьется целый рой из слуг, писцов, наложниц и жен, — с нажимом сказала Сорхахтани. — И тем не менее, где его главная жена Дорегене? Почему она не помогает мужу бороться с болезнью? Как так получается, что я ни от кого не могу добиться ответа на вопрос, когда его видели живым — сколько дней, а то и недель назад?
От женщины не укрылось, что нарочитая уверенность Яо Шу под грузом таких обвинений как будто просела, стала трескаться.
— Хан очень болен, как вы сами изволили заметить, — зачастил он. — И он распорядился, чтобы во дворце соблюдался покой. Я его советник, Сорхахтани. Не мне вам рассказывать, куда отправилась его семья, тем более обсуждать это в коридоре.
Цзинец и вправду был несвободен в своих действиях, а потому Сорхахтани продолжала давить на слабую точку, которую в нем нащупала:
— Так вы говорите, Яо Шу, его семья уехала? Гуюк сейчас с Субэдэем, это мне известно. Про дочерей Угэдэя я не знаю, так же как и про детей от других его жен. Выходит, Дорегене здесь нет?
На ее вопрос советник лишь скорбно закатил глаза.
— Понятно, — сделала вывод Сорхахтани. — Видимо, она в летнем дворце на реке Орхон. Да, именно туда я бы ее услала, если бы вздумала изменой захватить власть в этом городе. Если бы намеревалась умертвить хана на его ложе и заменить его… кем? Его братом Чагатаем? А? Он не заставит себя долго ждать, да, Яо Шу? Такова ваша задумка? Так что лежит за этой дверью, советник? Что вы здесь натворили?
Голос женщины становился все громче и пронзительней. Яо Шу болезненно морщился от резкости ее тона и определенно не знал, что делать. Велеть тургаудам ее утихомирить он не мог: рядом стояли готовые за нее вступиться сыновья. Понятно, что первый из стражников, кто хотя бы к ней притронется, вмиг лишится руки. Особенно угрожающе смотрелся Менгу, давно уже не тот замкнутый задумчивый мальчик, каким когда-то был. Яо Шу намеренно обратил свой взор на Сорхахтани, избегая глаз ее старшего сына, взгляд которого был подобен железу.
— Госпожа, я должен следовать распоряжениям, которые мне даны, — начал он снова. — Входить в эту дверь запрещено решительно всем. Хан никого не принимает. Видеть вас сейчас он не желает — ну что я могу поделать? Прошу вас, проведите этот день в городе. Отдохните, подкрепитесь. Быть может, завтра он изъявит желание с вами повидаться.
Сорхахтани напряглась так, словно собиралась наброситься на советника, — воистину тигрица. И все же дворцовая служба Яо Шу не расслабила. Сыновья, помнится, рассказывали ей, как он однажды в саду выхватил стрелу прямо с натянутой тетивы. Казалось, вечность минула с тех пор, когда был еще жив ее муж… На глаза сами собой навернулись слезы, которые женщина сморгнула. Сейчас время для гнева, а не для сожаления. Если не дай бог расплакаться, через этот порог ей нынче не перейти.
И Сорхахтани сделала глубокий вдох.
— Убийство! — заполошно выкрикнула она. — Хан в опасности! Сюда, быстрее!
— Да нет никакой опасности! — сердито ответил Яо Шу.
Сумасшедшая, одно слово. Чего она пытается добиться, вопя на всю округу, словно ошпаренная кошка? А по коридору уже раздавался топот быстро бегущих ног. Вот досада… Та ночь, после которой Угэдэй стал ханом, все еще была болезненно памятна дворцовой страже. Малейший шорох, и тургауды с кебтеулами уже здесь, всем скопом.
Точно. Секунда-другая, и коридор с обеих сторон перегородили примчавшиеся воины, во главе которых стояли тысячники-кебтеулы в лакированных доспехах — черные с красным, сабли наголо. Яо Шу поднял обе руки ладонями наружу: я чист.
— Налицо недоразумение… — начал он.
— Никакого недоразумения здесь нет, — осекла его Сорхахтани. — Алхун, — обратилась она к старшему из стражников.
Яо Шу мысленно простонал. Разумеется, она знает здесь всех по именам. Какая удивительная, надо признать, память на такие подробности. Хотя, может, это была часть ее замысла — выведать и запомнить имена заступивших на стражу. Мысли заметались в поиске слов, которые бы спасли положение.
— У госпожи горячка, — бросил он.
Его слова кебтеул пропустил мимо ушей.
— Что за шум? — спросил он Сорхахтани напрямую.
Женщина потупила голову. К раздражению Яо Шу, в ее глазах горели слезы.
— Этот цзиньский чиновник не может объяснить, куда делся хан, которого вот уже сколько дней никто не видел. И говорит он путано. Его слова, Алхун, вызывают у меня подозрение. Я ему не верю.
Алхун кивнул — человек спорый на мысль и действие, как и подобает воину его ранга.
— Советник, вам придется посторониться, — повернулся он к Яо Шу. — Мне необходимо проверить, что с ханом.
— Но он дал приказ, — с чувством выдохнул Яо Шу, явно пытаясь нагнать этим страху. Не получилось.
— Вот и поглядим. Отойдите в сторону, сейчас же.
Двое стояли, вызверившись друг на друга и явно позабыв о том, что они в коридоре не одни. Ханский советник держался твердо. Еще немного — и, того гляди, прольется чья-то кровь. Напряженную паузу прервала Сорхахтани:
— Яо Шу, вы, безусловно, будете нас сопровождать.
Советник раздраженно дернул головой, но тем не менее Сорхахтани предложила ему выход, и он за это ухватился.
— Что ж, извольте, — сухо бросил он и, обращаясь к Алхуну, добавил: — А ты молодец, кебтеул. Служишь бдительно. Этих четверых с мечами к хану не допускать. Всех вначале обыскивать на наличие оружия.
Сорхахтани хотела воспротивиться, но тут Яо Шу восстановил равновесие сил.
— Будет как я сказал, — настоял он.
— Они останутся здесь, — поспешно кивнула Сорхахтани, как будто решение исходило от нее. На самом же деле то, что ее сыновья останутся снаружи, ее вполне устраивало. Со своими клинками и доспехами они, так или иначе, обеспечивают ей поддержку и в то же время не услышат самого разговора: им это незачем.
С нервной гримасой Яо Шу поднял небольшой медный засовчик — резной, в форме дракона, свернувшегося вокруг центра двери («Вот вам еще один признак цзиньского влияния на хана», — мимолетно подумала Сорхахтани). На входе ветер дохнул в лицо холодком.
Светильники были погашены, мутноватый свет сочился лишь из открытого окна. Ставни распахнуты с такой силой, что одну из них наполовину сорвало: лопнула петля. Змеисто вились шелковые занавеси, шурша и упруго похлопывая при каждом порыве ветра.
В комнате оказалось на удивление знобко — настолько, что изо рта при дыхании шел парок. Наружная дверь захлопнулась, и сердце Сорхахтани тревожно екнуло при виде неподвижной фигуры, распростертой на кушетке посреди комнаты. Как мог Угэдэй терпеть такой холод, лежа в одной лишь кисейной рубахе без рукавов и исподних штанах? Он лежал на спине, уставясь в потолок. В глаза бросались его синюшные ступни.
При виде вошедших хан не шевельнулся, и на секунду Яо Шу стало еще холодней от мысли, что они застали не хана, а его безжизненное тело. Но затем советник заметил исходящий от безмолвной фигуры бледный парок и вздохнул с облегчением.
На какое-то время все замешкались, не зная, как быть. Кебтеул Алхун убедился, что хан жив, так что его задача была выполнена, но теперь по закону чести ему следовало перед уходом как-то извиниться за то, что он нарушил покой правителя. Помалкивал и Яо Шу, чувствуя себя виноватым в том, что нарушил указание никого не впускать. Получается, Сорхахтани обвела их всех вокруг пальца.
Разумеется, ей и надлежало заговорить первой.
— О мой повелитель, — произнесла она. — Мой хан. — Последнее прозвучало чуть громче, перекрывая шум ветра, но Угэдэй все ее слова встретил одинаково бесчувственно. — Я пришла к тебе в моем горе, о властитель мой.
В ответ все то же молчание. Яо Шу со злорадным интересом наблюдал, как вдова Тулуя сжала челюсти, сдерживая безмолвное раздражение. Советник подал знак увести ее. Кебтеул поднял руку, намереваясь взять Сорхахтани за локоть, но она отмахнулась.
— Мой муж пожертвовал ради тебя своей жизнью, повелитель. Как же ты думаешь распорядиться этим даром? Эдак, лежа посреди холодной комнаты в ожидании смерти?
— Всё, хватит, — в тихом ужасе шикнул Яо Шу.
Он сам крепко ухватил Сорхахтани за руку и властно повлек ее обратно к двери. Все трое замерли, когда позади явственно послышался скрип. Хан приподнялся на кушетке. Ладони его слегка тряслись, лицо было желтовато-землистым, глаза налились кровью.
Под его тяжким взглядом старший кебтеул хана опустился на колени и склонил голову до самого пола.
— Встань, Алхун, — проскрежетал Угэдэй. — Зачем ты здесь? Или я не говорил, чтобы меня не тревожили?
— Прошу простить, повелитель. Меня ввели в заблуждение, что вы больны или даже при смерти.
К общему удивлению, Угэдэй на это лишь невесело усмехнулся:
— А может, и то, и это, Алхун… Ну что ж, ты меня увидел. А теперь ступай вон.
Кебтеул не ушел, а буквально испарился. Угэдэй воззрился на своего советника. На Сорхахтани он пока не глядел, хотя и поднялся на звук ее голоса.
— Яо Шу, оставь меня, — молвил он.
Советник согнулся в глубоком поклоне, после чего с еще большей силой ухватил Сорхахтани и потащил к дверям.
— Хан, повелитель мой! — выкрикнул она.
— Хватит! — шикнул Яо Шу, дергая ее за собой. Если бы он ослабил хватку, Сорхахтани бы упала, а так она крутнулась назад, разъяренная и беспомощная.
— Руки убери! — прошипела женщина в ответ. — Угэдэй! Как можешь ты видеть такое со мной обращение и ничего не предпринимать? Не я ли стояла с тобой в этом самом дворце в ночь ножей? Мой муж ответил бы на такое оскорбление. Но где он сейчас? Угэдэй!
Она была уже почти в дверях, когда хан снова подал голос:
— Яо Шу, выйди вон. Пускай она подойдет.
— Мой повелитель, — начал тот в ответ, — она…
— Пускай подойдет.
Сорхахтани ужалила советника взглядом ядовитой змеи и, потирая руку, выпрямилась. Яо Шу снова согнулся и, не оглядываясь, вышел с непроницаемым лицом. Дверь за ним с тихим щелчком закрылась. Сорхахтани с прыгающим от восторга сердцем стояла, медленно переводя дыхание. Она все же попала сюда. Все чуть было не сорвалось, причем непоправимо, но она таки пробилась к хану и осталась, одна из всех.
Угэдэй смотрел, как она подходит. Он чувствовал себя виноватым, но глаз не отводил. Не успела Сорхахтани вымолвить слова, как послышалось шарканье шагов и звяканье стекла о металл. Оказывается, это в комнату с подносом вошел ханов слуга Барас-агур. Вошел ну очень некстати.
— Барас, я не один, — прокряхтел Угэдэй. — У меня посетитель.
Слуга поглядел на Сорхахтани с неприкрытой враждебностью:
— Хану нехорошо. Зайдите в другой раз.
Сказал с твердостью доверенного лица — мол, здесь в услужении я, а значит, всем и заправляю. Сорхахтани улыбнулась: ишь ты. Небось за время болезни хана уже успел себя зачислить к нему в матери. Вид у суетящегося вокруг хана слуги был определенно довольный.
Женщина не тронулась с места. Барас-агур поджал губы и поставил поднос возле своего хозяина, демонстративно звякнув.
— Я еще раз говорю, — сердито посмотрел он, — хан недомогает, а потому ему нынче не до просителей.
Видя его растущее недовольство, Сорхахтани чуть повысила голос:
— Спасибо за чай, Барас-агур. Хана я обслужу сама. А ты, я надеюсь, знаешь свое место.
Слуга вспыхнул и поглядел на Угэдэя, но, не дождавшись поддержки, с ледяной неприязнью поклонился и вышел. Сорхахтани положила в исходящую паром золотистую жидкость драгоценные, как жизнь, крупицы буроватой соли и добавила из крохотного серебряного кувшинчика молоко. Пальцы ее были сноровисты и проворны.
— Подай мне, — проговорил Угэдэй.
Сорхахтани грациозно опустилась перед ним на колени и с наклоном головы протянула чашку:
— Я вся во власти моего повелителя хана.
От прикосновения его рук женщину пробрал озноб. В этой продуваемой всеми ветрами комнате хан был холоден, как лед. Сквозь полуопущенные ресницы она могла видеть его лицо — темное, в крапину, как будто где-то внутри у него синяки. Вблизи стало заметно, что ноги у него все в прожилках, как мрамор. С кровяными прожилками были и бледно-желтые глаза. Прихлебывая чай, от которого по ветру ветвилась струйка пара, хан молча взирал на свою гостью.
Сорхахтани пристроилась у Угэдэя в ногах.
— Спасибо за то, что ты послал ко мне моего сына, — глядя на него снизу вверх, сказала она. — Для меня было утешением услышать наихудшее от него.
Угэдэй отвернулся. Чашку он переместил из одной руки в другую: горячий фарфор обжигал замерзшие пальцы. Знает ли эта коленопреклоненная женщина, насколько она красива, как пряма и горделива ее осанка, как шелковисты ее волосы, которые треплет налетающий ветер? Единственное живое существо в мире призраков, открытых его зачарованному созерцанию. С самого своего возвращения в Каракорум о смерти Тулуя он ни с кем не заговаривал. Чувствовалось, что Сорхахтани тянет именно к этой теме, и хан на своей низкой кушетке сейчас отстранялся, как мог, от этой женщины, единственное тепло для себя обретая в чашке, которую сейчас нянчил в руках. Неизъяснимые истома и слабость владели им все это время. Месяц летел за месяцем, а державные дела пребывали в запустении. Угэдэй все никак не мог отрешиться от сумрачных дымно-холодных рассветов и закатов. Он ждал смерти, а та все медлила, и он ее за это проклинал.
Сорхахтани с трудом верилось, что перед ней тот, прежний Угэдэй — настолько он изменился. Из Каракорума хан выехал полным жизни и боевого задора, постоянно был навеселе. Еще свежий после победы в борьбе за ханство, он со своими отборными туменами отправился потеснить границы цзиньского государства; все тяготы похода были ему нипочем. Вспоминать те дни — все равно что оглядываться на юность. Возвратился же Угэдэй ощутимо состарившимся, с глубокими морщинами на лбу, вокруг глаз и у рта. Пристальные мутные стариковские глаза уже не напоминали Чингисхана. В них не было искры, одна лишь равнодушная невозмутимость. Не было чутья опасности. А это никуда не годится.
— Мой муж был в добром здравии, — заговорила Сорхахтани с внезапным жаром. — Он прожил бы еще много лет, увидел бы, как из его сыновей вырастают настоящие мужчины, мужья. Быть может, у него были бы еще и другие дети, от других жен, помоложе. Со временем он стал бы дедом. Мне нравится размышлять о радости, которую Тулуй испытывал бы в свои зрелые годы.
Угэдэй отшатнулся так, будто она на него набросилась, но Сорхахтани продолжала без колебаний, а голос ее был тверд и чист, так что отчетливо звучало каждое слово:
— Чувство долга у него было такое, мой великий хан, какое нынче редко у кого и встретишь. Свой народ он ставил выше своего здоровья и благополучия, выше самой своей жизни. Он верил во что-то более великое, чем он сам, чем мое счастье, чем даже жизни его сыновей. Пожалуй, он видел жизнь глазами твоего отца; верил, что народ державы, поднявшейся из степных племен, сможет найти себе достойное место в мире. Что он заслуживает такого места.
— Я… — начал Угэдэй. — Я говорил, что…
Сорхахтани перебила его, от чего глаза хана на мгновение стали яркими от гнева, но затем вновь потускнели:
— Он бросил свое будущее на ветер, но не только ради тебя, мой повелитель. Он любил тебя, но дело здесь не только в любви, а еще в воле и в мечтах его отца. Понимаешь ли ты это?
— Конечно, понимаю, — устало ответил Угэдэй.
Сорхахтани кивнула и вновь заговорила:
— Он дал тебе жизнь, став тебе вместо второго отца. Но не только тебе. А и тем, кто придут после тебя по линии твоего отца, чтобы жила и крепла держава. Воинам, которые сегодня еще дети; детям, которые еще только родятся.
В попытке ее пресечь Угэдэй вяло махнул рукой:
— Я сейчас устал, Сорхахтани. Наверное, лучше будет, если…
— И как же ты воспользовался этим драгоценнейшим из даров? — шепотом спросила вдова Тулуя. — Ты услал свою жену, ты оставляешь своего советника безнадзорно бродить по пустому дворцу себе на уме. Твои кешиктены без тебя чинят в городе произвол и беззаконие. Двоих из них вчера казнили, ты знаешь об этом? Они убили мясника, позарившись в лавке на говяжью ляжку. Где же дыхание грозного хана на их шеях? Где чувство, что все они — часть единого великого народа? Неужели только в этой комнате, на этом леденящем ветру, рядом с тобой, таким одиноким и ко всему безучастным?
— Сорхахтани…
— Здесь ты умрешь. Тебя застанут холодным, окоченелым. А дар Тулуя окажется просто выброшен зазря. Тогда скажи, как воздать нам за то, что он для тебя сделал?
Лицо Угэдэя исказилось, и Сорхахтани в замешательстве увидела, что хан едва сдерживает себя, чтобы не расплакаться. Перед ней был определенно сломленный человек.
— Я не должен был допустить, чтобы он так с собой поступил, — выдавил Угэдэй. — Сколько мне еще осталось? Месяцы, дни? Я ведь и не знаю.
— Что за глупости! — сердито воскликнула Сорхахтани, забывая, что перед ней хан. — Ты будешь жить и здравствовать еще сорок лет, и вся огромная держава будет тебя почитать и бояться. Тысяча тысяч детей будут рождены и названы в твою честь, если ты только оставишь это свое узилище, а вместе с ним — и свою слабость.
— Ты не понимаешь, — поник Угэдэй. Лишь два человека знают о его роковой слабости. А если он поведает о ней Сорхахтани, то ведь возможно, что молва вскоре докатится до всех станов и туменов. Тем не менее они сейчас одни, а она стоит перед ним на коленях, и ее глаза в полумраке сияют так мягко… А он совсем один, совсем измучился… Нет сил терпеть.
— Сердце мое слабо, — на одном выдохе признался хан. — Я в самом деле не знаю, сколько мне отпущено. Я не должен был допустить, чтобы он принес ради меня такую жертву. Но я… — Голос его оборвался на полуслове.
— О, муж мой, — влажным, переворачивающим душу шепотом произнесла Сорхахтани, наконец поняв. От нахлынувшего горя ей перехватило горло. — Любовь моя. — Она посмотрела на хана глазами, сияющими от слез. — Он это знал? Тулуй знал об этом?
— Да, наверное. — Угэдэй отвел взгляд.
Как ответить, он точно не знал. Насколько ему известно, шаман обсуждал телесную слабость хана с его родичами — братом и дядей. Но самого Тулуя Угэдэй не расспрашивал. Вынырнув тогда из темной реки забвения, хан, задыхаясь, хватался за жизнь и готов был уцепиться за все, что ему только предложат. В ту минуту он отдал бы что угодно, лишь бы протянуть еще один день, еще разок полюбоваться на солнышко. Теперь ту мучительную жажду жизни сложно и припомнить, как будто ее испытывал кто-то другой. Холодная комната с напружиненными ветром шелковыми шторами словно наводнилась тенями воспоминаний. Угэдэй огляделся, моргая, словно спросонья.
— Если он знал, то это лишь делает его жертву еще более ценной, — рассудила Сорхахтани. — И еще больше подтверждает, что тебе негоже тратить отпущенные дни впустую. Если он тебя сейчас видит, Угэдэй, то наверняка думает: «Ну вот, стоило ли мне отдавать за это жизнь?» Не стыдно ли ему за своего брата?
При этих ее словах Угэдэя уколол гнев.
— Да как смеешь ты так со мной разговаривать! — вскинулся он.
Моргать, подобно невинному ягненку, он перестал. Во взгляде проклюнулось нечто от прежнего хана. Сорхахтани это приветствовала, хотя от услышанного голова все еще шла кругом. Если Угэдэй умрет, кто возглавит державу? Ответ напрашивался сам собой, и пришел тотчас. Чагатай. Он будет в Каракоруме в считаные дни, с победным въездом в город принимая дар благодетельного небесного отца. Одна мысль об этом его хищном удовольствии вызывала зубовный скрежет.
— А ну вставай, — скомандовала она Угэдэю, как ровне. — Вставай, всевластный хан. Даже если тебе осталось немного, сделать предстоит многое. Нельзя терять ни дня, ни даже одного утра! Возьми свою жизнь в кулак, сожми обеими руками и удерживай прочнее прочного. Другой у тебя в этом мире все равно не будет.
Хан начал что-то говорить, но Сорхахтани, потянувшись, привлекла его голову к себе и крепко припала губами к губам. Дыхание и губы Угэдэя были прохладны и припахивали чаем с какими-то травами. Когда она его выпустила, хан отшатнулся назад, а затем вскочил, изумленно на нее таращась.
— Что это такое, Сорхахтани? — плеткой взметнул он правую бровь. — Или у меня мало своих жен?
— Мало или нет, а мне надо было убедиться, что ты живой, мой повелитель. Мой муж отдал жизнь за эти драгоценные дни, уж сколько их там у тебя наберется. Вопрошаю тебя его именем: ты мне веришь?
Ум Угэдэя все еще блуждает, это очевидно. Какую-то его часть Сорхахтани пробудила, но туман отчаяния, основанный, быть может, на цзиньских отварах, все еще висит перед ним пеленой, притупляя разум и волю. Однако когда он видел ее стоящей перед ним на коленях, в глазах его явно мелькнул интерес. Воля Угэдэя подобна палке, несомой по бурному потоку, — вот ее видно, а вот ее уже утянуло на глубину.
— Нет, Сорхахтани, я тебе не верю.
— Иного я и не ждала, мой повелитель, — улыбнулась женщина. — Но ты убедишься, что я на твоей стороне.
Встав с коленей, она позакрывала окна, прервав наконец могильное завывание ветра.
— Сейчас, повелитель, я позову твоих слуг. Ты почувствуешь себя лучше, когда как следует поешь.
Угэдэй не успел опомниться, как Сорхахтани уже криком подозвала Барас-агура и вывалила на него ворох указаний. Слуга покосился на хана, но тот лишь пожал плечами и махнул рукой — делай, что велят. Вообще-то хорошо, когда рядом есть кто-то, кто знает, что тебе нужно. Одна быстрая мысль вызвала к жизни другую:
— Надо бы, наверное, возвратить во дворец мою жену и дочек. Они сейчас в летнем доме на Орхоне.
Сорхахтани на минуту призадумалась.
— Знаешь, повелитель, ты все еще не до конца здоров. Думаю, подождем несколько дней, а уж там вернем сюда и семью твою, и прислугу. Не всё сразу.
Какое-то время, пускай и недолгое, она будет с ханом бок о бок, ухо к уху. С его печатью можно будет послать Менгу в поход к Субэдэю, где сейчас решается будущность державы. Отбрасывать почем зря такое влияние, да еще так быстро — к чему оно?
Угэдэй кивнул, не в силах устоять перед обаянием Сорхахтани.
Землю уже сковывали осенние заморозки и лошади пускали из ноздрей снопы пара, когда Менгу миновал еще одну пару разведчиков Субэдэя. Перед этим военачальником он благоговел, но, признаться, не был готов к тому, что для похода ему вверят целый тумен, с которым он двинется к орлоку через разоренные войной места. Между тем за Волгой, на тысячу гадзаров к западу, разграбленные селения и небольшие города лежали в запустении. Менгу проехал мимо как минимум трех крупных побоищ: над ними все еще завороженно вились птицы, а всякое мелкое зверье потеряло страх от сытости, вызванной обилием гниющего мяса. Этот тлетворный запах пропитывал, казалось, все вокруг, чуясь в каждом дуновении ветерка.
Менгу замечал, что по пути его следования на протяжении дня скачут разведчики, и вот сейчас он наконец увидел основную монгольскую армию. Лето она провела в укрепленном становище, равном по величине Каракоруму, когда тот еще не был обнесен стенами. Сейчас это были сплошь белые юрты, с мирно горящими утренними кострами и большими табунами у горизонта. Менгу, подъезжая рысью, впечатленно покачивал головой.
Стяги тайджи, безусловно, узнали, но все равно Субэдэй отрядил минган для встречи забредшего в далекие чужие места тумена. С молчаливым наблюдением людей орлока Менгу уже свыкся. Сейчас он узнал их командира и увидел, как тот кивнул сам себе. Субэдэй наверняка послал человека, который зрительно мог подтвердить личность ханова родича. Менгу зачарованно следил за тем, как командир подал знак нукеру, и тот поднес к губам длинную медную трубу. Раздался хрипловатый звук, и Менгу удивленно услышал, как ей отозвались невидимые глазу трубы слева и справа, а затем с обеих сторон на расстоянии, не превышающем и трех гадзаров, показались конники. Воинство Субэдэя, оказывается, обступило его с флангов и укрылось в деревьях, а также за небольшой возвышенностью. Это некоторым образом объясняло, каким образом снежный барс-военачальник продвинулся с боями в такую даль от дома.
К той поре как тумен Менгу добрался до становища, пространство — обширное поле с выходом к небольшой реке — оказалось расчищено. Менгу отчего-то занервничал.
— Покажи им холодное лицо, — тихо велел он самому себе.
Когда его тумен достиг расположения лагеря и сноровисто занялся установкой юрт, Менгу спешился. Его десяти тысячам, а также приведенным лошадям нужна была под отдых земля размером с порядочных размеров городок. Видно, Субэдэй приготовился к их прибытию.
Менгу повернулся на радостный окрик и увидел, как к нему по истоптанной траве направляется его дядя Хачиун. Выглядел он гораздо старее, чем когда племянник видел его в последний раз, и к тому же сильно припадал на ногу. Менгу смотрел на дядю с некоторой настороженностью, но протянутую руку тем не менее пожал.
— Сколько уж дней тебя дожидаюсь, — сообщал Хачиун. — Субэдэй нынче вечером будет выслушивать от тебя новости из дома. Ты приглашен к нему в юрту гостем. Заодно услышишь свежие сведения. — Он улыбнулся, с отрадой глядя, как возмужал его племянник. — Я так понимаю, твоя мать располагает источниками, нашим разведчикам недоступными.
Менгу пытался скрыть смятение. Каракорум находится в шести тысячах гадзаров к востоку. Для того чтобы добраться до орлока, понадобились месяцы. Прежде случалось, Субэдэй двигался так быстро, что Менгу в тихом отчаянии не мог за ним угнаться. Если военачальник даже останавливался на определенное время года, чтобы дать отдых табунам и людям, Менгу все это время вынужден был его настигать. Вместе с тем Хачиун говорил так, будто Каракорум располагался в соседней долине.
— Ты хорошо осведомлен, дядя, — сказал Менгу после паузы. — При мне в самом деле ряд писем из дома.
— Мне что-нибудь есть?
— Да, дядя. Письма от двух твоих жен, а также от хана.
— Отлично. Я тогда возьму их прямо сейчас.
Хачиун в предвкушении азартно потер ладони, а Менгу сдержал улыбку: вот отчего, видно, дядя так радостно с ним поздоровался. Может, они здесь не настолько заняты, раз охотятся за свежими новостями из дома. Он подошел к своей лошади, жующей прихваченную инеем траву, и, открыв седельную сумку, вытащил оттуда стопку засаленных желтых свитков с печатями.
Пока Менгу их сортировал, Хачиун исподтишка огляделся.
— Тумен своего отца ты привел не ради одной лишь охраны писем, Менгу. Ты, видимо, остаешься?
Менгу вспомнились усилия матери, какими она вынудила Угэдэя сделать ее старшему сыну такое назначение в войско. Она полагала, что будущность державы — в боевых заслугах, которых он может удостоиться здесь, ну а тот, кто возвратится из похода на запад, сможет схватить под уздцы удачу и в конечном счете — судьбу. Кто знает, насколько мать права. Поживем — увидим.
— С позволения орлока Субэдэя — да, — ответил юноша, вручая письма, предназначенные дяде.
Хачиун, беря их, улыбнулся и хлопнул племянника по плечу:
— Я вижу, ты запылился и устал. Пока ставится твоя юрта, отдохни и поешь. Встретимся вечером.
Внезапно оба — и Менгу, и Хачиун — заметили, что к ним со стороны лагеря приближался еще один всадник.
Взгляд охватывал всю отлогую низину становища с розоватыми дымами костров, что тянулись насколько хватает глаз. При своей неизбывной нужде в воде, пище, дереве, отхожих местах и тысяче прочих жизненно важных вещей становище было местом, где постоянно царит движение. Со звонкими криками и с бесконечными играми в войну носилась ребятня. На них снисходительно поглядывали женщины, занятые множеством разных дел. Тренировались или просто стояли в карауле воины.
Сейчас через становище, уставив взгляд на Менгу, размашистой рысцой ехал Субэдэй. На нем были новые пластинчатые доспехи, чистые и хорошо смазанные, от чего движения его казались непринужденными и легкими. Лошадь под ним была каурая, под солнечным светом почти красная. На пути орлок не смотрел ни влево, ни вправо.
Сдержать его взгляд Менгу стоило труда. Он видел, что Субэдэй слегка хмурится. Затем военачальник ударил лошадь коленями, убыстрив ее так, что та, подскакав, встала, поводя боками и роя копытом землю.
— Добро пожаловать в мой стан, темник, — приветствовал Субэдэй, твердым голосом подтверждая звание Менгу.
Юноша невозмутимо поклонился. Он осознавал, что своим рангом во многом обязан хлопотам матери, имеющей влияние на хана. Однако жертва со стороны отца приподнимала и сына, поэтому получалось, что звание причитается ему по заслугам. Менгу недавно вернулся из похода на Цзинь. И место ему, разумеется, рядом с Субэдэем, в этом он уверен.
Словно в ответ на эти мысли, Субэдэй оглядел прибывший из Каракорума тумен.
— Весть о гибели твоего отца была для меня прискорбна, — сказал он. — Человек он был замечательный. А твой опыт нам здесь пригодится.
Орлок, понятно, обрадовался прибытию такого пополнения. Число его туменов таким образом возрастало до шести, не считая таньмачей, которых примерно столько же. Небесный отец явно благоволил этому походу.
— Прежде чем мы выдвинемся, у тебя есть еще месяц-другой, — продолжал Субэдэй. — Надо дождаться, когда окончательно замерзнут реки. А там мы отправимся на Москву.
— Зимой? — невольно переспросил Менгу.
К его облегчению, Субэдэй лишь беззлобно хмыкнул:
— Зима — это наше время. Урусы на холодные месяцы запираются в своих городах. Лошадей они ставят в конюшни, а сами сидят и греются вокруг больших костров в громадных домах из камня. Когда тебе нужна медвежья шкура, как ты поступаешь? Нападаешь на нее летом, когда она сильна и быстра, или режешь ей глотку, пока она в спячке? Так и мы, Менгу. Холода нам нипочем. Рязань и Коломну я брал как раз зимой. Твои люди присоединятся к караулам и учениям незамедлительно. Это их займет.
Субэдэй кивнул поклонившемуся Хачиуну, цокнул языком и погнал свою каурую кобылу дальше.
— А он… впечатляет, — произнес Менгу. — Похоже, я там, где надо.
— Само собой, — усмехнулся Хачиун. — Просто невероятно, Менгу. Кроме него, только у твоего деда было видение, чувствование похода. Иногда я думаю, что этот человек одержим неким духом войны. Он знает, как поведет себя неприятель. В прошлом месяце Субэдэй послал меня невесть куда стоять в засаде. День стою, два стою, и вдруг вижу: через холм скачет крупный отряд тысячи в три латников, на помощь осажденному Новгороду. — Он улыбнулся, припоминая. — Кто бы мог подумать! А тебе более подходящего места и не сыскать. А иначе что, дома торчать, что ли? Ты прав, что приехал к нам сюда. Чтобы сбить мир с ног на колени, Менгу, нам дается один-единственный шанс. Если мы сделаем это, нас ждут сотни лет мира. Если нет, то все, что построил твой дед, обратится в прах за какое-нибудь поколение. Таковы ставки, племянник. Ты погоди, на этот раз мы не остановимся, пока не дойдем до моря. А то и, бьюсь об заклад, Субэдэй изыщет способ погрузить лошадей на корабли, и тогда весь свет наш!
Чагатай со своим старшим сыном Байдуром скакали верхом вдоль скал Бамиана. Красно-бурые отроги гор к северо-западу от Кабула уже не относились к землям, дарованным Чагатаю Угэдэем, но в принципе для семейства великого хана признанных границ не существовало. Чагатай улыбнулся этой мысли, довольный, что скачет уже по спадающей жаре, в тени сумрачных вершин. Городок Бамиан был древним, и дома здесь были построены из той же серо-коричневой породы, что и сам горный склон. Армии завоевателей прокатывались здесь и прежде, а со здешними селянами Чагатай предпочитал не ссориться. Он со своими людьми доглядывал за землями вдоль берегов Амударьи, но сеять разрушения среди этих селений и городишек ему не было смысла.
Под грозной сенью монгольского хана они, можно сказать, процветали. Тысячи переселенцев начали осваивать земли вокруг ханских владений, зная, что никто не осмелится двинуть армию на Самарканд или Кабул. За первые два года своей власти Чагатай значительно утвердился. Первым делом он взялся за промышляющие в этих краях разбойничьи шайки и воинственные местные племена. Большинство их были уничтожены, а остальные разогнаны, как стадо диких коз, чтобы разнесли подальше весть по тем, кто ее еще не слышал. Шаг оказался верным: среди горожан пошел слух, что в эти края якобы вернулся сам Чингисхан. Люди Чагатая это заблуждение разоблачать не спешили.
Байдур был уже высок ростом, с бледно-желтыми глазами (верный знак принадлежности к роду великого хана), внушающими моментальное повиновение среди тех, кто знал Чингисхана. Направляя свою кобылицу по изломам дороги, Чагатай внимательно наблюдал за сыном. «Другой мир, иная жизнь», — с некоторой печалью размышлял Чагатай. В Байдуровом возрасте он был захвачен междоусобицей со своим старшим братом Джучи, не уступая ему в претензиях стать великим ханом после отца. Воспоминания об этом горьковато-сладкие. Чагатаю навсегда врезался в память миг, когда отец отринул их обоих и сделал наследником Угэдэя.
Весь день неимоверно пекло, но с заходом солнца воздух стал прохладнее, и Чагатай мог расслабиться и в полной мере усладиться окружающими звуками и видами. Его нынешние земельные владения были огромны, еще обширнее просторов родины. Все эти земли завоевал Чингисхан, но дар своего брата Чагатай осмеянию не подвергал. Полнеба охватил закат. Скалы нависали уже ближе, и скачущий впереди Байдур оглянулся, спрашивая глазами, куда следовать дальше.
— К подножию скал, — указал Чагатай. — Я хочу, чтобы ты увидел чудо.
Байдур улыбнулся, а у Чагатая в груди горячо замлело от любви и гордости. А отец, интересно, чувствовал в себе что-нибудь подобное? Чагатай не знал. На секунду он почти пожалел, что рядом теперь нет Джучи и не с кем поделиться, насколько все изменилось, как увеличился мир в сравнении с тем мелким наследством, которое они с братом все никак не могли меж собой поделить. Теперь-то ясно, что горизонтов с лихвой хватало на всех, но мудрость возраста горька и запоздало сожаление о том, что те, с кем ты соперничал, ушли в небытие. Годы юности уже не возвратить и не прожить их заново с большим пониманием. Каким нетерпеливым, подчас глупым он когда-то был! Сколько раз давал себе зарок, что уж со своими-то сыновьями подобных ошибок не допустит… Но им придется отыскивать по жизни свои собственные пути. Чагатаю подумалось еще об одном своем сыне, убитом в ходе набега каких-то полудиких оборванцев. По неудачному стечению обстоятельств, сын оказался вблизи их стойбища. За его смерть эти негодяи потом жестоко поплатились…
Горе нахлынуло, но тут же рассеялось, как мимолетная облачная тень. Смерть присутствовала в жизни Чагатая всегда. И тем не менее он как-то выживал там, где другие — может статься, что и лучше его самого, — гибли. Такой уж он, видно, везучий.
У подножия скал виднелись сотни темных пятен. Из своих прежних поездок Чагатай уяснил, что это пещеры. Некоторые из них естественного происхождения, но в большинстве своем они высечены из камня теми, кто каменному дому на равнине предпочитает прохладные подземные убежища. Разбойники, которых Чагатай сегодня разыскивал, обретались как раз в одной из таких пещер. Некоторые из них довольно глубоки, но, в сущности, дело пустяковое. Скачущий сзади тумен вез с собой достаточно дров, чтобы обложить ими вход в каждую пещеру и выкурить их обитателей наружу, словно диких пчел.
Среди темных, очертаниями напоминающих ногти, входов в пещеры возвышались два перста тени — огромные выбитые в камне ниши. Острые глаза Байдура ухватили их на расстоянии в три гадзара; теперь он взволнованно на них указывал. Чагатай в ответ улыбнулся и пожал плечами, хотя и прекрасно знал, что это такое. Это было одной из причин, по какой он взял сына на эту облаву. Впереди по мере приближения взрастали черные тени. В конце концов Байдур натянул поводья своей кобылицы у подножия наибольшей из этих двух ниш. Измерив взглядом величину силуэта внутри скалы, юноша пораженно замер.
Это было исполинское изваяние, самое крупное из всего когда-либо созданного людьми. В буром камне выбиты складки долгополого одеяния. Одна рука поднята с раскрытой ладонью, другая вытянута, словно что-то предлагая. Собрат этой статуи был лишь немногим меньше. Две гигантские фигуры с неуловимо-загадочными улыбками смотрели на заходящее солнце.
— Кто их сделал? — изумленно спросил Байдур. Он захотел подойти ближе, но его, цокнув языком, остановил Чагатай. Глаза, а также стрелы пещерных жителей весьма остры. Не стоит соблазнять их, тем более своим сыном.
— Это статуи Будды, некоего божества из царства Цзинь, — пояснил он.
— Как? — изумился Байдур. — Но ведь Цзинь отсюда далеко?
Ладони его нетерпеливо смыкались и размыкались; ему явно хотелось подойти и притронуться к этим небывалым фигурам.
— Людские верования, мой сын, не знают границ, — сказал Чагатай. — У нас в Каракоруме, если на то пошло, есть и христиане, и магометане. А собственный советник хана — как раз из поклонников Будды.
— Представить не могу, как их могли сюда переместить, — недоумевал юноша. — Да нет же, они были созданы здесь, просто вокруг них оббили камень!
Чагатай кивнул, довольный быстрым соображением сына. Изваяния были высечены из самих гор, явлены из них тяжелым, кропотливым трудом.
— По рассказам местных жителей, они стоят здесь с незапамятно древних времен; может статься, уже тысячи лет. Там в горах есть еще одна такая, огромная фигура как будто прилегшего человека.
Чагатай ощущал странную гордость, словно он сам был неким образом к этим творениям причастен. Бесхитростная радость сына доставляла ему удовольствие.
— Но для чего ты хотел, чтобы я их увидел? — спросил Байдур. — Я благодарен тебе. Они несравненны, но… зачем ты мне их показываешь?
Чагатай, собираясь с мыслями, погладил мягкие ноздри своей кобылицы.
— Потому что мой отец не верил в то, что будущее можно созидать, — ответил он наконец. — Он говорил, что для человека нет жизненного поприща лучше, чем война с врагами. Трофеи, земли, золото, которые ты до сих пор видел, — все они притекали из этих вроде бы чуждых вер; можно сказать, по случайности. Отец никогда не рассматривал их как что-то, имеющее сугубо свою, обособленную ценность, что они значимы сами по себе. Тем не менее вот оно, Байдур, наглядное тому доказательство. То, что мы созидаем, может длиться и служить памятью другим; может, еще тысячам грядущих поколений.
— Я понимаю, — тихо вымолвил сын.
Чагатай кивнул.
— Сегодня мы выкурим наружу злодеев и разбойников, что обитают в этих пещерах. Я мог бы разбить эти скалы метательными орудиями. Через месяцы и годы я одним своим повелением измельчил бы осколки в мусор, но я решил не делать этого как раз из-за этих статуй. Они напоминают мне: то, что мы делаем, может нас пережить.
Пока садилось солнце, отец с сыном стояли и смотрели, как по лицам гигантских каменных изваяний проходят подвижные тени. За спиной в отдалении покрикивали и посвистывали тысячники и сотники, распоряжаясь возведением ханского хошлона. Разжигались для приготовления вечерней трапезы костры. Жителям пещер отводилась на ожидание ночь. Кто-то из них наверняка попытается в темноте сбежать, но у Чагатая с той стороны уже караулят в засаде воины в чутком ожидании любого, кто на это осмелится.
Когда садились есть, Чагатай молча смотрел, как Байдур скрещивает ноги, берет в правую руку чашку с соленым чаем, а левую машинально кладет на сгиб локтя. Прекрасный юный воин, как раз входит в пору своего расцвета.
Чагатай принял из рук баурчи[40] чай и блюдо с пресными лепешками и ломтями ароматной, щедро сдобренной специями и травами баранины.
— Надеюсь, сын, теперь ты понимаешь, отчего я должен тебя отослать, — проговорил он.
Байдур перестал жевать и поднял глаза.
— Это красивая земля. Зрелая, богатая. Скачи хоть весь день, не объедешь. Но это не то место, где народ и держава могут созидать свою историю. Здесь нет борьбы — так, кое-где конокрады да мелкое отребье, что смеет временами поднимать голову. А будущее, Байдур, ждет нас в походе на запад. И ты должен в него влиться.
Сын не ответил; в сумраке взгляд его темных глаз был непроницаем. Чагатай кивнул, довольный тем, что он не расходует понапрасну слов. Из-под полы дэли отец вынул свернутый свиток.
— Моему брату, хану, я направил письмо с просьбой, чтобы ты присоединился к Субэдэю. Хан свое соизволение дал. Так что возьмешь мой первый тумен как свой собственный, поедешь и научишься от Субэдэя всему, что осилишь. Мы с ним на одной стороне воевали не всегда, но лучшего учителя на свете просто нет. В свое время, через годы, само то, что ты знал орлока, будет стоить в глазах людей многого.
Байдур, склонив голову, кое-как дожевал и сглотнул кусок. До еды ли тут. Ведь это было его самое большое, самое сокровенное желание… И как только отец догадался? Здесь в отцовых владениях он держался лишь из послушания и верности; сердце же его пребывало в великом походе, во многих тысячах гадзаров к северу и западу. От благодарности у юноши защипало в носу и горле.
— Отец, — сипло выдавил он. — Для меня это большая… огромная честь.
Чагатай с хохотком взъерошил ему волосы.
— Так что скачи быстро, сынок. Субэдэй, насколько я его знаю, на месте долго не стоит и ждать никого не будет.
— Я, честно говоря, думал, что ты пошлешь меня в Каракорум, — признался Байдур.
Отец с неожиданной горечью покачал головой:
— Там будущего нет, уж поверь мне. Это стоячее болото, где нет ни движения, ни жизни. Нет, сын. Будущность лежит на западе.
Ветер выл и колдовски шептал на все голоса, как живой; кусал и впивался в легкие при каждом вдохе. Летела одичалая поземка, но тропу было все-таки видно. Субэдэй со своим воинством вел лошадей прямо по замерзшей Москве-реке. Лед был подобен кости, такой же мертвый и мутно-белый в густо-синем сумраке. Сам город лежал как на ладони, на темном фоне проглядывали маковки его соборов и церквей. В сумраке через деревянные ставни в стенах сочился желтоватый свет: тысячи свеч восславляли рождение Христа. Город был в основном заперт — можно сказать, замурован — на зиму: старым и немощным в такие морозы вне жилищ делать нечего.
Монголы, пригнувшись под ветром, упорно шагали цепью. Река, по которой они двигались, шла прямо через центр города. Сейчас она естественным образом представляла собой слабое место: слишком широка для того, чтобы ее охранять или перегородить. Многие из нукеров, проходя под мостом из дерева и камня, задирали вверх головы, оглядывая дугообразные своды пролетов и квадратные колонны опор. С самого моста не было ни окриков, ни возгласов. Городская знать не рассчитывала, что кому-то хватит безумства и дерзости шагать по льду прямо посреди их стольного града.
По реке в Москву вошли только два тумена. Бату с Менгу отдалились на юг, разоряя попутно городки и следя, чтобы никакая сила в пути не могла перехватить монгольские армии. Гуюк с Хачиуном находились, наоборот, на севере, препятствуя возможной помощи, которую урусы могли в спешном порядке послать на выручку московитам. Хотя помощь маловероятна. Тумены, похоже, были единственной силой, изъявляющей готовность передвигаться и воевать в лютые зимние месяцы. Дни стояли синеватые, с ядреным морозным треском. Солнце в сизом от стужи небе проглядывало бледным размытым пятном. Ледяной ветер обжигал лица, сковывал руки и ноги, лишая их силы. И тем не менее люди держались. Многие поверх доспехов надевали также дэли или плащи, кое-кто накручивал на себя косматые звериные шкуры. Кожу промазывали бараньим жиром, заворачивались в коконы из шелка, рядились в тряпье. В обувь закладывали овечью шерсть, но ступни все равно промерзали, да так, что нередко приходилось отнимать пальцы. Губы мороз растрескивал до крови, от холода во рту индевела слюна. Но все же люди жили. Когда с провизией становилось совсем туго, воины надрезали жилы лошадям и припадали к ранкам, наполняя рты жаркой животворящей жидкостью, на которой можно было держаться. Лошади вконец отощали, но они знали, как рытьем копыт добывать из-под снега замерзшую траву, — они ведь тоже выросли в суровых краях.
Субэдэевы разведчики шли впереди основной силы, рискуя на льду своими лошадьми, а еще сильнее рискуя принести назад весть о крупной и слаженной неприятельской силе. В городе стояла какая-то хмельная тишина, нарушаемая лишь ветром да шорохом снеговых ломтей под ногами. Сквозь кристальный морозный воздух издалека доносились песнопения. Языка урусов Субэдэй не понимал, но казалось, что он под стать здешним холодам. Взором багатур обвел окрестность. В вышине отрешенно белела луна. Под ее светом и под дымящейся пылью пороши ледяная дорога была до странности красива. Впрочем, сейчас не до красот. Сейчас цель — сокрушить любого, кто выйдет с оружием навстречу. Только тогда, убедившись, что фланги и тыл в безопасности, можно будет двинуться дальше.
Сам город был невелик. Его храмы стояли над рекой, а вокруг теснились дома священнослужителей и хоромы знати. В лунном свете они сползали к берегу, в путаницу улиц и проулков с домишками поменьше. Все люди здесь питались от реки, что давала им жизнь так же, как сейчас принесет смерть. Голова Субэдэя дернулась, когда где-то в отдалении зашелся криком голос, высокий и ломкий, с безошибочными признаками паники. Их наконец заметили — удивительно лишь, что так нескоро. Голос вопил и вопил, пока так же резко не оборвался: кто-то из разведчиков у берегов использовал крик как ориентир. Снег сейчас окропился багряной кровью, первой за эту ночь. Тем не менее наблюдателя наверняка услышали. Еще недолго, и окрестность, опрокинув тишину, огласит заполошный трезвон колоколов.
В соборе воздух был тяжел от ладана, что белесым шлейфом курился из кадила. Великий князь Ярослав со своей семьей стоял на особом княжьем месте у амвона и, склонив голову, слушал, как с клироса торжественно льются слова молитвы, впервые написанные восемь веков назад:
«Если не был Он плотию, кто возлежал в яслях? И если не Бог Он, кого славили Ангелы, сшедшие с неба?»[41]
Князю было неспокойно. Уют веры, и тот не убирал из сердца сверлящие заботы треклятой мирской жизни. Кто знает, куда эти чертовы монголы ударят в следующий раз? Движутся они с невероятной скоростью, обводя посланные им дружины вокруг пальца, как малых детей. В начале зимы он потерял три тысячи отборных ратников: уехали разведать местоположение монголов, не вступая с ними в бой, а обратно не воротились. Слышно было единственно о кровавых, уже припорошенных снегом следах среди полей. Да что толку.
Князь Ярослав свел вместе ладони и вздохнул, едва не закашлявшись от клуба ладанного дыма.
«Если не был Он плотию, кого крестил Иоанн?» — вопрошал с амвона отец Дмитрий голосом высоким и звучным, звонким эхом разносящимся под церковными сводами.
Народу на службе было полно, и дело не в одном лишь праздновании Рождества. Сколькие здесь небось слышали о волке с алой пастью, что рыщет по заснеженным полям? Собор был островком света и безопасности, хотя холод здесь царил такой, что без шубы службу и не выстоишь. И все равно, куда еще прийти в такую ночь, как не сюда?
«И если не Бог Он, Кому Отец говорил: Сей есть Сын Мой возлюбленный, о Нем же благоволих?»
Святые слова утешали, навеивали образ младенца Христа. В такую ночь думать бы о рождении и воскресении Божием, но в голову отчего-то все больше лезло о распятии, о боли и страданиях в Гефсиманском саду тысячу с лишним лет назад.
К руке князя притронулась теплая ладонь жены, и он понял, что стоит с закрытыми глазами, да еще и покачивается, как какая-нибудь старуха в молельне. Негоже. Надо держать спокойствие, при эдаком-то числе глаз. На него смотрят как на надёжу, а он стоит тут беспомощным, потерянным. Зима монгольские полчища не остановила. Если бы ему доверяли братья, он мог бы выставить в поле силу, способную обратить захватчика вспять, а они все думают, как бы он не урвал лишку власти, и всем его гонцам дают от ворот поворот, а на письма не отвечают. Быть окруженным такими глупцами! Как тут достичь умиротворения, даже в такую ночь.
«Если не был Он плотию, кто зван был на брак в Кане Галилейской? И если не Бог Он, кто превратил воду в вино?»
Голос попа бубнил, своей монотонностью слагаясь в ритм, который можно было назвать утешительным. В ночь господня рождества и псалмы надлежит читать светлые, праздничные. Эх, знать бы, что у монголов на уме… Не думают ли они напасть на его Владимир и на Москву? А может, и до Киева дойдут? Да ну, не может быть. Сколько уж лет минуло с той поры, как они так глубоко врезались в русские леса и степи, сея смерть по своей прихоти, а затем исчезли без следа. Столько потом легенд ходило об этих душегубах. Татары. В прошлый раз они и впрямь нагнали ужаса. Пронеслись вихрем, а затем будто испарились.
И удержу на них нет. Ярослав снова начал размашисто класть кресты и поклоны, молясь всем сердцем, чтобы город его и семью миновало это лихо. Господь, как известно, милостив. А вот монголы…
Где-то вдалеке послышались тонкие, будто призрачные, крики. Князь поднял глаза. Жена в смятении на него смотрела. Затем до слуха донесся топот бегущих ног. Ярослав обернулся: ну что еще там? Неужто воеводы хотя бы на одну ночь не могут оставить его в покое, дать ему утешиться в церковных стенах? А там снаружи уже неслись, и не сюда, внутрь, а к лестнице, что ведет на колокольню. Желудок Ярославу внезапно скрутило от ужаса. Нет, только не сегодня. Не в эту ночь.
