Что современно?

1. Вопрос, которым я хотел бы задаться на пороге нашего семинара[40], это вопрос о том, современниками кого и чего мы являемся, вопрос о том, что вообще значит быть современником?

В ходе семинара мы обратимся к текстам, авторов которых отделяют от нас многие века, и к текстам, которые хронологически не так далеки или вовсе близки к нам. Самое главное, что всякий раз нам предстоит стать современниками написанного. «Время» семинара — современность. Это время обязывает нас быть современниками текстов и авторов, к которым мы обратимся. Как уровень, так и итоги семинара будут измеряться его — нашей — способностью быть на высоте этого требования.

Первое, предварительное, указание направления нашего исследования — в одном из ответов Ницше. В записях своих лекций в Коллеж де Франс Ролан Барт[41] резюмирует его таким образом:

«Современное— несвоевременно». В 1874 году Фридрих Ницше, молодой филолог, до того работавший над греческими текстами и два года тому назад приобретший неожиданную известность благодаря «Рождению Трагедии», публикует «Не своевременные размышления»[42], в которых хочет свести счеты со своим временем, высказаться о настоящем. «Несвоевременно и это размышление», — читаем мы в начале второго Размышления, — «ведь то, чем наше время справедливо гордится, то есть его исторический опыт, я объявляю здесь злом, дефектом, недостатком, поскольку думаю даже, что все мы страдаем изнурительной исторической лихорадкой и должны были бы, по крайней мере, признать, что страдаем»[43]. Получается, что Ницше полагает в основу своего требования «актуальности» и «современности» по отношению к настоящему отсутствие связи и несоответствие. Подлинно принадлежит своему времени, подлинно современен тот, кто не совпадает с ним полностью, кто не идет в ногу с его требованиями, и кто, потому, не актуален; но именно поэтому, именно благодаря разрыву и анахронизму он более других способен воспринимать и улавливать свое время.

Это несовпадение и несвоевременность[44] вовсе не означают, что современник — тот, кто живет в другом времени, ностальгик, более чувствующий себя дома в Афинах Перикла или в Париже Робеспьера и Де Сада, нежели во времени, в котором ему дано жить. Проницательный человек[45] может не принимать свое время, но всегда и везде осознает свою необратимую к нему принадлежность, осознает неспособность совершить побег из своего времени.

Получается, что современность — это уникальные отношения со своим временем, соединяют с ним и, вместе с тем, от него дистанцирующие; точнее, это отношения со временем, которые соединяют с ним через несоответствие и анахронизм. Те, кто слишком полно совпадает с эпохой, кто во всем с ней сплетается, — не современники именно потому, что все это делает их неспособными видеть ее, не могущими сосредоточить на ней свой взгляд.

2. В 1923 году Осип Мандельштам пишет стихотворение, озаглавленное «Век» (заметим, что в русском языке слово «век» означает также эпоху). Оно содержит размышление не только о веке, но и об отношениях поэта со своим временем, то есть о современности. Не «век», но, согласно словам, открывающим первую строку, «век мой»:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?[46]

Сам поэт, которому пришлось заплатить за свою современность жизнью, должен всматриваться в зрачки своего века–зверя, склеивать[47] своей кровью разломанные позвонки времени. Два века, два времени, это не только, как подразумевается самим текстом, век девятнадцатый и век двадцатый, но также и прежде всего время жизни отдельного человека (вспомним, что по латыни «век» (saeculum) первоначально обозначает время жизни) и коллективное историческое время, которое мы, в данном случае, называем двадцатым веком, позвонки которого, как узнаем мы в последней строке приведенного стихотворного текста, сломаны. Поэт, в меру своей современности, сам становится переломом, тем, что препятствует времени сложиться, и, одновременно, кровью, призванной затянуть эту рану. Параллелизм между временем и позвонками творения и времени, с одной стороны, и позвонками века, с другой, составляет одну из сущностных тем поэзии:

Тварь, покуда жизнь хватает,

Донести хребет должна,

И невидимым играет

Позвоночником волна.

Словно нежный хрящ ребенка,

Век младенческий земли[48].

Другая значимая тема, подобно предыдущей, являет один из образов современности — разломанные позвонки времени и их соединение — дело отдельной личности, а ныне — поэта:

Чтобы вырвать век из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать[49].

