Ни печали без радости, ни радости без печали.
Чудеса в решете: дыр много, а выскочить некуда!
Была глухая ночь.
Всё в вагоне спало, и лишь я один тупо пялился в заоконную чёрную кутерьму. Меня несло по краю, который я избегал в молодости вдоль и поперёк. Где-то совсем рядом лились мои вчерашние пути-дороги, свиваясь в один комок в Светодаре.
Светодар – столица моей любви, столица моей беды…
Как-то уж так выбегало, что я много раз приезжал в Светодар и всегда только ночью, в поздний час, как вот сегодня. И всякий раз летишь, летишь во тьме и вдруг натыкаешься, как сейчас, на неожиданно выскочившие вдалеке огни. Далёкая переливчатая дуга огней обмазывает душу тревогой, долго маячит вдали, то отходит, отливается ещё дальше, то наближается, но вплотняжь не подходит к нашему скорому составу.
Первая остановка от Москвы дальних поездов…
Вагон наш остановился аккурат против того места, откуда когда-то провожала меня Валя в командировку в Тбилиси.
Как это было давно…
С Верхней Вольты, то есть с Верхней Волги, я слетел в Светодар, в областную молодёжку. Приехал именно этим поездом, именно в этот мёртвый час.
Ни ковров, ни музыки…
Ночь я дожал на вокзальной лавке.
А наутро поехал в редакцию.
С жильём было плохо, с деньгами ещё хуже и мне, чердачнику,[10] великодушно разрешили ночевать на редакционном диване.
Перед концом рабочего дня я выбегал в ближайший магазин, брал, конечно, не торт «Я вас люблю, чего же боле?», брал простенькое, хлеба там, бутылку молока, ещё чего-нибудь наподобие дешёвенькой колбасы и скакал назад. А ну закрой уборщица редакцию на ключ, я и кукуй где придётся?
Но вот и уборщица угреблась в торжественном громе своего ведра и швабры.
Тихо, покойно. Я один на всю редакцию.
Полная отвязка!
Поешь…
Ну, а что дальше?
Дальше – тоска.
Раньше двенадцати не уснуть.
Чем прикажете заняться до этих двенадцати?
Я надумал купить верёвку. Один конец привяжу к батарее, а другой выкину вечером в окно во двор, спущусь со своего второго этажа. И гуляй на воле, как утка в пруду. Как надоест, приложусь к родимой верёвушке и поехал спатушки к себе нах хаузе.
С неделю мялся я у хозмага, но верёвку так и не купил. Ну, хорошо, рассудил я, стану я курсировать на своей верёвке вверх-вниз, вверх-вниз и надолго ль эта спектаклюха? А ну подметит кто? А ну за вора примут? Ещё отдуплят да в сыроежкин дом[11] не потащат? И не загорится ли мне тогда сделать из моей верёвки себе петлю?
И верёвочная отпылала радость…
В сумерках я лежал на диване и тупо пялился на телефон на столе. Телефон – это что-то отдельное!
А что если перебибикнуться[12] с какой молодкой?
Я кинулся наугад накручивать какие попало номера.
Если мне отвечал мужчина или старая женщина, я умным голосом спрашивал:
– Это роно?
И быстро клал трубку.
Но если мне отвечал девичий голосок…
Я весь вечер проговорил с Валей, и в первый же вечер чуть её не потерял.
Время уже к двенадцати, её гонят в постель, и мы на грустных радостях расстались. Друг дружке поклялись в верности аж до завтрашнего вечера.
Пришёл новый вечер.
Я кинулся к телефону и обомлел.
Номер!
О Господи! У них Пномпень, а у нас Пеньпнём! Ну пенёк с ушками! Забыл у неё спросить её номер!
Вечера три подряд я до полуночи жарил раскалённый диск. Набирал, набирал, набирал – что наберётся. Попалась же мне раз Валентина! Неужели ей запрещено попасться мне ещё хоть единый разок? Только один-единый! Боженька! Шепни, пожалуйста, её номерок… Только один разик! Мне больше не надо…
Боженька как-то прохладно, безответственно отнёсся к моим мольбам…
Фа, фа!.. На Бога надейся, да сам колупай!
Теперь я с надеждой смотрел на свой указательный палец и умолял его:
– Золотунчик! Ну вспомни, милашечка, её родной номерок! Будь другом. Выручай! Ты же свой мне в досточку! Ну, набери ещё разок то, что ты уже набирал один раз! Помоги! А я тебя авансом поцелую…
Я поцеловал палец и, отвернувшись к стенке, набирал что набежит.
Я хорошо помнил, что в тот раз я вертелся недалеко. Надёргивал всё единички да двойки. Они крайние на диске. Быстрей наберёшь заветные четыре цифирьки. Диску-то меньше крутежа!
И теперь, не глядя, я набирал крайнушки.
И выкружилось-таки в конце концов то, что нужно!
И как только я услышал в трубке её безнадёжно-испуганное «Алло?!», мы одновременно закричали в панике друг другу:
– Номер!.. Какой твой номер!?..
– Двадцать один – двадцать! – торопливо прокричала она, будто боялась в следующий миг забыть его, потерять. – Двадцать один – двадцать!.. Двадцать один – двадцать, Тони!..
– Двадцать один – двадцать! – для надёжности повторил и я. – Номер нашего Счастья!
Оказывается, все эти три вечера она тоже набирала наугад мой номер.
Как мы обрадовались, что снова нашли друг дружку!
И прежде всего мы теперь позаписывали телефоны куда понадёжней. Уж теперь никакая глупь нас не разольёт!
Каждый вечер мы болтали до самой крайней минуты, где-то до полуночи, когда кто-нибудь из её родителей, выпрыгивая уже из себя, кидал в гневе руку на рычажок.
Ушла неделя, отошла вторая, слилась третья.
Что дальше?
Не век же трындеть по телефону. Надо ж когда-то и выходить на встречу.
Вот встречи каждый из нас и боялся.
По телефону мы сотню раз объяснились в любви. Что телефон… Телефон стерпит всё. А вот встреться… Тогда что будет? А вдруг вживе мы не придёмся друг другу ко двору?