Над головой набатно ударил колокол. Половина молящихся уставилась наверх, словно могла видеть через деревянные стропила. К Ярославу с тревогой в глазах пробирался отец Дмитрий. Не дожидаясь, пока он подойдет, князь нагнулся и зашептал на ухо жене:
— Сейчас берешь детей и на санях к гриднице, да побыстрей. Разыщешь Константина, он там, с моими конями. Мчите из города прочь. Я нагоню, когда получится.
Княгиня побелела от безмолвного ужаса, но тут же не мешкая заторопила к выходу своих дочек и сыновей, как мать-гусыня — сонных гусят. Князь Ярослав уже покидал свое место у амвона, решительно направляясь к выходу. Все взоры были устремлены на него, когда отец Дмитрий, нагнав, осмелился прикоснуться к рукаву его шубы.
— Это что, набег? — допытывался он свистящим шепотом. — Неужто татаре? Удержится ли город?
Князь Ярослав остановился настолько резко, что отец Дмитрий в него врезался. В иную какую ночь он бы этого попа велел высечь, чтобы в другой раз не лез под руку с расспросами. Но лгать при новорожденном Христе было как-то неловко. И он сказал попу начистоту:
— Если пойдут на приступ, удержать я их не смогу. Ты давай, отче, смотри за своей паствой. А я сейчас должен спасать свою семью.
Отец Дмитрий застыл с открытым от страха ртом — вид такой, будто схлопотал оплеуху. А над головами все гудел колокол, отчаянно взывая через город и снежные просторы.
Уже полубегом спускаясь с соборного крыльца (сапоги на обледенелой земле немилосердно скользили), на расстоянии Ярослав расслышал крикотню. Княжеские ковровые сани уже тронулись — черным лебедем в фиолетовой темени, которую звонко простегивал кнут возчика. Напоследок донесся высокий голосок сынишки: как это могут только дети, опасности он не осознавал.
Опять закрутила поземка, и князь, несмотря на шубу, знобко задрожал, сдерживая сумятицу мыслей. Уже несколько месяцев кряду он слышал о зверствах, которые творят монголы. От той же Рязани остались лишь дымящиеся обломки, а на улицах драло трупы дикое зверье. Он туда и сам наведался буквально с несколькими дружинниками, из которых двое от увиденного разблевались в снег. Воины они закаленные, привычные к смертям, но то, с чем они столкнулись, не походило ни на что. Эти нелюди не имели никакого понятия о чести, а города разрушали исключительно с тем, чтобы сокрушить волю противника. Князь подошел к фыркающему на морозе коню своего телохранителя — вороному норовистому жеребцу.
— Слазь. До гридницы доберешься пешком.
— Как повелишь, — повиновался ратник, перебрасывая ногу через седло и спрыгивая на снег.
Скинув с плеч шубу, князь вскочил в еще теплое седло и, не глядя на приветственно поднявшего руку ратника, дал взвившемуся коню шпоры, на ходу его разворачивая. Копыта застучали по льдистой, гладкой, как камень, дороге. Скакать галопом опасно — можно ненароком загубить Жеребца и убиться самому. Где-то в темноте послышались крики, а затем раздался один-единственный удар стали о сталь — хлесткий и особенно звонкий в морозном ночном воздухе. Бог знает, кто и где сцепился.
Спящий город вокруг быстро пробуждался. В окнах замелькали где лучины, где светильники; жители высовывались наружу и перекрикивались: что стряслось? Никто ничего толком не знал. Несколько раз на пути князя люди, пытаясь увернуться от скачущего коня и его седока, поскальзывались и, охая, летели в снег.
Княжеский двор с гридницей, где располагалась дружина, был не так чтобы далеко. Впереди себя Ярослав рассчитывал завидеть сани с семьей. Под весом саней и их седоков возница мог разогнать лошадей до вполне приличной скорости. По дороге Ярослав вполголоса молился заступнице, упрашивая ее позаботиться о его детишках. Против кровожадных волков, явившихся из снежных полей, город он удержать не мог. Оставалось единственно спасаться бегством. Себе князь внушал, что это своевременная военная хитрость, но при этом лицо горело от стыда даже на холоде.
На многоголосую сумятицу сзади он внимания не обращал. Понятно, уцелеют немногие, особенно с учетом того, что супостат нагрянул среди зимы. Кто же мог предугадать… Свое главное войско Ярослав собрал под Киевом в расчете подготовить его к весне. Сейчас полки сидели в зимнем лагере за мощным деревянным палисадом, в полтысячи верст к юго-западу. В Москве у него всего пара тысяч человек, причем войско отнюдь не отборное. Многие до этого были ранены и сейчас зимовали в сравнительном уюте города, а не в лагерях средь чиста поля, где к тому же постоянно гуляют какие-нибудь пагубные хвори, от которых человек исходит нутром. Что ж, чему быть, того не миновать. Сражаться им придется — во всяком случае, для того, чтобы дать князю время благополучно отдалиться. Надежда лишь на то, что монгольское войско перекрыло из Москвы еще не все дороги. Одна из них должна быть все еще открыта, для его семьи.
Когда Ярослав въехал на деревянный мост над замерзшей Москвой-рекой, луна сквозь взвихрения поземки мертвенно озарила окрестность. Под звонкий цокот копыт по деревянному настилу князь глянул вниз и замер в седле: его взгляду открылась белая подо льдом река — точнее, не белая, а черная от бесконечной волны лошадей и людей, которые растекались по берегам, словно пролитая кровь, тоже черная в ночи. Слышались сдавленные крики: близ реки неприятель уже врывался в дома. Князь Ярослав опустил голову и поскакал быстрее, пододвинув ближе к бедру свой меч с серебряной насечкой. В ужасе он смотрел, как на деревянные перила моста вскарабкиваются темные фигуры — две… нет, уже четыре. Видимо, они расслышали стук копыт. Как раз когда князь их заметил, мимо его лица прожужжало что-то неуловимо быстрое (он даже не успел отшатнуться). В надежде, что конь все же вороной, а значит, в ночи не такой заметный, князь снова дал шпоры, теперь уже не заботясь о сохранности жеребца. Один из тех четверых навис по ходу с правого бока, и Ярослав пнул его острым носком сапога так, что хрупнуло в колене. Человек молча отлетел с пробитой грудной клеткой. Роковой перешеек князь благополучно проскочил. Мост закончился, и впереди открылась белая дорога.
Конь под Ярославом содрогнулся: в него вонзилась стрела. Животное заржало от боли, с каждым шагом всхрапывая все сильней. Галоп замедлился. Ярослав наддавал коню по бокам коленями, подавшись при этом вперед и выжимая из последнего рывка все возможное. Руками, привычными к поводьям с малолетства, он буквально чувствовал, как жизнь из жеребца на скаку уходит, хотя тот все еще пытался рваться вперед, гонимый слепым страхом и своим долгом. У поворота мост скрылся за спиной, но большое сердце животного уже не выдерживало. В какой-то момент жеребец со всего маха рухнул на подогнувшихся передних ногах. Ярослав кувыркнулся вперед, изо всех сил пытаясь смягчить удар: несмотря на слой снега, он получился как о железо. Какое-то время князь лежал наполовину оглушенный, тщетно понукая себя встать: ведь сзади наверняка спешит погоня. С кружащейся головой, беспомощный, он шатко поднялся на ноги, морщась от боли в предательски подгибающемся колене. Кричать нельзя: за углом уже возбужденно перекликались чужие гортанные голоса.
Князь захромал прочь, скорее из безотчетного упрямства, чем с четкой целью. Колено горело, а когда он нагнулся к нему прикоснуться, то закусил губу, иначе бы вырвался крик боли. Уже вспухает, проклятое. Далеко ли еще до гридницы? Хождение было сущей мукой — хотя теперь уже не хождение, а ковыляние. В глазах стыли непрошеные слезы. Но идти надо, и Ярослав брел, кренясь и налегая на здоровую ногу всем своим весом, превозмогая шаг за шагом. Колено рвало так, что впору окочуриться в снегу. Сколько же еще терпеть эту муку? Князь дотянул до следующего угла и тут услышал, что голоса позади сделались громче. Супостаты нашли коня.
На улицах разрушенной Рязани князь видел сожженных мертвецов. Он заставил себя идти быстрее, но сделал лишь несколько шагов, и нога подкосилась, как чужая. Падение вышло жестким. К тому же князь прикусил язык — рот наполнился солоноватой кровью.
Все еще квелый и оглушенный, он обернулся и сплюнул. Встать на колени, поесть снега и отдышаться князь не мог. Прикоснуться к колену — тем более. Вместо этого он припал к какому-то тыну и стал вдоль него пробираться при помощи рук. В любой момент сзади могли нагрянуть звери-монголы, чующие, должно быть, запах крови. Ярослав повернул туда голову: бежать все равно не удастся.
Из глубокой тени возле дома он видел стайку монголов, ведущих своих лошадей в поводу. Четверо, идут по следу. От досады впору застонать. По снегу все так же неслись волокнистые тени поземки, но следы на нем будут видны еще с час, если не дольше. Самого князя преследователи пока не углядели, ну да это теперь сумеет и ребенок: иди по стежке, не ошибешься. Князь в отчаянии огляделся, ища какую-нибудь щель, где можно угнездиться. А его-то дружинники небось все еще почивают у себя в гриднице. Семья, должно быть, уже в дороге, мчится на юго-запад к Киеву. Константин свое дело знает. Этот суровый седой вояка наверняка отрядил с ними сотню лучших конников, да еще и коней про запас.
Неизвестно, встанут ли на бой остальные, или попросту истают в темноте, бросив горожан на произвол судьбы. В воздухе припахивало дымом, но князю сейчас было не до этого: он не сводил глаз с охотящихся за ним людей. Он-то сгоряча решил, что отошел изрядно, но они, гляди-ка, отстоят от него всего на каких-то полсотни шагов и уже тычут пальцами в его направлении.
По дороге со стороны моста на рысях прискакал всадник. Видно было, как при виде него хищно пригнувшиеся фигуры застыли и выпрямились — вроде как собачья свора перед вожаком. Всадник что-то строго им крикнул, и трое из четверых тотчас махнули в седла и поскакали к мосту. Последний, однако, все еще пялился в тень, явно различая притаившегося там князя. Ярослав затаил дыхание так, что в голове поплыло. Наконец и последний с мрачным кивком влез на лошадь, а прежде чем отъехать, смачно плюнул.
Князь, переводя дух, смотрел им вслед. Даже не верилось, что он остался жив. Одновременно он сделал для себя вывод: оказывается, монголы — это не какое-то там дикое полчище. У них, оказывается, есть дисциплина, подчинение и строгий порядок действий. Кто-то выше рангом приказал им занять и удерживать мост. Погоня ненадолго их отвлекла, но один из войска это заметил и поворотил преследователей назад. Таким образом князь уцелел, но теперь ему предстояло встретиться с ними в поле, и грядущие задачи становились не в пример сложней.
При попытке двинуться боль стрельнула так, что Ярослав вполголоса упомянул имя божье всуе, причем некрасиво, богохульно. Судя по всему, это улица ткачей. Значит, гридница уже недалеко. Оставалось лишь молиться, чтобы из молодцов там кто-то его еще ждал.
Субэдэй стоял один в каменной башне, с высоты озирая замерзший город. Чтобы пробраться к окошку, он был вынужден протиснуться мимо массивного медного колокола, темно-зеленого от почтенного возраста. А вот и город. Кое-где над ним вполнеба разметалось мутное зарево. Местами огонь был веселым: задорно, с подмигом поблескивали его рыжие бойкие языки. Субэдэй постучал костяшками пальцев по бронзовому литью колокола. Гудит глубоко, словно обиженный: век здесь вишу, а такого зрелища не видывал.
Место для обзора оказалось на редкость удачным. В отсветах дальнего пламени уже видно было, к чему привел внезапный бросок по ледяной дороге. Внизу распоясывались хмельные от победы нукеры. Слышался хохот, с которым они срывали со стен парчовые ткани и со звоном швыряли на каменные плиты пола невообразимо древние чаши и кубки. Наряду с хохотом там раздавались и вопли.
Сопротивление было незначительным. Всех здешних воинов нукеры, рассыпавшись по улицам, быстро посекли. Вообще захват города, любого, — дело достаточно кровавое. Никакого жалованья золотом или серебром монголы от Субэдэя и темников не получали. Город просто отдавался им на разграбление: бери что хочешь, угоняй в рабство кого хочешь. Оттого воины поглядывали на всякий город голодными волками, набирались нужной лютости, а когда врывались, то командиры держались от любителей поживы в сторонке.
Тут уж минганам удержу не было. Их право — гоняться по улицам за женщинами, рубить мужчин, буянить во хмелю от вина и насилия. Сказать по правде, столь резкое падение нравов среди воинов орлока уязвляло. Как главный военачальник, он всегда держал несколько минганов трезвыми: вдруг враг опомнится и ударит встречно, или к нему поутру неожиданно подойдет подкрепление. А потому тумены заранее бросали жребий на тех невезучих, кому придется всю ночь, дрожа на непогоде, топтаться в строю, тоскливо слушая ор и вопли развеселого кутежа, изнемогая от желания к нему присоединиться.
Субэдэй раздраженно поджал губы. Город горит — и пускай горит, здесь возражений нет. Участь горожан орлока ни в коей мере не занимала: это же не его соплеменники. И тем не менее было в этом что-то… зряшное, недостойное. Оно уязвляло его чувство порядка. В самом деле: не успели пересечь городскую черту, как уже пьют и грабят. Случайная мысль о том, как бы отреагировали тумены, предложи он им вместо грабежа помесячное жалованье деньгами и солью, вызвала у багатура усталую ухмылку. Чингисхан как-то сказал ему, что никогда не отдаст приказа, которому воины бы не подчинились. Он никогда не допускал, чтобы они прозревали границы его власти. Правда в том, что его они бы послушались и отошли от города. Побросали бы всё; трезвые или пьяные, но вышли б за стены и построились в боевой порядок. Во всяком случае, один раз. Один, но вряд ли более.
Откуда-то снизу до Субэдэя донесся развязный пьяный смех, а еще — задышливое женское всхлипыванье. Все это явно близилось к тому месту, где он стоял. Багатур досадливо вздохнул. Вскоре на звоннице показались двое нукеров. С собой они волокли молодую женщину, явно в намерении с ней уединиться. Первый, ввалившись и завидев возле окна звонницы орлока, застыл на месте. Нукер был сильно пьян, но взгляд багатура имел свойство пронизывать любую хмарь. Пойманный врасплох, горе-насильник попытался поклониться, но запнулся о ступеньку. Его товарищ сзади загоготал и весело выругался.
— Мир вам, орлок, мы уходим, — заплетающимся языком пролепетал нукер.
Его товарищ чутко смолк. Возню продолжала лишь женщина.
Субэдэй обратил на нее свой взгляд и нахмурился. Одежда на ней добротная, даже богатая. Быть может, это дочь какого-нибудь знатного семейства, где всех, возможно, уже перебили. Ее русые волосы перехватывал серебряный обруч, но пряди из-под него частично выбились и болтались пушистыми лохмами в такт движениям, которыми она пыталась вырваться из хватки своих пленителей. На Субэдэя женщина смотрела с неприкрытым ужасом. Первым намерением багатура было отвернуться: пускай эти бражники проваливают и делают с ней все что захотят. Но сами воины были не настолько пьяны, чтобы осмелиться уйти без его разрешения. У Субэдэя сыновей в живых не осталось, а дочерей не было вовсе.
— Оставьте ее, — скомандовал он нукерам, сам дивясь собственным словам. Неужели это произнес он, ханский военачальник, орлок с ледяным сердцем, разжалобить которое не под силу никому? Чужие слабости он понимал, но не разделял их. А этот собор ему, признаться, чем-то приглянулся — может, своими высокими стрельчатыми сводами. Себе багатур для оправдания внушил, что его чувства затронули именно эти детали, а не животный страх молодой славянки.
Воины тут же ее выпустили и ринулись вниз по лестнице, радуясь, что ушли от наказания, а то и кое-чего похуже. Когда смолк торопливый перестук их шагов, Субэдэй обернулся и вновь оглядел город. Москва теперь горела ярче и дружнее под небом, распухшим и красным от огня. К утру пламя превратится в пепел, а камни сделаются столь жарки, что сложенные из них стены треснут и полопаются.
У себя за спиной багатур расслышал всхлип и негромкий шорох: женщина осела по стене.
— Ты меня понимаешь? — поворачиваясь, спросил он на цзиньском.
Славянка смотрела непонимающе, и багатур вздохнул. Русский язык не походил ни на один из языков, на которых он, так или иначе, мог изъясняться. Кое-какие фразы Субэдэй разучил, но явно не те, чтобы дать ей понять: она в безопасности. А между тем она по-детски пристально продолжала на него глядеть (интересно, как в таком положении чувствует себя отец перед дочерью). Девушка понимала, что обратный путь вниз по лестнице ей заказан. По церкви и прилегающим улицам бродят лихие люди — буйные, кровавые, пьяные. Далеко ей не уйти. Уж лучше оставаться на звоннице: здесь хотя бы спокойнее. Когда несчастная, подтянув к груди колени, тихо и горько заплакала, Субэдэй тягостно вздохнул.
— А ну успокойся, — бросил он, вспыхивая внезапной гневливостью оттого, что из-за нее сходят на нет его драгоценные минуты умиротворения. Он обратил внимание, что обуви на женщине нет: то ли потеряла, то ли сняли. Ее босые ступни были исцарапаны.
От тона Субэдэя она умолкла, а он какое-то время смотрел на нее, пока она сама не подняла на него глаза. Тогда он протянул раскрытые ладони, показывая, что не вооружен.
— Мень-я зо-вут Тсобу-дай, — медленно, по слогам выговорил он, указывая себе на грудь. Ее имени он спросить не мог, поскольку не знал, как.
После паузы терпеливого ожидания свою скованность женщина частично утратила.
— Анна, — произнесла она, а затем последовал поток слов, Субэдэю совершенно непонятных. Свой словарный запас русского языка он уже исчерпал и продолжил на своем.
— Оставайся здесь, — сказал он, жестом обводя звонницу. — Здесь ты в безопасности. А я теперь пойду.
Багатур двинулся мимо нее. Вначале Анна испуганно вздрогнула и отпрянула, а когда поняла, что он собирается уйти по ступеням вниз, прочь, то испуганно вскрикнула и, округлив глаза, что-то жарко залопотала.
Субэдэй подавленно вздохнул.
— Ладно, ладно. Я остаюсь. Тсобудай остацца. Но только до восхода солнца, ты меня поняла? Потом я уйду. И воины уйдут со мной. А ты тогда отыщешь свою семью.
Увидев, как он поворачивает обратно к окну, Анна решительно полезла в глубь звонницы и, по-детски шмыгнув носом, уселась у багатура в ногах.
— Чингисхан, — сказал Субэдэй. — Слышала это имя?
Глаза женщины расширились, она кивнула. Губы багатура скривила горькая ухмылка.
— Еще бы. О нем будут говорить еще тысячи лет, Анна. Даже больше. А вот про Субэдэя нет. Его и не вспомнят — человека, что одерживал для него победы, служил ему верой и правдой. Имя Субэдэя — лишь дым на ветру.
Анна не понимала, но голос воина звучал утешительно, и она, подтянув ступни к груди, свернулась у его ног калачиком.
— Теперь его нет, девочка. Ушел, стал тенгри. А вот я оставлен искупать свои грехи. У вас, христиан, кажется, принято думать так.
Женщина смотрела все так же непонимающе, и ее непонимание заставило багатура выговорить слова, давно лежавшие на дне души.
— Жизнь моя мне более не принадлежит, — тихо сказал он ей. — И слово мое не имеет цены. Но долг остается, Анна, покуда есть дыхание. Таков мой удел.
Было заметно, что на холодном воздухе она дрожит. Тогда, со вздохом сняв с себя подбитый мехом плащ, багатур набросил его на нее и укутал так, что осталось одно лицо. Без теплой ткани на плечах Субэдэя вскоре начал покалывать морозец, но это неудобство его нисколько не тяготило, скорее наоборот. Дух его пребывал в смятении, сердце снедала печаль. Положив руки на каменный подоконник, багатур ждал рассвета.
При виде Сорхахтани Яо Шу ярился, но делал это молча. Воздух во дворце, и тот теперь был не таким, как прежде: он тонко благоухал ее ароматом. Свое новое положение при дворе Сорхахтани носила как выходной наряд, упиваясь количеством приставленных к ней слуг. Через Угэдэя ей достались все звания ее мужа. Одним ловким ходом она стала распоряжаться сердцевиной монгольских степей — землями, где родился и вырос сам Чингисхан. Сама собой напрашивалась недоуменная мысль: а прозревал ли хан все эти последствия, когда договаривался с Тулуем накануне его кончины?
Другая бы на месте вдовы использовала упавшие ей с неба полномочия потихоньку, неброско готовя земли и звания для передачи сыновьям. Угэдэй, разумеется, рассчитывал именно на это. Но Сорхахтани была, как видно, не из тех и стремилась к большему, гораздо большему. Одним только нынешним утром Яо Шу оказался вынужден поставить свою подпись и печать на указе о выделении ей из ханской казны денежных средств. На бумагах стояло личное клеймо Тулуя, и Яо Шу как советник обязан был принять этот указ к исполнению. Под его кисло-скорбным взглядом целые груды золота и серебра упаковали в деревянные лари и передали тургаудам Сорхахтани. Оставалось лишь гадать, на что она пустит драгоценный металл, которого хватало на строительство хоть дворца, хоть поселения, хоть даже мощеной дороги посреди пустыни.
Сидя сейчас перед Сорхахтани, Яо Шу беспрестанно прокручивал в уме буддистскую мантру, стараясь привнести в свои мысли покой. Аудиенцию эта женщина ему устроила как высшая по положению, прекрасно осознавая, что подобное обращение коробит ханского сановника. От него не укрылось, что за чаем им суетливо прислуживали слуги самого Угэдэя. Безусловно, Сорхахтани намеренно выбрала тех из них, которых Яо Шу знал лично, и все для того, чтобы продемонстрировать ему свою власть.
Принимая в руку пиалу, Яо Шу хранил молчание. Чай он пригубил, подмечая про себя качество использованного при заваривании цзиньского листа. Вероятно, из личного снабжения хана — невероятно дорогой, доставленный с плантаций Гуанчжоу. Ставя пиалу, советник хмуро подумал: «Надо же, всего за несколько месяцев эта женщина сделала себя для хана незаменимой». Ее энергия потрясает, но еще больше впечатляет то, как искусно она угадывает хановы нужды и желания. Особо уязвляет, что вот он, давний ханский советник, чтит все отдаваемые ему приказы и выполняет их скрупулезно, не нарушает покой и уединение повелителя, служит ему верой и правдой, ничего против него не замышлял, — и вдруг р-раз! Эта особа с шумом врывается во дворец и в одночасье присваивает себе полномочия и власть над слугами, да так, будто имеет на них право с рождения. Помнится, не прошло и дня, как она проветрила и обставила себе покои рядом с покоями Угэдэя. Слуги восприняли это как должное, поскольку действовала она якобы с подачи хана. И хотя, по подозрению Яо Шу, хан воздал ей за гибель мужа стократ — пора бы и честь знать, — Сорхахтани все равно влезла, прямо-таки впилась и въелась в придворную жизнь, как клещ под кожу. Сейчас он внимательно следил за тем, как она прихлебывает свой чай. Его цепкие глаза исправно подмечали, что одеяние на ней драгоценного зеленого шелка, волосы уложены и закреплены серебряными брошами, а лицо припудрено так густо, что кажется фарфоровым, такое же прохладное и совершенное. Выглядеть и держаться она старалась как цзиньская дама изысканных кровей, и только на его взгляд отвечала со спокойной прямотой своих истинных сородичей. Взгляд ее сам по себе был Яо Шу вызовом, и он как мог старался на него не реагировать.
— Ну что, советник, свеж ли чай? — с вычурной любезностью спросила женщина.
Он учтиво склонил голову:
— Благодарю, чай очень хорош. Только я хотел бы спросить…
— Удобно ль вам? Может, приказать слугам принести валик для спины?
Прежде чем ответить, Яо Шу потер мочку уха.
— Валиков не нужно, любезная Сорхахтани. А нужно, пожалуй, разъяснение указов, что были доставлены прошлым вечером в мои покои.
— Указов, советник? Я так полагаю, подобные вещи решаются между вами и ханом, разве нет? Понятно, что это не моего ума дело.
Подведенные тушью глаза собеседницы были простодушно распахнуты, и Яо Шу скрыл свое раздражение за тем, что велел ближнему слуге подлить в пиалу чаю. Он прихлебнул ароматную, слегка вяжущую жидкость и лишь после этого предпринял следующую попытку:
— Насколько вам, любезная Сорхахтани, должно быть известно, хановы тургауды не позволяют мне с ним не только разговаривать, но даже видеться.
Признание, что и говорить, унизительное, и Яо Шу, произнося его, зарделся, одновременно недоумевая, как ей удалось с такой гладкостью встрять между Угэдэем и остальным миром. Все вокруг хана почитали его желания. Сорхахтани же их игнорировала, с Угэдэем обращаясь как с неполноценным или с неразумным дитятей. По дворцу шел слушок, что она печется над ним, как наседка над цыпленком, а он вместо того, чтобы вспылить, находит даже облегчение в том, что его так откровенно опекают. Надежда была, пожалуй, лишь на быструю поправку хана, чтобы он поскорее выдворил эту лисицу из дворца и взялся править в полную силу.
— Если желаете, советник, я могу задать хану вопрос о тех указах, которые вам, как вы изволили сказать, были посланы. Но надо учитывать, что хан сейчас нездоров телесно и духовно. И ответа от него нельзя требовать до тех пор, пока он снова не окрепнет.
— Я это понимаю, любезная Сорхахтани, — кивнул Яо Шу (от нее не укрылось, как у него игранули желваки). — Тем не менее, мне кажется, налицо какое-то недоразумение. Я не думаю, что хан желает, чтобы я оставил Каракорум ради каких-то никчемных сборов податей в северных Цзиньских городках. Ведь все это чревато моим многомесячным здесь отсутствием.
— Но ведь таковы распоряжения, — смиренно пожала плечами женщина. — Что нам остается, Яо Шу, кроме как их выполнять?
Подозрения советника крепли, хотя он все еще поражался, как эта женщина могла стоять у истоков приказания услать его с глаз долой. Тем более крепла в нем решимость остаться и оспорить ее опеку над ханом в его ослабленном состоянии.
— Я, пожалуй, пошлю туда своего подручного. А сам я нужен здесь, в Каракоруме.
Сорхахтани изящно нахмурилась:
— Вы идете на большой риск, советник. При нынешнем состоянии хана гневить его своим ослушанием крайне непредусмотрительно.
— У меня ведь есть и другая работа: доставить жену хана из летнего дворца, где она чахнет все эти долгие месяцы.
Теперь испытывать неудобство настал уже черед Сорхахтани.
— Дорегене он не вызывал, — заметила она.
— Вообще-то она ему не слуга, — деликатно напомнил Яо Шу. — И ваша опека над мужем очень живо ее заинтересовала. Когда супруга хана заслышала о ваших столь близких отношениях, мне пришло сообщение, что она очень хочет возвратиться и лично вас отблагодарить.
Смотрящие в упор глаза Сорхахтани были холодны, а наносная манерность едва прикрывала взаимную неприязнь собеседников.
— Вы разговаривали с Дорегене?
— Письмом, разумеется. Она, мне кажется, прибывает уже со дня на день. — В минуту вдохновения Яо Шу не гнушался слегка приукрасить правду в свою пользу (что поделать, такова игра). — И она просила, чтобы к ее приезду во дворце находился я, дабы принять ее и поведать последние городские новости. Теперь вы видите, почему отъехать в это столь ответственное время я никак не могу.
Сорхахтани чуть наклонила голову, принимая его доводы.
— Вы весьма… усердны в исполнении своего служебного долга, советник, — сказала она. — Для приема жены хана в самом деле многое предстоит сделать. Я же должна поблагодарить вас за то, что вы вовремя поставили меня в известность.
Высоко на лбу у женщины начался нервный тик, верный признак большого внутреннего напряжения. Яо Шу наблюдал за этим с удовольствием, зная, что Сорхахтани его взгляд улавливает. Ну что, надо бы еще добавить жару…
— Ну а от себя я бы также хотел обсудить разрешение Угэдэя, которое он дал своему племяннику на участие в походе с Субэдэем.
— Что? — переспросила Сорхахтани, отвлекаясь от своих раздумий. — Менгу не будет сторонним наблюдателем будущего, советник. Он будет его участником, и окажет в этом посильную помощь. Да, мой сын действительно вместе с орлоком участвует в покорении западных земель. Или, по-вашему, всю славу в расширении наших границ должен приписать себе один лишь Субэдэй?
— Прошу прощения, любезная Сорхахтани. Я не имел в виду вашего сына. Я имел в виду Байдура, сына Чагатая. Он тоже направляется сейчас по следам Субэдэя. Ой. Я-то думал, вы знаете…
Говоря это, советник едва сдержал улыбку. Несмотря на все свои связи в городе, эта женщина не обладала такой разветвленной, тянущейся во все стороны на тысячи гадзаров сетью шпионов и лазутчиков, как у него, во всяком случае пока. На глазах цзиньца она совладала со своим удивлением и уняла свои чувства — черта впечатляющая, особенно при такой красоте. Беспечный облик — прекрасная маскировка для отточенного ума.
Яо Шу участливо склонился вперед, чтобы слугам вокруг было не так-то просто его подслушать:
— Если вы в самом деле радеете о будущности, меня удивляет, как вы проглядели Байдура, думающего примкнуть к великому походу на запад. А ведь его отец, между прочим, следующий по очередности на место хана.
— После Угэдэева сына Гуюка, — волчицей ощерилась Сорхахтани.
Яо Шу кивнул:
— Может быть. Все бы хорошо, да только не так много лет назад эти коридоры, помнится, уже видели толпы вооруженных людей, и по весьма схожему событию. Не приведи судьба, чтобы это случилось вновь. А ведь наши тайджи собираются сейчас вместе, и все как один под крылом Субэдэя. Не тесновато ли им? Если вы замышляете, чтобы ваши сыновья доросли когда-нибудь до ханской власти, вам надо иметь в виду, что ставки здесь чрезвычайно высоки. У Гуюка, Бату и Байдура основания на нее такие же прочные, как и у вас. Вам так не кажется?
Сорхахтани воззрилась на советника так, словно он поднял на нее руку. А он улыбнулся и встал, первым подводя черту под разговором:
— Ну что, оставляю вас с вашим чаем и сластями, любезная Сорхахтани. Вижу, вся эта роскошь у вас преходяща, но наслаждайтесь ею, пока есть такая возможность.
Оставляя ее сидящей в задумчивости, Яо Шу пообещал себе, что непременно будет лицезреть явление хановой жены в Каракорум. В таком удовольствии он себе ни в коем случае не откажет, после стольких-то месяцев напряжения.
Ратники, дрожа от холода, топтались в тени тесовых ворот. Как и частокол вокруг, ворота были сделаны из древних черных бревен, скрепленных меж собой хрупкими от мороза вервями. На частоколе дежурили люди, ежедневным заданием которых было обходить заграждение снаружи по карнизу и осматривать крепления, что они и делали, осторожно ступая по крохотной, в ладонь шириной дорожке и закоченевшими на морозе руками проверяя каждую задубелую веревку. На это уходила изрядная часть дня: частокол окружал территорию, по площади равную скорее небольшому поселению, чем лагерю, где внутри теснилась не одна тысяча людей.
Двор перед воротами, по мысли Павлятко, был для стояния местом хорошим, безопасным. Здесь он оказался потому, что накануне ночью подошел в числе последних. А ратники, что сейчас топали для сугрева ногами, дышали в ладони и усовывали руки себе под мышки, ощущали высокую тень заостренных столбов как защиту. О моменте, когда тяжелые ворота поднимут своей силой натужно сопящие быки и рать выйдет к алчущим крови волкам, они старались не думать.
От тех, кто стоял у самых ворот, Павлятко держался на расстоянии. Он то и дело нервно ощупывал меч, все пытался лишний раз его вынуть и поглядеть. Дед говорил, что крайне важно за клинком все время следить, натачивать его. А вот как быть, если выданный клинок старше тебя самого, да еще весь в зазубринах и царапинах, он не сказал. А зазубрин на этом клинке ох как много. Павлятко видел, как кое-кто из настоящих ратников шлифует свои мечи точилом, но попросить у них взаймы ему не хватало смелости. Они не походили на людей, привыкших что-то одалживать, тем более щуплому пареньку вроде него. Великого князя Павлятко покамест не видел, хотя привставал на цыпочки и как мог вытягивал шею. Будет о чем рассказать деду по возвращении домой. Тот же дедушка, например, до сих пор помнил Краков и, приняв чарку-другую, бахвалился, что видел-де там по молодости их короля, — хотя, может, и привирает.
Павлятке нравились вольнонаемные ратные люди, услуги которых князь купил не иначе как за уйму золота. Где-то в глубине души у Павлятки крылась надежда, что среди них может быть и его отец. Он ведь замечал в глазах деда печаль, когда тот рассказывал о храбром молодце, подавшемся в вольные рубаки. Да и мать, он видел, иной раз втихомолку плакала, когда думала, что ее никто не слышит. Возможно, отец их просто бросил — так делали многие, когда зимы становились чересчур суровы. Отец всегда был бродягой. Из Кракова они уехали в поисках лучшей доли и земли, которой собирались обзавестись, но оказалось, что пахотным трудом сыт не будешь, а будешь, наоборот, жить впроголодь, и сама жизнь будет считай что беспросветной. К тому же доля земледельца-московита на поверку оказалась еще незавидней доли земледельца польского или литовского. Получается, от чего ушли, к тому и прикатились, если не хуже.
Работный люд в Киев и Москву влекло всегда. Перед отъездом с насиженных мест люди обещали, что будут через нарочных слать своим семьям деньги, а то и, заработав, приедут обратно сами, но и первое, и тем более второе редко когда сбывалось. Павлятко покачал головой. Он все же не дитя малое, чтобы ушат лжи надеяться подсластить щепотью правды. У него в руках меч, и за князя он будет сражаться возле тех свирепых, матерых всадников с озорной лихостью в глазах. Паренек улыбнулся, подбадривая сам себя. Среди них он все же будет высматривать лицо отца, каким он его помнил: усталое, в морщинах от тяжкого труда, с коротко остриженными, чтобы не завшиветь, волосами. Может, Павлятко его и в самом деле узнает, даже спустя все эти годы. Вольнонаемные ратники находились где-то снаружи за частоколом, их кони барахтались по брюхо в снегу.
В туманной стуже взошло солнце; внутри двора истоптанный людьми и конями снег превратился в наледь. Павлятко зябко потер ладони и громко ругнулся, когда его кто-то пихнул в спину. Сквернословить ему нравилось. Народ вокруг бранился такими затейливыми словесами, что иной раз диву приходилось даваться, вот и Павлятко старался не отставать — и сейчас рыкнул на своего невидимого обидчика. Но им оказался всего-навсего мальчишка-разносчик, спешащий к княжьей рати с мясными пирожками. Пока малолетний разносчик бежал мимо, Павлятко с кошачьим проворством ухватил с лотка два исходящих паром пирожка. Его обругал теперь уже разносчик, но Павлятке было все нипочем: он сейчас, пока никто не заметил, запихивал один жаркий пирожок в рот, а второй прятал. Вкус был несравненный, и жаркий мясно-луковый сок, холодея, стекал по подбородку и затекал под кольчужку, полученную этим утром. Натягивая ее, Павлятко почувствовал себя мужчиной: вес-то как на воине. Первоначально он думал, что будет боязно, но ведь внутри частокола тысячи ратников, да еще конные рубаки снаружи — чего тут бояться. Ратники вроде как и не страшились, просто многие лица были строги и спокойны. С теми из них, кто носил бороду или длинные висячие усы, Павлятко не заговаривал: к чему искать лиха. Он тайком и сам пытался отрастить себе на лице что-нибудь подобное, да пока безуспешно. Павлятко пристыженно вспомнил об отцовой бритве, что дома в амбаре. Примерно с месяц он вечерами исправно скреб ею по щекам. Ребята в селе говорили, что от нее быстрее начинает расти борода, но пока она едва проклюнулись — и то подай сюда.
Где-то в отдалении протрубили рога, и пошло шевеление, начали выкрикиваться приказы. Проглотить второй пирожок возможности не было, и Павлятко сунул его под кольчужку, чувствуя на коже тепло. Видел бы его сейчас дед. Старика как раз не было дома: он в нескольких верстах собирал хворост, чтобы к зимним холодам скопить нужный запас из того, что валяется в лесу под ногами. Мать, когда Павлятко подвел к двери вербовщика, понятно, расплакалась, но на глазах у княжьего человека отказать не посмела, на что сын и рассчитывал. И он с гордо расправленными плечами пошел за вербовщиком, ловя на себе тревожно-взволнованные взгляды стоящих у дороги односельчан. Из пополнения некоторые были старше Павлятки, у одного уже и вовсе борода веником. Вообще Павлятко не рассчитывал, что из ребят своего села он здесь окажется один, и это его печалило. Остальные от вербовщиков просто дали деру. Некоторые, он слышал, укрылись на сеновале, а иные так и попрятались в хлеву вместе со скотом, лишь бы не идти в войско. Одно слово, не рубаки — ни они, ни отцы их. Уходя, на родное село Павлятко и не оглянулся. Вернее, оглянулся всего раз — и увидел, как мать стоит и машет ему от поскотины. Хоть бы дед загордился, узнав о его мужском поступке. А то непонятно, как он на это посмотрит. Но уж сечь внучка, по крайней мере, не доведется. Стоит небось сейчас, старый черт, среди подворья, а вожжами отстегать и некого, кроме разве что кур.
Между тем что-то явно происходило. Павлятко видел, как мимо прошагал его сотник — единственный начальник, которого он знал. Вид у него был усталый, и своего подчиненного он не заметил, но юный ратник машинально пристроился следом. При выходе из лагеря его место в сотне, так ему было сказано. Остальных, кто шел рядом, Павлятко не знал, но место его здесь. И сотник, во всяком случае, шагал с целеустремленностью. Вместе они прошли к воротам, и начальник наконец обратил на Павлятку внимание.
— А, ты один из моих, — признал он и, не дожидаясь ответа, указал на группу жалкого вида воинов.
Павлятко и еще шестеро подошли, неуверенно улыбаясь друг другу. Смотрелись они так же нескладно, как чувствовал себя и он: мечи торчат как попало, кольчуги висят до колен, вконец озябшие руки приходится все время растирать. Сотник отлучился еще за несколькими входящими в его распоряжение.
Опять рявкнули рога, на этот раз с частокола, да так резко, что Павлятко подскочил. На это обидно рассмеялся один из близстоящих, обнажив бурые пеньки зубов. У Павлятки вспыхнули щеки. Он-то надеялся на какое-то там воинское братство, которое описывал его дед, но ничего похожего, по всей видимости, не было на этом замерзшем дворе с желтыми потеками мочи, и не было дружелюбия на худых, прихваченных морозом лицах. С белесого неба вновь мягко повалил снег, который многие встретили бранью, зная по себе, что это осложнит и без того нелегкий во всех отношениях день.
Мимо прогнали медлительных бурых быков, примотав к их ярмам толстенные верви от воротных створок. Как, уже на выход? А сотника отчего-то не видно: как сквозь землю провалился, ничего толком не разъяснив. Створки ворот с подобным стону скрипом стали подаваться вовнутрь, открывая путь дневному свету. Тех, кто впереди, криками отгоняли вглубь начальники, от чего толпа раскачивалась, подобно вдоху. Кто-то из воинства смотрел на ширящийся зазор, и тут где-то на задах ощутилось новое движение, вызвав повороты голов. Где-то сзади всколыхнулся гневный ропот, пронизанный криками боли. Павлятко выгнул шею в попытке разглядеть, что там такое, но ответ получил от того насмешника.
— Ишь чего, парень-брат: кнуты в ход пошли, — язвительно усмехнулся он. — Вот так нас в бой сейчас и погонят, как скот. Так у князевых воевод заведено.
Нехорошие, надо сказать, речи — уже тем, что порочат самого князя. Павлятко досадливо отвернулся, а затем сделал несколько неровных шагов вперед: сзади неожиданно стали напирать, выдавливая прочь со двора. Ворота открылись, словно рот в зевке, и после долгого пребывания в тени белизна снега снаружи буквально ослепила.
Морозный воздух саднил горло и легкие. Холод такой, что у Бату перехватывало дыхание. Всадники его тумена, на скаку увязая в снегу, держались кучно: на подходе к русской коннице надо было уплотнить строй. К восходу солнца от монголов уже валил пар. От бесконечных перестроений измучались и люди, и лошади. Но замедляться нельзя, а остановка, даже кратковременная, приведет к тому, что пот застынет ледяной коркой и все начнут медленно умирать, не чувствуя вкрадчиво облекающей немоты.
Едва рассвело, Субэдэй выслал вперед свое правое крыло с Бату во главе. Ополчение и новобранцы, которых князь собрал за своим кондовым частоколом, опасения не вызывали: с ними сладят стрелы. А вот конница врага — это действительно серьезная угроза, и Бату чувствовал гордость оттого, что схлестнется с ней первым. На рассвете монголы сделали обманный ход влево, вынудив русских уплотнить там свои ряды. Когда князь выдернул людей с другого фланга, Бату дождался от Субэдэя знака и бросил свой тумен вперед. А впереди, это было уже видно, колыхалась в ожидании многочисленная конница, которая по приказу, убыстряя ход, рванула навстречу. Что и говорить, силу для защиты Киева князь собрал нешуточную, но вот только она не готовилась сражаться среди зимы: холод лютый.
Бату на скаку опробовал тетиву, натянув и ослабив лук, от чего натруженные мышцы плеч тоже натянулись и расслабились. На спине побрякивал увесистый колчан со стрелами, оперение которых на морозном ветру слегка шуршало.
Князь заметил опасность: его местонахождение можно было определить по перемещению нарядных флажков. Властно протрубили рога, но Субэдэй уже услал налево Менгу, и теперь впереди основной силы монголов выдвигались два крыла. По центру вместе с орлоком стояли Джэбэ с Хачиуном — тяжелая конница, вооруженная длинными толстыми копьями. Тот, кто выйдет из-за частокола, встретится с плотными, ждущими наготове черными рядами.
Бату кивнул своему знаменосцу, и на морозном воздухе, качаясь из стороны в сторону, затрепетал видный всем рядам длинный лоскут оранжевого шелка. Туго заскрипели, сгибаясь, тысячи луков, и над передними рядами взвились четыре тысячи стрел. Секунда, и с детства привычные к стрельбе на скаку лучники дружно потянулись в колчаны за второй. Перед выстрелом они слегка приподнимались над седлом, для равновесия упираясь коленями в подпругу. На таком расстоянии целиться досконально не было смысла. Стрелы взмывали ввысь и оттуда рябящей тучей отвесно обрушивались на вражьих всадников, оставляя за собой чистое, словно омытое, небо и пораженную тишину.
Под врагом начали валиться лошади. Те из всадников, при ком имелись луки, стреляли в ответ, но их тетивы нельзя было сравнить с монгольскими, и стрелы падали, не долетев. Бату предпочел замедлить ход, дабы воспользоваться этим преимуществом. По его сигналу галоп сошел на рысь, а рысь на шаг, но стрелы продолжали вылетать через каждые шесть ударов сердца, словно удары молота о наковальню.
Русские всадники, вслепую пришпоривая, гнали своих коней через эту гибельную завесу, высоко держа над собой щиты и пригибаясь в седле как можно ниже. Два крыла схлестнулись вокруг охватистого частокола, и Бату протиснулся в передний ряд. С той поры, как он в неистовом броске сразил урусского князя (или то был воевода), кровь его при виде врага вскипала быстрее и жарче, и тем напористей следовал за ним тумен.
Между залпами стрел не было ни перерыва, ни зазоров. Теперь монгольские лучники пускали их не высокой, а более мелкой дугой, а потом и вовсе перешли на прицельную стрельбу. У урусов в сталь была закована лишь княжеская дружина — ее на себя в центре должен был взять Субэдэй. Наемные рубаки князя продолжали падать: град стрел не оставлял свободного пространства ни коням, ни людям.
Обнаружив, что колчан у него пуст, Бату с недовольной гримасой уместил лук на седельном крюке и вынул саблю — движение, повторившееся по всей линии. Русское крыло сильно смялось, сотни человек остались лежать позади. Оставшиеся продолжали наступать, но многие из них были ранены, в седлах держались непрочно, кое у кого от засевших стрел горлом шла кровь. Тем не менее они все еще пытались противоборствовать, а монголы, проносясь, сбивали их защищенным кулаками и предплечьями, а также использовали к месту клинки.
Тумен Бату смял остатки русского крыла и пролетел мимо к стенам частокола. Видно было, как там зевом распахиваются здоровенные ворота, но вот они оказались уже позади, а Бату, свесившись с седла, преследовал спешащего укрыться неприятеля. Нукеры с лихим гиканьем скакали, указывая друг другу на сподручные мишени. Чувствовалось, с какой гордостью и удовольствием они на скаку кивают своему командиру. Воистину, нет слаще минут, чем когда враг разбит, а ты преследуешь его, как оленье стадо.
Когда ворота распахнулись, Павлятко выпихнули на яркий утренний свет, где снег, слепя, переливался радужными огнями. От смятения и страха паренек на секунду зажмурился. Как много криков вокруг… Ничего не разобрать. Павлятко вынул меч и пошагал вперед, но шедший впереди ополченец остановился как вкопанный.
— Давай, чего ты! — прикрикнул Павлятко.
А сзади уже напирали. Тот, что с щербатым ртом, не сводя глаз с прущих полчищ монголов, смачно харкнул. Ровно блестели, чуть покачиваясь на скаку, острия копий.
— Спаси Христос всемилостивец, — пробормотал давешний смехач то ли как молитву, то ли как ругательство.
Среди людей послышался боевой клич, но звучал он на ветру как-то жидко, нестройно, и руки у Павлятки вдруг ослабли, а живот схватило.
Бескрайняя линия монголов становилась все ближе; слышно было, как гудит, взбухает под конскими копытами утоптанная белая твердь. Это почувствовали все, кто впереди, и стали оборачиваться друг на друга. Орали начальники: багровея лицом, указывали на становящуюся все ближе вражью силу. Колонна все еще двигалась, в основном из-за тех, кто наседал сзади. Павлятко попробовал упереться, да куда там, одному против всех…
— За князя-а! — крикнул кто-то из начальников.
Кое-кто подхватил, но голоса были неуверенны и вскоре смолкли. Близились, вселяя ужас, темные, сметающие все на своем пути ряды монгольского войска.
Хачиун еще не дошел до места, а уже слышал раскаты смеха. Он болезненно поморщился: давала о себе знать больная нога. Старая рана в бедре гноилась, и по совету лекаря-магометанина он дважды в день ее прочищал. Все равно не помогало. Рана беспокоила его вот уже несколько месяцев кряду, воспаляясь без всякого предупреждения. Хромать, приближаясь к молодым командирам, — это вообще превращало его в старика. Да он им, собственно, и был. Хромай не хромай, а молодежь все равно заставит ощутить разницу в возрасте.
Слышно было, как в восхвалении каких-то очередных подвигов Бату с чуть приметным веселым ознобом возвышается голос Гуюка. Проходя мимо юрты, где шла пирушка, Хачиун протяжно вздохнул. На секунду шум смолк: старого воина заметил Гуюк. Остальные обернулись посмотреть, что там привлекло внимание ханского сына.
— Просим отведать с нами чаю, военачальник! — весело позвал тот. — Свежезаваренный. С удовольствием нальем тебе хоть чаю, хоть чего покрепче, коли пожелаешь.
Все расхохотались так, будто юноша бог весть как пошутил. Свое раздражение Хачиун скрыл. Когда-то и он был молодым.
Четверо тайджи разлеглись на кошме, как молодые львы. Хачиун, подсаживаясь в их круг, крякнул, осторожно выкладывая перед собой ногу. Бату, разумеется, обратил внимание на распухшее бедро. От этого ничего не ускользнет.
— Как нога, военачальник?
— Гниет, собака, — отмахнулся Хачиун.
От его досадливого тона лицо Бату как будто застыло, сделавшись непроницаемым. Хачиун тайком себя обругал. Ну подумаешь, побаливает, в пот бросает — что уж сразу гавкать на ребят, подобно старому шелудивому псу. Он оглядел их небольшую группку, кивнув попутно Байдуру, который, судя по всему, с трудом сдерживал волнение по поводу того, что присоединился к походу. Яркоглазый и немного нервный, он был как будто во хмелю от возбуждения. Сыну Чагатая, безусловно, льстило, что с ним здесь обращаются на равных. «Знает ли кто-нибудь из них о коварных интригах своих отцов? — подумал Хачиун. — А если да, то есть ли им до этого дело?»
Пиалу с чаем Хачиун принял в правую руку и, отхлебнув, попытался расслабиться. В его присутствии разговор возобновился не сразу. Сам он знал всех их отцов, да и, коли на то пошло, самого Чингисхана. От этой мысли бремя прожитых лет ощущалось как будто с новой силой. В Менгу Хачиун мог видеть Тулуя, и от этого память туманилась печалью. В лице Байдура (в частности, выступающий подбородок) начинали угадываться сильные черты Чагатая — интересно, унаследует ли он от него упрямую силу? В грядущем походе паренек еще наверняка себя проявит, хотя вожаком в этой стае ему однозначно не быть.
Это перевело его внимание на Бату. Невзначай на него глянув, Хачиун увидел, что молодой человек смотрит на него с подобием улыбки, словно читая его мысли. Все остальные здесь признают его за старшего, это очевидно. Однако выдержит ли их нынешняя дружба испытание временем, превратность лет? Когда они начнут соперничать меж собой за ханства — каждый за свое, — то уже вряд ли будут столь беспечны в присутствии друг друга. Так думал, прихлебывая чай, Хачиун.
Гуюк улыбался непринужденно, как тот, кому и так уготовано наследство. Не было у него в отцах Чингисхана, который закалил бы его и внушил понимание, насколько опасна такая вот легкая дружба. Быть может, Угэдэй был с ним излишне мягок, или же этот молодой человек — просто обычный воин, без жилки беспощадности, особняком ставящей людей, подобных Чингисхану.
«И мне», — подумал Хачиун с тайной улыбкой, припоминая свои собственные грезы и прошлые деяния. Созерцать будущность в лице непринужденно отдыхающих племянников было для Хачиуна чем-то сладким с оттенком горечи. Они вроде бы оказывали ему почтение, но вместе с тем вряд ли осознавали, чем в действительности ему обязаны. Чай во рту казался кисловатым на вкус, что неудивительно: коренные зубы гниют, и все теперь воспринимается затхлым.
— Твой приход к нам по холоду в такую рань имеет какую-то причину? — неожиданно спросил Бату.
— Ну да. Я пришел поздороваться с Байдуром, — ответил Хачиун, — поприветствовать его приезд. А то, когда он привел тумен своего отца, меня здесь не было.
— Свой собственный тумен, военачальник, — тут же поправил Гуюк. — Мы все взращены руками своих отцов.
Он не заметил, как напрягся при этих словах Бату. Его отец, Джучи, ничего для него не сделал. И тем не менее он, его сын, сидел сейчас с остальными родичами-тайджи, такой же — если не более — сильный и закаленный. От Хачиуна не укрылся сполох чувств, мелькнувший на лице юноши. Он кивнул своим мыслям, молча желая всем этим молодым людям удачи.
— Ну что, — засобирался Хачиун, — засиделся я тут у вас, а утро между тем идет. Лекарь велит мне выгуливать ногу, разгонять в ней дурную кровь.
