Белояров — на семи дорогах. Узловая станция. Но добраться до него из Щербиновки все равно нелегко. На проходящий поезд не сядешь. Даже если ты вырвал у кассира билет, это еще ничего не значило. Проводники предпочитали держать тамбуры закрытыми наглухо: чтобы — ни щепочки, чтобы даже зацепиться было не за что. Разве что тебе здорово повезет и кто-то из пассажиров выходит на твоей станции… Но тут ты должен проявить изворотливость циркового клоуна-акробата и прошмыгнуть в приоткрытую дверь или хотя бы всунуть в притвор ногу, чтобы с этого плацдарма потом начать затяжные переговоры с проводником, совать ему под нос билет с мандатом. А он будет истошно вопить: «Вагон — не резиновый, местов нету!»
Поэтому местные жители предпочитали пассажирским красавцам свой «пятьсот веселый» — пяток стареньких товарных вагончиков-теплушек, оборудованных широкими — от прохода до стен — нарами в два этажа. На обшарпанных, в далеком-далеком прошлом кирпичного цвета дощатых стенках жила надпись: «8 лошадей или 40 человек».
Из Турчиновки до Белоярова — километров тридцать. «Пятьсот веселый» одолевал их за два с небольшим часа. Останавливался он у каждого овражка, у каждой тропки, у каждого столба, заменявших собою вокзалы. Там его поджидала пестрая, многоликая толпа жаждущих попасть на белояровский знаменитый базар. Едва теплушки, лязгнув звонко буферами, гнусаво пискнув тормозами, останавливались, начинался штурм. В широкий зев незакрывающихся зимой и летом дверей летели корзины, котомки, мешки, ведра… Затем уже втягивались в вагоны или вскарабкивались сами хозяева. Машинист не отправлял поезд, пока с насыпи не поднимется последний пассажир. Но все равно спешили, ругались до хрипоты, до драки.
Сурмачу повезло, он успел юркнуть в полупустой вагон и занял место на средних нарах у окошка, забитого для тепла досками. В ногах у него на вершковом гвозде, вбитом в стенку, висел фонарь, который никогда не зажигали, — свечки в нем от роду не бывало. Коснулся фонаря сапогом. Железная кубышка качнулась, казалось, дала толчок поезду.
— Слава тебе, господи! — кто-то из женщин громко возблагодарил бога за то, что тот был сегодня к ней особенно милостив и отправил «пятьсот веселый» из Щербиновки без заметного опоздания.
Аверьян улегся поудобнее, посматривая на человеческий разноголосый муравейник, который кипел, матерился, стонал внизу.
Лениво постукивали колеса на стыках. Времени с избытком.
«Ольга…» Какая она? Встретит ее Аверьян — из тысячи узнает. А вот вспомнить выражение лица не может. Круглолицая. Милая. И все. Да, еще он помнил ее глаза: добрые, доверчивые. Пожалуй, ничего больше в его памяти не сохранилось. До обидного мало! Но будет больше. Вот разыщет он ее в Белоярове. А ото совсем не трудно сделать. Спросит в милиции, куда ему все равно надо зайти: «Где тут у вас акушерка с племянницей живут?»
Милицию нашел без особого труда. Шел-шел по улице, заплывающей грязью, и вдруг дом с широким крыльцом. Над крыльцом — козырек, крытый новым тесом. На крыльце — две лавочки. «Для посетителей».
Дежурный — бывший красноармеец в шинели неряшливого вида. Поседевшая от времени, обветшалая, она висела на худых плечах, как на палке.
Дежурный перематывал обмотки. И пока не завершил эту сложную, требующую сноровки и ловкости операцию, не оторвался от занятия, хотя посетитель в кожаной куртке стоял перед ним. А освободившись, натужно выпрямился, упираясь обеими руками в поясницу:
— Слухаю.
— Мне бы переночевать тут у вас. Я из ГПУ, — пояснил Аверьян.
Дежурный долго рассматривал мандат.
— А чего не переночевать, — согласился он, возвращая документ. — Место на лавке не протрешь.
Узнав, что уполномоченного ГПУ интересует местный фотограф Демченко, дежурный долго выяснял, что именно привело чекиста к этому человеку, и обрадовался, когда Аверьян ответил:
— Надобно порыться в старых фотографиях.
