Йонатана Штейнбока, доктора психиатрии, привлекли к экспертизе на той стадии дознания, когда многое уже было упущено и пришедший в полное недоумение Джейден Бржестовски (он встретился с подобным случаем впервые и не осмелился сам принять решение) обратился к начальнику следственного отдела полковнику Гардинеру с настоятельной просьбой направить арестованную Эндрю Пенроуз на психиатрическое освидетельствование. Просьбу Гардинер удовлетворил — не в тот же день, впрочем. Была пятница, и подпись свою под документом полковник поставил только в понедельник. 22 ноября 2005 года Штейнбока вызвал главный врач отделения и с видом крайнего недовольства на круглом и плоском, как тарелка, лице сказал:
— Йонатан, тебя опять вызывают. Второй уже раз в этом году.
На вечер у Штейнбока была назначена встреча — не такая, чтобы ее нельзя было отменить, но и не такая, чтобы отмена прошла для него совершенно безболезненно. Он договорился пойти с Сузи в кино, а Сузи очень не любила отменять заранее назначенные мероприятия. Как, впрочем, и начальник Штейнбока, доктор Формер.
Йонатан кивнул. Он надеялся вернуться через день-другой, как обычно, и потому перенес посещение кино на вечер четверга.
У него и мысли не возникло о том, что он больше никогда не увидит Сузи, не увидит доктора Формера, своего кабинета в клинике Хьюстонского университета и вообще ничего из того, что было ему дорого.
На Гуантариво не было психиатрической службы, да и вообще медицинский персонал был не самого высокого уровня. Зачем им? Базу в Мексике (Штейнбок даже не знал толком, где она точно находится, с географией у него всегда были проблемы) Пентагон взял в аренду на двадцать пять лет, и когда командование решило использовать ее в качестве временной тюрьмы, где первым после ареста допросам подвергались захваченные в латиноамериканских странах повстанцы и террористы, до конца арендного срока оставалось то ли три, то ли четыре года. Продлевать аренду не собирались ни мексиканские, ни американские власти, и потому Гуантариво производил впечатление поселка, наполовину покинутого обитателями. Арнольдо Амистад, единственный на базе психиатр, а точнее, психолог, прошедший в свое время курс повышения квалификации, вся работа которого заключалась в том, чтобы отделять зерна от плевел — симулянтов от действительно психически больных заключенных, — работал здесь восьмой год практически без отпуска и, на взгляд Штейнбока, сам уже стал похож на тех, в свою очередь, похожих друг на друга людей, которых ему приходилось освидетельствовать и отправлять — одних в тюремную больницу в Гуантанамо (в Гуантариво не было даже приличного лазарета), других обратно в камеру или даже в карцер, если начальство в лице полковника Гардинера находило поведение симулянта слишком вызывающим.
Самолет приземлился на базе в одиннадцатом часу вечера, и Штейнбок отправился в гостиницу, где получил обычный свой номер на втором этаже с видом на Мексиканский залив. Он намерен был до утра отдохнуть, а потом заняться делом, которое, как он полагал, не могло оказаться сложным по той причине, что за все время существования базы в Гуантариво действительно сложных психиатрических случаев никогда не было: симуляции — да, обычное явление, пару раз Штейнбок определил хроническую шизофрению (подтвердив диагноз Амистада) и однажды — достаточно смешной случай мании величия, когда захваченный в Боливии террорист вообразил себя не кем-нибудь, а президентом Соединенных Штатов, причем не нынешним, что было бы объяснимо, и не Джефферсоном каким-нибудь или Линкольном, что можно было понять с психиатрической точки зрения, но Линдоном Джонсоном, начавшим во Вьетнаме войну, не имевшую к Латинской Америке никакого отношения.
Штейнбок разбирал свою сумку, когда по внутреннему телефону позвонил майор Бржестовски и попросил сейчас же прийти к нему, поскольку случай особый и, к сожалению, не терпит отлагательств.
Перед кабинетом стояли в позе «вольно» два лихих морпеха и травили байки так громко, что слышно их было на первом этаже, хотя, судя по содержанию, истории эти вряд ли предназначались для чьего бы то ни было слуха, если рассказчик, конечно, был в здравом уме и твердой памяти.
— Ребята, — сказал Штейнбок, предъявляя свою карточку, — вы тут всех мышей распугаете, и чем тогда будет заниматься сержант Диксон?
Морпехи закрыли рты и принялись обдумывать, какое отношение их непосредственное начальство может иметь к мышам, без которых здание тюрьмы трудно было себе представить. Штейнбок постучал и, услышав невнятное бормотание, вошел в кабинет.
Майор Бржестовски сидел на кончике стола и курил, пуская к потолку рваные кольца дыма. На пластиковом стуле перед ним расположилась, подтянув правую ногу к животу и положив на колено голову, женщина лет под сорок, одетая в тюремную робу. Первый же брошенный в ее сторону взгляд вызвал в мозгу Штейнбока некое стеснение, он ощутил несоответствие, неправильность, смысл которых в течение некоторого времени оставался для него непонятным.