Он не без труда поднялся, игнорируя предусмотрительно протянутую руку Гуюка. Подлая гнилушка опять начинала досаждать, заодно с сердцем. Сейчас снова идти к лекарю, терпеть ковыряние в своей плоти ножа, выпускающего из бедра мерзкую желто-бурую жижу. Подумав о предстоящей процедуре, Хачиун невольно нахмурился, после чего склонил перед всеми голову и заковылял прочь.
— Н-да, — задумчиво промолвил Гуюк, глядя ему вслед. — Вот ведь выпало человеку в жизни. Многое видел.
— Старик, только и всего, — пожал плечами Бату. — Мы повидаем больше. — Он со значением подмигнул Гуюку. — Как, скажем, для начала донце хотя бы одного бочонка архи. А ну-ка, Гуюк, тащи сюда свой запас. Не думай, что я не слышал: отец тебе кое-что прислал.
Уличенный в невольной скаредности Гуюк зарделся, а остальные взялись над ним подтрунивать: тащи, мол, не жадничай. Он, разумеется, поспешил наружу за этим самым бочонком.
— Субэдэй сказал, чтобы мы ему сегодня на закате доложились, — обеспокоенно заметил Байдур.
Бату небрежно махнул рукой:
— Ну так мы к нему и заявимся. Он же не сказал, чтобы мы при этом были трезвыми. Не волнуйся, брат, разыграем старого злыдня как надо. Пожалуй, настало время, чтобы он понял: это мы родичи отца державы. А он — так, ремесленник, которого привлекают как того же маляра или каменщика, по мере надобности. Каким бы он, Байдур, славным ни был, в этом он весь.
Вид у Байдура был смущенный. К армии он присоединился уже после сражений под Киевом и понимал, что ему еще только предстоит себя проявить перед двоюродными братьями. Бату поприветствовал его первым, но невооруженным глазом было видно, сколько в этом парне, который немного постарше его, скрытой злости и противоречий. Из всей их компании он самый скрытный и подозрительный, хотя все они здесь меж собой родственники и кровные родичи отца державы. Но об этом Байдур предпочел умолчать, а Бату, расслабившись, опять возлег на кошме. Вскоре возвратился Гуюк, таща на плече бочонок с архи.
Готовя встречу Сорхахтани с женой хана, Яо Шу проявлял максимум прилежания. Летний дворец на Орхоне находился в каком-нибудь дне езды для гонца или разведчика, но жена хана с такой быстротой никогда не перемещалась. Да, она поспешала, но при этом вместе со всей поклажей и свитой у нее уходило на переезд недели три. Яо Шу млел от удовольствия, исподтишка наблюдая за тем, как день ото дня растет напряжение Сорхахтани. Она не находила себе места; все дни проводила, шарахаясь по дворцу и разъезжая по городу; подсчитывала казну, придирчиво проверяла тысячи всевозможных мелочей, способных, так или иначе, вызвать упрек Дорегене: дескать, уход за мужем был недостаточно тщателен.
На протяжении этого времени, посредством всего нескольких писем и нарочных, советник отвоевал себе свободу действий. Не висели более над ним постоянные домогательства Сорхахтани: где был, куда направил средства. Никто больше не вызывал в любое время дня и ночи для разъяснений тонкостей политики или тех званий и привилегий, что перепали в наследство от мужа. Вот она, истинная филигранность игры во власть: применить минимум силы, но при этом добиться наибольшего результата.
Последние два дня коридоры дворца драила целая армия цзиньских слуг. Все, что сделано из ткани, отсылалось на внутренний двор и выбивалось от пыли, после чего тщательно вешалось на место. В подземные кухни закатывались бочки с фруктами во льду, а свежесрезанные цветы доставлялись в таком изобилии, что в их тяжелом аромате тонул, казалось, весь дворец. Жена хана по возвращении домой не должна быть разочарована.
Яо Шу прогуливался по просторному коридору, за окнами которого в холодной голубизне неба висело туманное солнце. Настроение было приподнятым: никто теперь не посмеет оспаривать привилегии ханского советника, если тот на момент прибытия Дорегене решил находиться во дворце. Это, можно сказать, его долг — поприветствовать первую госпожу; Сорхахтани здесь не могла даже возразить.
Заслышав откуда-то с окраины трубный звук рога, Яо Шу улыбнулся сам себе: вдали наконец показался караван с поклажей. Времени оставалось, как раз чтобы переодеться для церемонии встречи. Дэли на Яо Шу сейчас грубоватый, повседневный. Разумеется, надо выглядеть понарядней. Ханский советник засеменил к себе в рабочие покои. Простертого у дверей слугу он, пробегая, едва заметил. Чистая одежда у советника хранилась в сундуке, куда он залезал редко. Может статься, она там малость слежалась и заплесневела, хотя кедровое дерево должно отгонять моль. Быстрым шагом Яо Шу пересек комнату и нагнулся над сундуком, когда дверь у него за спиной незаметно закрылась. Обернувшись, он лишь с удивлением услышал, как в замке повернулся ключ.
О сундуке Яо Шу забыл. Он подошел к двери и потянул за ручку, которая, конечно, не поддалась. Оставалось лишь улыбнуться наглости этой женщины: взять и запереть его в собственных покоях. Еще более злило то, что это он отвечал за снабжение дворцовых дверей замками — по крайней мере, тех из них, что скрывали за собой ценности. Урок той долгой ночи, когда Чагатай послал во дворец ораву наймитов сеять ужас и разрушение. Лишь надежные двери спасли тогда хана. Яо Шу провел по створке заскорузлой ладонью, вызвав свистящий шелест, которому вторило его собственное шипение. Змея, а не женщина.
— Да, Сорхахтани? — произнес он вслух.
Дергать ручку или звать на помощь бессмысленно: весь дворец сейчас как улей. Где-нибудь снаружи наверняка снуют слуги, но ронять свое достоинство, чтобы ханского советника из собственных комнат вызволяла прислуга, — это, знаете…
Яо Шу для пробы постучал по дверному полотну ладонью. С детства он приучил свое тело к жесткости. На протяжении лет советник каждый день начинал с того, что наносил себе по предплечьям тысячу ударов. Кости покрывались крохотными трещинками, заполняясь и уплотняясь так, чтобы он впоследствии мог изъявлять всю свою силу, не рискуя при этом сломать хрящи или суставы. Однако дверное полотно было удручающе толстым и прочным, а Яо Шу — уже не падким до испытаний своей твердости юношей. Так что пробу сил придется отставить.
Вместо этого его пытливые руки переместились к дверным петлям — простым штырям, вставленным в железные кольца. Однако дверь вставлялась туда, будучи открытой, а в закрытом виде поднять ее, само собой, не давала притолока. Яо Шу оглядел комнату в поисках какого-нибудь подручного инструмента, но откуда он здесь… Сундук, чтобы протаранить им дверь, слишком тяжел, а остальные предметы — письменный прибор, перья, кисти и свитки — чересчур легки для такого дела. Советник вполголоса ругнулся. Окна забраны решетками, к тому же они непомерно малы: специально с расчетом не запускать в рабочее помещение зимнюю стужу.
В нем снова взбухал гнев, беря верх над доводами рассудка. Придется опираться на силу, иного выхода нет. Яо Шу потер два крупных задубелых нароста на правой руке. Годы изнурительных упражнений привели к образованию в этом месте костной мозоли, под которой кости были теперь подобны мрамору, с прожилками затянувшихся трещин и, воистину, каменные.
Разувшись, Яо Шу немного поразмял ступни — они у него тоже были закалены. Через минуту станет ясно, удастся ли взломать дверь безо всяких инструментов.
Он выбрал самое податливое место там, где дверное полотно смыкается с рамой. Теперь глубокий вдох и сосредоточиться.
Сорхахтани дожидалась у главных ворот Каракорума. Какое-то время она мучительно раздумывала, где именно встречать ханскую жену. Не воспримет ли она как вызов то, что перед встречей ей придется через полгорода проделать путь до дворца? Сорхахтани не знала Дорегене достаточно хорошо, и это подтачивало ее уверенность. Она запомнилась ей как степенная дородная женщина, мать семейства, сохранявшая невозмутимость всю ту долгую ночь, что Угэдэй укрывался у себя в покоях от беснующихся врагов. Себе Сорхахтани внушала, что не сделала ничего дурного и что в плане ухода за ханом ее не в чем упрекнуть. Но попробуй убеди чью-то жену, которая старше тебя: она ведь непременно будет руководствоваться сердцем, а не умом. Так что встреча, как бы она ни сложилась, обещала быть, мягко говоря, деликатной. К ней Сорхахтани подготовила себя как могла. Остальное теперь зависело от небесного отца и матери-земли. Ну и, понятно, от самой Дорегене.
Свита, что и говорить, смотрелась внушительно: верховые и повозки растянулись вдоль дороги гадзара на три, не меньше. Из боязни уязвить супругу хана Сорхахтани велела открыть городские ворота и вместе с тем опасалась, что та просто проедет мимо своей в каком-то смысле соперницы как мимо пустого места. Она нервно наблюдала, как в ворота прошли первые ряды сопровождающих всадников и показалась самая крупная повозка (прямо-таки целый настил), которую тянули шесть быков. Повозка двигалась медленно, с визгливым скрипом, отчетливо слышным на расстоянии. Жена хана восседала под шелковым балдахином, натянутым на четыре резных столбика. Бока повозки были открыты, и Сорхахтани, в волнении сцепив перед собой ладони, завидела Дорегене, вплывающую обратно в Каракорум к своему мужу. Вид ее не обнадеживал. Сорхахтани уже издали почувствовала, что глаза этой женщины выискивают ее на расстоянии, — а затем впились цепко, неотрывно. Казалось, в них поблескивает некий огонек и они завороженно разглядывают эту стройную, красивую женщину в цзиньском платье зеленого шелка, с замысловатой прической, увенчанной серебряными брошами с кулак величиной.
Глядя, как повозка в считаных шагах от нее замедляет ход, Сорхахтани приходила во все большее смятение. Причиной, безусловно, было положение при дворе, которое она за предыдущие дни даже сама для себя не могла определить. Понятно, что Дорегене — супруга хана. Еще в прошлую их встречу она в этом плане Сорхахтани превосходила. Но за истекшее время Сорхахтани были предоставлены все звания и привилегии мужа. Такого в короткой истории монгольской державы еще не случалось. Ведь ни одна другая женщина не могла, скажем, при желании возглавлять тумен. Это была дань уважения хана к той жертве, которую принес муж Сорхахтани ради его дальнейшего правления.
С медленным глубоким вдохом она смотрела, как Дорегене подходит к краю повозки и величаво простирает руку, чтобы ей помогли сойти. Эта женщина — уже с проседью, весьма зрелого возраста — по правилам должна была поклониться Тулую, если бы он здесь стоял. Она же первой должна была и подать голос. Не зная, как Дорегене отреагирует на нее, Сорхахтани не желала отбрасывать свое, по сути, единственное преимущество. Ее нынешнее положение допускало требовать к себе почтительности, но в то же время ей не хотелось превращаться для этой женщины во врага.
На решение отводились считаные секунды, но тут ее внимание отвлекла частая поступь бегущих ног. Сорхахтани повернулась вместе с Дорегене и увидела, что через ворота бежит Яо Шу. Его лицо искажал гнев, взгляд полыхал: он видел, что происходит у него на глазах. Сорхахтани заметила, что костяшки пальцев у него окровавлены. Перехватив ее взгляд, советник тут же спрятал руки за спиной и церемонно поклонился ханской супруге.
Вероятно, этим он подал пример, и Сорхахтани тоже поступилась своим недавно обретенным достоинством. Когда Дорегене повернулась к ней лицом, она согнулась в глубоком поклоне.
— Ваше возвращение для нас большая радость, госпожа, — проговорила она, выпрямляясь. — Хан идет на поправку, и вы ему теперь нужны, как никогда.
Лицо Дорегене слегка смягчилось. Естественнее стала и нарочито выспренняя поза. Под осторожно-выжидательным взглядом Яо Шу ее губы тронула улыбка. И что окончательно выводило из себя, Сорхахтани (о, лукавая!) на это отреагировала тем же.
— Уверена, что вы поведаете мне все, достойное моего внимания, — вполне приветливым голосом сказала Дорегене. — Весть о вашем супруге повергла меня в печаль. Он был храбрым человеком. Мы даже не догадывались, насколько.
Сорхахтани зарделась в неимоверном облегчении от того, что жена хана ее не унизила, не выказала враждебности. Она вновь с изящным изгибом поклонилась.
— Милости прошу ко мне в повозку, — пригласила Дорегене, давая знак, чтобы им обеим помогли взойти на помост. — Дорогу во дворец мы можем скрасить беседой. А там, случайно, не Яо Шу?
— Моя госпожа. — Ханский советник поспешно согнулся еще раз.
— Мне нужны будут отчеты, советник. Принесите их мне в покои хана на закате.
— Не премину, госпожа, — ответил цзинец.
Что же это за хитрость такая? Он-то рассчитывал, что женщины из-за Угэдэя набросятся друг на друга, как две разъяренные кошки, а они вместо этого, словно признав, оценив и что-то почувствовав друг в друге с первого взгляда, уже прониклись дружелюбием. Воистину, женщины — самая непостижимая загадка на свете; поди-ка их пойми. Руки Яо Шу саднило от молотьбы по дверной обшивке. Его внезапно охватила усталость. Ужасно захотелось одного: поскорее возвратиться к себе и испить чего-нибудь горячего. В глухом отчаянии он смотрел, как Сорхахтани вместе с Дорегене взошли на повозку и сели рядом, уже щебеча, как пташки. Под крики погонщиков и воинов колонна двинулась с места. Прошло еще немного времени, и Яо Шу уже стоял на пыльной дороге совсем один. А ведь отчетность никому, кроме него, составить некому. И до заката не так уж много времени: надо подналечь, и лишь потом можно будет передохнуть.
На пути следования повозок и всадников улицы Каракорума наводнил люд. Для оцепления и осаживания ликующей толпы и просто зевак, желающих поглазеть на Дорегене, из войскового стана пришлось в срочном порядке вызывать кешиктенов. По своему положению супруга хана считалась матерью народа, так что кешиктенам приходилось усердствовать. На пути следования к золотому куполу и башням ханского дворца Дорегене одаривала своих подданных благостной улыбкой.
— Я и забыла, что здесь столько народу, — с удивленным покачиванием головы призналась она.
В тщетной надежде на ее благословляющее прикосновение люди снизу протягивали к ней детей. Другие выкрикивали ее имя и здравицы в честь хана и его семьи. Кешиктены стояли, сцепившись руками, с трудом сдерживая людской наплыв.
Когда Дорегене заговорила снова, Сорхахтани заметила у нее на щеках легкий румянец.
— Я так понимаю, Угэдэй все это время весьма к вам благоволил.
Скрывая укол раздражения, Сорхахтани на миг прикрыла глаза. Что тут сказать: Яо Шу.
— Присматривать за ханом значило для меня отвлечься от моего собственного горя, — сказала она. Вины в глазах Сорхахтани не было, и Дорегене поглядела на нее с интересом. Эта женщина еще никогда не была так красива, даже в молодости.
— Мне, по крайней мере, известно, что вы обидели советника моего мужа. Это вас кое в чем характеризует.
Сорхахтани откликнулась улыбкой:
— Яо Шу считает, что надо было во всем потакать желаниям хана. А я… Я не потакала. Думаю, этим я досадила Угэдэю настолько, что он наконец снова взял в руки бразды правления. Полностью он, госпожа, еще не поправился, но вы, пожалуй, заметите в нем перемену.
Супруга хана потрепала ее по коленке; болтовня Сорхахтани действовала на нее ободряюще. Духи неба, эта женщина считай что задаром сумела выбить из ее мужа все свои наследные звания! И, словно этого было мало, она своей силой поставила хана на ноги, когда он уже отказывался видеть родную жену и не допускал к себе собственного советника. Какая-то часть Дорегене знала, что Угэдэй тогда решил одиноко скончаться во дворце. Супругу он услал прочь с холодной решимостью, постичь которую было свыше ее сил. Ей тогда отчего-то подумалось, что воспротивиться — значит, увидеть его сломленным окончательно. Ее он в свое горе не допускал. Обидно, до сих пор.
Сорхахтани — уж как ей это удалось — сделала то, чего не получалось у самой Дорегене, и за это она ее молчаливо благодарила. Яо Шу, и тот был вынужден признать, что Угэдэй чувствует себя бодрей. Кто бы что ни говорил, а отрадно, что Сорхахтани присущ этот молодой, чуть ли не девчоночий задор. Так она меньше настораживает.
Сорхахтани потихоньку присматривалась к этой сидящей возле нее солидной женщине. Как давно ей никто вот так, в открытую, не выражал столь теплой приязни, на которую хотелось отвечать взаимностью! Трудно и выразить то облегчение, с каким Сорхахтани поняла: вражды между ними нет. Вообще Дорегене отнюдь не настолько глупа, чтобы после отсутствия врываться в дом эдакой всевластной хозяйкой: а ну, все ниц передо мной! И если Угэдэю присуще чувство самосохранения, то он должен был приблизить ее к себе уже с того момента, когда вернулся из похода. В ее руках он бы нашел исцеление. Он же вместо этого решил дожидаться смерти в ледяной от ветра комнате. Потом Дорегене поняла: он рассматривал это как незыблемость пред ликом смерти. Прошлые грехи и ошибки тяготили его настолько, что он уже не в силах был шевельнуться даже ради собственного спасения.
— Я рада, Сорхахтани, что вы все это время были рядом с ним, — сказала Дорегене.
Румянец на ее щеках сделался ярче, и Сорхахтани приготовилась к вопросу, который должен был неизбежно прозвучать.
— Я не молодушка, — начала Дорегене, — не рдеющая девственница. У моего мужа много жен… Служанок, рабынь, наложниц, готовых ублажить любой его каприз. Меня это не уязвит, но я бы хотела знать: лично вы его утешали, в известном смысле?
— На ложе — нет, — все так же с улыбкой ответила Сорхахтани. — Он как-то пытался меня ухватить, когда я его купала, но получил от меня щеткой для растирки ног.
— Вот так с ними и надо, дорогая моя, — одобрительно хохотнула Дорегене, — когда жар бьет им в голову. А вы, надо признать, очень красивы. Если б сказали «да», я бы к вам, наверное, приревновала.
Они улыбнулись друг другу, понимая, что их дружеское чувство взаимно. И обе с ревнивинкой прикидывали, насколько это обретение ценит та, что сидит сейчас рядом.
Всю последующую весну и лето Субэдэй неуклонно продвигался на запад. Русские княжества остались позади, и он уже близился к концу той карты, которой располагал. Впереди туменов на большие расстояния выдвигались разведчики, иной раз месяцами разъезжая по неизведанным окрестностям, и составляли картину земель, что лежали впереди. Те, кто умел читать и писать, делали заметки насчет армий, которые им попадались, или о колоннах бредущих впереди беженцев. Те, кто неграмотен, связывали пучки палочек; десяток таких палочек обозначал тысячу. Все обстояло достаточно примитивно, но орлока вполне устраивало передвигаться летом, а сражаться зимой, делая ставку на выносливость своих людей. Властителей и знать этих новых земель такой подход к войне застигал врасплох, и они ничего не могли ему противопоставить. Во всяком случае, пока не было такой угрозы, которая застопорила бы всесильную Субэдэеву конницу.
Была вероятность, что, в конце концов, монгольская армия окажется перед лицом противника, численностью равного войскам цзиньского императора. В какой-то момент иноземные владыки неминуемо сплотят против броска на запад свои силы. До Субэдэя доносились слухи об армиях, числом подобных тучам саранчи, но он точно не знал, правда это или преувеличение. Если же их вожди, именующие себя королями, не сплотятся, то их можно будет разить одного за другим и идти беспрерывно, безостановочно, вперед и вперед, пока взору не откроется море.
Багатур подъехал к переду колонны двух ближайших туменов, с тем чтобы проверить припасы, которые после удачного промысла обещал подослать Менгу. Такая прорва живой силы — и животных, и людей — вынуждала монголов пребывать в постоянном движении. Лошадям нужны обширные пастбища с сочной травой. Кроме того, с каждым днем все обременительней становился хашар — сборище плененных, плохо вооруженных пехотинцев, выполняющее функции осадной толпы. Их становилось слишком много. Пригождались они лишь тогда, когда нужны были их трупы. Субэдэй посылал их перед туменами, вынуждая врага растрачивать свои стрелы и камни прежде, чем в бой вступали основные силы монголов. Тогда хашар себя оправдывал, а так он лишь зря переводил пищу, для пополнения запасов которой устраивались облавные охоты. Во время этих охот убивалось все, что живет и движется и чем можно кормить войско. То есть не только стада скота, но и дичь: олени, волки, лисы, зайцы, лесные птицы; все, что можно найти и подстрелить. Охотники из туменов действовали беспощадно, не оставляя за собой почти ничего живого. Если вдуматься, то получается — уничтожение деревень было чем-то вроде блага. Лучше быстрая смерть, чем голодное умирание без зерна и мяса, да еще в канун зимних холодов. Время от времени Субэдэевым туменам попадались брошенные поселения, где бродили разве что призраки тех лет, когда мор и голод вынуждали людей сниматься с места и уходить. Неудивительно, что оравы этих скитальцев тянулись к большим городам. В таких местах можно было обманываться мнимой безопасностью и непрочным уютом из-за ощущения своей многочисленности и наличия высоких стен. Но здесь еще не знали, сколь слабы эти стены для туменов. Субэдэй сровнял с землей Енкин вместе с находящимся в нем цзиньским императором, а ни один из городов здесь, на западе, и сравниться не мог по мощи и прочности стен с той каменной твердыней.
Субэдэй сжал челюсти, когда снова, уже не в первый раз, завидел в компании Гуюка — то есть в чужом расположении — Бату. Менгу с Байдуром находились сейчас в сотнях гадзаров отсюда, а то бы, глядишь, сюда затесались и они. Четверо тайджи сдружились меж собой, что было вполне полезно, если бы только ими не верховодил Бату. Быть может оттого, что он среди них самый старший, или же из-за того, что под ним ходил Гуюк, но Бату явно задавал тут тон. Когда к нему с какими-нибудь словами обращался Субэдэй, он выслушивал орлока с глубочайшим почтением, но ощущение всегда возникало такое, будто он втихую над ним насмехается. Никогда настолько, чтобы это можно было поставить ему на вид, но всегда и неизменно. Прямо как заноза в спине, до которой никак не дотянуться.
Подъезжая к голове колонны, Субэдэй натянул поводья. Позади рядом с туменом Гуюка следовал тумен Бату. Между воинами двух разных туменов не чувствовалось обычного духа молчаливого соперничества; они как будто следовали примеру своих темников, мирно едущих впереди. Ряды всадников были четкие, здесь командиров ни в чем не упрекнешь. Задевало то, что Бату с Гуюком болтали с таким беспечным видом, будто ехали куда-нибудь на свадьбу, а не по вражеской территории.
Багатур был разгорячен. Сегодня он еще ни разу не ел, а с рассвета за проверкой воинского построения проделал верхом уже около шестидесяти гадзаров. Свое раздражение он подавил, когда Бату с седла чинно ему поклонился.
— Какие-то новые указания, орлок? — поинтересовался он.
Гуюк тоже перевел взгляд на багатура, который подогнал лошадь ближе и поехал рядом с обоими тайджи. Отвечать на бессмысленный вопрос Субэдэй не стал.
— Подошло ли от Менгу стадо рогатого скота? — спросил багатур. Он уже знал, что да, но ему надо было затронуть эту тему.
Гуюк незамедлительно кивнул:
— Как раз перед рассветом. Две сотни голов, и все крупные. Двадцать быков мы забили, остальные идут сзади в общем стаде.
— Надо послать шестьдесят Хачиуну, — натянуто сказал Субэдэй, не любящий выступать в роли просителя. — У него уже ничего не осталось.
— Возможно, это оттого, что Хачиун сидит в повозке, — вскользь заметил Бату, — вместо того чтобы ездить и добывать пропитание самому.
В попытке сдержать смех Гуюк чуть не поперхнулся. Субэдэй одарил обоих темников холодным взглядом. Мало того что приходится смирять дерзость Бату, так еще и ханов сын корчит из себя дурака. Ну да ладно, когда-нибудь сын Джучи доиграется и переступит черту, за которой его будет ждать наказание по заслугам. При таком честолюбии и строптивости роковая оплошность для молодого человека — дело времени.
Откуда-то сбоку прискакал с сообщением разведчик, и Субэдэй машинально к нему обернулся, но тот промахнул мимо, напрямую к Бату. Лишь почуяв на себе сумрачный взгляд орлока, он размашисто поклонился.
— Деревня показалась, военачальник, — доложил он своему темнику. — Вы приказывали сообщить, когда станем приближаться.
— Ну а сама река? — спросил Бату. Он знал, что Субэдэй уже несколько дней назад разведал на ней броды и мосты. Понимая, что орлок слышит каждое его слово, юноша поигрывал полуулыбкой.
— На нашем пути две отмели. Лучше та, которая к северу.
— Очень хорошо. По ней и направимся. Покажи моим людям, где она, а затем веди нас.
— Будет исполнено, — отозвался разведчик.
Он поклонился Бату, затем Субэдэю и, ткнув каблуками бока лошади, рысью пустился вдоль строя воинов.
— У тебя к нам что-то еще, орлок? — с невинным видом спросил Бату. — А то мне тут решать дела…
— Как только переправитесь, разбить на берегу стан, и на закате оба ко мне.
Прежде чем отвернуться, багатур краем глаза заметил, как тайджи переглянулись меж собой, готовые прыснуть со смеху. Отъезжая, Субэдэй скрежетнул зубами. Разведчики донесли ему, что за горами впереди находятся два города, наводненные уходящими от монгольских туменов беженцами. А багатур вместо того, чтобы готовить удар на Буду и Пешт, вынужден возиться со своими темниками, которые ведут себя как дети. По-хорошему, надо бы отвести Гуюка в сторонку и пристыдить его, воззвав к чувству долга и воинской чести. На скаку багатур молча кивнул себе. С той самой поры как Бату отличился при броске в сердцевину русского войска, он начал подкапываться под его, орлока, авторитет. Если так пойдет и дальше, это может обернуться жертвами, а то и вовсе может все порушить. Не мешает уже схватить назревшую проблему за горло, вместе с создавшим ее человеком. В боевом походе нет места оспариванию авторитета начальства, даже со стороны ханских сыновей и внуков.
На закате все военачальники собрались у Субэдэя. Вокруг бескрайним морем смутно белеющих в сумраке юрт расположились ко сну тумены. А посередине стана темным островом ютились таньма из ратных людей. Большинство из них составляли русские — либо те, кто пережил уничтожение своих городов и весей, либо (в гораздо меньшем количестве) те, которые в расчете на военную добычу сами по долинам и по взгорьям добрались до монгольской армии и предложили свои силу и оружие. Этих, как правило, ставили начальниками над остальными, так как они могли хотя бы отличить один конец меча от другого. Из оснастки на них было то, что они сами сумели наскрести или уворовать. Что до пищевого довольствия, то оно почти все уходило туменам, и таньмачи всегда оставались полуголодными.
Среди них был и Павлятко, худой, как волк-подранок, в ссадинах и полуживой от изнурительного натаскивания. То, что ему втемяшивали, он понимал с грехом пополам, но так или иначе выполнял: а куда денешься. Что ни утро бегал за расположением туменов, иной раз по десять-пятнадцать верст кряду. Свой ржавый меч Павлятко потерял в той единственной в своей жизни сече, заодно чуть не лишившись и жизни. Поваливший его удар выворотил ему с макушки клок кожи с волосами; паренек упал оглушенный. Когда он наконец очнулся, то частокол горел огнем, а в самом лагере уже свирепствовали неприятельские конники. Мертвецы валялись там, где их застигла смерть; с некоторых уже были содраны одежа и обутки. Лицо Павлятки заскорузло от собственной крови, слоями натекшей из-под волос к подбородку. Притрагиваться к ней он не смел, хотя она залила ему весь правый глаз и застыла.
Он тогда, наверное, тихо бы скрылся, если б не тот насмешник с гнилыми зубами, который как раз пробирался мимо с мехом какой-то нестерпимо горькой жидкости. От нее Павлятку стошнило, а насмешник, как всегда, обидно рассмеялся и рассказал, что звать его Алешкой и что держаться им теперь надо вместе. Алешка и провел его через лагерь, где сейчас валялись монголы — кто пьяный, кто вповалку спал. Павлятку весельчак Алешка отвел к какому-то человеку в таких рубцах, что страшно и смотреть.
— Польских, что ли, кровей, — представил Павлятку Алешка. — Из села мальчишка, но гляди-тко, не сбежал.
Тот, что в рубцах, хмыкнул и заговорил на русском. Он сказал, что можно взять другое какое-нибудь оружие. Куда делся его заржавленный меч, Павлятко понятия не имел; к тому же все вокруг плыло. Он только помнил, что человек сказал: мол, у парня череп, должно быть, треснул, и на этом Павлятко отключился.
Новая его жизнь выдалась трудной. Кормили из рук вон плохо, хотя дали новый меч, без царапин и ржавчины. Ну, и гоняли, гоняли немилосердно. Паренек бегал за туменами и все терпел, пока грудь от дыхания не начинало жечь и сердце не принималось гореть огнем. О своем селе, где на подворье остались мать с дедом, Павлятко старался не вспоминать. Сейчас они там управляются без него, смотрят, как вызревает урожай к жатве. В этот год он им не помощник. Так-то.
Паренек все еще не спал, когда на конях к большой юрте по центру лагеря подъехали трое. Один из них, с жестоким лицом, — Батый, внук самого Чингисхана. Все имена Павлятко усваивал как мог, это для него была единственная возможность продеть живые ниточки сквозь неразбериху нынешней жизни. Как зовут второго, что дурацки склабился рядом с Батыем, паренек не знал. В сумраке он сжал рукоять меча: эх, сейчас бы силы, так вот взял бы, подбежал и срубил супостатов. Как погиб князь, Павлятко не видел, а на его расспросы остальные русичи покачивали головой и отводили глаза. Им, похоже, до этого дела было меньше, чем ему.
Никем не замеченный, Павлятко подобрался поближе к той юрте. Он знал имя их главного полководца, хотя произносить его было трудновато, непривычно. Звали его богатырь Субэдэй, и это он пожег Москву. Павлятко, всматриваясь, изогнул шею, да вот досада: когда трое военачальников спешились, их кони загородили все, что происходило в юрте. Павлятко тягостно вздохнул. В сравнении с прошлыми месяцами он сейчас бегал как никогда. Так и подмывало какой-нибудь темной ночью дать отсюда деру, но он видел участь тех, кто на это отважился. Обратно их привезли порубленными на ломти, а те покидали другим в назидание. Павлятко точно не знал, но вполне может статься, что его товарищи с голодухи те ломти съели. Голод, как известно, не тетка.
От юрты зазывно, невыносимо вкусно пахло жареной ягнятиной и еще какой-то снедью, а также чем-то вроде браги. От этого рот наполнялся голодной слюной. Павлятко и не помнил, когда наедался досыта. Дома житье тоже было не сыр в масле, но здесь… Что-нибудь съестное ему теперь перепадет только к утру, и то лишь когда отбегает и до онемения рук и плеч нагрузит повозки. Паренек рассеянно почесал спину и почувствовал бугорок мышцы, которой давеча там еще, казалось, не было. Сложения Павлятко был не крупного, но жилистого — а как же иначе, при такой-то работе. В темноте он тихо решил, что к следующему новолунию попробует сбежать. Ежели поймают, то он, по крайней мере, не сможет упрекнуть себя в бездействии. А чтобы его догнать, надо еще дюже постараться.
Бату поднырнул головой под низкую притолоку и вошел в хошлон, распрямляясь и попутно приветствуя тех, кто внутри. С собой он привел Гуюка с Байдуром. Менгу, оказывается, уже был здесь. Бату ему приветственно кивнул, но Менгу, жадно поглощающий сейчас горячую баранину, едва на него глянул. Бату напомнил себе, что Менгу тоже лишился отца. Пожалуй, будет неплохо разделить с ним его горе. То, что к своему отцу Бату не чувствовал ничего, кроме ненависти, препятствием не являлось. Главное здесь — действовать с умом и осторожностью. Они все родичи-тайджи, связанные кровными узами с Чингисханом; узами, на которые Субэдэй претендовать даже и не смеет. Эта мысль вызывала у Бату что-то похожее на блаженство, чувство заслуженной принадлежности к группе избранных. А впрочем, это не он принадлежит к их группе, а они — к его. Поскольку он у них за вожака. Он из четверых самый старший, хотя у Менгу сложение и непреклонный вид закаленного человека — ишь как стоит, гордый, сильный. На него влиять будет, пожалуй, сложнее всего. Гуюк с Байдуром в сравнении с ним мальчишки — юные, увлекающиеся, впору веревки из них вить. Представлять, как ты правишь с ними империей, было легко.
Прежде чем сесть, Бату учтиво поклонился находящимся здесь Хачиуну, Джэбэ и Чулгатаю. Все старичье. Заметно было, что бедро Хачиуна разнесло еще сильнее. Он сидел на чурбаке, вытянув распухшую ногу перед собой. Одного поверхностного взгляда на лицо Хачиуна было достаточно, чтобы видеть, какие у него усталые глаза. Кожа от недуга пожелтела и обвисла. Эту зиму его дядюшка-дедушка, похоже, уже не осилит. Ну а что поделаешь. Старые умирают для того, чтобы уступать дорогу молодым. Не век же ему вековать на этом свете.
Субэдэй, холодно взирая, ждал, с чего начнет Бату. А тот широко улыбнулся и праздничным голосом объявил:
— У меня прекрасные известия, орлок. Люди докладывают, что пастбища здесь самые лучшие из всех, что мы встречали после выхода из дома. Лошади уже откормились так, что любо-дорого.
— Садись, Бату, — коротко указал Субэдэй. — Устраивайся поудобней. Гуюк, Байдур, чай в котелке. Слуг здесь нынче нет, так что наливайте себе сами.
Молодые люди со смешками и прибаутками принялись разливать кипящий чай из здоровенного железного котла, что был подвешен на огне под дымником юрты. Субэдэй наблюдал, как Байдур вручает пиалу с исходящей паром соленой жидкостью Бату, — жест вполне естественный, но именно такие мелочи становятся безошибочно значимы, когда речь идет о власти. За довольно короткое время Бату обзавелся еще одним почитателем. Дар лидерства — черта сама по себе ценная и достойная похвалы, если бы только у Бату она не шла вразрез с командованием самого Субэдэя. Такой же талант был, помнится, и у его отца Джучи. Субэдэй слышал и новое название, которое Бату присвоил монгольскому войску. Мимо ушей орлока оно не могло пройти никак. «Золотая Орда», как вам это нравится? И за годы похода оно стало вполне общеупотребимым. Чуть ли не половина народа здесь считает, что армией на деле заправляет Бату, а тот ничего не делал, чтобы это заблуждение развеять. При этой мысли Субэдэй упрямо поджал губы.
Угэдэй почтил выродка своего брата званиями и привилегиями, да еще напоказ, наперекор возражениям Субэдэя. И надо признать, Бату себя не посрамил. Совсем наоборот: порядок в его тумене царил беспрекословный, все командиры были тщательно подобраны. Одни люди могут верность внушать, а другие — только требовать ее. Видеть, что Бату относится к первым, для Субэдэя, как ни странно, было неприятно. Такие люди всегда опасны. Трудно ими управлять, направлять их энергию, переламывать их норов. Иногда пытаться сделать это уже слишком поздно.
— Венгры — отменные всадники, — начал Субэдэй голосом намеренно тихим, чтобы все были вынуждены к нему прислушаться. — У них огромные табуны, и свои центральные равнины они используют примерно так же, как и мы. Вместе с тем они не кочевники. На берегах реки Дунай они построили два города, Буду и Пешт. Укреплены они так себе, хотя Буда стоит на холмах. А Пешт — на равнине.
Багатур сделал паузу в ожидании вопросов.
— Укрепления? — тут же навострился Бату. — Какие именно: стены? Оружие? Пути снабжения?
— У Пешта стен нет. Разведчики сообщают о каменном дворце близ Буды, на одном из холмов. Возможно, там местонахождение их короля. Его имя…
— Да неважно, — вклинился Бату. — Похоже, взять эти города не составляет труда. Так зачем нам вообще ждать зимы?
— …Бела Четвертый, — продолжал Субэдэй. Глаза его потемнели от гнева. — А зимы мы ждем, чтобы реку можно было перейти по льду. Как и в Москве, она станет для нас дорогой между двумя городами, и мы попадем прямо в их сердце.
Гуюк, чувствуя растущее между орлоком и темником напряжение, осторожно положил руку на предплечье Бату. Тот раздраженно стряхнул ее.
— Мой тумен готов выступить хоть сегодня, орлок, — вызывающим тоном проговорил он. — Мои разведчики сообщают, что горы на западе можно одолеть до наступления холодов. Так что в этих городах есть шанс оказаться прежде, чем выпадет первый снег. Ты сам когда-то говорил, что все зависит от скорости. Или у тебя теперь на первое место вышла осторожность?
— Умерь свою спесь, парень! — не выдержал Джэбэ. — Держи-ка ее в себе.
Бату метнул яростный взгляд в сторону пожилого воина, который еще вместе с Чингисханом скакал в конной лаве по афганским нагорьям. Лицо этого смуглого поджарого темника было иссечено бороздами лет и жизненного опыта. Бату презрительно фыркнул.
— Нет смысла оставлять главные цели до зимы, — рубанул он ладонью воздух. — И орлок это знает. Кое-кому из нас хотелось бы положить конец нашим походным тяготам до того, как мы успеем состариться. А то все воюем да завоевываем. Хотя для кого-то, понятно, это уже поздновато.
Джэбэ грозно встал на ноги, но Субэдэй упреждающе вскинул руку, и тот не тронулся с места. Бату хмыкнул.
— Я выполнял все указания багатура, — сказал он, поворачиваясь лицом к тайджи. — Брал города большие и малые уже лишь потому, что наш великий стратег говорил «иди туда, а теперь сюда». Не прекословил ни единой его команде.
Он примолк, и в хошлоне повисла тишина. Никто не отваживался сказать слова вперед Субэдэя, а тот сейчас молчал. Бату пожал плечами, словно стряхивая с себя этот заведенный обычай, и продолжил:
— И тем не менее я помню, что меня взращивал прежде всего хан, а не орлок. И я — ханов, как и все мы здесь. Более того, во мне кровь по линии Чингисхана, так же как у Гуюка, Байдура и Менгу. Пора перестать слепо повиноваться, лишь надеясь, что наш орлок прав. Мы — это и есть те, кто идет во главе и кто по праву должен взвешивать получаемые приказы, разве не так, орлок Субэдэй?
— Нет, — невозмутимо ответил багатур. — Не так. Вы подчиняетесь приказам потому, что если не будете этого делать, то не сможете ожидать этого и от своих людей. Вы — всего лишь часть волка, а не весь волк. Я-то думал, ты усвоил это, когда был еще мальчиком, но вижу, что ты этого не сделал. У волка, темник, может быть только одна голова. А если голов будет больше, они меж собой перегрызутся.
Он глубоко вздохнул, тщательно оценивая ситуацию. Для своего выпада Бату выбрал неправильный момент, это очевидно. Старики его дерзостью потрясены, а молодые тайджи никак не готовы подвинуть Субэдэй-багатура — во всяком случае, в эту годину. Со скрытым удовлетворением он снова заговорил:
— Ты вызвал мое неудовольствие, Бату. Оставь нас. Свежие приказы от меня ты получишь завтра.
Бату в поисках поддержки глянул на Гуюка. Сердце его упало, когда ханов сын под его взглядом отвел глаза. Тогда Бату поморщился и нехотя кивнул:
— Хорошо, орлок.
Уходил молодой темник под общее молчание. Субэдэй в тишине подлил себе горячего чаю и шумно прихлебнул.
— Горы, что впереди, — не просто хребет с несколькими вершинами, — заговорил он. — Разведчики доложили, что на пути нам предстоит одолеть полторы, а то и две сотни гадзаров сплошных перевалов и ущелий. Мои следопыты через них перебрались, но без проводников из местных мы не разузнаем об основных проходах. Чтобы обозначить долины, можно послать вперед несколько минганов — налегке, без обозов и лишь с небольшим припасом. Остальное же — осадные орудия, кибитки, раненых и домочадцев — переправлять таким образом немыслимо. Чтобы благополучно пройти и вообще уцелеть, необходимо знать пригодные пути прохода. Вероятно, придется возводить мосты и навесные дороги. Но и при этом нужно будет перемещаться с должной быстротой, или мы многих потеряем с приходом зимы. Находиться в это время в горах для нас решительно невозможно. Там нет пастбищ.
Субэдэй неторопливо оглядел своих военачальников. Из них ему предстояло облечь своим доверием одного, отделив его при этом от остальных. И это не должен быть Бату.
— Гуюк, ты пойдешь первым. Выйдешь утром с двумя минганами. С собой возьмете инструменты для пробивки тропы, строительный лес, все, что нужно. Проделайте дорогу, годную для тяжелых повозок. Связь с нами будете обеспечивать через разведчиков. А затем поведете остальных.
Властность, проявленная орлоком к Бату, возымела действие: Гуюк не колебался.
— Будет сделано, орлок, — сказал он, склоняя голову.
Он был польщен оказанным ему доверием: еще бы, от него теперь зависит жизнь тех, что пойдут по найденной им тропе. В то же время предстоит несказанно тяжелая работа, а каждый тупик и ложный поворот будут вменяться в вину именно ему.
— Разведчики говорят, что по ту сторону гор, покуда хватает глаз, лежат травянистые равнины, и им нет конца. Тамошние народы мы заставим встретиться с нами в открытом поле. Ради нашего хана мы захватим их города, полоним их женщин и их земли. Такова наша великая цель, наш следующий рывок. И нас не остановить.
Джэбэ удовлетворенно крякнул и, подняв бурдюк с тарасуном, по традиции бросил его Субэдэю, который сделал из него щедрый глоток. Хошлон ожил. Пахло влажной шерстью и бараниной — запах, знакомый каждому монгольскому воину и любимый по жизни. Гуюк с Байдуром переглянулись: таким оживленным, таким уверенным своего орлока они не видели давно. Менгу смотрел за всеми с непроницаемым лицом.
Павлятко бежал; несся так, как еще никогда в своей жизни. Уже истаяли на горизонте мутноватые огни монгольского становища. Несколько раз он падал, а потом шмякнулся так, что захромал. В темноте паренек обо что-то еще и ушибся головой, но боль была мелочью в сравнении с тем, что с ним сделают монголы, если поймают.
В ночи он был один. Вокруг ни топота настигающих лошадей, ни дыхания кого-нибудь из товарищей. За годы войны много кто лишился крова. Кто-то иной жизни уже и не помнил, но Павлятко памяти не утратил. Где-то на севере, он надеялся, дед с матерью по-прежнему управляются со своим незамысловатым хозяйством. Главное сейчас — добраться до них, а там будет безопасно, и он от них уже никогда не уйдет. На бегу Павлятко воображал, как другие ребята посматривают на него с завистью: еще бы, так отличиться, столько повидать… Будут заглядываться и девчонки на селе: а как же, закаленный в боях воин, не то что эти олухи-мальчишки с улицы. О наваленных снопами мертвых телах он ни за что не расскажет, равно как и о том, что, не помня себя от страха, потерял свой меч. Об этом знать незачем. Новый меч был тяжел и болтался, замедляя ход, но отбросить его Павлятко все не решался. Ведь хочется гордо войти с оружием во двор к матери, а та, конечно, ударится в слезы: сын-герой вернулся с войны… Нет, надо дотянуть до дома. В эту секунду он споткнулся о ножны, а когда упал, меч отлетел сам собой. Павлятко замешкался: брать, не брать? Без него оно, в самом деле, вон как легче.
Чувствуя, что взмок, Бату в сердцах себя обругал. Пот под одеждой способен застывать так, что человек становится безучастным, вялым, а в итоге ложится и умирает на снегу. От этой мысли темник вскинулся. Быть может, хотя бы неизбывный, медленно кипящий гнев убережет его от этой участи. То, что пота следует избегать, хорошо знали все, но только попробуй от него уберегись, когда ты с еще восьмерыми управляешься вручную с тяжеленной повозкой, толкая и покачивая ее, пока та, упрямая гадина, не соизволит сдвинуться еще на локоть-другой. От повозки верви тянулись к группе тягловых людей — мрачных молчаливых урусов, которые тащили, не оглядываясь. Чтобы как-то привлечь их внимание, приходилось ожигать кнутом или чем-нибудь в них кидать. Работа была сумасшедшая, и что еще муторней, ее приходилось повторять снова и снова, когда повозка накренялась и из нее высыпалось содержимое. В первый раз, когда одна из повозок, сорвавшись, стремглав покатилась вниз к подножию горы, Бату чуть не рассмеялся. Но затем он увидел, как один из людей схватился за окровавленное лицо, по которому хлестанула лопнувшая веревка, а еще один стал нянчить сломанное запястье. С каждым днем повреждений и увечий становилось все больше, а на холоде даже сравнительно небольшая рана вытягивала силы так, что назавтра с трудом удавалось подняться. Все ходили избитые и изрезанные, нервы были на пределе, но Субэдэй со своими драгоценными военачальниками поторапливал, подгонял, и что ни день, то все выше приходилось влезать на Карпатские горы.
На низком белесом небе колыхался призрачный туман, угрожая повторным снегопадом. Когда снова повалил снег, многие отчаянно застонали. Повозки и на нормальной-то земле отличались редкой неповоротливостью, а сейчас, в свежей снеговой жиже, люди поскальзывались и падали на каждом шагу, задышливо хватая ртом воздух и зная, что на смену им сюда никто не придет. В работе были задействованы все, и Бату недоумевал, как и когда они успели натащить сюда такой вес в виде повозок и инструментов. Со своим туменом он вышел почти налегке. А тут временами казалось, что со всеми инструментами и оснасткой, которой они себя снабдили, можно построить целый город в пустыне. Субэдэй притащил с собой в горы даже строевой лес — груз, тащить который приходилось многим сотням человек. Понятно, им теперь есть чем обогреваться ночами, когда жечь больше нечего, но горный ветер это скромное тепло безжалостно расхищал, или же остужал тебе один бок, пока другой бок поджаривался. Бату бурно негодовал от того, что его сюда упекли, но не меньше — от того, что Гуюк не замолвил за него перед орлоком словечко. Единственная провинность Бату состояла, пожалуй, в том, что он поставил под вопрос абсолютную власть Субэдэя, но ведь он не ослушался его приказов. Этим впору было гордиться, однако наказание Бату получил как за ослушание.
Молодой темник снова согнул спину, вместе с другими подставляя плечо под балясину, которой надлежало поддеть застрявшую на ухабе повозку.
— Оди-ин… два-а… тр-ри!
Все взревели от натуги. Субэдэй не смог (да и хотел ли?) воспрепятствовать его людям спешиться и отправиться своему темнику на подмогу. Быть может, поначалу людьми двигала верность своему военачальнику, но после долгих дней изнурительного труда они уже, небось, ненавидели орлока так же, как и сам Бату.
— Оди-ин… два-а… три-и! — прорычал он опять.
Повозка словно нехотя приподнялась и съехала с ухаба. Земля ушла из-под ног, и Бату, чтобы сохранить равновесие, ухватился за днище повозки. Руки были обернуты в шерсть и овчину, но все равно немилосердно щипали, раскровавленные, как сырое мясо. В свободные минуты он яростно разминал их, чтобы кровь доходила до кончиков пальцев, — а то отморозишь, и тогда пиши пропало. Вон сколько людей вокруг с белыми пятнами на носу и на щеках. Это объясняет и затянувшиеся рубцы у воинов постарше, что уже проходили через подобное.
Субэдэй имел право отправить его на любое задание, но Бату считал, что полномочия орлока вполне могут быть оспорены. Его право командовать исходит от хана, но даже в походе не все действия носят сугубо военный характер. Неизбежны моменты, когда надо принимать политические решения, а это привилегия тайджи, а не воинов. С поддержкой Гуюка орлока можно будет переломить, а то и вовсе сместить. Это как пить дать. Надо лишь дождаться верного момента, когда властные полномочия Субэдэя окажутся не столь ярко выражены. Бату снова ухватился за повозку: проклятая теперь самопроизвольно накренилась и чуть не опрокинулась. Сейчас бы малость отдохнуть, отдышаться, но верх брала запальчивость, которая росла в Бату день ото дня. Субэдэй не ханской крови. Будущее за тайджи, а не за каким-то там старым обломанным воякой, которому давно пора на покой, коз пасти. Свою злость Бату пустил на подкрепление сил. Повозку он приподнял чуть ли не самостоятельно и стал яростно толкать ее вперед и вверх.
На лошадь Угэдэй усаживался медленно, чувствуя, как стонут бедра. И когда успел так заскорузнуть? Мышцы ног и поясница невероятно ослабли. Едва привстав в стременах, хан чувствовал, что ноги дрожат, как у лошади, смахивающей с себя мух. Он заметил, что Сорхахтани намеренно на него не смотрит, а вместо этого хлопочет со своими детьми. Хубилай проверял у своей лошади подпругу, а Арик-бокэ с Хулагу в присутствии хана просто молчали. Ее младших сыновей Угэдэй знал чисто внешне, но Сорхахтани взяла себе за правило приводить вечерами Хубилая коротать время за разговором. Это выглядело как одолжение ей, но постепенно Угэдэй и сам втянулся в такое времяпровождение. Мальчик был сообразителен и имел, кажется, бесконечный интерес к историям былых сражений, особенно к тем, в которых принимал участие Чингисхан. Угэдэй поймал себя на том, что глазами Хубилая как будто сам заново переживает славное прошлое державы, и ежедневно какое-то время уделял наметкам, о чем бы рассказать талантливому отроку нынче вечером.
Хан украдкой опробовал свои ноги еще раз, после чего оглянулся за спину, где внизу стояла и посмеивалась Дорегене. Свою лошадь он развернул к ней. Хан знал, что сильно исхудал и поблек за время, проведенное безвылазно в покоях. Ныли суставы, а сам Угэдэй изнывал по вину, да так, что при мысли о нем пересыхало во рту. Жене он обещал, что количество чаш на дню у него убавится; более того, она заставила его себе в этом поклясться. Он уж не стал ей говорить, какого нешуточного размера чаши готовятся сейчас для него в печах для обжига. Слово хана подобно железу, но вино осталось для него одной из немногих жизненных радостей.
— Если чувствуешь, что устаешь, то лучше не упорствуй, — посоветовала Дорегене. — Командиры твои, если надо, подождут еще денек-другой. А ты должен без спешки восстановить силы.
Угэдэй улыбнулся. Неужто все жены с какого-то момента становятся для своих мужей матерями? При этой мысли он не удержался и поглядел на Сорхахтани, все такую же худенькую и грациозную, как танцовщица. Пожалуй, нет такого человека, который один в холодной постели сам не отвердеет в ледышку. Признаться, он теперь даже не помнил, когда наяву испытывал нормальную мужскую потребность. Тело ощущалось выжатым, увядшим и старым. Однако осеннее небо было солнечно-синим, и, пожалуй, сегодня можно проехаться вдоль канала, посмотреть, как там идут новые работы. А то и искупаться в питающей канал реке, если хватит духу залезть в ледяную воду.
— Смотри, не спали мне город, пока я в отлучке, — сказал хан с ноткой заносчивости.
— Не обещаю, но постараюсь, — ответила Дорегене, улыбнувшись строгости его тона. Потянувшись, она взяла его продетую в стремя ногу так, что Угэдэй почувствовал нажатие. Говорить о своей любви к жене нет смысла; хан лишь нагнулся и притронулся к ее щеке, после чего дал шпоры лошади, которая зацокала копытами к воротам.
