У Бога, как известно, всего много – и золы, и золота, и золотарей. И воронья, и галок. И в дознавателях у него недостатка нет. Так что мне пришлось солоно. Хотя, справедливости ради скажу, что настоящей пытке не подвергся. Инквизиция руководствовалась уставом и при всей своей жестокости и фанатизме исполняла его неукоснительно. Получил я немало оплеух и затрещин – что правда то правда. Секли меня и стегали – и это было, врать не хочу. Да и само сидение – тоже не сахар. И все же то обстоятельство, что не исполнилось мне этих роковых четырнадцати, упасло меня от близкого знакомства со зловещим деревянным сооружением, снабженным всякими гадостными устройствами для мучительства, и даже били меня не так сильно, не так часто, не так долго, как других. Другим, надо сказать, повезло меньше. Уж не знаю, проходили они через эту процедуру, когда человека вздергивают на дыбу, покуда руки-ноги не выскочат из сочленений, но женский крик, который слышал я на первом допросе, повторялся и впоследствии с завидной частотою, пока вдруг однажды не смолк. Это произошло в тот самый день, когда я увидел наконец несчастную Эльвиру де ла Крус.
Она оказалась низкорослой, плотной и не имела ничего общего с тем, что рисовалось моему воображению, распаленному чтением рыцарских романов. Впрочем, даже будь она от природы наделена самой что ни на есть небесной красотой, что бы осталось от нее после всех этих истязаний и терзаний? Кожа была безжалостно исхлестана, покрасневшие глаза запали от бессонницы и мучений, на запястьях и щиколотках виднелись глубокие борозды – память о кандалах. Эльвира сидела – вскоре я узнал, что стоять без посторонней помощи она не может, – и никогда прежде не доводилось мне видеть такой потухший, безжизненный, отсутствующий взгляд: была в нем и безмерная усталость, и страдание, и горечь, и всеведение человека, оказавшегося на самом дне невообразимо глубокой пропасти. Девице этой едва ли исполнилось девятнадцать лет, но выглядела она немощной старухой – малейшее движение давалось ей с неимоверным трудом и, видимо, вызывало боль, словно злой недуг или преждевременная дряхлость переломали Эльвире все кости, разъяли суставы. И, похоже, именно так оно и было.
А о себе скажу – не сочтите за хвастовство, ибо оно недостойно благородного человека – что от меня инквизиторы не услышали ни единого словечка, которое бы им могло пригодиться. Даже когда рыжий тщедушный палач охаживал меня плетью из бычьей кожи. И хоть спина вся была у меня сплошь во вздувшихся багровых рубцах, так что спать я мог только на животе – если только слово «спать» применимо к тому странному состоянию тревожной полудремы, в которую врывались какие-то порожденные воображением призраки – никому не удалось добиться, чтобы с губ моих, пересохших и запекшихся, слетело что-либо, кроме стонов и уверений в полнейшей моей невиновности. «В ту ночь я направлялся домой… Мой хозяин капитан Алатристе тут совершенно ни при чем… Я никогда не слышал о семье де ла Крус… Я происхожу из древнего христианского рода, а мой отец погиб за короля во Фландрии…» И все сначала: «В ту ночь я направлялся домой…».
Они не ведали жалости. В них не теплилось и малой искры сострадания или человечности, которая порой озаряет даже самые свирепые души. Монахи, судья, писарь и палачи вели себя с бесстрастным отчуждением, которое ужасало сильней, чем что-либо другое, пугало больше, чем страдания, ими причиняемые: в каждом их слове чувствовалась ледяная непреклонность людей, знающих, что законы Божеские и человеческие – на их стороне, и ни на минуту не испытывающих сомнений в справедливости творимого ими. Прошло немало лет, прежде чем я понял, что люди одинаково способны и на добрые, и на злые дела, но хуже всех – те, кто, причиняя зло, прикрываются своим подчиненным положением, оправдываются приказом, которому обязаны повиноваться, властью, которой должны покоряться. И если ужасны те, кто действует якобы от имени отчизны, монарха или еще каких господств и сил, то сущими чудовищами предстают те, кто считает, будто действия их освящены волей того или иного бога. И когда мне предоставлялось право выбора: с кем из творящих зло, если иного не дано, иметь дело, – неизменно я останавливался на тех, кто берет всю ответственность на себя и ни за чью спину не прячется. Ибо в толедских застенках выучил я накрепко – и дорого, едва ли не самой жизнью заплатил за эту науку: что из всех на свете злодеев самый презренный, гнусный и опасный – злодей, каждую ночь засыпающий с чистой совестью. Это очень, очень плохо. Особенно когда убежденность в своей правоте идет рука об руку с невежеством, с предрассудком, с глупостью да подкреплена могуществом, если же налицо все это – а так чаще всего и бывает – то вообще, как принято говорить, хуже некуда. Некуда? Да нет, есть куда – гораздо хуже, если злодей уверен, что он – носитель и провозвестник слова Божьего, на какие бы скрижали – в Талмуд, Евангелие, Коран или в писание еще не написанное – ни было оно занесено. Я не любитель давать советы, тем паче, что свой опыт в чужую башку не втемяшить, однако все-таки скажу и денег не возьму: берегитесь, господа, тех, для кого существует одна-единственная книга.
