Виктор Иванович гулял с собакой Бартой с половины восьмого до восьми. Он любил это свое собачье время. Любил неспешность, необязательность мыслей, которые к нему приходили, пока Барта присаживалась, или гоняла воробьев, или тянула носом в каком-то ей одной известном направлении. Виктор Иванович проживал эти полчаса полно и счастливо. Он был как бы извлечен на это время из жизни и становился только собачьим хозяином, уже немолодым, в котором пенсионность возраста надежно скрыта хорошим массажистом и доброкачественным питанием. А самое главное, прочностью «соцбытсектора». Так любил говорить его покойный приятель. Они с ним одновременно приехали в Москву. С разных концов страны. Так вот, этот приятель каждого спрашивал: «Как у тебя соцбыт?» Они не то что дружили, обедали за одним столом много, много лет. Менялось меню – угадывали болезни друг друга. Шутили по этому поводу. Делились врачами. Сейчас у приятеля черное мраморное надгробие на престижном кладбище, в крохотной нише надгробия лежит пакетик с мягкой тряпочкой. Его, Виктора Ивановича, пакетик, личный. Он, когда приходит на кладбище, протирает камень, теплый красивый камень, который сам выбирал на складе надгробий. Какие он видел там плиты и камни! Не те, конечно, что выставлены для всех, прямо на улице. Те, которые скрыты. Он тогда выбирал камень не глазами – рукой. Этот камень был теплый и, казалось, дышал. Пришлось строго сказать вдове несколько слов. Ей, дуре, грезился почему-то белоснежный памятник. Будь ее воля, она бы ангелов насажала по всему периметру, херувимов. Вдова была женщина примитивная. Но он своей волей положил на грудь приятеля теплый дышащий черный камень и уже своей дуре сказал: чтоб мне такой же. Фаина, как всякая нелогичная женщина, вместо того чтобы сказать – да, ответила, что умрет раньше. Пришлось как-то при случае – хоронили одного босса – показать камень Николаю Зинченко. «Видишь, Коля? Последи потом за моей…» У Николая побагровели скулы – верный признак понимания задачи, и он кивнул. Какой он толковый и верный мужик, этот Зинченко. Вообще хорошие у него ребята. На Валю Кравчука он не нарадуется. Сегодня его утвердят, и поедет Валечка за рубеж. Сколько ему пришлось за него пободаться, тот и не знает. Но для Виктора Ивановича назначение Кравчука имело принципиальное значение. Надо было, чтоб победили они. Их землячество. Вятичи толкали своего мужика. Хорошего, между прочим. И помоложе Вальки, и языком владеет лучше, и жена одна, а не вторая, ну, это, так сказать, анкетный расклад. Короче, пришлось повозиться…
Барта залаяла на газонокосилку. Умница, собака! Он их тоже терпеть не может. Не принимает его душа этой машины, не принимает. В Айданили он в санатории познакомился с одним газонокосильщиком. Очень интересный человек! До Большой Смерти – так он сам, с большой буквы, называл смерть Сталина – косильщик работал в органах. Ушел сам! Так он ему прокричал, перекрывая трещотку-газонокосилку. Сам! Сам. Он был против! Он сразу был против Хрущева. Ждал от него всякой пакости. Дождался. Ну что, хорошо сейчас? Хорошо?! Занятный мужик, занятный… Говорит, что все понимал… Сомнительно, чтоб один человек мог что-то понять во всем… Мудрый приятель под черным камнем твердил ему: «Нельзя связывать свое благополучие с благополучием России. Безнадежное дело… Ей чем лучше, тем хуже… И наоборот. Такая страна… Единственное, чего стоит в России добиваться, это чтоб она тебя боялась… Ценить она не может, уважать не может… Такая у нее природа… Чем лучше ты будешь жить, тем убедительней ты будешь для ее народа. Чем выше твой соцбыт, тем больше ты можешь сделать для этого ребенка – народа… Если уж тебе очень будет надо, вытягивай людей поодиночке». Умница покойник.
Время было непростое. Большие перемены, большие глупости. Одним словом, совнархозная эпопея. Метелились бывшие приятели в родном городе, не зная, как себя вести, как жить. Приезжали к нему в Москву – отводили душу, советовались. «Ну, скажи, Иванович, кто ж теперь в области главный? Кто ж заказывает музыку?»
Сам для себя он тогда решил: спокойно. Никаких крайностей. Подальше от борта. Никому не говорил, но новаций не принимал. Это ж что за шутки, думал, с двухсотмиллионным населением? Каждый на полградуса качнется, что же будет? Так вот, тот газонокосильщик прокричал ему, перекрывая трещотку, то же самое. Он тогда и удивился, и обрадовался одинаковости их мышления. Один в Москве, другой в Айданили, а заволновались по поводу градуса качания. Нельзя так, нельзя! Надо ж помнить, какой у нас большой корабль. Разве ж можно штурвал вертеть, как мясорубку? И прав ведь оказался, прав! Пришлось потом выпрямлять. Нельзя у нас сплеча, нельзя. «Людей надо жалеть», – сказал он тогда газонокосильщику, но именно на слове «жалеть» тот так тряхнул своей машиной, что травяной срез полетел прямо на белую тенниску. Местами зелень так и не отстиралась.
