Татьяна Горецкая

Они попали в пробку. Ни шофер, ни Татьяна не знали, что причиной ее была авария впереди них. Костя вышел из машины размяться, разведать, а Татьяна вжалась в самый угол и не то дремала, не то думала, не то грезила. Было ощущение полного, завершенного одиночества в этом машинном пофыркивающем стаде, была благодарность к Косте, который вышел и треплется с кем-то, присев на металлическое ограждение, а не пристает с болтовней, было неизвестно откуда пришедшее к ней и умиротворившее ее ощущение конца. Какого конца? Чьего? Но не хотелось додумывать, докапываться… Конец так конец… Главное, что не страшно, а хорошо… Как в детстве. Будто мать вымыла ее в цинковом корыте, облила теплой водой из глечика и перенесла, скрипящечистую, на руках в кровать, накрыв толстым, стеганным из разноцветных кусков одеялом. Так было хорошо, уютно, счастливо под тем одеялом. От печки шел жар, пахло сушеной травой, которая висела у матери под потолком, сразу и от мух, и от моли, и от клопов, в общем, от всего. Маленькое окно все было в толстом снежном узоре. Отец сидел спиной к ним, моющимся, и читал учебник географии для специальных факультетов.

Татьяна помнит, как крепко сжала мать ей руку выше локтя – синяк даже остался, – когда после долгого перерыва остановилась на их улице черная машина.

«Иди за него, иди! – шептала мать. – Хорошо будешь жить. Городская станешь».

Господи, а ведь ее в школе учили классической литературе! Почему же все мимо?.. Как будто она не проходила этого: нельзя без любви. Нет, она думала иначе: то, что у нее, совсем другое. Оказалось, то самое, то самое… Без любви. Дети без любви родились. И теперь она уже никогда не узнает, какие должны быть дети, которые от любви. Не может же не быть между этим связи! Вспомнился родильный дом. Как она проснулась рано утром, легкая до невесомости, и не могла понять, где она, пока не сообразила, что вечером родила дочку. И оттого, что она на секунду забыла про Лору (она сразу знала, что будет Лора, Лариса, имя для дочери придумала еще в детстве), почувствовала себя такой виноватой, что заплакала. И всю жизнь она эту вину в себе несла, казнилась: проснулась, мол, корова, радуюсь, что легкая, а что дочка, девочка, в голове нету. Только Наталье про это рассказала. Та ей ответила:

– Счастливая… Я едва не сдохла, пока Мишку рожала. Все у меня было не так… Трое суток не то что спать, жить не могла… И даже уже не хотела…

Татьяна же в этой своей запамятности видела причину того, что Лора вроде бы как чужая ей временами, и потому у Лоры все плохо, внутри она вся какая-то пустая. Вымытая банка, донышком вверх. Когда-то в школе изучали Гоголя. И было там про девчонку, которая не знала, где право, где лево. Так вот Лоре, ее дочери, все равно, где право, где лево. Ей все все равно, была бы в кране вода и была бы свободная ванная. О чем она думает, запершись в ванной? Татьяна сколько раз прижималась ухом к двери, чтоб убедиться, что за захлопнутой дверью дочь ее жива.

«Доча! – тихо звала. – Доча!» – «Ну, что такое?! – орала Лора. – Ну, что тебе надо?»

Как ей скажешь, что ничего ей, матери, не надо, лишь надо знать, что она дышит, только дышит…

Совсем другой сын Володя, совсем… Он сам приходит слушать, как она, мать, дышит. Замечала: приляжет отдохнуть и чувствует – кто-то смотрит. Это Володя в дверях ждет, как колыхнется у нее на груди кофточка. Бывало, нарочно замирала, чтоб продлить это счастье – сын смотрит. Но всегда боялась его испугать и до его тихого зова «Мама!» открывала глаза и ворчала: «Ну чего пялишься, дурачок?» – «Так», – отвечал он и уходил.