Не знаю, какую книгу читали все эти люди, но уверен, что они засыпали без угрызений совести – и уповаю лишь, что сейчас, в преисподней, где будут они гореть во веки веков, им не до сна. К этому времени я уже понял, кто такой этот иссохший костлявый доминиканец с певучим голосом и лихорадочно горящим взором – Падре Эмилио Боканегра, председатель совета Шести судей, самого страшного трибунала инквизиции. По рассказам капитана Алатристе и его друзей я знал, что он, помимо того, – заклятый враг моего хозяина. Постепенно монах взял допрос на себя – двое других и молчаливый судья ограничивались ролью слушателей, а писарь заносил на бумагу вопросы доминиканца и мои краткие ответы.
Однако в тот день, о котором я рассказываю, все было иначе – вопросы задавались не мне, а несчастной Эльвире де ла Крус. И я сразу понял, что события принимают для меня еще более дурной оборот, когда падре Эмилио указал на меня пальцем и спросил:
– Знаешь ли ты этого мальчика? Предчувствие не обмануло: послушница, даже не взглянув на меня, кивнула неровно остриженной головой. С тревогой видел я, как писец, выжидательно держа перо на весу, поглядывает то на Эльвиру, то на инквизитора.
– Подай голос! – приказал тот.
Бедная девушка еле слышно выговорила «да». Писец, обмакнув перо в чернила, занес ее ответ в протокол, я же снова почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.
– Видела ли ты, как он исполнял обряды иудейской веры?
От второго «да» я издал вопль негодования и протеста, оборвавшийся от крепкой затрещины: ею приголубил меня рыжий стражник, которому в последнее время вверено было попечение о моей особе – вероятно, инквизиторы опасались, что его рослый и дюжий напарник ненароком пришибет малолетку. Падре Эмилио, не обращая внимания на меня, вновь обратился к Эльвире:
– Повторяешь ли ты перед священным трибуналом свое признание – подтверждаешь ли, что означенный Иньиго Бальбоа исповедует иудаизм и вместе с твоим отцом, братьями и иными заговорщиками вынашивал преступное намерение похитить тебя из обители?
Услышать третье «да» было выше моих сил. Рванувшись из рук рыжего, я крикнул, что все это – бессовестная ложь, а к иудеям и их вере я не имею никакого отношения. И тут, к моему вящему удивлению, падре Эмилио вместо того, чтобы вновь пропустить мои слова мимо ушей, обернулся ко мне с улыбкой. И была та улыбка исполнена такой ликующей ненависти, такой смертельной угрозы, что я оцепенел, онемел и едва не лишился чувств – всех, за вычетом ужаса. Затем, зримо наслаждаясь всем происходящим, доминиканец взял со стола медальончик на цепочке, подаренный мне Анхеликой де Алькесар в памятную встречу у источника, и показал талисман сначала мне, затем членам трибунала и наконец – несчастной послушнице.
– Видела ли ты раньше сию магическую печать, скрепляющую чудовищные обряды каббалы, у означенного Иньиго Бальбоа, который не успел пустить ее в ход, когда был задержан у монастыря, – печать, доказуюшую непреложно его причастность к этому иудейскому заговору?
Эльвира де ла Крус за все время ни разу не подняла на меня потупленных глаз. Не взглянула она и на медальон, который падре Эмилио держал перед нею, и ограничилась лишь очередным еле слышным «да». Ее отделали так основательно, что выбили даже способность испытывать стыд. Ничего, кроме глубочайшего изнеможения, не заметил я в ней – казалось, она хочет только скорее покончить со всем этим, забиться в какой-нибудь угол, забыться сном, которого лишали ее словно бы многие годы.
Что касается меня, то от ужаса я не мог даже протестовать. Ибо пытки меня теперь не беспокоили. Мне теперь позарез нужно было уяснить, позволяет ли закон жечь на костре лиц, не достигших четырнадцати лет.
– Да, это так. Подписано Алькесаром.
Альваро де ла Марка, граф де Гуадальмедина, был в зеленом, расшитым серебром кафтане тонкого сукна, в замшевых сапогах, в пелерине, щедро украшенной брюссельскими кружевами. Белокожий, с тонкими выхоленными руками красавец не терял своей молодцеватой стати – уверяли, что красотой телосложения он превосходит всех придворных кавалеров, – даже когда сидел, скорчась, на табурете в крошечной каморке Хуана Вигоня. За деревянными жалюзи была видна переполненная народом игорная зала. Граф поставил на кон несколько дукатов, проиграл – ему вообще не слишком везло в карты: он плохо соображал – и, не привлекая к себе внимания, под каким-то предлогом удалился в заднюю комнатку. Там его уже ждали капитан Алатристе и дон Франсиско де Кеведо, незадолго до этого вошедший с Пласа-Майор через потайную дверь.