С ним отправились сыновья Сорхахтани. Хубилай вел в поводу трех лошадей, навьюченных всяческими запасами. Угэдэй смотрел, как он с ним возится, — такой наполненный жизнью, что больно глазам. Своими воспоминаниями о смерти Тулуя хан с Хубилаем не делился. К такому повествованию он все еще не готов, у самого душа болела вплоть до этого холодного утра.
С полдня ушло на то, чтобы добраться до реки. После стольких месяцев обездвиженности мышцы живота ломило. К моменту спешивания руки-ноги хана были словно налиты свинцом, а бедра сводило судорогой так, что впору закричать. А через долину уже доносилось знакомое потрескивание, и завеса дыма вдали висела, словно утренний туман. В воздухе припахивало едковатой горечью, памятной Угэдэю еще с цзиньской границы. Удивительно, но сейчас этот щекочущий ноздри запах вдыхался даже с некоторой приятностью.
Сорхахтани с сыновьями соорудили что-то вроде лагеря, установив возле берега, где посуше, небольшую юрту. На костре уже готовился чай. Пока он заваривался, Угэдэй снова влез на лошадь. Он цокнул языком, привлекая внимание Хубилая, который тут же запрыгнул в седло, готовый следовать за ханом. Глаза отрока были ярки, щеки румянились от волнения.
Вместе они поскакали по залитому солнцем полю туда, где к смотру подготовил свои орудийные расчеты Хасар. Угэдэй уже на расстоянии заметил, как старого военачальника распирает от гордости за свои новые, невиданные прежде орудия. Он ведь тоже был на границе с царством Сун и видел их разрушительную мощь. Угэдэй ехал не торопясь. Действительно, куда и зачем спешить. Взгляд на неохватную запредельную ночь дал ему понимание о бренности всего сущего. Тем труднее теперь заниматься мелкими делами повседневности. Лишь присутствие Хубилая напоминало ему, что не всем это понимание доступно. От вида надраенных бронзовых орудий мальчишку буквально бросило в пот.
Угэдэй тем временем скучливо отвергал церемонные предложения своего дяди — вначале чай, затем угощение. Наконец он просто жестом указал пушкарям: начинайте.
— Тебе, мой повелитель хан, наверное, имело бы смысл спешиться и попридержать свою лошадь, — все так же церемонно обратился Хасар.
Вид у него был осунувшийся и усталый, но глаза горели энтузиазмом. Угэдэя настроение дяди не тронуло. Ноги были слабы, и он не хотел спотыкаться на виду у всех этих людей. Ведь, находясь здесь, он, так или иначе, снова представал перед лицом своей державы. Одна-единственная оплошность, и слух о его слабости достигнет каждого уха.
— Ты, верно, забыл, что моя лошадь была на сунской границе, — сказал он вслух. — Она не дернется и не понесет. Хубилай, а тебе надо сделать, как он сказал.
— Слушаю, мой повелитель.
Хасар, сцепив за спиной руки, мотнул головой своим орудийным расчетам. Те разбились на четверки, каждая с мешками черного порошка и какими-то странного вида приспособлениями. Хубилай зачарованно вбирал все это глазами.
— Действуйте, — распорядился Угэдэй.
Хасар отрывисто выкрикнул приказы. Угэдэй с седла наблюдал, как первый расчет вначале проверил, удерживаются ли массивные, в заклепках колеса специальными блоками. Один из пушкарей поместил в запальное отверстие тростинку, а затем поджег от лампы фитиль. Стоило фитилю коснуться тростинки, как по ней побежала искра, а через секунду раздался грохот, от которого пушка дернулась назад. Блоки с трудом удержали подпрыгнувшее орудие на месте. Как вылетело ядро, Угэдэй не заметил, но кивнул с нарочитым спокойствием. Его лошадь навострила уши, а затем принялась пощипывать траву. Хубилай отвесил своему мерину оплеуху, чтобы выбить из него панику, и что-то сердито проворчал — не хватало еще такого позора, чтобы лошадь вырвалась и промчалась перед ханом. Хотя втайне он был рад, что выстрел застал его не в седле.
— Остальное — разом, — потребовал Угэдэй.
Хасар гордо кивнул, и еще восемь расчетов вставили в запалы тростинки и зажгли фитили.
— По моей команде, пушкари. Готовы? Пли!
Грохнуло так, что тяжко содрогнулась земля и будто раскололось небо. Расчеты упражнялись за городом уже несколько недель и как следует пристрелялись, так что пушки ударили почти одновременно. На этот раз Угэдэй разглядел медленно расходящиеся над долиной ветвистые султаны пыли, а в двух местах ядра мячиками отскочили от камней. Хан улыбнулся при мысли о гуще всадников или пехоты на пути этих ядер.
— Прекрасно, — сказал он сам себе.
Хасар расслышал и довольно хмыкнул, все еще в восторге от того, что повелевает громом.
Взгляд Угэдэя прошелся по рядам тяжелых катапульт, размещенных за орудиями. Они были способны метать бочки с порохом на расстояние в сотни локтей. Этому искусству его оружейники научились у цзиньцев, но улучшили качество пороха, и теперь он горел быстрее и неистовей. Как именно это происходит, Угэдэй не знал, да ему это и ни к чему. Главное, что эти орудия действовали.
Возле катапульт тоже навытяжку стояли расчеты. До Угэдэя вдруг дошло, что усталость куда-то исчезла (грохота испугалась, что ли?). Взрывы и горький дым приятно будоражили. И может, как раз из-за этого просели плечи у Хасара. Все-таки он уже в возрасте, оттого и утомленность так ясно видна на лице.
— Дядя, тебе нездоровится? — спросил хан.
Хасар с усталой улыбкой повел головой:
— Да вот, комья образовались в плечах. Теперь руками шевелить трудновато, а так ничего.
По нездоровому оттенку кожи было видно, что он говорит неправду. Хан нахмурился, а дядя продолжил:
— Шаманы говорят, что мне те комья надо вырезать, ну а я этих мясников к себе не подпускаю. Пока, по крайней мере. Половина народа, которого они режут, обратно уже не выкарабкивается. А то и больше.
— А тебе надо, — тихо сказал Угэдэй. — Мне тебя терять пока еще не хочется.
Хасар фыркнул:
— Да я сам как те вон горы — что мне комок-другой.
— Надеюсь, это так, — улыбнулся Угэдэй. — Ну что, дядя, показывай дальше.
Когда Угэдэй с Хубилаем возвратились в свой небольшой лагерь у реки, день уже вступил в зрелую фазу, а чай давно перестоял и стал негодным для питья. Сзади между тем продолжалась канонада: надо было израсходовать большие запасы пороха, чтобы обучить людей, которым предстояло в будущих битвах играть решающую роль. Вдоль рядов орудий туда-сюда расхаживал Хасар, человек-гора.
Сорхахтани обратила внимание, что раскрасневшееся лицо сына перемазано сажей. От обоих — и от хана, и от Хубилая — несло терпковатым запахом дыма. Арик-бокэ с Хулагу, судя по глазам, умирали от зависти. Их Сорхахтани заняла тем, что велела заварить свежий чай, а сама пошла туда, где спешился Угэдэй.
Он стоял над самой рекой и смотрел вдаль, ладонью прикрыв глаза от солнца. Шум водопада скрадывал шаги, и к хану Сорхахтани подошла незамеченной.
— Хубилай разливается птахой, — сказала она. — Я так понимаю, испытания прошли на славу?
Угэдэй оглянулся:
— Лучше, чем я ожидал. Хасар убежден, что с новой пороховой смесью наши орудия стреляют на то же расстояние, что у сунцев. — При этих словах кулаки хана сжались, а лицо сделалось хищным. — Так что дело двинулось, Сорхахтани. Когда-нибудь мы их удивим. Вот бы несколько таких стволов Субэдэю… Но пока такую тяжесть к нему дотащишь, пройдут годы. На сегодня обстоит так.
— А я вижу, ты крепчаешь, — заметила женщина с улыбкой.
— Это вино, а не я, — отмахнулся хан.
Сорхахтани рассмеялась:
— Да не вино, пьянчуга ты эдакий, а утренние поездки вроде этой и упражнения с луком каждый день. Ты уже смотришься совсем другим по сравнению с тем, каким я тебя нашла в той промозглой комнате. — Наклонив голову, она с улыбкой оглядела собеседника. — И мясца вон поднагулял. Хорошо все-таки, что Дорегене за тебя взялась.
Улыбнулся и Угэдэй. Однако волнение, вызванное видом и грохотом здоровенных пушек, понемногу сходило, а сердце по-прежнему было не на месте. Иногда о своих страхах он думал как о темном занавесе, что окутывает и гасит дыхание. В тот свой поход он умер, и хотя солнце по-прежнему светило, а сердце билось в груди, превозмогать жизнь день ото дня становилось все трудней. Сил на это уходило все больше. Возможно, жертва Тулуя вдохнула в него новую мощь, но ведь и повисла теперь тяжким бременем, причем таким, что так и тянет книзу. И льнет, сдавливая тело, темный занавес, вопреки всем стараниям Сорхахтани. Трудно объяснить, но отчего-то хотелось, чтобы эта женщина ушла, оставила его в покое, чтобы можно было все осмыслить и найти путь, ведущий… куда?
Под внимательным взглядом Сорхахтани Угэдэй сидел в кругу ее семьи, пил чай и ел холодную еду, взятую в дорогу. Вина ему никто не захватил, так что пришлось самому рыться в поклаже, отыскивая заветный бурдюк, к которому Угэдэй жадно припал. А когда Сорхахтани, завидев у него на лице пятнистый румянец, соответствующим образом посмотрела (не взгляд, а кремень), хан отвел глаза и попытался ее отвлечь.
— О твоем Менгу хорошие отзывы, — сказал он. — Субэдэй в своих донесениях пишет о нем похвально.
Остальные сыновья Тулуя тут же оживились и затихли в ожидании продолжения, но Угэдэй лишь отер губы, чувствуя на них вкус вина. Сегодня оно отчего-то не то горчило, не то кислило — в общем, что-то с ним не то. Неожиданно подал голос Хубилай.
— Мой повелитель, — почтительно спросил он, — а Киев уже взят?
— Киев мы взяли. И твой брат участвовал в сражении за этот город.
Хубилая явно одолевало нетерпение.
— Значит, наша армия вскоре дойдет и до Карпатских гор? Может, уже дошла? Вы не знаете, они будут через них переходить или остановятся на зимовку?
— Ты утомляешь хана своей болтовней, — сделала сыну замечание Сорхахтани, хотя, судя по глазам, тоже ждала ответа.
— По последним сведениям, они попытаются перебраться на ту сторону до следующего года, — сказал Угэдэй.
— Вообще-то хребет там высокий, — озадаченно пробормотал Хубилай.
Угэдэй подивился. Откуда этот юноша, в сущности, еще отрок, может знать о горах, что находятся в двенадцати тысячах гадзаров отсюда? Да, мир с поры Угэдэева детства очень изменился. С длинной цепью разведчиков, посыльных и ямов знание нынче течет в Каракорум рекой. В ханской библиотеке уже есть тома на греческом и латыни, и они полны невероятных чудес. Дядя Темугэ к заведованию книгохранилищем относится серьезно и не скупясь выкладывает целые состояния за редчайшие книги, пергаменты и свитки. Для их перевода на доступные языки понадобятся десятилетия, но уже сидят, скрипя перьями, христианские монахи, которых Темугэ привечает у себя десятками, трудятся кропотливо и упорно. Угэдэй выволок себя из задумчивости, вызванной замечанием Хубилая. Должно быть, он переживает о безопасности своего брата.
— С приходом Байдура у Субэдэя теперь семь туменов, да еще сорок тысяч таньмы, — сказал Угэдэй. — Так что горы им не преграда.
— А то, что за горами, повелитель? — Хубилай сглотнул, чувствуя, что, вероятно, сказал лишку: нельзя раздражать самого могучего во всей державе человека. — Хотя Менгу говорит, что они будут затем скакать до самого моря.
Младшие братья при этих словах блеснули глазами, а Угэдэй вздохнул. Рассказы о далеких битвах для них куда привлекательнее, чем скучная учеба в спокойном Каракоруме. В этом каменном гнезде орлята Сорхахтани, похоже, надолго не задержатся.
— Мое повеление — двигаться на запад и создать там границу, через которую к нам не смогут закатываться волны врагов. Как Субэдэй думает это обустроить, дело его. Может, через год-другой я отправлю к нему и тебя. Тебе бы этого хотелось?
— Конечно, — с серьезным видом кивнул Хубилай. — Менгу ведь мой брат. Да и мир хотелось бы узнать не по одним лишь картинкам в книгах.
Угэдэй усмехнулся. Вот так и ему когда-то мир казался бескрайним, и тянуло весь его объехать, все повидать. А затем этот голод как-то сам собой унялся — может, Каракорум высосал это некогда безудержное желание. Видимо, в этом и состоит проклятие городов: они приковывают народы к одному месту и делают их вялыми и незрячими. Неприятная мысль.
— А я бы хотел перемолвиться словом с твоей матерью, — сказал он вслух, понимая, что лучшего момента на дню не подыскать.
Хубилай тут же сорвался с места и кинулся вместе с братьями к лошадям (явно сговорились меж собой заранее). Секунда, и они уже во весь опор неслись туда, где под предвечерним солнцем все еще практиковались орудийные расчеты Хасара.
Сорхахтани присела на войлочную подстилку. Лицо ее выражало игривое любопытство.
— Если ты собираешься признаться мне в любви, — предупредила она, — то Дорегене сказала мне, как тебе ответить.
К ее удовольствию, хан расхохотался.
— Да уж догадываюсь. А потому скажу сразу: успокойся, тебе я не ловец.
Чувствуя в собеседнике некоторую нерешительность, Сорхахтани подсела ближе, чуть ли не вплотную, с удивлением видя, что щеки Угэдэя розовеют от волнения.
— Ты все еще молодая женщина, Сорхахтани, — начал он.
Вместо ответа она сомкнула губы, хотя глаза ее искрились. Угэдэй дважды хотел что-то сказать, но всякий раз осекался.
— Мою молодость мы, кажется, уже установили, — усмехнулась она.
— У тебя звания твоего мужа, — продолжил он.
Легкость Сорхахтани улетучилась. Единственный на всем свете человек, способный наделить ее небывалыми привилегиями, а также лишить их, сейчас нервозно и безуспешно пытался сообщить, что у него на уме. Когда Сорхахтани заговорила, голос ее звучал жестко:
— Заработанные его жертвой, кровью и смертью, мой повелитель. Да, заработанные, а не данные просто так.
Угэдэй непонимающе моргнул, а затем тряхнул головой.
— Да я не об этом, — сердито отмахнулся он. — Их никто не тронет, Сорхахтани. Мое слово — железо, а получены эти звания тобой из моих рук. И обратно я их не возьму.
— Тогда что застревает у тебя в горле так, что ты и выдавить не можешь?
Угэдэй порывисто вздохнул.
— Мне кажется, тебе не мешало бы снова выйти замуж, — произнес он наконец.
— Всевластный мой хан, Дорегене советовала тебе напомнить…
— Не за меня, женщина! Об этом я тебе уже говорил. А… за моего сына. За Гуюка.
Сорхахтани смотрела на него в оглушенном молчании. Гуюк — наследник ханства. Угэдэя она знала слишком хорошо: в спешке, наобум он такое предложение сделать не мог. Ум у Сорхахтани кружился веретеном: как такое понимать? Что на самом деле за этим стоит? Дорегене наверняка осведомлена насчет этого предложения. Без ее ведома, в одиночку Угэдэй бы на подобное не отважился.
Хан отвернулся, давая ей возможность немного прийти в себя. Глядя перед собой немигающим взглядом, Сорхахтани вдруг цинично подумала: а не попытка ли это увести дарованные ей владения мужа обратно в ханство? Ведь, по сути, брак с Гуюком тотчас возместит необдуманность чересчур щедрого Угэдэева подношения Тулую. Последствия этого необычного решения вырисовывались одно за другим так, что не видно конца. Прежде всего, родовые земли Чингисхана уходили от хозяйки, которая еще и во владение ими толком не вступила.
Она подумала о своих сыновьях. Гуюк старше Менгу, хотя всего на несколько лет. Смогут ли ее сыновья быть наследниками или их право первородства окажется за счет такого семейного союза попрано? Сорхахтани невольно передернула плечами (хорошо, если Угэдэй этого не заметил). Он хан, и может выдать ее замуж в приказном порядке, точно так же как передал ей звания мужа. Его власть над ней, по сути, безгранична. Не поворачивая головы, Сорхахтани смотрела на человека, которого выхаживала, вытаскивая из его приступов и темноты такой вязкой, что казалось, он погрязнет там безвозвратно. Жизнь его хрупка, как фарфор, но тем не менее он все еще повелевает, а его слово подобно железу.
Чувствовалось, что терпение хана истощается. На его шее билась нетерпеливая жилка, и Сорхахтани неотрывно смотрела на нее, подыскивая слова.
— Своим предложением ты делаешь мне большую честь, Угэдэй. Твой сын и наследник…
— Так ты принимаешь? — отрывисто спросил он и, уже заранее зная ответ, раздраженно мотнул головой.
— Не могу, — мягко ответила Сорхахтани. — Горе мое по Тулую остается прежним. И снова замуж я не пойду, мой хан. Жизнь для меня теперь — это мои сыновья, и не более. Большего я просто не хочу.
Угэдэй скривился в гримасе, и между ними повисла тишина. Сорхахтани боялась, что следующим его словом станет повеление, вне зависимости от ее воли. Если хан заговорит с ней так, то ей останется лишь повиноваться. Сопротивляться — значит, рисковать будущим. Будущим ее сыновей, которых лишат званий и властных полномочий прежде, чем они хотя бы научатся ими пользоваться. А ведь это она отирала хана, когда он, сам того не ведая, ходил под себя. Кормила его с руки, когда он, стеная, просил оставить его наедине со смертью. И все-таки он остается сыном своего отца. Что для него судьба одной женщины, чьей-то там вдовы? Да ничего. И что он скажет, неизвестно. Сорхахтани молча ждала со склоненной головой, и между ними гулял ветер.
Прошла, казалось, целая вечность, но хан наконец кивнул:
— Хорошо, Сорхахтани. Дарую тебе свободу, коли таково твое желание. И послушания от тебя требовать не буду. Гуюку я ничего не говорил. Только Дорегене известно, и то лишь о том, что у меня были такие мысли.
На Сорхахтани накатило облегчение, такое неимоверное, что она безотчетно простерлась перед ханом на траве, уместив голову возле его ног.
— Да поднимись ты, — грустно усмехнулся он. — Тоже мне, покорная рабыня. Можно подумать, я тебя не знаю.
Хачиун умер в горах, на границе снегов, где обряжать его тело не было ни времени, ни сил. Плоть военачальника разбухла от ядовитых газов, вызванных нагноением ноги. Последние дни у него прошли в забытье и нестерпимом губительном жаре. Он хрипло, навзрыд дышал, а руки и лицо покрывали пятна недуга. Уходил он тяжело.
А буквально через несколько дней ударили морозы с воющими в горах метелями. В слепом белесом небе клубилась мутная пурга, и довольно скоро узкие проходы на равнины, разведанные Гуюком, оказались запечатаны тяжелым снегом. Единственным плюсом похолодания было то, что оно не давало разлагаться трупам. Тело Хачиуна Субэдэй велел зашить в ткань и привязать к повозке. Брат Чингисхана пожелал, чтобы его после смерти предали огню, а не бросили на съедение хищным зверям и птицам. Все более распространенным у монголов становился цзиньский обычай погребального сожжения. Тех в народе, кто принял христианство, хоронили даже в могилах, хотя в землю усопшие все же предпочитали уходить с сердцем врага в руках или со слугами для новой жизни. Ни Субэдэй, ни Угэдэй подобных обычаев не запрещали. Люди сами решали, к традициям какой веры прибегнуть; главное, чтобы не во вред соплеменникам.
Карпаты представляли собой не одну большую вершину, но десятки лощин и хребтов, которые необходимо было преодолеть. Поначалу навстречу не попадалось никого, кроме горных птиц, а затем на высоте, где уже начинает кружиться голова и саднит легкие, монголы наткнулись на замерзшее тело — как вскоре выяснилось, всего лишь первое по счету. Оно лежало особняком, с руками и лицом, опаленными ветром до черноты, напоминая головешку. Труп был запорошен снегом. Один из тысячников дал своим воинам задание раскопать похожие бугорки по соседству. Там тоже обнаружились тела. Лица были как тюркские, так и славянские, многие с бородой. Мужчины лежали с женщинами, а между ними были втиснуты такие же замерзшие дети. На высоте они сохранились. Тела были иссохшие, а плоть навсегда обратилась в камень.
Нукеры насчитали целые сотни. Оставалось лишь гадать, кто это такие и что заставило их добровольно избрать смерть в горах. Судя по всему, эти люди были не старыми, хотя кто его знает… Может, они пролежали здесь уже целые века или, наоборот, изошли незадолго до того, как сюда добрались воины-монголы.
Ветра и снега зимы словно распахнули двери в новый мир — бредовый, туманный и несказанно суровый. Первая же поземка замела звериные тропы, а вскоре начали расти сугробы, которые приходилось разбрасывать для каждого очередного шага. От беды спасали лишь цепочки разведчиков на перевалах вкупе с многочисленностью и дисциплиной самих туменов. Тех, кто впереди пробивал дорогу скребками, заступами и руками, Субэдэй мог сменять задними. Люди и повозки тянулись по широкой колее из бурой жижи, вывернутой и взбитой в слякоть десятками тысяч ног и копыт. Остановить продвижение монголов снега не могли: они зашли уже слишком далеко.
С наступлением настоящих, с ледяным ревом бесприютного ветра, холодов больные и слабые начали угасать. Тумены проходили мимо все большего числа сидящих на обочине фигур с поникшими в смерти головами. За годы вне родных земель на чужбине родились дети. Их маленькие тела замерзали быстро, и ветер ерошил волосы на мелких заиндевелых головенках. Мертвых, уходя, навсегда оставляли в снегах. На пищу живым шли лишь палые лошади, тощие от измождения. И все это время тумены безостановочно двигались вперед, пока вдали не увидели перед собой равнины, означающие конец мытарствам в снежном плену. Минула, казалось, целая вечность. На переход через горы ушло два лишних, по мнению Субэдэя, месяца.
По другую сторону Карпатских гор тумены собрались для траурного обряда над почившим военачальником, одним из основателей монгольской державы. В мрачном молчании сидели не понимающие происходящего таньмачи, глядя и слушая, как поют утробными горловыми голосами монгольские шаманы, повествуя об усопшем. История жизни и деяний такого человека, как Хачиун, заняла день, ночь и еще один день. Воины на своих местах ели, пили кумыс и архи, предварительно разогретый из ледяной каши, в которую он превратился в бурдюках, и тем почитали память брата Чингисхана. Брат теперь тоже стал тенгри. На закате второго дня Субэдэй сам возжег пламя погребального костра и отошел в сторону, глядя на плавно всходящий столб тяжелого черного дыма. При этом багатур не мог не думать, что тем самым подает сигнал врагам. Для любого зрячего дым означал, что монголы перебрались через горы и достигли равнин. Орлок задумчиво покачал головой, припоминая белые, красные и черные шатры, что некогда возводил перед городами Чингисхан. Первые были просто предложением быстро и безболезненно сдаться. Вторые возводились, когда враг сдаваться отказывался, и тогда монголы обещали при взятии перебить всех мужчин, способных носить оружие. Ну и наконец, черный шатер означал, что при окончательном взятии пощажен не будет никто, а на месте города останется лишь черная обугленная земля. Быть может, сейчас этот масляно-черный дым, пронизанный жгучими искорками, служил для тех, кто его видит, именно этим предзнаменованием. Пусть увидят и ужаснутся: пришел Субэдэй со своим войском. Такому тщеславию впору усмехнуться: люди багатура измождены, ослаблены непосильным трудом. Но уже скачут вперед разведчики, которые отыщут место для отдыха, а также восстановления тех, кто на морозе потерял пальцы рук и ног.
Пламя с треском взбегало по уложенным высоким штабелем бревнам, и налетающий ветер швырял клубы дыма в лица людей, стоящих вокруг. На костер пошла плотная древесина, провезенная Субэдэем через горы и уложенная в два человеческих роста. Вместе с дымом ноздри улавливали приторный запах горелого мяса; некоторые из молодых, у кого послабее нутро, едва подавляли рвотные позывы. Сквозь потрескивание слышалось, как звонко корежится разогретый металл хачиуновых доспехов. Был момент, когда где-то в недрах костра гукнуло что-то похожее на человеческий голос — честно признаться, забавно и немножко глупо.
Между тем багатур чувствовал на себе взгляд Бату. Этот строптивец стоял вместе с остальными родичами хана — Гуюком, Байдуром и Менгу. Вся четверка тайджи держалась обособленно, и Бату, несомненно, ею верховодил. Субэдэй в ответ сурово посмотрел на него, и смотрел до тех пор, пока тот, глумливо ухмыльнувшись, не отвел глаза.
Субэдэй мрачно подумал о том, что смерть Хачиуна для него — личная потеря. Старый военачальник поддерживал его и на совете, и на поле, безоговорочно доверяя умению и чутью багатура. Эта слепая вера умерла вместе с ним, и Субэдэй понимал, что фланг у него теперь обнажился. Может, назначить туда Менгу? Для темника это означало повышение, переход в верховное командование. Из тайджи он, пожалуй, наименее подвержен влиянию Бату, хотя если Субэдэй на этот счет заблуждается, то это чревато тем, что Бату обретет еще большее влияние. Под очередным порывом ветра дым костра выстелился низко, а Субэдэй шепотом ругнулся. Будь проклято коварство придворных интриг, расцветшее буйным цветом со смертью Чингисхана. Задача орлока — решать боевые задачи, строить ход битвы, а не забивать себе голову всякой чушью. Что ни говори, а Каракорум наплодил ее донельзя, и теперь уже шагу не ступишь без оглядки назад: не притаился ли кто за твоей спиной с ножом измены. Нет более людей с простым открытым сердцем, которым можно доверить свою жизнь.
Багатур сердито провел по глазам, а когда отнял от них рукавицу, со вздохом заметил на ней пятнышко влаги. Хачиун был другом. А его смерть — неопровержимым свидетельством того, что и он, Субэдэй, тоже старится.
— Это мой последний поход, — пробормотал он полыхающему на кострище огненному кокону, вокруг которого ярко закручивались прозрачные желто-фиолетовые языки. — Когда все закончится, старый ты мой товарищ, твой пепел я привезу домой.
— То был великий человек, — раздался за плечом голос Бату.
Субэдэй от неожиданности вздрогнул: приближения тайджи он не расслышал из-за треска бревна, обломившегося в костре жаркими угольями. Точно так же жарко полыхнул гнев в душе багатура: надо же, лезет со своей строптивостью даже на похоронах друга! Сказать резкость ему помешал Бату:
— Слова мои искренни, орлок. Я не знал о жизни Хачиуна и половины, пока не услышал все от шаманов.
Горло багатура стиснул комок. Прежде чем перевести взгляд обратно на костер, он какое-то время смотрел на Бату ясными тоскующими глазами. А тот снова заговорил голосом тихим, чуть подрагивающем от благоговения:
— Вместе с Чингисханом и другими детьми он прятался от своих врагов. Терпел голод и страх, которые его закалили. От этой семьи, от этих братьев происходим все мы. Я понимаю это, орлок. И ты тоже был существенной частью всего этого. Ты видел рождение нашего народа и державы. Мне такое даже представить сложно. — Бату со вздохом потер переносицу, отгоняя усталость. — Надеюсь, что когда лечь на костер настанет мой черед, про меня тоже будет что рассказать.
Сказал, повернулся и под взглядом Субэдэя побрел прочь. Шаталось под ветром пламя костра. Ветер задувал с ледяной сыростью. Значит, снова быть снегу.
Танцовщицы остановились. Лица их лоснились от пота, умолкли бубенцы на лодыжках и запястьях. В воздухе стоял аромат благовоний из изливающихся белым дымом кадил, что курились у подножия мраморной лестницы. Все во дворце указывало на влияние античности — от рифленых колонн с кудрявыми капителями до полупрозрачных, сугубо символических туник танцующих дев, которые сейчас выжидательно замерли с опущенными очами. Возле стен чередой тянулись мраморные бюсты короля Белы и его предков. Тонкий золотой лист для облицовки стен был завезен из далекого Египта, синий лазурит дворцового свода — с предгорий Кафиристана.[42] Величавый купол дворца виднелся издалека, главенствуя над всем Эстергомом — городом, что раскинулся на берегу Дуная. Стенная и потолочная роспись дворца восславляла воскресение Христа, а также, разумеется, и личность славного короля Венгрии.
Весь плиточный пол устелили своими одеяниями придворные и просители, что сейчас простирались ниц. Вдоль стен остались стоять лишь высшие военные чины, поглядывающие друг на друга с плохо скрытой неприязнью. Среди них находился и Йозеф Ландау, магистр Ливонских братьев. Он исподтишка посматривал на своего собрата-рыцаря, у которого формально с некоторых пор оказался в подчинении. Конрад фон Тюринген был человеком могучим во всех отношениях: его сложение позволяло ему свободно орудовать здоровенным двуручным мечом, который он носил, не снимая. Проседь в черной бороде не умаляла в нем грозности ни на йоту. Фон Тюринген был великим магистром рыцарей-тевтонцев — ордена, созданного в Акре, близ Галилеи. В соответствии со статусом он склонял голову только перед высшим духовенством. А потому, что значат блеск и помпезность двора короля Белы для человека, который трапезничал с императором Священной Римской империи, и не только с ним, а даже с самим папой Григорием?
Перед своим предводителем Йозеф испытывал вполне понятное благоговение. Если бы тевтонские рыцари не согласились объединиться, братьям-ливонцам после потерь в войне предстоял бы неминуемый роспуск. А сейчас такой же черный двуглавый орел, что и у Йозефа Ландау, красовался на груди Конрада. Вместе их земельные владения могли почти сравняться с владениями короля, а монарх заставлял доблестных рыцарей себя ждать, как каких-нибудь вассалов. Они здесь ради служения высшей цели, а это промедление изрядно действует на нервы.
Наконец появился королевский сенешаль и взялся перечислять титулы своего монарха. От Йозефа не укрылось, что тевтонский магистр при этом утомленно закатил глаза. У того же императора Святой Римской империи владений сотни, от Италии до самого Иерусалима. Венгерский король в сравнении с ним смешон. Йозефу Ландау импонировало, что людское тщеславие вызывает у великого магистра раздражение. Действительно, мирская слава бренна, в то время как взор Тевтонского ордена устремлен к небесам, будучи выше всяческих земных потуг на величие, граничащих с греховной гордыней. Йозеф притронулся к своему черному с золотом нагрудному кресту, гордый тем, что Ливонские братья слились со столь благородным орденом. Если бы такого не произошло, Йозеф, наверное, отложил бы свои доспехи и меч, став странствующим монахом, служа Христу рубищем и кружкой для подаяний. Во времена, когда дух политики становится по угарности подобен фимиаму, такая жизненная стезя видится даже отрадной.
Наконец сенешаль закончил свою литанию из титулов, и толпа в дворцовой зале заерзала, предвкушая прибытие своего сюзерена. Йозеф с улыбкой отметил, как Конрад скучливо почесывает бледный шрам на подбородке. По городу разнесся басовитый звук рога, возвещая о прибытии короля. А вот интересно, не полагается ли сейчас пасть ниц еще и крестьянам на рынке? От такой мысли губы ливонца насмешливо дернулись, но он вовремя сдержался: в залу размашистым шагом наконец вошел король Бела. Поднявшись по тронной лестнице, он сделался выше всех ростом.
У короля были волосы до плеч и белокурая борода. Из-под сидящей венчиком короны взирали светло-голубые глаза. Поймав на себе его взгляд, Йозеф Ландау и Конрад фон Тюринген сдержанно поклонились под тщательно выверенным углом. На их приветствие король Бела едва отреагировал и занял место на троне из тех же золота и лазурита, что и стены. Эти цвета переливались у него за спиной, в то время как он сам принял от слуг церемониальные регалии монаршей власти, включая массивный золотой скипетр. На глазах у рыцарей король трижды мерно поднял его и стукнул об пол. Сенешаль отошел назад, и вперед к толпе вышел какой-то другой слуга, разодетый почти с такой же роскошью.
— Судебные тяжбы на сегодня отменяются! — возгласил он. — Так сказал король! Пусть те, кто пришел по подобным делам, уйдут прочь! Пускай в полдень обратятся к судебному распорядителю.
На лицах многих из тех, кто поднялся из коленопреклоненных поз, Йозеф заметил гнев и разочарование. Имея благоразумие не показывать королю свое неудовольствие, они предпочитали смотреть себе под ноги. Можно представить, как эти люди ждали той минуты, когда попадут в саму тронную залу, как надеялись, прибегали к разного рода хитростям и подкупу, — и тут им вдруг велят уходить, а об их делах и чаяниях не произнесено ни слова. Одна молодая женщина смахивала слезы, вызвав у Йозефа что-то похожее на сочувствие. Тронная зала быстро освобождалась. Наконец в ней осталось лишь с дюжину человек, все больше вельможи или рыцари.
— Половецкий хан Котян! — объявил сенешаль.
Некоторые из дворян посмотрели друг на друга искоса, но Конрад вроде как вздохнул свободнее. Встретившись глазами с ливонцем, магистр чуть заметно пожал плечами: единственное, что он мог сделать под чутким взором короля.
Двери отворились, и в залу вошел приземистый человек, во многом представлявший собой противоположность королю. Кожа Котяна была темна, почти как у иерусалимских мавров. Лицо осунувшееся, а тело жилистое, как у аскета, который ест ровно столько, чтобы поддерживать в себе жизнь, — черта при дворе прямо-таки редкостная. Недобро сверкнув глазами, перед монархом он склонил голову лишь чуть ниже, чем это сделали Ландау с фон Тюрингеном.
Король Бела поднялся с трона и впервые за все время произнес:
— Господа почтенные рыцари и свободное дворянство! Имею вам сообщить, что татары перебрались через горы.
Свою речь он, демонстрируя ученость, повторил на русском и на латыни.
Конрад с Йозефом при этих словах перекрестились, а тевтонец еще и поцеловал свой массивный перстень, который носил на левой руке. Йозеф знал, что в нем хранится крохотная частица Святого креста с Голгофы (вот бы ему такой талисман силы, успокоить нервы).
Котян на сказанное по-птичьи дернул головой и яростно плюнул себе под ноги. От такого поступка король с придворными застыли. У Белы на лице проступил гневливый румянец. Но прежде чем он что-либо сказал (например, велел наглецу слизать с пола свой плевок), Котян заговорил:
— Государь, это не татары, а монгольские воины. Передвигаются они быстро и уничтожают на своем пути все живое. Если у тебя есть друзья, то прошу немедля призвать их на помощь. Скажу без преувеличения: они понадобятся тебе все.
Король холодным взглядом обвел залу.
— Здесь, в моих землях, я дал твоим людям пристанище, Котян. Двести тысяч[43] твоих соплеменников расположились у меня. Ты прошел через горы, чтобы укрыться от этих… монголов, как ты их называешь. Тогда, Котян, ты был одет не как сейчас, а гораздо скромнее. Ты ведь был в рубище и умирал от голода, разве нет? И тем не менее я тебя к себе пустил. Дал пастбища и пищу из моих собственных рук.
— В обмен на тело и кровь Христову, государь, — уточнил Котян. — Я крестился в твою… нашу веру.
— Это тебе дар от Бога, Котян. Мирскую же цену еще лишь предстоит заплатить.
Половецкий хан выжидательно заложил руки за спину. Йозеф увлеченно смотрел. Он слышал о массовом исходе беженцев с Руси — они уходили, предпочитая облавной охоте врага смерть от холода в горах. По слухам, эта монгольская Золотая Орда представляла собой самостоятельное кочевое войско, беспрерывно движущееся со всем своим скарбом и табунами. Половина Венгрии тряслась от страха перед этой напастью; более того, прошел слух о черном дыме, который здесь якобы видели в предгорьях. Свидетельством искренности Котяна можно было считать побелевшие костяшки его смуглых кулаков. Между тем король Бела продолжал:
— Если мы с тобой друзья, то мне понадобится каждый воин, что встанет под твоей командой. Я снабжу их всем необходимым оружием, дам им для согрева наваристую похлебку, дрова для костров, корм для лошадей, соль для еды. Твоя клятва на верность была мною принята, Котян. Как твой сюзерен, приказываю тебе выставить войско и встать рядом со мной лицом к врагу. За своих людей не страшись. Это моя земля. Врага я не пущу.
Он сделал паузу, которую Котян некоторое время не нарушал. Наконец плечи его обреченно поникли. Он устал.
— А твои союзники подошлют ли свои армии? Папа? Император Святой Римской империи?
Теперь притих уже Бела. Папа Григорий и император Фридрих погрязли в своих междоусобицах. Он и сам вымаливал у них помощь людьми и оружием уже больше года — с той самой поры, как с Руси стали прибывать беженцы. Правда, император Фридрих прислал тевтонских рыцарей: одну тысячу сто девяносто человек, ровно по году основания их ордена, и число это никогда не превышалось. Все как один — искусные единоборцы, но против дикарской Золотой Орды это все равно что делянка пшеницы перед тучей саранчи: сметут и не заметят. Тем не менее перед людьми, поддержкой которых хочешь заручиться, надо проявлять непоколебимую уверенность.
— Войском мне обещали помочь король Болеслав из Кракова, а также герцог Генрих Силезский и король Богемии Венцеслав. Так что к весне свежее подкрепление у нас обязательно будет. Ну а пока я вполне могу положиться на своих мадьяр: шестьдесят тысяч отборного войска, где каждый так и жаждет расправиться с полчищами этих дикарей. А рыцари, Котян? У нас же есть рыцари! Вот кто встанет несокрушимой стеной! А с твоими конниками я смогу выставить на поле войско числом в сто тысяч! — От таких невероятных цифр на губах Белы заиграла улыбка. — Мы выстоим под любым их натиском, а затем обратим этих варваров в бегство и ответным ударом где-то в начале весны выдворим обратно в дикие степи. И у нас воцарится вечный мир.
Котян тягостно вздохнул:
— Ладно. Даю на эту пляску сорок тысяч, твое величество. Стоять так стоять. — Он пожал плечами. — Бежать все равно некуда, как-никак, зима. Если что, везде настигнут.
Конрад фон Тюринген кашлянул в перчатку. Король через залу милостиво кивнул ему. Великий магистр Тевтонского ордена степенно почесал бороду, попутно раздавив там не то блоху, не то вошь.
— Ваше величество, а также хан Котян. Император Фридрих посылал нас не к вам. Власть его не над землей, но над душами людскими. Мы явились сюда ради наших братьев-христиан на Руси, что недавно обратились в истинную веру и ныне претерпевают гонения от нехристей. Мы встанем перед семьями страждущих и оградим их от напасти. Ибо таков наш долг.
Зала пришла в движение. То одни, то другие благородные вельможи и рыцари выступали перед троном и заявляли о готовности прийти королю на помощь в благом деле. Йозеф, переждав наиболее ретивых, тоже заявил о том, что выставит восемьсот ливонских рыцарей. От него не укрылось, что хан Котян на его слова скептически покривился. Будучи одним из тех самых «новообращенных», упомянутых Конрадом, половец пока представления не имел, что значит сила закованных в сталь воинов, воюющих во имя Христа. Несмотря на малочисленность, каждый из рыцарей в совершенстве владел всяческим оружием и на поле брани был так же истов и крепок, как в своей вере в Бога. Если верить тому, что про этих героев рассказывают, то монгольская орда должна разбиться о них, как волна о скалы. Если б только их было в достатке…
— Вот такие люди и должны следовать за каждым государем, — благосклонно молвил Бела, довольный столь открытой поддержкой. Еще бы: вот так, без унизительного торга, уговоров, посулов и уступок своим вассалам, отчего бы не воевать. — Неприятель скопился в отрогах Карпат. Это не более чем в трехстах милях отсюда. Естественными преградами на пути врага служат Дунай и Шайо. У нас есть месяц, от силы два, чтобы подготовиться к их приходу. До весны монголам сюда не добраться.
— Государь, — снова подал голос Котян. — Их передвижение я наблюдал не раз. Да, все их становище доберется не раньше, чем к этому сроку, но тумены — их главная ударная сила — могут покрыть такое расстояние за восемь дней. Если б они не отводили себе на отдых лето, то были бы здесь уже давным-давно. Они рыщут, словно волки зимой, пока все вокруг спит. Нам надо быть начеку уже сейчас, уж как ты это соизволишь обустроить.
Король Бела нахмурился. Стоя на ступенях тронной лестницы, он нервно вертел пальцами резной перстень — жест, выдающий волнение, которое не укрылось ни от Котяна, ни от вельможных персон. На трон Бела взошел всего шесть лет назад, унаследовав его от своего почившего отца. Так что к грядущей войне, к тому же обещающей быть столь необычной, он был не готов уже в силу своей неопытности.
— Очень хорошо, — кивнул наконец правитель. — Магистр фон Тюринген, вы сегодня же отбываете в Буду и Пешт, заведовать приготовлениями. Чтобы приход врага не застал нас врасплох.
Король простер руку, в которую его сенешаль торжественно вложил обнаженный меч. Перед всем собранием Бела провел оружием по своему предплечью, которое тут же окрасилось в алый цвет. С невозмутимым видом монарх ждал, когда кровь зальет серебро клинка своим багрянцем.
— Доблестные рыцари, вы лицезрите королевскую кровь Венгрии. Поступите подобным же образом и разошлите клинки по городам и деревням, чтобы их там видели. Держите их высоко. Народ откликнется на зов своего дворянства, на призыв короля к оружию. Пусть это будет знаком.
Субэдэй, закутанный в меха, протягивал руки к огню. Жарко потрескивали дрова, а глаза сами собой следили за столбиком седого дыма, уходящим вверх, к ветхим балкам амбарных стропил. Хозяева — какие-нибудь земледельцы — давно уже это место покинули, так что часть крыши просела и обрушилась. Пахло лошадьми и соломой, и было достаточно сухо, во всяком случае в одном из углов. Место для покорения страны не то чтобы самое удачное, но кроме него здесь, среди необозримого простора замерзших полей, больше ничего и нет. Субэдэй с минуту хмуро наблюдал, как капает над открытой дверью сосулька — видимо, до нее доходит тепло костра. И все же это новая земля. О временах года в этих краях орлок ничего не знал; не знал он, и как долго продлится зима.
Семеро его темников молчали, с шумным сопением и чавканьем поедая ломти хлеба и мяса. Кочевал из рук в руки тугой бурдюк с архи, используемый для согрева.
Во главе Хачиунова тумена встал его старший тысячник Илугей. Со временем по указанию хана будет назначен новый темник, но в условиях похода Субэдэй решил: пусть будет этот. Кстати, Илугея он присмотрел неспроста: седовлас, уже под сорок, состоял в свое время в кешиктенах у самого Чингисхана. Хватит уже в начальниках молодых львов, которых собрал вокруг себя Бату. Конечно, хорошо бы сюда Хасара, но он сейчас в пятнадцати тысячах гадзаров отсюда, в Каракоруме. А между тем, чтобы вывести армию к морю, нужны проверенные, зарекомендовавшие себя люди.
— Имейте в виду, — без всякого вступления начал Субэдэй. Он сделал секундную паузу, давая возможность военачальникам перестать жевать и прислушаться. — Чем дальше мы продвигаемся на запад, тем большая опасность исходит с флангов. Это как удар копьем в центр армии. Вытягиваясь, мы с каждым шагом все сильнее рискуем.
На Бату он не глядел, но уже чувствовал, как тот склабится. Багатур прервался, чтобы сделать глоток архи, от которого блаженно потеплело в животе.
— Армию я разделяю на три части. Байдур с Илугеем двинутся на север. Разведчики мне сообщили, что там возле города, зовущегося Краковом, стоит войско. Вам я приказываю его уничтожить, а город сжечь. Нельзя допустить, чтобы всякие мелкие корольки стали у нас занозой в боку. Илугей, — посмотрел он в глаза своему назначенцу. — Ты в этих делах опытней Байдура, который с подобным еще не сталкивался. — Молодой темник тотчас напрягся: еще бы, самолюбие задето, к тому же в присутствии остальных. — Ты потерпишь над собой его старшинство?
— Да, орлок, — с наклоном головы ответил Илугей.
Байдур облегченно перевел дух. Казалось бы, мелочь, но Субэдэй отделил от Бату одного из сторонников, да еще и возвысил его своим доверием.
— Гуюк и Менгу. Земли, что южнее, должны быть обращены в пустыню. Вы поведете свои тумены к югу от нас. Опустошить и сровнять с землей все, что только способно укрывать воинов и лошадей. Когда управитесь и предадите все огню, возвратитесь мне в подмогу.
— А я, орлок? — тихо спросил Бату. То, что Гуюк посылается к югу, подальше от него, было ему крайне нежелательно. — Где ты поставишь меня?
— Рядом с собой, конечно, — ответил багатур с улыбкой. — Мы с тобой ударим на запад вместе с Джэбэ, Чулгатаем и нашей пешей таньмой. Вместе, тремя туменами, мы совладаем с Венгрией, а наши братья тем временем зачистят фланги.
Расходились без церемоний. Уж коли на то пошло, старый амбар — не место для этого. Субэдэй видел, как Бату на прощание ободряюще похлопывает по спине Гуюка, но лица у обоих были напряжены: каждый думал явно о своем. До этого они скакали и дрались под присмотром Субэдэя и остальных туменов, готовых в случае чего ринуться на помощь. Ответственности тайджи, судя по всему, не боялись. Каждый приветствовал возможность наконец проявить себя самостоятельно. На то они и изыскивали себе дело по плечу, и получили его здесь, в отрогах Карпат. Причем из рук Субэдэя. Наконец возле амбара остались только трое: Бату, Джэбэ и Чулгатай. В задумчивом молчании они смотрели вслед остальным темникам, которые для быстроты разбегались по своим туменам трусцой.
— Ну, что, вперед на всех копытах? — пошутил Джэбэ.
— Лично мне торопиться некуда, — холодно посмотрел Бату. — Я как был со своей нянькой, так и остаюсь. Да еще с тобой в придачу.
Джэбэ, присев пару раз для разминки, рассмеялся.
— Эх Бату, Бату… Что-то ты уж очень берешь себе в голову. Надо ли?
И все так же с улыбкой пошагал к себе.
Сидя на каменной скамейке в садах Каракорума, Угэдэй созерцал закат. Здесь он проникался умиротворенностью, которую никогда бы не смог объяснить отцу. Он усмехнулся. Сами мысли о Чингисхане подобны облачкам, что проплывая, образуют на земле меж деревьями округлые сумрачные тени. Свои сады Угэдэй любил летней порой, но и зимой им присуща мягкая и задумчивая, совсем иная красота. Деревья стояли голые, вытянув свои руки-сучья в молчаливом ожидании неизбежно грядущей зеленой жизни. То была пора синих зимних дней с ранними сумерками и тайным томлением по лету; уютно горящих очагов и подогретого архи; студеных ветров, от которых кутаешься в меха. В своем каракорумском дворце Угэдэй очень скучал по жизни в юрте. Думал даже поставить ее на внутреннем дворе, да вовремя одумался: глупо. К восхитительно безмятежной прежней жизни ему не возвратиться: он сам от нее ушел. Это просто тоска по детству, по тем дням, когда еще были живы мать и отец. Бабушка Оэлун прожила на свете долго, так долго, что успела выжить из ума и потерять память. Воспоминания о ее последних днях заставляли неуютно поежиться. Первая мать державы на исходе дней сделалась беспамятным младенцем, неспособным даже самостоятельно оправляться. Такой участи и врагу не пожелаешь, не то что любимому и близкому человеку.
Угэдэй потянулся, разминая спину, затекшую после долгих дневных разговоров. Вообще в городе только и занятий, что разговоры. Если б из слов делать кирпичи, то глядишь, городские стены торчали бы уже до неба. Угэдэй улыбнулся, невзначай подумав о том, как бы ко всем его сегодняшним встречам и аудиенциям отнесся Чингисхан. Его бы, наверное, удар хватил от всех этих обсуждений и согласований насчет сливных труб и водостоков.
Каракорум окрасил теплый, немного печальный свет заходящего солнца. Все очертания города, все линии проступили с необычайной четкостью. Глаза Угэдэя были уже не так остры, как прежде, но озирать эту охристо-солнечную панораму было для него сущим блаженством. Это он, он создал Каракорум, не кто иной, и уж точно не отец. Через весь город в этот час пролегала исполинская тень от дворцовой башни. Воистину, чудо среди пустыни. Он еще молод, этот город, но со временем станет доподлинным сердцем империи, средоточием ханской власти. Вот бы знать, как его, Угэдэя, будут через века вспоминать потомки…
Ожил знобкий вечерний ветер: пришлось плотней запахнуться в дэли. Хотя зачем? Угэдэй отпустил полы. Какой была бы его жизнь без этой изнурительной слабости? Он медленно вздохнул, чувствуя в груди неровное биение. Уже и ждать невмоготу. Он бросился в битву, чтобы обуздать свой ужас; мчался на вражье воинство так, словно страх — это змея, которую нужно попрать, растоптать каблуком. А та змея в ответ вонзила свое жало в пяту и низвергла его в обрыв, где только тьма. Временами ощущение было такое, будто он из того обрыва так и не выкарабкался.
Угэдэй встряхнулся, стараясь не вспоминать, как повел себя тогда Тулуй и что для него сделал. Храбрец способен побороть страх — это теперь понятно, — но, похоже, только на время. Вот что неведомо молодым: то, как он изгрызает человека, как с каждым разом возвращается все более сильным, пока ты наконец не остаешься один на один с собой, изо всех сил взывая: жить! жить! хотя бы еще минуту!
Угэдэй тогда поддался отчаянию, дал ему собой овладеть, сдался. Сорхахтани выволокла его из этого омута и вселила новую надежду, хотя ей невдомек, насколько это мучительно — надеяться. Как жить, соседствуя со смертью, которая повисает за плечами, хватает сзади за горло, тянет книзу пади, пади! Он видел лицо смерти, стоял перед нею. Сплотил все свое мужество и поднял голову, но та не отвела своих пустых глазниц. Никому из людей не достанет силы стоять и упорствовать и день, и ночь. Так можно износиться, истереться в прах.
Угэдэй положил руки на колени, развернув их ладонями к себе. Уже начали образовываться мозоли, но еще надо будет пройти через волдыри. Кое-где ладони все еще сочатся жидкостью уже после часа упражнения с мечом и луком. Силы возвращаются, но чересчур медленно. В молодости тело срабатывало безотказно, без всякой мысли, хотя сердце уже тогда было слабовато. Хан поднес руку к шее и сунул пальцы под шелковую рубаху туда, где бился тоненький, как ниточка, пульс. Тук-тук. Хрупко так, будто птенец в яйце.
От внезапной боли Угэдэй вздрогнул. Удар прошил так, что помутилось в глазах. Он изумленно обернулся посмотреть: что это? Рука машинально ощупывала голову — нет ли крови? Собственные руки возле глаз казались непомерно большими. Да нет, ладони чистые. Второй удар заставил его судорожно согнуться, впившись пальцами в колени, словно нажатием можно было сдавить боль. Пробовал вдохнуть, но воздух упорно не шел в разом пересохшее горло. В ушах ритмично грохотало, но молот стучал рвано, неровно.
— Перестань, — злясь, сухим, как песок, шепотом сказал хан сам себе.
