Глава третья

Зачем в люди по печаль, коли дома плачут?

В ветреный день нет покоя, в озабоченный день нет сна.

1

Грохоча коваными сапогами, по вагону тяжело семенила проводница. Мятым, сырым со сна шумела голосом:

– Ряжск!.. Ряжск!.. Ряжск!.. Никто у меня не хочет проспать Ряжск? – И тише, себе одной: – Вот поперёчная! Сама проспала…

В конце вагона не то пожаловалась кому, не то спросила себя:

– А ведь лежал тут один до Ряжска?

– Стрянулась! Да он уже далече. Палкой не докинешь… Уже, поди, дома у сестре чёртову кровь со́дит!

– Так-то оно ловчее, – успокаиваясь, согласилась проводница и заколыхалась назад, к своему купе, зябко поводя просторными плечами и кутаясь в платок.


Роман «Что посмеешь, то и пожнёшь» Страница рукописи. Черновик.


От двери потянуло свежаком.

Топот. Голоса:

– Серёж! Гнездись тут!

– Дальшь, ма, дальшь! Это ещё не наши места.

– Сядем – наши будут.

– А придут с билетами? Что тогда?

– Там война план скажа. А покудушки садись.

Легло молчание.

Но уже через минуту откуда-то издали заспешили молодые торопливые шаги.

Звуки шагов росли, росли, росли…

Оборвались где-то совсем возле.

Я поднял со столика голову.

В проходе вопросительно улыбалась девушка.

– Здравствуйте, – простодушно поклонилась она.

– Здравствуйте.

– Как я понимаю, вы живёте на первом этаже? – вмельк показала лёгкими глазами на нижнюю полку, в конце которой, в углу, сидел я.

– На первом, – подтвердил я и невольно улыбнулся необычности вопроса.

– А я на втором. – Она легко вскинула сумку на полку надо мной. – Извините. Вы что, скоро выходите?

– Нет. Я до конца…

– А чего ж тогда не берёте постель и не ложитесь? Или вы в дороге со сном на вы?

– Всяко бывает…

– А я не могу. Устала… Пойду за постелью.

Легко и радостно девушка повернулась идти за постелью и лицом к лицу столкнулась с незаметно подошедшей сзади старухой.

– Бабушка! – сражённо вскрикнула девушка. – Вы-то зачем? Ну, тронется. Делать-то что будете?

– Поеду, – ласково ответила старуха. – Эка беда! Не с чужим с кем, с внучушкой… Что мне теперь… Гуляй, как вольная утка в воде.

Девушка взяла старуху за руку.

– Пойдёмте. Пойдёмте скорее на выход!

Старуха упёрлась.

– С больша ума сказано… Погоди, аюшка… Как же я пойду, не поглядевши, как ты тут состроилась?

– А что смотреть? Вот эта вторая полка моя.

– То-то, другонька, и есть, что вторая!

Старуха подошла ко мне и, слова не успев сказать, повернула голову на стук в окно.

Какой-то парень что-то выводил, смеясь, пальцем на стекле.

Старуха с досадой махнула на него.

– Ты-то, верченый провожальщик, что? Дороо́гой, дружа, надо было говорить! А не для чего теперище на пальцах плантовать.

И, отвернувшись от окна, теплея лицом, просительно обратилась ко мне:

– Мил человек, любезна душа… Ежли я вас очень попрошу… Уважьте старуху, учтите моё подстарелое женское положение…

Старуха, косясь на девушку, наклонилась ко мне, видимо, лишь за тем, чтобы девушка не слышала её слов.

Лицо старухи показалось мне как будто несколько знакомо. Я стал собранней всматриваться в неё.

И лицо, и голос вроде знакомы. Где я её мог видеть? Когда? Интересно, а я ей ничего не говорю? Наверно, ничего. Иначе разве б она смолчала?

– Мил человек, – зашептала старуха. – Внучушка моя не в спокое спит, кобырнуться может с верхов. Поменяйтесь, пожалуйста, с нею местами…

Я согласился.

– Бабушка! – с укоризной всплеснула руками девушка.

– Не бабушкай! Высватала тебе царску местность внизу, спи лиха сна не знай… С ясной душенькой теперь можно и идтить…

Поклонившись мне со словами благодарности, старуха приняла протянутую внучкой руку, и они заторопились к выходу.

Едва они отошли, сунул я сумку молодой попутчицы в рундук, снял ей матрас с верхотуры, а сам лёг на её полку, в головы – кулак.

2

Утром, ещё только расступилась ночь, был я в облздраве.

Ни чемодан, ни портфель, ни рюкзак с пшеном и колбасой в камеру на вокзале сдавать я не стал. Очередина! И побрёл под дождём со снегом по городу со всем своим богатством.

Уже тут, у угла на развале, подкупил я в полупустой портфель свежих помидоров, из последних.

Вваливаюсь как есть при всём при своём хозяйстве в приёмную с красно-кровавыми по полу коврами дорогими. Шапку с головы, оглядываюсь.

Стол. Телефон. Проводок чёрными завитушками льётся, покачиваясь, к пухлянке секретарше.

Секретарша ноль на меня почтения. Знай грохочет в трубку.

Снял я с плеч рюкзак. Стою.

Пошёл я оттаивать.

Лужицу подо мною налило. Будто сам потёк.

Присутствие и вовсе от меня отворотилось.

Села секретарша в хрустком кожаном кресле квадратной спиной ко мне, в трубку со смехом:

– Штучка твоя на уровне! Клевяцкая. Но, мать, извини, отпустила уже ма-а-аленькую бородку. Брить пора. Вот мой вчера приволок! Кинешь Буланчикову на сон грядущий – ржачку гарантирую! Да, да. Слушай… Начальник, значит, интеллигентно послал на три буквы подчиненного. Тот, обиженный, как заяц, бегом жаловаться в партком. Начальника вызвали, указали на грубость. Начальник снова вызывает подчиненного: «Я тебя куда посылал? А ты куда пошёл?» Ржёшь?.. Говоришь, аж матка в трусишки провалилась! То-то! Где наше не пропадало… Выдаю ещё… Замужнему женатику… Да, да, за-муж-не-му!.. Почему называю мужика замужним? Не женатым же называть. Мужики пошли хилей уже малого пукёныша, беспомощные, беззащитные. Именно они выходят замуж, а не мы. Баба нынче и заработает, и за семью где хошь и постоит, и доблестно полежит! И дома она герой – за бабьей спиной вольго-отно они разжились! Кобелянты вообразили, что они сильный пол. Но мы-то с тобой знаем, кто на самом деле сильный пол-потолок. Ну, не заставляй меня философию размазывать. Значит, замужнему мужику позвонила тайная левая дамуля – понимаешь меня, да? – и говорит, что она переехала на новую квартиру и что у неё новый телефон. Кнурик[41] записал пальцем номер на стекле – его дура, в просторечии жона, в последнем десятилетии окна не мыла. Не мыла, не мыла, а тут возьми да и помой! Он…

Лопнула у меня терпелка, саданул я ребром ладони по рычажкам.

Жалобное пиканье, частое, надсадное, закапало из трубки.

– Да вы где находитесь? – взвилась мамзелиха, швырнув трубку на телефон и подперев себя с крутых боков мячами-кулачищами.

– Где и вы.

– Как ведёте-то себя?

– Как уж заставляете. Если думаете, что я за тыщу вёрст пёрся слушать ваши анекдоты, ошибаетесь. К заведующему мне!

– Заведующего нет. На сессии… Но вы не отчаивайтесь, – неожиданно как-то быстро переменившись, вроде участливо обронила она. – Я провожу вас к первому заму. Вещи пускай тут… Пойдёмте.

Жестом она пригласила следовать за ней. Первой вышла и уже из коридора держала настежь распахнутой дверь, ожидая, покуда не пройду я.

Стыд за выходку с телефоном накрыл меня.

Я смешался.

Было неловко идти рядом, я приотстал. Всё не видеть её глаз…

Вышагивая с опущенной головой следом, прикидывал, с чего начать извинения, как вдруг говорит она в приоткрытую дверь, что была по соседству с приёмной:

– Виринея Гордеевна! Тут товарищ… Примете?

– Что за вопрос!

Маленькая чопорная женщина с гладко причёсанными волосами вышла из-за заваленного грудами бумаг стола, энергично здороваясь, дёрнула за руку книзу, предложила сесть и села сама.

– Я вся внимание. Пожалуйста.

– Позвольте узнать, как ваше самочувствие?

В ответ она усмехнулась дряблыми, в утренней спешке не прикрытыми пудрой уголками тонкого рта, с наслаждением выпрямилась в кресле с сине-серыми вытертыми подлокотниками.

– А разве мой вид вызывает беспокойство? Надеюсь, не в этом вся важность дела?

– Отнюдь.

Ей нравилась её тонкая, еле уловимая ирония, с которой она просто изящно уходила от прямого ответа, уходила, оставляя чувствительную царапину на моём самолюбии. Опытный ум не мог не сказать ей этого.

– И всё же, как самочувствие? – повторил я глуше, настороженней.

– Можно подумать, – со смешанным чувством отвечала она, – что вы только за тем и пришли, чтоб справиться о моём самочувствии.

– Представьте.

– Спешу успокоить. Отличное! – Сухими ладошками она пристукнула по краям стола. – Бессонницей не страдаю.

– Вот только поэтому сегодняшнюю ночь в поезде я провёл без сна. Хотел было сразу к районному руководству. Потом решил: ан нет, зайду сперва порадую облздрав.

– У вас жалоба? Из какой вы редакции?

– Не из редакции я вовсе… Позавчера получил я из Верхней Гнилуши письмо. Брат пишет, тяжело заболела мама. Живут они через два дома от центральной районной больницы – отправили в Ольшанку. За двадцать километров! Немыслимо! Что-то я не слыхал, чтоб, скажем, москвича везли лечить на Чукотку. А тут…

– А тут, молодой человек, надо понять. У нас больницы поделены по профилям. В одну больницу везут со всего района с одним заболеванием, в другую – с другим… В такие профильные больницы мы даём лучшее специальное оборудование, шлём наиболее опытных специалистов. Наверно, вашу маму просто-напросто направили в профильную больницу. Только и всего. Оснований для паники я не вижу.

– Особенно когда не хочешь видеть… Понимаете, брат один. Работает. Навестить даже проблема. За двадцать километров не набегаешься вечерами. А автобусы не ходят, дорогу раскиселило. А представьте, каково старому больному человеку одному среди чужих? И будь профильная та больница хоть раззолотая…

– Эко-о… Подумать есть над чем. Вот что… Обязательно переведём больную в райцентр. В течение трёх часов! Не успеете даже приехать! Есть блестящая возможность проверить обещание моё.