Между прочим, взаимное неприятие – идеальный исход. Ну, поплакались друг дружке при встрече в жилетки и на извинительном вздохе распались на атомы.
А вот будет чувал обиды, если кто-то из нас не понравится.
И я видел себя именно тем, кто не понравится, и потому не спешил назначать свидание. Уж лучше амурничать по телефону, чем лить слёзы наяву.
Мне кажется, она тоже так думала о себе.
Но однажды Валя переломила себя и бросила с вызовом:
– Тони! А давай завтра встретимся на пять секунд!
– Не слишком ли долгой будет эта наша первая встреча?
– Не слишком.
– Ты боишься, что мы дольше не вынесем друг друга?
– За нас с тобой я не боюсь. А вот за троллейбус, за нашу двушку, я честно боюсь. Дольше она нас не вынесет.
– А при чём тут двушка?
– На ней мы завтра с папайей поедем в театр. И мимо твоей редакции тролесбос этот сарай на привязи удет тащиться не больше пяти секунд.
– Бабушка-затворенка! Это что ж за встреча? Я что, должен на ходу влететь в твою двушку?
– Не надо никуда влетать. Спектакль начинается в семь. С шести до шести с половиной стой у окна на улицу. В это время мы проедем мимо.
– Но как я тебя узна́ю?
– Я помашу тебе ручкой. Сяду в троллейбусе у самого окна и помашу!
– А что за спектакль завтра дают?
– «Три стана изо льда».[13]
– Не поморозят вас там?
– А мы потеплейше оденемся!
Было без четверти шесть.
С колотящимся сердцем я подошёл на ватных ногах к окну и больше не сдвинулся с места.
Ровно в шесть (часы были у меня на левой руке) я выструнился, поднял руку к виску. Служу Его Величеству Любви!
К шести обычно редакция вымирала.
А тут как назло нет-нет да и прошлёпает мимо какой запоздалец.
Как только до меня доносило чьи-то шаги, я, не отымая глаз от улицы, начинал сосредоточенно чесать висок, будто пыжился вспомнить что-то важное и никак не мог. Человек проходил, и пальцы у виска снова строго вытягивались в струнку.
Одного ушлого ходока я не заметил.
Ответсек (ответственный секретарь редакции) рябой Васюган ходил бесшумно. Я не слышал, как он подошёл и озабоченно заглянул мне в лицо.
– У тебя всё хорошо? – спросил он.
– Сверхорошо!
– А кому ты честь отдаёшь в окно?
– Троллейбусам, – честно признался я.
– Всем?
– Всем, всем. Чтоб не обижались.
– Ну-ну… – сочувствующе хмыкнул он. – Отдавай, отдавай… Раз завелось что отдавать…
Он покачал головой и пошлёпал вниз по ступенькам.
Тротуар у редакции узкий, всего шага три, и троллейбусы скреблись почти у самого дома, так что со своего второго этажа я мог видеть лишь плечи сидящих у окон.
Чуть не выдавливая стекло, я добросовестно пялился на троллейбусы, но что-то похожее на взмах руки я так и не увидел.
Было уже семь пять, когда я покинул свой боевой пост.
На следующий день она сама позвонила мне раньше обычного. Ещё даже из отдела не все ушли.
– Ну, как вчерашние смотрины?! – радостно спросила она.
Мне не хотелось, чтоб посторонние о чём-то догадались, и я с занудным равнодушием ответил:
– Нормальный откат.[14]
– Там кто-то ещё пасётся?
– Ты права…
– И как тебе боевой смотр? Я не ошиблась в тебе. Тонинька, ты мне понравился на большой! А я тебе?
– Тоже… Не на маленький…
Наконец я остался в отделе один и легко вздохнул:
– Все отбыли в сторону домашнего фронта. Я могу спокойно говорить.
– Так говори! Не молчи!.. Чего молчишь? Я люблю тебя! Ради тебя я готова на всё!
– На всё? На всё?
– На всё! На всё! На всё!
– На всё? На всё? На всё? На всё?
– На всё! На всё! На всё! На всё! На всё!
– На всё? На всё? На всё? На всё? На всё? На всё?
– На всё! На всё! На всё! На всё! На всё! На всё! На всё!
– На всё? На всё? На всё? На всё? На всё? На всё? На всё?.. А на что – на всё?
– Ну… На всё!!! Хочешь, завтра приду к тебе на первое свидание Евой?
– Это как Евой?
– Безо всяких постромков и попон там… Голенькой…
– Это-то при пятнадцати мороза?
– Трублема![15] А хоть при тридцати и ниже!
– Не вериссимо!
– Не веришь? А напрасно. Я смельчуга! У нас в выпускном все девчонки отважные. Классок подобрался… Ух! Девульки-бой! Уже который день долдонят точке, точке, запятой,[16] что родительный падеж – глупый выскочка. Не на своём месте! Он должен скромно идти вслед за дательным, а не скакать попереди него!.. Все наши девчонки подписали воззвание «Кончим среднюю школу недевушками!»
– А кем же? Мальчиками? Непонятка[17]…
– Да ну тебя!.. Трус!
– А ты подписала?
– Я же сказала – все! Ну, так спорим?
– Спорим!
– А на что спорим?
– На поцелуй. Если я прихожу в шапке, в пальто и в сапогах и больше ничего на мне нет – выиграла я. Я и целую. Но если кроме шапки, сапог и пальтеца будет на мне хоть ещё одна финтифлюшка – выигрыш твой. Целуешь ты меня!
– Хоть так поцелуй. Хоть так поцелуй. Ладно. Согласен. Но одно условие. Целоваться взасос, по-брежневски, не будем.
– А почему такие ограничения? – закапризничала она в кокетстве. – По-че-му такие строгости?
– А потому, что я не Бровеносец в потёмках,[18] а ты не Ясирка Арафат. На первом свидании всё должно быть скромно, сдержанно. Как на приёме в Кремле. Один деловой, протокольный поцелуй, и разъезд по зимним квартирам.
– Но сначала надо съехаться.
– Завтра и съедемся, съездюки!
– Нет! Сегодня! Сейчас!.. Я только у папайи отпрошусь… О-о! Он вчера был молодцом в театре. Нарядный. Торжественный. Будто жених при мне…
Мы встретились на автобусной остановке.