Тело — враг, сердце — изменник. Ничего, он ему сейчас задаст. Будет слушаться как миленькое. Согнувшись в три погибели, левую половину груди Угэдэй стиснул в кулаке. Снова удар, еще мощнее прежнего. Хан со стоном откинул голову, вперяясь в меркнущее небо. Ничего, он ведь выдюживал прежде. Перетерпит и сейчас.
То, как он боком упал со скамьи, почему-то не почувствовалось, лишь пристали к щеке камешки дорожки. От громового удара в ушах лопнуло небо — и всё. Только жуткая в своей нескончаемости тишина. Кажется, где-то послышался закутанный в темноту далекий голос отца. Очень хотелось расплакаться, но слез не осталось, а были лишь мрак и холод.
Из сна Сорхахтани вытянул скрип двери. Возле кровати стоял Хубилай. Вид у него был угрюмый, глаза припухли и покраснели. Она вдруг испугалась тех слов, которые сын мог произнести. Прошли уже годы, а память о смерти Тулуя была по-прежнему садняще свежа. Откидывая одеяла, Сорхахтани резко села.
— Что? — только и спросила она.
— Так уж, видно, мама, судьба нас заклеймила: приносить дурные вести.
Хубилай отвернулся, давая ей поменять ночную рубашку на дневную одежду.
— Говори, — велела она, торопливо застегивая пуговицы.
— Хан умер, — глядя за окно на спящий в ночи город, проговорил Хубилай. — Угэдэй. Кебтеулы нашли его в саду. Я случайно услышал.
— Кто-нибудь еще знает? — вмиг проснувшись, осведомилась Сорхахтани.
Хубилай пожал плечами:
— Послали кого-то сообщить Дорегене. Во дворце тихо, во всяком случае пока. Стража спохватилась: что-то он долго не идет. Вот и нашли, возле скамейки. Снаружи вроде как целый.
— И то хорошо, хвала Господу. Сердце у него было слабое, Хубилай. Те немногие из нас, которые знали, давно уже боялись, что этот день наступит. Ну и вот… Ты сам тело видел?
Отрок болезненно поморщился, и от вопроса, и от воспоминания о тягостном зрелище.
— Видел. И сразу пошел к тебе, сказать.
— Правильно сделал. А теперь слушай меня. Нам надо не мешкая кое-что сделать, пока новость не начала расползаться. Иначе ты еще до лета увидишь, как твой дядя Чагатай будет въезжать в Каракорум с претензией на ханство.
Сын недоуменно смотрел, не понимая внезапной холодности матери.
— Как же мы его теперь остановим? — спросил он. — Как его вообще кто-то остановит?
Сорхахтани уже спешила к двери.
— Он не наследник, Хубилай. Перед ним по первородству стоит Гуюк. Нам нужно срочно направить в армию Субэдэя гонца. Гуюк теперь в опасности — вплоть до того момента, пока хана не провозгласит всенародное собрание, как в свое время — его отца.
Хубилай недоуменно уставился на мать:
— Ты вообще понимаешь, как далеко он сейчас?
Держа руку на дверной ручке, она приостановилась.
— Хоть на другом конце света, сын мой. Ему необходимо сообщить. Ямской почтой. Или для сообщения между нами и Субэдэем не хватает лошадей?
— Мама, ты не понимаешь. Это же… двенадцать тысяч гадзаров. А то и все пятнадцать. На это месяцы уйдут, в один конец.
— И что? Сейчас же напиши о случившемся. Или ты писать разучился? А затем надо срочно послать гонца с ханской пайцзой и печатью, лично Гуюку. У нас же гонцы такие письма передают из рук в руки?
— Ну да, — заражаясь волнением матери, рассудил Хубилай. — Да конечно!
— Ну так беги, чего ты стоишь! Давай срочно к Яо Шу и составляй у него письмо. И пусть новость немедленно отправится к тому, для кого она предназначена. Держи. — Сорхахтани сняла с пальца перстень и торопливо сунула сыну в ладонь. — Вот тебе печать твоего отца. Сделаешь оттиск на воске и отправишь с первым же гонцом. С первым же, слышишь? И внуши ему, что важнее сообщения он еще никогда не доставлял. Если вообще когда-то стоило создавать цепь ямов, так это именно для такого случая. Все, лети!
Хубилай кинулся по коридорам бегом. Сорхахтани, прикусив губу, проводила его взглядом, после чего заторопилась в другую сторону, к покоям Дорегене. Где-то там уже слышались возбужденные голоса. В городе весть надолго не застрянет. Уже с утра новость разлетится из Каракорума во всех направлениях. При мысли об Угэдэе сердце пронзила печаль, но Сорхахтани, сжав кулаки, силой ее уняла. Горевать некогда. С этого дня мир становится иным, а все остальное кануло безвозвратно.
За то, что Хубилай так быстро оказался за письменным столом Яо Шу, он должен был сказать спасибо своей матери. Дверь в рабочие покои ханского советника плотники уже заменили, но замок вставить не успели, подготовили только место для врезки. А потому дверь под легким нажимом тут же отворилась, выпустив волну зимнего холода. Хубилай, зябко просеменив к столу, отыскал на нем цзиньское огниво и принялся кремнем высекать искру, пока не запалил кусочек трута. Раздув огонек, поднес его к миниатюрному фонарю с железной решетчатой заслонкой. Пока отрок возился со всем этим, в недрах дворца уже начали раздаваться взволнованные голоса, послышалась частая поступь шагов. Воды для разведения чернил Хубилай не нашел, поэтому просто поплевал на чернильный камень и, марая пальцы, взялся разводить пасту для туши. Кисти из барсучьей шерсти Яо Шу содержал в безукоризненном порядке, и Хубилай, взяв самую тоненькую, принялся с кропотливым усердием выводить на пергаменте цзиньские иероглифы.
Хубилай только закончил писать и присыпал иероглифы песком из песочницы, когда дверь в покои с легким скрипом отворилась. Нервно подняв голову, он увидел на пороге Яо Шу в спальном халате.
— Объясняться нет времени, — отрывисто сказал Хубилай, вставая и сворачивая в свиток мягкий и гладкий, как шелк, пергамент. Таким образом судьбоносные для державы строки оказались скрыты от глаз цзиньца. Пролив из фонаря немного расплавленного воска, отрок приложил к посланию отцову печать, оставив глубокий оттиск, и смерил ханского советника суровым взглядом.
Яо Шу попеременно взирал то на свиток, то на поблескивающую восковую печать, которую Хубилай сейчас подсушивал помахиванием. Советник не мог взять в толк, чем вызвано напряжение, сквозящее в облике бывшего ученика.
— Я увидел свет, — сказал он. — У меня ощущение, что полдворца не спит. Ты не знаешь, что происходит?
При этом он как будто невзначай остановился в дверях, загораживая проход.
— Дворец не мой, так что откуда мне знать, — пожал плечами отрок. — А я здесь по неотложному делу хана.
В антрацитово-черные глаза Яо Шу он смотрел безбоязненно, не давая себя запугать.
— Боюсь, мне придется настоять на твоем объяснении по поводу этого… вторжения в мои покои, — вкрадчивым голосом сказал советник. — Только тогда я смогу тебя отпустить.
— Настаивать, советник, вы не будете, поскольку это не ваше дело. А наше, семейное.
Хвататься за висящий у бедра меч Хубилай себе не позволил. Да оно и незачем: советника клинком не испугаешь. На какое-то время наставник с учеником сцепились глазами. Пришлось напрячься, терпеть и пережидать.
Наконец Яо Шу с досадливым вздохом посторонился, давая пройти. При этом его взгляд упал на столешницу, где рядом с еще влажным чернильным камнем были в беспорядке разбросаны письменные принадлежности. Он открыл рот для очередного вопроса, но Хубилая уже и след простыл; издали доносилось лишь эхо бегущих ног.
Путь от дворца до яма занял мало времени. Это был как раз центральный узел, связующий Каракорум со всеми, даже самыми отдаленными уголками империи, от царства Цзинь на востоке до бог весть докуда на западе. Хубилай во весь дух несся вначале через крыло дворца, затем по внутреннему двору и вдоль крытой галереи — вокруг сада, где гулял сквозной промозглый ветер. В саду мелькали факелы, освещая то место, где кебтеулы обнаружили тело хана. Скоро, совсем уже скоро советник прознает об ужасном событии.
После дворца отрок серой предрассветной улицей домчался до угла и, тормознув на повороте, увидел огни яма. Там постоянно, в любой час дня и ночи, кто-нибудь дежурил. Простучав каблуками под звонкой каменной аркой, Хубилай вбежал на просторный внутренний двор и нетерпеливо позвал. По обе стороны двора тянулись конюшни, где всегда были готовы в дорогу ямские лошади. Хубилай стоял, переводя дух. Слышно было, как в ближнем стойле фыркает и бьет копытом в дверь лошадь. Кто знает, может, нетерпение вновь прибывшего передалось и ей.
Почти сразу во дворе показалась кряжистая фигура того, кто сейчас заведовал ямом. Пожилому однорукому воину нынешняя должность наверняка досталась за прежние заслуги, в том числе за потерянную в бою конечность. На жалкий обрубок Хубилай предпочел из вежливости не смотреть.
— Говорю с тобой именем и властью Сорхахтани и Дорегене, жены Угэдэй-хана! Это послание надо срочно доставить в армию Субэдэя — не просто срочно, а так, что срочнее не бывает. Надо будет — запаляй лошадей, губи людей, но чтобы метель из-под копыт! И сразу в руки наследнику хана Гуюку. Ему, и никому иному. Только в его руки. Ты понял меня?
Старый воин пристально смотрел.
— А почему такая спешка? — осведомился он.
Судя по всему, новость еще не получила распространения. Хубилай решился. Надо, чтобы гонец поскакал сию же минуту, без всяких проволочек.
— Хан умер, — веско сказал он. — Необходимо известить его наследника. А теперь гони — или будешь лишен места!
Человек не мешкая кликнул ночного дежурного. Хубилай наблюдал, как навстречу торопится хмурого вида молодой нарочный. Заслышав приказ не щадить ни себя, ни лошадь, он вначале напрягся, а затем с пониманием кивнул. Послание легло в кожаную суму, которую гонец надежно приторочил к своей спине. Ямские слуги в это время уже спешно седлали лошадь. Тонко позвякивали бубенцы на сбруе.
Почтовая лошадь, почуяв знакомый звук, пряла ушами и раздувала ноздри. Звон седельных бубенцов для нее означал бег во весь опор и на далекое расстояние. Вот гонец дал ей шпоры и, в секунду проскочив под аркой, галопом помчался по еще сонному городу. Хубилай потер шею, которая отчего-то занемела. Ну что, свое дело он сделал.
Когда прибыла Сорхахтани, Дорегене не спала. Она плакала. Кебтеулы на дверях в покои впустили гостью, почти не глянув.
— Ты уже слышала? — спросила теперь уже вдова.
Сорхахтани без слов раскрыла объятия, и Дорегене почти упала в них. Сама она была крупнее Сорхахтани и обвила ее руками полностью. Какое-то время обе стояли, скорбно прильнув друг к другу.
— Я сейчас собираюсь в сад, — выдавила Дорегене. От горя ее сотрясало, она едва держалась на ногах. — Там с ним сейчас стража. Он там ждет… меня.
— Дорегене, милая, — нежно проговорила Сорхахтани, — вначале я должна с тобой поговорить.
Та в ответ безутешно покачала головой:
— После. Я не могу оставлять его там одного.
Взвесив шансы ее остановить и поняв, что это бесполезно, Сорхахтани уступила.
— Позволь мне пойти с тобой, — сказала она.
Обе двинулись вдоль коридора, ведущего в открытое пространство сада. Сзади шлейфом потянулись стражники и слуги Дорегене. На ходу Сорхахтани тревожно прислушивалась к сдавленным рыданиям ханской жены. Та брела, уронив лицо в руки. Это не только действовало на нервы, но и подтачивало уверенность в своих силах. Сорхахтани ведь тоже потеряла мужа, и рана эта до сих пор свежа, а тут еще весть о кончине хана терзает сердце. Сорхахтани не покидало ощущение, что нити событий ускользают из рук. Сколько времени пройдет, прежде чем Чагатаю донесут, что его брат наконец-то окочурился? Как быстро после этого он явится в Каракорум с претензией на ханский престол? Если он станет действовать стремительно, то его армия прибудет сюда раньше Гуюка.
Поворотам, углам и переходам не было конца. Наконец в лицо дохнул свежий бодрящий ветер, и впереди за крытой галереей распахнулось пространство сада. Злополучное место у скамейки по-прежнему освещали факелы, хотя уже рассвело. Дорегене с криком пустилась бегом. Понимая, что ее не остановить, Сорхахтани просто молча шла следом.
На подходе к скамье она встала как вкопанная, давая Дорегене одной проделать последние шаги до мужа. Стражники стояли в беспомощном гневе и с некоторым чувством вины: все-таки не уберегли, не доглядели.
Тот, кто обнаружил Угэдэя первым, повернул его лицом к небу. Глаза хана были закрыты, и лежал он в глухом, отрешенном безмолвии смерти, с лицом, белым как мел. Сорхахтани отирала слезы. Дорегене тем временем опустилась рядом с мужем на колени и ласковым движением отвела ему со лба волосы. Она не причитала, не плакала, просто сидела и неотрывно, с печальной кротостью смотрела на него. Под задувающим ветром шуршали ветви деревьев. Где-то невдалеке щебетнула птица, но Дорегене не подняла глаз и не сдвинулась с места.
Среди общего молчания прибыл Яо Шу — как был, в ночном халате. На лице, как и у почившего хана, ни кровинки. Казалось, за какой-то час он постарел, пожух. Ханский советник молчал вместе со всеми. В своем горе он стоял сумрачной тенью, подобно окружающим деревьям, что застыли безмолвными часовыми. Из-за горизонта медленно всходило солнце. Сейчас многие обернулись на дневное светило чуть ли не с ненавистью, как будто его тепло и свет были чем-то недопустимым, оскорбительным.
Когда утро залило город красноватым золотом, Сорхахтани наконец приблизилась к Дорегене и нежно взяла ее за руку.
— Пойдем, — тихо попросила она. — Дай им унести его отсюда.
Вдова покачала головой, и тогда Сорхахтани, склонившись, зашептала ей на ухо:
— Отложи свою скорбь, хотя бы на сегодня. Подумай о своем сыне, Гуюке. Слышишь меня, Дорегене? Ты должна быть сильной. Слезы по Угэдэю будем спокойно лить тогда, когда твой сын окажется в безопасности.
Дорегене медленно моргнула и, не слушая, повела головой из стороны в сторону — раз, другой. Опущенные веки сочились влагой. Она снова опустилась и поцеловала Угэдэя в губы, тяжело содрогаясь от рыданий под рукой Сорхахтани. Она такая теплая, а он такой до ужаса холодный. Никогда ей больше не чувствовать его тепла, не бывать в его объятиях… Вдова потянулась к ладоням хана, провела пальцами по свежим мозолям. Они тоже теперь не заживут. Затем все-таки поднялась.
— Пойдем, пойдем со мной, — с мягкой настойчивостью, как испуганному животному, сказала ей Сорхахтани и повлекла за собой. — Я приготовлю тебе чаю. Мы вместе присядем, что-нибудь покушаем. Ты должна беречь силы, Дорегене.
Та кивнула, и тогда Сорхахтани по крытой галерее повела ее обратно, в свои собственные покои. Чуть ли не на каждом шагу Дорегене оглядывалась, пока сад, а с ним и ее Угэдэй не скрылись из виду. Мимо, обгоняя, быстро просеменили слуги: им надо было к приходу дам успеть приготовить чай.
К покоям женщины приблизились вскоре после того, как в караул заступили дневные стражники-тургауды. Глядя на стоящих у дверей воинов, Сорхахтани по их лицам поняла, что они в смятении. Смерть хана нарушила установившийся порядок, и стража как будто пребывала в неуверенности, что ей теперь делать.
— Слушайте мое указание, — внезапно скомандовала Сорхахтани. Воины мгновенно встали навытяжку. — Пошлите скорохода к своему начальнику Алхуну. Пусть немедленно явится в эти покои. Выполняйте.
— Слушаем, госпожа, — поклонился один из стражников и тут же отправился выполнять поручение.
Своим слугам Сорхахтани велела удалиться. Чай уже закипал, а им с женой хана надо остаться наедине.
Закрывая двери, она увидела, что Дорегене сидит, уставившись перед собой пустым взглядом, оглушенная свалившимся несчастьем. Сорхахтани стала расхаживать по своей трапезной, намеренно громко стуча утварью и чашками. Чай еще не совсем настоялся, ну да придется довольствоваться и этим. Ей не хотелось вмешиваться в чужое горе, однако деваться некуда. Ум Сорхахтани метал искры уже с той минуты, как ее стащил с постели Хубилай. Слова складывались сами собой:
— Дорегене, дорогая моя. Я отправила гонца к Гуюку. Ты меня слышишь? Знала бы ты, как я скорблю о случившемся. Угэдэй…
Голос перехватило от собственного горя. Она ведь тоже любила хана. Но скорбь приходилось подавлять, заталкивать вглубь, иначе разговор не продолжить.
— Угэдэй был славным, добрым человеком. Мой сын Хубилай отправил к Гуюку гонца с письмом. Говорит, тот помчался как молния. Но и при этом оно дойдет до него лишь через месяцы. Поэтому я не думаю, что Гуюк прибудет в ближайшее время.
Дорегене внезапно вскинула глаза. В них стоял страдальческий ужас.
— Месяцы? — прошептала она растерянно. — Так долго? Разве нельзя быстрее? Ведь я здесь без него совсем одна.
— Получается так, Дорегене. Потому что к той поре ему, скорее всего, станет известно, что его дядя Чагатай уже расположится в Каракоруме со своими туменами. До Чагатая известие дойдет быстрее, а он гораздо ближе к нам, чем Субэдэевы армии. К тому времени как Гуюк вернется, Чагатай вполне успеет стать ханом. А если так обернется, то за жизнь твоего сына, Дорегене, я не поставлю и медной монетки. Таковы ставки в этой жестокой игре. Поэтому отложи пока свою скорбь и послушай, что я тебе скажу.
Обе примолкли, заслышав стук каблуков по камню. В покои вошел Алхун, главный тысячник ханских кешиктенов. В полном вооружении. Женщинам он дежурно поклонился, явно раздраженный тем, что отвлечен от дел. Сорхахтани смерила его холодным взглядом. Быть может, Алхун пока еще не вполне представлял, как изменилась с рассветом расстановка сил во дворце; но она-то это понимала.
— Не хотелось бы мешать вашему горю, — начал с порога Алхун, — но вы, должно быть, понимаете, что мое место сейчас с туменом кешиктенов, на страже порядка. Кто знает, как и чем отзовется в городе эта печальная новость. Возможны бунты. Так что с вашего позволения…
— А ну умолкни! — властно осекла Сорхахтани. Алхун изумленно застыл. — Ты бы и к хану входил вот так, без стука? — не давая ему опомниться, припечатала она. — Так почему ты не оказываешь такой же чести нам? А?! Да как ты смеешь так влезать, наглец?!
— Так меня же это… вызвали, — вспыхнув, промямлил Алхун. В такой манере с ним не обращались уже очень давно. От удивления он замер в нерешительности.
Сорхахтани заговорила степенно, с непоколебимой уверенностью:
— Тебе известно, тысячник, что я правлю исконными землями самого Чингисхана? Так вот. С кончиной хана во всей державе выше меня стоит только один человек. И она, эта женщина, сидит сейчас здесь. — Видя, что Дорегене вконец опешила и не может ей подыграть, Сорхахтани продолжила самостоятельно: — А потому до возвращения Гуюка в Каракорум правительницей здесь является его мать. И если это хоть кому-то непонятно, я с этого момента объявляю об этом во всеуслышание.
— Я… — начал было Алхун и умолк, осмысливая сказанное.
Сорхахтани между тем разливала чай: ей очень нужна была пауза. А еще она надеялась, что никто не видит, как от предательского дрожания ее рук чашки побрякивают друг о друга.
— Вы, безусловно, правы, — почти с облегчением произнес Алхун. — Прошу прощения, госпожа, что побеспокоил. И вы меня простите, моя повелительница.
Он снова поклонился Дорегене, только теперь уже поясным махом.
— Так что смотри у меня, Алхун, — сделав глоток чая, опять заговорила Сорхахтани. — Если снова вызовешь мое неудовольствие, я тебя обезглавлю. Ну а пока обеспечивай порядок в городе, как ты сейчас сказал. Потом, когда все обдумаю, я сообщу тебе подробности насчет похорон.
— Да, госпожа, — отозвался Алхун.
Мир прекратил свое дикое вращение, по крайней мере в этих покоях. Как он будет вращаться снаружи, начальник стражи пока не знал. Вполне вероятно, что тоже по-сумасшедшему.
— На закате в зал аудиенций приведешь всех девятерых тысячников: к этой поре вы все получите от меня дальнейшие указания. Я почти не сомневаюсь, Алхун, что наш драгоценный наместник — Чагатай-хан — замыслит напасть на Каракорум. Так вот, чтобы в городе даже ноги его не было, ты это понял?
— Понял, — кивнул Алхун.
— Вот и молодец. А теперь оставь нас, — взмахом руки повелела Сорхахтани.
Алхун аккуратно прикрыл за собой дверь, а Сорхахтани выдохнула с неимоверным облегчением. Дорегене сидела, безмолвно глядя на нее распахнутыми глазами.
— Вот бы все наши битвы удавались так гладко, — невесело усмехнулась Сорхахтани.
На север Байдур скакал с лихой, яростной гордостью в сердце. Субэдэй с Бату остались позади, впереди полная свобода действий. Правда, Илугей наверняка будет сообщать орлоку о каждом шаге, ну да и пусть: догляда он не боится. Отец обучил его всем тонкостям войскового подчинения и способам ведения боя — а ведь Чагатай, ни много ни мало, сын самого Чингисхана. Так что в неизведанную даль Байдур отправлялся вполне подготовленным. Да еще, если надо, следом идет запас, груженный на вьючных лошадей. Субэдэй разрешил не брать с собой повозки. Огромный табун, кочующий вместе с туменом, мог перевозить на себе все, кроме разве что громоздких частей от тяжелых катапульт.
Сложно было совладать с распирающей грудь хмельной радостью, скача во главе двух туменов через земли, которые и во сне не могли присниться. За день, по примерным подсчетам, войско покрывало по сто семьдесят гадзаров. Скорость важна — это дал ясно понять Субэдэй, — но оставлять у себя в тылу вражеские армии нельзя. Поэтому от Карпатских гор Байдур взял курс почти строго на север. Дойдя до нужной точки, он готовился повернуть свои тумены на запад и двинуться соразмерно с Субэдэем, круша все, что стоит на пути. Зачищать землю его люди начали, когда Краков оказался на западе, а город Люблин — непосредственно впереди.
Натянув поводья, Байдур с кривой ухмылкой оглядывал стены Люблина. Зимой природа спала, поля вокруг были черные, голые. Он спешился, чтобы на ощупь опробовать почву, помять в руке влажный липкий ком и уже потом ехать дальше. Земля хорошая, жирная. Только щедрая земля и лошади вызывали у Байдура азарт жадности. Золото и дворцы — пустой звук; так его учил еще отец. Название «Краков» Байдур впервые услышал от Субэдэя. Тоже, собственно, пустой звук, хотя неплохо было бы швырнуть польские воеводства к ногам хана. Может, успешного военачальника Угэдэй даже поощрит здесь земельными владениями, так что можно будет основать свое ханство. А что, в жизни и не такое бывает.
Перед отъездом Субэдэй дал Байдуру пергаментные свитки со всем, что известно об этих землях, но ознакомиться с ними было пока недосуг. Кто бы ни вышел навстречу, все равно падет, как колос, скошенный безжалостным серпом.
Байдур снова сел на лошадь и подскакал к городу ближе. До заката оставалось уже недолго, ворота скоро закроются. На подъезде он разглядел, что стены у города ветхие, латаные-перелатаные многими поколениями каменщиков. Местами бреши заложены даже не камнем, а деревом. Байдур улыбнулся. Как там говорил Субэдэй? Скорость и уничтожение?
Байдур обернулся к Илугею, невозмутимо сидящему в седле:
— Дождемся темноты. Один джагун людей полезет на стены с одного бока, отвлекая на себя их караульных. А другой полезет вон в те бреши и откроет ворота изнутри. Надо, чтобы к восходу все полыхало, как костер.
— Будет сделано, — сдержанно кивнул Илугей и поскакал передавать приказ молодого военачальника.
Байдур с Илугеем мчались по польским просторам с необыкновенной скоростью. Не успел пасть Люблин, как он уже торопил свои тумены к Сандомиру и Кракову. При таком темпе они на лету громили колонны врага, идущие освобождать города, что уже были взяты. Байдур вновь и вновь дивил местную шляхту: его двадцать тысяч опрокидывали польские отряды размером поменьше, после чего поголовно их истребляли. Именно такие приемы были в чести у Байдурова деда, а затем их ему детально воссоздал и отец Чагатай. Враг был вял и медлителен, а броски монголов в польских землях напоминали удары копья. Байдур знал, что в случае проигрыша пощады ему не будет ни от своих, ни тем более от чужих. При удачном для себя раскладе поляки сотрут его тумены в порошок. А потому сражаться на их условиях или выступать против их сводных сил он избегал. Звать подкрепление ему неоткуда, а потому своих людей Байдур расходовал бережно, с пониманием, что лучше воздержаться от той или иной схватки, чем положить на поле лишнее число своих воинов.
Имени воеводы, что вывел под стены Кракова полки нарядных латников и пехотинцев, он не знал. Разведчики доложили о войске в пятьдесят тысяч, на что Байдур лишь досадливо ругнулся. Задачи, поставленные Субэдэем для северного крыла, ясны, но самоубийство в них не входит. Между тем польский воевода не отступил за толстые стены, изготовившись к пассивной обороне города, что равносильно добровольному заточению в западню. Как и Москва, Краков был по большей части открытым, а потому достаточно сложным для защиты городом. Его сила состояла в многочисленной армии, что встала лагерем в ожидании атаки монгольских туменов.
Со своим передовым минганом Байдур подъехал на опасную близость к городу, осматривая войсковые построения и характер местности. Неизвестно, представляли ли поляки угрозу для Субэдэя, но сейчас речь шла о прямых обязанностях Байдура, ради которых он и был послан сюда на север. Он не должен допустить, чтобы эта армия соединилась с венграми. Но и просто удерживать ее здесь, возле Кракова, недостаточно. Орлок велел пронестись по этим землям огненным вихрем, вымести их дочиста, чтобы уже никакая вражья сила не двинулась отсюда на юг, оставаясь за спиной рыщущим волком. А если этих указаний ослушаться, то Субэдэю об этом враз донесут: уши у него наверняка тут есть.
Байдур взъехал на небольшой холм и отсюда оглядывал открывшееся взору море людей и лошадей. С расстояния было видно, что его присутствие обнаружили: сюда уже скакали во весь опор дозорные, угрожающе помахивая саблями. По флангам запрыгивали в седла конники, готовясь отражать бросок или что там еще замыслил неприятель. Как бы на его месте поступил отец? Нет-нет, что бы предпринял дед? Как бы совладал с таким множеством?
— Видно, этот город богат, коли собрал на защиту такую силу, — молвил за плечом Илугей.
Решение пришло быстро — настолько, что Байдур улыбнулся. У него с собой почти шестьдесят тысяч лошадей. Табун так велик, что на одном месте может оставаться не дольше дня: лошади вытаптывают и пожирают траву, как саранча, а сами тумены поедают все, что движется. Вместе с тем каждая навьюченная лошадь несет на себе запасы стрел и дротиков, горшки, провизию, инструмент и еще сотни необходимых в походе вещей и принадлежностей, вплоть до креплений и войлока для юрт. По крайней мере на оснастку Субэдэй не поскупился.
— Думаю, ты прав, Илугей, — откликнулся Байдур, взвешивая шансы. — Свой драгоценный город они намерены защитить, потому и собрались возле него плотной толпой. — Он ощерился. — Если они соблаговолят толпиться в одном месте, то тем лучше для наших стрел.
Молодой военачальник развернул лошадь и поскакал прочь, игнорируя ретивых шляхтичей, что, пока он стоял на холме, пустились вдогонку и теперь уже настигали. Когда один из них в азарте погони вырвался вперед, Байдур на скаку слитным движением вынул стрелу, приладил к луку и отпустил тетиву. Выстрел получился гладким: всадник кувыркнулся с коня. Оставалось надеяться, что это добрый знак.
Крики и гиканье дозорных остались позади: оторваться далеко от своих они все равно не посмели. Мысли сейчас были заняты другим, а именно — стрелами. Вместе с навьюченным на лошадей запасом их почти два миллиона — в связках по тридцать и шестьдесят штук, гибких, прямых, с остро заточенными наконечниками. Но и при этом изобилии Байдур предусмотрительно забирал с поля боя и чинил все, что можно снова пустить в ход. После лошадей это, возможно, его самый драгоценный запас. Байдур посмотрел на солнце и кивнул. Время еще раннее, но расходовать день понапрасну недопустимо.
Король Болеслав, великий герцог Краковский, постукивал боевой рукавицей по луке седла. Он напряженно глядел туда, где сейчас взбухала туча пыли. От каменного топота тысяч лошадей глухо выла земля: это близилась монгольская орда. Болеслав восседал на мощном сером жеребце такой породы, что запряги его в плуг — будет пахать весь день без устали. Одиннадцать тысяч латников стояли в готовности покончить с захватчиком раз и навсегда. Слева в надетых поверх доспехов красно-белых сюркотах расположились французские рыцари-тамплиеры. Слышно было, как они возносят молитвы. Выстроились на изготовку тысячи лучников, но что еще важнее, у Болеслава имелись в наличии копьеносцы — вон они, способные своими тяжелыми пиками остановить конный бросок. С такой армией вполне можно быть уверенным в успехе дела. На то рядом и гонцы, которых великий герцог готовился отрядить с вестью о победе своему кузену в Легнице. Быть может, когда он своим доблестным деянием спасет страну, собственная родня наконец признает его полновластным правителем Польши.
Разумеется, влезет со своими препонами святая церковь. Ей, как всегда, предпочтительно, чтобы польская шляхта расходовала силы почем зря на междоусобицы, грызню и тайные убийства, а она тем временем будет жиреть и богатеть. Всего с месяц назад его кузен Генрих пожертвовал круглую сумму серебром на монастырь для нового ордена доминиканцев. Болеслав поморщился от ревнивой мысли о барышах и бенефициях, которые теперь причитаются братцу Генриху. Это не считая индульгенций. В семье только о том и разговору.
В неслышных своих мыслях Болеслав вознес молитву, исходящую от него самого:
«Господь Вседержитель. Если я нынче выйду победителем, то построю в своем городе женский монастырь. Поставлю там на алтарь золотой потир и реликвию найду такую, что паломники будут стекаться со всего христианского мира. А по тем, кто погибнет, отслужу мессу. Клянусь тебе в моей верности. Даруй мне победу, и вознесется тебе над Краковом песнопение благодарственное».
Болеслав сухо сглотнул и потянулся к бутылочке с водой возле седла. А сердцу все-таки тревожно. К тому же тоскливую муть на душе вызывают сообщения дозорных, если им верить. Понятно, что они склонны преувеличивать, но уже не один из них по возвращении докладывал о конной орде вдвое большей, чем его полсотни тысяч, — прямо-таки неоглядное море коней и жутких узкоглазых варваров с луками и копьями, что торчат как лес густой. Понемногу начинал напоминать о себе мочевой пузырь, заставив Болеслава еще раз поморщиться. Ну да ладно, пусть поганые псы только сунутся. Господь да скажет свое слово, и они изведают мощь его карающей десницы.
Вдали уже обозначилась темная масса вражьих полчищ. Они все ближе, разливаются по земле великим множеством, хотя не таким уж неисчислимым, как сообщали дозорные. Однако кто знает, сколько их еще там. Из Московии о враге Болеславу поступило всего одно донесение, но уже в нем предупреждалось, что монголы по своей хитрости — сущие дьяволы: честному бою предпочитают всяческие засады и фланговые удары. Но нерешительность Болеслава развеялась вместе с тем, как взяли свои пики на изготовку его славные копейщики. Монгольская конница мчалась прямо на их ряды, словно рассчитывая продраться сквозь них галопом. От опасения, что в его боевой диспозиции что-то упущено, Болеслава прошиб пот. Было видно, как готовятся к встречному броску рыцари-тамплиеры, пока еще в безопасности за незыблемыми рядами страшноголовых кольчужников. Вот накренились тяжелые пики, толстыми задними концами упершись в землю. Нет, эти остановят кого угодно; вспорют любого, невзирая на быстроту и неистовость натиска.
Монголы шли широким крылом глубиной не более полусотни. Приблизившись, они дружно вскинули луки и дали залп. Тысячи стрел взметнулись в воздух над построением копейщиков. Болеслава охватил невольный ужас: щиты у солдат были, но они их побросали ради того, чтобы встретить неприятеля пиками.
По полю пронесся звук разящих людей стрел, а за ним раздались людские вопли. Попадали сотни, а стрелы все сеялись — и разили, разили…
Между каждой тучей пущенных стрел можно было насчитать двенадцать ударов сердца; а впрочем, сердце металось, так что ему веры нет. На вражеский шквал его лучники ответили собственным залпом, и Болеслав замер в ожидании, а затем разочарованно увидел, что стрелы до монголов не долетают. Как им удается стрелять на такое расстояние? Его лучники бьют исправно, в этом сомнений нет, но если они не могут дотянуться до врага, то какой от них толк?
По рядам разрозненно понеслись приказы. Многие из копейщиков бросали громоздкое оружие и подхватывали щиты, в то время как другие пытались как-то удерживать их с копьями одновременно; в итоге не получалось ни того ни другого. С растерянным проклятием Болеслав обернулся на предводителя тамплиеров, который сейчас буквально рвался с поводка. Рыцари готовы были ринуться в атаку, но путь им все так же преграждали озабоченные своей защитой копейщики, сквозь которых невозможно было прорваться к врагу. В некоторых местах пехотинцы хаотично отодвигались, и тогда тамплиеры все же проносились мимо, хотя попробуй сохрани ровность строя, когда под ногами путаются люди и косыми шипами торчат пики, а сверху в поднятые щиты хлещут вражеские стрелы. Да еще трупов столько, что о них запинаются кони.
Болеслав надтреснуто выкрикнул бранное слово. Вскинули головы гонцы, но он обращался не к ним. Всю свою жизнь Болеслав провел в войсках. Им, а также битвам и победам, которые одерживал, он обязан своим нынешним положением. Но то, что герцог видел сейчас, — откровенное издевательство над всем, что именуется здравым смыслом. Направляющей структуры у монголов как будто не было. Не было четкого центра, который регулирует все движения. Именно на него и можно было направить всю мощь рыцарского удара. И в то же время это не сброд, где каждый в общей сутолоке рубится сам за себя. Вовсе нет, монголы двигались и атаковали так, будто ими руководят множество направляющих рук: накатывали, жалили и откатывались, как неожиданно умный пчелиный рой, в котором каждая небольшая группа совершенно независима. Казалось бы, безумие, но все обстояло именно так: и в броске, и в гибком отражении любой встречной угрозы.
На одном из флангов тысяча монгольских воинов пристегнула свои луки к седлам и похватала копья, превратив обходной маневр в вероломный бросок на щиты копейщиков. Офицеры Болеслава не успели глазом моргнуть, как монголы уже отскочили назад и снова взялись за луки. Копейщики в ярости взревели и подняли свои пики, а в ответ в них издевательски полетели все те же стрелы: не зевайте, ротозеи!
Болеслав в безмолвном ужасе видел, что такая же картина наблюдается на всем протяжении копейного строя. Сердце его встрепенулось, когда за позицию копейщиков дружней стали прорываться тамплиеры, криком требуя расступиться и перескакивая через убитых и раненых. Вот эти сделают из хаоса порядок, это их, черт возьми, миссия.
Сколько сотен пехотинцев у него убито, Болеслав не знал. На беду, во вражеской атаке не было передышки — нет возможности перестроиться и оценить тактику неприятеля. Пока герцог над этим раздумывал, последовали еще два залпа стрел, теперь уже прицельные, с близкого расстояния, в тех, кто пренебрег щитом и предпочел пику. Число вопящих и копошащихся на земле раненых все росло, но уже набирали медленный, уверенный, безостановочно грозный ход тамплиеры, вызывая должный трепет у тех, кто за этим наблюдал. Болеслав, сжав кулаки, завороженно смотрел, как рыцари, выбравшись за пределы потерявшего стройность пехотного построения, направляют на врага своих тяжелых коней, выравнивая строй на скаку. Таких не остановит ничто на свете.
Лобовой удар рыцарей поверг монголов в замешательство. Их более мелкие лошадки отлетали, а некоторые под превосходящим весом так и опрокидывались. Монгольские всадники в падении с них соскакивали, но их тут же засекали лопасти двуручных мечей и топтали конские копыта. Под восторженно-пристальным взглядом Болеслава враг начал прогибаться, а затем и отходить. Гладкий до этих пор натиск начал пробуксовывать, стопориться, построение теряло свою стройность, а атака — напор. Монголы торопливо пускали стрелы, но от стали доспехов они отскакивали, а некоторые так даже переламывались. Чувствовалось, что битва приобретает удачный оборот. Болеслав криком подбадривал славных рыцарей.
Тамплиеры крушили монголов с победным ревом. За плечами у этих железных людей были битвы с сарацинами в глинистых полях от Иерусалима до Кипра. Враг впереди должен быть разбит и опрокинут; с этой целью они пришпоривали своих могучих коней и рвались вперед, в галоп. Их атака по мощи напоминала неостановимый удар молота, разбивающий армию неприятеля напополам, открывая путь к центру, на горе и погибель вражьему королю-полководцу. Монголы под натиском проминались. Сотни их разворачивались и пускались наутек, едва успевая оторваться от смертоносного двуручного меча или тяжелой пики. Так тамплиеры скакали с полмили, гоня перед собой все, что только можно.
Байдур властно воздел руку. Право выбирать для этого момент принадлежало ему. Вдоль строя тотчас полетели приказы. Двадцать знаменосцев вскинули желтые флажки и прокричали команды сотням-джагунам. Приказы прошли по десяткам. Через глаза и уши они разлетались, как огонь по соломе, в считаные секунды. Хаос в мгновение ока сменился порядком. Джагуны откатывались на фланги, давая рыцарям лететь вперед без сопротивления. Кое-кто впереди все еще скакал, маня тамплиеров за собой, но фланги быстро уплотнялись, и воины там брали на изготовку луки.
От пехотинцев с их зловещими пиками рыцари оторвались далеко. В атаку их поскакало примерно десять тысяч — силища, привычная к своим победам. В монгольские тумены они впахались глубоко, и вперед их вели вера и самоуверенность. Сквозь прорези в своих забралах рыцари-французы видели хаос неприятельского отступления и исправно крушили мечами все, до чего можно было дотянуться. Скачущие впереди лошади шарахались куда-то вбок, влево и вправо, но рыцари продолжали лететь вперед в намерении пробиться сквозь неприятеля и добраться до его вожака, кем бы он ни являлся.
С обеих сторон монгольские лучники прекратили свою испуганную крикотню и положили стрелы на тетиву. Они со спокойной решимостью намечали себе цель, цепко следя раскосыми глазами за мчащимися шеями могучих боевых коней. Спереди животные защищены броней. Со стороны же их шеи или голы, или прикрыты тканью, на бегу топорщащейся складками.
Байдур рубанул рукой по воздуху. Все желтые флаги одновременным движением качнулись. Звякнули тетивы, высвобождая заряд полного натяжения и посылая жужжащие стрелы в цель — несущуюся мимо массу лошадей. Вблизи попасть в них было совсем нетрудно, и уже с первыми выстрелами кони с диким ржанием валились с пронзенными глотками. Брыкаясь, они кричали, как люди. Из ноздрей пенными толчками хлестала кровь. В отличие от людей лошадей природным наездникам было жалко, но они, морщась, вынимали из колчанов стрелы одну за одной и пускали куда надо.
Рыцари гневно вопили. Те, кого стрела пока миновала или в кого попала всего один раз, стремились вывести своих коней из насылаемого с обеих сторон черного вихря. У раненых коней, проседающих под тяжкой ношей, мучительно подкашивались ноги. Сотни их внезапно заваливались на скаку, топча или придавливая своих громоздких седоков, которые, оглушенные падением, пытались шатко подняться на ноги.
Какое-то время тамплиеры, невзирая на потери, продолжали бросок. Повернуть недюжинный вес коней и доспехов в сторону было не так-то просто, но среди растущей мясорубки Байдур расслышал, как кто-то из вражеских латников подает приказы. Этот командир моментально сделался для лучников приоритетной мишенью. Лошадь его пала, утыканная стрелами, а сам всадник покатился по земле с торчащим из шлема оперением. Помятое забрало заклинило, и он фактически ослеп. Видно было, как рыцарь отчаянно, но тщетно силится стащить с себя шлем.
Неожиданно тамплиеры сменили тактику: бросили своих коней влево и вправо, прямо на стреляющих с седел лучников. Число двинувшихся на фланги было примерно равным: каждый всадник брал в противоположную сторону за впереди идущим — великолепный, слегка парадный маневр, которого монголы прежде не видели. Байдур был под впечатлением. Скачка перерастала в противоборство рыцарей со своими истязателями — единственный шанс уцелеть в бойне, в которую обратился их прежде безостановочный бросок. Скорость тамплиеры утратили, но доспехи их были крепки, а сами рыцари — еще не измотаны боем. Обоими концами пик они крушили нукерам ребра, а затем в ход пошли длиннющие мечи, секущие головы не хуже бритвы.
Монгольские всадники гарцевали вокруг на своих лошадках, более мелких и не таких мощных, но несравненно более прытких и вертких, чем у этих закованных в сталь гигантов, в которых к тому же можно бить прицельно. Что монголы и делали: отскочив от пыхтящего в железном коконе латника, накладывали стрелу и выстреливали в любую щель или незащищенное место. Лопасть двуручного меча вхолостую просвистывала в том месте, где еще мгновение назад крутился на своем коньке скалящийся нукер в лисьей шапке.
Слышно было, как воины посмеиваются: верный признак облегчения. Сама величина рыцарей и их коней вызывала невольный страх. От взмахов их мечей кожу обдавало леденящим ветерком. Когда латники попадали, удар был ужасающий, подчас разваливающий надвое. Вон один из рыцарей в рваном красно-белом табарде[44] рубанул с такой силой, что начисто отмахнул нукеру ногу вместе с бедром, заодно пробив бок лошади. Но воин и в смерти оказался стоек: ухватил рыцаря и в падении совлек его с коня.
Град стрел с флангов постепенно редел, превращаясь в месиво из вопящих людей и лошадей, раздробленное на тысячи отдельных поединков. Байдур разъезжал взад и вперед, следя за боем. Вон один из латников покачнулся на ногах и скинул с себя помятый шлем; открылись длинные черные волосы, прилепленные потом к голове. Байдур подъехал и ударом исподтишка рубанул, чувствуя, как отдача тугой искрой пронеслась по руке в плечо.
Натянув поводья, он отъехал назад, стараясь одновременно отслеживать ход сражения. В броске Байдур, понятно, не участвовал. Если его срубят, бремя командования падет на одного Илугея. Байдур привстал в стременах, озирая картину, которой ему не забыть никогда. По всему простору поля с его туменами сражались латники в серебристых доспехах. Их щиты, помятые и пробитые, валялись там же, где падали сраженные. Счет убитых шел уже на тысячи. Держались латники стойко, отступать не думали, но не менее славно бились и нукеры, норовя клинками тыкать в забрало. Внизу под ними сражались безлошадные, криками подбадривая своих. Страха в них не было, а напрасно. Потому что устрашиться — самое время. Неудивительно, что тыл атаки уже сворачивается, превращаясь в хаотичную массу; еще немного, и она повернет, ринется назад к своим пехотинцам возле Кракова. Байдур отдал новые приказы, и за ним двинулись восемь минганов, навесом пуская стрелы в рыцарей, погоняющих своих усталых коней. На островок мнимой безопасности позади копейщиков из них возвратятся немногие.
Болеслав в отчаянии смотрел, как цвет благородного сословия гибнет буквально у него на глазах. Скажи кто, что подобное может произойти с рыцарями-тамплиерами, он бы не поверил. А эти стрелы! Их сила и точность просто потрясали. На поле сражения он никогда не видел ничего подобного. Ни он, ни вообще кто-то в Польше.
Надежда герцога несколько всколыхнулась, когда задняя часть колонны стала возвращаться к городу. Самого масштаба потерь он не наблюдал, а потому у него отвисла челюсть, когда он увидел, как выкошены их ряды, как они оборваны и измяты в сравнении с той блистательной силой, что до этого выезжала на бой. Монголы теперь наседали сзади, настырно пуская свои адские стрелы так, будто рыцари были не более чем болванами, служащими в качестве мишеней.
Чтобы прикрыть их отступление, Болеслав выслал на подмогу полк, вынудив монголов остановиться. Пропыленные, потрепанные остатки тамплиеров изможденной рысцой въехали внутрь. Из рыцарей почти каждый был с ранениями. В тех местах, где к ранам прилегала вогнутая ударами броня, тело неимоверно саднило. На приближение туменов герцог обернулся с плохо скрытым ужасом. «Наконец-то можно пустить в ход пики», — подумал он. Щита из кавалерии больше нет, и неприятель теперь станет прорываться к Кракову сквозь пеший строй. Копейщикам он выкрикнул команду поднять пики, однако броска не последовало. Вместо этого опять посыпались стрелы, как будто рыцари и не скакали на врага и как будто у монголов для расправы было все время на свете.
За холмами и синей полосой дальнего леса уже садилось солнце. Секунда, и в серого коня герцога впилась стрела, от которой тот взбрыкнул. Еще одна угодила в щит, да так, что тот под отдачей больно стукнул по груди. На герцога наползал душный липкий страх. Краков ему, похоже, не спасти. Рыцарей уже не больше горстки, осталась одна пехота. Надо как-то спасать собственную жизнь. По сигналу Болеслава герольды на поле боя протрубили отход.
Свет убывал, а монголы все стреляли и стреляли по отступающим копейщикам. Измотанные тамплиеры выстроились перед воинством тонкой линией, принимая стрелы на свои доспехи, чтобы помешать превращению отступления в беспорядочное бегство.
Болеслав кинул коня в галоп. Рядом, потупив взор, ехали гонцы. Поражение гнетом висело над всеми — поражение и страх. Вместо того чтобы слать победные реляции, герцог теперь сам направляется к своему кузену Генриху с униженной просьбой явить милость и снисхождение. Скакал Болеслав молча, наблюдая перед собой игру длинных теней. Доблестных французских тамплиеров монголы изничтожили, а ведь это была самая великая сила из всех, какие ему известны. Кто мог остановить захватчиков, как не военно-рыцарские ордена? А ведь эти рыцари сражали в Святой земле орды еретиков-магометан, отвоевывали у них Иерусалим… То, что их перебили всего лишь за какой-то день, потрясло Болеслава до глубины души.
Позади лютыми волками завывали монголы. Целые сотни их стремительными бросками налетали сзади и убивали тех, кто хотел одного: отступить и укрыться. Стрелы продолжали падать, даже когда начал сгущаться сумрак. Людей, наскакивая, выволакивали из седел сзади и, схватив, убивали под глумливый хохот. Да еще перед тем как убить, норовили пнуть или отвесить тумака.
Когда стемнело окончательно, Байдур с Илугеем наконец отозвали свое воинство назад. Город Краков лежал впереди нагой и беззащитный, и монголы с восходом луны повели к нему коней неторопливо, шагом.
Было холодно. Медно-золотая луна заливала местность бледным отчетливым светом. Ямской гонец во весь опор гнал по пыльному большаку. Он был измотан. Глаза слипались, а поясницу то и дело простреливала резкая боль. На миг его охватил внезапный страх: он забыл, сколько станций проскакал за сегодня — две или три? Каракорум остался далеко позади, но гонец помнил, что драгоценное содержимое сумки должен передать в целости и сохранности. Что ему дали, посланец не знал, пояснили только, что эта вещь дороже всей его жизни. Человек в Каракоруме, прибывший из темноты, подал письмо и непререкаемым тоном отдал приказания. Он еще не успел договорить, как гонец уже отправился в путь.
Внезапно дернувшись, гонец понял, что сейчас чуть не соскользнул с седла. Тепло лошади, дробная ритмичность копыт, звяканье бубенцов — все это убаюкивало. Это уже вторая ночь без сна, и в компании только дорога да эта вот лошадь. Посыльный молча прикинул. Он миновал уже шесть ямских станций, на каждой из них меняя лошадь. На следующей надо будет передать сумку с рук на руки, или есть риск упасть прямо на тракте.
Вдалеке показались огни. Колокольчики там, разумеется, услышали. Уже ждут его со свежей лошадью, сменным гонцом, бурдюком архи и медом для подкрепления сил. Да, надо, чтобы был сменщик. А то усталость такая, что впору свалиться. Сил больше нет.
Въезжая на каменный двор среди бог весть какой глуши (вот сколь велики сила и могущество хана), посланец замедлил галоп до рыси. В окружении работников яма он перебросил ногу через седло и устало кивнул своему сменщику, совсем еще мальчишке. Помимо письма в сумке, надлежало передать еще и устное указание. Как там ему говорили? А, вспомнил.
— Скачи, не щадя ни себя, ни лошадей, — передал он приказ. — В руки лично Гуюку, и никому более. Повтори.
Гонец выслушал наказ, который новый ездок повторил взволнованным голосом. Сумка перешла из рук в руки — священный груз, раскрыть который до прибытия в конечное место назначения немыслимо. На дворе стоял какой-то камень, служащий, очевидно, подпоркой при усаживании на лошадь. На него посланец опустился с отрадной расслабленностью, провожая своего сменщика сонным взглядом из-под полузакрытых век. Так быстро и далеко в своей жизни он еще не ездил. Что же там такого уж важного? На этом гонец упал, раздавленный сном.
Погребальный костер хана был сооружением грандиозным, высотой в половину стоящей позади дворцовой башни. Возвели его споро, из огромных запасов кедрового дерева, что хранились по подвалам дворца. Обнаружились они там в соответствии с письменными указаниями Угэдэя. К своей смерти хан готовился загодя, и каждый этап церемонии расписал во всех подробностях. В запечатанном пакете, который Яо Шу предоставил Дорегене, были и другие письма. Одно из них, личного характера, оставило ее в слезах. Его Угэдэй написал перед отправлением в цзиньский поход, и оно ранило вдову в самое сердце своим веселым, слегка бесшабашным духом. К смерти он готовился, но кому из нас дано понять, каково оно — уходить в мир иной, а другим, тем, кто остается, доживать потом свой скорбный век уже без твоего голоса, запаха, прикосновения. Все это теперь — только в письмах Угэдэя и воспоминаниях Дорегене. Могилой хана должен был стать сам Каракорум, а пепел Угэдэя предстояло поместить в хранилище под дворцом, где он и останется навек. Темугэ стоял на зеленой траве в одеянии золотистого шелка с синим подбоем. Неотвязно болела спина, и чтобы глядеть на верхотуру костра, ему приходилось напрягаться. По сыну своего брата он не убивался, а когда побежало первое пламя, обугливая дерево и пуская в воздух ароматный дым кедровых ветвей, разносящийся на множество гадзаров, он сцепил за спиной руки и глубоко задумался о сущем.
Ум Темугэ бродил в прошлом, а сам он сейчас состоял при исполнении долга, под тысячами взглядов. Бурное изъявление горя в традиции его народа как-то не входило, хотя в толпе работного люда, сошедшегося сюда со всего Каракорума, у многих были заплаканные глаза. Город лежал опустевшим, как будто жизнью не был наделен никогда.