– Проверим, – кивнул я ей в прощанье и пошёл к двери.

– Молодой человек! А вы меня не узнаёте?

Я внимательно посмотрел на неё с плеча и медленно покачал головой:

– Не узнаЮ́.

– Между прочим, – на капризе выкрикнула она, – я вас тоже не узнаЮ́!

– Вот мы и квиты.

Уже в коридоре она обогнала меня и преградила мне путь самым решительным выпадом:

– Послушайте! Да по какому это праву вы не узнаёте меня?

– А по какому праву я обязан вас узнавать? Я вижу вас впервые.

– Не впервые! Мы видимся в четвёртый уже раз! Ну да вспомните! Чаква!.. Бахтадзе! Пляж!.. Ну… История с халатом наконец!

– Хоть на конец, хоть на начало… Я предпочитаю истории без халатов.

– Грубо. И поделом. Я сама была груба с вами первая… На этой работке озвереешь… Однако мне бы не хотелось вот так расстаться. Мы узнали друг друга. Я это чувствую. А почему же вы не хотите в этом сознаться? Через четверть века встретиться! Есть мнение. Давайте на радостях поцелуемся!

– А минздрав на сей счёт никаких предупреждений не даёт?

– То есть?

– На пачках с папиросами он грозно сигнализирует: «Минздрав предупреждает: курение опасно для вашего здоровья». А насчёт поцелуев с незнакомыми при первой встрече он ничего не порекомендует? А то без цэушек минздрава я боюсь и вздохнуть…

– Обиделись… Крепко обиделись на меня… Ну извините и вспомните нашу четвёртую встречу. Насакирали… Совхозная больничка… К вам приезжает…

– … девушка с первым моим фельетонов в газете?

– Да! Вспомнили?! Это я была. Рина!

– Газету вспомнил. А девушку нет.

– Должок!.. Долгов! Ну чего кукситься? Я ж та дурочка Рина… Приезжала к вам в больницу и упрашивала вас написать про старушку Бахтадзе… Ну вспомнили?

– Старушку вспомнил… Уже из Москвы, от журнала, приезжал именно к ней… А насчёт девушки – толстый прочерк.

– Я и на прочерк согласна… Знаю, вы в Москве… Как-то попалась мне на глаза ваша статья в «Комсомолке»…

– Ну, мне про меня можно не рассказывать. Я кое-что знаю о себе. Вы-то как здесь оказались?

– Просто. Поступила в местный мед.

– А почему не в Тбилиси? Там же ближе?

– Мне нужны были нормальные русские знания. А не покупной диплом. Кончила… Семья… Работа… С боями докувыркалась до кресла первого зама в облздраве. Всё фонарём![42]

– Своё кресло вы любите.

– Люблю и людей вытаскивать из хвори… С того света…

– Это уже лучше.

– Медицина наша крепенько стоит на своих копытцах.

– Что вы говорите!

– Что слышите. Советская медицина – самая передовая в мире!

– Что вовсе не мешает ей прочно удерживать девяносто шестое место по медобслуге на душу населения и сто тридцать седьмое место по продолжительности жизни мужчин!

– Зато по продолжительности жизни женщин мы на девяносто пятом месте. Разве это не прогресс?

– Величайший.

В ней что-то отталкивало, и я больше не мог болтать с нею.

– Ну, поговорили ладком, пора и расставаться.

– За маму не переживайте. Всё будет тип-топушки. Прямо с автобуса идите проведать в районную больницу. Будет на месте! Гарантирую. Возможно, возникнут какие неясности… На этот случай вот вам, – подала визитку – мои телефоны. Служебный, домашний. Звоните в любое время.

3

Дождь со снегом не прекращался.

На посадочной площадке автовокзала было ветрено, холодно, пустынно.

Слепились люди у выхода, выгладывает всяк свой автобус.

Разгневанная старуха в чёрном, с клюкой, за рукав выловила дежурного в толпе:

– Любезнай! Энта чё ж не пущаете у свой час антобус у Гниулушу?

– В рейсе задерживается… Пожди чуток.

– Кода ж будя?

– Слушай, бабка, радио. Объявим.

И боком дежурный полез к кассам, с силой прожимаясь сквозь людскую тесноту.


Скоро мы поехали.

Стылый автобус наш был наполовину пуст.

Все сидели поодиночке.

Прямо передо мной покачивалась старуха в чёрном. Покачивалась, покачивалась… Привалилась, припала острым плечом к стеклу, задремала под унылый шлепоток из-под колёс.

Чёрная старуха…

Чёрное зеркало дороги…

Чёрные, пустые, без урожая, поля…

Чёрные, тяжёлые, едва не гладят брюхом землю, тучи… Да не снег – чёрную беду сеют…

Чем ближе оставалось до дома, тем страшней становилось мне. Забыть бы, куда еду, забыть бы, зачем еду, забыть бы всё… Хорошо б повернуть совсем назад. Да куда ж назад?

Последний пригорок… Последний спуск…

Вороным крылом ударил слева в глаза наш пруд. За прудом сворот влево, к нам, а прямо если чиркнуть – на Курск.

Можно ж на ветру прочь проскочить прямо, можно ж обминуть беду. Но на кой это понадобилось шофёру притормаживать, брать влево?

Уже в селе, на развилке у прокуратуры, автобус стал.

Прокинулись как-то враз люди, посыпались из двери, точно зерно из пробитой ножом чёрной дыры в мешке.

Я всегда выходил здесь, не ехал до конца, до станции. Чего ж ехать туда, чтоб потом идти назад? Я всегда выходил здесь.

Но сейчас я смотрел, как в спешке вываливались другие, налезая друг на дружку.

Остановки здесь нет. А автобус остановился.

Не дай Бог увидит сам прокурор. Тот-то будет шофёру!

Я смотрел на давку у двери и не мог встать. Вези, беда, куда завезёшь…

На станции автобус опустел. Я остался один.

Из-за занавески выглянул шофёр.

– А вы чего ждёте? Между прочим, конечная. Дальше поезд не идёт.

Я почему-то пожал плечами и медленно побрёл к выходу.

– Ба-а! – разнося в стороны крепкие долгие лапищи, будто готовясь обнять меня, в удивленье вглядываясь в меня, пробасил шофёр. – Да я тебя, голубь ты мой белый, как облупленку знаю! Где понову свела судьба?! Воистину мир тесен!

Я остановился перед ступеньками, коротко окинул взглядом шофёра и, машинально проговорив, что впервые вижу его, стал сходить.

– Ка-ак впервые? А Лаптево?.. А Ряжск?.. А святцевская эпо́пия?.. А спиридоновская?.. Столькое наворочал в моей кривой житухе! Спрямлял всё… Задал мне трезвону… Ну да вспомни. Вспомни! А!?..

Машина рывком взяла с места.

4

У нарядной, облицованной цветной плиткой, станции грудился народ.

Пошёл, заглядываю старухам в лица.

Не она…

Не она…

Не она…

Всякий раз, когда мама прибегала сюда, вниз, в город – центр села с магазинами в Гнилуше называли городом, – прибегала за хлебом ли, за молоком ли, за какой другой мелочью к столу, она часами выстаивала автобус из Воронежа. А ну нагрянет сынок и – никто не встрене! Как же это так? Нельзя так! Не надо так!

Заявлялся я всегда без доклада, и всякий раз она, виноватая за свою тоску материнскую, за свою старость, за морщины, за верёвочно толстые жилы на разбитых сызмалу тяжким трудом руках, которые то и дело норовила подобрать повыше куда в рукава – а Боже праведный, да за что только не казнит себя без вины старый человек! – всякий раз, виноватая и удивлённая счастьем негаданной встречи, роняла она тепло слёз у автобусных приступок.

И теперь всё то отошло? Отошли встречи? Отошли слёзы у автобуса?

Надо идти домой – боюсь.

Ступнёшь шаг и станешь, задумаешься. А чего задумаешься, и себе не скажешь…

«А что, если…»

По прямушке, через сквер, выскочил я духом на свою Воронежскую улицу с падающими тополями. Молодые частые тополя наперегонки тянулись к солнцу – нависли телами над проездом улицы, того и жди, опрокинется тополиная стена.

«А что, если…»

Раза два падал я в грязь, падал и вскакивал и бежал снова…

«А что, если… Прибегаю… Дома народ, полно чёрного народу?..»

Вылетел я из-за угла – Глеб.

По двору колыхался от барака к раскрытому сараю.

– Гле-еб…

Глеб сиротливо оглянулся.

Вывалились у меня из рук чемодан, портфель; ткнулся я в небритую щёку и заплакал.

– Ну, чего ты? Всё обойдётся с мамой. Всё будет хорошо…

– Хорошо, хорошо… – повторял я, а слёз унять не мог.

Он бережно снял с моих плеч рюкзак и понёс в сенцы.

– Пшенцо приехало… Наш золотой запас… А ты догадчивый. Я не писал тебе, что ваше летнее пшено кончилось. Ты будто из Москвы это увидел и взял… Спасибо, брате…

Глеб вошёл в сарай, и только тут я увидел у него в руках корчажку с мешанкой. Поставил он её на пол – со всех углов, с насестов посыпались к кормежке куры.

– Ну, зверью своему обед дал. – Щепочкой Глеб счистил с пальцев остатки месива, бросил в белую куриную толкотню. – Ни курам, ни поросёнку до вечера ничего не выноси… Пошли в дом.

В нашем баракко с тонкими стенками, засыпанными шлаком, студёно. Гулко звенят-охают под ногами простуженные половицы.

Сунулся я кружкой в ведро, хрустнуло вроде стекла.

Наклонился, вижу: у закраинок лаково поблескивают лопаточки льдинок.

– Да, батенька, пар костей у тебя не сломит. Ты так вместе с тараканами и себя заморозишь. Ты чего такую холодень развёл?

– А-а… Как отвёз в больницу, так ни разу не топил. За день вмёртвую устаю. Приду, упаду… Никакие холода не берут.

Страшно несло от окна. В верхней шибке вместо стекла зеленела сетка. С лета осталась.