Женщина покачнулась — поза, в которой она сидела, действительно была неустойчивой — и, подняв глаза, бросила на вошедшего короткий изучающий взгляд. Майор загасил сигарету (он прекрасно помнил, что доктор не курил и не выносил табачного дыма), медленно, будто боялся спугнуть кого-то или что-то, незримо присутствовавшее в комнате, подошел к Штейнбоку, пожал руку, задал какие-то вопросы о полете и устройстве в гостинице (вопросы доктор не запомнил, да и не расслышал толком, пытаясь понять, к какому психическому типу относится эта женщина и в чем может состоять ее проблема, из-за которой ему пришлось пожертвовать не только сегодняшним вечером, но и, как минимум, двумя последующими), а потом сказал:
— Йонатан, это Эндрю Пенроуз, микробиолог и наш клиент вот уже в течение восьми дней.
Женщина рывком опустила на пол ногу, стул под ней покачнулся, и она едва удержала равновесие, схватившись рукой за край стола.
— Сэр, — сказала она звонким голосом, который мог бы принадлежать скорее молоденькой девушке, — я вам уже семьсот тридцать четыре раза сказала, что меня зовут Алиса Лидделл.
— Алиса Лидделл, значит, — усмехнулся Бржестов-ски, бросив на психиатра выразительный взгляд и, похоже, с трудом сдержавшись, чтобы не покрутить пальцем у виска. — А может, вас зовут Белый кролик или, того лучше, Мартовский заяц?
— Спокойно, Джейден, — примирительно сказал Штейнбок. — Разве важно, как зовут молодую леди?
— А разве нет? — капризным тоном осведомилась Алиса или как там ее звали на самом деле. Бржестовски, передав бразды правления в руки врача, демонстративно сцепил ладони за затылком и поднял взгляд к потолку, не перестав, однако замечать решительно все, что происходило в комнате, чтобы потом отразить это в своем отчете так —.кратко, как это вообще возможно при полном сохранении всей необходимой для расследования информации.
Штейнбок придвинул ближе к Алисе-Эндрю пластиковый стул, сел на него верхом и сказал:
— Значит, Алиса Лидделл. Родители назвали вас так, видимо, в честь известного персонажа Льюиса Кэрролла?
Он все еще думал в тот момент, что арестованная разыгрывает комедию, хотя и обратил, конечно, внимание на слишком молодой для сорокалетней женщины взгляд и на то, что глаза странным образом смотрели и на него, и на майора Бржестовски, хотя косоглазием Энрдю Алиса не страдала, Штейнбок видел это совершенно отчетливо.
— Кого? — сказала она. — Вы имеете в виду моего дядю Чарли? Тогда все наоборот — это свою Алису он назвал моим именем, чему я, кстати, сопротивлялась, поскольку не любила не только свое имя, фу какое противное, но и ту сказку, которую дядя для нас сочинил, нам приходилось ее слушать раз двадцать, потому что он добавлял новые детали и менял прежние, и, хотя мне было тогда всего шесть лет, у меня сложилось четкое впечатление, что сочинял дядя эту историю не столько для нас, хотя и для нас тоже, безусловно, в этом нет никаких сомнений, но, прежде всего, для себя, поскольку размышлял в те дни над какой-то важной алгебраической (это я сейчас говорю — алгебраической, а тогда я, естественно, этого не знала) проблемой и хотел ее решить с помощью нестандартных методов математической логики, коей занимался много лет с большим, надо признать, успехом.
Когда Алиса-Эндрю завершила эту нескончаемую фразу, поставив все-таки не точку, а скорее запятую, так, что слово «успехом» повисло в воздухе, будто исчезающая улыбка Чеширского кота, Штейнбок отвлекся, наконец, от разглядывания ее удивительного лица, на котором выражения сменяли друг друга, как кадры в быстром кинематографическом калейдоскопе, и, еще все-таки не вполне приняв в сознание происходящее, интуитивно задал правильный вопрос:
— Какой сейчас год, дорогая мисс Алиса?
Она посмотрела на Штейнбока таким взглядом, будто он сморозил несусветную глупость — спросил, например, сколько у человека ног или действительно ли солнце восходит на востоке.
— Смеетесь? — спросила Эндрю Пенроуз (или все-таки Алиса Лидделл?), из чего Штейнбок сделал вывод (достаточно очевидный), что она умеет говорить и коротко. Если хочет.
— Нисколько, — сказал он, бросив взгляд на майора. Бржестовски все еще изучал взглядом потолок, и по безмятежному выражению его лица можно было понять, что дурацких вопросов он этой женщине не задавал, поскольку интересовал его не год, который он и без того мог вспомнить, посмотрев на календарь, а то, чем в означенном году, а равно и в предшествовавшие аресту годы занималась мисс (или миссис?) Эндрю Пенроуз.