На этом кострище возлежал сын Чингисхана — сын брата, которого Темугэ любил и страшился, ненавидел и одновременно боготворил. Он уж толком и не помнил, как им в детстве приходилось скрываться от своих преследователей. Это было давно, хотя до сих пор иногда во сне являлся тогдашний холод и неутолимый, грызущий голод. Мысли старика частенько возвращались в юность, но уютом она не отличалась. Тогда у него было четверо братьев. Тэмуджин, что назвался выспренним именем Чингисхан; Хачиун, Хасар и Бектер. Темугэ пытался припомнить лицо Бектера, но все никак не получалось. Была еще сестра Тэмулун, но и ее образ стерся из памяти.
Темугэ подумал о ямском письме, которое утром показал ему Яо Шу. Оно извещало о смерти Хачиуна, и Темугэ попытался заглянуть внутрь своего горя, попробовать его на глубину. Но горя там не было. Они уже много лет как жили порознь, разлученные и затерянные в трудностях, заботах и досадных мелочах жизни, что замутняют чистоту отношений. Теперь лишь они с Хасаром остались живыми свидетелями невзгод, окружавших тех семерых совсем еще детей, что прятались в тесной норе урочища. Только они и могли сказать, что там было с самого начала. Теперь они оба старики, у Темугэ вон все косточки ломит каждый день.
Он поглядел мимо набирающего силу и яркость огненного столпа и увидел Хасара, стоящего с поникшей головой. Когда-то в молодости они вместе перешли границу Цзиньского царства и повстречали Яо Шу. Тот был всего лишь странствующим монахом, ждущим предначертанной ему будущности. Теперь уж и представить сложно, как они тогда были сильны и полны жизни. Темугэ отметил, что Хасар сильно сдал. Из-за оплывших брыл и шеи голова его кажется чересчур большой. И вид явно нездоровый. Сам не зная почему, Темугэ пошел к брату, и они кивнули друг другу, два старика, задержавшиеся на этом свете.
— Никак не ожидал, что он уйдет прежде меня, — пробормотал Хасар.
Темугэ поглядел на него с грустным пониманием, и Хасар под его взглядом пожал плечами.
— Стар я, а те комья в плече у меня все растут. Не ожидал, что он, молодой еще, уйдет раньше, чем наступит мой черед. Только и всего.
— Надо тебе их вырезать, брат, — заметил Темугэ.
Хасар поморщился. Он уже больше не мог носить доспехи, чересчур прилегающие к больным местам. Каждую ночь эти наросты, казалось, все взбухают под кожей, как гроздь винограда. Про те из них, что под мышкой, он уж и не говорил. К ним лучше и не притрагиваться, чтобы не завыть волком. Хотя мысль о кромсающем плоть ноже была еще невыносимей. «И дело здесь не в трусости», — внушал он себе. Просто со временем это все должно или пройти, или окончательно доконать, третьего не дано.
— Прискорбно, прискорбно мне было услышать о Хачиуне, — сказал Темугэ.
Хасар прикрыл глаза, превозмогая боль.
— Стар брат уже был для похода, — признался он. — Я ему это говорил. Ну да он уперся, ни в какую. Как бог, говорит, положит… Ох, как я по нему тоскую!
Темугэ с пытливым интересом на него посмотрел:
— Ты не христианином, часом, заделался на старости лет?
Хасар с грустинкой улыбнулся:
— Для меня уже поздненько. Просто слушаю иногда их россказни. И знаешь, что я обнаружил? Шибко уж много они пригрожают. То за то, то за это — сразу в ад. А рай у них, по рассказам, какой-то скучный. Пресный. Я как-то спросил одного из монахов, есть ли в раю лошади, а он знаешь мне что ответил? Их, говорит, тебе там самому не захочется. Нет, ты представляешь? Мне там что, на их ангелах верхом ездить, что ли?
Темугэ видел, что брат говорит, чтобы как-то приглушить свою тоску по Хачиуну. Он еще раз вгляделся в свое сердце на предмет какого-нибудь сочувствия, и опять обнаружил там лишь пустоту. Это настораживало.
— Я тут как раз думал о том урочище в холмах, где мы все прятались, — поделился Темугэ.
Хасар покачал головой:
— Трудные то были времена. Но мы выжили и всё преодолели. — Он оглядел город за рыжими космами огня, скрывающими тело хана. — Если б не наша семья, этого дворца не было бы и в помине. — Старый воин вздохнул. — Странно и вспоминать: ведь были времена, когда не было ни державы, ни нашего единого народа. Для жизненного срока одного человека это, должно быть, многовато. Все-таки видали мы, брат, и славные дни, несмотря на наши расхождения.
Темугэ предпочел отвернуться, чтобы не ворошить не вполне безоблачное прошлое. В пору своей молодости он несколько лет был завзятым сторонником того, кто принес родне великую боль и чье имя в державе больше не упоминалось. В те годы Хасар был ему чуть ли не врагом, но теперь это все схлынуло, позабылось.
— Тебе бы надо все это записать, — неожиданно сказал Хасар, кивнув в сторону погребального костра. — Как ты сделал про Тэмуджина. Вот так взять все и изложить, для памяти.
— Сделаю, брат, — сказал Темугэ. Он снова поглядел на Хасара и отчетливо, без прикрас увидел, какой у него вид. — Ты выглядишь больным, брат. Я бы на твоем месте их вырезал.
— Да? — хмыкнул Хасар. — А ты-то что в этом смыслишь?
— Я знаю, что лекари могут усыпить тебя черным зельем, и ты не будешь чувствовать боли.
— Я боли не боюсь, — сердито отмахнулся Хасар. Но при этом в его взгляде сквозило любопытство, и он даже повел здоровым плечом: — Может, так и поступлю. А то бывают дни, когда у меня правая рука вообще не шевелится.
— Если Чагатай нагрянет сюда, в Каракорум, она тебе понадобится, — усмехнулся Темугэ.
Хасар кивнул, потирая левое плечо.
— Вот кого я хотел бы видеть со сломанной шеей, — мечтательно проговорил он. — А ведь я присутствовал при том, как Тулуй расставался с жизнью. И что мы за это получили? Всего несколько жалких лет. Если мне доведется увидеть, как Чагатай с победным видом въезжает в эти ворота, то лучше бы мне до этого умереть во сне.
— Он будет здесь раньше, чем Гуюк и Субэдэй, — кисло заметил Темугэ. — Это единственное, что нам известно наверняка.
Он тоже не пылал любовью к этому выпестованному братом невеже. Уж при ком, а при Чагатае библиотек здесь не будет, равно как духа учености и благовоспитанных книгочеев на улицах. Такому город спалить — сущий пустяк, только бы лишний раз себя проявить. В этом отношении Чагатай был сыном своего отца. Темугэ зябко поежился, внушая себе, что это от ветра. Пора бы всерьез задуматься над тем, как до приезда Чагатая вывезти наиболее ценные свитки и книги, пока не будет уверенности, что они в безопасности и к ним проявляется должное почтение. Сама мысль о Чагатае бросала в пот. Нет, второго Чингисхана мир не потянет. Он едва оправился от первого.
Половецкий хан Котян переправлялся через Дунай на небольшом ялике, на веслах которого сидел угрюмого вида лодочник. Ялик несся, едва касаясь темной воды. От пронзительной сырости холодного сумрака половец плотнее кутался в плащ и все думал, думал. Похоже, от судьбы и впрямь не уйдешь. Требовать у Котяна людей король имел все основания. Венгрия дала ему прибежище, и хан какое-то время думал, что и вправду спас свой народ. Когда горы остались позади, он посмел надеяться, что монгольские тумены так далеко на запад не пойдут. Прежде они этого действительно не делали. И вдруг Золотая Орда с ревом перекатывается через Карпаты, а от мирного пристанища не остается камня на камне…
За приближением берега Котян наблюдал с неприязнью: сейчас ступать с лодки в гадкую чавкающую жижу, черпая полные сапоги. Он спрыгнул в прибрежное мелководье; ноги, само собой, тут же увязли. Лодочник буркнул что-то неразборчивое и взыскательно изучил поданную монету, намеренно демонстрируя свое неуважение. Рука Котяна под плащом непроизвольно потянулась к ножу: сейчас взять и чиркнуть по этой роже, чтобы знал, как и с кем разговаривать. Но затем он свою попытку неохотно оставил. Лодочник погреб прочь, поглядывая с надменно скривленным ртом. С безопасного расстояния он что-то выкрикнул, хотя что именно, Котян не разобрал.
Такая вот история и с Будой, и с Пештом. Половецкий народ пришел сюда с незлобивым сердцем, принял по требованию своего сюзерена крещение, и все усилия прилагал к тому, чтобы эту новую веру воспринимать как свою собственную, хотя бы ради выживания. Как народ, половцы понимали: ради того, чтобы остаться в живых, и не на такое пойдешь, — и к своему хану отнеслись с доверием. Никто из христианских служителей здесь не счел странным, что вот так целый народ вдруг в одночасье загорелся желанием принять сердцем Христову веру.
Тем не менее этого для обитателей городов короля Белы оказалось недостаточно. Уже с первых дней поползли слухи и пересуды, что эти пришельцы тащат за собой одни несчастья. У кого-то из селян издохла свинья, а виной тому, понятно, одна из темноволосых смуглых женщин, что навела на нее порчу. Перепрыгивая по камням вдоль берега, Котян презрительно сплюнул. Или вот с месяц назад местная девушка-венгерка обвинила двоих половецких парней в том, что они поймали ее и обесчестили. Поднялся шум, за ним бунт, который со всей безжалостностью подавили солдаты короля Белы, но ненависть так и осталась кипеть под покровом. Мало кто полагал, что та девица врет. В конце концов, ничего иного от этих гнусных кочевников люди в своей оседлой среде и не ожидали. Ведь у них, половцев, нет корней, и верить им нельзя: только и умеют что воровать, убивать да еще осквернять нечистотами чистую реку.
Приютивших его хозяев Котян ненавидел почти так же, как те ненавидели его, причем прилюдно, перед его соплеменниками. Оглядывая сейчас становище из шатров и лачуг, жмущихся к реке, он желчно подумал, что занять меньшее по площади место у них все равно не получилось бы. Король обещал, что выстроит новый город или, может, расширит два или три из уже существующих. Он что-то говорил об особом поселении для половцев, где они смогут спокойно жить сами по себе, не мешаясь с местными. Быть может, Бела и сдержал бы свое обещание, но тут, как назло, нагрянули тумены монголов. А впрочем, Котян уже начинал сомневаться в искренности слов короля.
Каким-то образом угроза со стороны монголов лишь усилила напряжение между венграми и народом Котяна. Нынче его соплеменники и по улице не могли пройти без того, чтобы им не плюнули под ноги или не толкнули кого-нибудь из их женщин. Что ни ночь где-нибудь в канаве находили труп с перерезанным горлом, а то и не один. Если убитый оказывался половцем, от наказания преступники как-то уходили, но если это был венгр, то соплеменников Котяна местные судьи и солдаты вешали в назидание парами. Неважнецкая награда для двухсот тысяч новоиспеченных христиан. Иной раз Котян просто недоумевал: что же это за вера, которая на словах исповедует добро, а на деле столь жестокая?
На загаженном берегу вонь действительно стояла такая, что не продохнуть. Зажиточные горожане Буды вопросы слива и удаления отходов решили очень хорошо. Даже в бедных кварталах Пешта на углах стояли полубочки, которые ночами вывозили золотари. У половцев с их шатрами не было под рукой (или под другим каким местом) ничего, кроме реки. Они старались поддерживать в ней чистоту, но на таком коротком ее участке их здесь просто слишком много. Среди соплеменников уже расползались болезни: целые семьи мерли от красной сыпи на коже (в родных краях такого недуга не встречалось отродясь). Вообще жизнь тут — как в неприятельской осаде. Но король попросил помочь армией, а это дело чести, Котян ведь дал свое ханское слово. В этом король Бела рассудил о нем правильно. Однако, спинывая в воду камешек, Котян подумал, что есть пределы и его ханской чести. Отправлять ли ему свой народ под вражеские стрелы за столь сомнительную плату? За всю жизнь он не нарушил данное слово ни разу. Временами, когда хан мучился от голода или недомогал, это было единственное, чем он мог подпитывать свою гордость.
Котян направлялся в город Пешт. Сапоги были тяжелы от налипшей глины и нечистот. Жене он обещал, что на обратной дороге купит мяса, хотя торговцы наверняка вздуют цены при виде половецкого хана. Котян пошел быстрее, придерживая рукоять меча. В такой день задевать его самолюбие было опасно. Следующий день наверняка сложится иначе, но пока в свои движения и действия можно допустить немного гневливости: она согревает.
При подъеме на грязный взвоз, из которого выходила череда купеческих лавок, образующая собой улицу, Котян услышал, как недалеко о землю что-то треснуло. В ушах гудел ветер, и он с зоркой настороженностью поднял голову, прислушиваясь. Перед мясной лавкой задыхалась в чаду лампа, но деревянные ставни раздаточного окна уже закрывались. Котян выругался и перешел с шага на бег.
— Эй, погодите! — выкрикнул он.
Хан не сразу заметил двоих возящихся мужчин, пока те не упали ему буквально под ноги. Котян машинально выхватил меч, но мужчины сейчас сосредоточенно тузили друг друга. У одного был нож, а другой удерживал противника за руку. Что именно здесь происходит, понять нельзя. Котян настороженно вскинул голову, когда невдалеке послышались еще какие-то крики. Голоса были злые, и в Котяне ответно тоже всколыхнулся гнев. Кто знает, что здесь произошло в его отсутствие? Еще одно изнасилование, или там просто поносят кого-то из его соплеменников? Пока он колебался, мясник наконец окончательно замкнул ставни, накинув с внутренней стороны засов. Котян загрохотал по ставням кулаком, но безуспешно.
В ярости хан повернул за угол. Там он увидел линию людей — точнее, небольшую толпу, шагающую по слякотной улице в его сторону. В два быстрых шага он сдвинулся обратно за угол, но его увидели на фоне уже севшего солнца. При виде испуганно юркнувшей за угол фигуры толпа тут же разразилась воплями и улюлюканьем.
Котян двигался с максимальной скоростью. По опыту он знал, что опасность очень даже нешуточная. Что бы там ни свело этих людей в стаю, для него все может закончиться проломленной головой или разбитыми пинками ребрами. На бегу к темной реке хан явственно слышал возбужденный гомон. Ноги преследователей стучали по деревянному уличному настилу, звук шагов неуклонно приближался.
Поскользнувшись на мокрой земле, Котян выронил меч, упавший и исчезнувший в мягкой грязи совершенно бесшумно. Встать ему помешал обжигающий и потрясающий удар. На беглеца с тяжким сопением навалилась толпа. Смутный незнакомец, выказавший свою вину уже тем, что пустился наутек, заслуживает того, чтобы его как следует проучить. Котян, как мог, сопротивлялся, но под пинками и ударами коротких ножей, уже бездыханный, все глубже вдавливался в грязь, пока не стал с ней вровень, и его темная кровь сливалась с чернотой. Последний хрип умирающего булькнул в пузырьках жижи.
Наконец черные тени отхлынули. Мстители, переводя дух и постепенно остывая, отошли от изломанного тела на берегу реки. Некоторые залихватски хлопали друг друга по спине: бока чужаку намяли что надо, знай наших. Имени уделанного бедолаги они не знали. На расстоянии уже слышалась тревожная перекличка голосов королевской стражи; пора было исчезать в тенях купеческого квартала. Ко всему происходящему кочевники прислушивались с опаской. Пройдет еще много, ох как много лет, прежде чем по улицам городов приютившей их страны они начнут ходить без страха. Многие из мужчин были отцами и теперь расходились по своим домам и семьям, пробираясь глухими проулками, чтобы не попасться стражникам: беды не оберешься.
Армия, что собралась возле Пешта, была огромна. Король Бела проводил дни в некоем сладостном неистовстве, которое находило на него всякий раз, когда он размышлял, что привело на поле такое множество людей. Солдат не может таскать с собой запас провизии больше чем на несколько дней, иначе это начнет отнимать у него силы, необходимые для боя. Поэтому на обозы ушли все телеги и тягловый скот, какие только были по стране, и в итоге обоз растянулся почти на такое же расстояние, что и густые ряды воинства, сосредоточенного возле Дуная. Сердце короля Белы буквально рвалось из груди от той гордости, какую он испытывал, оглядывая свое войско. Свыше ста тысяч ратного люда, рыцарей и пехотинцев откликнулись на послание с разосланными по всей Венгрии окровавленными мечами. По его примерным подсчетам, монгольская армия могла насчитывать от силы половину — а скорее всего, меньше — того, чего, по общему мнению, ему следовало ожидать. Король сглотнул некстати подступивший к горлу комок желчи. Похоже, ему предстоит сойтись в сражении всего с половиной Золотой Орды: вторая рыщет в других местах. Однако реляции, подошедшие с севера, сообщали о разрушениях, в которые верилось, честно говоря, с трудом. Прежде всего, помощи от Болеслава или Генриха ждать теперь не приходилось. Из того, что узнал Бела, они сами едва дышали под чудовищным натиском монгольских туменов. Люблин однозначно пал, а из Кракова пришло всего одно сообщение о том, что он разделил столь же печальную участь и был сожжен, хотя уму непостижимо, как такое могло произойти. Оставалось лишь уповать, что сведения преувеличены: ведь, как известно, у страха глаза велики. Со своими офицерами и союзниками Бела этими сведениями, разумеется, не поделился.
С этой мыслью он поглядел на тевтонских рыцарей справа от себя — две тысячи во всем своем боевом великолепии. Их кони были нисколько не запачканы грязью, которую поднимала за собой пехота. Под светом тусклой остывающей зари они матово блестели и, топоча копытами, пускали из ноздрей бледные султаны пара. Бела очень любил боевых коней, а у тевтонцев, как известно, они самого благородного происхождения, все как один с безупречной родословной.
Общую гордость слегка омрачал лишь левый фланг. Половцы хотя и хорошие конники, только их пока очень уж бередит смерть хана Котяна, неизвестно как и кем убитого в непонятной заварухе у реки. Ропщут так, будто в этом личная вина короля. Действительно невозможные люди. Когда монголы убегут обратно за горы, надо будет как следует подумать, стоит ли терпеть у себя такое множество половцев. Может, дать им немного денег, чтобы не так обременительно для королевской казны, — пусть подыщут какую-нибудь новую родину поприветливей.
Бела вполголоса выругался, увидев, что конница половцев покидает отведенное ей в построении место. Через поле он послал к ним гонца с жестким приказом держать место. За передвижением посланца король наблюдал, задумчиво почесывая подбородок. Было видно, как половцы вдалеке скопились вокруг какого-то одного человека — видимо, предводителя, — но останавливаться не думали. Бела ерзнул в растущем неудовольствии и, повернувшись в седле, обратился к ближайшему из рыцарей:
— Скачи к половцам и напомни им о данной мне клятве повиновения. Мой им приказ: оставаться на позиции до моих дальнейших указаний.
Рыцарь в знак почтения опустил копье и величаво поскакал вслед за первым посланцем. К этому времени половцы окончательно нарушили аккуратную симметрию рядов, а их кони рассеивались по полю без всякой видимости какого-либо построения. Беда с этими кочевниками: дисциплина им неизвестна. Бела попытался вспомнить имя Котянова сына, который вроде как должен ими командовать, но оно упорно не шло на ум.
Прибытие рыцаря половцев тоже не остановило, хотя теперь они оказались близки к Беле настолько, что видели его расставленные руки: стоять, назад! Можно вмешаться и остановить их позорный отток, так как они движутся без видимой спешки. Бела выругался вслух: половцы, судя по всему, едут непосредственно в его расположение. Явно хотят что-нибудь выторговать — может быть, частично поменять свою клятву или выклянчить еду и оружие получше. До чего же гнусный народец: пытаться выгораживать себе выгоду, как будто он не король, а какой-нибудь чумазый торгаш с рынка. Только и знают, что свою меновую торговлю. Дочерей своих готовы выменять, если это хоть отдаленно пахнет горсткой монет.
Король Бела гневно смотрел, как половецкие всадники с нарочитой ленцой продвигаются вдоль общего строя. Как раз сейчас к нему с сообщением насчет монголов прибыли посыльные, и он намеренно их подле себя удерживал, тем самым выказывая половцам свое пренебрежение. Когда один из его ординарцев громко кашлянул, король наконец поднял глаза: на него пристально смотрел сын Котяна (как его все-таки звать? Совершенно вылетело из головы. Столько дел все последние дни, впору и собственное имя позабыть).
— Что у нас такого срочного, что ты рискуешь всем построением? — сердито напустился монарх. Действительно, невозможно более такое терпеть.
Сын Котяна нагнул голову так резко, словно хотел боднуть.
— Король Бела, — уныло сказал он, — нас связывала клятва моего отца. Отца теперь нет, а я ею не связан.
— О чем ты говоришь? — возмутился Бела. — Для таких обсуждений сейчас не время и не место. Возвращайся на свою позицию. Придешь ко мне вечером, когда переправимся через Дунай. Тогда и потолкуем.
Король Бела намеренно отвернулся к своим посыльным и взялся читать очередное донесение. Через минуту он удивленно вскинулся: молодой дерзец заговорил снова, как будто и не получал никакого приказа.
— Это не наша война, король Бела. Оно ясно всем. Желаю тебе счастливо разделаться с врагом, а моя задача сейчас — подобру-поздорову увести свой народ от Золотой Орды.
Щеки Белы запунцовели, на бледной коже выступили набрякшие жилы.
— А ну, марш обратно в строй! — рявкнул он.
Сын Котяна качнул головой:
— Прощай, твое величество. Спаси тебя Христос за все твои труды.
Бела набрал в грудь воздуха, но выдохнуть даже забыл. До него сейчас дошло, что половецкие всадники все как один смотрят на него. Их руки лежали на мечах и луках, лица были угрюмы. Мысли вскружились. Как-никак, их здесь сорок тысяч. Если приказать убить этого наглеца, то они вполне могут наброситься на королевских гвардейцев. Этот плачевный расклад на руку только монголам. Синие глаза короля метали молнии.
— Покинуть войско? — взревел он. — Когда враг считай что уже на виду? Да вы клятвопреступники! Изменники! Всем вам клеймо трусов и еретиков!
Сыну Котяна проклятие прозвучало уже в спину. Он отъезжал размашистой рысью. О господи, да как же его все-таки по имени? Хотя что толку окликать. Только пускать слова на ветер да кипеть бессильной яростью. Половцы всем скопом следовали за своим вождем. По тропе в обход огромного венгерского войска они уезжали обратно к своему поселению.
— Ваше величество, переживать нет смысла, — с ноткой презрительности внес успокоение Йозеф Ландау. — В наших рядах козьим пастухам не место.
Мрачным гомоном его поддержали братья-рыцари. Изменники-половцы все еще ехали мимо безмолвно застывшего войска. Король Бела, превозмогая удар по самолюбию, выдавил змеистую улыбку.
— Вы правы, брат Йозеф, — откликнулся он. — Нас здесь сотня тысяч, даже без тех… пастухов. Но после того как мы одержим победу, за такое предательство с ними надо будет поквитаться.
— Не без удовольствия преподам им урок, ваше величество, — глядя вслед уходящей коннице, брезгливо улыбнулся Йозеф Ландау.
Король на эти слова отреагировал такой же, а может, и еще более уничижительной ухмылкой.
— Вот и замечательно. Сообщите по войску, брат Йозеф, что половцев с поля услал я сам. Не хочу, чтобы мой народ руководствовался их предательством как примером. Передайте, что я оставил драться только своих подданных с истинно венгерской кровью. Это поднимет им боевой дух. Что же до этих бродяг-кочевников, то вы сполна покажете им ту меру, коей им воздастся за предательство. Уверен, они понимают только такое обращение. — Чтобы успокоиться, Бела сделал еще один вдох. — Ну да ладно, я уже утомился топтаться на месте и слышать нытье трусов. Давайте приказ выступать.
За армией венгерского короля Субэдэй наблюдал с возвышенности из-за реки. Переправа внизу шла полным ходом: мурашами копошились люди, на мостах было черно от всадников и лошадей. Вместе с орлоком за неприятельским войском следили Бату и Джэбэ, оценивая качество воинства, которому предстоит противостоять. Под ними, помахивая хвостами, мирно щипали травку лошади. На здешние равнины уже пришла весна. Сквозь оплывшие шапки последнего снега вовсю пробивалась зелень. Воздух был по-прежнему холоден, но в яркой синеве уже разливалось солнце и мир готовился к тому, чтобы разродиться новой жизнью.
— Они хорошие всадники, — вслух заметил Джэбэ.
Бату пожал плечами, но Субэдэй решил ответить.
— Их слишком много. И через эту реку слишком много мостов, которые надо бы заставить на нас поработать.
Бату поднял голову, как всегда улавливая, что эти двое разделяют меж собой некое сокровенное понимание, из которого он исключен. Все это бесит, и все это, безусловно, намеренно. Молодой человек отвернулся, зная, что спутники без труда улавливают его рассерженность.
Все, чего достиг Бату, давалось ему по жизни лишь упорным трудом без всяких поблажек; не жизнь, а постоянное отвоевывание. Затем его протащил вверх хан Угэдэй, в память об отце повысив до звания темника. В итоге Бату получил общее признание, но теперь, вытянутый из привычной ненависти к миру, он лишь оказался ввергнут в новую борьбу, едва ли не мучительнее прежней. Ему приходилось постоянно доказывать, что он способен быть первым, вести за собою людей, что у него есть опытность и дисциплина, которую такие, как Субэдэй, воспринимали как нечто само собой разумеющееся. Пожалуй, в стремлении себя проявить никто так не старался и не добился большего, чем Бату. Он молод, его пыл и энергия в сравнении со стариковским темпераментом казалась поистине неиссякаемыми.
При взгляде на орлока Бату разрывался от невыносимой раздвоенности. Какая-то мелкая, слабая его часть отдала бы что угодно, если б Субэдэй хотя бы раз, хотя бы мимоходом хлопнул его по плечу и похвалил, просто одобрил как мужчину и вожака. Остальное же его существо ненавидело эту слабость так страстно, что ненависть из Бату так и перла, от чего в глазах окружающих он смотрелся сумрачным, желчным и злобным. Сомнений нет, что отец когда-то уважал Субэдэя, взирал на него чуть ли не снизу вверх. И доверял, безусловно доверял.
Бату отдавал себе отчет, что ему необходимо израсти и избыть из себя эту постыдную слабость. Доверия Субэдэя ему никогда не удостоиться. И одобрения его не получить ни за что. Остается лишь утвердиться в глазах народа всей державы, чтобы, когда багатур одряхлеет и лишится зубов, он оглянулся и вдруг увидел, как ошибался, как недооценивал юного военачальника, отданного под его опеку. И тогда он поймет, что не воздавал по заслугам тому единственному, кто мог взять наследие Чингисхана и обратить его в золото.
Бату мысленно вздохнул. Он ведь не дурак. Даже мечта о том, что Субэдэй в старости сполна поймет свое непростительное заблуждение, — из разряда мальчишеских грез. За годы юноша накрепко усвоил одно: ему должно быть наплевать, что там думают про него другие, даже те, кого он уважает. В конечном итоге это его жизнь, прожитая им самим, со всеми ее горькими оплошностями и победами, как и у всех. И не нужно болезненно прислушиваться к тому, как другие тебя оценивают. Для этого он еще слишком молод, и разница во мнениях здесь не в счет.
— Пропустим через Дунай примерно с половину, — сказал Субэдэй Джэбэ. — Их там… сколько? Тысяч восемьдесят?
— Я думаю, больше. Если б они не двигались, можно было бы сказать точней.
— Всадников у них вдвое больше, — с неудовольствием заметил Субэдэй.
— Так их же половина ускакала, — язвительно напомнил Бату.
Субэдэй с некоторым раздражением покачал головой. Он тоже удивился, с чего это вдруг десятки тысяч конников перед самым маршем вдруг взяли и откололись от армии короля Белы. Похоже на хитрость, а багатур хитростей над собой не любил.
— Не знаю. Это может быть резерв, засада или часть еще какой-нибудь задумки. Мне не нравится то, что столько воинов оказываются вне нашего поля зрения. Я пошлю пару человек посмотреть, что у них там. Пускай ниже по течению перейдут реку вброд и разведают.
— Вы думаете, это у них какой-то резерв? — спросил Бату, довольный, что тоже участвует в разговоре.
Субэдэй скептически пожал плечами.
— Мне нет дела, кто они, лишь бы не переходили через реку.
А впереди с широких каменных мостов через Дунай спускалась армия короля Венгрии. Сходила четкими частями, и по ним сразу были видны их предназначение, устройство и наступательная способность. Поэтому-то Субэдэй и наблюдал за ней с таким интересом. Сходя на берег, обособленные группы тут же смыкались и образовывали защищенный участок площади на случай вражеского броска. При виде этих построений Субэдэй чуть заметно покачал головой. У короля Белы по меньшей мере втрое больше обученного войска, чем у него. Правда, у монголов есть еще оборванцы-таньмачи. Так что для победы трех туменов над эдакой силищей нужны удача, опыт и годы боевой выучки. Орлок задумчиво улыбнулся. Этих качеств его армии не занимать. И что не менее важно, он почти месяц потратил на разведку земель вокруг Буды и Пешта — все затем, чтобы выведать наиболее сподручные места для завязывания боя. Берега Дуная для этого не годятся: линия битвы слишком обширна и разнохарактерна; таким числом не управиться. На столь вопиющее превосходство врага в численности есть только одно средство: урезать Беле возможности для маневра. Самая крупная армия на свете, затиснутая в узком проходе или на мосту, превращается просто в скученную горстку людей.
Трое военачальников в мрачной сосредоточенности смотрели, как венгерская армия на противоположном берегу реки собирается воедино. Переправа шла медленно, и Субэдэй подмечал все подробности, довольный тем, что дисциплины у венгров не больше, чем у других армий, которые ему доводилось встречать на пути. Сообщения от Байдура с Илугеем поступали отрадные. Еще одна армия с севера не подойдет. На юге Гуюк с Менгу зачистили полосу земли шириной с саму Венгрию, погромив и отбросив всех, кто мог представлять какую-либо угрозу. Фланги в безопасности, как багатур надеялся и рассчитывал. Так что теперь можно двигаться через центральные равнины на их короля. В будущем соплеменники будут скакать по травянистым пастбищам Венгрии, даже не догадываясь, что он когда-то стоял здесь неисчислимым войском. И будущее их станет счастливым и безоблачным. Если захотят, могут даже плеснуть за него с седла несколько капель архи: нет ничего дурного в том, чтобы иной раз помянуть бесплотный дух твоего врага, обескровленное тело которого некогда пало на эту землю.
Видно было, как в гуще рядов едет король Бела, что-то говоря своим людям. До слуха доносился звук сотен труб, а над головами латников ветер рвал с шестов длинные текучие стяги. Картина, что и говорить, впечатляющая даже для тех, кто видел войска цзиньского императора.
Бату взирал в глухом отчаянии. Быть может, Субэдэй в какой-то момент и посвятит его в свои планы — скажем, когда настанет черед рисковать своей жизнью в броске на это бессчетное множество людей и лошадей. Задавать вопросы молодому военачальнику мешала гордость, а Субэдэй все молчал и ничего ему не раскрывал, день за днем осмотрительно маневрируя и засылая разведчиков. Тумены и хашар дожидались с Чалгатаем в пяти гадзарах от реки.
Венгерские разведчики заметили кучку монгольских всадников, что наблюдали сверху, облокотясь о луки седел. В их сторону уже указывали пальцами; туда же направлялись неприятельские верховые.
— Ну ладно, достаточно, — подытожил Субэдэй. — Все, что хотел, я увидел. — Он обернулся к Бату. — Туменам отходить. Медленный отход. Между собой и ими делаем зазор в шесть гадзаров. Наша таньма будет держаться вблизи лошадей. Пускай поспевают бегом. Скажи им, что могут в случае чего держаться за стремена, а если начнут отставать, то вскакивать на свободных лошадей. Пехота короля в сравнении с нашей довольно нерасторопна. А мы постараемся оттянуть их силы подальше от реки.
— Отходить? — с невозмутимым лицом переспросил Бату. — А целиком ты свой замысел мне не раскроешь?
— Конечно, раскрою, — усмехнулся орлок. — Но не сегодня. Сегодня отступаем от превосходящих сил противника. Нашим людям тоже не мешает немного разозлиться. А то привыкли гнать врага с ходу…
С восходом солнца Сорхахтани стояла на стенах Каракорума, оглядывая их очертания. Насколько хватало глаз, стенам сейчас наращивали высоту и толщину артели цзиньских мастеровых и воинов. На раствор укладывались глыбы известняка, и так ряд за рядом, слой за слоем, едва подсыхал раствор. Нехватки в рабочей силе не было. Начинали спозаранку, работали безостановочно, а заканчивали уже затемно. Все в городе понимали, что Чагатай заявится непременно. Пустить внутрь его не пустят, и тогда сомнений нет, что за этим последует. Его тумены пойдут на приступ стен родной столицы.
Утренний ветерок дышал прохладой. Сорхахтани вздохнула. Стены Чагатая не остановят. С той самой поры как Чингисхан стал штурмовать города, стенобитные орудия в туменах безостановочно совершенствовались, а теперь у них в распоряжении еще и зернистый черный порошок невероятной разрушительной силы. Неизвестно, тем же путем или нет шли рукодельники Чагатая, но вполне вероятно, что ему известна каждая деталь новоизобретенных пушек и огнеметательных орудий. Слева сейчас возводилась платформа для полевого орудия — приземистая башня, способная брать на себя вес и силу отдачи такого тяжеленного, невероятно мощного ствола.
Ну да ладно, пускай приходит. Это еще не значит, что он здесь добьется своего, уж об этом Сорхахтани позаботится. Город изрыгнет на него огонь, и быть может, верно направленный язык праведного пламени покончит с угрозой до того, как в ход пойдут катапульты и мятежник войдет в город.
Почти по привычке Сорхахтани отсчитала дни, истекшие со смерти хана. Двенадцать. Ямскую станцию в городе она закрыла сразу же, как только Гуюку ушло ее собственное послание, но в системе имелись изъяны. На запад из Каракорума тянулась еще одна цепочка ямских станций, как раз в ханство Чагатая. Отсюда до него сорок две тысячи гадзаров. Ямскому гонцу из города достаточно проскакать всего лишь первый отрезок пути, и тогда сами собой задействуются все остальные звенья этой драгоценной цепочки, по которой к Чагатаю пойдет известие о смерти брата. Сорхахтани в очередной раз прокрутила в голове расстояния. Если весть полетит с самой что ни на есть быстротой, то он услышит о ней примерно через шесть дней. Числа они прикинули совместно с Яо Шу, когда начали укреплять город. Даже если Чагатай сорвется с места в секунду и рванет со всех ног к лошади, крича своим готовым в дорогу туменам прыгать в седла, то все равно он появится под этими стенами не раньше чем через месяц, а то и два. И путь его пойдет вдоль ямской дороги по краю пустыни Такламакан.
По наиболее достоверным подсчетам, Чагатай объявится где-то в середине лета. Сорхахтани сделала руку козырьком, наблюдая, как продвигаются работы на стенах, где копошились мастеровые с лицами и руками, серыми от известковой пыли. К лету Каракорум ощетинится пушками, а толщина стен позволит выдержать приступ.
Сорхахтани протянула руку и растерла кусочек ноздреватого камня в порошок, после чего хлопком отряхнула ладони. А ведь уйму дел надо сделать еще до приступа. Империю они с Дорегене удерживают, можно сказать, на честном слове. Пока Гуюк не приведет домой тумены и не примет на себя все звания отца, пока народ не принесет ему клятву верности как хану, Каракорум остается уязвим. Удерживать стены предстоит два, если не все три месяца. Менее всего, понятно, хотелось бы увидеть перед столицей красный, а то и черный шатер.
В каком-то смысле победой Угэдэя было то, что город приобрел такую значимость. Чингисхан для клятвы мог бы просто созвать народ средь чиста поля, вдалеке от белых стен. Раздумывая над этим, Сорхахтани на секунду застыла. Нет, Чагатаю недостает воображения своего отца, да и Каракорум уже успел стать доподлинным символом величия ханской власти. Это уже преемственность. Кто бы в дальнейшем ни занял ханский престол, он должен вначале заручиться властью над этим городом. Женщина кивнула своим мыслям. Чагатай явится непременно. Просто обязан.
Легкой походкой Сорхахтани стала спускаться по ступеням с внутренней стороны стены. Попутно она обратила внимание на стенные зубцы, высота которых позволяла укрываться целому строю лучников и сквозь специальные прорези стрелять в штурмующих. В промежутках новые деревянные навесы укрывали на стене места для хранения стрел, воды для защитников и даже глиняных и железных горшков с черным порошком. Кешиктены со всей возможной быстротой пополняли запас продовольствия, ежедневно покрывая во всех направлениях многие сотни гадзаров, чтобы забрать у селян урожай. Рынки и загоны в городе давно опустели: живность из них забрали на пищу, выдав взамен лишь бумажки с оттиском печати Темугэ, — дескать, оплата будет потом. Настроение в городе уже тревожное, хотя открыто роптать никто не смеет. Не секрет, что по дорогам к востоку текли беженцы и колыхались повозки с целыми семьями, — в основном чужестранцы, надеющиеся спастись от печальной участи. В моменты уныния и тоски Сорхахтани с этими настроениями готова была согласиться. Взять, к примеру, Енкин: держался под натиском хана целый год, да так и не выстоял, хотя стены были не чета каракорумским: как-никак, их возводили целые поколения. Каракорум как таковой для осады не предназначен. Не на это рассчитывал Угэдэй, возводя красавец-город среди безлюдных равнин, где рядом несет свои воды река.
Внизу у стены Сорхахтани увидела Дорегене в компании с Яо Шу и Алхуном. Они стояли и с ожиданием смотрели на нее. Ничто в городе не проходило мимо их глаз, рук и ушей. На миг сердце упало при мысли о сотне всевозможных нерешенных задач и забот. Но эти новые обязанности бесконечно ей импонировали. Вот это и называется жизнь! Такой ее, Сорхахтани, знал муж: чтобы другие смотрели и заглядывались на нее, и только на нее. Внезапно у женщины вырвался смешок: ей представилось, как бы на нее смотрел сейчас Чингисхан, узнав, что делами новоиспеченной державы заправляют исключительно две женщины. Вспомнились слова Чингисхана о том, что в будущем его народ будет носить изысканную одежду и есть кушанья со специями, по беспечности забыв, чем обязан основателю державы. На подходе к Яо Шу с Дорегене Сорхахтани сделала серьезное лицо. Ей еще был памятен этот свирепый старый демон с желтыми глазами. Хотя сейчас заботы иные, а Каракорум в опасности. Вряд ли ее право на владение исконными землями державы продлится долго, если на ханский престол воссядет Чагатай. А ее сыновья в железной чистке нового правителя уж точно погибнут: он будет радеть исключительно о себе, а на ответственные места в армии и чиновничестве поставит своих людей, устранив тех, кто ему неугоден.
Залог их будущего в том, чтобы не дать Чагатаю взять верх, пока домой не возвратился Гуюк. Иной надежды нет и далеко идущих замыслов тоже. Сорхахтани улыбнулась тем, кто ее ждал, видя на их лицах печать тревожного ожидания. Утренний ветер растрепал ей волосы, пришлось пригладить их рукой.
— Ну что, за работу? — задорно спросила она. — С чего начнем сегодня?
Кисрут на бешеном скаку клял небесного отца, одной рукой ощупывая на шее жгучую царапину. Дорожные воры обнаглели, но чтобы до такой степени — это просто уму непостижимо. Он все еще не мог в себя прийти от потрясения. На тракт из-за дерева выскочил какой-то человек и ухватил сумку, что крепилась за плечами у гонца. Кисрут покрутил шеей, чувствуя, как она занемела. Надо же, он был всего в шаге от того, чтобы попасться. Ну да ничего, надо только сказать старому Гурбану — ох, он за них возьмется! Ямским гонцам не смеет угрожать никто.
Посланник уже видел юрту, помечающую дистанцию в семьдесят гадзаров, и по привычке взялся представлять себе сказочной красоты ямские станции Каракорума. Он ведь слышал истории от проезжих гонцов, хотя, признаться, подумывал, что уши развешивать не стоит: льют по ним такое, что даже и не верится. Отдельный стол с кушаньями, для одних только наездников. Лампы в любое время дня и ночи. А конюшни, конюшни!.. Стойла из полированного дерева, где ряд за рядом стоят отборные скакуны, готовые в любую минуту рвануть через просторы империи. Когда-нибудь Кисрут обязательно дослужится до того, чтобы оказаться там. Об этом он грезил всякий раз, когда проделывал путь между двумя захудалыми станциями, такими мелкими и убогими — всего несколько юрт и загон, — что неловко: вдруг прискачет кто-нибудь из роскошного Каракорума, стыда не оберешься.
Но на его чаяния внимания здесь не обращали. Гурбан и еще пара покалеченных воинов со своими женами управлялись здесь и вполне довольствовались тем малым, что имели. А Кисрут между тем грезил о каких-нибудь важнющих посланиях, и потому сердце его сладко обмерло, когда от донельзя измотанного сменного гонца он услышал:
— Скачи, не щадя ни себя, ни лошадей, но доберись до Гуюка, ханского наследника. Передай ему в руки, и только ему!
Что это за послание, Кисрут не знал, но это могло быть только что-то чрезвычайной важности. Он весь горел предвкушением того, как вручит его своему брату и повторит волнующие слова.
Не передать, как гонец был раздосадован, когда на последнем отрезке пути его никто не встретил. Гурбан сейчас как пить дать дрыхнет, накачавшись архи (как раз дозрел неделю назад). Вот же старый пьяница: тут самое, можно сказать, важное послание всей их жизни, а он и его готов проспать… Кисрут, спешившись, еще раз звякнул бубенцами, теперь уже тенькнув по ним рукой, но юрты по-прежнему молчали, и лишь над одной из них сонно вился дымок. На затекших ногах Кисрут зашел в открытый двор. Брата, разумеется, нет как нет. Тогда он криком позвал, чтобы кто-нибудь вышел. В ответ молчок. Рыбачить, что ли, все ушли? Кисрут и сам вот только уехал отсюда три дня назад со стопкой каких-то пустяковых отправлений.
Пнув с досады дверь юрты, он даже не стал заходить внутрь. Отчего-то наличие послания придавало ему спесивой уверенности.
— Ну кого там несет? — наконец донесся скрипучий голос брата. — Кисрут, ты, что ли?
— Мне что, с натуги тут лопнуть, тебя ожидаючи? — сердито бросил Кисрут. — Я, кто ж еще! Письмо из Каракорума везу, наисрочнейшее. И где я тебя нахожу?
Дверь отворилась, и вышел брат, потирая глаза. Лицо его было помятое, заспанное. Кисруту захотелось плюнуть от злости.
— Да здесь я, здесь, чего еще? — потягиваясь, сказал брат.
Кисрут укоризненно покачал головой.
— Знаешь что, я, пожалуй, сам его доставлю. А ты скажи Гурбану, что на дороге к востоку орудует шайка воров. Чуть с лошади меня не стянули.
Глаза брата мгновенно прояснели: понятное дело, новость из разряда чрезвычайных. Ямских никто и пальцем трогать не смеет.
— Скажу, ты не волнуйся, — успокоил он. — Ну хочешь, я с сумкой поскачу? Коли уж письмо такое важное.
Но Кисрут уже все решил. Хотелось узнать, чем же все это приключение закончится. Тут уже на одном волнении доскакать можно.
— Ложись уж, отсыпайся. Я довезу.
Он сам, не давая брату, завел лошадь под уздцы в загон. Отчего-то захотелось поскорей в дорогу: вдруг тот, чего доброго, одумается?
— Ты только не забудь, скажи Гурбану про воров, — напомнил он через плечо и погнал лошадь галопом. К следующему яму он прискачет уже к темноте, но там народ надежный; встречать выйдут, едва заслышав бубенцы.
Брат сзади что-то прокричал, но Кисрут уже скакал без оглядки.
День за днем тумены Субэдэя оставались недосягаемы для вражеской конницы. Число попыток венгерского короля навязать сражение не поддавалось счету. И ту и другую стороны удерживала пехота, а потому в первый же день после перехода через Дунай король Бела бросил вдогонку монголам двадцать тысяч своих всадников. Субэдэй бесстрастно взирал, как они настигают задние ряды его пехоты, и, наконец, в самый последний момент — с редкостным, по мнению Бату, хладнокровием — велел дать остерегающий залп. Под прикрытием стрел таньмачи вскочили на лошадей, и их быстро перевезли на три мили, снова образовав между двумя армиями выгодный для монголов разрыв. Когда венгерские конники поставили себе целью схлестнуться с неприятелем, их встретил черный вихрь из стрел — прицельный, бьющий с дьявольской точностью. Монгольские тумены отличала дисциплина, для их противника попросту невиданная: они обладали способностью налетать в самый неожиданный момент, давали два быстрых убийственных залпа и тут же на скорости возвращались к своим основным силам.
Первый день выдался самым сложным, с частыми повторяющимися бросками и атаками, которые приходилось отбивать. Субэдэй тщательно следил, чтобы две армии на марше не сближались, пока не скроются из виду Буда и Пешт. Когда в первый вечер зашло солнце, орлок с улыбкой оглядел обнесенный стеной лагерь венгерского войска, огромный, как город. Посреди поля венгры окружили себя обширным квадратом из мешков с песком, сделав из них стену в человеческий рост. Эту тяжесть они тащили с собой от самого Дуная. Собственно, это объясняло причину, почему они никак не могли догнать монголов. Подтверждалась и догадка Субэдэя насчет того, что за стенами из мешков надежно устроился только король со своим высшим офицерством. Остальное же войско расположилось на открытой местности, неприкаянное, как любые слуги.
Вероятно, венгерский король рассчитывал, что в своем командном шатре он будет спокойно есть и нормально спать, но Субэдэй взял за правило каждую ночь подсылать к неприятельскому лагерю людей с трубами и цзиньскими хлопушками, чтобы венгерскому войску было чем заняться помимо сна. Орлоку было нужно, чтобы король Бела пребывал в состоянии утомленном и взвинченном; сам же Субэдэй спал поистине багатурским сном, с храпом таким, что его личная охрана возле хошлона лишь улыбчиво перемигивалась.
Следующие несколько дней были уже менее напряженными. Король Бела смирился с тем, что заставить врага сойтись в поле лицом к лицу у него не получится. Броски все так же продолжались, но скорее для показа и поддержки боевого духа: рыцари, потрясая мечами, кричали врагу что-то оскорбительное, а затем победной рысцой возвращались в свое расположение.
Тумены по-прежнему скакали, медленно оставляя за собой гадзар за гадзаром. На изломанном рельефе некоторые из лошадей хромели, и их быстро закалывали. Забить и освежевать животных на пищу просто не было времени. Бегущие возле седел таньмачи были закаленными, но часть их тоже выходила из строя. Тогда Субэдэй отдал приказ: тех, кто отстает, оставлять в поле с одним лишь мечом. Однако воины из туменов, прошедшие с пехотинцами долгий боевой путь, предпочитали их не бросать и подхватывали позади себя на лошадей или же усаживали на запасных, вьючных. Орлок закрывал на это глаза.
К середине пятого дня они уже покрыли расстояние в добрых полтысячи гадзаров, а Субэдэй уяснил для себя все необходимое о сути своего противника. Впереди по ходу растянулась река Шайо, и багатур все утро отдавал распоряжения насчет переправы через ее единственный мост. Быть прижатыми к реке для туменов рискованно. Неудивительно, что венгры воспользовались их затруднительным положением и с утра усилили натиск. Свои земли они знали не хуже других.
Когда солнце миновало зенит, Субэдэй призвал к себе Бату, Джэбэ и Чулгатая.
— Джэбэ, — сказал он, — нужно, чтобы твой тумен без промедления перешел эту реку.
Военачальник нахмурился:
— На месте венгерского короля, орлок, я бы ударил по нам сейчас, когда нашим движениям мешает река. Он наверняка знает, что мост здесь всего один.
Субэдэй, повернувшись в седле, пристально смотрел на воду, зеркальным клинком блестящую в каком-то десятке гадзаров. Там уже теснился прижатый к берегу тумен Чулгатая. Оставаться на берегу нельзя, а река здесь глубока.
— Этот король победоносно гонит нас пятый день кряду. Его офицеры уже поздравляют себя и его с победой. Им движет уверенность, что мы отсюда побежим в горы, и он нас за них вытолкнет. Думаю, он нас выпустит, но если он этого не сделает, у меня по-прежнему есть двадцать тысяч воинов, готовых показать, как сильно он ошибается. Действуй, и скорее.
— Ваше слово, орлок, — ответил Джэбэ и, коротко кивнув, поскакал передавать приказ своему тумену.
Бату прочистил горло, внезапно чувствуя перед Субэдэем неловкость.
— Может быть, орлок, настало время довести твой замысел до подчиненных? — спросил он с улыбкой, чтобы вопрос не показался очередной дерзостью.
— Наш ключ — это река, — посмотрел на него Субэдэй. — Пока мы всё уходили и уходили. Удара они от нас не ждут, а сейчас — в особенности. Когда мы начнем переправу, они усилят натиск, но мы удержим их стрелами. К ночи мне надо, чтобы они остались по эту сторону реки, а наши тумены перебрались на ту. Это то, чего их король никак не ждет от врага, которого он пока так легко гонит. — Субэдэй улыбнулся сам себе. — Когда мы перейдем через Шайо, надо будет, чтобы последний минган удерживал мост. В моей заготовке это единственное слабое место. Если нашу тысячу быстро опрокинут, затычка в горлышке исчезнет, и они хлынут на нас.
Бату подумал о мосте, который он хорошо помнил по прежнему разу, когда тумены скакали на Буду и Пешт. Хороший широкий проезд из камня, по ширине вполне достаточный, чтобы по нему в ряд скакал десяток лошадей. Можно хоть весь день держать его против латников, но венгерские лучники, обступив мост с берегов, будут метать оттуда десятки тысяч стрел. И тем, кто на мосту, не укрыться никакими щитами: рано или поздно все равно подстрелят. Он тихо вздохнул.
— Эту задачу ты поручаешь мне, орлок? Еще одно самоубийственное задание, в котором мне уж точно не уцелеть? Я просто хочу досконально понять суть твоего приказа.
К его удивлению, Субэдэй издал сдавленный смешок.
— Нет, не тебе. Ты мне понадобишься завтра перед рассветом. Сам решай, кого пошлешь стоять на мосту. Но учти, Бату, отступать им ни в коем случае нельзя. Добейся, чтобы они тебя верно поняли. Венгерский король должен поверить, что мы намерены уйти окончательно, бесповоротно и не развернемся против его войска в поле. Удерживая мост до последнего, мы его в этом убедим.
Бату кивнул, утаивая невольное облегчение. На расстоянии тумен Джэбэ пришел в движение: конники во весь дух неслись по перекинутой через реку жердочке моста. Закаленный военачальник, промедлений Джэбэ не допускал, и на том берегу уже росло пятно из людей и лошадей. Позади послышалось пение труб, и Бату, оглянувшись, закусил губу: венгры стремительно сокращали дистанцию.
— Крови будет много, багатур, — тихо заметил он.
Орлок окинул молодого воина оценивающим холодным взглядом:
— За свои потери мы с них взыщем. Даю слово. А теперь ступай и выбери людей. И обязательно обеспечь их факелами для освещения моста, когда начнет темнеть. Чтобы все было учтено без всяких срывов. Ночь впереди хлопотная.