– Хотя б газетой прикрыл…

– Вот теперь сам и прикроешь. Конечно, надо б стекло на место поставить. Да где… На погребку отнёс, нечаянно сапожком, – Глеб с иронией покосился на свои сапожищи сорок последнего размера, тяжёлые, в грязи, – нечайно сапожком ступнул, оно и хрусь в мелочь… А мне, – поднял глаза к верху окна, откуда катило зимой, – как-то без разницы. Всё время дует, дует… Не продует. Толстокорый я. Вот было б швах, если б то дуло, то не дуло. Перемен я не перевариваю… Ладно. Довольно трепологии. Давай к столу, а то, – кивнул на цокавший на рукомойнике с зеркальцем будильник, – обед мой кончается.

Выскок Глеб в сенцы. Не притворяя за собой двери, хвать с газа сковороду и на стол.

– Ближе подчаливай… Вот вилка, вот хлеб, вот горчица. Ну, чего не начинаешь? Ждёшь амнистии? Не будет.

– Кто же начинает со второго?

– Я! В моей дярёвне, – кривит в усмешке лицо, – будь добр, кланяйся моим порядушкам. Это я приедь к тебе на Зелёный, там бы всё по-вашему, по-городскому: пей змеиный, из пакета, супчишко да ещё нахваливай до поту. А матушка дярёвня не любит обижать желудки. Лично я предпочитаю сначала мять досхочу курятинку с лучком, что и тебе советую по-братски. А уж потом – останься в желудке место – добавлю ложку какую жидкого.

– Да где ж столько набрать курятины?

– А во-он! – пустил Глеб глаз в окно. – Сколько её по двору бегает! Пока всех порубаешь, уже весна. Опять подсыпай квочек…

Какое-то время мы едим молча.

Глеб подмигнул мне:

– Как говаривал усатый кремлёвский нянчик, что навариш, то и будэш эст. Ешь. Не спи. Замёрзнешь!

– А пугать зачем?

В окно я вижу, как под яблоню, под навес кучками вжимаются уже сытые куры. Утихомирившись, нахохлившись, каждая прячет по одной ноге под крыло. Почему они все, важные, безучастные, стоят на одной ножке? У них что, соревнование, кто дольше простоит на одной ножке? Или кто кого перестоит?

– Послушай, – говорю я Глебу. – А ты почему мне телеграмму не дал? Я б уже давно был у тебя в работниках.

По лицу вижу, Глебу не хочется об этом говорить, да и некогда. Он молча потыкал начатой румяной куриной лодыжкой в суматошно хлопавший на рукомойнике будильник. Но всё же, прожевав, грустно заговорил:

– Что письма, что телеграммы… Поднялась бы скорей… Ты думал, она у нас железная? Не-ет… Забываться стала… Пойдёт на низ, в город. Ходит, ходит по магазинам, вспоминает, чего надо взять, вспоминает – вертается ни с чем. Какая-то напуганная, потерянная. «Вы чего?» – «Я, Глеба, забула, за чим пошла в город». – «За хлебом Вы ходили». Повернётся молча, снова в магазин. А то с месяцок назад… Была у Митьки, сидела день с больной Людкой. Сошла с порожек – круги перед глазами, упала. Соседи подняли, отнесли к Митьке. Отлежалась, пошла домой. Идёт, идёт – не в ту сторону взяла с развилки. Видит, незнакомые дома, свернула. Шла среди улицы. Ка-ак машины не сбили… Хорошо, что было уже поздно, машины не бегали…

5

Залепил, заклеил я газетой окно. Натаскал воды полный чан (колонка во дворе ветеринарки, неблизкий свет). Притаранил из сарая дров, угля.

Затопил.

Вернулся в этот бомж-отель живой дух…

Смотрю, настучал уже мне будильник гарантийный срок, даже с напуском, как я из облздрава.

Дотёр я с кирпичом по-быстрому пол, покидал в сумку поспелей груши и в больницу.

«Постой! Охолонь, хлопче. А если не переправили ещё? Позвони сперва, узнай».

Наискосок, через улицу, маслозаводишко. Из проходной набрал приёмный покой, спросил, привезла ли из Ольшанки такую-то.

«А что это за царевна, – отвечают, – что станут её по грязюке по такой раскатывать из больницы в больницу? Лежит на здоровье в Ольшанке, там и будет до победы».

Вот тебе и обещание!

Ну что ж, сударыня Виринея Гордеевна, играть так играть!

Я в райком.

Только взлетаю на ступеньки – сверху скатывается Митрофан.

Раскис, обрюзг, как старый груздь, небогат ростком… Колобок с одышкой.

– О брательник, якорь тебя! Держи петуха! – весело выкрикивает он.

Никак не могу привыкнуть к его манере здороваться. Просто подать руку он не может. Он отводит её сначала за себя, и уже оттуда с разгона стремительно выбрасывает тебе навстречу красный тяжёлый кулак. Такое первое впечатление, что он непременно чувствительно саданёт тебя в живот, поэтому я инстинктивно дёргаюсь в сторону, и он, довольный, уже у самого моего живота разжимает кулак и ловит мою оробелую руку.

С лета, когда мы виделись в последний раз, лицо у него, мяклое, одутловатое, ещё заметней налилось какой-то нездоровой краской. Кумачом полыхала и открытая пухлая шея. Рубашка была на нём расстёгнута на две верхние пуговицы, и всё равно она тесно давила вверху.

– Ну что? Жизнь всё хуже, а воротник всё ýже?

– Само собой, брателло! – посмеивается он. – Живём же у Бога за дверьми… Не дует… Ты к нам в командировку?

– Да нет… Как вы тут?

– А-а… Как в самолёте. Всех тошнит, а не выйдешь.

– То есть? Так как вы тут?

– Ну-у! Вот так на порожках всё и выкладывай! Вообще-то… всё пучком, нормалёк… А желаешь детали, айда ко мне. – И настоятельней, твёрже добавил: – Без деталей айдайки. О! – он стукнул себя по лбу. – Главное не сказал! Да ты ещё не знаешь, что в нашем долговском кулаке весь район!

– Ты чё куёшь? С горячего перехлёбу?

– А ты подносил?.. Лика – первая ледя района!

– Это как?

– По закону! Накинула хомуток на самого Пендюрина! На первого! А над первым она – первая! С ним в рейхстаге[43] намолачивает. В ранге помощницы. А по факту – он у неё в помощниках. За ней первое слово, кому чего отвесить, кому чего дать, кому чего там намылить, а кому и подождать… Нормальный ход поршня!..[44] О-о-о!

– И как же свертелась эта карусель?

– А уж это чёрт его маму знает!

6

Дважды в месяц Пендюрин выскакивал на своём бугровозе, на райкомовской чёрной «Волге», в обкомовский спецмагазин за едой-питьём, за тряпьём.

Отоварившись, на обратном пути он обычно заскакивал на психодромную автостанцию. И тщательно, с тимуровским рвением выискивал, кому бы срочно помочь.

Вот и на этот раз…

Было прохладновато.

Грустные сентябрьские облака катило к югу.

«Что-то жестковато… А не приискать ли мне на время пути разъездную раскладушечку?»[45] – лениво подумал он, и, не придя ни к какому мнению, привычно свернул на дорогу к автовокзалу, что маячил слева впереди.

Пендюрин подъехал к станции и, не выходя из машины, на вздохе задумчиво запел в ключе лишения привычного:

– Осень наступила, отцвела капуста.

До весны увяло половое чувство.

Выйду на дорогу, свой кину пестик в лужу:

Всё равно до марта он теперь не нужен…

Но тут в оконце меж облаками усмехнулось солнце.

В этом Пендюрин увидел вещий знак.

«А может, ещё рано разбрасываться?» – подумал стареющий тимуровец и подошёл к крикливой, суматошной очереди у кассы на Гнилушу.

Лучи солнца опахнули его теплом ещё недавнего лета, и жизнерадостный южный мотивчик завертелся у него в голове:

«Кто-то в сакля мне стучит.

– Я сейчас не жду никто!

– Это девочка пришел,

Он любиться нам принес!»

Он тихонько пел, и его усталый взгляд похотливо ползал с коленки на коленку стоявших в очереди молодок.

Наконец Пендюрин наткнулся на пару очаровашек коленок да ещё в комплекте с роскошным «конференц-задом», и Пендюрин примёр взглядом на месте, оцепенел. При этом, однако, не забыл с бескомпромиссной партийной прямотой обсудить накоротке с самим собой злободневный вопроселли: а как эти ножки этой козеба́ки[46] будут смотреться на фоне моих плеч?

Пендюрин склонился к тому, что такое соседство будет лучшим букетом в его жизни, и он державно подошёл и отпустил от себя на волю дежурную запатентованную глупость:

– Барышня! Мне глубоко кажется, у вас ножка отклеилась!

Это донесение было адресовано Лике.

Цыпа гордо хмыкнула, окинув кислым взором обшарпанного и потрёпанного тимуровца, бывшего когда-то юным и при барабане:

– А что, у вас есть клей покрепче?

– Есть такой клей! – готовно выкрикнул Пендюрин.

– А если я сомневаюсь?

– А если я уверен?

– Подарите себе свою уверенность и до свидания.

– Когда свидание?

– Никогда!

– А я назначаю сегодня. Сейчас!.. Побудете третьей?

И, не давая девуле разразиться гневной тирадой на тему «Да за кого вы меня принимаете!?», живо доложил:

– Двое уже есть. Я и машина, – и показал на неприступную чёрную «Волгу» в сторонке. – Мы с нею ищем…

«Волга» всегда производила неотразимое впечатление.

Лика не была исключением.

Не дав договорить Пендюрину, кинула:

– Можете не продолжать. Вашей тачанке повезло!

7

Они едва выжались из городской окраины, как в Пендюрине что-то серьёзно сломалось.

Он сперва держал себя в рамках приличия, попеременно с цепким интересом посматривал то на дорогу, то на девичьи колени.

Раздвоение никогда до добра не доводит, и его интерес принял ярко выраженную однобокость. Он сосредоточил свой глубокий и принципиальный интерес на её божественных коленочках.

Так мы можем куда-нибудь не туда заехать, – осторожно уведомила она.

Он знающе улыбнулся и духоподъёмно запел в треть голоса:

– Пароход упёрся в берег,

Капитан кричит: «Впер-рёд!»

Как такому раздолбаю

Доверяют пароход?

– Вот именно! – довольно подкрикнула Лика.

– Нах! – усмехнулся Пендюрин и пустил свою чёрную тележку ещё круче.

– Вы не слышите? – забеспокоилась Лика. – Так мы можем куда-нибудь не туда ж залететь!

– Мне глубоко кажется, мы летим только туда! – ералашно выкрикнул Пендюрин, не отрывая хваткого взгляда от её коленей. – И чем быстрей, тем лучшей! У нас нет времени на медленный танец!