Он считал – она не знает, не понимает, чего он приходил. И она молчала. Все это такое неговоримое, что какие слова сыщешь? Он ей в семье роднее всех, как он ей говорил про предательство, когда был пионером? «Знаешь, мама, я очень плохой человек… И любую бы тайну я выдал, если б при мне тебя мучили… Я плохой, мама…» И очень плакал, а она его утешала: «Муку трудно снести, сынок. Может, все дело в том, что всякое предательство вызовет большую муку? И люди это понимают?» Николай же кричал – всегда на сына кричал:

«В армию его, хлюпика, в армию! Чтоб пропотел, провонял насквозь, чтоб землю ел и рад был этому… Кого ты нарожала, баба, кого? Что с ними делать в жизни, что? Сомнения у него, засранца… Нет на свете сомнений, нет! Есть жизнь, и в ней надо метелиться сначала, чтоб выжить, а потом – чтобы жить… И любое сомнение я руками задушу, если оно мне поперек станет».

«Что ты, Коля, все душишь, душишь? – сказала она ему. – Не война же…»

«Всегда война, – зло ответил он. – Всегда. Это ты у меня блаженная, и дети у тебя блаженные… Так это потому, что я за вас, подлецов, воюю… Нет, что ль?»

«Нам ничего не надо», – тихо сказала она ему.

«Не надо? Не надо? Ну, не бреши, мать, не бреши! Надо! Все вам надо, и еда сладкая, и одежда теплая, только ее просто так не взять… Она еще не для всех… Ты хоть раз стояла в очереди со сдвинутой на заднице юбкой? Ты хоть раз брала магазинные котлеты? А тряпки наши, которые давно дешевле сжечь? То-то… Ничего им не надо! Все надо и все имеете. Моей войной, моей, сволочи! И прошу это запомнить раз и навсегда… Я не для того из дерьма выбирался, чтоб меня сосунки и бабы жить учили. Все!»

Такого Татьяна его боялась. И жалела тоже, потому что чувствовала в нем не то что правду, а какую-то его искренность, что ли… Действительно, всего добился сам… Она его запомнила по школе: он выходил, всегда раздетый, из двери, ведущей в подвал, в котельную. Бежал вдоль стены школы, прижимаясь к ней, как к спасению, в дождь, в мороз… В ботинках без носков. Лохматый мальчишка, которого однажды враз обрили наголо, кажется, даже сам директор, и тогда он стал ходить в кепке, натянув ее на уши и повернув козырек назад. Хорошо она это запомнила, как появлялся он в дверях подвала и как застывал на пороге, о чем-то думая.

Потом втягивал голову в плечи и бежал вдоль стены. Она тогда была в третьем классе, а он в седьмом.

Сейчас уже сын старше его того. Карусельный круг сделал более чем полный оборот. Вот откуда ощущение конца.

– Слезайте, барышня, приехали!

Это говорил, оказывается, Костя.

– Там автобус навернулся… Это теперь надолго… И никуда, черт, не вырулишь… Мы в самой середине…

– Господи, авария!

Автоматически, не отдавая себе отчета, прикинула: ни дочери, ни сыну, ни зятю, ни мужу – никому в эту сторону, слава богу, не ехать. Наталья! Это ее дорога! В ее Бескудники. Стало так страшно, что даже голова закружилась.

– Я пешком! – крикнула Косте, пробираясь сквозь плотные ряды машин.

– Далеко же! – кричал ей Костя.

Но она уже была на тротуаре, она бежала и думала, что Наталья могла быть в этом автобусе. Могла!

Место аварии оцеплено. Ей показалось, что она увидела Кравчука.

– Валя! Валя! – закричала она в сплющенную толпу.

Повернулись какие-то женщины, а мужчина, показавшийся Кравчуком, из поля зрения исчез! Да и не мог он быть здесь, не мог. Но Татьяне вдруг очень захотелось, чтоб этот показавшийся Кравчуком мужчина и был им. И пусть бы была там Наталья. И чтоб он ее спас. На руках вынес. Говорят, алкоголикам иногда помогает сильное потрясение. У Натальи доброе сердце. И страдать она умеет. Да увидь она такую вокруг себя беду и людское горе, она бы вмиг отрезвела. Ох, если бы она была там и если бы ее спас Валентин…

«Я сошла с ума, – подумала Татьяна, – вполне! Как будто что-то можно через столько лет изменить…» Но остановиться не могла. Все представляла, представляла, как выносит на руках Кравчук Наталью, как смеется она у него на плече и говорит ей, Татьяне:

«Все хорошо, Танька! Все хорошо! Еще попоем!..»