— Нисколько, — повторил Штейнбок, на этот раз внимательно вглядываясь в лицо Алисы — да, скорее именно Алисы Лидделл, а не Эндрю Пенроуз. Он еще не был уверен, конечно, но множество внешних признаков, часть которых наверняка была доступна и вниманию майора, а также интонации и тембр голоса, ну, и еще, конечно, интуиция, которой доктор привык доверять больше, чем даже внешним и внутренним признакам, говорили о том, что случай перед ним если и не уникальный, то все же достаточно редкий в психиатрии. Таким было первое впечатление, но, чтобы убедиться, ему предстояло, конечно, провести с этой женщиной еще много часов — он все-таки надеялся, что не дней, поскольку отменять намеченное на четверг посещение кинотеатра у него все еще не было никакого желания.
— Видите ли, дорогая Алиса, — сказал он, — если вы посмотрите на вон тот календарь, то увидите надпись: 2005.
Календарь висел на стене около двери, и изображена — на нем была не голливудская красотка, как следовало бы ожидать, зная вкусы майора Бржестовски, а стена какого-то пенитенциарного сооружения, судя по маленьким зарешеченным окнам и бойницам. Впрочем, с равным успехом это могла быть и какая-нибудь старая европейская крепость века, скажем, семнадцатого или раньше. Надпись «2005», однако, была ярко-красной и такой большой, что не разглядеть ее Алиса-Эндрю, конечно, не могла, если не была полуслепой на оба глаза, но даже близорукой эта женщина не была — Штейнбок видел ее глаза, ее взгляд…
— Где? — спросила она. — Этот вот? Красивая картинка. И год правильный.
Да?
— Какой же именно? — поинтересовался Штейнбок.
— Вы не умеете читать? — сказала Алиса голосом обиженного ребенка.
— Ну… — протянул он. — По-моему, там написано: две тысячи пять.
Женщина перевела на него взгляд. Нет, точно: близорукостью она не страдала. И глаза у нее сейчас были одинаковыми. Ярко-голубые глаза и совершенно детское выражение на взрослом лице.
— Именно так, сэр, — сказала она, глядя ему в глаза взглядом девочки-школьницы, которую оставили без обеда за совершенно незначительный проступок, — и если вы меня сейчас же не отвезете домой, я…
Она замолчала — перебирала, видимо, в уме те страшные наказания, вроде казней египетских, которым она или ее грозные родители подвергнут доктора (а почему не майора Бржестовски, кстати?), если он сейчас же не отвезет ее домой… но ведь надо еще знать, где этот дом находится…
— Не продиктуете ли ваш адрес, мисс? — покорно спросил Штейнбок.
— Риджент-стрит, 90, дом, что с высокими такими башенками, — не задумавшись ни на секунду, ответила Алиса-Эндрю. — Только я не люблю в кэбе, там дует.
— У ваших родителей, видимо, есть свой экипаж, как я понимаю…
— О да, и папа обязательно пришлет за мной, если вы передадите ему от меня записку.
Громкий вздох майора Бржестовски засвидетельствовал его отношение к происходившему. Ну да, бред, конечно, но надо еще учесть явно изменившийся цвет глаз, выражение лица, и еще то, на что майор наверняка не обратил внимания: шея. У сорокалетней женщины не могла быть (ну просто по определению, так в природе не бывает!) гладкая и розовая шея без единой складочки.
— Пожалуй, — сказал Штейнбок, — мы так и сделаем. Скажите мне только, дорогая мисс, как по-вашему, где вы сейчас находитесь и кто этот господин, что сидит за столом?
— Он не представился, хотя мы уже давно разговариваем, — сухо отозвалась Алиса-Эндрю. — Это очень невежливо, особенно для инспектора Скотланд-Ярда, который должен проявлять умение джентльмена вести себя с дамой, особенно если не знаешь, для чего ее пригласил.
Сколько же ей лет на самом-то деле? Вот сложный вопрос, и доктор подумал, что придется потратить немало времени для того хотя бы, чтобы определить возраст этой особы, наверняка не совпадавший с тем, что указан в ее личном деле. Пятнадцать? Нет, это слишком. При таком умении построения фраз…
Он подумал, что с подобными случаями всегда возникают именно такие проблемы — но начинать надо не с них, иначе можно застрять надолго, и в это время произойдет смена личности, почти непременно произойдет, достаточно небольшого стресса, изменения в ситуации, а здесь это может случиться в любую минуту, и для правильной постановки диагноза лучше бы сейчас сделать перерыв и отправить девушку… женщину… в общем, это невинное дитя природы — нет, не в камеру, конечно, но туда, где она могла бы отдохнуть, не думая о своей судьбе и отсутствующих родителях.
— Вы не смогли бы, мисс, — сказал Штейнбок, — подождать своих родителей в комнате, куда вас сейчас отведут и где вы сможете почитать или посмотреть теле… гм… думаю, что чтения будет достаточно.