– А я вот сомневаюсь… Ещё вляпаетесь в аварию с железом[47]. Для вежливого разнообразия вы хоть бы изредка поглядывали и на дорогу.

– Много чести этой дороге! Что, я её не видел? Лично мне дороже этот волшебный Млечный путь! – и он накрыл потной ладонью её коленку, так сжал, что где-то что-то, кажется, тревожно хрустнуло.

– Извините, у вас домик не поехал?

– Было б странно, если б при встрече с вами не поехал…

– Будьте благоразумны… Возьмите себя в руки…

– Не могу. У меня и так все руки заняты.

– Да перестаньте вы тайфунить! Распустили цапалки…. Вы что, со мной в одном танке горели?

– Это упущение исправимо. За честь сочту сгореть вместе с вами!

– Хорошо говорите… Не хватает вам только броневика… Ой, ну… Не притесняйте, пожалуйста, мою коленку. Она вам ничего плохого не сделала… Ну не жмите же так! Неандерталец! Как вы смеете? Да что вы делаете?

– Мне глубоко кажется, я ничего не делаю…

– Но вы держите меня за коленку. И больно ведь!

«Живот на живот и всё заживёт!» – хотел успокоить он, но слова почему-то выбежали другие:

– Я тоже так думаю… Да, держу… Тут двух мнений быть не может… Но я, извините, ничего не могу поделать. Заклинило… Это у меня от столкновения с прекрасным… Я не могу разжать пальцы. Проклятый радик![48].. Знаете, есть такие свиноподобные собаки… Как схватит и не отпустит мерзавка, пока кость не перекусит!

– Я слыхала про разных собак. Но на таких не нарывалась… Ой, тише!.. Да вы что, махнутый? Вы сейчас станцуете леньку-еньку![49] Куда вы так летите, не глядя на дорогу?

Он сделал вид, что не слышал её и угрозливо загудел в пенье сквозь зубы:

– Гаи, гаи, м…моя звезда…

– У вас же машина для перехода с одного света в другой! – сердито прокричала она. – Куда вы так несётесь?

– Действительно, куда… – меланхолично бормотнул Пендюрин и на скучном вздохе пояснил: – Куда послал нас великий Ильич, туда и летим. Он ведь ясно сказал: «В области брака и половых отношений близится революция, созвучная пролетарской революции». Летим к созвучной…

– К-куда-а?

– К созвучной… – ещё меланхоличней проговорил Пендюрин и на полном скаку крутанул руль влево.

Машина сорвалась с трассы на тоненький рукавчик, отбегавший сквозь сталинскую лесополосу на открытое поле.

Через какое-то мгновение «Волга» воткнулась в соломенную гору и приглохла.

– Вот мы, радость моя всенародная, и приехали к родимой револ-люции! – прохрипел Пендюрин, судорожно подпихивая под себя хрусткое молодое тело и ласково в пенье грозя:

– Изведу, замучаю,

Как Пол пот[50] Кампучию!

– Я, как умная Маша, доверилась вам! А вы? Что вы делаете с беззащитной девушкой? Орангутангел! Что ж вы вытворяете напару со своим руководящим органом? – кричала снизу Лика, круче сжимая скрещённые ноги. – Оба ух и наглюхи!.. Полканы!.. Тарзаны!.. Муджахеды!..

Кричала Лика без энтузиазма, просто для приличия. Высокий момент обязывал. Негоже приличной женщине без боя в первые же минуты знакомства сдавать в бесплатную аренду дорогие родные достопримечательности. А потому кричала не слишком громко, чтоб не привлечь внимание проезжающих и не отпугнуть своей невоспитанностью и грубостью орденоносного вождя краснокожих. Пусть знает, что и мы можем за себя и постоять, и полежать!

Пендюрин это прекрасно чувствовал и твёрдо ломил свою выстраданную в жестоких муках партлинию:

– Дрожит бедро…[51] М-моя красавушка… Витаминушка Цэ… Да кончай ты этот брыкастый дрожемент…[52] Эх! Замы́каться б с тобой, марьяжушка, куда-нибудь на Канарики!.. Будут и Канарики с ненаглядными Багамиками!.. Будут!.. А пока… Не бойся, дуроська… Не бойся, святая моя первочка…[53] Закон абрека Болта-Мариотта… Честное партийное! Не трону! Ей-богу! Ёкс-мопс! Да ей же Богу! Да честное ж партийное!!.. Да!!!..

– Да знаю я ваше честное и особенно партийное! Какой-то махновец!.. Бельмандюк!.. Ну-ка!.. Ну!.. Дуболомное парткомарьё!.. С чужой коняги среди грязи ды-ыл-лой!

Лика осторожно попробовала скинуть его с себя – напрасные хлопоты. Энцефалитным клещом впился!

Это ей нравилось.

Но надо и не забывать подавать признаки борьбы. Этикет обязывает. Иначе что он после подумает о ней? Что она ударница лёгкого поведения?.. Сдаваться надо с гордым достоинством. Оптимистически! С верой в свою победу!

– Ужастик!.. Кузнец счастья!.. Я кому сказала, джигит? Ды-ыл-лой! В квадрате!

– Ах, леди, как вы запели[54]… Мне глубоко кажется, вы недобросовестно информируете общественность, муси-лямпампуси… Лежите вы не в грязи, а на бархате откидного кресла. Пятизвёздный лепрозорий![55] Ленин с нами![56] Чего ещё надо для полного счастья!? И потом… Какая ж вы чужая? Была чужая – стала родная!

– И когда ж вы породнились со мной?

– Не помню… С незапамятных времён!

– Ну… Если по-родственному… Где уж нам уж выйтить замуж, я уж так уж вам уж… – и мысленно: – «дам уж»…

С баловливым зовущим смешком она чуть развела ноги.

«Сейчас я ей впендюрю ужа!» – хорохористо подумал Пендюрин и широко посветлел лицом, но скоро стал кисло морщиться.

– У вас что, там кактусы?

– Зашлите партгосконтроль. Проверьте…

Он привстал и увидел, что радостно курчавые золотистые врата рая были прикрыты кукишем. Выходит, что он, Пендюрин, всё своё красноголовое счастье со всей партийной принципиальной ответственностью впихивал в синеватый острющий коготок её большого пальца? Так жестоко посмеяться над первым лицом в районе?! Над самим генеральным чабаном?![57]

Он онемело уставился на неё и не мог ни слова сказать.

Вот так дебютик! Вот так мочиловка! Вот так бенц!

Она ядовито засмеялась и с ласковой укоризной попеняла:

– Шофёры! Не вам ли сказано: «Бойтесь тех мест, откуда выбегают дети!»

Она не стала больше делать вид, что не знает, кто с нею, и дурашливо выкрикнула:

– Ну что, дорогой партайгеноссе неувядаемый Владлен Карлович! Вы убедились, что если низы не захотят, то верхи ни фигушки не смогут!?

Он тоже кинул открытые карты на стол:

– Ты права, Лика. Диалектика!

На радостях Лика уважительно взяла за уши Пендюрина, наклонила к себе и вскользь поцеловала в щёку:

– Вот мы и познакомились!

– Поступило предложение обмыть наше знакомство, – сказал Пендюрин.

– Обмыть! Обмыть! – захлопала в худые ладошки Лика – Чтоб чистенькое было!

И побежала за скирд.

8

Бежать ей пришлось долго. Потому что скирд горбился на полстадиона. И пока забежала за него, было чуть не пролила сахарок.

Но всё обошлось, и к Пендюрину она возвращалась в добром расположении духа.

Она весело обошла машину.

Однако Пендюрин почему-то так и не попался ей на этом ответственном отрезке жизненного пути.

– Глуп Глупыч! Ау-у-у-у!!! – повыла она на все стороны.

Но и это не помогло.

От её воя Пендюрин не появился.

– Глу-у-упов! – строго позвала она.

– На своём боевом посту! – послышался откуда-то сверху его торжественный голос.

Она подняла голову и увидела Пендюрина на краю скирда. Пендюрин увешал себя венком домашней колбасы, как портупеей. С плеча на бок, наискосок. В одной руке бутылка грузинского коньяка, а другая кончиками пальцев касалась виска. Служу Даме!

– Как вы туда взлетели?! – изумилась она.

– На крыльях ваших чар! – не опуская руку от виска, торжественно отрапортовал Пендюрин.

Он подал ей конец слеги, что была прислонена к скирду.

– Пожалуйте, ледя, отмечать наше знакомство на соломенных небесах! Предлагаю такое вот муроприятие.

Лика уцепилась за слегу, и он быстренько встащил её наверх к себе.

Они вырыли глубокое и широкое гнёздышко, весело плюхнулись в него и заворковали голубками.

– Пьём за знакомство! – Пендюрин поднял воображаемый бокал. – Говорят, каждая женщина должна быть Евой, умеющей создавать свой маленький рай вокруг себя. Пожелаем молодой хозяйке создать, – он обвёл взглядом соломенное, духовитое гнёздышко, – создать в новом доме рай: уют, тепло, покой, атмосферу любви, дружелюбия и жизнерадостности. Женщина – хранительница домашнего очага, и это её прямая забота. За хозяйку, за её тёплые, заботливые руки, за то, чтобы этот дом радовал наши сердца!

Лика не осталась внакладе.

– Сдвинем наши бокалы за дорогого Владлена Карловича, за того волшебника, который старается изо всех сил делать нашу жизнь из так себе и не по себе в ничего себе и даже в о-го-го себе. За здоровье милого друга! Ура!

Они чокнулись, и Пендюрин галантно подал ей бутылку коньяка:

– Играй горниста!

Не чинясь, она отпила прямо из горлышка несколько затяжных, колымских глотков и уже трудно подала бутылку назад.

Пендюрин не мог обойти себя, соснул пару глотков и повелел:

– А закусывать будем мной! – и потряс на себе портупейную колбасу. – Экзотики будет полный чувал! Только, чур, к портупее руками не прикасаться. И насквозь не прогрызать. Чтоб домашний венок не упал с плеча.

Они с хохотом рвали вкусную портупею, не забывая потесней прижиматься друг к другу. Коньяк добросовестно делал своё хулиганкино дело.

Пендюрину же казалось слишком долгим это предисловие. Он в нетерпении подторапливал:

– Всё! Кончаем грызть меня! Надо чего-нибудь оставить и на потом. Наливаем! Радостинка, ваш бокал!

Лика поднесла воображаемый бокал.