Я увидел её и сделал всё, что мог. Онемел от изумления. Меня облило счастье. Она была так хороша собой, что какие самые красивые слова ни скажи про неё – всё серо, уныло, мертво.
– Это я, Тони, – сказала она.
– Вижу. Но где же Ева?
– При тебе.
Она коротко отпахнула верх пальто, и мне озоровато улыбнулось литое ядро высокой груди. Здравствуй!
– Ты извини, что я тебе не поверил… – пробормотал я. – Я думал, ты шутила… Давай назад в автобус! Я провожу тебя до дома.
– Меня папайя не поймёт. Удивится, чего так быстро отпала я от своей неразлучницы Милки Благонравовой… Знаешь, какую я отколола мулю? Положила к себе в сумочку «Обществоведение» и сказала отцу, что иду к Милке за этим своим учебником. А когда приду, важно покажу ему этот учебник. Мол, я тебя никогда не обманываю. Ходила за учебником, вот и принесла… Можешь полюбоваться… А Милка живёт у нас же в доме через три подъезда. Когда-то я училась с нею в одном классе. По болезни я брала годовой академический отпуск. Побывала в академичках… Милка в прошлом мае пришила школенцию. Теперь секретарит в обкоме комсомола у самого у первого! У Конского! Отец удивился. «Зачем ей твой учебник?» – «А захотела что-то там освежить в памяти. Так… Для расширения парткругозора… Почитать захотела что-то там по спиду». – «Че-го?» – «Ты, па, сильно не пугайся. Это не какая там подпольная литература… Спид расшифровывается очень простенько. А именно: Социально-Политическая История Двадцатого (века). Толечко и всего». Он знает, от Милки я быстро не уйду. А как я через полчаса нарисуюсь дома? Меня не поймут. Давай, Анчик, погуляем. Хоть поцелуемся для закрепления знакомства…
Было уже очень поздно, когда я проводил Валентину до дома.
– А как же ты, Тони? – всполошилась она. – В редакции дверь заперта!
– Надо покупать верёвку…
– Собрался вешаться после первой же встречи со мной? Разочаровался?
– Очумел от счастья! Куплю верёвку. Один конец привяжу к батарее, другой кину в окно, что выходит во двор. И спокойно по той верёвочке буду забираться к себе на ночёвку в редакцию. От тебя и на верёвочку…
– А сейчас как?
– Воробей стреху найдёт.
Ночь я перекружил на вокзале.
А утром по пути в редакцию таки купил себе верёвку.
Мы встречались в день по два раза.
Утром чем свет я вскакивал и летел к Вале под окно.
В телефонной будке набирал её номер. И как только раздавался у неё звонок, вешал трубку.
Через мгновение она подбегала к окну, отталкивала в сторону занавеску. Жди! Лечу!
Ещё со ступенек она на бегу бросала мне портфель.
Я ловил его, встречно распахивал руки, и мы, обнявшись, замирали в бесконечном поцелуе.
Потом мы шли в школу.
Я был почётным портфеленосцем при ней.
За квартал до школы мы расставались и снова встречались в этот же день вечером.
Святое время, божьи дни…
Мы убредали в Берёзовую рощу и что там вытворяли – не всякое перо осмелится описать. Мы боролись в снегу. Гарцевали, как полоумники, друг на дружке…
За все те лихости я расплатился отмороженным ухом.
И не жалею. Есть же про запас второе!
В редакции я вроде прижился и меня откомандировали на месяц в Тбилиси, в «Молодёжь Грузии». Эта газета раньше называлась «Молодой сталинец», где я опубликовал первые свои заметки.
Тогда было в моде крепить дружбу областных русских газет с газетами союзных республик. Обменивались опытом.
Пришла разнарядка отправить одного опытного журналиста в «Молодёжь Грузии». Редактор и ткни в меня худым пальчиком:
– Ты из тех краёв… Шпрехаешь по-грузински… Ты и вези им наш опыт.
С восторгом летел я в Тбилиси.
В воображении рисовались картины одна занимательней другой. Вот я приземляюсь в Тбилиси и сразу прямым намётом к главному редактору, к Кинкладзе, к тому самому Кинкладзе…
Мои заметки безбожно кромсали в тбилисской редакции, и я попросил его, чтоб этого не делали. Так он лихо оскорбился и надолбал кляузы в райком комсомола и директору школы, требовал, чтоб меня, одиннадцатиклассца, потрудились срочно подвоспитать в комдухе, иначе из такого строптивца никогда не получится журналист.
Вот Фомка неверующий!
Не прошло и века, а я уже давно профессиональный газетчик.
Прилетаю вот к этому Кинкладзе и – нате из-под кровати!
Но… Кинкладзе в редакции уже не было.
Под большим секретом мне сообщили, что Кинкладзе ушёл куда-то в архивысокие тёмные верхи и в какие именно – лучше не спрашивай.
Будем делать как лучше.
Я съездил в командировку в свои Насакиралики. Привёз кучу материалов и не спеша отписывался.
И светлой отдушинкой во весь этот грузинский месяцок-цок были мне письма Валентины.
Мы писали друг другу не каждый ли день.
Первое своё письмо я вложил в коробку из-под обуви. Это вовсе не значило, что письмо было такое большое. Просто коробку я забил мимозой и нежными первыми фиалками, насобирал у себя в Насакирали на придорожных бугорках под ёлками.
Скоро самолёт привёз мне ответную родную весточку.
Валя писала, что цветы ей очень понравилась. Понравились и маме и она упрекнула отца, что не посылал ей ранние цветы.
И в конце было
Что я мог ответить на её волшебное письмо?
Все слова казались мне деревянными, и не было тех слов, которые бы мне надо вложить в ответное письмо, и я не нашёл ничего лучшего, как отправил ей лишь один прасоловский[19] стих.
Ты вернула мне наивность.
Погляди – над головой
Жаворонок сердце вынес
В светлый холод ветровой.
Расколдованная песня!
Вновь я с травами расту,
И по нити по отвесной
Думы всходят в высоту.
Дольним гулом, цветом ранним,
Закачавшимся вдали,
Сколько раз ещё воспрянем
С первым маревом земли!