То, что речь идет о задании невыполнимом и, во всяком случае, парадоксальном, доказывается в следующих строках, заканчивающих стихотворение.

Не только у эпохи–зверя разломаны позвонки, но и век[50], век, только что родившийся, в движении, невозможном для того, у кого позвоночник сломан, хочет обернуться назад, вглядеться в собственные следы, и именно так являет свой безумный лик:

И еще набухнут почки.

Брызнет зелени побег,

Но разбит твой позвоночник,

Мой прекрасный жалкий век.

И с бессмысленной улыбкой

Вспять глядишь, жесток и слаб,

Словно зверь, когда‑то гибкой,

На следы своих же лап[51].

3. Поэт–современник должен пристально всматриваться в свое время. Но что видит тот, кто видит свое время, безумную улыбку своего века?

И здесь я хотел бы предложить вам другое определение современности: современник — тот, кто пристально всматривается в свое время, чтобы увидеть в нем не свет, но тьму. Все времена для тех, кто проникает в их современность, исполнены тьмы. Современник — это именно тот, кто умеет видеть эту тьму, кто способен писать, обмакивая перо в мрак настоящего. Но что же значит «видеть тьму», «постигать мрак»?

Первый ответ подсказывает нам нейрофизиология зрения. Что происходит, когда мы оказываемся в среде, лишенной света, когда закрываем глаза? Что за мрак видим мы вдруг? Нейрофизиологи говорят нам, что отсутствие света высвобождает ряд периферических клеток сетчатки, подходяще именуемых off‑cells, которые активизируются и обеспечивают особую форму зрения, которую мы называем темнотой. И все же темнота не является привативным понятием, простым отсутствием света, своего рода не–видением, но результатом активности этих клеток (off‑cells), продуктом нашей сетчатки. Если вернуться к нашему тезису о тьме современности, сие означает, что восприятие этой темноты не является формой инерции и пассивности, но предполагает наличие особенной активности и способности, которые, в нашем случае, соответствуют нейтрализации света, исходящего от эпохи, для раскрытия ее темноты, ее особенного мрака, который все же не отделим от ее света.

Называться современным может только тот, кто не дает свету века ослепить себя, тот, кому удается заметить в нем удел тени, его внутреннюю темноту. Но тем самым мы еще не ответили на наш вопрос. Почему способность воспринимать тьму, производимую эпохой, призвана интересовать нас? Не является ли мрак опытом анонимным и, по определению, непроницаемым, тем, что не принадлежит нам непосредственно, а потому никак к нам не относится? Нет, ведь современник ·— тот, кто воспринимает мрак своего времени как нечто, непосредственно к нему относящееся, нечто, не перестающее вопрошать его, нечто, более всякого света обращенное прямо и исключительно к нему. Современник — это тот, кто непосредственным взором воспринимает сияние тьмы, исходящее из своего времени.

4. На небосводе, видимом нами ночью, звезды сияют, окруженные непроницаемым мраком. Из‑за того, что во вселенной бесчисленное множество галактик и светящихся тел, тьма, которую мы видим в небе, представляет собой нечто, нуждающееся в особом объяснении ученых. На этом объяснении тьмы, предлагаемом современной астрофизикой, я хотел бы остановиться. В расширяющейся вселенной наиболее удаленные галактики движутся от нас со столь огромной скоростью, что их свет не успевает нас достичь. То, что мы воспринимаем как тьму на небе — свет, с невероятной скоростью движущийся к нам, но, несмотря ни на что, не могущий нас достичь, потому что галактики, от которых он исходит, удаляются со скоростью, превосходящей скорость света.

Воспринимать во тьме настоящего свет, что пытается нас достичь, но не может этого сделать, значит быть современным. Потому современники столь редки. И потому быть современником — это, прежде всего, удел мужественных. Ибо означает быть способным не только вглядываться во тьму эпохи, но и способность воспринимать в этой тьме свет, к нам направленный, но удаляющийся от нас в бесконечность. То есть, иначе, прийти вовремя на условленную встречу, на которую можно прийти лишь не вовремя.