Он обернулся к майору, слушавшему разговор с видом человека, которому решительно безразлично происходившее, и сказал с нажимом в голосе:
— Дорогой инспектор, у вас, конечно, найдется комната, где молодая леди могла бы провести час-другой, читая книгу?
— Э… — протянул майор. — Да, сэр. Найдется, сэр. К вашим услугам, мисс. Подождите минуту, я сейчас отдам соответствующие распоряжения.
Он достал из кармана мобильный телефон и тихо заговорил, заслонившись ладонью. Алиса-Эндрю с живым интересом, но без удивления следила за разговором и, когда Бржестовски положил аппарат на стол, сказала:
— Чего только не придумают в этом Ярде. Надо будет рассказать дяде Чарли.
Открылась дверь, и вошел сержант Диксон — в форме морпеха, разумеется, но Алиса-Эндрю не обратила на форму ни малейшего внимания, встала, присела, что, возможно, означало реверанс или книксен, и пошла к двери, будто принцесса на бал. Когда дверь за ними захлопнулась, Штейнбок сказал:
— Джейден, надеюсь, ты меня понял и отправил ее не в камеру?
— А куда еще? — буркнул майор. — Не в гостиницу же. Послушай, Йонатан, это явная симуляция! Пока ты с ней говорил, я окончательно убедился. У меня нет времени на всякие…
— А у меня есть, — прервал майора Штейнбок, — и это не симуляция.
— Да? — вежливо удивился Бржестовски. — Ты, конечно, классный специалист, Йонатан, но за десять минут ни один психиатр в мире…
— Ни один — если речь идет о шизофрении или психозах. В данном же случае я почти могу быть уверен…
— В чем, черт побери?
— Послушай, — сказал Штейнбок примирительно, — я устал с дороги, хочу есть. Пойдем в кафе, захвати с собой ее бумаги, чтобы я мог…
— Бумаг нет, — отрезал жестокий майор, — все данные в компьютере. Ужин нам сейчас принесут, что ты предпочитаешь: бифштекс, курицу, сосиски?
— Омлет, — сказал Штейнбок. — Только хорошо прожаренный.
— У нас на базе нет птичьего гриппа, — усмехнулся майор.
— Естественно, — сказал доктор, — у вас тут все птицы давно подохли от скуки.
Читать с экрана Штейнбок не любил, но пришлось — принтера в кабинете майора не оказалось, да если бы и был, распечатывать и выносить материалы, связанные с деятельностью арестованных было категорически запрещено.
Омлет оказался хорош, майор своими репликами не докучал, и Штейнбок довольно быстро прочитал информацию, совершенно, на его взгляд, поразительную, но никак не приближавшую к цели его здесь пребывания. Он вспомнил к тому же, что знал все это и прежде — когда происходили упомянутые в отчете события, он, как и многие другие, следил за публикациями в канадской «Глоб», но, как и все, с сугубо читательским интересом обывателя, задающего стандартный вопрос: кто следующий? Когда скандал поутих и крупные заголовки исчезли с газетных полос, забыл об этом деле и он.
Бросив взгляд на заголовок компьютерного материала «Странная гибель и исчезновение 14 микробиологов», Штейнбок вспомнил, что читал эту статью, положив газету на рулевое колесо, пока стоял в пробке на Восьмой южной улице. 14 марта 2002 года — он и дату вспомнил, потому что в тот день делал на семинаре доклад о способах медикаментозного лечения больных, страдающих PMJI — расстройством множественной личности.
Странно соприкасаются порой и странно друг с другом реагируют элементы нашей судьбы. Почему именно в тот день он читал именно тот доклад?
Статья была о гибели Стивена Мостова по прозвищу «Доктор Грипп». Его личный самолет разбился в Денвере. Мостов был известным микробиологом и пополнил собой список, казалось бы, не имевший конца. Мостов стал в списке все-таки последним — после его гибели кто-то поставил в той истории жирную точку.
А первым был Бенито Куэ, специалист в области инфекционных заболеваний и молекулярной биологии, работавший в Медицинском центре Майами. 13 ноября 2001 года его сбила машина на автостоянке — тому было множество свидетелей. Никто, однако, не обратил внимания на номер машины, никто не запомнил водителя, и — что самое удивительное — при вскрытии на теле доктора Куэ не обнаружили никаких повреждений. Может, он умер от шока, увидев, как на него мчится темная, без включенных фар, масса?
Писали, в частности, о том, что доктор из Майами работал над военными проектами, связанными с разработкой бактериологического оружия.
Через четыре дня исчез профессор Дон Уили, один из крупнейших микробиологов США, работавший в Медицинском институте Говарда Хьюза Гарвардского университета. Он изучал взаимодействие иммунной системы с возбудителями СПИДа, лихорадки Эбола и гриппа. Полиция нашла его машину на мосту недалеко от Мемфиса в штате Теннеси, а тело Уили выловили в декабре из Миссисипи. Эксперты предполагали, что профессор упал в воду в результате приступа головокружения.