Дверь у Натальи как всегда была открыта. Сама она сидела в старом кресле, которое когда-то в настроении лихости притащила с мусорной свалки… Рядом стояла едва початая бутылка. Видимо, Наталья выпила только рюмку и была сейчас в состоянии успокоения. Она не удивилась Татьяне, не обрадовалась ей, молча кивнула на стул. Татьяна после бега, после всех пережитых видений была как-то болезненно опустошена. Увидела живую подругу и вся как сникла. А ведь пока порог не переступила, пока не увидела провалившуюся в дырявое сиденье Наташку, думала – разорвется сердце.

Села на стул, и состояние – хоть сама умри.

– Авария на дороге, – сказала вяло.

Пожала плечами Наталья – делов!

– Пешком пришлось. – Надо же что-то говорить, раз пришла, а не звали.

Даже не пошевелилась подруга для выражения хотя бы сочувствия. Глаза ясные, спокойные, умные Натальины глаза. И не тянется к бутылке, не угощает, не притопывает от радостного нетерпения, что не самой! «Хуже нет самой! Мне хоть завалященький, но компаньон требуется. Чтоб в глаза-а-а ему смотре-е-еть!!!»

Сейчас же сидит молчит…

«Голову бы ей вымыть, – подумала Татьяна. – Сейчас отдышусь и вымою… Шампуня у нее, конечно, нет, но кусок мыла, наверное, найдется… Раньше вообще шампуней не знали… А в войну вообще мыло сами варили… Доставали где-то каустическую соду…»

– Я чего-то вспомнила, – сказала Татьяна, – как в войну мыло варили… Вонючее было, противное… А мылись, и ничего… И голову, и тело, и лицо даже…

Молчала Наталья.

«К чему это я ей сказала про соду? – расстроилась Татьяна. – Зачем я войну вспоминаю? У нее отец погиб… Я ведь к ней пришла рассказать про себя… Про то, что у нас с Николаем».

– Я сегодня… – сказала она. И вдруг увидела, что Наталья плачет. Беззвучно, сдержанно, прикрыв лицо ладонью. – Наташа! – закричала она. – Наташа!

– Уезжает, – тихо сказала Наталья. – Седой весь как лунь, мой Валька… И морщин много… Господи! Господи! – застонала. – Это вы его туда запятили? Умники! Чтоб уж совсем? Чтоб уж навсегда? От меня?!

– Да что ты, Наташка! – прошептала Татьяна. – Что ты!

– Любит он меня, слышишь, любит! Обнял он меня сегодня, не хотел, а обнял! Руки его не брешут! Руки – они честные! Так что это такое, Танька, если руки делают одно, голова говорит другое, а ноги бегут незнамо куда? Кто это нас на три части разрезал, кто?

Она плакала, плакала, а перепуганная Татьяна, уже совсем не зная, что делать, подумала: лучше бы она выпила. Но тут же на себя накричала и от греха подальше отодвинула бутылку, а потом и вовсе ее вынесла на кухню, где увидела на столе брошенные скомканные деньги, сложила их в кошелек, забеспокоилась: откуда такие новенькие? Снова на себя накричала, вернулась, обняла.

– Ну, не плачь, пожалуйста, – ласково говорила Татьяна. – Давай я лучше голову тебе вымою. Я люблю головы мыть… До сих пор Володьке мою… У меня рука легкая. Ты успокоишься…

Странно, но Наталья сразу и покорно встала и пошла в ванную. Стояла, наклонив голову над раковиной, освободив от волос тонкую, как у ребенка, шею.

Розовым обмылком мылила ей волосы Татьяна, радуясь, что в шуме воды Наталья не слышит, как плачет она сейчас о ней, о себе, о всех них по отдельности и вместе и еще о тех, кто попал в аварию… Да разве перечислишь все, о чем можно плакать, моя голову?

Бежала в сток мыльная вода, где-то сливалась с другими водами, размывая, разбавляя, изничтожая пролитые человеческие слезы, очищалась, обновлялась и где-то далеко-далеко становилась совсем чистой. Странно… Как слеза…

Загрузка...