– И рассуждаете вы совершенно правильно, – продолжал граф. – Все дело затеяно ради того, чтобы нанести удар по Оливаресу опорочив монастырь, которому он покровительствует. И попутно – свести счеты с Алатристе… Итак, они выдумали иудейский заговор и рассчитывают запалить большой костер.
– И мальчика – туда же? – спросил дон Франсиско.
Его черное одеяние, чью однотонную строгость оживлял только вышитый на груди алый крест Сантьяго, казалось особенно чопорным рядом с изысканностью графского костюма. Кеведо сидел рядом с капитаном, не отстегнув шпаги, повесив плащ на спинку стула, а шляпу положив на колени. Выслушав его вопрос, Альваро де ла Марка налил себе муската из кувшина, стоявшего на столе. Рядом лежали длинная глиняная трубка и кисет с крупно нарезанным табаком. Мускат был не какой попало, а из Малаги, и потому Кеведо, который по обыкновению находился в раздраженно-брюзгливом настроении, едва переступив порог и в отборных выражениях высказавшись о погоде, улице и жажде, взялся за кувшин весьма рьяно, и тот был уже наполовину пуст.
– Туда же, – подтвердил граф. – Да у них больше и нет никого – ваш Иньиго да эта валенсианская послушница. Ибо старшего ее брата, который сумел уйти из засады, сыскать пока не могут. – Он пожал плечами и значительно помолчал. – Насколько мне известно, готовится большое аутодафе.
– Сведения достоверные?
– Совершенно достоверные. И очень щедро оплаченные. Как сказал бы наш друг Алатристе, когда подводишь контрмину, пороха не жалей… За деньгами-то дело не станет, но по отношению к Священному трибуналу даже самые продажные вдруг делаются неподкупными.
Капитан промолчал. Расстегнув колет, он сидел на топчане и медленно водил точильным камнем по лезвию своего кинжала. Масляная плошка на столе горела слабо, и лицо его оставалось в темноте.
– Странно, что Алькесар так взбеленился, – заметил дон Франсиско, полой протирая стеклышки очков. – Неосмотрительно со стороны королевского секретаря так лезть на рожон. С Оливаресом шутки плохи.
Граф де Гуадальмедина сделал несколько глотков, прищелкнул языком, хотя лицо его было по-прежнему хмуро. Потом извлек из-за обшлага кружевной платочек, промокнул подстриженные усы.
– Ничего странного. За последние месяцы Алькесар вошел в большую силу. За ним стоит Совет Арагона, членам которого он оказал важные услуги, а недавно он подкупил и нескольких членов Совета Кастилии. Кроме того, благодаря падре Эмилио Бо-канегра он пользуется поддержкой самых оголтелых и неистовых инквизиторов. Делает вид, что во всем покорен воле Оливареса, однако ведет собственную игру. Крепнет день ото дня, а богатеет не по дням, а по часам.
– Откуда же у него деньги? – осведомился Кеведо.
Альваро де ла Марка вновь пожал плечами. Потом набил трубку и раскурил ее. Хуан Вигонь тоже иногда любил подымить, а вот капитан, несмотря на всем известные целебные свойства табака, горячо рекомендуемого аптекарем Фадрике, не пристрастился к этим духовитым листьям, которые галеонами доставляли из Индий. Дон Франсиско же предпочитал взять добрую понюшку.
– А черт его знает! – ответил граф, затягиваясь. – Может, он работает на кого-то еще. Но так или иначе, золото сыплет горстями и растлевает всех и каждого. Даже Оливарес, который несколько месяцев назад совсем было собрался отослать его обратно в Уэску, теперь явно опасается Алькесара. Поговаривают, будто он метит в протонотариусы [18]. Если он получит эту должность, станет недосягаем ни для кого.
Диего Алатристе, казалось, этот разговор не интересовал вовсе. Отложив точило, он попробовал лезвие на ногте большого пальца, потом дотянулся до ножен, вложил в них кинжал и лишь после этого поглядел на Гуадальмедину.
– Стало быть, помочь Иньиго нельзя? Окутавшись дымом, граф придал своему лицу скорбно-участливое выражение.
– Боюсь, что нет. Знаешь не хуже меня, что попасть в руки инквизиции – значит угодить меж шестеренок исправно действующей и беспощадной машины… – Он сморщил лоб, задумчиво пригладил бородку. – Странно, что тебя-то еще не взяли.
– Я скрываюсь.
– Да я не о том. Скрывайся, не скрывайся, захотели бы – нашли, а они даже за домом не установили наблюдение… Это значит, что у них нет доказательств против тебя.
– Нужны им доказательства, – вмешался дон Франсиско, пододвигая кувшин к себе. – Состряпают или купят.