Еще через пять дней внезапно умер известный микробиолог Владимир Пасечник. Писали — от инсульта. Доктор Пасечник, эмигрировавший в Великобританию в 1989 году, играл в свое время важную роль в разработке российского бактериологического оружия.
В начале декабря исчезла доктор Эндрю Пенроуз, сотрудница Микробиологической лаборатории медицинского факультета Пенсильванского университета. Вышла из своего дома в кемпинге в 9 часов утра, но на работу не явилась. Машина ее осталась на стоянке, никто из сотрудников доктора Пенроуз не видел. Ни в тот день, ни позднее. Журналисты утверждали, что пропавшая участвовала в работах по созданию бактериологического оружия.
В декабре произошли еще две смерти. Доктор Роберт Шварц был обнаружен зарезанным в своем доме в Лизберге. По подозрению в убийстве полиция задержала дочь Шварца и несколько ее друзей, состоявших в какой-то языческой секте. Доктор Шварц занимался исследованиями патогенных микроорганизмов, в частности, расшифровкой их ДНК. Работал он в Центре передовых технологий в Херндоне, штат Вирджиния. Не обнаружив никаких доказательств участия Линды Шварц в убийстве отца (а других подозреваемых попросту не было), полиция отпустила женщину и ее друзей, на том расследование и заглохло — во всяком случае, для прессы.
В начале 2002 года — то ли второго, то ли третьего января — исчез из своей нью-йоркской квартиры на 42-й улице доктор Карлос ди Маркос, приглашенный профессор университета штата Нью-Йорк, занимавшийся, как удалось выяснить журналистам, исследованием препаратов, полученных из сыворотки сибирской язвы.
Через четыре дня в результате несчастного случая скончался доктор Нгаен Ван Сет, работавший в свое время в Сайгонском университете и покинувший родину в 1972 году вместе с американскими солдатами. Тридцать лет о нем не вспоминали, пока ученый не умер, оказавшись затертым в герметичной камере своей лаборатории в Микробиологическом институте Исследовательского центра Пентагона в Денвере. Он погиб от удушья. Ван Сет работал в группе исследователей, известной открытием вируса мышиной оспы.
В феврале погиб русский микробиолог Виктор Коршунов, специалист в области детских кишечных инфекций. Ученого ударили по голове, тело было обнаружено около дома Коршунова в Москве. Пять дней спустя британский микробиолог Ян Лангфорд, специалист в области вредного воздействия окружающей среды, был обнаружен мертвым у себя дома. Его тело оказалось привязано к креслу и раздето ниже пояса.
23 февраля исчез доктор Дэвид Уинн-Уильямс, сотрудник Британского антарктического общества, изучавший жизнедеятельность микробов в космосе. Соседи видели, как доктор отправился на обычную утреннюю пробежку. Домой он не вернулся.
Через две недели в Сан-Франциско погибли еще два выдающихся микробиолога. Таня Хольцмайер, эмигрантка из России, занимавшаяся молекулярной биологией, была застрелена своим другом, также микробиологом, Гайангом Хуангом, который после этого покончил собой.
Стивен Мостов, заметку о гибели которого Штейнбок читал, стоя в пробке на Восьмой южной улице, оказался последним в этой цепочке. Внятного объяснения происходившему не нашли и, естественно, о странных смертях и исчезновениях забыли; общественное сознание, больное рассеянным склерозом, способно удерживать в памяти какую бы то ни было даже сенсационную проблему не больше нескольких дней, максимум — неделю.
Из того, что доктор Эндрю Пенроуз оказалась в конце концов на базе Гуантариво, легко было сделать вывод (не исключаю, что совершенно неправильный, но достаточно логичный) о том, что похищениями и убийствами известных микробиологов занималась какая-то латиноамериканская террористическая организация, собиравшаяся использовать талант и знания этих людей понятно с какой целью — получить в свои руки одно из самых опасных средств массового поражения. Видимо, пытались как-то заинтересовать, купить, а если купить не удавалось, ученого убивали тем или иным способом, и это тоже понятно: надо было избавиться от свидетеля.
Если так, то получалось, что из четырнадцати человек положительный ответ дали только трое — Карлос ди Маркос, Дэвид Уинн-Уильямс и Эндрю Пенроуз, с которой доктор разговаривал несколько минут назад. Наверняка майор Бржестовский уже спрашивал арестованную о том, известно ли ей что-то о судьбе пропавших коллег, и наверняка (во всяком случае, так решил Штейнбок) не получил вразумительного ответа.
— Когда ты начал с ней работать? — спросил доктор, не отводя взгляда от экрана. Майор сидел рядом, курил, пуская дым в сторону, и читал материалы, отпечатанные на длинных листах, которые он сворачивал в трубочку по одному и выставлял перед собой, будто строил ограду из бумажных бревен. Он уже огородил небольшой участок, оставив место то ли для будущих ворот, то для того, чтобы свалить туда оставшиеся документы.