Именно поэтому у настоящего, воспринимаемого современностью, сломаны позвонки. Действительно, наше время, время настоящее, не только наиболее отдаленное — оно ни в коем случае не способно нас достичь. Хребет его переломан, мы же находимся в самой точке разлома. И потому, несмотря ни на что, мы ему современны. Необходимо понять, что условленная встреча, о которой говорится в связи с современностью, имеет место не только в хронологическом времени. Ведь в нем имеется нечто, подгоняющее его изнутри и его трансформирующее. Эти спешка и несвоевременность, анахронизм, позволяющий нам уловить в нашем времени некое «слишком рано», которое, в то же время, «слишком поздно», «уже», которое «еще не». И, вместе с тем, это видение во тьме настоящего света, который, не будучи способным нас достичь, находится в постоянном движении нам навстречу.

I Хорошим примером особого опыта времени, который мы называем современностью, является мода. Моду определяет способность вводить во время неповторимую прерывность, разделяющую его по принципу актуальности и неактуальности, соответствия тому, что в моде и что не в моде («в моде», в отличие от простого «из моды», относящегося только к вещам). Сколь тонким ни был бы зазор между ними, он очевиден, в том смысле, что те, кто должен определять его, определяют его безошибочно и именно таким образом подтверждают свое соответствие моде; но как только мы попытаемся объективировать и зафиксировать во времени этот опыт в хронологическом времени, он оказывается неуловимымым. Ведь «здесь и сейчас» всякой моды, миг, в который она рождается на свет, не поддается никакой идентификации хронометром. Быть может, это «ныне» является моментом, в который стилист задумывает новый штрих, нюанс, что определит новый фасон одежды? А может, моментом, в который он поручает задуманное художнику, а затем ателье, которое и создаст прототип? Или, скорее, момент показа, в котором одежда бывает носима теми, кто единственные всегда соответствуют моде и только ей, моделями, которые, именно поэтому, по–настоящему никогда ей не соответствуют? Потому что, в итоге, факт «попадания» в моду покроя и образа зависит только от того, признают ли люди из плоти и крови (а не модели эти жертвенные животные безликого бога), признают их в качестве таковых и сделают этот стиль частью своего гардероба.

Итак, время моды по сути своей всегда предваряет себя самое, но поэтому постоянно запаздывает, имея форму неуловимого предела между «еще не» и «уже не». Возможно, что, как подсказывает нам богословие, все связано с тем, что, по меньшей мере, в нашей культуре мода скрывает в себе печать теологического наполнения одежды, происходящего от того факта, что первые одежды были сшиты Адамом и Евой после первородного греха, в форме набедренной повязки, сплетенной из фиговых листьев (уточним, что одежды, которые надеваем мы, происходят не от этой растительной повязки, но от кожаных риз (лат. unicae pelliceae)) — одежд, сделанных из кожи животных, в которые Бог облачил наших прародителей — как осязаемый символ греха и смерти, в момент изгнания их из Рая. Как бы там ни было и какова бы ни была тому причина, «здесь и сейчас», «время» (kairos) моды неуловимо; возможное выражение «я нахожусь в определенном моменте моды» противоречит само себе, ибо в самый момент произнесения говорящий свидетельствует, что он уже вне моды.

Поэтому быть в моде, так же, как и современность, включает в себя некое ажио, несоответствие, в котором ее актуальность содержит внутри себя маленькую частицу своего вне, тончайший нюанс старомодности (dimode). Об одной элегантной даме в Париже 19–го века говорили именно в этом смысле: «Она современница всех»[52].

Но временность моды обладает иным характером, уподобляющим ее современности. В самом жесте, в котором ее настоящее разделяет время на «более не» и «еще не», она устанавливает с этими «другими временами» — безусловно, с прошлым, но, возможно, и с будущим — особенные отношения. Мода может «цитировать» и, таким образом, вновь актуализировать любой момент прошлого (двадцатых годов, годов семидесятых и даже моду имперского времени или моду неоклассицизма). Она может соединить то, что неумолимо разделено, призвать, вновь воззвать и оживить то, что было поистине объявлено мертвым.