Огневое, молодое
Звонко выплеснул восток.
Как он бьётся под ладонью –
Жавороночий восторг!
За мытарства, за разлуки
Навсегда мне суждены
Два луча – девичьи руки –
Над становищем весны.
Второе её письмо начиналось сердито:
Итого… Кто как ни считай, а я в миллион не впихну!
А кто с миллионом беден?
Но ставки мои росли.
И в следующем письме они выросли.
Уже ни в какие миллиарды не согнать…
Все eё письма я пачкой носил с собой и почасту перечитывал все подряд по нескольку раз на день. И было такое чувство, что я только что получил одно такое длинное, бесконечное письмо.
И хотелось, чтоб все её письма состояли из одного Великого Слова, прилежно написанного в бесконечные столбики.
Люблю в миллиардной степени…
Как было при таких письмах отсиживаться где-то в Тбилиси?
Я подсчитал, сколько секунд оставалось до встречи, и временами принимался вслух считать эти тягостные, бесконечно долгие секунды.
В самолёте моё место было где-то в хвосте. Я поменял его на место в самом начале салона. Разве, сидя в первом ряду, я не быстрей доскачу?
Начинало едва светать, когда я доскрёбся до Светодара.
Звонок.
Поцелуй с пылу с жару.
Теперь можно и в школу.
– Ты знаешь, – сказала она, отдавая мне портфель, – твои цветы совсем не увяли. Они долго стояли у меня на столе. А потом я положила их в книгу. Эту книгу я всегда ношу с собой в школу. Твои цветы даже сухие очень хорошо пахнут.
– Ты мне всё это писала… Эта книга и сейчас у тебя в портфеле.
– Да! А как ты узнал? Ты ж не открывал портфель!
– А зачем его открывать, когда мой нос со мной! – Я торжественно поднял портфель. – И сквозь его кожу слышу в нём милые запахи насакиральских фиалок!
– Мой Тонини не журналист. Целая собачища Баскервилей!
– Не перехваливай. А то зазнаюсь.
– А вот это лишнее. Да-а… Выскочила такая вспоминалка… Получай отоварку! Ты зачем прислал мне на школу одно письмо? На будущее знай. В школу мне больше не пиши. Цензура! Распечатали… Говорят, совершенно случайно. Мои родаки́[20]… Дома мои письма случайно не раскрывают. Писать сто раз люблю в тот день я тебе не стала. Я пишу на уроках, и любопытные без конца пихают носы в мою писанину…
– Помню, хорошо помню все твои послания. Чем ты занималась, пока меня здесь не было?
– Во-первых, я ждала тебя. И во-вторых. И в-третьих. А так… Всё время толклась в школе. Готовим очередной гульбарий.[21] Я рисовала оленей и матрёшек… Все матрёшки похожи на одну мою заторможенную соклашку. Их так и зовут: Нины Евтеевы… За весь месяц тут только и радости, что твоя новая заметка с фонарями. Заметка с фонарями произвела впечатление на Любу. Она даже позеленела от зависти. А я задрала носенко и сказала с притопом: «Мой Тонинька лучше всех!» Люба не стала хвалить своего Толю. Она молчала. Молчала, молчала и ну расспрашивать, для чего нужны эти фонарики.
– И ты объяснила?
– Конечно! Буквы-фонарики высотой в две-три строки ставят в начале абзаца и отбивают ими один кусок текста от другого. Правильно я ответила?
– Почти.
– Её удивило и напугало то, что ты выбрал в фонарики четыре буквы, которые, если прочитать их по ходу текста, сбегались в моё имя. В следующий раз напиши такую большую статью, чтоб в ней хватило фонариков на целую фразу «Валя, я люблю тебя!» Тогда Люба помрёт от зависти.
– К чему такие потери? Однако заказ я принимаю.
– Когда прорисуется в газете статья?
– Точно пока не знаю. Это пока маленький для тебя сюрприз.
– А я вот отправила тебе в редакцию боль-шо-ой сюрприз! Чего мелочиться?
Я насторожился:
– Что за сюрп…
Она закрыла мне рот поцелуем.
Поцелуй длился так долго, что я ткнул портфель её между нашими ногами и поплотней прижал её к себе.
– Это что ещё за пионерские страсти на утренней звериной тропе!?[22] – вдруг услышал я скрипучий знакомый голос.
Оборачиваюсь – Васюган! Наш ответственный секретарь редакции.
– Здрасьте… – в растерянности бормотнул я.
– Своё здрасьте отдай Насте… Пора бы и повзрослеть.
Васюган хмыкнул, крутнув головой, и резво пришпорил от нас.
– Кто этот рябенький рябчик? – спросила Валентина.
– Наш ответсек Васюган.
– Да нет. Как редактор газету подписывает уже не Ухов, а этот твой Васюган! Страхи какие… Васюган – столица русского холода!
– Ты слегка путаешь. По холоду даёт всем фору Верхоянск. А Васюган там уже на прилепушке. Васюганские болота (больше Швейцарии) – одно из самых крупных в мире. Вот чем опасен твой Васюган. Болота засасывают, губят людей… Ни фига себе! Отлучился всего на месяцок – планеты посрывались со своих орбит! Уезжал – был редактором толковущий пан Ухов по прозвищу Ух! Приехал – новый редактор! Я до редакции ещё не дошёл, а новости повалились одна круче другой. Тот-то его знает, что будет в редакции?!
Первой встретилась мне в коридоре машинисточка Тоня Хорькова, колобок-полнушечка, сама доброта, и, приложив палец к губам, велела следовать за нею в машбюро.
– Приготовься! – прошептала она, закрывая за собой плотно дверь. – Надвигается всепланетный капитальный головомон. Сечь тебя будут!
– За что?
– За всё хорошее! Ухова в редакции больше нет. В его креслице впрыгнул Васюган. Сейчас лично бегает по кабинетам и скликает народ на общее собрание в девять тридцать. Ты, может, уйди и вернись к обеду. Мол, из командировки только. Чудок задержался.
– Да нет. Не собираюсь я задерживаться.
– И напрасно. Только почтальонка пронеслась, кинула газеты. При мне Васюган выдернул из стопки «Комсомолку», разворачивает и в полуобмороке бледнеет эта рябая жаба.