Рука графа де Гуадальмедина, собиравшегося поднести трубку ко рту, замерла на полдороге.
– Виноват, сеньор Кеведо, вы не правы. Священный Трибунал – ведомство очень щепетильное. Сколько бы ни кипятился падре Эмилио, но пока нет доказательств или свидетельств того, что капитан участвовал в вашем предприятии, Высший Совет не разрешит никаких действий против него. Доказательств нет, и, значит, мальчик его не выдал.
– Это ненадолго, и не таких ломали. – Поэт сделал большой глоток, а следом – еще один. – Заговорит и Иньиго, тем более что он ведь почти ребенок.
– Однако же пока не заговорил. Молчит. Мне это дали понять те люди, с которыми я сегодня целый день вел беседы. Ей-богу, Алатристе, на те деньги, что я роздал сегодня, мост до луны можно построить… Да как видишь, не все можно купить.
И с этими словами Альваро Луис Гонсага де ла Марка-и-Альварес де Сидония, граф де Гуадальмедина, испанский гранд, приближенный нашего государя, предмет восхищения придворных дам и зависти многих знатнейших кавалеров, устремил на Диего Алатристе взгляд, полный дружеского участия, которому, казалось бы, неоткуда было взяться, ибо что общего между этим блестящим аристократом и безвестным солдатом, после Фландрии и Неаполя промышлявшим убийствами по заказу?
– Вы принесли то, что я просил? – спросил капитан.
Улыбка графа стала еще шире.
– Вот. – Гуадальмедина отложил трубку и, достав из кармана маленький сверток, протянул его Алатристе. – Держи.
Другой на месте Кеведо удивился бы подобной короткости, но только не дон Франсиско. Было известно, к примеру, что граф прибегал к помощи Алатристе в таких делах, которые требовали твердой руки и полной бессовестности – вот, например, когда надо было отправить к праотцам юного маркиза де Сото, да мало ли еще когда. Однако из этого вовсе не следовало, что наниматель несет перед нанимаемым какие-то обязательства, да и с какой стати испанскому гранду соваться в дела с инквизицией ради человека, который в полном смысле слова никто и звать его никак: тряхни мошной – и он твой. Но знал сеньор де Кеведо, что связывало капитана с грандом нечто большее, чем темные делишки, провернутые совместно. Почти десять лет назад, когда граф де Гуадальмедина был еще совсем юн и сопровождал вице-королей Сицилии и Неаполя, в злосчастном деле близ островов Керкенна он оказался на волосок от смерти, ибо мавры врасплох застали войска испанского нашего короля. Герцог де Носера, в свите которого состоял граф, получил тогда пять ужасающих ран, со всех сторон лезли нечестивые мусульмане с копьями и ятаганами, уши закладывало от грохота аркебуз. Вскоре испанцам пришлось совсем туго и дрались они теперь уже не во славу Испании, а во спасение своей шкуры, убивая, чтобы не быть убитым, и отступая по пояс в воде. Как рассказывал граф, ужинать явно предстояло либо в царствии небесном, либо в Константинополе. Свалив наседавшего на него мавра, он выронил шпагу и, покуда отыскивал кинжал, получил два удара ятаганом. Он уже считал себя покойником или пленным – первое было вероятней, – но тут несколько наших солдат, которые держались кучкой, подбадривая друг друга криками «Испания! Испания!» и прикрывая друг другу спину, услышали, как истекающий кровью Альваро де ла Марка взывает о помощи, и, чавкая сапогами по грязи, помощь эту ему оказали – очень вовремя перебили уже окруживших его арабов. Один из этих солдат – светлоглазый и пышноусый – ударом пики в лицо отбросив врага, подхватил графа и потащил его волоком по красному от крови мелководью к нашим лодкам и галерам. Тем дело не кончилось – пришлось еще отбиваться и отстреливаться от мавров, и много еще графской крови обагрило песок, прежде чем светлоглазый солдат, взвалив Гуадальмедину на спину, не донес его до последней шлюпки, доставившей их на галеру. А позади слышались отчаянные крики тех, кому не посчастливилось спастись и суждено было окончить свои дни на этом гибельном побережье или попасть в рабство.
И вот теперь, в каморке Хуана Вигоня, граф де Гуадальмедина вновь смотрел в эти светлые глаза. И вновь, как уже бывало – и не раз, – выяснилось, что за годы, прошедшие с того кровавого дня, он не позабыл, кому обязан жизнью. Признательность его возросла еще более, когда он узнал, что его спаситель, которого другие солдаты почтительно называли капитаном, сражался во Фландрии под началом старого графа – дона Фернандо де ла Марка. Но сам Алатристе вспоминал об этом лишь в самых крайних случаях – как, например, в недавнем происшествии с двумя англичанами или вот теперь, со мной.