— На прошлой неделе, — ответил Джейден, пустил к потолку неправильное кольцо дыма и загасил сигарету в пепельнице. — Скажем, в прошлый вторник.
— Что значит — скажем? — удивленно спросил Штейнбок.
— Это имеет для тебя значение? — задал Джейден встречный вопрос.
Что-то его смущало?
— Да, — сказал доктор. — Мне важно знать, сколько времени прошло между началом твоей с миссис Пенроуз работы и тем моментом, когда она объявила себя Алисой Лидделл.
— Это было на третий день наших с ней посиделок, то есть в пятницу. Ты читаешь файл? Там все написано.
— Как это произошло? Меня интересует динамика — процесса.
— Чтобы распознать симуляцию, тебе нужны такие детали?
Штейнбок не ответил, и Бржестовски, закурив и выдержав паузу, сказал:
— В пятницу утром мы начали, как обычно. Через час очень вежливой, но совершенно бесплодной беседы…
— Очень вежливой? На третий день допросов? Джейден, мне нужна полная картина, а не твои…
— Я и даю тебе полную картину! — сердито воскликнул майор. — Да, вежливой. Если бы в наши руки попались ди Маркос или Уинн-Уильямс, разговор был бы другим, но…
— Вот уж не думал, что для женщин вы тут делаете исключения! Помню случай с Лючией Кампо…
— Есть разница, — покачал головой Бржестовски. — Здесь не Абу-Грейб, Йонатан, и даже не Гуантанамо, тебе прекрасно известна разница. Если ты обязательно хочешь знать, я получил определенные инструкции от полковника Гардинера…
— О'кей, — сказал Штейнбок. — Ты обращался с ней максимально вежливо, однако на третий день приятной беседы…
— Приятной беседу я бы не назвал, — усмехнулся майор, — и вопросы были поставлены жестко. Понятно, я использовал каждое неточно сказанное слово, и, для того чтобы не попасться, ей приходилось быть предельно внимательной и напряженной. Но голоса я не повышал, рук не распускал, я даже ни разу не назвал ее грязной сволочью.
— И на второй час допроса…
— Она вдруг замолчала на середине фразы…
— Говорила в это время она или ты?
— Она. Я спросил о последних ее опубликованных работах, надеялся, что она расслабится. Она начала рассказывать о статье в Микробиологическом журнале…
— У тебя есть запись этого момента?
— На диктофоне. Видеосъемка не велась за ненадобностью.
— Дашь мне потом прослушать. И все наши дальнейшие с ней разговоры нужно писать на видео. Есть такая возможность?
— Конечно. Но зачем?
— Итак, — сказал Штейнбок, не отвечая на вопрос, — она говорила о статье…
— Да. И неожиданно на середине фразы замолчала. Я сказал: «Продолжайте, это очень интересно». Ответа не получил. Она смотрела на меня, но взгляд стал другим.
— Цвет глаз?
— Да, это тоже, что, конечно, странно. У нее была радужка кошачьего зеленовато-серого цвета, это, кстати, хорошо видно и на фотографии в ее деле. А тут я обратил внимание на ярко-голубой цвет глаз. Подумал, что…
— Неважно, что ты подумал. Дальше.
— Нет, важно! Именно из-за этого взгляд стал вдруг таким детским…
— Хм… — сказал Штейнбок. — Да, понимаю. Продолжай.
— Послушай, — возмутился майор, — ты разговариваешь со мной, будто я подследственный, а ты…
— А я врач и хочу знать, как происходило замещение личности, я сталкиваюсь с таким случаем не впервые и много читал, мне важны детали, понимаешь?
— Разговорился, — пробормотал Бржестовски, и неожиданно до него дошло. Он высоко поднял брови и посмотрел на доктора с удивлением. — Ты хочешь сказать, что это не симуляция?
— А что сказал по этому поводу доктор Амистад? — вопросом на вопрос ответил Штейнбок. — Почему-то я с ним сегодня не встречался.
— Тебя очень интересует его мнение? — удивился майор.
— Нет, — отрезал Штейнбок. — У него ведь одно из двух: или симуляция, или шизофрения. Насколько я понял, в данном случае он решил, что имеет дело с симуляцией. Поэтому полковник…
— Да-да, ты прав, — быстро сказал Бржестовски. — Симуляция. Полковник вызвал тебя, потому что одной лишь подписи Амистада в данном случае недостаточно.
— Я еще поработаю с ней, — сказал Штейнбок. — Но… Это не симуляция, Джейден. Это классическое проявление расстройства множественной личности. То есть почти классическое. Есть один нюанс, который заставляет меня пока сомневаться…
— Ага, ты все-таки сомневаешься!