Лупится в газету, качает головой и приговаривает: «Ну гадёныш!.. Ну и гадёныш!!.. Вот так полносхемный гадёныш!!!» Я посмотрела в газету, в то место, куда он пялился и увидела: полполосы на первой странице – твоя статьяра! Я ж тебе её печатала. Распрекрасно помню. Этот пендюк[23] её забраковал, плохо-де для областной молодёжки. А вышло – всесоюзной «Комсомолочке» самый раз! «Комсомолочка» тебя сегодня дала. Чуть ли не на полполосищи! А Васюган уж даст тебе на собрании… Гуляш по почкам, отбивные по рёбрам![24] Ну мужлака! По пояс деревянный!.. Да слиняй часа на три. Этот самоплюй, может, и утишится…
– А мне самому в интерес посмотреть на него в таковецкий моментарий при всём честном народушке! – ералашно запустил я и стриганул к себе в отдел.
Наконец-то «Комсомолка» дала!
Это главное.
А что Васюган мне споёт? Это меня не колышет.
Всё-таки разве я не доказал ему теперь, что могу писа́ть?
С первых дней Васюган не встерпел меня. Всё гнал на обочинку, всё кромсал, а то и вовсе насмерть рубил мои материалы. Я молчал, молчал…
И однажды после очередной зарубки позвонил в «Комсомолку». Сказал, вот на такую-то тему есть приличная статья. Не нужна ли? Нужна, говорят. Сейчас переключим на стенографистку и диктуйте.
Я и продиктуй. Это несложно.
Вот и дали.
Но всё же, что-то теперь запоёт пенсяр[25] Васюган?
Но лично мне пока не до песен.
Я дунул в ближайший киоск и угрёб всю «Комсомолку» – все двадцать штук. Взял всё, что было.
На всех парах лечу назад, через три ступеньки радость кидает меня вверх и нарываюсь на распахнутую редакторскую дверь. Она первая была справа от лестницы. Навстречу выходит сам.
– Что, – кривится в смешке, – с испугу удрапал и всё ж решил вернуться?
– С какого испуга? И чего мне пугаться? Я просто бегал в киоск. Взял всю «Комсомолку». Дала то, что вы забраковали… Вот, – подаю ему один номер, – посмотрите… Не треть ли первой полосы! Сверху! На открытии! Поздравления не запрещены…
Он кивнул на открытую свою дверь:
– Заходи, заходи. Первопроходец![26] Сейчас и поздравим…
Захожу в кабинет – там вся редакция в полном комплекте. Носы в стол. Никто на меня и не взгляни.
Ёкнуло у меня ретивое.
Но я всё же через силу коротко хохотнул:
– Кого хороним?
– Тебя, – постно ответил кто-то.
– Вот и хорошо. А я уже и некролог принёс. Точный, выверенный. Сама «Комсомолка» дала. Почитайте… – и кладу каждому под нос по газете.
– Не паясничай, Долгов! – оборвал меня редактор. – Газету собери и читай сам. Пустого времени у тебя будет в избытке… Мы, товарищи, собрались по поводу недостойного морального поведения нашего сотрудника Долгова. Такое поведение несовместимо с его пребыванием как в комсомоле, так и в нашем сплочённом редакционном коллективе комсомольской газеты… И не забывайте, наша газета – орган обкома комсомола!
Все головы закивали наперегонки.
Тут и похолодело у меня в животе.
– Мы не можем позволить такой роскоши, чтобы в наших дружных рядах был человек, растлевающий школьниц!
– Это как? – привстал я.
– А вот это ты нам и расскажешь.
– Мне нечего рассказывать.
– Тогда я расскажу… Да вот этот рассказ!
Редактор вскинул конверт.
Адрес на нём был написан Валентиной.
И слово было старательно обведено.
– Письмо пришло на моё имя. Почему вы его вскрыли?
– Потому и вскрыл, что вскрыл!
– А что, тайна переписки уже не охраняется законом?
– А закон здесь Я!!! И не прими я вовремя мер… Что, ждать, когда твоя тайна зауакает? Ясли в редакции открывать? Мы миндальничать не собираемся! Я не стану зачитывать здесь письмо тебе. Но сказать обязан… Так растлить юную особь – триста раз написала Люблю в одном этом письме! О чём это говорит? О том, что ты матёрый ловеласища. Судя по письму, вы слишком далеко заехали, и вряд ли у тебя эти фигли-мигли со школяркой обходятся без постельного пинг-понга. А за это уже надо отвечать по суду!
Эта наглая ложь смяла меня.
Я растерялся и не мог ничего сказать.
– А теперь, – гнул своё редактор, – пускай каждый скажет, что думает о тебе.
И каждый сказал, что хотел услышать Васюган.
На то это и был дружный советский коллектиф.
Мы остались с Васюганом одни.
– Вот что, ненаглядный, давай выбирай, – засопел он. – Бросать пенки[27] я не намерен. Давай ещё перебазарим с носу на нос. Политчас прошёл на ура. Выступили все. Все дали тебе по мордасам. Ты пролетел, как трусы без резинки. Такова селявуха… Как теперь тебе здесь оставаться, если все против тебя? Глупо же… А ты малый с понятием… Не без того… Секучий. Так что делай срочный вумный выбор. Пишешь сей мент по собственному и я выдаю тебе чистенькую трудяжку.[28] Святым летишь на все четыре ветерка и спокойненько обмахиваешься комсомольским билетиком. Ну, так проходит вариант по собственному?
– Уволиться по вашему собственному желанию?
– Называй, как хочешь. Не уйдёшь миром…
– Не можете вы пережить мою статью в «Комсомолке»?
– Не могу и не хочу. Не быть нам тут обоим… Ты разве это не чувствуешь? Или у тебя чердак заклинило? Разве ты не видишь, что мы фазами не сошлись? Не уйдёшь, дрыгастый, миром, завтра в десять потащу на эшафот к Дуфуне. У Конского разговор короткий. Вот что ты, пенис мягкий,[29] там запоёшь? Знаешь же… На бюро входит человек… А с бюро выносят остывающий труп.
– Выбираю трупный вариант.