– Вернемся к нашему Иньиго, – продолжал Альваро де ла Марка. – Если он так и не даст на тебя показаний, дело застопорится. Однако он – под стражей, и, судя по всему, против него выдвинуты серьезные обвинения. Иными словами, мальчуган будет осужден инквизицией.
– И что они сделают с ним?
– Все что угодно. Девицу де ла Крус сожгут – это-то ясно как божий день. Ну а Иньиго… Может, отделается сколькими-то годами тюрьмы, может, получит двести плетей… Ну или напялят на него санбенито и объявят «примирившимся»… Но совершенно не исключено, что отправят на костер.
– А что Оливарес? – спросил дон Франсиско. Гуадальмедина неопределенно развел руками.
Потом вновь раскурил трубку и, окутавшись дымом, сощурился:
– Он получил письмо и разберется в этом деле… Но сильно уповать на него не советую. Если найдет нужным что-нибудь сказать, он нас уведомит.
– Небогато, черт возьми! – вырвалось у дона Франсиско.
Альваро де ла Марка взглянул на него, чуть вздернув бровь:
– У первого министра есть дела и помимо этого, – проговорил он сухо.
Граф был поклонником дарования Кеведо, уважал его как друга Диего Алатристе, а кроме того, имелись у них и другие общие знакомцы, поскольку оба в одно время оказались в Неаполе, в свите герцога де Осуны. Но Альваро де ла Марка был еще и поэт – хоть Муза слетала к нему нечасто – и его бесило, что дон Франсиско пренебрежительно относится к его стихам. Тем паче что он-то посвятил Кеведо октаву – едва ли не лучшую из всего, что выходило из-под его пера, и начиналась она так:
Святому Роху следуя в смиренье…
Капитан не обращал внимания на поэтов – он разворачивал полученный от графа сверток. Альваро попыхивал трубкой, наблюдая за ним.
– Будь осторожен, Алатристе, – сказал он наконец.
Тот не ответил. На одеяле, покрывавшем топчан, лежали четвертушка бумаги и два ключа.
Прадо вскипала, как водоворот. Дело было к вечеру, заходящее солнце золотило напоследок мадридские крыши, и, прокатив от Гвадалахарских ворот по Калье-Майор, останавливались на аллеях и вблизи ручьев кареты. От угла улицы Алькала и до въезда на улицу Сан-Херонимо сплошным потоком двигались экипажи и открытые коляски; всадники держались у подножки, занимая дам приятной беседой; мелькали белые токи дуэний, плоеные чепчики горничных; сновали в густой толчее пажи и водоносы, зеленщицы, торговцы медовухой, сластями и разнообразными лакомствами.
Как испанский гранд, граф де Гуадальмедина пользовался наследственным правом находиться в присутствии короля в шляпе и ездить четверней – шестерку мулов запрягали исключительно в экипаж его величества, – но для нынешнего случая, требовавшего тайны, выбрал, дабы не привлекать к себе внимания, скромный экипаж без герба на дверце, двух неказистых, но крепких мулов, и велел кучеру снять ливрею. Впрочем, и эта карета была достаточно поместительна, чтобы он сам, дон Франсиско де Кеведо и капитан Алатристе могли рассесться в ней с большими удобствами и разъезжать по Прадо туда и обратно в ожидании условленного знака. И так вот, неузнанными, раскатывали они среди множества других карет в этот сумеречный час, когда «весь Мадрид» собирался в окрестностях монастыря Св. Иеронима, вокруг которого нагуливали себе аппетит перед ужином важные каноники, искали поживы нестеснительные, но сильно стесненные в средствах студенты-голодранцы, бродили торговцы и ремесленники, прицепившие шпагу и потому называвшие себя идальго; щедро и разнообразно представлено было неугомонное племя волокит – и множество дам под масками или с открытым лицом то отдергивали, то задергивали белыми ручками занавески окошек в каретах и, будто бы случайно приподняв подол баскиньи [19], показывали свесившуюся из кареты ножку чуть не до самой щиколотки. По мере того как угасал свет дня, заполняли Прадо тени; место порядочных дам занимали девицы легкого поведения, пользовавшиеся если не успехом, так спросом, выныривали всякого рода темные личности, искатели приключений, и тогда приходил черед поединкам, заранее условленным свиданиям и стремительным романам в глубине аллей. Но этот час еще не настал – покуда соблюдались приличия: из кареты в карету перелетали записочки, шел оживленный диалог взглядов и вееров, намеков и обещаний. И немало было дам и кавалеров из самого высшего общества, которые днем прикидывались незнакомыми, а с наступлением сумерек оказывались в сладостном tete-a-tete в карете, теснота коей столь способствует сближению, или удалялись в боковую аллею на лоне природы. И нередко выясняли здесь отношения приревновавшие друг друга соперники, любовники отвергнутые и счастливые, сии последние и мужья, обнаружившие, как гласит пословица, в своем жарком чужую приправу. О рогоносцах удачно написал покойный граф де Вильямедиана, незадолго до того, как был застрелен средь бела дня на Калье-Майор:
Не во сне, а наяву
Вижу, как по Прадо
Тех, кому б мычать в хлеву,
Выступает стадо.