— Беспокойный мужик, — осуждающе произнес дежурный, усаживаясь на лавку возле стола, прижавшегося к невзрачному подоконнику. — До всего ему дело: и до помоев, что бабы на улицу выплескивают (летом, говорит, заразы не оберешься), и до хлеба, на котором пекарь с продавцами наживаются, и нас, милицию, поругивает: дескать, на черном рынке развели спекулянтов. Но городок маленький: все друг друга в лицо знают. Появился ты, а спекулянты весь запрещенный товар заховали. И только ухмыляются, поглядывая на тебя.
— Городок маленький, а черный рынок самый большой в округе, — пробурчал недовольный Аверьян.
Милиционер в этом был, конечно, не виноват, и напрасно Аверьян вот так на него… Раздражение шло от усталости, от нудно ноющей под ложечкой пустоты, порожденной вечным голодом. К этим чувствам примешивалась досада: в старенькие сапоги набралось столько воды — хоть выплескивай. И она там чавкала, наливая тело костенящей усталостью.
— Железная дорога виновата, — начал оправдываться дежурный. — Со всех сторон поезда жалуют: и в день, и в ночь. А своего ГПУ нет… Вот базарным королям и живется привольно.
Оказалось, что Демченко обитает рядом с милицией, за углом. Дежурный вышел на крыльцо и показал в жидкую, вечернюю темноту:
— Вон тот, кирпичный, под железом.
Домик ничего. Буржуйским не назовешь, но строил его хозяин при деньгах. Ставни закрыты наглухо. Сурмачу даже показалось, что их сто лет уже не открывают: почернели доски от гнили и плесени. Крыльцо с покосившимися, древними ступеньками. На дверях старинная, полинявшая, явно откуда-то перекочевавшая сюда вывеска: «Фотография исполняет все заказы на лучшей заграничной бумаге». Фамилию хозяина фотографии кто-то не очень тщательно соскоблил, легко угадывалась первая буква «Ф» и четвертая — «ять».
Сурмач толкнул дверь и попал в темный коридор. Наткнулся на какой-то ящик.
— Васыль, к тебе пришли, — послышался хрипловатый женский голос.
Распахнулась дверь из комнаты, в коридорчик проник свет, торопливо разлился по рухляди, лежащей здесь в явном беспорядке: никому не нужные стулья без ножек, диван без пружин, пустые ящики.
— Сюда проходите. Осторожнее, — предупредил Демченко.
Он пропустил нежданного гостя в комнату, которая чем-то напоминала склад старья.
Аверьян бегло осмотрелся. Хозяева этого дома когда-то жили неплохо. Но это было так давно… А сейчас все-то здесь дышало ветхостью. Все, кроме Демченко. Василий Филиппович — цветущий, розовощекий мужчина лет тридцати пяти. Высокий чистый лоб, умные темные глаза. Офицерская статность во всей фигуре, И даже черный халат сидел на нем ладно, с форсом.
— Я вас слушаю, — Демченко слегка поклонился: весь внимание.
Сурмач вместо ответа протянул хозяину письмо, которое тот написал в ГПУ.
Письмо свое он узнал сразу. Только глянул, разворачивать не стал, вернул чекисту.
— На черном рынке и законы черные, — сказал он певуче. — Нет там Советской власти: все продается и покупается. От махорки — до оружия. Говорил я об этом в милиции, успокоили меня: «Разберемся». Да что-то не спешат разбираться. А базарные короли наглеют.
— Есть факты? — спросил Сурмач.
— Есть, — подтвердил Демченко. — Мне для фотографии нужны химматериалы. Обычно они бывают у провизоров. А теперь на рынке появилась уйма ценных медикаментов. Причем продают их почти в открытую, но только за валюту. У белополяков где-то неподалеку был большой медицинский склад. Отступали, вывезти не успели. Медикаменты тогда все же исчезли. Не они ли сейчас появились?
Сурмач насторожился. «А что, если Демченко прав и медикаменты на черном рынке действительно из бывшего склада белополяков? Сколько же можно собрать на этом иностранной валюты, золота, ценностей?»
Сразу его мысли унеслись к тайному приказу атамана Усенко: «„Двуйка“ требует результатов. А „Двуйка“ — это разведцентр при польском генштабе. Драпали с Украины белополяки — перепрятали склад, теперь о нем вспомнили. Медикаменты, конечно, не вывезешь. Срок годности их давно прошел. Но для несведущих сойдет. Словом, можно все это старье превратить в валюту, в золото…»
— Вы… — Сурмач не знал, как обращаться к Демченко: по фамилии, по имени-отчеству? Решил просто на «вы», — …на черном рынке, видимо, свой человек?