– Держим ровней, сударушка… Та-ак… Слушаем новый тост… Гарем султана находился в пяти километрах от дворца. Каждый день султан посылал своего слугу за девушкой. Султан дожил до ста лет, а слуга умер в тридцать. Мораль… Не женщины убивают нас, а беготня за ними! Так выпьем же за то, чтобы не мы бегали за женщинами, а они за нами! Ведь женщины, как считает наука, гораздо выносливее мужчин и живут значительно дольше!

Лика радостно покивала:

– Всё верно. Было сказано когда-то мудрецом: берегись козла спереди, лошади сзади, а женщину сверху. Ибо, если зазеваешься, она сядет к тебе на шею. Мужчины, если у вас остеохондроз шеи, не запускайте его, лечите. А самое главное, всё же берегите зрение. Ваша зоркость на страже границ личного суверенитета!.. Дорогой! Я поднимаю бокал за то, чтобы тебя посадили в сто твоих лет – за изнасилование с извращением!

– Спасибо! Спасибо, родимушка! Буду стараться! Честное… партийное…

Он протянул ей бутылку, но она как-то вяло махнула ручкой, мол, я мимо.

– Я тоже мимо, – осоловело качнулся он, всё же помня, что лез он на скирд не напиваться. – Армянский тост. Мне глубоко кажется, было это очень давно, когда горы Армении были ещё выше, чем сейчас. У скалы стоял обнажённый Ашот. На его голове была шляпа. К Ашоту подошла первобытная обнажённая женщина. Ашот прикрыл шляпой низ живота. Женщина сначала убрала одну руку Ашота, потом другую. Шляпа продолжала прикрывать низ живота. Так выпьем же за силу, которая удерживала шляпу!

Они чокнулись, но выпить не успели.

Нетерпение подожгло Пендюрина и понесло.

– Не бойся… не трону… Честное ж… партийное ж… – по инерции занудно заскулил он, вероломно подгребая её под себя.

– Не верю! – по-станиславски прочно крикнула она. – Тост за что был? Вы-пьем!.. Сначала надо выпить. А ты что делаешь?

– Ну?.. Чего ты?.. Неужели я не по-русски говорю? Ну не трону ж… Да ну ей-богушки!

– И глупо! – вдруг засмеялась она, инстинктивно обхватывая и прижимая к себе просторные пендюринские плечи.


Когда они проснулись, была уже ночь.

Тёплая, уютная сентябрьская ночь.

Пахло хлебом, свежевспаханной землёй.

Вдали, по трассе, блуждали редкие неприкаянные огни машин.

Пендюрин потянулся, вскинул высоко руки.

И тут он увидел, что так и спал, обвитый изъеденной колбасной портупеей.

– Хэх! Вот увидь члены нашего ебатория, что б подумали?

– Они б сперва спросили, что это за слово.

– Наши членюки как раз-то и преотлично знают! Я так окрестил бюро нашего райкома партии. А райком все у нас называют рейхстагом. Иной штрафник выскочит из нашей мозгорубки – не знает, в какую петлю и лезть… У нас это чувствительно… Ну… Ну что, продолжим наши парттанцы? Лёжа, лёжа да опять за то же? Молчание, я так понимаю, знак твёрдого согласия? Мне глубоко кажется, начнём с тоста? Или без вступления?

– С…

– Хорошо. Подняли бокалы… Выпьем за товарища Вано! И не за то, что Вано имеет две машины и одну служебную. Мы тоже не пешком ходим! Не за то, что Вано имеет две квартиры и две дачи на берегу Чёрного моря. Мы тоже не в хижинах живём! Не за то, что Вано имеет жену и трёх любовниц – мы тоже не с ишаками живём! Выпьем за то, что Вано – честный и принципиальный человек. Он даже со взяток платит партийные взносы!

– Не желаю пить за партвзносы.

– А за девушку? В шестнадцать лет девушка жаркая, как Африка. В восемнадцать крутая, как Америка. В двадцать изъезженная, как Европа. В двадцать пять заброшенная, как Антарктида. Так выпьем же за то, чтобы и в Антарктиду хоть изредка заходили экспедиции! Так давайте скоренько выпьем и в Антарктиду! В экспедицию. Девушка – это звезда. А звёзды прекрасны ночью. Так поднимем наши бокалы за полярные ночи!

9

Им наскучила соломенная ямка, и они пирожком тихо слетели по длинному пологому боку скирда на землю.

Такая любовь на лету понравилась.

Но уже на пятом полёте, чувствительно исколов каравай и спину, Лика предложила поменяться этажами.

Это показалось Пендюрину несерьёзным. Ну не по чину ему быть внизу! Партпредводитель! Партайгеноссе! Первое в районе партлицо и вдруг – под слабой и беззащитной мурлеткой![58]

– Нет, нет! – сказал Пендюрин. – Этажи – дело принципиально незыблемое. Каждый – на своём этажике! Продолжим в прежнем ключе. Так романтичней! Ну кому нужна бесчерёмуха?[59]

– Романтики набавится, если сам хоть разок пропашешь скирд голым ленинским местом. Боишься в кровь изодрать свой комбагажник?

– Грубо и бестактно, дольчик. С моим радикулитом первый мне этаж противопоказан. Могу ещё простудёхаться. Возможно осложнение… И вот что я вдобавок скажу… За несоблюдение партийной субординации выношу вам строгача с занесением в личное тело! – начальственно подкрикнул Пендюрин и плотоядно откинул наверх край платья.

Лика кокетливо скрестила ноги:

– Никаких заносов! Не стреляй, голубаня, туда, откуда свою стрелу можешь и не достать.

Угроза?

Пендюрин хмыкнул, но всё же отступился от своего намерения, снисходительно погладил её коленку.

– Упоительные у тебя коленочки! И знаешь, когда меня на них зациклило? В тот день, когда я вручал тебе комсомольский билет. Было то сладкое времечко, когда я ещё первил в комсомоле… Увидал и сказал себе: не буду я Пендюрелли, если не поставлю на свой баланс эти коленочки! Как видишь, дядина мечта сбылась… Настроил пендюрочку…[60]

– С той поры?! – ужаснулась Лика. – На ребёнка загорелся зуб? Да ты не углан ли ярыжный?[61] Какой же ты, чупакабра,[62] жесточара! Чья школа?

– «Вождя-с народов»! – хмелько выкрикнул Пендюрин. Ему хотелось побыстрей придавить закипающую ссору и он принялся за обстоятельную поясниловку. – В Курейке, в сибирской ссылке, Сосо в возрасте Христа взял на болт тринадцатилетнюю крестьяночку Лидушу Перегрыгину. Явился сыночек. Лидин брат Ион хвать будущего вождя за хибок и к жандарму. Пламенный «революционер» был отпущен только после обещания жениться на Перепрыгиной по достижении ею совершеннолетия. Да было бы обещано… Сбежал Сосо сразу от двух – от Лидии и ссылки… В сем надцатом в день революции и потом ещё несколько суток где он был? Все кругом суматошились… Что-то там в горячке захватывали, переворачивали… Сходки, сбежки, съездовня… Что-то решали, что-то принимали… Но почему ни под одним документишком я не увидел его закорючки? Где он был? Чем занимался? Не у него ли как раз тогда налетела своя персональная р-р-р-революция? В комплексе кто каруселился сразу с трио сестричек-подростков? Ну какая ж партсовесть позволит проигнорировать… принципиально не держать равнение на образцовый вождярский пример? А ты!..

Лика не отозвалась. Она засыпала.


Её голова лежала у него на плече.

Прохлада ночи опахнула его.

Он поёжился, поудобней привалился к Лике в ямке, надвинул на себя и на Лику толстый ворох соломы.

Где-то вдалеке шумно играла улица. Пели.

– Ленин Троцкому сказал:

«Пойдём, товарищ, на базар.

Купим лошадь карию,

Накормим пролетарию!»

– На берёзе сидит Ленин,

Курит валеный сапог.

А его товарищ Троцкий

Бежит с фронта без порток.

– Едет Троцкий на телеге,

А телега – на боку.

«Ты куда, очкаста рожа?»

«Реквизировать муку!»

– Ох уж эта наша власть!

Никому пожить не дасть:

На клопов, на мух, на блох

Накладает продналох.

– Едет Ленин на свинье

Троцкий на собаке.

Комиссары разбежались,

Думали – казаки.

– Сидит Ленин на берёзе,

Ну а Троцкий – на ели́.

До чего ж, христопродавцы,

Вы Россию довели.

– Когда Ленин умирал,

Сталину наказывал:

Много хлеба не давай,

Мяса не показывай.

– На лугу стоит корова.

Слёзы капают в навоз.

Отрубите хвост по корень,

Не пойду я в ваш колхоз.

– Горевать мне нечего, –

Пашу с утра до вечера.

А за эти трудодни –

Только палочки одни.

– По фабричному гудку

Прибегаю я к станку.

Снимаю я окалину

И шлю приветы Сталину.

– При подсчёте в сельсовете

Не хватило два яйца.

Прибежали в избу дети,

Второпях зовут отца.

– С неба звёздочка скатилась

На советски ворота.

Обложили продналогом

По три пуда с едока.

– «Комсомол, комсомол,

Ты куда шагаешь?»

«На деревню за налогом.

Разве ты не знаешь?»

– Нынче праздник – воскресенье,

Я получше уберусь:

Юбку рваную надену

И верёвкой подвяжусь.

– Не хочу я, девки, замуж,

Ничего я не хочу.

Свою русую кудрявую

Доской заколочу.

– Как в вязноватовском колхозе

Зарезали мерина.

Три недели кишки ели –

Поминали Ленина.

– Встань-ка, Ленин, подивись,

Как колхозы разжились:

Пузо голо с кривым боком,

И кобыла с одним оком.

– Сошью кофточку по моде

И подвешу к зеркалу.

Мой милёнок – коммунист,

А я хожу в церьковку.

– Кабы знала девушка

На канал дороженьку,

Сбегала б, проведала

Своего Серёженьку.

– С бригадиром я дружила.

С председателем спала.

На работу не ходила,

А стахановкой была.

– Неужели пуля-дура

Ягодиночку убьёт?

Пуля – влево, пуля – вправо,

Пуля, сделай перелёт!

– Ой, война, ты цело море

Горя нам доставила:

Лучших мальчиков сгубила,

Выбой нам оставила.

– Вот и кончилась война,

И осталась я одна:

Я – и лошадь, я – и бык,

Я – и баба, и – мужик!..

– Всё случилось шито-крыто.

Стал вождём Хрущёв Никита.