Темугэ безостановочно мерил шагами коридор возле палат лекаря. От доносящихся оттуда приглушенных воплей ему было не по себе, но войти обратно он не решался. От первого же надреза из плеча Хасара потекла беловатая жидкость, воняющая так ужасно, что содержимое желудка запросилось наружу. Хасар тогда еще молчал, но содрогнулся, когда нож лекаря стал взрезать его, и взрезать глубоко. Черного зелья он хлебнул в достатке, и Темугэ показалось, что брату начинают мерещиться тенгри: он вслух надсадно звал Чингисхана. На этом Темугэ предпочел выйти, зажав рукавом нос и рот.
За окном постепенно вечерело, но в эти дни город не утихал окончательно. Шум стоял даже в дворцовых покоях. Туда-сюда поодиночке и стайками сновали слуги, таскали все подряд, от съестного до утвари и строительных припасов. В один из моментов Темугэ пришлось посторониться: довольно большая орава протащила мимо здоровенную дубовую балясину (спрашивается, где нашли и для чего собираются использовать?). Эта женщина, Сорхахтани, жена его младшего племянника, взялась готовиться к осаде чуть ли не на следующий день после смерти Угэдэя. Вот бы сейчас явить с того света Чингисхана, чтобы вразумил сумасбродку хорошей оплеухой. Ведь и глупцу понятно, что город не удержать. Единственная надежда — это послать к Чагатаю гонца и начать переговоры. Не такой уж он безумец, единственный живой сын Чингисхана, чтобы на него не подействовало слово. Темугэ лично подал мысль о начале переговоров, но Сорхахтани на это лишь улыбнулась, поблагодарила и отправила его, старика, с глаз долой. Темугэ при этой мысли снова осерчал. Подумать только: именно сейчас, когда его умудренность и жизненный опыт так нужны державе, ему приходится иметь дело со вздорной бабой, которая в подобных вопросах ничего не смыслит. Он снова рассерженно зашагал, еще сильнее щурясь от выкриков Хасара, которые становились все громче.
Городу нужен сильный временный управляющий — никак не вдова Угэдэя, которая все еще оглушена горем и смотрит на Сорхахтани, как на путеводную звезду. Сколько можно! Темугэ снова подумалось, что не мешало бы прибегнуть к волевому решению. Сколько раз он оказывался в двух шагах от власти? Тогда духи, видимо, были против этого, но теперь… Теперь Темугэ чувствовал себя так, будто сами его кости брошены по ветру. Город охвачен ужасом, это буквально чувствуется. Похоже, настало время для того, чтобы сильный человек, брат самого Чингисхана, перехватил бразды правления. Разве нет? Темугэ вполголоса ругнулся, припоминая начальника стражи Алхуна. Он хотел отозвать его на беседу, склонить в нужную сторону, указав на то, что две женщины во главе Каракорума — это посмешище. Темугэ более чем рассчитывал на его здравомыслие. А этот мужлан, вы только подумайте, покачал головой! А когда Темугэ начал рассуждать более предметно, так и вовсе, спешно пробурчав какую-то отговорку, ушел, да так грубо… И он, пожилой человек, остался в коридоре обидчиво смотреть ему вслед.
Мысли его оказались прерваны появлением цзиньца-лекаря, который вышел в коридор, вытирая перепачканные кровью и гноем руки о фартук. В глазах Темугэ засветилась надежда, на что ученый врачеватель молча покачал головой:
— Очень сожалею. Наросты были слишком глубоки и многочисленны. Военачальник в любом случае долго не прожил бы. К тому же он потерял много крови. Удержать его в этом мире мне не удалось.
— Что?! — Побелев от внезапного гнева, Темугэ сжал кулаки. — Да как смеешь ты такое говорить? Он что, мертв?
— Стал тенгри, — печально объявил лекарь. — Хотя он знал, что риск велик. Мне очень жаль, повелитель.
Темугэ оттолкнул его и влетел в палату, где смрад стоял такой несносный, что снова пришлось притиснуть к носу рукав. Хасар лежал, бездумно вперясь в потолок остекленелыми глазами. Голая грудь представляла собой сплошную чересполосицу шрамов — побелевшие зарубцевавшиеся следы тысяч битв, которые на руках были еще гуще и уже с трудом походили на плоть. Сейчас особенно бросалось в глаза, насколько Хасар исхудал, как туго кожа обтягивает проступающие кости. Хорошо хоть, что лекарь повернул его вверх лицом: ужас как не хотелось снова видеть те пурпурные раны с этим их липким тлетворным запахом. Превозмогая тошноту, Темугэ приблизился к телу брата и все-таки сумел закрыть ему глаза, надавив на веки так, чтобы они больше не раскрылись.
— Кто же теперь будет обо мне заботиться? — горестно, по-стариковски, пробормотал Темугэ. — Я же из нас всех последний, брат. Что я такого сделал, чтобы сносить такую участь?
К его собственному изумлению, из глаз безудержно потекли слезы, оставляя на щеках жаркие следы.
— Встань же, глупый, — взывал он к неподвижному телу. — Встань и попросту скажи мне, что слезы мои от слабости. Ну, поднимись же, прошу тебя.
Чувствуя в дверях присутствие лекаря, он рассерженно к нему обернулся.
— Мой повелитель, вы хотите… — начал тот.
— Прочь отсюда! — беспомощно, со слезой выкрикнул Темугэ. — Лезешь тут!..
Лекарь с поклоном истаял, бесшумно прикрыв за собой дверь.
Темугэ вновь обернулся к лежащей на каменной плите фигуре. Про тягостный запах как-то забылось.
— Я из нас последний, Хасар. Бектер. Великий наш Тэмуджин и наша Темулун, затем Хачиун… А теперь вот ты, взял и ушел. Никого у меня не осталось. — Осознание захлестнуло новым горем и свежими слезами. Темугэ без сил опустился на скамью. — Один я теперь, в городе, ждущем своей погибели, — прошептал он.
На мгновение глаза его зажглись горьким гневом. Это он, он имеет право унаследовать ханство по линии брата, а не какой-то там выродок сын, от которого отцу были одни заботы. Имей Темугэ под своим началом преданный тумен, Чагатаю не видать бы Каракорума, как своих ушей. Этот неуч сожжет все книги городской библиотеки, ни на секунду не вдаваясь в ту неимоверную ценность, какую они собой являют… Темугэ проглотил свое горе и принялся размышлять и взвешивать возможности. Сорхахтани понятия не имеет о том, как велики ставки. Возможно, город устоял бы, кабы во главе его был мужчина, понимающий его ценность, а не женщина, нежданно-негаданно унаследовавшая земли и звания. Тем более что ее премудростям управления никто не учил. Но скоро весть должна дойти до Субэдэя, а он Чагатая презирает. Вся армия бурей полетит на восток, чтобы защитить и оберечь родную столицу. Темугэ сосредоточился еще глубже, определяясь с выбором и наиболее выгодным раскладом. Пожалуй, если город выстоит, то более всех тому обрадуется Гуюк.
Словно вся жизнь готовила его, Темугэ, к судьбоносной минуте этого решения. Родни вокруг больше нет, и без нее он чувствовал странную свободу. А с уходом последнего свидетеля все давние неудачи сгинули, обратились в прах.
Властью Сорхахтани довольны не все. Взять того же Яо Шу — он явно из их числа. Надо будет составить с этим сановником разговор, а уж он наверняка найдет других. И сделать все это следует до прихода Чагатая. Бывают случаи, когда власть переходит из рук в руки быстрее, чем наносится удар ножа. Темугэ поднялся и в последний раз посмотрел на тело Хасара.
— Он сожжет наши книги, брат. Разве я могу такое допустить? С какой стати? Я был в том урочище с самого начала, когда смерть находилась от нас на волоске. Обещаю тебе, что не устрашусь, тем более теперь, когда твой дух смотрит на меня. Я был рожден для власти, брат. Именно таковым надлежит быть миру, а не таким, каким он сложился. Из всех нас я последний. Так что теперь мой черед.
Король Бела смотрел, как вокруг возводится лагерь, начинаясь, понятное дело, с его собственного шатра — величавого, с хорошо просмоленными креплениями и плотной, непроницаемой для ветра парусиной. Попахивало жареным: это слуги уже готовили что-то на вертеле. Весьма кстати. Стоя по центру лагеря, король ощущал прилив гордости. Чтобы безостановочно и вполне успешно гнать монголов, помощь этих презренных половцев ему совершенно не понадобилась. Добрая венгерская сталь и отвага — вот и все, что оказалось нужно. Право, забавно: орды этих монгольских кочевников он гонит так, как они, должно быть, гонят у себя по степям свои стада. Немного жаль, что он не шибанул их пожестче о берег Шайо, но кто мог угадать, что они дадут такого стрекача, без оглядки улепетывая через мост… Прикрыв рукой глаза под уходящим солнцем, Бела мог видеть вражеские палатки — какие-то странные, круглые, пятнышками белеющие за рекой. У этих варваров никакой аккуратности и порядка, присущего расположению его лагеря. Мысль о предстоящей погоне вызывала приятное предвкушение. В его жилах течет кровь королей, и предки сейчас радостно взывают к нему: ату, Бела, отбрось посягателя назад, сломи его; пускай, окровавленный, уползает к себе обратно через горы, откуда явился.
Бела обернулся на стук копыт: к нему подъезжал один из рыцарей фон Тюрингена. Англичанин среди тевтонцев редкость, однако Генри Брэйбрук, этот бывалый именитый рыцарь, вполне заслуживал своего доблестного статуса.
— Сэр Генри, — приветствовал его король Бела.
Рыцарь спешился и неторопливо поклонился. Меж собой они говорили на французском, поскольку оба хорошо знали этот благородный язык.
— Милорд, они пытаются удержать мост. Сотен восемь, а может, около тысячи, сейчас повернули от их арьергарда и устремились на нас.
— Вот как? — с некоторой глумливостью переспросил король Бела. — Они пытаются нам воспрепятствовать? Что ж, немудрено. Чувствуя все эти дни у себя за спиной наше дыхание, они, должно быть, только и думают, как благополучно унести от нас ноги.
— Может быть, милорд. Но это единственный мост на сотню миль, если не больше. Нам нужно вытеснить их за сегодняшний вечер или за утро.
Бела ненадолго задумался. Настроение у него было хорошее, даже слегка игривое.
— Когда я был мальчиком, сэр Генри, то на камнях возле озера Балатон собирал улиток. Они цеплялись за камни, но я своим ножичком отковыривал их и складывал в горшочек. Вы улавливаете намек?
Сам Бела рассмеялся своей остроте, но англичанин слегка нахмурился. Судя по всему, он ждал указаний. Король вздохнул: скучноваты все-таки эти упрямые духовники с оружием. Рыцари вообще народ сумрачный — христиане, но уж больно непреклонные. Между тем по воздуху разносился аромат жареной свинины, и король Бела, со смаком хлопнув в ладоши, определился с решением:
— Пошлите лучников, сэр Генри. Пусть немного развлекутся, посостязаются в стрельбе по мишеням, а то ведь скоро стемнеет. Стрел не жалеть, неприятеля отогнать за реку. Теперь мое указание понятно?
Рыцарь снова поклонился. Сэра Генри Брэйбрука донимал фурункул на ноге, который надо было проткнуть, да еще натертая ступня в повязке сочилась гноем, несмотря на все мази и припарки. Из еды его ждали разве что жидкая похлебка да плесневелый хлеб с глотком кислого вина, чтобы пропихнуть кусок в сухую глотку. На лошадь Генри влез осмотрительно, чтобы не задеть своих болячек и натертостей. Смахивать головы мечом нет никакого желания, хотя эти безбожники монголы заслуживают того, чтобы быть стертыми с лица земли. А приказ короля надлежит выполнять из верности братьям-рыцарям.
Королевский приказ Генри Брэйбрук исправно передал полку лучников — четырем тысячам стрелков под командованием венгерского принца, которого он не любил и не уважал. Лишь дождавшись, когда стрелки пешим строем двинутся к мосту, рыцарь с урчащим животом отправился в свое расположение за миской похлебки и сухарем.
Чагатай оглянулся на яркое солнце. Сердце колотилось. В руке он держал кусок желтоватой бумаги, проделавший с гонцами путь длиной около трех тысяч гадзаров. От дорожных превратностей бумага была в пятнах и замасленной на ощупь, но скупые строки в ней заставляли сердце биться птицей. Доставивший письмо ямской гонец все так и стоял на коленях, напрочь забытый с того самого момента, как Чагатай начал вчитываться в поспешно накарябанные цзиньские иероглифы, которые складывались в слова настолько вожделенные, что внутри от них поднимался дурманящий холодок. Он ждал их все эти годы. Угэдэя наконец-то нет. Пал.
Это меняло всё. Чагатай остался последним из уцелевших сыновей несравненного Чингисхана; последним прямым потомком отца державы, хана из ханов. Чагатай, можно сказать, слышал в голове голос своего старика, вещающий о том, что и как надо сделать. Время быть резким и безжалостным, зубами вырвать власть, некогда обещанную и принадлежащую ему по праву. Глаза обожгли слезы, частично от воспоминаний об ушедшей юности. Он наконец-то мог стать тем человеком, каким ему прочил быть отец. Бумажный лист Чагатай машинально скомкал в руке.
Против наверняка встанет Субэдэй — во всяком случае, на стороне Гуюка. Сторонником Чагатая багатур не был никогда. Придется его по-тихому умертвить, иного выхода нет. Простое решение, открывающее все прочие пути в грядущее. Чагатай кивнул своим мыслям. Вместе с Угэдэем и Субэдэем он стоял во дворце Каракорума и слышал, как брат рассуждает о преданности багатура, хотя сам Чагатай знал, что не доверится ему никогда. Просто слишком уж много между ними накопилось прошлых дел, и в жестких глазах Субэдэя ему не виделось ничего, кроме обещания смерти.
Ключ к замку — это, конечно, Каракорум. Традиции прямого перехода власти на сегодня нет, во всяком случае среди племен, составляющих монгольский народ. Хан всегда избирался среди лучших, что годились для того, чтобы стать вождями и повести за собой. Ну и что, что Гуюк старший сын Угэдэя и что Угэдэй благоволил именно ему? Коли на то пошло, Угэдэй — даже не самый старший из братьев. У народа любимцев нет — примет всякого, кто возглавит город. Пойдет за тем, у кого есть сила и воля завладеть столицей. Чагатай задумчиво улыбнулся. Сыновей у него много — хватит, чтобы заполнить все комнаты дворца и продолжить родословную Чингисхана хоть до скончания времен. Воображение рисовало потрясающие картины: империю от страны Корё на востоке до самых западных морей, и всё под одной сильной рукой. Цзиньцам подобное и не снилось. А вообще владения такие, что так и тянет попробовать, повластвовать.
Сзади послышались шаги. В комнату вошел слуга Сунтай. Сейчас известие Чагатай получил раньше своего главного соглядатая. Раскрасневшееся уродливое лицо Сунтая вызывало улыбку: не иначе как от бега запыхался.
— Время, Сунтай, — произнес Чагатай с глазами, яркими от слез. — Хана больше нет, и я должен собирать в дорогу свои тумены.
Взгляд слуги упал на застывшего в согбенной позе ямского гонца, и, мгновенно сориентировавшись, он тоже встал на колени. Только голову склонил еще ниже.
— Твое слово, мой повелитель хан.
Гуюк, галопом скачущий по лесной тропинке, подался в седле, держа на весу копье. Впереди среди листвы, в пестрых пятнах солнца, мелькала спина сербского конника, рискующего на такой скорости расстаться не только с конечностями, задевающими острые сучья, но и с головой. Под весом возведенного для удара копья мышцы руки горели. Чтобы как-то сгладить напряженность позы, Гуюк на скаку привстал в стременах, чуть сменив положение корпуса. Теперь немели бедра. Сражение вот уже несколько дней как закончилось, но они с Менгу все еще гонялись со своими туменами по лесам за недобитым врагом, чтобы в живых его осталось как можно меньше и он не собрался в сколь-либо серьезную силу, способную оказать помощь венгерскому королю. Гуюк снова подумал о численности этнических венгров, что попадались по обе стороны здешнего приграничья. Субэдэй, конечно же, был прав, направив сына Угэдэя на юг, где столько деревень могло откликнуться на призыв Белы к оружию. Теперь они этого сделать не смогут: их с Менгу бросок по этим землям не оставлял от подобных расчетов камня на камне.
Заслышав дальний звук рога, Гуюк ругнулся. Он уже приблизился к сербу настолько, что видел, как тот то и дело в ужасе озирается. Но уговор есть уговор: старший темник зря подавать сигнал не будет. Ухватив брошенные на деревянный седельный рог поводья, он плавно их натянул. Лошадь послушно перешла с галопа на рысь, а перепуганный серб исчез в деревьях. Гуюк напоследок насмешливо отсалютовал ему копьем, подбросив, ухватил оружие за середину и сунул в притороченный сбоку чехол. Рог зазвучал снова, а затем аж в третий раз. Гуюк нахмурился: что уж там у Менгу такого срочного?
Он поехал обратно по тропе, видя, как тут и там из-под зеленой сени деревьев выезжают воины и весело перекликаются, хвастая своими личными достижениями. Один нукер с гордостью потрясал золотым монистом: на лице его при этом была такая понятная и простая радость, что Гуюк невольно улыбнулся.
Когда Субэдэй отдал ему приказ выехать самостоятельно, Гуюк опасался, что это своего рода наказание. Было ясно, что орлок таким образом удаляет от Бату ближайших друзей. И первоначально поход на юг не сулил никакой славы. Но если сейчас прозвучал действительно отзыв войска обратно к Субэдэю, то эти проведенные в самостоятельном походе недели будут вспоминаться с большим удовольствием. Даже жалко, что все закончилось так скоро. С Менгу они взаимодействовали хорошо, оба научились помогать и доверять друг другу. Конечно же, Гуюк быстро проникся к Менгу заслуженным уважением. Тот отличался неутомимостью, принимал быстрые и правильные решения, и пусть в нем не было броского великолепия, как у Бату, зато он всегда находился там, где нужно. Каким, помнится, для Гуюка стало облегчением, когда несколько дней назад Менгу обратил в бегство большой отряд сербов, устроивших в предгорье засаду на два Гуюковых мингана.
Лес заканчивался, начиналась каменистая возвышенность, и из зарослей Гуюк выбирался по неровному, поросшему травой и подлеском склону. Уже было видно, как на расстоянии строится тумен Менгу, а со всех сторон появляются воины Гуюка. Его конь легким галопом поскакал к месту сбора.
Уже на расстоянии Гуюк заслышал позвякивание бубенцов — оказывается, к ним прибыл ямской гонец. Сердце взволнованно забилось: видимо, есть какие-то новости. А то, находясь в отрыве от остальной армии, живешь как на отшибе, варишься только в своем походном мирке. Направляя лошадь, Гуюк заставлял себя успокоиться. Может, это Субэдэй за неимением другой возможности отрядил нарочного, чтобы их тумены примкнули к нему для окончательного броска на запад. Небесный отец их поход явно благословил; за все проведенные здесь месяцы Гуюк ни разу не пожалел, что проделал сюда далекий путь из родного края. Гуюк был еще молод, но уже представлял себе грядущие годы, когда все, кто участвовал в этом великом завоевании, будут чувствовать себя членами некоего боевого товарищества. Сам он уже ощущал эту спайку, взаимовыручку, даже что-то вроде братства. Что бы там ни умышлял Субэдэй, а своих военачальников, во всяком случае молодых, он меж собой сплотил, тут и говорить нечего.
Подъезжая к Менгу, Гуюк вдруг заметил, что лицо у того красное и злое. Вот те раз. Гуюк вопросительно поднял брови, на что Менгу ответил раздраженным пожатием плеч.
— Этот человек утверждает, что будет разговаривать только с тобой, — указал он на молодого ямского гонца.
Гуюк посмотрел с удивлением. Паренек был заляпан грязью и припорошен пылью, что, в общем-то, естественно. Шелковая рубаха на нем насквозь пропотела. Оружия не было, а только кожаная сумка на спине, с которой он сейчас возился, снимая.
— Мне строго-настрого велено, господин, передать послание лично в руки Гуюку, и никому иному. Я ж это не из вредности говорю. — Последнее он адресовал Менгу, который глядел на него с откровенной мрачностью.
— Наверное, у орлока Субэдэя какие-то свои соображения, — рассудил Гуюк, принимая сумку в руки и расстегивая ее.
Вид у юного гонца был измотанный, а еще ему было явно неловко перед такими высокопоставленными людьми. Однако важность поручения брала свое, и он пояснил:
— Мой господин, орлока Субэдэя я не видел. Сообщение ямской почтой пришло из Каракорума.
Вынув из сумки единственный пергаментный свиток, Гуюк застыл. Когда он оглядывал печать, те, кто находился рядом, заметили, как молодой военачальник побледнел. Быстрым движением он сломал воск и развернул письмо, проделавшее к нему путь, ни много ни мало, в четырнадцать тысяч гадзаров.
Читая, он прикусил губу, а глаза несколько раз подряд возвращались к началу: он все еще не мог вобрать в себя смысл послания. Наконец Менгу не вынес напряженной тишины.
— Что там, Гуюк? — спросил он тревожно.
Тот медленно повернулся.
— Умер мой отец, — выговорил он непослушными губами. — Хан умер.
Менгу, оглушенный известием, какое-то время сидел на лошади, но затем спешился и опустился на коленях в траву, склонив голову. Вслед за ним стали опускаться другие. Весть быстро разлеталась по строю, и вот уже коленопреклоненными стояли оба тумена. Гуюк посмотрел поверх опущенных голов, по-прежнему не в силах до конца все осознать.
— Встань, темник, — сказал он. — Я этого не забуду. Но теперь я должен срочно возвращаться домой, в Каракорум.
Менгу с бесстрастным лицом поднялся и, прежде чем Гуюк успел его остановить, припал лбом к продетому в стремя сапогу ханского сына.
— Позволь мне принести тебе клятву верности, сказал он. — Окажи мне такую честь.
Гуюк посмотрел на него сверху вниз пристально, со светящейся в глазах гордостью.
— Да будет по-твоему, темник, — тихо произнес он.
— Хан мертв, — откликнулся Менгу и произнес слова присяги: — Дарую тебе свои юрты и лошадей, свои соль и кровь. Я пойду за тобой, мой повелитель хан. Даю тебе слово мое, а слово мое — железо.
Гуюк чуть заметно вздрогнул, когда эти слова раскатистым эхом повторили те, кто стоял вокруг на коленях. Это сделали все. В затянувшемся молчании Гуюк оглядел тумены, а еще город за горизонтом, который видел только он один.
— Свершилось, мой повелитель, — сказал Менгу. Мы принадлежим тебе одному.
Одним движением он вскочил в седло и с ходу начал отдавать приказы ближайшим от него тысячникам.
Гуюк по-прежнему держал пергамент на отлете, словно боялся об него обжечься. Слышно было, как Менгу командует туменам взять путь на север, на соединение с Субэдэем.
— Нет, Менгу, я должен ехать нынче же, — выговорил сын Угэдэя. Глаза его как будто остекленели, а кожа на солнце приобрела восковой оттенок. Он едва почувствовал, как Менгу подъехал к нему на лошади вплотную, как легла ему на плечо его рука.
— Теперь, мой друг, тебе понадобятся и остальные тумены, — сказал он. — Причем все.
Субэдэй понуро брел в темноте. Рядом слышался сонный переплеск воды. Воздух наполняли запахи людей и лошадей. Пахло отсыревшей одеждой, потом, бараньим жиром и навозом; все это мешалось на промозглом ночном сквозняке. Настроение у багатура было скверное: на его глазах медленно порубили в куски целый минган воинов, которые пытались по его приказу удержать мост. Со своей задачей они справились, и с наступлением темноты основные силы венгров переправляться не стали. Король Бела отправил на тот берег лишь тысячу тяжелых всадников для закрепления плацдарма к утру. С огнями монгольского становища вокруг спать они не будут. И все-таки жертва монголов была не напрасной. Король Бела оказался вынужден ждать до утра и лишь потом собирался хлынуть через мост, чтобы продолжить неуклонное преследование монгольской армии.
Субэдэй устало повращал шеей, чувствуя, как хрустят позвонки. Убеждать своих людей речью или свежими приказами нет смысла. Они ведь тоже наблюдали, как стоял до последнего минган. Слышали крики боли, видели тяжелые всплески, с которыми умирающие падали в воду. Полноводная Шайо текла быстро, и так же быстро шли ко дну нукеры в доспехах, уже не в силах подняться на поверхность.
В небе холодным сиянием наливался прибывающий серп месяца. Под его светом ртутным блеском сияла река, уходя в далекую мутную мглу, по которой сейчас с тихим плеском пробирались через брод тумены. Двигались они скрытно. Это был ключевой замысел Субэдэя — брод, разведанный еще при первом пересечении реки после того, как монголы пришли с гор. Все, что видел Бела, заставляло его думать, будто монголы бегут. И то, как они держали мост, показывало, что им важно прикрыть отход своих главных сил. А затем Субэдэй использовал ночные часы и свет месяца, взошедшего над рекой и прилегающими к ней равнинами. Замысел, что и говорить, был отчаянный, рисковый, но орлок так же, как и его люди, устал отступать.
За рекой остались лишь его пехотинцы-таньмачи. Они сидели вокруг тысяч ночных костров; вернее, не сидели, а передвигались от одного к другому, чтобы поддерживать видимость огромного становища. Сам же Субэдэй повел тумены через брод в восьми гадзарах к северу. Лошадей вели пешком, в поводу, чтобы враг передвижение не видел и не слышал. В резерве багатур не оставил ни одного тумена. Если замысел сорвется, то венгерский король, ворвавшись с рассветом на тот берег, сотрет пехотный заслон с лица земли.
Вдоль строя Субэдэй шепотом послал приказ: шагать быстрей. Чтобы перевести через реку столько людей, требуются часы, особенно если при этом еще и стараться соблюдать тишину. Вновь и вновь он посматривал вверх, где месяц своим перемещением по небосводу указывал время, оставшееся до рассвета. Войско короля Белы огромно. Понадобится целый день, чтобы как следует посчитаться за понесенные потери.
Тумены выстраивались по ту сторону реки. Лошади ржали и всхрапывали, и воины своими загрубелыми ладонями прикрывали им пасти и ноздри, стараясь как-то заглушить эти звуки. Люди в темноте перешептывались и тихо пересмеивались: то-то будет потеха, когда они набросятся на преследовавшее их войско. Для венгров это точно станет неожиданностью. Пять дней монголы только и делали, что отступали. И вот, наконец, пришла пора покончить с этим и нанести ответный удар.
В сумраке Субэдэй различил, как улыбается Бату, трусцой подбегая для получения указаний. У самого орлока лицо было строгое.
— Твой тумен ударит по передовой части их лагеря, там, где расположился их король. Застаньте их сонными и уничтожьте. Если сможете добраться до стен из мешков, раскидайте их: будет хорошо, если удастся прорваться внутрь. Приближаться как можно тише, а затем пусть за вас вопят ваши стрелы и клинки.
— Твое слово, орлок, — ответил Бату. Кажется, впервые звание Субэдэя он произнес без издевки.
— Я поскачу с туменами Джэбэ и Чулгатая, чтобы одновременно напасть на них с тыла. В нашем расположении они уверены, а потому в гости нас нынче никак не ждут. Их стены бестолковы, поскольку враги чувствуют себя там в безопасности. Мне нужна их паника, Бату. Весь упор на то, чтобы рассеять их быстро. Не забывай, они по-прежнему превосходят нас числом. Если у них хорошие командиры, то они могут резво собраться и перестроиться. Тогда нам придется биться до последнего, и наши потери будут огромны. И смотри не вздумай попусту разбрасываться моими воинами. Ты меня понял, Бату?
— Буду беречь их так, словно это мои сыновья, — заверил юноша.
Субэдэй фыркнул:
— Тогда скачи. Скоро рассвет, а тебе еще надо выйти на позицию.
Багатур пронаблюдал, как Бату бесшумно исчез в темноте. Сигнальных рогов и барабанного набата не было: враг близок и не должен ничего заподозрить. Тумен Бату построился деловито, без суеты, и на рысях пустился к венгерскому лагерю. Все свои повозки, юрты и раненых монголы оставили за заслоном пехоты: пускай обороняются как могут. Тумены скакали налегке, а потому были быстры и внезапны, как оно и надо.
Субэдэй резко кивнул самому себе. Скакать ему дальше, чем Бату, а времени в обрез. Он ловко взобрался в седло, чувствуя, что сердце в груди колотится сильнее обычного. Вообще волнение для него — вещь достаточно редкая. Так что два последних тумена он повел на запад с бесстрастным лицом.
Король Бела пробудился резко, толчком. Что там за шум? Он вскочил в липком поту, всклокоченный от дурного сна. Мысли мутились. Что такое? Слышалось, как ночь снаружи обрастает голосами и железом. Бела моргнул, осознавая: это явь, а не сон. Охваченный внезапным испугом, он высунул голову из командного шатра. Было все еще темно, но мимо, не замечая короля, уже пронесся на коне начальник тевтонцев фон Тюринген, выкрикивая приказы, которые Бела в суматохе не разобрал. Магистр как будто и спал в доспехах: был уже в полном боевом облачении и с оружием. Во всех направлениях стремглав бежали люди, а откуда-то из-за стены мешков доносился тревожный звук рога. Бела сухо сглотнул, оторопело вслушиваясь в тысяченогий дробный топот, еще отдаленный, но с каждой секундой становящийся все ближе.
Проклятье! Он кинулся обратно в шатер, ощупью нашаривая в темени одежду. Слуг, как назло, не было, да еще под ноги предательски подвернулся стул, о который король запнулся и пребольно ударился. Одежда висела как раз на его спинке. Бела в спешке ухватил и, приплясывая, натянул плотные штаны. На все это уходило драгоценное время. Жупан с вышивкой он набрасывал, уже выбегая в тревожную ночь. К королю подвели коня; он влез на него. С высоты седла можно было хоть что-то разглядеть.
Понемногу светало, на востоке уже развиднелась холодная бледная просинь. Белу прошил ужас: его ряды кипели в полном хаосе. Стены из мешков с песком осыпались наземь, и теперь проку от них нет никакого. Сквозь бреши в них вливалось венгерское воинство, беспомощное под натиском свирепых всадников и их смертоносных стрел, от которых снаружи некуда укрыться. Слышно было, как фон Тюринген орет приказы своим рыцарям, скачущим заткнуть здесь оборону. Хоть какая-то надежда.
Гром барабанов покатился снова, и король машинально пришпорил своего скакуна. Монголы каким-то образом оказались сзади, за спиной. Но ведь это немыслимо! И тем не менее рокот барабанов свидетельствовал именно об этом.
Сбитый с толку Бела скакал через лагерь, молчанию и бездействию предпочитая пустой порыв, хотя в уме не было ни проблеска. Королевское войско врывалось в собственный лагерь в двух местах, привлеченное мнимой безопасностью огороженного пространства. Оставалось лишь гадать о потерях, которые оно понесло, чтобы вливаться вот так, слепо, без попытки наладить сопротивление.
На его глазах бреши росли, ширились, и все больше людей набивалось внутрь. А снаружи ошалевших от ужаса венгров вовсю рвали монголы, сражая и рассеивая стрелами и копьями. В набирающем силу свете им, казалось, не было конца и края, и Бела в тревожном изумлении взирал: они что, до этих пор где-то прятали свою основную армию?
Король изо всех сил пытался взять себя в руки, сохранять спокойствие. Вокруг царит сумятица? Ну, так надо выровнять позиции, по-новому овладеть территорией, отстоять лагерь, а для этого необходимо правильно выстроить людей в его пределах. Тогда можно будет примерно оценить потери, а то и начать контратаку. Бела провопил приказы посыльным, и те помчались в людскую сутолоку, надрывно крича всем, кто мог услышать: «Отстроиться! Держать стены!» Если это сделать, то еще можно будет уберечься от поражения. Его офицеры из хаоса восстановят порядок, и тумены удастся отбросить назад.
Рыцари под командованием Йозефа Ландау его расслышали — выстроились литым клином и ударили по лагерю встречно. Монголы уже влезли на стены, и на территорию градом сыпались жужжащие стрелы. В этой давке даже не было нужды целиться. В такое количество потерь Беле с трудом верилось, но рыцари рубились как одержимые, зная не хуже него, что стены для них — единственное спасение. С сотней тяжелых рыцарей неистовствовал гигант Тюринген, хорошо различимый за счет роста, бородищи и огромного двуручного меча.
Свое гордое звание и предназначение железные латники оправдывали сполна. Ландау с фон Тюрингеном взяли ворвавшихся в лагерь монголов в клещи и постепенно оттесняли обратно к стенным брешам. Бились они с праведным гневом, и теперь уже у монголов не было места, чтобы сновать и увертываться под их мечами. Бела смотрел и восторженно молился, молился и восторженно смотрел, как тевтонцы наглухо загораживают одну из брешей своими конями, держа щиты под стрелами, которые все еще хлестали извне. Но вот Йозефа Ландау чем-то ударило. Его голова бессмысленно качнулась, а конь прянул в сторону. С минуту ливонец еще держался, но затем, раскинув руки, пал вниз, в утоптанную грязь. Из-под шейных пластин доспеха струилась кровь, хотя раны видно не было. Судя по всему, он медленно задыхался в своей броне, а его тело уже огибали и переступали бегущие.
Те, кто без коней, подхватывали и, поднатужившись, укладывали опавшие мешки, отстраивая стены заново со всей возможной быстротой. Монголы, видимо, получив очередной приказ, снова нагрянули волной, подскакивая на своих лошадях вплотную к стенам и перепрыгивая через них. Вниз они по большей части приземлялись на четвереньках, и их тут же приканчивали в основном те же полковые стрелки, что давеча обстреливали мост. Бела вздохнул свободнее: угроза неминуемого разгрома вроде как отступала. Стены худо-бедно подлатали, враги теперь бесновались снаружи. Они, кстати, тоже понесли существенные потери, хотя и несопоставимые с потерями короля. Хвала Господу, что лагерь выстроен обширный и в нем может укрыться большинство войска.
Король Бела озирал груды мертвых тел и лошадей, что образовали внутри лагеря чуть ли не вторую стену. Все они были утыканы стрелами, кое-где еще наблюдалось шевеление. Солнце успело взойти высоко. Это сколько же времени миновало с начала вражеского приступа? Представить сложно.
С высоты своего коня Бела видел, что монголы все еще теснятся возле стен. Между тем в лагере имелись всего одни ворота, и король на случай очередной вражеской атаки незамедлительно послал туда лучников. Он смотрел, как фон Тюринген выстраивает там в колонну рыцарей. Вон они уже опустили забрала и подготовили копья. По крику фон Тюрингена ворота распахнулись. Почти шесть сотен железных всадников дали шпоры своим коням и вихрем вынеслись наружу. Неизвестно, посчастливится ли им вернуться.
Беле достало прозорливости выставить лучников на все стены, причем с полными колчанами. По всему периметру защелкали луки. От утробных воплей снаружи сердце взволнованно билось. Тевтонцы свое дело знали: сквозь монголов они прожимались, используя напор и скорость. Сказывалась и мускульная масса коней: они таранили гривастых монгольских лошадок, а рыцари в это время с натужным рявканьем срубали их седоков. Сеча вокруг стен шла нешуточная. Надо сказать, что вместе с волнением Белу пронизывал и страх, сдерживать который становилось все трудней. Внутри лагеря заваруха стояла такая, что толком и не поймешь, кто кого, но оказывается, что изрядную часть королевского войска побили еще сонной.
Едва Тюринген снаружи начал бросок, как крики и гиканье монголов мгновенно осеклись. По спине Белы пробежал холодок. В случае чего из этого места ему не уйти. Он здесь заперт и погибнет вместе со всеми.
Минула, казалось, вечность, прежде чем тевтонский магистр влетел сквозь ворота обратно. Сиятельная колонна из шестисот рыцарей теперь убавилась в лучшем случае до сотни, а то и более того. Те, кто возвратился, были окровавлены и измяты. Многие едва держались в седле, а из их доспехов торчали стрелы. Венгерские конники смотрели на тевтонцев с благоговением. Многие спешивались, чтобы помочь рыцарям слезть с седла. Бородища фон Тюрингена была ржавой от чужой крови. Выглядел он как какое-нибудь темное божество. Пронзительно-синие глаза, полоснувшие по королю венгров, были наполнены яростью.
Беле стало нехорошо. На тевтонского льва он взирал с беспомощностью затравленной лани. Тесня толпу конем, Конрад фон Тюринген мрачно проехал мимо.
Бату, отдуваясь, скакал к Субэдэю. Орлок стоял возле своей лошади и с невысокого гребня, что тянулся через поле боя, наблюдал за битвой, начатой по его приказанию. Бату ожидал, что Субэдэй будет разъярен тем, как прошла атака, но тот неожиданно встретил его улыбкой. Темник отколупнул от щеки присохший комочек глины и неуверенно улыбнулся в ответ.
— Те рыцари — внушительная сила, — промолвил он.
Субэдэй кивнул. Ему самому приглянулся тот великан, что расшвыривал его нукеров. Из-за близости к стене монгольские воины оказались чересчур скучены и во время броска латников не могли маневрировать. Но и без того внезапность атаки действовала ошеломляюще своей спаянностью и жестокостью. Латники прорубали через его воинов проход, как неистовые мясники, мгновенно смыкая свои ряды в тех местах, где кого-то из них вырывала из строя монгольская стрела. Каждый из их павших унес с собой двоих-троих воинов. Кое-кто из латников брыкался даже лежа, когда его, пригвоздив, торопливо засекали сразу несколько нукеров. Достойно похвалы.
— Теперь их уже не так много, — отметил Субэдэй, хотя атака несколько поколебала его уверенность.
Угрозы со стороны латников он и без того не отметал, но, возможно, он недооценил их силу, проявленную в нужное время и в нужном месте. Тот бородатый безумец определенно рассчитал момент, внезапно набросившись на Субэдэев тумен как раз тогда, когда там уже торжествовали победу. Хотя обратно тех латников вернулась считаная горсть. Едва со стен врага дружно полетели стрелы, Субэдэй отдал приказ отойти от стен на безопасное расстояние. Его воины начали отвечать своими стрелами, но количество смертей было неравным, поскольку лучники венгров сейчас стреляли из-за этой своей перегородки. Орлок подумал еще об одном броске, который сокрушил бы стены, но цена была бы слишком высока. А впрочем, ладно. Враг сейчас находится за перегородкой куда более хлипкой, чем любая из цзиньских крепостей. Да и припасов у такого количества людей, забившихся в эти утлые стены, вряд ли хватит надолго.
Орлок пристально оглядел равнины с грудами тел. Некоторые раненые все еще ползали. Броски монголов сотрясли венгерское войско, сбили наконец-то с их короля спесь. Впору бы радоваться, но Субэдэй закусил губу в размышлении, как закончить начатое.
— Сколько они еще продержатся? — спросил вдруг Бату, вторя мыслям багатура так, что тот посмотрел на него с удивлением.
— Еще несколько дней, пока не закончится вода, — ответил он. — Не более. Однако до этой поры они ждать не будут. Вопрос в том, сколько у них годных к сражению людей и лошадей, сколько осталось стрел и копий. Да еще этих латников, покарай их небесный отец.
Четкого ответа не было. Поля усеяны трупами, однако неизвестно, сколько воинов выжили и добрались до своего короля. Субэдэй на минуту прикрыл глаза, представляя образ этой земли с высоты полета. Его оборванцы-таньмачи по-прежнему находились за рекой, зловеще поглядывая на небольшой конный отряд венгров, перешедший с вечера удерживать тот берег. Королевский лагерь раскинулся между Субэдэем и рекой, наглухо обложенный и пригвожденный к одному месту.
И вновь Бату словно прочел его мысли.
— Позволь мне послать гонца, чтобы призвать на этот берег пехоту, — сказал он.
Субэдэй промолчал. Неизвестно, сколько монгольских воинов этим утром были убиты или ранены. Даже если король уберег всего половину своего войска, он может позволить себе биться на равных. И эту битву удастся выиграть, лишь кинув в ее горнило все свои силы. Драгоценное войско, которое он вел в этом великом походе, источилось, побилось о врага, равного по силе и воле. Так дело не пойдет. Багатур думал изо всех сил, после чего открыл глаза и еще раз оглядел землю вокруг лагеря. Затем он медленно растянул губы в улыбке. Бату перед ним как будто не было.
— Ну так что, орлок? — был вынужден напомнить о себе молодой темник. — Мне слать гонца через брод?
— Да, Бату. Скажи им, чтобы расправились с королевскими ратниками на том берегу. Мы должны занять этот мост по новой. Я не хочу, чтобы королю было куда посылать своих людей за водой. — Он постучал каблуком по камню. — Когда они с этим справятся, я отведу свои тумены подальше, еще гадзара на три отсюда. Жажда распорядится за них сама.
Бату лишь в смятении смотрел, как Субэдэй щерит зубы в подобии оскала.
Темугэ обильно потел, хотя воздух на внутреннем дворе дворца был холоден. Тело чувствовало нож, укрытый под долгополым одеянием. Созванных сегодня утром никто не обыскивал, но все равно Темугэ на всякий случай упрятал клинок так, что тот скреб в паху, от чего приходилось идти неестественной походкой, враскоряку.
На расстоянии слышалась стукотня молотобойцев — звук, в последнее время сопровождавший Темугэ решительно всюду и ставший неотвязным, как головная боль. Работы по укреплению Каракорума велись день и ночь, и так должно было продолжаться вплоть до той минуты, когда на горизонте покажутся стяги Чагатая. Если Сорхахтани с Дорегене удержат город до возвращения Гуюка, то их будут превозносить над всеми женщинами. Мужчины станут в красках расписывать, как они готовились к обороне Каракорума, всем своим детям и внукам. Лишь имя Темугэ, хранителя ханских библиотек, пребудет в безвестности.
Он холодно смотрел, как Сорхахтани обращается к небольшой группе собравшихся. Алхун, старший тысячник ханских кешиктенов, также здесь присутствовал. Чувствовалось, как он подозрительно на него зыркает, и Темугэ предпочитал не отвечать на его взгляд. Глубоко вдыхая холодный воздух, он думал, просчитывал, решал. Как-то его брат Чингисхан — давно, еще в молодости, — зашел в юрту одного из влиятельных нойонов и перерезал ему глотку. Казалось бы, тут брату и конец, но нет: своими увещеваниями и угрозами он утихомирил то племя. А вот интересно, кто-нибудь из этих людей остановился бы и прислушался к нему, к Темугэ?
Под одеждой он тайком нащупал рукоятку ножа. Похоже, в жизни предопределения нет; есть только то, что человек сам для себя берет и отстаивает. В свое время Темугэ явился свидетелем кровавого зарождения державы. Понимают они это или нет, но всем своим городом они обязаны ему; всем своим добром, самими своими жизнями. Если бы не Чингисхан, мужчины и женщины, собравшиеся на этом дворе, сейчас пасли бы на степных просторах скот, мерзли в убогих юртах и, как когда-то, враждовали между собой до смертоубийства; один род впивался бы в горло другому. А теперь люди в державе даже жили дольше, чем те, кого Темугэ знал в детстве. Цзиньские и магометанские врачеватели нынче спасают от недугов, которые раньше считались смертельными.
Несмотря на медленное кипение гнева, какая-то часть Темугэ пребывала в ужасе от задуманного. Он вновь и вновь устало свешивал руки, твердя себе, что его момент в истории упущен. Но затем всплывала память о братьях, и он чувствовал, как они исподволь смотрят и посмеиваются над его нерешительностью. Ведь дело всего лишь в одной-единственной смерти, и ничего более; неужто у него и на нее не хватит духу? Никто его в этом не упрекнет, не назовет недостойным. Чувствуя, как по шее струйкой стекает пот, хранитель библиотек машинально отер ее рукой, привлекая этим движением внимание Яо Шу. Их глаза встретились, и Темугэ снова ощутил, что в своем заговоре не одинок. Ханский советник был с ним более чем откровенен. Он ненавидел Сорхахтани лютой ненавистью, которая привела к тому, что и Темугэ разоткровенничался с ним о своих мечтах и замыслах.
Сорхахтани тем временем распределила дневные задания, отпустила ответственных должностных лиц, а сама повернулась уходить. С ней тронулась и Дорегене, уже что-то по пути обсуждая.
— Одну минутку, моя госпожа, — подал голос Темугэ.
Слова вырвались из уст как бы сами собой. Сорхахтани спешила, а потому в ответ лишь махнула ему — мол, ступай следом — и по лестнице сошла в уединенный переход, ведущий в дворцовые покои. Именно этот ее мимолетный жест и вызвал у Темугэ вспышку гнева, а вместе с тем и решимости. Терпеть с собой обращение как с каким-нибудь просителем, и уж тем более со стороны этой проходимки, просто недопустимо. И хранитель библиотек поспешил вдогонку за женщинами, подбодряясь присутствием Яо Шу, который тоже подстраивался под его шаг. Воровато оглядевшись на выходе со двора, Темугэ слегка нахмурился, заметив там по-прежнему бдящего Алхуна.
Сорхахтани между тем допустила ошибку: в затененном коридоре она позволила Темугэ приблизиться к себе излишне близко. Он попытался ухватить ее со спины за руку, но женщина выдернула пальцы из его потной ладони.
— Ну, так что там у вас, почтенный? — выжидательно повернулась Сорхахтани. — Только быстрее, а то у меня уйма дел.
Для слов сейчас вряд ли подходящее время, но Темугэ, чтобы улучить момент, все же заговорил, одновременно под полой нашаривая нож. Рука отчаянно дрожала.
— Мой брат Чингисхан был против, чтобы его землями повелевала женщина, — невнятно пробормотал он.
В тот момент, когда он вынул нож, Сорхахтани напряглась. Дорегене тихонько ахнула и в страхе отступила на шаг. Глаза Сорхахтани потрясенно распахнулись. Темугэ ухватил ее левой рукой, а правую занес, целя в грудь.
И тут запястье ему перехватило с такой силой, что он пошатнулся и ойкнул. Оказывается, его удерживал Яо Шу, взгляд которого был полон ледяного презрения. Темугэ дернулся, но куда там: стискивает как железной клешней. Сердце от охватившей паники затрепыхалось испуганной птицей.
— Презренная самозванка! — несуразно тонким голосом выкрикнул Темугэ. В углах рта пузырьками вскипала слюна. Он сейчас вряд ли что-то соображал.
— Что ж, Яо Шу, — холодно произнесла Сорхахтани. — Получается, ты был прав. — На Темугэ она даже не взглянула, как будто его здесь и не было. — Мне неловко за то, что я в тебе сомневалась. Но я действительно не думала, что он настолько глуп.
Яо Шу сдавил запястье сильнее, и нож со звоном выпал на каменный пол.
— Этот человек всегда был слаб, — сказал советник, встряхнув Темугэ так, что тот вскрикнул. — Как прикажете с ним поступить?
Сорхахтани озадаченно смолкла, и тогда Темугэ вроде бы опомнился.
— Я последний брат Чингисхана, — горячечно зачастил он. — А вы, вы? Кто вы такие, чтобы судить меня? Цзиньский монах и две женщины… У вас и права такого нет!
— Угрозы он собой не представляет, — продолжал Яо Шу, как будто Темугэ ничего и не сказал. — Можно отправить его из ханства в изгнание, как обычного странника.
— Да, лучше будет его услать, — дрожащим голосом промолвила Дорегене. Видно было, как ее трясет.
Темугэ, чувствуя на себе взгляд этих женщин, тяжко вздохнул: его жизнь сейчас всецело в их руках.
— Нет, Дорегене, — рассудила наконец Сорхахтани. — Такое деяние наказуемо. Он бы к нам снисхождения не проявил.
Она подождала, пока горе-убийца, со сдавленной руганью повозившись в руках советника, утихнет. Тогда она обернулась к Дорегене, оставляя решение за ней. Но вдова хана лишь качнула головой и ушла с глазами, полными слез.
Тогда Сорхахтани повернулась к Яо Шу.
— Отдай его Алхуну, — распорядилась она.
Темугэ, охваченный внезапным отчаянием, снова завозился, задергался, но в железной хватке советника был беспомощен как ребенок.
— Кто, как не мы, нашел тебя тогда в лесу, монах! — в отчаянии крикнул он. — Я ж сам там был! Это же я привез тебя к Чингисхану! Да как ты можешь кланяться этой давалке моего племянника!
— Скажи Алхуну, пусть все сделает быстро, — добавила Сорхахтани. — Это единственное, на что я могу для него пойти.
Яо Шу понимающе кивнул, и женщина ушла, оставив их вдвоем. При звуке тяжелых шагов Темугэ как-то разом пожух. Из яркого прямоугольника дверного проема в затененный переход шагнул Алхун.
— Ты слышал? — спросил его Яо Шу.
В полумраке глаза тысячника свирепо блеснули. Одной рукой он ухватил Темугэ за плечи, чувствуя сквозь ткань хрупкие стариковские кости.
— Слышал, — ответил он. В руке у него был длинный кривой нож.
— Будьте вы оба прокляты, — произнес Темугэ. — Тенгри с вами за все рассчитается.
Когда Алхун поволок его обратно на солнце, он беззвучно заплакал.
Ко второму дню после ночной атаки воинство Белы отстроило стены из мешков, дополнительно подперев их сломанными возами и седлами павших лошадей. Лучники теперь стояли на стенах бессменно, но от постоянной жажды люди буквально задыхались. Воды всем хватало лишь на глоток — один утром, другой вечером. Мучились и лошади. Оперев подбородок на грубую холстину мешка, Бела пристально смотрел на монгольскую армию, становище которой расположилось напротив. Уж у врага-то воды вволю: доступ к реке за ним, пей не хочу.
Оглядывая ухабистые просторы, Бела изнывал от отчаяния. Прежние сообщения с севера уже не казались преувеличением. Численность армии у монгольского полководца намного меньше, но она сумела посечь венгров и нагнать ужаса на превосходящую ее силу, явив такую маневренность и такие приемы ведения боя, что Бела сгорал от бессильного гнева и стыда. До самого конца того ужасного дня он с замиранием сердца ждал от врага последнего решительного штурма, но тот отчего-то не последовал. А теперь вот Бела сидел в западне, утиснутый в такой массе людей и коней, что не повернуться. Непонятно, почему враг бездействует. Наверное, злорадно созерцает, как медленно, но верно гибнет от жажды венгерский король. Отодвинувшись за пределы полета стрел, монголы не угрожали даже для виду. Нахождение их на таком отдалении вселяло даже некое ощущение мнимой безопасности. Хотя из донесений, да и из собственного горького опыта Бела знал, что при желании монголы могут двигаться с немыслимой быстротой.
Краем глаза король заметил, как к нему, прервав разговор со своими рыцарями, направляется фон Тюринген. Тевтонец был без своего стального нагрудника, а потому в глаза отчетливо бросались руки в шрамах и стеганая поддева, засаленная и в грязных пятнах. От рыцаря по-прежнему исходил запах пота и крови. Взор магистра был суров, и Бела, когда фон Тюринген, подойдя, сухо поклонился, не нашел в себе сил взглянуть ему в глаза.
— Один из моих людей полагает, что нашел выход из этого положения, — сообщил фон Тюринген.
Король недоуменно моргнул. О спасении он, разумеется, истово молился, но вряд ли представлял ответом на свои мольбы этого верзилу-бородача, перепачканного засохшей чужой кровью.
— И… какой же? — спросил Бела, вставая и под пристальным взглядом рыцаря распрямляя плечи.
— Проще показать наглядно, ваше величество, — ответил фон Тюринген.
Он без слов повернулся и зашагал, проталкиваясь через скопище людей и коней. Беле оставалось лишь идти следом, раздраженно надув щеки.
Расстояние прошли небольшое (дольше было проталкиваться; в одном месте короля чуть не опрокинула пятящаяся кобыла). Остановились у другой части стены. Фон Тюринген указал куда-то рукой.