Альваро де ла Марка, человек нестарый, холостой и богатый, был завсегдатаем и Прадо, и Калье-Майор, а стало быть, относился к тем, по чьей вине так изобиловал Мадрид рогоносцами, однако в описываемый мною вечер пребывал здесь в ином качестве. И надел он скромный колет серого сукна – в масть своим мулам и кучеру – и так старался не привлекать к себе внимания, что даже отшатывался в глубь кареты всякий раз, как мимо проезжала открытая коляска, доверху груженая рюшами, кружевными оборками, фестончатыми лифами, золотыми басонами и косыми бейками, содержавшими внутри себя дам, которых граф не желал приветствовать, хотя знаком с ними был, по всей видимости, довольно коротко. Из другого окошка, также полузадернутого шторкой, вел наблюдение дон Франсиско де Кеведо. Посередке, вытянув ноги в высоких кожаных сапогах, покачивался в такт мягкому ходу кареты, помалкивал по своему обыкновению капитан Алатристе. Все трое держали шпаги между колен и оставались в шляпах.
– Вот он, – произнес граф де Гуадальмедина.
Кеведо и Алатристе, слегка подавшись вперед, поглядели в его окошко. Черная карета, похожая на ту, в которой сидели они, без герба на дверце и с задернутыми занавесками миновала Торресильяс и покатила по аллее. Возница был в буроватом неприметном кафтане и в шляпе, украшенной двумя перьями – белым и зеленым.
Граф де Гуадальмедина, приоткрыв окошечко в передней части экипажа, отдал распоряжение своему кучеру, тот встряхнул поводьями, направив мулов вслед за черной каретой. Вскоре она остановилась в безлюдном уголке под ветвями старого каштана, рядом с которым из пасти каменного дельфина бил фонтан. Графская карета подъехала почти вплотную, Гуадальмедина открыл дверцу и вышел, Кеведо и капитан последовали за ним, оказавшись в узком пространстве между бортами двух экипажей. Все обнажили головы. Шторка отдернулась, и в окне мелькнул вышитый на груди алый крест ордена Ка-латравы, появилось полнокровное, твердо очерченное лицо с густейшими усами, торчащими, как пики. Крупная голова, темные умные глаза, могучие – еще бы: на них лежало бремя власти над обширнейшей на земле империей – плечи. Это был дон Гаспар де Гусман, граф Оливарес, фаворит и первый министр нашего государя Филиппа Четвертого, повелителя и владыки Испании.
– Вот не ожидал так скоро увидеться с вами, капитан. Я-то думал, вы уже маршируете во Фландрию.
– Собирался, ваша светлость. Вмешались непредвиденные обстоятельства.
– Понимаю… Вы, помнится, говорили, что обладаете редкостным умением осложнять себе жизнь.
Если принять во внимание, что одним из беседующих был всесильный правитель Испании и любимец короля, а другим – безвестный наемник, этот диалог нельзя было счесть банальным. Гуадальмедина и Кеведо внимали ему безмолвно. Оливарес церемонно раскланялся с обоими, но прежде всего обратился – причем с учтивостью, противоречившей его суровому, надменному и властному виду, – к Алатристе. Вежливость, столь непривычная для первого министра, была отмечена всеми.
– Удивительным умением, – повторил Оливарес.
Капитан, воздержавшись от комментария, неподвижно стоял со шляпой в руке у подножки кареты, умудряясь одновременно сохранять собственное достоинство и всем видом своим выражать почтительность. Министр, еще раз окинув его взглядом, повернулся к графу де Гуадальмедина:
– По поводу интересующего нас случая могу сообщить следующее: нет ни малейшей возможности сделать что-либо. Я благодарю вас за предоставленные сведения, но взамен предложить вам не могу ничего. В прерогативы Священного Трибунала не станет вмешиваться даже сам государь. – Он подчеркнул эти слова взмахом широченной ручищи, покрытой узловатыми венами. – Тем более что и я не решился бы по такому случаю обеспокоить его величество.
Альваро де ла Марка покосился на капитана, лицо которого оставалось совершенно бесстрастным, и вновь перевел взгляд на Оливареса:
– Неужели нет выхода?
– Нет. Ни выхода, ни щелки, ни лазейки. Мне жаль, что я не могу помочь вам. – В голосе министра появилась нотка снисходительного сочувствия. – Жаль еще и потому, что пуля, выпушенная в сеньора Алатристе, рикошетом должна задеть и меня. Однако делать нечего.