— Приходится там появляться, — спокойно, как что-то само собой разумеющееся, подтвердил Демченко.
— Поможете взять тех, с медикаментами?
— Показать я их вам покажу, а руки связывать не буду. Это дело милиции.
На том и порешили. Разорились, договорившись встретиться завтра рано утром.
У Сурмача в Белоярове было еще одно задание: разыскать того контрабандиста Степана, с которым ходил «на польскую сторону» Григорий Серый, задержанный за два дня до трагического случая на третьей заставе.
Познакомиться с Серым Аверьяну хотелось еще и потому, что тот когда-то был в банде атамана Усенко и одним из первых дезертировал из сотни капитана Измайлова, был амнистирован Советской властью. И вот жило в Сурмаче неясное желание проверить: нет ли связи с переходом границы бывшим усенковцем Григорием Серым и прорывом пятерки Волка.
Сурмач зашел в милицию, расспросил, где улица Мельничная. Оказывается, это на самой окраине, у старого кладбища.
— Если там не бывал, в потемках заблудишься, — предупредил Аверьяна дежурный, которого, оказывается, звали Василием Степановичем (дядей Васей, как он велел себя величать). — Я тебе дам сопровождающего. Посиди чуток, охолонь после разговоров с Демченко. Замордовал он, поди, тебя своей праведностью?
Пока Аверьян выспрашивал дядю Васю, не знает ли он в Белоярове такого человека — Григория Серого, бывшего бандита, а ныне контрабандиста, минуло с четверть часа.
От удара ногой распахнулась наружная дверь, ведущая с крыльца в сенцы. Она глухо ткнулась в дощатую стенку широкой деревянной ручкой. По скрипучему полу затопал кто-то тяжелый и неторопливый, словно бы он шел, боясь упасть. «Пьяный, что ли? — мелькнуло у Аверьяна подозрение. — И за стенки держится».
Но дядя Вася, заслышав эти звуки, улыбнулся. Улыбка была добрая, ласковая. Она закатным, теплым солнцем озарила вылепленное из мелких морщинок лицо.
— Петька! — сообщил он чекисту из окротдела и поспешил к дверям.
Открыл их осторожно, словно бы боялся, что они в сенцах кого-то заденут.
В заботливо приоткрытые двери вплыло железное ведро, почти по венчик наполненное водой. Дядя Вася тут же перехватил его и поставил у порога.
А вот и сам Петька. В правой руке у парнишки второе ведро, деревянное, наподобие тех, какие цепляют к журавлю или вороту в глухих селах. «Тяжеленько!» — отметил Аверьян, видя, как резко откинуло в сторону паренька, который поставил это деревянное рядом с железным.
Петьке — лет шестнадцать. Одет он был по самой шикарной моде беспризорника тех лет: великолепный, в далеком прошлом, рыжий салоп из сукна, в который можно было бы обрядить целую ораву тощих ребятишек вроде Петьки. Пелерина когда-то, видимо, была оторочена по краям соболями, но мех давно спороли. На голове — татарский треух из лисьих хвостов. Но мягкий подшерсток пожрал пухоед, шапка оплешивела. Да кто-то (из озорства, что ли?) обкорнал ей по каемку уши.
Торчит свалявшейся собачьей шерстью вата из почерневшего от времени прорана. На ногах у паренька огромные солдатские сапоги. Подметки у них приторочены к верху медной проволокой, такой толстой, что, казалось, сносу ей не будет.
— Ну, как мамка? — спросил вошедшего дядя Вася, топчась возле него, словно наседка около повзрослевших цыплят, которые вот-вот разбегутся.
— Теперь уж не околеет, — стараясь басить «по-взрослому», ответил Петька. — Нынче сама чай приготовила: морковку постругала, подсушила и заварила. — Дядя Вася, — обратился он к дежурному, — вода постоит немного у печки, согреется, и я подотру полы.
— На чем твоей воде греться? Печка инеем покрывается, — ответил дежурный. — Принеси дровишек, я протоплю. А тебе тем временем будет задание: отведешь чекиста на Мельничную, третья от кладбища хата — Григория Серого.
— Да я этого Серого как облупленного знаю.
Петька уважительно поглядел на кожаную куртку чекиста и с мальчишеской завистью ощупал взглядом плотную кобуру маузера.
— А чё, могу и завести на Мельничную. — Он запахнулся в салоп, как в одеяло, закинув растрепанный до бахромы подол за левое плечо. — Вот только полешков дяде Васе наколю.