— Вон там, видите, трое моих людей? — сдержанно спросил он.
Бела поглядел через стену и увидел троих рыцарей без доспехов, но в черно-желтых сюркотах своего ордена. Их было прекрасно видно со стены лагеря, но, как ни странно, со стороны монгольского становища их вряд ли было заметно: мешал отлогий гребень, подъемом идущий отсюда на запад. При виде этого в сердце робко затеплилась надежда. А что, чем черт не шутит…
— Рисковать при дневном свете я бы не стал, но в темноте под прикрытием этого гребня можно проехать даже конным строем. Если повезет и если держать голову пониже, то монголы поутру застанут лишь пустой лагерь.
Бела закусил губу. Покидать хрупкую, но все же безопасность лагерных стен стало вдруг страшновато.
— А какого-нибудь другого выхода нет? — спросил он, со стыдом ощущая себя купчиком на неудачных торгах.
Фон Тюринген содвинул брови так, что они сошлись единой чертой.
— Смею заверить — нет. Особенно без воды, а также без более крупного лагеря и подсобных материалов для укрепления стен. Здесь мы набились так тесно, что в случае повторного нападения будем мешать сами себе. Слава Всевышнему, ваше величество, что они еще не поняли нашу уязвимость в полной мере. Господь указует нам путь, но двинуться мы можем лишь по вашему повелению.
— А если нам тоже пойти на них приступом? Как они — а, Тюринген? Нам ведь наверняка будет где развернуться в поле?
Тевтонский магистр медленным вздохом смирил свой гнев. Не он осуществлял разведку окрестностей вокруг Шайо. Его люди не могли предвидеть, что всего в паре миль вниз по течению есть брод. Вина за чудовищные потери лежит целиком на короле, а не на рыцарях. Единственное, что мог сейчас сделать фон Тюринген, — это сохранять спокойствие.
— Ваше величество, мои рыцари готовы биться за вас до гробовой доски. Остальное же войско, вы сами это видите, — просто напуганные люди. Используйте этот шанс, данный нам Богом, и уйдем из этого треклятого лагеря. Я изыщу другое место, откуда можно будет нанести этим скотоводам решительный удар и отомстить. Про ту резню забудьте. Одна неудача еще не означает поражения во всей кампании.
Король Бела стоял, безостановочно крутя на пальце перстень. Фон Тюринген нетерпеливо ждал и наконец дождался — король кивнул:
— Хорошо. Как только стемнеет, мы выходим.
Фон Тюринген зашагал прочь, отдавая приказы тем, кто вокруг. Подготовку к отступлению он брал на себя, надеясь лишь, что никто из монгольских лазутчиков не подберется в эту ночь к логу чересчур близко.
Как только сумерки сгустились, фон Тюринген приказал покинуть лагерь. Последние часы прошли в обматывании конских копыт тряпьем, хотя земля и без того была достаточно мягка. Рыцари-тевтонцы наблюдали за теми, кто первыми выберется во тьму и поведет по логу коней, с замиранием сердца ожидая окрика врага. Но окриков не было, а значит, следовало двигаться, и двигаться быстро. Рыцари вышли из лагеря последними, покидая его неживое пространство под светом ущербной луны.
Костры монголов мерцали на большом отдалении, и фон Тюринген устало улыбнулся, представив, как они увидят утром, что лагерь опустел. Королю магистр сказал правду. Потери удручающие, но не все так безнадежно. Даже если единственным успехом окажется подходящее поле для битвы, это все лучше, чем умирать от жажды за стенкой из мешков.
Под покровом ночи магистр постепенно терял счет массе людей, что прошла вперед. Первые мили были мукой напряженного ожидания, но когда лагерь оказался далеко позади, общий строй растянулся в бесконечную унылую цепь. Те, кто попроворнее, обгоняли раненых, больных и медлительных. Даже рыцари испытывали пламенное желание оставить меж собой и монголами как можно более длинную дистанцию.
Об ударах, перенесенных тевтонским магистром во время боя, тело напоминало тупой болью. От ударявших в доспехи стрел по коже расплылись цветастые пятна синяков. Моча была красноватой от крови. Фон Тюринген раздумывал над тем, что довелось увидеть, и выводы напрашивались самые неутешительные. Новой битвы ослабшей венгерской армии ни в коем случае не миновать. Если сообщения с севера соответствуют действительности, то это, в сущности, последняя армия между Венгрией и Францией. И ей во что бы то ни стало надлежит остановить монгольское нашествие. Сама эта мысль была невыносима. Магистр и не думал, что когда-нибудь на протяжении его жизни она из умозрительного кошмара превратится в явь. Порвать монголов в клочья должны были уже русские князья, однако им этого не удалось, а города их оказались пожжены.
Надо будет все описать в реляции французскому королю Луи. Более того, сделать так, чтобы Папа и император Священной Римской империи отложили свою междоусобицу хотя бы временно: пока не разбит основной враг, ни один из них не может чувствовать себя в безопасности. Фон Тюринген, покачав головой, тряхнул поводьями, чтобы конь пошел быстрее. Где-то впереди скакал со своими гвардейцами король Венгрии. Само собой, в такую годину не мешало бы монарха получше, но уж, как говорится, что Бог дал. И после первой проигранной битвы раскисать нельзя. Тевтонский магистр, случалось, тоже терпел поражения, но потом неминуемо посылал души своих обидчиков прямиком в ад. Так было всегда.
В воздухе уже плавал синеватый сумрак рассвета. Какое расстояние войско покрыло за ночь, можно лишь гадать. Фон Тюринген смертельно устал. Запас воды давно иссяк, в горле першило от сухости. Как только развиднеется, надо найти реку или хотя бы ручей, чтобы восстановить силы людей и лошадей. Наклонив голову, магистр ласково похлопал своего коня по шее, бормоча что-то утешительное. Если Бог даст, монголы спохватятся не раньше, чем утро перерастет в день. Он улыбнулся, представляя, как они в напрасной уверенности ждут, что жажда доконает венгров, ан их-то и нет. Так что не дождутся.
В голове свербели насущные заботы, а свет зари тем временем из серебристого переплавлялся в бледно-золотой. Самое насущное сейчас — найти источник воды и всем утолить жажду. При этой мысли губы непроизвольно чмокнули, и магистр сплюнул загустевшую слюну.
По земле пролегли янтарные дорожки света, когда фон Тюринген по правую руку от себя различил темную линию. Вначале показалось, что это деревья или что-то вроде горной породы. Но через секунду-другую туманные очертания обрели четкость, и тевтонец, натянув поводья, застыл.
Вдоль тропы с натянутыми луками выстроились монгольские всадники. Фон Тюринген хотел было сглотнуть, но от сухости лишь поперхнулся. Взгляд прошелся по растянувшейся цепочке людей. О Боже, нет даже герольда, который протрубил бы в рог! Лишь несколько ехавших рядом рыцарей остановились, глядя на своего предводителя в сумрачном осознании.
На минуту мир, казалось, замер. Конраду фон Тюрингену это время было отпущено, чтобы обрести умиротворение и поцеловать напоследок свой перстень с частицей святой реликвии. Пришпоривая коня, он вынул меч, и словно по этому сигналу взмыла туча стрел, воющих, как полчище одичалых кошек. Монголы галопом устремились на тонкую изломанную цепь отступающих солдат, и началась кровавая потеха.
Возвратившись в Венгрию, Байдур с Илугеем застали Субэдэевы тумены за отдыхом. Лица всех воинов светились победным торжеством, а возвращение своих они встретили барабанным боем и ревом рогов. В стане Субэдэя было известно, какую лепту внес Байдур в общую победу, и в расположенном на берегу Дуная стане его чествовали как героя.
Несколько дней, как водится, ушло на неспешное, тщательное разграбление и разорение Буды и Пешта, благо города эти были богатые, бери что душе угодно. Байдур из любопытства проехался по полусожженным улицам, где раскаленные камни строений лопались, окончательно превращаясь в завалы мусора. Король Бела хоть и спасся бегством, но его войско разгромлено наголову, а потери не поддаются счету. Субэдэй послал специальных учетчиков, которые привезли мешки с отрезанными ушами. Говорят, убитыми насчитали тысяч шестьдесят, если не больше. Дальше на запад в заведенном порядке уже отправились разведчики, ну а пока на лето тумены могли сделать в великом походе перерыв: набраться сил, отъесться на жирном мясе и отпиться захваченным на здешних виноградниках вином.
К Гуюку и Менгу Субэдэй отрядил посыльных. Фланговые броски можно было закончить и снова собраться воедино, чтобы затем сообща продолжить победный рывок к морю.
Бату сам смотрел, как отъезжают нарочные, а потому удивился, когда вскоре один из его людей доставил весть, что тумены двоих тайджи уже близятся с юга. Для того чтобы приказ орлока достиг братьев, еще рановато. Странно. Бату позвал Байдура, и они вместе выехали из стана встречать героев.
Стяги Гуюкова тумена они заметили одними из первых. Бату рассмеялся и вдарил свою лошадь по бокам, устремляясь галопом через травянистый дол. Столько историй им предстояло рассказать, столько всего вспомнить в ходе совместных попоек — просто дух захватывает! Поначалу, когда встречающие сблизились, ни он, ни Байдур не обратили внимания на то, что лица подъехавших воинов сумрачны. Духа веселья и радости в туменах Гуюка и Менгу почему-то не было. Особенно мрачным выглядел Гуюк: Бату его таким и не видел.
— В чем дело, брат? — спросил он. Улыбка сошла с его лица.
Гуюк повернул голову, и стало видно, что глаза у него красные, а веки набрякли.
— Хан умер, — ответил сын Угэдэя.
— Твой отец? — изумленно переспросил Бату. — Но как? Он же еще такой молодой…
Гуюк посмотрел исподлобья, а затем выдавил:
— Сердце. Мне сейчас к Субэдэю.
Бату с Байдуром поехали рядом. Байдур потускнел лицом и всю дорогу ехал задумчивый. Своего отца он знал лучше других и теперь боялся, что бок о бок с ним скачут не родичи и друзья, а уже, может статься, враги.
Все вместе они въехали в Буду и по разоренным улицам направились к королевскому дворцу, который Субэдэй облюбовал под ставку. Решать вопросы с размещением и пропитанием вновь прибывших было поручено старшим тысячникам туменов. По прибытии четверо тайджи спешились у главных ворот. Мимо караульных они прошли без остановки. Телохранители орлока посмотрели на них лишь мельком и букве указа предпочли почтительную сдержанность.
Сейчас Гуюк шел чуть впереди остальных, а Бату шагал за его правым плечом. Субэдэй находился в пустой танцевальной зале. Сюда притащили огромный трапезный стол, на котором сейчас была расстелена карта и лежали какие-то бумаги. Орлок увлеченно беседовал с Джэбэ, Чулгатаем и Илугэем. Военачальники вдумчивыми кивками сопровождали движения Субэдэя: багатур укладывал монеты в те места, где, видимо, должны на местности располагаться тумены. Бату бегло вобрал взглядом происходящее и натянуто улыбнулся. Вот она, встреча молодых со старыми, и впервые Бату мог уверенно предсказать ее исход.
Багатур поднял глаза на четверых тайджи, с гулким эхом идущих по залу. Заметив суровое выражение их лиц, он нахмурился и сделал от стола шаг в их сторону.
— Я вас сюда еще не вызывал. — По обыкновению, багатур смотрел на Бату, но когда голос неожиданно подал ханов сын, Субэдэй удивленно переметнул взгляд на Гуюка.
— Орлок, — сказал Гуюк. — Отец мой мертв.
Субэдэй на какое-то время прикрыл глаза и стоял с окаменевшим лицом. Затем он кивнул, медленно и молча.
— Прошу садиться, — сказал он после паузы.
Непререкаемость авторитета багатура сидела во всех так глубоко, что четверо тайджи как по команде выдвинули из-за стола стулья. Один лишь Бату намеренно не спешил, желая удержать тот напор, с каким они сюда явились. И снова первым заговорил Субэдэй.
— Это было… сердце? — задал он вопрос.
Гуюк вдохнул:
— Так ты знал? Да, сердце.
— Я присутствовал, когда он говорил об этом своему брату Чагатаю, — ответил багатур. Взгляд его перешел на Байдура, к которому сейчас обернулся и Гуюк.
— Я ничего не знал, — холодно сказал Байдур.
Тогда Гуюк поглядел на Субэдэя, но тот продолжал смотреть на Байдура, пока молодой темник не заерзал от неловкости.
Сотни мыслей и слов рвались у багатура с языка, но он усилием воли себя осадил.
— Каковы теперь твои замыслы? — спросил он Гуюка, с интересом ожидая ответа. Все, что оставалось в этом человеке от юноши, оказалось в одночасье задавлено. Перед орлоком сидел ханский наследник — это явствовало из его величавой степенности. Хочет того сам Гуюк или нет, но на его плечах теперь лежит новое, еще непривычное для него бремя.
— Я наследник своего отца, — молвил Гуюк. — И должен возвратиться в Каракорум.
Субэдэй снова взглянул на Байдура. Как бы ни хотелось смолчать, но задать этот вопрос он обязан:
— Ты осознаешь угрозу, исходящую от твоего дяди? Ведь он тоже претендует на ханство.
На зардевшегося Байдура никто из присутствующих не посмотрел.
Гуюк, задумавшись, слегка накренил голову. Субэдэю нравилось, что, прежде чем дать ответ, он взвешивает свои слова. Это уже явно не тот прежний, простоватый молодой человек, уже нет.
— Сообщение ямской гонец доставил мне с месяц назад, — сказал Гуюк. — У меня было время поразмыслить. Клятву верности я возьму с туменов, что находятся с нами.
— С этим, пожалуй, придется повременить, — рассудил Субэдэй. — Когда управимся здесь с делами, ты созовешь всю державу, как это сделал твой отец.
Байдур снова заерзал, но его проигнорировали. Положение его было таким, что не позавидуешь, но ему отчаянно хотелось вставить свое слово.
— Я могу отдать тебе четыре тумена, себе оставлю только три, — сказал багатур. — Чтобы удержать ханство за собой, ты должен располагать силой. На поле Чагатай сможет выставить не больше двух, от силы трех туменов. — Холодным взглядом он смерил Байдура. — Сына Чагатая я тебе настоятельно советую оставить здесь, со мной, чтобы он не метался между своим двоюродным братом и отцом. — Он улыбнулся горькой всезнающей улыбкой. — Так ведь, Байдур? Ты уж меня извини.
Тот открыл было рот, но не нашелся, что сказать. Тогда вместо него заговорил Бату. Глаза Субэдэя прищурились, а челюсти сжались, выдавая напряжение.
— Чагатай-хана ты знаешь лучше всех нас, за исключением его сына Байдура, — начал Бату. — Как, по-вашему, он поступит, когда новость дойдет до него?
Отвечая, багатур не сводил глаз с Гуюка. Каждое слово он из себя словно выдавливал.
— Если у него чешутся руки, он поведет свои тумены на Каракорум.
— Если чешутся, то понятно, — кивнул Бату, явно довольный вызванным замешательством. — А что вообще произойдет вслед за тем, как Гуюк-хан возвратится домой?
— Чагатай или вступит в переговоры, или будет драться. Что у него на уме, не знает никто. — Сцепив на столешнице руки, он доверительно подался к Гуюку: — Поверь мне, Чагатай-хан не так грозен, как может казаться.
Он как будто хотел сказать что-то еще, но поджал губы и понуро вздохнул. Если вдуматься, то решение сейчас обсуждалось не просто военное. Странно было видеть всемогущего орлока с опущенными плечами. Бату едва сдерживал злорадную ухмылку.
Среди общей гнетущей паузы Гуюк покачал головой:
— Если ты предлагаешь мне ограничиться одним лишь твоим заверением, орлок, то я лучше понадеюсь на тумены и поведу их домой. Все тумены. — Он оглянулся на Джэбэ и Чулгатая, но оба пожилых воина от обсуждения явно отмежевались. Их дело — война, а не дрязги вокруг престола.
Субэдэй тяжело вздохнул:
— У меня на столе новые карты с землями, о которых раньше у нас ходили только сказания. А теперь они вот, уже в двух шагах. До города Вена остается пройти всего триста гадзаров на запад. Дальше лежат владения тамплиеров. К югу — страна Италия. Там в горах у меня уже действуют разведчики, намечают линии следующего броска. Это ведь достижение всей моей жизни, Гуюк. Наш общий венец. — Он предпочел умолкнуть, чем униженно просить, когда наткнулся на жесткий взгляд Гуюка.
— Мне понадобятся все тумены, орлок Субэдэй. Все.
— Хорошо. Но оборванная таньма тебе без надобности. Оставь мне хотя бы ее с двумя туменами, и я продолжу путь.
Гуюк протянул руку и возложил ее Субэдэю на плечо — жест, еще с месяц назад просто немыслимый.
— Ну подумай, Субэдэй, как я могу тебя оставить? Тебя, главного военачальника самого Чингисхана? Да еще в то время, когда ты мне нужнее всего? Нет, ты идешь со мной. Ты ведь знаешь, позволить тебе остаться я не могу. А сюда ты вернешься через год, когда у нас наступит мир.
Субэдэй вновь взглянул на Байдура, на этот раз с тоской и болью. Тот предпочел смотреть куда-то в сторону. При взгляде на Бату глаза орлока блеснули.
— Я действительно стар, — промолвил Субэдэй. — А ведь стоял я у самого истока, когда еще сам Чингисхан был молод. Сюда я больше не вернусь. Я разговаривал с пленниками. От океана нас не отделяет уже ничего. Ничего, Гуюк, ты понимаешь это? Мы почти дошли. Мы видели их хваленых рыцарей, и что? Перед нами они бессильны. Если нам пройти еще чуть-чуть, эта земля будет наша на все времена, от моря до моря. Ты сознаёшь ли? На века, на десять тысяч лет! Ты можешь такое хотя бы представить?
— Это не есть важно, — тихо ответил Гуюк. — Родина — там, откуда мы начали. И за здешние земли те, свои, я потерять не могу. Не вправе. — Руку он убрал, а голос его оставался незыблем. — Я буду ханом, орлок Субэдэй. И подле меня должен быть ты.
Субэдэй поник на своем стуле, совершенно опустошенный. Даже Бату неловко было смотреть на него. Орлока как будто подменили.
— Твое слово. Буду готовить всех к отходу домой.
Чагатай стоял, наблюдая восход солнца над рекой. Комната была уже пустая, без мебели; опустел и сам дворец, лишь кое-где слуги заканчивали уборку покоев. Чагатай не знал, вернется ли когда-нибудь сюда снова, и при мысли об этом ощутил боль утраты. В эту минуту послышались шаги. Обернувшись, он увидел рябую физиономию своего верного Сунтая.
— Время, мой повелитель хан, — сказал Сунтай.
Взгляд слуги упал на скомканный клок пергамента, зажатый у хозяина в ладони и со дня вручения читаный-перечитаный сотни раз.
— Да, время, — кивнул Чагатай.
Напоследок он еще раз полюбовался на знакомый вид: в лучах раннего солнца сонно млеет река, а над ней стайкой летят гуси. И печаль, и радость. Еще не набравшееся яростной силы солнце обдает румяным золотом глаза, но еще можно перед ним постоять, почти не жмурясь. Не сожжет, как-никак.
— В Каракоруме я окажусь за месяцы до него, — задумчиво рассудил Чагатай. — Как хан, я возьму с народа клятву, ну а когда вернется он, войны не миновать. Если только мне не уподобиться любимому брату Угэдэю. Как думаешь, Сунтай, Гуюк в обмен на жизнь примет здесь мое ханство? Ну, посоветуй же что-нибудь своему господину.
— Почему бы и не принять, мой повелитель, — почтительно осклабился слуга. — Вы же, коли на то пошло, так поступили.
Чагатай улыбнулся. Впервые за долгие годы он ощущал себя в ладу со всем миром.
— Может статься, через это я откладываю беду про запас — для себя или для сына моего Байдура. Ведь я сейчас вынужден думать и о его жизни. Клянусь Великим небом, если б только Гуюк умер во сне, путь передо мной был бы чист! А я вот, увы, по собственной воле отправил к нему сына…
Сунтай хорошо знал своего хозяина. Продолжая угодливо улыбаться, он подошел к нему со спины.
— Может, Гуюк так и считает, а с ним и орлок Субэдэй, но останется ли этот самый заложник вашей верной рукой? Ведь мир изменчив.
Чагатай пожал плечами:
— У меня есть и другие сыновья. Куш слишком велик, чтобы поступаться им ради кого-то одного. Байдуру придется выбираться самому. В конце концов, Сунтай, я дал для его тумена своих лучших воинов. Таких, равных которым нет во всей державе. Если с ним случится непоправимое, я буду по нему скорбеть, но судьба человека всегда в его собственных руках. Так заведено самой жизнью.
Чагатай не обратил внимания, что вместо обычных сандалий на Сунтае сегодня мягкие цзиньские туфли. Последнего шага своего слуги он не расслышал. А лишь почувствовал, как шею что-то ужалило, и, поперхнувшись, в изумлении протянул руку к горлу. Что-то было до ужаса не так. Когда Чагатай оторопело отвел ладонь, та оказалась в крови. Хотел что-то сказать, но вместо голоса из багряной полоски на горле вырвался лишь булькающий хрип.
— Говорят, нож кирпан так остер, что смерти почти не сопутствует боль, — сказал за спиной Сунтай. — Возможности спросить мне так и не выпало. Не зря, видимо, имя ножа переводится как «рука милосердия».
Слуга подался ближе. Губы Чагатая шевелились, но единственным звуком было все то же тихое бульканье. Тогда Сунтай отстранился, давая хозяину беспрепятственно пасть на колени, по-прежнему хватаясь за глотку.
— Рана смертельна, мой повелитель. Вы уж наберитесь терпения. Смерть не заставит себя ждать.
Голова Чагатая бессильно упала на грудь. Окровавленная правая рука легла на неразлучную саблю, но вынуть ее уже не было сил. Обнажился лишь мягко поблескивающий краешек.
— Мне было велено при возможности кое-что вам передать, мой повелитель. Слова я запомнил. Вы меня еще слышите?
Чагатай брякнулся об пол. Где-то в коридоре послышался тревожный окрик. Сунтай нахмурился: не надо бы. Ну да, чему быть, того не миновать.
— Послание от Угэдэй-хана, — торопливо заговорил он. — И передать его надлежит в момент вашей смерти. Звучит так: «Это не месть, Чагатай. Это за моего сына. Я более не тот, кто позволяет тебе жить. Рукой моей, разящей из недосягаемой дали, свидетельствую: ханом тебе не бывать». Ну вот. — Сунтай вздохнул. — Вашим слугой, мой повелитель, я на самом деле никогда не был, хотя хозяин из вас очень даже неплохой. Отправляйтесь к тенгри с миром. Скоро увидимся.
Руки Чагатая опали, и в эту секунду в комнату с шумом ворвались его тургауды, на ходу выхватывая мечи. Рядом со своим господином они застали его слугу Сунтая, который, стоя на коленях, что-то шептал ему на ухо. Он так и стоял до последнего мгновения, а под взмахами мечей лицо его было мирным, даже приветливым.
Чистым холодным утром Субэдэй сел на лошадь и огляделся. Солнце сияло в снежной голубизне. Построенные, ждали отправки семь туменов из лучших в народе воинов. За ними на многие гадзары тянулся тяжело груженный обоз. Рядом за спиной гарцевали в седлах военачальники — некоторые совсем еще молодые, но уже испытавшие под орлоком свою силу. Гуюк, несмотря на недостатки, из-за увиденного и познанного в великом походе станет ханом, пожалуй, более славным, чем его отец. Понявший многое Байдур будет определенно лучше своего отца. За Менгу может гордиться тень Тулуя, ушедшего до срока к тенгри. Субэдэй вздохнул. Он знал, что такую армию ему больше никогда не возглавить, не повести за собой в поход. На горб уже влезала старость, и усталость брала свое. Он-то все думал, что будет вечно вот так скакать рядом с молодыми, ан нет. Манящая близость никогда не виденного моря занесла его от дома в такую даль, что трудно представить. А когда Гуюк повелел остановиться, в ушах все равно что прошелестел шепоток смерти: «Всё, конец». Задрав голову вверх, Субэдэй смотрел по сторонам, представляя себе города с парящими золотыми шпилями. Он знал их по именам, но увидеть так и не увидел: Вена, Париж, Рим.
Дело сделано, жребий брошен. Багатур знал, что встанет на бой, если Чагатай дерзнет покуситься на Угэдэево ханство. Быть может, это и будет та самая последняя битва, которую увидят его глаза. Вместе с тайджи во всем своем грозном великолепии он выедет на поле, и Чагатай поймет, отчего Субэдэй-багатура главным своим орлоком назначил сам Чингисхан.
Мысль об этом на миг окрылила, а вместе с тем поднялась и опустилась рука багатура. Тотчас у него за спиной пришли в движение тумены, отправляясь в путь длиной четырнадцать тысяч гадзаров; путь, что наконец приведет их домой.
Ступая прогулочным шагом, Сюань поглядывал в окна длинной крытой галереи. Изо всех окон открывался примерно один и тот же вид на Ханчжоу со змеящейся к бухте рекой. С той поры как Сюань попал в сунские земли, его довольно часто перевозили с места не место, словно не зная, как с ним поступить. Иногда, хотя и редко, ему разрешали поплавать под парусом по реке, а дважды в год он виделся со своими женами и детьми — все время в неспокойных людных местах, с доглядывающими со всех сторон сунскими должностными лицами.
Галерея шла вдоль хребта очередного ведомственного здания. Сюань развлекался тем, что соразмерял свои шаги так, чтобы левой ногой всякий раз попадать в пятнышко света на каменном полу. Особых ожиданий на предстоящую встречу (или для чего его сюда призвали) он не возлагал. За истекшие годы цзинец понял, что сунские чиновники блаженствуют просто от того, что демонстрируют над ним свою власть. Уже поистине бессчетное количество раз его вдруг ни с того ни с сего в срочном порядке вызывали в какое-нибудь присутственное место, а по прибытии оказывалось, что столоначальник здесь никоим боком не связан с двором. В двух случаях, помнится, сунские крючкотворы притаскивали на встречу своих любовниц или детей, дабы те видели, как они деловито суетятся с какими-то там разрешениями на выдачу Сюаню скромного денежного довольствия, — эдакие пупы земли. На самом же деле его нахождение там было, мягко говоря, неуместным: им просто хотелось предъявить своим разинувшим рты подчиненным или домочадцам самого Сына Неба, цзиньского императора.
А потому Сюань немало удивился, когда сопровождающая его стайка чиновников не увязла, как обычно, в разветвлениях коридоров. Впереди лежали кабинеты более высокого начальства, и Сюань ощутил первую искорку волнения, когда они, не сбавляя шага, начали углубляться все дальше и дальше. Открывалось все больше дверей, где за столами корпели крючкотворы и чиновники всех мастей (но рангом явно повыше), чутким ухом и взглядом провожая нежданную процессию. В Сюане затеплилась надежда. Сколько раз она его уже подводила! Все его послания оставались без ответа, но он все равно продолжал писать их каждый день.
Между тем слуги уже не кланялись, а стелились ковром. Несмотря на напускное спокойствие, Сюань изнемогал в нетерпеливом предчувствии, когда двое из них с нижайшим поклоном открыли двери в приемную сановника, заведующего назначением чуть ли не на все чиновные должности в Ханчжоу. Имя Сун Кима совпадало с названием правящей династии, хотя из своих источников Сюань знал, что по рождению этот человек простолюдин. Будучи лицом, заведующим выдачей Сюаню денежных сумм на содержание скромного двора, Сун Ким за годы получил от Сына Неба гору писем и прошений. И ни на одно из них не ответил.
Слуги объявили о появлении цзиньского государя и, расступившись, почтительно замерли с опущенными головами. Сюань зашел в приемную, приятно удивленный ее тонким уютом. Сун Ким жил, можно сказать, в роскоши, среди скульптур и живописи довольно изысканного и отнюдь не дешевого вкуса. Чиновник средней руки себе такого не позволил бы. Сюань улыбнулся невзначай мелькнувшей мысли: а не подкинуть ли Сун Киму что-нибудь лестное? Глядишь, гнусный щелкопер сделает подарок в виде поблажки или чего-то подобного. Хотя об этом стыдно и думать. Несмотря на драматизм положения, сам сан Сына Неба не допускает такого.
Пока секретари засеменили докладывать о его прибытии, Сюань взялся неторопливо переходить от одного живописного полотна к другому, принципиально не задерживаясь на одном месте подолгу. Времени у него непочатый край, а Сун Ким наверняка заставит себя ждать.
Он ошибся. Сун Ким вышел из кабинета самолично, причем почти тотчас. Сюань чуть склонил голову и удостоился столь же скупого кивка со стороны сановника. С обычной своей сдержанностью Сын Неба сказал пару вежливых фраз, не выдавая все растущее нетерпение.
Наконец Сюаня провели во внутреннее помещение, куда тут же подали чай. Сюань уютно разместился у столика и обратил на сановника выжидательный взор.
— Сын Неба, у меня для вас необычайные новости, — сообщил Сун Ким. Человек он был старый, седой, с морщинистой кожей. Руки его подрагивали — то ли просто так, то ли от волнения. Судя по произнесенной фразе, все-таки от второго.
Сюань приподнял бровь с таким видом, словно биение сердца с каждой секундой не становилось все неистовей. Но что делать, надо разыгрывать спокойствие.
— Сын Неба, монгольский хан мертв, — выговорил Сун Ким.
Сюань улыбнулся, после чего с усмешкой спросил:
— И это всё?
С мстительным удовлетворением он отметил, что поверг старого лукавца в растерянность.
— Я, признаться, думал… Вынужден перед вами извиниться, Сын Неба, но я полагал, что новость вызовет у вас великую радость. Раве она не означает конец вашим мытарствам? — Сун Ким недоуменно пожал плечами и сделал еще одну попытку впечатлить своего визави, только несколько иными словами: — Ваш враг мертв, государь. Хана больше нет.
— Я не хотел вас обидеть, досточтимый Сун Ким. Я пережил уже двоих монгольских ханов, и новость эта в самом деле отрадна.
— Тогда… я не понимаю. Разве это не переполняет ваше сердце счастьем?
Сюань прихлебнул чай, поистине превосходный.
— Счастьем? — вежливо переспросил он. — Вы не знаете их так, как я. По своему хану монголы долго не горюют. А тут же садят на его место кого-нибудь из его сыновей и ищут новых врагов. Когда-нибудь, досточтимый Сун Ким, они придут и сюда, в этот город. К той поре я, вероятно, по-прежнему буду томиться у вас в плену. И смотреть из этих самых коридоров, как их полчища прибывают под ваши городские стены.
— Помилуйте, Сын Неба! Вы императорский гость, а ни в коем случае не пленник. Вам такие вещи даже говорить не к лицу.
Сюань с гримаской аккуратно поставил пиалу.
— Гость может гулять там, где ему вздумается. Гость может ездить верхом без надзора караульных. Будем честны друг с другом, досточтимый Сун Ким.
— Прошу прощения, государь. Я надеялся вызвать у вас радость, а не печаль.
— Будьте уверены, вы вызвали и то, и это. А теперь, если только вы не желаете обсудить со мной мои прошения, я бы хотел возвратиться в свои покои.
Сановник склонил голову:
— К моему великому сожалению, удовлетворить ходатайство о встрече с вашими солдатами я не могу. Подобные просьбы превосходят мои скромные полномочия.
Сюань поднялся с горестно-надменной улыбкой:
— Что ж, ладно. Но учтите: когда сюда явится новый хан, солдаты вам понадобятся, сильные и годные к сражению. Понадобятся все до единого.
Теперь улыбнулся уже Сун Ким. Город Ханчжоу был древним и прекрасно укрепленным. От бывших цзиньских земель он лежал вдалеке. Сама мысль об армии, способной когда-нибудь появиться в сравнительной близости от его стен, не вызывала ничего, кроме усмешки.
Третий сын Чингисхана пробыл великим ханом всего двенадцать лет, с 1229 по 1241 год. В ту пору, когда монголы, покорив восток Европы, уже готовы были захлестнуть Запад, смерть Угэдэя стала одной из главных поворотных точек истории. Западная Европа против монголов не выстояла бы. Средневековые замки угрожали их армиям не больше, чем обнесенные стенами цзиньские города, а на поле боя монгольская тактика стремительных атак была практически неодолима. Не будет преувеличением сказать, что будущее Запада изменилось в тот момент, когда остановилось сердце Угэдэя.
Известно, что Угэдэй был сравнительно молод, а умер спустя всего четырнадцать лет после смерти своего отца. Теперь уже не узнать, для чего именно он построил Каракорум, — этот сын хана, не только презиравшего города, но и всю свою жизнь демонстрировавшего, как они слабы и ненадежны в плане защиты. Тем не менее Угэдэй возвел город как символ и средоточие своей империи. Существуют и дошедшие до нас описания его современников — например, свидетельства христианского монаха Гийома де Рубрука. Серебряное дерево — это исторический факт, как и то, что в столице ханства имелись языческие храмы, мусульманские мечети и, по крайней мере, одна несторианская церковь.
Сложно понять, зачем Угэдэй вообще затеял это строительство. При сопоставлении фактов напрашивается одно из возможных объяснений: по натуре он был чем-то схож с Сесилем Родсом[45] — человеком, страдавшим сердечным недугом еще с шестнадцатилетнего возраста. Прежде чем скончаться от сердечного приступа в свои сорок восемь лет, Родс построил себе целую империю в Африке. Он был одержим желанием оставить в этой жизни след и беспрестанно осознавал, что времени ему на это отпущено немного. Видимо, Угэдэю была присуща примерно такая же одержимость целью, которую необходимо достигнуть во что бы то ни стало, причем в сжатые сроки.
Второй вопрос: отчего вдруг он по облику и даже по сути уподобил свою столицу цзиньским городам, которые на его глазах не раз сжигались дотла? Здесь, вероятно, сказывается влияние Яо Шу. Советник с таким именем у Угэдэя действительно был, хотя как персонаж он воплощает у меня черты двух китайских монахов-буддистов той поры (это повествование я еще не закончил). Кстати, исторический факт: обеспокоенный пристрастием хана к питию, Яо Шу как-то показал Угэдэю, как вино способно разъесть изнутри железную бутыль. Истинно и то, что Угэдэй согласился уполовинить свое ежедневное количество винных чаш, при этом, правда, распорядившись изготовить чаши вдвое большего размера. Привить монгольскому двору ростки цивилизованности буддистским советникам удалось через неброское, исподволь, влияние на каждого из ханов. В результате цзиньские города, которые Чингисхану сопротивлялись до последнего, со временем все-таки стали открывать свои ворота перед его внуком Хубилаем.
«Три мужских игры» (Наадам) в Монголии — это борьба, скачки и стрельба из лука. На самом деле Наадам возник гораздо раньше времен Чингисхана, хотя в более ранние столетия для племен он был еще и торжищем, а также местом для сватовства, гаданий и азартных игр. В своем нынешнем виде Наадам — это популярный фестиваль, где в стрельбе из лука и скачках участвуют также и женщины (борьба — единственный вид троеборья, что остается за мужчинами). Описание состязания по стрельбе приводится в точности. Дистанция до мишени составляет примерно сто шагов, а лучники соревнуются десятками, или арбанами (самое мелкое подразделение армии Чингисхана). Каждому лучнику выдается по четыре стрелы, а в учет при судействе берется не индивидуальное число попаданий, а определенное число мишеней, пораженное всем десятком. Примечательно, что во главу угла здесь ставится «работа в команде», то есть спорт своей традицией восходит к боевому мастерству, имевшему жизненно важное значение в армиях Чингисхана.
Скачки на фестивале, длящемся три с лишним дня, — это сплошь гонки на выносливость. По сравнению с Западом выносливость — то качество, которое делало ханские армии на редкость мобильными. Опять же стоит отметить, как сохранилась у монголов значимость данного свойства применительно к ценности той или иной лошади по сравнению с мгновенным и не особо долгим рывком скорости, требующимся от европейской скаковой лошади, которую растят и дрессируют скорее как борзую.
Я взял на себя смелость включить в программу описываемых мной состязаний бег на длинную дистанцию. О нем в истории не упоминается, но такое состязание вполне могло иметь место. Исторически те или иные виды спорта входили в программу и исчезали — как, например, в современные Олимпийские игры с 1900 по 1920 год входили состязания по перетягиванию каната, в которых Британия, между прочим, дважды побеждала.
Есть мнение, хотя и достаточно спорное, что Чингисхан после себя оставил завещание. Если такой документ и вправду существовал, то до нас он не дошел. Если завещание было устное, то неизвестно, звучало оно со смертного одра или же было высказано загодя, с большим опережением. Одни версии истории гласят, что Чингисхан умер чуть ли не мгновенно, другие — что он угасал постепенно, на протяжении дней, после падения или раны. За этот период он вполне мог разделить свое наследие между сыновьями. При любом из раскладов общее мнение таково, что Чингисхан пожелал видеть наследником своего обширного ханства Чагатая, а Тулуй получил во владение исконные земли монголов. Угэдэй в качестве наследства получал северные цзиньские территории, а также все, что в будущем завоюет он сам. Это распределение я отдал в руки Угэдэя, отчасти по той причине, что для него этот выбор был последним и окончательным, вне зависимости от того, как все намеревался поделить его отец. Если бы Угэдэй тогда казнил Чагатая, генеалогическая линия той части империи была бы кардинально иной.
Вместе с тем Чагатай умер в 1242 году, пережив Угэдэя всего на несколько месяцев. Как именно он ушел из жизни, неизвестно, хотя невероятная скоропостижность его кончины позволяет мне писать и обоснованно подозревать, что он был попросту убит.
Самый ранний рецепт приготовления пороха принадлежит китайцам и датируется примерно 1044 годом. В период правления хана Угэдэя он уже применялся при осаде крепостей. Ручные пушки из разряда тех, что описываю я, относятся к временам Хубилая — это установленный исторический факт. Одно из самых ранних письменных свидетельств применения такого оружия приводится в описании монгольского похода на Ближний Восток в 1260 году, хотя это оружие наверняка применялось у них и ранее.
На тот момент это был поистине пик развития военных технологий: мощное и эффективное ручное оружие, стреляющее камнями или металлическими ядрами. Железные емкости с порохом, поджигавшиеся посредством запала, могли представлять собой вполне эффективные осколочные гранаты. Известно, что монголы впервые столкнулись с ними в ходе войны с государствами Цзинь и Сун, быстро переняв от них это устрашающее оружие. Позднее именно на территориях, что находились под монгольскими армиями, эти виды оружия и получили самое широкое распространение и развитие.
Кстати, установлено, что в составе китайского пороха было недостаточно селитры. Это сказывалось на взрывной мощи, которую принято приписывать этому веществу. Основной упор делался на скорость воспламенения, сама же по себе эта смесь значительно варьировалась у разных производителей, в разных регионах и в разные эпохи.
Чрезвычайное происшествие, приведшее к смерти Тулуя, взято из «Сокровенного сказания монголов». Во время своего единственного похода в северный Китай Угэдэй заболел, и у него произошла «утрата (использования) рта и языка» — обширный инфаркт, а может, серьезный эпилептический припадок.
Монгольские шаманы и прорицатели провели гадание, естественным образом предположив, что хана одолевают цзиньские демоны. Шаманы попросили указать на соразмерное жертвоприношение, на что Угэдэй пошел судорогами и забился в конвульсиях. Истолковав это как ответ, они тогда спросили, надо ли, чтобы в жертву был принесен кто-то из родственников. На это Угэдэй внезапно пришел в себя и стал пить воду, спрашивая, что случилось.
Его брата Тулуя упрашивать не пришлось. Отец Хубилая и Менгу, оба из которых со временем стали ханами, охотно отдал жизнь ради спасения своего брата.
Что касается ритуального заклания лошадей, то я на этот счет разговаривал с забойщиками скота, которые за годы забили много сотен старых лошадей. В подготовке кошерного и халяльного мяса в животном необходимо поддерживать жизнь, пока сердце не выкачает кровь. Первым делом взрезается горло. Человек, с которым я беседовал, хотел смерти гораздо более быстрой, поэтому первоначальный удар предпочитал наносить в сердце, а уже потом надрезать горло. Известно, что у лошади кровь составляет от шести до десяти процентов массы тела. У сравнительно небольшой монгольской лошади это, соответственно, около двадцати литров крови.
Согласно «Сокровенному сказанию монголов», Тулуй смерти от клинка предпочел яд, но я такую развязку изменил. Кровавое жертвоприношение животных было частью попытки спасти Угэдэя, и два события у меня как бы сошлись воедино. Сын Тулуя Менгу при всем этом определенно присутствовал, однако о диалоге сына с отцом нигде не упоминается.
Небольшая справка насчет расстояний. Ко времени Угэдэя сеть ямских станций простиралась уже всюду, куда только распространялось монгольское влияние. Расположенные вдоль больших дорог на расстоянии сорок километров друг от друга, они были хорошо оснащены всем необходимым. С регулярными сменами лошадей срочное сообщение могло за день пронестись на расстояние в сто шестьдесят километров — если надо, то с одним и тем же гонцом. У гонцов были специальные пояса с бубенцами, так что на ямских станциях их приближение слышали заранее и к их приезду были уже готовы вода, еда и свежая оседланная лошадь. Тысяча шестьсот километров за десять дней — в ту пору даже не достижение, а скорее норма. Такие линии связи делали ханские тумены просто летучими, и в этом плане с ними не могла соперничать ни одна из армий той эпохи.
Шаман Морол — лицо вымышленное, хотя у хана имелись свои прорицатели и врачеватели. В Монголии до сих пор, если ребенок рождается с лишним пальцем, это означает, что он «избран» быть шаманом. Такие дети не должны ни охотиться, ни удить рыбу — их берут на содержание общины; детям же вменяется овладеть премудростями шаманства или стать целителями, а также хранителями местной истории и традиций. Эти люди и сегодня пользуются большим авторитетом.
Древние бамианские Будды в Афганистане существовали на самом деле. Одна статуя в высоту была тридцать семь, другая — пятьдесят пять метров. Обоих Будд в 2001 году взорвали талибы. Ходят легенды, что в горах есть еще и третий, «спящий» Будда.
Западный поход Субэдэя длился примерно с 1232 по 1241 год. За это время багатур покорил земли русских, болгар и венгров, взял Буду и Пешт, атаковал Польшу и нынешнюю Сербию, а его разведчики успели дойти до Северной Италии. Всего за одну зиму на протяжении двух месяцев его тумены взяли двенадцать обнесенных стенами русских городов. При штурмах монголы применяли тараны, баллисты и даже катапульты, которые освоили в ходе войны с северным Китаем. Руси военную машину монголов остановить было нечем.
Субэдэй действительно предпочитал вести боевые действия зимой, используя замерзшие реки как дороги сквозь неприятельские города. Как до него Чингисхан, Субэдэй и его военачальники к поверженным врагам были безжалостны и уничтожали огромную массу населения. Похоже, его беспокоило только одно — как бы не растянуть излишне линию фронта, чтобы не дать неприятелю возможность нанести удар с флангов или окружить его армию с тыла. Время от времени он делал боковые броски на территорию Польши, Венгрии и Болгарии с целью произвести зачистку против возможной консолидации сил противника.
Легендарные французские рыцари-тамплиеры говорили, что в то время между Субэдэем и Францией не было армии, способной остановить монгольское нашествие. Даже смерть Угэдэя едва ли воспрепятствовала бы дальнейшему продвижению Субэдэя, если бы рядом с ним не оказались ханские родичи-тайджи. Там был сын Джучи Бату, а также сын Угэдэя Гуюк. С ними находился и Угэдэев внук Кайду. Это он вместе с Байдуром напал на Польшу и сражался в масштабной битве под Лигницем, не дав польским армиям ударить во фланг основного броска монголов на Венгрию. Кайду в качестве персонажа я в свое повествование не вводил, опасаясь возникновения «синдрома русского романа», где через каждую страницу появляются все новые герои, пока вконец запутавшийся читатель не теряет ориентир. В канву похода я вписал Менгу — он в нем действительно участвовал, во всяком случае до Киева. Хубилай в группе тайджи у меня не фигурирует. Он остался в Каракоруме, где изучал буддизм и потихоньку насаждал цзиньское влияние, которое будет довлеть над ним во взрослой жизни.
Джэбэ в той кампании тоже не участвовал, хотя я и отвел ему место в качестве второстепенного персонажа. К сожалению, о его последних днях «Сокровенное сказание монголов» умалчивает. Как и Хачиун с Хасаром, некогда могущественный военачальник исчезает со страниц истории без следа. Внезапная смерть в ту эпоху была обычным делом, и эти люди наверняка умерли вследствие болезни или ранения — настолько обыденно, что летописцы не обратили на их уход никакого внимания.
А вот Темугэ отличился. Вскоре после смерти Угэдэя он совершил необдуманную попытку стать ханом, но она не удалась и его казнили.
Примечательно, что Сорхахтани на самом деле достались права и посмертные титулы ее мужа. Через этот шаг она мгновенно сделалась самой влиятельной женщиной во всем ханстве, а может, и во всем тогдашнем мире. Через влияние и наставничество матери трое из четверых сыновей Сорхахтани со временем стали ханами. Сама же она во всем поддерживала Угэдэя, а он давал ей наставления и разъяснял принципы управления и роста империи. Правда, в одном Сорхахтани его все-таки ослушалась — отказалась связать себя брачными узами с его сыном Гуюком. Предложение хана она отвергла, предпочитая сосредоточить свою недюжинную энергию на своих сыновьях. История доказывает, что в этом вопросе вдова Тулуя проявила мудрость и прозорливость.
Когда тумены Субэдэя через Карпатские горы вошли в Венгрию, там их встретили армии венгерского короля Белы IV. До этого монарх приютил у себя в стране двести тысяч половцев. Этот тюркский народ, во многом схожий с самими монголами, был вынужден изойти из Руси. Временный приют половцам дали в обмен на принятие христианства. Их хан Котян крестился, а свою дочь, чтобы скрепить союз, отдал замуж за сына короля Белы. Последний со своей стороны мог рассчитывать на конное войско кочевников и в случае необходимости выставить его вместе со своей армией против врага. Помимо этого, он ожидал помощи еще и от императора Священной Римской империи Фридриха II, во владения которого входили нынешние Германия, Италия, Сицилия, Кипр и Иерусалим; претендовал он и на церковные домены папы Григория IX.
У самого Фридриха с папой Григорием шла в это время жестокая междоусобица; понтифик даже объявил императора антихристом. В результате король Венгрии остался с монгольским нашествием фактически один на один. Правда, у него была некоторая поддержка от эрцгерцога Австрийского, но она оказалась ненадежной — ушла сразу же после того, как во время некоей драки погиб Котян. Ушли и половцы.
То, что король Бела разослал по градам и весям своего королевства окровавленные мечи, — чистая правда. И народ действительно поднялся. Существует свидетельство о письменном послании, которое королю направил Бату. В нем содержалось суровое в своей простоте требование выдать русских половцев и их хана Котяна монголам. Звучало оно так: «Слово до меня дошло, что ты взял к себе под защиту половцев, слуг наших. Откажи им в приюте, а не то стану я из-за них тебе врагом. Им, у которых нет домов и которые живут в поле, уйти будет легко. А вы, живущие в домах и городах со стенами, — куда вы от меня уйдете?»
Буда и Пешт находились в семи тысячах двухстах двадцати километрах к западу от Каракорума. Субэдэй без преувеличения великим походом провел свои тумены через нынешние Казахстан, Россию и Украину (были взяты Москва и Киев), Румынию, Венгрию, Польшу, Литву, Чехию и Хорватию. Они уже вторглись в пределы Австрии, когда внезапно умер Угэдэй. Между прочим, слово «татары» применительно к монголам первым ввел в обиход французский король Людовик IX. Вот как это было. Готовя свое войско к военной кампании, он сказал жене, что его солдаты непременно пошлют тартаров в ад, или же тартары пошлют их в рай. Он намеренно исказил латинское название ада, «Tartarus», и в итоге искаженное прозвище «тартар» (или «татар») пристало к монголам в среде европейцев намертво и прошло сквозь века.
Детальным описанием битвы при Лигнице — этой кульминации броска Байдура через Польшу — я пренебрег. Такова сама суть броска: она в том, что на его протяжении происходит много боестолкновений с различными противниками, но элементарно нет места, чтобы втиснуть все их в рамки романа, даже такого, как роман о монгольском нашествии. Исторически битва при Лигнице — одно из немногих сражений монгольской армии, описанное в разных источниках до тонкостей, и опускать его — все равно что писать об адмирале Нельсоне, не упоминая битву на Ниле.[46] Но мне представляется, что ради динамичности сюжета на такую жертву можно пойти, и мое решение было оправданно. Под Лигницем Байдур использовал тактику ложного отступления, но к ней он добавил новшество: бочки с горящей смолой, дым от которых застилал поле. В результате этой незамысловатой хитрости половина польского войска лишилась возможности видеть, что происходит с другой его частью. Это легко могло стать кульминацией данной книги, но ведь была и еще одна примечательная битва — в Венгрии, при реке Шайо, — обернувшаяся полной победой Субэдэя.
Последняя из описанных в хрониках битв последнего сочетала в себе не только ночную атаку и фланговый маневр, не только мастерское использование местности, обратившее ему в помощь реку, но и кажущийся теперь уже достаточно древним фокус с оставлением врагу тропы для отхода, воспользовавшись которой, тот попадает в смертельную ловушку. Субэдэй тогда провел три тумена бродом южнее лагеря венгров, к рассвету послав Бату на их левый фланг, а сам поскакал дальше к ним в тыл. В результате король Бела IV был вынужден искать убежища в своем ночном лагере, в то время как монголы сеяли хаос взрывами пороховых зарядов, жгли бочки со смолой и осыпали лагерь стрелами. Из добычи монголы сами сделались охотниками, и у них это в полной мере получилось.
Посреди всей этой неразберихи люди короля Белы заметили идущий на запад отлогий холм, следуя вдоль которого, можно было отступить незаметно для монголов. Маршрут для отхода Бела вначале проверил на безопасность, послав по нему небольшой отряд воинов. Убедившись, что их никто не видит, он вывел по этому маршруту всю свою армию, которая в попытке уйти как можно скорей за ночь растянулась на много километров, да к тому же потеряла строй. В этот момент Субэдэй и напал на отступающую колонну. Местность он предварительно как следует разведал и намеренно оставил дверь в мышеловку открытой. Исторические источники сообщают по-разному, но монгольские тумены тогда уничтожили от сорока до шестидесяти пяти тысяч войска, исключив Венгрию на поколение вперед из числа ведущих европейских государств. Гибели король Бела избежал, укрывшись в Австрии. Когда монголы ушли, он возвратился и поднимал Венгрию из руин. На родине его по-прежнему чтят как одного из величайших королей, несмотря на чудовищное поражение в войне с Субэдэем.
Во многом это было достойное завершение военной карьеры великого багатура, хотя он, конечно же, не таким его себе представлял. Венгрия лежала в руинах, когда в стан монголов пришло известие о смерти Угэдэя и все переменилось.
Великолепные тактические маневры под Лигницем и на реке Шайо оказались безрезультатны, поскольку монголы отступили. О тех победах известно разве что узким специалистам в военной истории, отчасти потому, что своими победами завоеватели не воспользовались. В амбиции Субэдэя вмешалась политика. А если бы этого не произошло, то мог измениться весь ход мировой истории. Не так уж много в ней насчитывается моментов, когда смерть одного-единственного человека меняет судьбы всего мира. Смерть Угэдэя была как раз одним из них. Проживи он подольше, не было бы ни Елизаветинской эпохи, ни Британской империи, ни Ренессанса, а может, и промышленной революции. Ну а если так, то глядишь, и эта книга оказалась бы написана на монгольском или китайском языке.