Граф де Гуадальмедина слегка поклонился: несмотря на дарованное испанским грандам право не снимать шляпу в присутствии самого короля, перед Оливаресом он стоял с непокрытой головой. Как человек светский и придворный, он отлично знал, что принцип «Рука руку моет, и обе – лицо» справедлив лишь до известной степени, ибо свой предел всему положен. Торжествуя в душе уже потому, что могущественнейший человек империи уделил ему хотя бы минуту, он все же решился спросить:
– Так что же, ваша светлость, мальчика сожгут? Оливарес расправил брюссельские кружева на обшлагах своего темно-зеленого колета, не украшенного вышивкой или драгоценными камнями, не расшитого золотом – в полном соответствии с эдиктом против роскоши, который сам же недавно подсунул на подпись королю, – и ответил невозмутимо:
– По всей видимости. И его, и эту девицу из Валенсии. И благодарите Бога, что заодно с ними инквизиторам больше некого отправить на костер.
– Сколько же времени нам отпущено?
– Да нисколько. По моим сведениям, трибунал подчищает последние огрехи, так что самое большее через две недели на Пласа-Майор состоится аутодафе. Можно считать, что Священный Трибунал сумел отыграть у меня очко. – Министр повернул свою крупную голову, сидевшую на толстой апоплексической шее, туго стянутой круглым накрахмаленным воротником-голильей. – Не простили мне инквизиторы генуэзских банкиров.
Меж остроконечной эспаньолкой и свирепыми усами мелькнула невеселая улыбка; поднялась и опустилась огромная рука – все это означало, что вопрос исчерпан, аудиенция окончена. И Гуадальмеди-на слегка склонил голову – ровно настолько, чтобы не выглядеть неучтивым, но и не нанести ущерба своей чести.
– Ваша светлость, мы бесконечно признательны вам за то, что вы так щедро уделили нам толику своего драгоценного времени… Мы перед вами в долгу.
– Я пришлю счет, дон Альваро. Моя светлость ничего не делает даром. – Оливарес повернулся к дону Франсиско, который все это время выступал в роли Каменного Гостя. – Что же касается вас, сеньор де Кеведо, надеюсь, это хоть отчасти улучшит наши с вами отношения. Мне бы совершенно не повредили два-три сонета, одобряющие мою политику во Фландрии, сонета, разумеется, анонимных, хотя никому и в голову не придет усомниться в том, кто их истинный автор… Да и стихотворение о том, что следует наполовину сократить номинальную стоимость вельона [20], было бы сейчас весьма кстати…
Дон Франсиско с беспокойством покосился на своих спутников. Только-только начав выкарабкиваться из долгой и мучительной опалы, он желал теперь вернуть себе утраченное положение при дворе и малость отдышаться от бесчисленных пинков и оплеух Фортуны. История с монастырем бенедиктинок произошла в самое неподходящее для поэта время, и тем больше ему чести, что, движимый чувством порядочности и давней дружбы, осмелился он рискнуть едва забрезжившей удачей. Кеведо ненавидели и боялись за необыкновенный поэтический дар и бритвенно-острый язык, и в последнее время дон Франсиско старался не дразнить гусей, то есть не злить сильных мира сего, а потому умудрялся как-то сочетать хвалы с привычной язвительной брюзгливостью, а надежды на лучшее – с обычной безнадежностью, столь свойственной его взгляду на мир. Попросту говоря, кому охота вновь оказаться в ссылке или в изгнании, и кто откажется от возможности хоть немного поправить расстроенные дела? И вот, дабы не потерять все окончательно, великий сатирик вынужден был приумолкнуть и угомониться. Вдобавок он, подобно многим другим, искренне верил, что Оливарес – именно тот лекарь, который суровыми, но действенными средствами возродит к жизни дряхлого и хворого испанского льва. Однако следует особо отметить – и опять же к чести Кеведо, – что именно в это относительно благополучное время сочинил он комедию «Как стать фаворитом», в которой будущему графу-герцогу досталось весьма крепко. И как ни старался Оливарес вкупе с другими сановниками привлечь поэта на свою сторону, шила в мешке не утаишь, а колется оно больно, и потому спустя несколько лет кончилась эта странная дружба: ходил слух, что якобы – из-за «мемориала под салфеткой», я же склоняюсь к тому мнению, что имелся иной, более основательный повод для смертельной вражды министра и поэта, для монаршего гнева и для заключения больного и старого дона Франсиско в монастырскую тюрьму Сан-Маркос-де-Леон [21]. Это произойдет позже, когда королевство наше окончательно превратится в чудище, ненасытно пожирающее подати, а взамен не дающее ничего, кроме политических провалов и военных катастроф; когда Каталония и Португалия взялись за оружие, а французы по своему обыкновению захотели урвать кусок пожирней; когда Испания погрузилась в пучину междоусобицы, позора и гибели. Но об этих смутных временах речь у нас будет впереди. Сейчас важно сообщить вам, что в тот вечер Кеведо ответил Оливаресу с суховатой, но безупречной учтивостью:
– Посоветуюсь с музами, ваша светлость. Будет сделано все возможное.
Министр, явно довольный – раньше времени он радовался, – кивнул.