Дело подбегало к двум.
У Вали кончались уроки и я побрёл к школе встретить её.
Я провожал её по утрам до школы, но никогда не встречал из школы.
Мне она очень обрадовалась.
– Антониус! Миленький! Ты так быстро соскучился по мне? Ты делаешь гранд успехи. Я в полном отрубе!
– И я в полном… Ну зачем ты в редакцию послала мне письмо? Это твой сюрприз?
– Да. Я подумала, что в Грузии ты мог не получить моё последнее письмо. Я и пошли его в редакцию. В редакции ты наверняка получишь… И мне б было жалко, потеряйся оно.… Я триста раз написала своё ЛЮБЛЮ. Вот теперь ровно тыщу написала, как ты и хотел…
– Лопнула наша тыща. Письмо перехватил редактор, и такой поднял хипеж! Полдня до пота полоскали меня всей редакцией! Так что теперь я чистенький, аки агнец.
– Не нужно мне ягнёнка! Чего от тебя хотят?
– А-а… Не бегай дальше рябого батьки.
– Переведи.
– Да! Ты ещё не видела!.. Сколько дней искала в «Комсомолке» мою классику – так сегодня дали!
– С фонариками про меня?
– С фонариками…
Она чмокнула меня в щёку:
– Вот тебе за это посреди улицы! А вечером добавлю.
Я вздохнул.
– Знай не кисни, – ласково погрозила она пальчиком. – Вырулим на хорошку. Чего от тебя хотят?
– Чтоб я ушёл из редакции. Персональное пламенное желание Васюгана.
– С чего это вдруг?
– Да не вдруг… Эту статью он забраковал. Не дал в нашей областной газете. А я в пику и ахни её в Москву. Вот теперь он и заметал чёрную икорку баночками.
– И на здоровье! Чего приседать перед этим рябым cretino?
– Он разбежался меня гнать. А я не собираюсь бежать. Так он… За статью в «Комсомолке» если кого и надо гнать, так только его. Как профнегодяйку… Двух слов на бумаге толком не свяжет… Так он про статью на людях помалкивает, а пинает меня за растление малолетки. И твоё письмо в строку, и утренний поцелуй при нём…
– Ох, cretino и есть cretino… Если бы он знал, кто кого из нас растлевает, если бы только знал… Я прям сейчас пойду и скажу ему!
– Пустой след… Завтра на десять он вытягивает меня в обком комсомола на бюро.
– Разбор полётов будет вести Дуфуня?
– Дуфуня.
– Тем хуже им обоим. Я приду. Закрою тебя героической грудью. Не дрейфь!
Моё дело сунули в конец бюро.
В разное.
Это не раньше двенадцати.
Мы с Валей вышли во двор.
Было сыро, промозгло.
Усталый блёклый снег, быстро таявший днём на уже гревшем солнце и по ночам снова ощетинивавшийся внаклонку к солнцу льдистыми шпажками, грязнел под обкомовскими окнами.
Ветхая ворчливая старуха бродила меж деревьями и длинным шестом сбивала с голых веток презервативы, так живописно разукрасившие предобкомовский простор.
– Это не обком комсомольни, это – дом чёрного терпения! – громко ругалась старуха, заметив, что у неё появились нечаянные слушатели. – Цельной дом удовольствий! Во-о козлорожистый Дуфунька Конский развёл козлотрест! Ну прям как при Сталине по ночам заседает революционный шмонькин комитет…[30] Тут у них форменное хоровое пенье…[31] Резинки так и выскакивают из окон! Оне эти свои резинки навеличивают по-культурному – то будёновка,[32] то пенсне, то писин пиджак! А ты, баб Нюра, лазий по снегу, собирай ихний стыд. Дёржи чистоту!..
Я взял Валю под руку и торопливо повёл прочь, лишь бы поскорей не слышать этих жалоб.
Ровно в двенадцать мы были в приёмной.
Стоим у двери. Ждём вызова.
От нечего делать я внимательно рассматриваю дверь и вижу заботливо обведённую маленькую чёрненькую царапушку по косяку.
Этот автограф про пенсне, конечно, не папы римского я прикрыл плечом, почему-то боясь, что его прочтёт Валя, и вкопанно проторчал гвоздиком на месте, покуда нас не кликнули на ковёр.
Мы вошли, остановились у двери. Все мужские взгляды плотоядно примёрли на плотной и красивой моей Валентинке.
– Хор-роша кобылка! – на судорожном вздохе вслух подумал зав. идеологическим отделом Трещенков.
– Не забывайся, кремлёвский мечтун! – осадил его первый секретарь Дуфуня Мартэнович Конский.
Конский был толст и нелепо громоздок, как рефрижератор. Всё в нём было посверх всяких мер крупно. Высокие, в полпальца, лошадиные зубы не вмещались во рту и зловещим трезубцем далеко оттопыривали верхнюю по-лошадиному толстую губу. За глаза его навеличивали саблезубым носорогом.
– Да… Не забывайся! – повторил неуворотень и сделал тяжёлой ладонью несколько усмиряющих движений книзу. – Потише! Потише!
И потом медленно, с кряхтеньем кресла под ним трудно повернулся к нам:
– Вот вы пришли парой. Зачем? Кто высочайше просил? На бюро мы приглашали лишь молодого человека. В единственном экземпляре.
– Был бы вам единственный, – сказала Валя, – делайся тут всё по правде. А так… Я пришла защитить своего любимого Тони от грязи, которую льёт и на него и на меня редактор Васюган.
– Гм… Защитить… Это хорошо… – растягивает слова Конский, котино жмурясь на прелестные развитые, крепкие яблочки Валентины, не в силах отвести глаза. – Да, любовь должна быть с кулаками. И правда – тоже. Вот мы сейчас и попросим члена нашего бюро, редактора газеты товарища Васюгана вкратце изложить суть дела.
Васюган, сидевший на углу длинного тэобразного стола, резко встал:
– Я, собственно, в двух словах… Эти вот двое встречаются…
Васюган почему-то замолчал.
Такая краткость заинтриговала всех.
– Это что, и весь криминал? – разочарованно спросил Трещенков.
– А что, этого мало? – встрепенулся Васюган.