Он ткнул взявшимся коростой от грязи кулачком в край треуха, отбросил его на затылок, открыл лицо. Петька был белобрысым, курносым, светлоглазым. Правая бровь приподнялась, придала лицу озорной вид. Губы по-девичьи пухлые, нижняя с ямочкой, которая тянулась вниз, к остренькому подбородку.
«В баню бы его! Отпарить, отхлестать до розовости дубовым веником, шевелюру вымыть дегтярным мылом, и обернулся бы замухрышка Бовой-королевичем».
Петька был словоохотливым и дотошным. Вышли они на крыльцо, парнишка спросил:
— А как тебя звать?
Проклятое купеческое имя! Сколько оно доставляло Сурмачу неприятностей! Вот и сейчас… Не может, не может — и все тут — Аверьян назвать свое имя этому остроглазому.
— Владимиром, — как уже не однажды, назвался он.
— А ты — всамделишный чекист, правда?
— А что, бывают невсамделишные?
— Сколько хочешь! Нынче все записываются в чекисты, вон даже дядя Вася.
— А чем он не чекист? Служит в милиции.
— У всамделишнего чекиста должен быть наган или маузер, как у тебя, к примеру. А у дяди Васи даже винтовки нет. Да такого никто и бояться не станет.
— А надо, чтоб непременно боялись?
— А разным спекулянтам — махорочникам и барахольщикам — тебя любить не за что, ты — власть, ты им ихнюю вонючую жизнь заедаешь. И нужно, чтоб они боялись одного твоего вида. И тут без нагана не попрешь.
Аверьян на мальчишку смотрел по-взрослому, покровительственно. Для уличного сорванца боевое оружие — почти легенда. А Сурмачу пришлось взять в руки винтовку в Петькином возрасте, ну, может, на годик постарше был.
Сурмач считал, что ему здорово повезло, — он своими руками устанавливал свою, Советскую власть в Донбассе, очищая родной край от беляков. Повезло… Когда мальчишке совсем деваться некуда, фронт — превосходный выход. И если там коченеешь на лютом морозе или отчаянно голодаешь — это ничего, ты мерзнешь, чтобы буржуев холодный пот прошибал, ты голодаешь во имя сытой жизни миллионов…
А куда было податься оборвышу из Белоярова Петьке? Хоть шрапнелью по этой мокрой слякоти, хоть из пулемета по заколоченным окнам магазинов: ни дров, ни хлеба от этого не прибавится.
Но есть у Петьки завтрашний день, есть! Вот только Аверьян и его товарищи выведут недобитую контру и нечисть…
Петька, не боявшийся самого черта, повел чекиста через кладбище: «Так сподручнее и ближе». Вышли они прямо к нужной хате.
— Ты маузер в руки возьми, — посоветовал он. — А вдруг Серый на тебя кинется, когда ты его арестовывать начнешь!
Сурмач нахлобучил Петьке треух на лоб.
— Мотнись-ка лучше по соседям, узнай, как звать жену Серого.
Через три—четыре минуты парнишка вернулся.
— Тетка Фрося, — сообщил он.
В одном из окон хаты горел свет. Сурмач постучался в него: два длинных, два коротких удара. Он, конечно, не знал, какими условными сигналами пользовались бывшие петлюровцы, но воспользовался самым простым.
— Кого принесло? — спросила сердито женщина из-за дверец.
— Свои, тетка Фрося, открывай!
Щелкнула задвижка, Аверьяна впустили в хату. Петька по его настоянию остался за углом. Хата как хата. Угол с иконами, тлеет лампадка у лика божьей матери. Но стулья городские: тесть штук, один в один, огромный черный буфет во всю стенку. Как его только вносили? По частям, что ли?
— Где Грицько? — спросил Аверьян.
Женщина испуганно глянула на вошедшего, видимо, ее насторожила кожаная куртка. Сурмач перехватил встревоженный взгляд хозяйки и, не давая ей опомниться от неожиданной встречи, уточнил свой вопрос:
— К Степану подался?
— К нему, — подтвердила она. — Что-то там случилось…
— Пограничники наших перехватили. — Аверьяну важно было доказать, что он «свой человек и в курсе всех событий». — Одного наповал.
— Степана! — вырвалось у тетки.
Аверьян чуть повел плечом: мол, знаю, а сказать не могу.
— Господи! Что же теперь будет с Галкой, — завздыхала, запричитала тетка Фрося.
Аверьян направился было к двери, но от порога обернулся:
— Ночь, хоть глаз выколи, заблудиться недолго. Провела бы к его жене.