Виктор Иванович тогда хорошо сориентировался. Пустил в ход свое педагогическое образование, на него сделал ставку. Попал в министерство, долгие годы курировал именно педагогические вузы. Любил бывать в них, радовался девичьему гомону, такие молоденькие, такие хорошенькие… Ах ты, боже мой! Как летит время! Вроде сам недавно был студентом… В гимнастерочке линялой…
Его любили в институтах. За демократизм. Радушие. Никакого чванства там или зазнайства. Простой, душевный человек. С любой личной просьбой можно обратиться, и не стыдно, что лезешь к большому человеку с мелочью…
Виктор Иванович взял к себе на работу и Николая Зинченко. Очень тот был издерганный в постоянных командировках, бухтел, что бросит, к чертовой матери, Москву. Виктор Иванович сказал: «Успокойся. Посиди спокойно».
Предлагал и Вале Кравчуку место, но тот – руками и ногами. Не неволил. Помог найти то, что тот хотел. Как вырос Валечка за эти годы. Сегодня у него важный день.
Барта завела Виктора Ивановича в самые заросли. Здесь сходились радиальные аллеи, что шли от высоких кирпичных жилых башен. Стоило по ошибке пойти не по своей аллее, зайдешь далеко от своего дома. Поэтому он и не любил сюда приходить. Виктор Иванович стеснялся себе признаться, что не сразу мог угадать, какая дорога ведет к его дому. Строгие одинаковые аллеи путали и смущали его.
Он топтался на заросшей крестовине парка, когда услышал тихий голос:
– Я двадцать минут иду за вами, Виктор Иванович. Боялся, что вы назад повернете… Я сейчас вам скажу одну вещь. Не имею, конечно, права, но скажу. Я уважаю вас, помню, как вы помогли моему сыну с институтом.
– Глупости, – проворчал Виктор Иванович, недовольный тем, что его вынули из безмятежных мыслей, в сущности, ни о чем. Что это понадобилось соседу-собачнику? Почему он за ним шел?
– Виктор Иванович, – сказал тот. – Мы сегодня к вам явимся… Видите ли… Есть мнение… Вернее, решение… Проводить вас на пенсию… Мы, так сказать, недобрые гонцы… Что делать? Что делать? Я увидел вас с собакой и решил. Скажу! Иначе мне будет неудобно…
Такая вот история. Странное дело, человек стоял и говорил в полутора метрах от Виктора Ивановича, а он не видел его. Не то чтобы он не видел ничего, нет… Просто голос оказался материальней всего… Тихий голос уничтожил все остальные знаки внешнего мира – облик говорящего, дергающуюся на поводке Барту, оглушительно неухоженную зелень, которая здесь, в тупичке, росла по своим законам, без секатора и газонокосилок.
Существовал тихий голос. Потом он перестал существовать, и некто ушел по одной из ухоженных аллей, ушел торопливо, потому что, когда у Виктора Ивановича включились все остальные центры восприятия, он уже никого не увидел. Можно было, конечно, схватиться за спасительную мысль, что никакого голоса не было, но Виктор Иванович был слишком материалистом, чтобы так вот улизнуть от сказанного, да и слова были слишком похожи на правду.
Он недавно стал чувствовать вокруг себя какое-то кружение. «Что-то зондируют», – сказал он себе.
При случае разговорился с товарищем из другого ведомства, сидели рядом на каком-то заседании.
– А где сейчас спокойно? – вздохнул тот. – Ну, возьми хотя бы газеты… Они ж как автоматчики… Что это – дело? Все у них наотмашь, все у них лихо… И никто им не дает по рукам… Написал тут один про нашу отрасль… Будто мы ее нарочно разваливаем.
Виктор Иванович сочувственно кивал головой, а думал о другом: та отрасль, конечно, всего этого заслужила. Но куда делась мера? Что-то с нами опять делается…
Виктор Иванович потащил за собой упирающуюся Барту. Фаина в холле отчитывала домработницу, тыча ее в плохо протертое стекло в стеллаже. Домработница явно обрадовалась, что пришел хозяин, схватила поводок, повела вытирать Барте ноги. Это дело было серьезней стекла в серванте.
– Ты сегодня раньше? – спросила Фаина. – Еще не вскипел чайник.
– Я не буду завтракать, – сказал он. – Мне надо срочно ехать…
– Что за ерунда! – закричала Фаина. – Ты обязан поесть…
– Нет, – сказал он ей мягко и даже коснулся ладонью ее дряблой пористой щеки. – Нет, Фаечка! Нет!
– Что, уже пришла машина? – спросила жена, тронутая неожиданной лаской.
– Да, – соврал Виктор Иванович, – я просто забыл тебе сказать, что у меня сегодня все несколько раньше…
– Чайник вскипел, – закричала домработница.
– Нет, – сказал Виктор Иванович. – Нет!
Фаина стояла в холле, рыхлая, отекающая женщина с розовой, просвечивающей сквозь редкие волосы кожей.
«Жалко ее, – подумал Виктор Иванович. – Она привыкла жить на широкую ногу». Он слегка пожал ей локоть, хотел еще что-то сказать, но зазвонил телефон. Фаина схватила трубку и закудахтала. Это была подруга.
Жалко, подумал он еще раз, закрывая за собой дверь.