– Да уж без перебору, – уточнил кто-то.
– Понимаете, взрослый человек… Сотрудник нашей газеты захороводил эту, извините, школьницу! – пустился в пояснения Васюган.
– Девушка, сколько вам лет? – спросил Валентину Трещенков.
– Семнадцать.
– Гм… В таком возрасте хороводы не заказаны! – гордо осмотрел Трещенков всё бюро.
– Но она – школьница! – буркнул Васюган.
– И что из того? Школьницей можно быть до ста лет, – постно приосанился Трещенков.
– Но наша школьница несовершеннолетка. Это меняет картину. Поздно звонить в колокол, когда наехали на беду!
– А чего звонить, когда не доехали до беды?
Спор Трещенкова с Васюганом вывел из себя Конского:
– В какой-то туман заехали, дорогие товарищи члены… Нельзя ль поконкретней?
Не выдержала Валя.
– Да темнит ваш Васюган! – выкрикнула она. – На собрании в редакции и отцу по телефону он что лупил? Растлёнка я! Растлевает, оказывается, меня мой Тони! А я и не знала! Так за что вы, Васюган, собрались выжать его из газеты и из комсомола? В комсомоле Тони осталось полгода. Сам по возрасту уйдёт. Но вам надо – исключить! Шандарахнуть побольней! Мол, не сам ушёл. Исключили! А за что? За ваше словесное растление? Или, может, у вас есть доказательства? Вы что, в таком случае подсвечивали нам фонариком?
– У него фонарика нет! – прыскнул Трещенков в кулак, и лёгкий смешок в разминочку пробежался вокруг стола.
– Товарищи! Товарищи! Потише! – поднял сердитый голос пухля Конский. – Не кажется ли вам, что мы превращаем бюро в балаган? Не бюро, а какой-то ржательный завод имени любимого меня! Товарищ редактор, пожалуйте ваши карты на стол!
– Вчера они при мне утром по пути в школу целовались. Прямо на улице! Всё, конечно, в пределах высокой морали…
– Уж сразу и скажите, – посоветовала Валентина, – что вы перехватили моё письмо, посланное Антону в редакцию, и в том письме я триста раз написала слово ЛЮБЛЮ.
– Очаровательно! – саданул в ладоши Трещенков. – К вашему высокому сведению, товарищ редактор, утренний поцелуй молодых на улице и триста раз написанное слово люлю вовсе не криминал. А вот перехваченное чужое письмо – ещё какой криминалище! Ещё какой!.. Товарищ редактор, если зуб пошатнулся, его уже не укрепишь…
– Но ведь утренний поцелуй и письмо – лишь жалкий айсберг! – выкрикнул Васюган. Жабье его лицо пошло пятнами. – Вы что, не допускаете, что они встречаются вечерами? И далеко не при её марксах?[33] И что у них не бывает ничего такого?
– А вот за такое ответите! – шатнулась Валентина в сторону Васюгана и резко повернулась к Конскому: – Вызывайте сюда врача! Пусть посмотрит меня и скажет, было ли у меня такое напару с этаким!
Тут вскочил Трещенков.
– Врач уже прибыл! – и сажает себя кулаком в грудь. – Я врач! Я готов осмотреть, где что скажут. Готовность номер один!
Конский махнул ему рукой.
– Садись, рёхнутый! Ты особо не морщь коленки[34]… Не пойму… Или у тебя в мозгах запоринг?.. Не паясничай! Прикрой свою ржавую калитку… Извини, у тебя в заднице есть резьба?
– Как-то не замечал, – замялся пучешарый Трещенков, опускаясь на свой стул.
– Вишь, горе какое. Такой молодой, а уже сорвали!.. Хоть тыпо диплому и пинцет[35], да не смотреть тебе… Всего-то ты лишь ухом в горло и в нос!.. Или как там?.. Зубной, что ли… Конечно, я не собираюсь превращать свой кабинет в кабинет работника органов.[36] Еще не хватало установить здесь трон на раскоряку…[37] Не бюро, а какой-то психодром!.. Я хочу понять, что у нас сегодня за бюро?
– Я вам помогу, – сказала Валентина. – Васюган прифантазировал себе жуткую историю с растлением. И теперь навязывает эту историю всему бюро. Спросите, на что ему эта глупь? А чтоб выкинуть из газеты Антошу. Сам Васюган до редакции подвизался у папы в институте каким-то младшим… Есть ли у него хоть институтский поплавок? Не знаю… Писал в институтскую стенновку… И вдруг выплыл в областной молодёжной газете. Васюган смертно ненавидит тех, кто в работе способней него. Он давил, давил, давил Антошу. Без конца браковал его материалы. У Антоши лопнуло терпение. И одну забракованную свою статью Антон передал по телефону в «Комсомолку». Вот эту!
Она достала из сумочки газету, аккуратно развернула и белым куполком опустила её на стол.
Пузатистый Дуфуня как-то кисло глянул на газету и побагровел.
– Нет, это полный обалдайс! Слушайте, девушка! Не слишком ли много вы себе позволяете?! Что вы тут нас учите? Я понимаю, что вы слишком много, понимаешь, понимаете! Не хватит ли тут пуржить? Ну вам ли судить о профессиональных качествах редактора? Ваша история с «Комсомолкой» – чистый домысел! И что вы нам навязываете нелепую байку со статьёй Антона в «Комсомолке»? И мало ль чего там печатает «Комсомолка»? Печатает, ну и пускай печатает на здоровье. Мы не возражаем… Вы тут самая молодая, а пришла без зова и взбулгачила всех членов бюро! Понимаешь! Кого вызвали на бюро, – Дуфуня скользом глянул на меня, – рта и разу не открыл. А кого не вызывали – рта не закрывает! Ну и молодёжь пошла! Девушка! Выйдите, пожалуйста, отсюда. Без вас как-нибудь решим судьбу вашего парня… За дверью подождите… Ну всех членов бюро взбулгачила!
– Значит, вы с Васюганом заодно? – положила Валя руки на бока. – Значит, никакая правда вам не нужна?
– Идите… Идите со своей правдой… Всему бюро надоели…
– Я не знаю, какие вы члены, но чёрных жеребцов среди вас предостаточно!