Сталин гнал нас на войну,

А Хрущёв на целину.

– Я с женою разведусь

И на Фурцевой женюсь.

Буду щупать сиськи я

Самые марксиския!

– Не шуми, широко поле,

Спелою пшеницею.

Мы читаем всем колхозом

Повесть Солженицына.

– Как у Ваньки в заднице

Взорвалася клизьма!

Ходит-бродит по Европе

Призрак коммунизма.

– За Америкой бежали,

Спотыкаясь, долго мы.

Наконец её догнали

И взмолились: «Дай взаймы!»

– В министерстве нам велят

Доить тёлок и телят

А прикажут из цэка,

Мы подоим и быка!

– На Малой земле победой

Брежнев не прославился.

Добывать себе он славу

На Афган отправился.

– Если встретишь коммуниста,

Подари ему гандон,

Чтоб случайно не наделал

Мудаков таких, как он.

– По деревне девки ходят,

Под тальянку ахают:

Почему в Стокгольм не едет

Академик Сахаров?

– Ой, до БАМа, ой, до БАМа

Не пускает меня мама.

Как туда приехаю,

Ворочусь с прорехою.

– По талонам – хлеб и мыло,

Без талонов – ни шиша.

Без талонов нынче вдоволь

Только на уши лапша.

– Масла больше не едим –

На витрины лишь глядим.

Колбасу мы видим в бане

Между ног у дяди Вани.

– Выбираем, выбираем,

И никак не изберём.

Чего время зря теряем?

Всё решит за нас райком

– Коммунисты нас терзали

Чуть не весь двадцатый век.

И до смерти затерзали

Миллионы человек…

Пендюрин внимательно вслушивался в каждую припевку. Его грело, что в них бились те же беды, что не давали и ему покоя…

Улица уже разошлась.

А он, растревоженный, всё никак не мог заснуть.


Несмело уже светало, когда бдительный гидравлический будильничек разбудил Пендюрина и твёрдо запросился поскакать по святым владениям благородной неваляшки.

Угарная ночь в скирде отлетела незаметно, и они оба пожалели, что надо собираться и ехать в какую-то Гнилушу.

Они спустились в машину.


Пендюрин включил приёмничек.

– Накинь чуть громкости, – сказала Лика. – Поёт «Дурак-дурак».[63] Какая песняга!.. Я её люблю. Накинь…

– Пожалуйста! Пускай каждый займётся любимым делом!

И неугомонная пендюринская красная шапочка ненасытно побежала гулять по сладкой норке.

– Глупов! Ну ты и нахалкер! Просто необъяснимый катаклизм! Ну сколько можно огуливать нахалкой невинную девушку?

– Сама виновата. Будь ты старуха Изергиль, кто б на тебя и глаз уронил? А так… У нас короткое партсобрание… Подержи карахтер… Чудок подзаправимся на дорожку… И с боженькой в путь!

Лике надоела уже эта вечная-бесконечная заправка.

Она безучастно смотрела вверх и увидела на потолке под плёночкой что-то написанное, взятое в чёрную строгую рамку.

Лика заинтересовалась, что ж там такое. Стала читать.

Жить для себя одного нельзя. Жизнь только тогда, когда живешь для других или хоть готовишь себя к тому, чтобы быть способным жить для других.

Лев Толстой

– Слышь!.. Глуп Глупыч!.. – Лика шатнула Пендюрина. – Что у тебя за дадзыбао на потолке?

Пендюрин молчал. Лишь угарно и часто дышал, как собака на охоте, только что притаранившая хозяину тяжёлую подстреленную утку.

– Сэр Глупов!.. Карла-Марла!.. – Лика уважительно постучала его по спине, точно стучала в чужую богатую дверь. – К вам низы обращаются за политицким разъяснением.

– Не мешай верхам! – буркнул Пендюрин. – Дай леопарду давление сбросить…

– Ты сначала ответь, а потом и разбрасывайся. А то я тебя самого скину.

– Ну… Наглядная агитация… Почитай, закадычка, пока ещё молча, почитай… Скрась досуг…

Лику подивило, что весь потолок был усеян, как голубыми облачками, цитатами. Пока она, крутя головой, внимательно, без спеха читала их, Пендюрин успел вжать в норму давление. Но боевой пост не спешил покидать.

– Я погляжу, – хохотнула Лика, – ты превратил свой катафалк в передвижной сексодром «Байконур». Если какая быстро не сдаётся, дожимаешь потолочными цитатками? А сдалась – лежи почитывай, просвещайся в культуре?

– Точно. Кабинет политпросвета.

– А почему у тебя на первом плане на потолке Толстой?

– А по важности!

Пендюрин нежно, с мягким покусыванием поцеловал её розовую коленку у себя на плече. Поцелуй – это звонок вниз. Лика как-то разом вся подобралась и в восторге ответила там троекратным пожатием-приглашением кузнеца счастья к продолжению любви.

Адъютант его превосходительства налился новой силой, и под встречные охи изумления с достоинством проследовал на самое донышко восторженной радости…

10

Пендюрину вспомнилось…

Он был в седьмом классе, когда к ним в Елдаевку заслали молоденькую учительницу по биологии и по физкультуре. Не наша, блин, пельмешка. Откуда-то с Валдая.

Новенькая так понравилась ему, что он на спор пролез на уроке под пятью партами и ласково погладил волшебную учительскую коленочку.

Непонятно почему учительница была не столько польщена, сколько оскорблена таким рыцарским вниманием к её трудовым коленям, и она за ухо выволокла чумрика из-под стола, всласть потрепала, потрепала, и как ненужную вещичку кинула-отправила это красное ухо в придачу с её хозяином за дверь.

А надо сказать, Пендюрин относился к учёбе подозрительно прилежно. Он не мог себе позволить того, чтоб легкомысленно скакать каждый год из класса в класс. Последние три класса он штудировал незнамо как серьёзно, а потому программу каждого из этих трёх классов он основательно проходил только за два года.

Несколько простеньких сложений, и вы без труда прибьётесь к выводу, что Пендюрин был намного старше соклассцев, и невооружённым глазом было видно, что новенькая учительница была ему по влюблённое сердце.

Если козла гонят в дверь, он лезет в окно.

Пендюрин так и сделал.

Он глубоко уважал дорогую французскую директиву про то, что женщину можно оскорбить, не приставая к ней. Он не хотел оскорблять свою пассию, а потому виновато-торопливо обогнул низкорослую школку, и уже из сада распахнул окно в свой класс.

Он возлёг грудью на подоконник и деловито осведомился:

– Ну что, дети, мучимся?!

Молчат.

– Молодчуги! Все силы – тяжелухе![64] Вы, шайтанчики-тушканчики, самостоятельно пока покопайтесь в тычинках-пестиках, а мы, – он ласковым пальчиком подозвал учительницу, и она доверчиво подошла, – а мы, – зашептал он ей на ухо, – займёмся с тобой, валдайская козочка опущения,[65] главным уроком. Знаешь, каким? Молчишь?.. Даю второе дыхание.[66] Физкультурой. И по физкультуре у нас сегодня гимнастика на диване! Идёт?

– Пендюрин! – зло шепчет она в ответ. – Ты что, опендюрился? Утратил пару шариков? Или начитался?[67] Совсем вытряхнутый… На всю головку больной?

– На обе-две! Тяжело болен на две головки. Обе – в жару! Дрын аж дымится! – и на миг торжественно предъявил ей на лопатной ладошке для профессионального обозрения в полной пролетарской неприкрытости и в полной боевой готовности к героическому труду своего бойца невидимого фронта. – Вот так, парашен-деревяшен! Послушай, бутончик, песню Кесаря[68]… Сколько ты, тычинка,[69] ни выпячивайся, а мой пестик-убивец заутюжит к тебе в гости! Ясный же болт! Гляди. Ну аж дымится! Дождётся мой чукча в чуме рассвета!

Биологичка оказалась лукавым орешком.

Про свою задушевную беседу с Пендюриным она не стала докладывать директору. Ни ху, ни да, ни кукареку – ничегошеньки не сказала. А забежала с хитрого ходу:

– Наш Пендюрин – уникум! Очаровашка! Может, осчастливим им Сорбонну?[70]

– В самом Парижике?

– Зачем утруждать молодое дарование такой далёкой дорогой? Не найдём чего поближе в районе Орловки? Или… Он так любит животных, так любит животных… Такое впечатление, что он сам… с замашками животного. Правда, по всем предметам у него удочки[71]… Я картину чуть подправлю, поставлю четвёрку по физкультуре. Вот достругивает он семь классов и не надо протирать ему штаны в восьмом. Если не в Сорьбонну, так, может, поскорей его к животным? На ту же свиноферму? Помогите определить в морковкину академию.[72] Каждый крючок лови свой кусок! На животновода пускай учится. И чем скорее, тем лучше!

– Он что, ведёт себя на уроках, как скот, раз выпираете его в скотоводы? Чем этот пеструнец[73] вас допёк?

– Животной любовью! Не поможете этим же летом определить этого удода в Сорбонну или в академию – я уйду от вас. Подыскивайте тогда мне замену.

– Никаких замен! У этого свиноёжика отец зоотехник. Подскажу, чтоб и сынок бежал по его тропке.

Летом Пендюрин приезжал из техникума на каникулы и летел крутить панты своей тычинке.

– Ты что? За труженицу лёгкого поведения[74] принимаешь меня? – отпихивалась она от его кобеляжа.

– Мне глубоко кажется, не по кайфу шуршишь, тралечка, – ласково уговаривал он, и она мягчела… – А насчёт приёма… Я принимаю тебя за ударницу коммунистического труда! За всю геройшу!

Но всё же на год-другой хватило буферястой сил выдержать из себя недотрожку, а там и – невечно ж драться, и когти притупятся! – сдайся.

И тут приклеилась к Пендюрину чёрная беда.

Заболел падучей.

Неизлечимо.

Неустойчив стал перед женским вопросом. Как увидит занятную бабицу, так и падает. Как увидит, так и падает… На бабёну… Вечный падёж…

А между тем сразу за морковкиной академией Пендюрин продавил и институт. Нашпигованный,[75] он первый год бегал зоотехником в колхозе и однажды удачно упал в лесополосе у свинофермы на нужную дамессу.

Была первым секретарём райкома комсомола.

Голосистая[76] дамесса была хоть ещё относительно молода, но неуклюжа и крупногабаритна, как бегемот. Муж, – ну ни жару ни пару! – тщедушный, субтильный типчик Кафтайкин со своим прыщавым леденцом, с этим застенчивым, тоскливым аномальным явлением, складывающимся в самый ответственный момент в варёную восьмёрку, жестоко удручал, а по временам и сильно бесил молодую комбонзу.