— Не в том, о чем ты думаешь. Она не симулирует, выбрось это из головы, Джейден. А нюанс в том, что обычно вторичные личности, проявляющиеся при таких расстройствах, — это люди простые, я хочу сказать, не исторические, не известные каждому школьнику, не персонажи литературных произведений. Это ведь не шизофрения. При расстройстве множественной личности сознание во многих случаях замещается полностью, вторая личность чаще всего ничего не знает о первой и уверена в том, что это тело всегда ей принадлежало.
— Я слышал о таких вещах, — кивнул Джейден, — но думал, что это происходит так редко…
— Редко, — согласился Штейнбок. — А нынешний случай еще более редкий, потому что личность современной женщины замещена личностью реальной девочки, жившей в шестидесятые годы девятнадцатого века, той самой, для которой Льюис Кэрролл написал свою знаменитую «Алису в Стране чудес».
— Ты хочешь сказать, что она…
— Она не понимает того, что видит вокруг себя. Полтора столетия назад не было компьютеров, телевизоров, пластмасс, электронных замков, телефонов, в общем, почти ничего из того, что она могла увидеть в твоем кабинете или у себя в камере. Она, очевидно, не понимает, как здесь оказалась, и уверена, что это новая игра, придуманная ее неугомонным дядей Доджсоном. Когда до нее дойдет, что игрой здесь не пахнет, а это может произойти в любую минуту, я не представляю… Если она останется в своей нынешней личности, может произойти нервный срыв, и я не берусь предсказать последствия… А если личность изменится, что более чем вероятно, то я не берусь сказать — как именно. Возможно, вернется Эндрю Пенроуз, а возможно, появится кто-то третий.
— То есть? — перебил майор. — Ты хочешь сказать, что она…
— Что ты заладил «хочешь сказать»? — рассердился Штейнбок. — Я, по-моему, ясно выражаюсь. При расстройстве множественной личности возможны… Ну, я читал о тридцати двух личностях в одном теле. Ты должен помнить дело Марка Петерсона, по которому в качестве потерпевшей проходила Сара Лешем, об этом писали все газеты лет пятнадцать назад…
— Я тогда учился в школе и газет не читал, — усмехнулся Бржестовски.
— Даже спортивные страницы? Об этом писали везде. Хорошо, не читал, не надо. В теле Сары, кроме нее самой, пребывали еще шесть независимых личностей и пятнадцать личностных фрагментов.
— И ты хочешь сказать… — опять затянул свое майор.
— Я хочу сказать, что случай твоей Пенроуз классический, с одной стороны, потому что налицо такой типичный эффект, как изменение цвета глаз, а с другой стороны, случай совершенно не типический, поскольку я не читал в литературе о том, чтобы при расстройстве множественной личности появлялись известные люди или литературные персонажи.
— Если она считает, что живет в середине девятнадцатого века, — сказал Бржестовски, — то почему спокойно восприняла год на календаре?
— Я не сказал, что она так считает! Я не знаю. Алиса — прототип литературного персонажа. Но почему бы ей не считать себя живущей в двадцать первом веке?
— Я понял, — мрачно сказал Бржестовски, закинув — руки за голову и глядя в потолок. — Если ты уверен в своем диагнозе, то черта с два я получу от этой особы те сведения, что мне нужны. Алиса эта ни бельмеса не понимает в микробиологии…
— Ты тоже, — вставил Штейнбок, но майор продолжал, не обратив внимания на слова доктора:
— …а кто там появится еще… сколько, ты говоришь, в ней может сидеть всяких разных? Пятнадцать? Двадцать? И все полные профаны. А мне нужна конкретно Эндрю Пенроуз, и я надеялся вытянуть из нее…
— Я не уверен в диагнозе, — сказал Штейнбок, — не лови меня на слове. Не так уж я часто встречался с феноменом расстройства множественной личности, чтобы делать однозначные выводы на основании столь скудной информации. Мне кажется, что… В общем, Джейден, я должен говорить с этой особой. И еще — пусть ее обследуют в медпункте. Анализ крови, состояние сердца, внутренних органов…
— Если ты имеешь в виду, что с ней здесь дурно обращались… — возмущенно начал майор.
— Ничего этого я в виду не имею, успокойся. Бывали случаи, когда больные РМЛ…
— Чем? — поднял брови Джейден.
— РМЛ — аббревиатура, — пояснил Штейнбок, — расстройство множественной личности. Бывали случаи, когда у больных отмечались изменения в химическом составе крови, исчезали болезни, которыми человек страдал в одном психическом состоянии, но был совершенно лишен в другом, и наоборот — у личности Игрек появлялись болезни, которых не было у личности Икс, причем изменения происходили в течение буквально считанных минут.
— Я читал, что индийские йоги вытворяют что-то такое со своим организмом, — удивленно пробормотал Бржестовски.
— А, — кивнул Штейнбок, — похоже, что и там присутствовает тот же феномен, но проверить это никогда не удавалось, йоги любят напускать туман, а приличных психиатров среди туристов нет, к сожалению. Впрочем, неважно.