– Девушка! Вы где находитесь?! Это не психарка, а бюро обкома! За такое поведение я вас выкину из комсомола!
– А я выкину вас из партии и из этого обкомовского кресла! Не вам вершить судьбы молодых! В грязи слишком глубоко сидите! Обрюхатили её, – Валентина ткнула в секретаршу Конского, вела протокол бюро – и строите из себя святого борца за коммунизм!? А ребёночку-то в ней уже шесть месяцев…
Секретарша заплакала:
– Валя! Ты зачем это сказала? Я ж просто как подруга подруге… Просто так сказала…
– А я, Люда, тоже просто так сказала… Не за деньги… Допекли…Пускай всё бюро знает, какой у них вождяра!
Людмила упала в обмороке на пол.
– Нашатырь! Нашатырь!
Нашатырь нашёлся тут же. В шкафу.
Поднесли ватку с нашатырём – Людмила очнулась.
Загремели отодвигаемые стулья.
Не до бюро.
Рохлец Конский трудно наклонился к сидевшей на стуле Людмиле:
– Благонравова! Откуда ты знаешь эту ромашку?
– Да как же мне её не знать… С пятого класса дружим… Она мне ровесница. Из-за болезни в девятом я взяла на год академический отпуск…
– Сама печатала повестку дня. Что же не сказала про эту неизгладимую розочку?[38]
– Да кто же думал, что она придёт?
Я не знал, что мне делать. Уходить? Без решёнки вопроса? Ждать? Чего ждать?
Валя взяла меня под руку.
– Айдатушки из этого коммунального сюра.
Повернулась на ходу и бросила, ни к кому не обращаясь отдельно:
– Тронете моего Тони – не обрадуетесь!
Через час я был в научно-исследовательском институте у отца Валентины.
Его холодность, трудно подавляемая неприязнь били по моему самолюбию, но я его понимал. А на что я мог рассчитывать после такого скандала? На отеческую ласку? Уж ладно и то, что хоть снизошёл до первой встречи со мной.
Я рассказал про бюро, поклялся, что ничего худого не было у нас с Валентиной.
– Не было, ну и не было… И на том спасибо, драный сынок…
– Я чувствую, вы не верите…
– Что из того, верю… не верю? Раз пустил ветры, то штаны уже не помогут…
– Никаких ветров я не пускал… Тут Васюган постарался.
– С какой стати?
– Он всё жучил меня…Забраковал мою приличную статью, не дал в нашей газете. А я ту забраковку и опубликуй вчера в «Комсомолке». Ветры и взыграли…
– Гнусь эти бурильщики… На высылке в Воркуте насмотрелся я, репрессированный, на эту публику. Думал, отпустила Воркута, всё, сгинут они с моих глаз. А… Сидел этот мениск[39] Васюган… бугринка на равнинке, круглый нуляк… Никаких признаков творческий жизни не подавал. Всё приплясывал перед институтской стенгазетой да постукивал… – поднял он палец кверху. – Тук-тук, я ваш друг! Достучался вот до областной молодёжки… Достучится этот нихераська и до самого комитета глубокого бурения… В какую грязь дочку втоптал… Вишь, от катящегося грязного камня какие куски отваливаются?.. Что ты собираешься дальше делать?
– А жить. По горячему желанию Васюгана из газеты я не уйду. Дело принципа… А дальше… Что бы Вы ответили, попроси я у Вас руки Валентины?
– Не рановато ли? Ей ещё полгода надо… Школу кончить… И раньше третьего курса – никакого замужества! Сначала надо хоть немного укрепиться в жизни. Любишь – будешь ждать! Насчёт Васюгана… Я бы посоветовал уйти от него. Это ничевошество станет тебе мстить… Вечные подсидки… Подальше от грязи – чище будешь! И вообще я бы посоветовал тебе уехать из Светодара.
– Уехать? Но…
– Никаких но. Это мои условия. Поговорим через три года.
Я уехал в Москву.
Перебивался случайной газетной подёнщиной. Без московской прописки кто ж возьмёт тебя в штат редакции?
Я снимал койку в ветхом деревенском доме у одинокой больной старушки в Бутове, сразу за кольцевой.
Валя была уже на втором курсе, когда умер отец. Сердце. Хватило его лишь на полвека. Сказалась долгая жизнь репрессированного в Воркуте.
Месяца через три после похорон приезжаю я к Вале, а мать её, увядающая, но всё ещё с рельефной фигурой, в подковырке и спроси:
– Частые письма, одна-две встречи в месяц… Не надоело? Не собираетесь ли вы, ромева,[40] быть вечным женихом?
– Вот перейдёт Валентина на третий курс…
– А почему у вас такое условие?
– Да не моё, а вашего благоверика Нифонта Кириллыча. Он поставил условие: вот будет Валентина на третьем курсе, тогда и…
– Ахти мнеченьки!.. О Господи! Нашли какого дуралейку слушать! Один дурак послушался другого. Какая несурядица! Вы б спросили у него, сколько мне было, когда я стала его женой. Шестнадцать! А Вале уже было семнадцать. Не к тому человеку вы шатнулись на серьёзный разговор. Не к тому! Да приди ко мне, в то же лето, после выпускного, и свертели б свадьбу!
Через месяц мы расписались с Валентиной.
В Светодаре я снова прилип к своей газете.
К той поре Васюганом там уже и не пахло. Он окончательно и полностью внедрился в святую работу Коммунистического Государства Будущего. Тук-тук-тук! Я ваш вечный друг!
Вдруг из Москвы нагрянула строгая бумага. Строжайше предписывалось мне получить квартиру в доме-новостройке в Москве!
И всё это по воле старушки, у которой я когда-то снимал койку.
Старушка была единственной дочкой у расстрелянных репрессированных родителей. Их расстреляли только за то, что отец сказал, а мать подпела, что у нас строителям мало платят, а на Западе хорошо платят. Они были строители.
Старушка завещала мне свою халупку, без слезы не взглянешь. Халупка гнила в черте столицы. Вскоре после смерти старушки домок её пошёл под снос.
Вот так по завещанию мне выпала новая квартира в Москве.
В каком кино такое увидишь?
И мы с Валентиной переехали в Москву.