II Эти особенные отношения с прошлым обладают еще одним аспектом. Ведь современность вступает в настоящее, обозначая его архаику, и только тот, кто замечает в новейшем и самом недавнем признаки и знамения архаического, может быть его современником. «Архаический» означает: близкий к «архе» (arche), то есть к началу. Но начало располагается не только в хронологическом прошлом. Оно современно историческому становлению и не прекращает оперировать в нем, подобно тому, как эмбрион продолжает действовать в тканях взрослого организма, а ребенок — в психической жизни каждого взрослого. Отрыв и, одновременно, сближение, которые определяют современность, имеют свое основание в этой близости к началу, которая нигде не пульсирует с большей силой, чем в настоящем. Кто впервые увидел, прибывая на рассвете со стороны моря, небоскребы Нью–Йорка, тотчас почувствовал этот архаический лик (facies) настоящего, соединенность с руинами, которую вневременные образы 11–го сентября сделали для всех очевидными.

Историки литературы и искусства знают о том, что между архаическим и модерным имеется тайный договор, не столько потому, что наиболее архаические формы кажутся способными вызывать особое очарование в настоящем, сколько потому, что ключи модерного сокрыты в незапамятном и доисторическом. Так, в своем завершении античный мир обращается, чтобы вновь найти себя, к исконному; авангард же, затерявшийся во времени, пребывает в погоне за первоначальным и архаичным. Именно в этом смысле можно сказать, что способ доступа к настоящему по необходимости приобретает форму археологии. Которая, впрочем, не обращается вспять к отдаленному прошлому, но возвращается к той части настоящего, которую мы абсолютно не способны прожить. Непрожитое же непрестанно затягивается своими истоками, но никогда не может их достичь. Ибо настоящее — не что иное, как непрожитая часть всякого прожитого; препятствует же доступу к настоящему — совокупность того, что, по какой бы то ни было причине (его болезненный характер или его невыносимая близость), мы не смогли в нем прожить. Внимание к этому непрожитому образует собой жизнь современника. А быть современником, в этом смысле, означает возвращение к настоящему, в котором мы никогда не были.

III Пытавшиеся помыслить современность смогли сделать это, только раздробив ее на несколько времен, ввести во время сущностную разнородность. Кто способен сказать «мое время», разделяет время, вписывает в него зазор и непоследовательность; и, тем не менее, именно посредством этого зазора, этой интерполяции настоящего в инертную гомогенность линеарного времени, современное приводит в действие особые соотношения между временами. Если, как мы увидели, именно современное сломало позвонки своего времени (или хотя бы смогло заметить в нем тектонический разлом и место перелома), оно превращает этот разрыв в место свидания и встречи времен и поколений. Здесь нет лучшего примера, чем жест Апостола Павла, который, осознавая на себе и возвещая братии современность, которая по преимуществу является мессианским временем, провозглашает бытность современниками Мессии и обозначает ее не иначе, как словами «се ныне время» (ho пуп kairos). Это время не только хронологически неопределенно (парусин, возвращение Христа, знаменующее его окончание, безусловно, близко, но невычислимо), но и обладает уникальной способностью приводить в соотношение с собой каждый миг прошлого, делать из каждого момента и эпизода библейского повествования пророчество или прообраз (образ (typos, figura) — термин, предпочитаемый Павлом) настоящего (так Адам, чрез которого человечество приобщилось смерти и греху, становится «образом» (typos, figura) Мессии, грядущего принести людям жизнь и искупление).

Значит, современником является не только тот, кто, замечая мрак настоящего, улавливает в нем непреодолимый свет, но и тот, кто, разделяя и прерывая время, в состоянии его трансформировать и ввести в соотношение с другими временами, несказанным образом прочитывать в них историю, «цитировать» ее согласно необходимости, ни в коей мере не происходящей от его произвольного суждения, но от требования, на которое он не может не ответить. Как если бы невидимый свет, являющийся мраком настоящего, распространял свою тень на прошлое, которое, затронутое этим потоком тени, приобретало бы способность ответить на мрак настоящего. Что‑то в этом роде имел в виду Мишель Фуко, когда писал, что его исторические исследования о прошлом являются лишь тенью, распространяемой его теоретическим вопрошанием современности. И Вальтер Беньямин [53], писавший, что исторические знаки, содержащиеся в образах прошлого, откроются для прочтения только в определенный момент своей истории. От нашей способности прислушаться к этому требованию и этой тени, быть современниками не только нашего века, современниками «ныне», но и его образов в текстах и документах прошлого, будет зависеть успех или провал нашего семинара.

Загрузка...