Но когда она наехала в сталинской лесополосе у передовой свинофермы на пендюринский стальной пик коммунизма, она поняла, что это уже склеенный кадр,[77] что нет и не будет на свете счастливей места для неё, чем эта кудрявая лесополоса у хуторской свинофермы.

Её охватило такое чувство, что у неё поехал домик. Доехал до лесополосы у свинофермы и в радостном изумлении остановился.

Каждое утро она вскакивала ещё затемно.

– Ну чистая казнь на рассвете![78] – сонно бормотал муж-военком, этот гнилушанский сёгун[79] Кафтайкин, и переворачивался на другой бок.

– Ка-азнь! Ещё какая казнь наша беспокойная комсомольская крутовня! – подпускала она туману, на скаку прикрывая за собой дверь. – Вечный замот! Ни выходных тебе! И в будни впотемени лети!

Она забывала причесаться и с кутерьмой на голове «Не одна я в поле кувыркалась» валилась за руль – она сама водила машину – и бешено летела в лесополосу у свинофермы на дамские вальсы с Пендюриным. Как она гордилась его главтрахом! Десять раз вокруг ноги, через зад в сапоги и на шее бантиком!

Каждый трудовой день они пылко начинали с вальса «Я встретил вас – и всё такое»…

После вальсов их сносило и на «Апассионату», и на балеты: «Красный мак», «Бахчисарайский фонтан», «Зори Парижа», «Табор уходит в космос», «Египетские ночи», «Молнии любви», «А зори здесь крутые», «Танец с саблями», «Матвей в аду», «Стон соломы»…

Отвальсировали они неделю, отвальсировали две, но конца этой мандель де тревили не виделось.

Она была глубоко больна.

Как было всё запущено!

И ей чувствительно помогал лишь пендюринский перепихнин с повторином. С многократным-с повторином!

Как болезнь ни была запущена, но лечению всё же поддавалась.

И вот уже месяц дамесса Кафтайкина чувствует себя превосходно. Помог краснознамённый пендюринский долгостой.

А сам Пендюрин, наоборот, приуныл в своих сократовских думах: «А что мне с твоего хорошества? Мне это без разницы… чисто трактором. Ну что я вижу за все свои старания? Вечно таскай на лице и прочих дорогих местах одни твои руководящие узоры[80]… Расписан, как боксёр после ринга. Мне, дорогой товарищ секретарь, одних узоров малова-ато!..»

И находчивый Пендюрин робко выставь первый скромный счётец:

– Будет ещё превосходней, поменяй мы адрес нашей клиники…

– То есть?

– Мне глубоко кажется, нерентабельно без конца петь в терновнике… Акустика плохая… Надо бы поменять для начала хоть фон нашей лесополосной клиники, – и показал на даром что передовую, но нудно визжащую свиноферму.

– Не понимаю. Давай, трах-тибидох, лупи в лоб!

– У меня нет слов… – крайне засмущался он.

Но у него достало сил опуститься на корточки, и он двумя пальцами, указательным и средним, важно зашагал по тропке в сторону райцентра.

– А-а! – уже шлёпнула себя в лоб дамесса. – Ладушки-ладошки! Наконец-то, бабик, дошло! Ясный перчик! Я и сама именно этого хотела! Да как-то всё не знала, пустёха брендеделька, с чего начать… Не век же мне летать к тебе, факсимилейший Пендюрин, на хутор бабочек ловить… Ну нафига генсеку чирик?! Всё! Бросай свой аграрный вопрос вместе со свинюшками! Будешь под моим мудрым руководством пестовать в Гнилуше нашу ленинскую смену! Испытательный срок ты прошёл океюшки!

Она по курсу оценила его и больше не пожелала с ним расставаться.

Перевела к себе под бочок. Поближе к своей матчасти. В райком комсомола. На должность инструктора.

11

И розой зацвела жизнь у Кафтайкиной.

До праздника ещё недели две, а весь райком перекручивало. Напрочь бросалась повседневка, весь райком жил в едином нарастающем страстном порыве под негласным лозунгом «Все и всё – на большие комсомольские ска́чки!»

Праздничный гульбарий в тесном кругу комсомольского актива обычно устраивался где-нибудь на отшибе села в отдельной блатхате. И хата эта должна быть хатой проверенного лица рангом не ниже члена райкома комсомола. Голливудить собирались достойнейшие из достойнейших. Молодая гнилушанская элита. Муж не веди жену, жена не тащи мужа. У нас колупнёте чего послаще!

В этом-то и вся интрига.

По обычаю, Кафтайкина руководила всей подготовкой (в том числе и торфозаготовками[81]) и к последнему, к октябрьскому гульбарию, который, как правило, намётом перейдёт в вечеринку с сексом.

Она сама вела гульбарий.

Каждый должен был принести один тост, и теперь она строго следила во главе шумного стола, как все по очереди отстреливались автоматом.

Застолье колобродило.

Пило.

Закусывало.

Гремело.

Всё Кафтайкина пропускала мимо.

Её лишь интересовали тосты.

И она почему-то пыталась их все запомнить.

Наверное, это трудно сделать. Поэтому пойдём навстречу пожеланиям этой дамы и запишем их все по порядку.

Все до одного.

Опуская всё остальное.


– Есть предложение: отдадимся на этот вечер феномену БИ – благополучной информации застойного времени, иллюзии полного благополучия и сбросим гнёт наших забот… Да здравствуют песни, вино и радости жизни!


– Как-то советский работяга приехал по туристической путёвке в Индию. И пригласили его в гости к йогам. Когда все собрались за столом, хозяева поставили на стол бутылку водки, стали на неё напряжённо смотреть и… пьянели. Нашему туристу это очень сильно понравилось. Как только он приехал к себе домой, он тут же купил бутылку водки, пришёл домой, поставил бутылку на стол, сел и стал долго и напряжённо на неё смотреть. Через некоторое время он без чувств падает и умирает. Оказывается, он слюной захлебнулся.

Предлагаю выпить и закусить, иначе мы захлебнёмся слюной.


– Как известно, при социализме есть шесть смертных грехов противоречий: безработных нет, но все не работают; все не работают, но план выполняют; план выполняют, а ничего нет; ничего нет, а всё есть; всё есть, а все недовольны; все недовольны, а все – за! Сегодня у нас одно фундаментальное противоречие: водки нет, а все весёлые.

Выпьем за то, благодаря чему, несмотря ни на что!


– Самое популярное слово у нас достать и вот вы видите на столе экзотику – портвейн три семёрки или три топорика. Топорики – дело хозяйское, рачительное, значит, в самый раз выпить за успех затеянного нами дела.


– Сегодня у нас пирушка и веселье. Пирушки делятся на праздничные, свадебные, дни рождения, именинные, новосельные, юбилейные, наградные, отвальные, то есть прощальные, привальные, то есть на привале, и таковые, то есть просто так, от нечего делать. Выпьем за все пирушки в нашей жизни!


– Чем больше мы пьём, тем больше трясутся руки. Чем больше трясутся руки, тем больше выплёскивается из стакана. Чем больше выплёскивается из стакана, тем меньше мы пьём.

Так выпьем за то, что чем больше мы пьём, тем меньше пьём!


– На Лубянке прохожий спрашивает: «Где здесь Госстрах?» Ему отвечают: «Госужас – вот, а Госстрах – не знаем». Наш гость из Госстраха и может нас застраховать от несчастной любви и от затмения Луны. И уж точно страхует нас от скуки. Пьём за него!


– Скинулись три нищих академика на бутылку. Стоят и думают, как разделить бутылку на три части. Исписали все блокноты расчётами, а никак не сообразят. Мимо идёт Вася. Попросили они его помочь. «Мигом», – сказал Вася. Повернулся спиной и мигом разлил в три стакана поровну. «Послушайте, как вам это удалось?» – «Да это ж просто. По восемь булей!»

Так выпьем по паре булей и мы!


– Иду я как-то ночью через парк. Луна, звёзды и парень с девушкой целуются на скамейке. Иду в другой раз: луна, звёзды и тот же парень на скамейке целуется с другой девушкой. Иду в третий раз: луна, звёзды и тот же парень на той же скамейке целуется с третьей девушкой.

Так выпьем же за постоянство мужчин и за непостоянство женщин!

– Две янгицы[82] под уиндо́м

Пряли поздно ивнинго́м.

«Кабы я была кингица, –

Говорит одна гирлица, –

Я б для фазера-кинга

Супермена б родила».

Только в ы́спичить успела,

Дор тихонько заскрипела,

И в светлицу входит царь,

Того стейту государь.

Во весь тайм оф разговора

Он стоял бихайнд забора.

Спич последний по всему

Крепко ла́внулся ему.

«Что же клёвая янгица, –

Говорит он. – Будь кингица!»

– За нашу кингицу!

– За нашу кингицу! – дружно гаркнуло всё застолье, и все взоры и стаканы достопочтенно и резво в восторженном рывке чуть шатнулись к мадам Кафтайкиной.

Она благодарно всем поклонилась и сиятельно пригубила.

И только потом все позволили себе выпить и легонько закусить перед новым тостом.


– Снесла курочка яичко не простое, не золотое, а в крапинку. Дед удивляется, бабка удивляется, внучка удивляется. А петух посмотрел и сказал: «Пойду бить морду индюку!» Пошёл. Возвращается весь побитый, под глазом фонарь, хвоста нет, половины перьев нет…

Выпьем за презумпцию невиновности.


– Хочу признаться, что меня странно клонит на правый бок. Сяду прямо, а натура так и норовит свалить вправо. А что справа? Притягательная девушка. Так выпьем же за наши магниты!


– Девушка обращается к служащему зоопарка:

– Скажите, пожалуйста, эта обезьяна – мужчина или женщина?

Рядом стоящий грузин:

– Дэвушка, это самец. Мужчина тот, у кого есть дэньги.

Выпьем за деньги! И за мужчин!


– Когда француз обнимает женщину за талию, его пальцы сходятся. Но это не значит, что у французов такие длинные пальцы. Это значит, что у француженок тонкая талия. Когда англичанка садится на лошадь, её ноги касаются земли. Но это не значит, что у неё маленькая лошадь. Это значит, что у англичанок такие длинные ноги. Когда русский, уходя на работу, хлопает жену по заднице, а приходит с работы и видит, что задница ещё дрожит, это не значит, что русские женщины такие толстые. Это значит, что у русских мужчин самый короткий рабочий день!