– Не сомневаюсь, – сказал он, самим тоном своим показывая, что иной возможности и не допускал. – Что же касается вашего прошения об уплате причитающихся вам четырех тысяч восьмисот реалов, то вы ведь знаете, каким черепашьим шагом движутся подобные дела… Но унывать не следует.
Наведайтесь ко мне на днях. Мы все обсудим не торопясь. И не забудьте стихи, о которых я просил…
Кеведо поклонился, снова не без некоторого смущения покосившись на своих спутников. По крайней мере, от Гуадальмедины он ждал ехидной гримасы или насмешливого замечания, однако граф слишком хорошо знал, как легко у вспыльчивого и задиристого дона Франсиско вылетает шпага из ножен, и благоразумно сделал вид, будто ничего не слышит. Оливарес повернулся к Диего Алатристе.
– Я сожалею, сеньор капитан, что ничем не могу помочь вам, – произнес он по-прежнему любезно, но на этот раз обозначив тоном всю безмерность расстояния, отделявшего одного собеседника от другого. – Признаюсь, что по некоей причине, впрочем, и вам, и мне известной, я питаю к вам какую-то загадочную слабость… Вот потому, ну и, разумеется, по просьбе нашего дорогого дона Альваро, я согласился на эту встречу. Знайте только, что чем больше власти у тебя в руках, тем осмотрительней должно применять ее.
Алатристе, держа в одной руке шляпу, другую опустил на эфес.
– При всем моем уважении к вам, ваша светлость, я все же полагаю, что довольно было бы одного вашего слова, чтобы спасти мальчика.
– Правильно полагаете. По крайней мере, подписанного мною приказа было бы достаточно. Но это не так легко, как кажется, ибо потребовало бы от меня кое в чем уступить, кое от чего отказаться. А для людей моего ремесла это опасно. По сравнению со всем тем, что Господь Бог и его величество король рассудили за благо вверить в мои руки, жизнь вашего юного друга весит слишком мало. Так что мне остается только пожелать вам удачи.
Он произнес это и показал взглядом, что решение его – окончательно, и более вопрос обсуждению не подлежит. Однако Алатристе выдержал этот взгляд.
– Ваша светлость. У меня нет ничего, кроме послужного списка, годного разве что на раскурку, и шпаги, которой я добываю себе пропитание. – Капитан говорил очень медленно и, казалось, обращается не к властелину полумира, а просто рассуждает вслух. – Человек я, в сущности, необразованный, говорить не мастер. Но дело идет о том, что инквизиция намерена послать на костер ни в чем не повинного мальчика, а его отец был мне другом, воевал и сложил голову за короля и за вас, ваша светлость. Весьма вероятно, что и я, и покойный Лопе Бальбоа, и его сын не много потянем на весах, упомянутых вами так кстати. Однако никому не дано знать, как повернется жизнь, какой она фортель выкинет, и не случится ли в один прекрасный день так, что три фута хорошей стали перевесят все бумаги, все печати, всех королевских секретарей, сколько ни есть их на свете… Помогите сыну одного из тех солдат, кто пал за вас в бою, и я ручаюсь своим честным словом: если этот день настанет – рассчитывайте на меня.
Ни дон Франсиско, ни граф де Гуадальмедина и никто в целом мире никогда не слышал, чтобы Диего Алатристе произнес подряд столько слов. А министр слушал его с непроницаемым видом, не шевелясь, и только искорки, посверкивавшие все ярче в его темных глазах, показывали, что слушает он очень внимательно. Капитан говорил почтительно, печально и с твердостью, которая выглядела бы неуместно суровой, если бы не умерялась спокойным выражением глаз и не была бы лишена хоть капли бравады или вызова. Он словно бы излагал министру непреложно ясную суть дела.
– Вы сможете рассчитывать на меня, – повторил он настойчиво.
Наступило более чем продолжительное молчание. Оливарес, уже собиравшийся захлопнуть дверцу кареты и тем самым показать, что свидание окончено, медлил. Могущественнейший человек Европы, способный одним росчерком пера послать через океан груженые золотом и серебром галеоны и двинуть армии с одного конца земли на другой, пристально глядел на безвестного ветерана фламандских кампаний. В дремучих зарослях усов обозначилось подобие улыбки.
– Черт возьми, – сказал министр.
И вновь стал вглядываться в Алатристе. Казалось, длилось это целую вечность. Потом, очень медленно вырвав листок из переплетенной в сафьян записной книжки, свинцовым карандашом написал на нем четыре слова: «Алькесар. Уэска. Зеленая книга». Несколько раз перечел написанное, словно никак не мог отрешиться от сомнений в правильности своего поступка, и наконец протянул листок Диего Алатристе.
– Даже не подозреваете, капитан, до какой степени вы правы, – негромко и задумчиво проговорил он, окинув взглядом шпагу, на эфесе которой твердо лежала левая рука Алатристе. – В самом деле, никому ничего не дано знать наперед.