Он не сомневался, что Галка — жена контрабандиста.
Тетка Фрося засуетилась, заметалась. Одевала короткополое плюшевое пальто, долго не могла попасть в рукава. Едва накинула большой серый платок на голову — и к дверям.
— Идем, идем…
Вышли. Аверьян свистнул Петьке, как они и уговорились. Подозвал мальчишку к себе, шепнул ему, предупредив, что язык надо теперь держать за зубами и ничему не удивляться.
«Почему не вернулся Степан? Остался в Польше, или на границе перехватили?» — размышлял Аверьян.
Жена Серого попыталась затеять разговор на эту же тему, но Сурмач отмалчивался, он обдумывал, как ему себя вести в доме контрабандиста.
Это был домина! Кирпичные стены, крыша крыта черепицей. Забор добротный, ни единой щелочки. Калитка на запоре. Подошли, прикоснулись к щеколде — по ту сторону мгновенно взбесился огромный пес.
— Кто там? — послышалось из глубины двора.
— Галка, это я! Забери Пирата, — отозвалась жена Серого.
Ее узнали по голосу.
— Это ты, тетя Фрося?
Пса увели вглубь двора и приковали накоротко к будке. Но злой сторож не хотел примириться со своей неволей, он яростно гремел цепью, норовил вырваться на свободу, растерзать пришельцев…
Калитку открыла молоденькая женщина, по виду почти девочка. На ее плечи был накинут кожушок.
И еще что сумел Сурмач рассмотреть в темноте — это тугую косу, спущенную тяжелым свяслом через правое плечо.
Аверьян вновь оставил Петьку на улице. Тот обиделся. Он был убежден: если там, у Серого, чекист никого не арестовал, то уж здесь-то обязательно арестует. И самое интересное Петька не увидит. А можно было бы такое порассказать потом ребятам! Лопнули бы от зависти.
Пропустив гостей в дом, молодая хозяйка спустила с цепи огромного Пирата.
«Чтоб он околел!» — выругался про себя Аверьян, понимая, что в случае чего не уйдешь так просто от этого волкодава. Вошли в теплый коридор, и тетка Фрося, ткнувшись лицом в плечо удивленной хозяйки, заголосила:
— Сиротка ты несчастная! Как же теперь жить-то будешь! Нет больше твоего Степана…
Горе, неожиданно свалившееся па молодую женщину, лишило ее сил. Она обмякла, всхлипнула и… без чувств сползла на пол.
Аверьян едва успел подхватить ее.
— Воды! — приказал он тетке Фросе.
Распахнулась дверь из соседней комнаты, и на пороге… Аверьян даже замотал головой, но видение не исчезло: она, его Ольга!
— Володя! — вырвался у девушки возглас удивления.
В Журавинке Ольга была простецкая, «своя» — одета в самотканое рубище, крашенное дубовым «орешком». И эта рабочая простота одежды сельского трудяги вызывала у бывшего шахтера понимание и доверие. Сейчас на Ольге было все городское. «Дамочка». Коса увита в тугой кружок на затылке. Кофта из зеленого миткаля с цветами. Юбка из синей польской, по всему, контрабандной шерсти — почти по щиколотку. На ногах высокие коричневые башмаки, утянутые фабричными шнурками. Шнурки длинные-длинные (по моде), концы висят бантом в четыре хвостика.
Застонала хозяйка дома, которую поддерживал подмышки Аверьян.
— Воды! — крикнул он Ольге.
Та метнулась в кухню, принесла в черепке воды. Аверьян брызнул в лицо очнувшейся. Она приоткрыла глаза. Тогда он, как маленького ребенка, поднял ее на руки.
Ольга поспешно распахнула дверь в комнату.
— Вот сюда, сюда.
Пропустила Аверьяна вперед, потом юркнула у него под рукой, успела раньше к кровати: сдернула синее покрывало и сняла лишние подушки, громоздившиеся горой.
Над кроватью в позолоченной рамочке висел фотопортрет новобрачных: не сумевшая скрыть своего удивления, худенькая, почти еще ребенок, невеста в пышной фате и удалой, с наглыми навыкате глазами парень. Непокорные густые волосы в буйном смятении плескались почти по плечам.
«Он!»
Это был тот красивый, рыжеволосый контрабандист, которого убили при переходе границы. Нашелся первый из пяти, посланных атаманом Усенко за «наследством». Но где же остальные четверо? Впрочем, теперь уже есть ниточка, за которую можно тянуть.
«Но как Ольга попала в этот дом?»