Так выпьем же за нашу Конституцию!


– Выпьем за наши гробы из досок столетнего дуба, посаженного сегодня!


– Выпьем за нас, красивых. Ну а если мы не красивые, то мужики зажрались!


– Выпьем за парение над угнетённой жизнью!


– Курица убегает от петуха и думает: «Догонит – не дамся!». Петух бежит и думает: «Не догоню, так хоть согреюсь». Выпьем за то, что среди нас нет таких отсталых петухов, как, впрочем, и куриц с консервативным, несовременным мышлением.

За морально-политическое единство!


– Что такое сердце женщины? Улица шумная, сказка волшебная, прихоть минуты, тёмный лес и прозрачный ручей. Я бы выпил за прихоть минуты.


– Дети – это цветы жизни. Так давайте эти цветы дарить красивым девушкам!

– Да! Да! Пора! – поддержали все единым хором.

– А то девушки уже заждались подарков, – в один голос подкрикнула группка парней у края стола.

Быстро выпили, быстро закусили каким-то деликатесом вроде яичницы по-флотски[83] и торопливо стали парами упархивать, куда кому горелось. Кто на печку, кто в сени, кто в сад, кто в стог, а кто и в овраг сразу за огородом. В самом же деле, сбегались сюда не на обжираловку!

В хате в тени от разгромленного стола осталось лежать на ковре пять пар. Инвалидики. Эти неженки не выносили стоячей любви на холодном ноябрьском ветру и предпочитали крутить болеро[84] где-нибудь в тепличных условиях.

Впятероман.

Конечно, всем хотелось уединения.

Чего хотелось, то и получай. Закрой глаза – и вы одни на всём белом свете. А что рядом на полу ещё чебурашатся, так от этого всем веселей.

И только одна Кафтайкина осталась без фронта работ.

И ведёт себя престранно. Как баба Яга в тылу врага.

Она одна по-прежнему сидит за фестивальным столом и, трудно согнувшись, уложила тяжёлую голову на скрещённые руки.

Может быть, спит за столом.

А может, и не спит, что ближе к вероятию.

Как спать на боевом руководящем посту? Как спать, когда стоишь на маяке?[85]

Народ молодой да горячий. А ну выпадет из кого искринка и спалит хату и всех близлежащих?

Такие потери ни к чему.

И за это уж спросится с самой Кафтайкиной. Весь этот фестиваль[86] она сама повесила себе на шею. Теперь сиди бди!

И пускай все видят, что она, Цезариха, вне всяких подозрений!

Всё шло своим чередом.

Мельница крутилась.

Гульбарий шуршал, постанывал, поохивал, попискивал, похохатывал…

Вдруг звонок сверху. С печки.

Кафтайкина взяла трубку:

– Алё!

Девичий тонкий голос:

– Это Сашин папа?

Кафтайкина басом:

– Да. Сашин папа.

– У меня к вам претензия. Мы с Сашей поженились…

– Когда это вы успели? Ну, чего тут нести голландию?[87] Он же пошёл на вечеринку холостой…

– А теперь уже женатый. Мы поженились между третьей и четвёртой рюмками. Всё, ёк-макарёк, процесс пошёл… У нас идёт первая брачная ночь. И ваш Саша весь в позоре! Что же вы не подготовили его к суровой семейной жизни?!

– Дай-ка ему трубку… Сашуня, сынок… Пошто ты так опозорил меня? Так ударить в грязь яйцом!

– Папа! Я же рос в советской школе! В колхозном комсомоле!

– А я думал, ты рос у меня в семье…

– Хэх! У тебя! Папа! Да ну откуда я мог знать всю эту весёлую механику? Ну разве ты не знаешь, что у нас секса нет?!

– А откуда ты взялся?

– По партийной разнарядке из рейхстага принесли! Партия подарила!

– Оно и видно… Тогда слушай… Запоминай… У тебя на теле есть вырост, а у девушки – ямочка. Постарайся своим отростком попасть в эту ямку. А дальше Бог тебе поможет.

Через час снова звонок:

– Это невозможно! Он всё время упирается мне носом в пупок и заклинает: «Господи, помоги! Господи, помоги!! Господи, помоги!!!»

Кафтайкина сердито бросила трубку.

– Эй! На печке! Вы что, верующие?!.. И как эти баптисты внедрились в члены райкома? Надо разобраться…


Улеглись наковёрные страсти, затихло всё и на печке.

Большие комсомольские скачки наконец-то слились в смирные, довольные полежалки.

Кафтайкина приподняла лицо, глянула в тень от стола.

Увиденное несколько напомнило ей фрагмент батальной эпопеи «После битвы».

Всё валялось враскид, вперемешку.

И богатырский молодой храп наводил ужас на голодных мышей – взапуски летали по загазованным[88] тёплым горкам.

Кафтайкина довольно вздохнула и на цыпочках покралась от этого адажиотажа к выходу.

В чулане старая напасть.

Бабслейленд тут ещё продолжался.

Молодые искатели экзотики принимали процедуру любви на коленях.

– Оппаньки! А это что ещё за веники-ебеники!? – возмутилась она, и со всей партийной прямотой тут же вынесла свой приговор: – На коленях – унизительно! Кончайте этот беспардонный биатлон! Почему вы не берёте на вооружение уроки и наказы наших пламенных революционеров? Разве я вам не рассказывала? Про опыт пламенец…

– А-а! – перебили её. – Как же! Ещё как помним!.. Петька с Чапаем воевали в Испании. Только не понимаем, чего они там забыли? Ну… Идут по городу и слышат крики. Чапай: «Петька! Сбегай узнай, кого там славят!» Возвращается Петька и говорит: «Э-э… Какую-то Хлорку там Эббаннулли!» – «А она чего кричит?» – «А она кричит: вкусней стоя, чем на коленях!»

– Так для кого говорила наша славная пламенец? Почему опыт закалённых борцов ничему вас не учит?

– Ещё ка-ак у-учит…Стоя – слаще, но на коленях – трудней. Мы учимся преодолевать трудности. Готовим себя к суровой борьбе за коммунизм…

– Ну, готовьте, готовьте, – и пошла во двор.

А там и на сеновал. К Пендюрину. Небось, заждался сладкого гостинчика!

Уж тут-то их никто не увидит. Уж ни один язык не кинет худого слова про неё.

Ей нравилось, что всё у неё с Пендюриным шло очень уж идейно.

Пендюринский маяк социализма внагляк зашкаливал за четверть метра. Разве это не повод для радости? Высота маяка социализма чёткая. Двадцать пять сантиметров. Пендюрин проскочил социализм и, по секретным уточнённым сводкам гнилушанской колодезной статотчётности, весёлыми временами твёрдо дрейфовал в сторону тридцати сантиметров, к маяку коммунизма. Разве это не символично? И не отрадно?! Мы во всём на правильном пути, ёрики-маморики!

И этим своим маяком коммунизма ка-ак он её инструктировал на сеновале!

«Она полюбила меня с первого замыкания. Чуть не попала на тридцать второй пикет![89]» – вспомнил он первый их схлёст в лесополосе у свинофермы и почему-то хохотнул.

Кафтайкина тоже с восторгом вспоминала то первое замыкание в сталинской лесополосе, когда она от счастья невольно измазала свои формы содержанием. Благо, рядом была свиноферма. Пендюрин принёс оттуда два ведра воды, и скоро бесформенные формы Кафтайкиной снова невинно заблистали своей партийной чистотой.

Эффект первой встречи чуть было не повторился и сейчас, на сеновале.

Ну Пендюрин! Ну Пендюрин! Полный пимпец!

Ох и доходчиво и убедительно он её инструктировал под охи жирной хавроньи за хворостяной стеной! До ножа хавронье оставалось с месяц.

Ка-ак же он на полном закосе[90] вбубенивал, ка-ак инструктировал цветочек своей жизни Кафтайкину и в райкоме прямо на её же руководящем столе! Ка-ак же!.. И главное, без отрыва от дорогого производства по коммунистическому воспитанию подрастающей смены!

Так инструктировал, так инструктировал, что просто было бы большим преступлением держать его на поводке рядового инструкторёнка.

Она не хотела никаких преступлений, ни больших, ни маленьких, никаких неладов с законом. А потому…

Раз всё у него с нею получалось, скоро он был уже замзавыч. А там уже вторым лицом в комсомоле, а там и первым, поскольку сама Кафтайкина тоже не забывала расти. Она доросла до первого секретаря райком партии, а Пендюрин дорос до креслица первого лица в райкоме комсомола. И параллельно всё увлечённей инструктировал.


Дамесса Кафтайкина доросла до обкома партии, а своё первое креслице в райкоме партии она из рук в руки торжественно передала своему верному пролетарскому перпендикуляру Пендюрину с высочайшим повелением:

– На память вытатуируй мне на бритом моём лобке одно-единственное слово туалет. Это всё, что осталось светлого у меня в жизни.

– А если сёгун прочтёт мой автограф?

– Мой дистрофан уже давно ничего не читает… Он даже спать ложится в очках, чтоб сон разглядеть.

– А как расшифровывается туалет?

– Очень нежно… Бери первые буквы… Ты Ушёл, А Любовь Ещё Тлеет… Вот и весь туалет… Память о тебе… Вот состарюсь… Свалюсь, выпаду на пенсию… Буду смотреть на твою руку и вспоминать тебя… все наши радости… Но это в будущем. А сейчас… Ты изменял мне со своими жёнами… Я это великодушно терпела. Но если, Долгоиграйкин, изменишь мне с какой-нибудь там дротькой[91] – я сделаю тебе мичуринскую прививку.[92] И можешь, факсимилейший, заказывать привет с кладбища![93] Ты таблетки на меня не выворачивай!

– Оглушиссимо!!! Мне глубоко кажется, полный отруб!.. Матуня!.. Роднуха!.. Святочка!.. Да под кого ты метро роешь? Да неужель я подлая бледная спирохета?! Я твой одномандатник[94] до родных огоньков коммунизма!!![95]

– Ух ты, едрёна кавалерия! Блеск-шик! Ладно… Моё тебе полненькое вериссимо, мой ненаглядик автомотовелофототелебабарадиолюбитель! Спрячь агитатора[96] и слушай. Верное у тебя, огрызок ты моего счастья, партийно-постельное ориентирование. За это всегда рассчитывай на меня, на свою принцессу Дурандот. Огребёшь целиком!.. Помни, поющая оглобля, блат от неупотребления портится. И я тоже.

Загрузка...