— Хорошо, — решил Бржестовски, — я отправлю эту особу на медицинское освидетельствование. Завтра с утра ею займутся.
— Прекрасно, — сказал Штейнбок и зевнул. — Если к одиннадцати будет готов первый результат обследования…
— Ты слишком хорошо думаешь о наших лаборантах…
— …То я хотел бы продолжить наши с этой особой занятия экспериментальной историей.
Впрочем, — добавил Штейнбок, поднимаясь с неудобного стула, — не уверен, что завтра в одиннадцать она все еще останется Алисой Лидделл.
Попрощавшись, доктор отправился в свою комнату, чтобы привести, наконец, в порядок не только уставшее после перелета и требовавшее свою порцию сна тело, но, прежде всего — мысли, взбудораженные неожиданно открывшейся перспективой чрезвычайно интересного и сугубо научного исследования в области клинической психиатрии.
Только ли научного?
Через трое суток он чувствовал себя выжатым, как… нет, не лимон, лимон, даже будучи выжатым, все-таки остается хотя бы на вид желтым цитрусовым, и всякий признает в нем именно то, чем он называется. Штейнбок же ощущал себя выжатым до такого состояния, когда молекулы приобретают новые, не присущие им качества, и ему начало казаться, что сам он тоже множественная личность: в пятницу, 25 ноября 2005 года, в его теле обитал некто, не имевший имени по той простой причине, что в его мире имен не имел никто, потому что имя отнимало у человека индивидуальность, как это ни странно может показаться человеку несведущему и непонимающему, что имя, название, обозначение есть оскопление сути, сведение многогранного к плоскому, бездонного к поверхностному и бесконечно изменяющегося к раз и навсегда заданному.
Он забыл позвонить Сузи и перенести встречу, но это обстоятельство, в иное время наверняка заставившее бы его впасть в депрессию, показалось мелким и не заслуживавшим внимания. В беседах с Алисой Лидделл прошла вся среда и половина четверга, Штейнбок столько узнал за это время о доброй старой Англии времен королевы Виктории, сколько, вероятно, не знал директор Исторического музея на Мелвилл-стрит, куда он в прошлом году забрел, будучи в Лондоне на конференции психиатров. Правда, Алиса упорно утверждала, что дата на календаре — правильная, и что именно в 2005 году от Рождества Христова в доброй и вовсе не старой Англии правит очень красивая и умная королева Виктория, да продлит Господь ее дни.
После каждой беседы, продолжавшейся от трех до пяти часов, Штейнбок запирался в кабинете майора, входил в Интернет и пытался найти исторические материалы, подкреплявшие или опровергавшие рассказанное Алисой. Это было трудно, потому что Алиса, собственно, ничего не рассказывала, она просто болтала, как болтают девушки, когда им скучно и надо чем-то занять время. Мысли ее перескакивали с предмета на предмет, с рассказа о вредной Мэгги (кто это такая, Штейнбок так и не понял — видимо, кузина, но, насколько ему удалось выяснить, у реально жившей в XIX веке Алисы Лидделл не было двоюродной сестры с таким именем) она переходила к осуждению Додо (Чарлза Льюиджа Доджсона, надо полагать) за его манеру обрывать повествование на самом интересном месте, а то вдруг начинала объяснять, как выбраться из леса, если вы потеряли дорогу и внезапно стало темно (ну, скажем, началось полное солнечное затмение, о котором вы не успели прочитать в календаре).
Майор Бржестовски, присутствовавший при их разговорах в первые часы и внимательно слушавший поначалу каждое слово, как-то вышел из кабинета и больше не возвращался, доведенный, видимо, до белого каления фразой Алисы о том, что секретные службы стали слишком секретными: даже собственных секретов у них больше нет, ведь секрет — это то, что говоришь на ухо, а в наш век, когда любую новость можно передать по телеграфу, секреты растворяются в земле и воздухе, как сахар в чае, и воздух, которым вы дышите, оказывается так напитан секретами, что они оседают вам на плечи, на нос и на уши…
— О Господи, — сказал на этом месте Бржестовски и бросился из комнаты с таким видом, будто забыл где-то важнейшую бумагу, на которой был записан один из тех секретов, что в его отсутствие успели раствориться в воздухе и перестали, таким образом, быть государственной тайной.
Алиса проводила майора очаровательной улыбкой и перевела на Штейнбока взгляд, такой по-детски непосредственный и в то же время по-взрослому загадочный, что ему не оставалось ничего иного, как улыбнуться в ответ и спросить какую-то ерунду, лишь бы она вдруг не замолчала.
В среду он уже точно знал, что перед ним, безусловно, не Эндрю Пенроуз, несмотря на совпадение отпечатков пальцев и достаточно близкое сходство фотографических изображений, по которым ее, собственно, и опознали агенты, работавшие в боливийских лесах и искавшие там… Впрочем, Штейнбок не знал, что они там искали на самом деле, майор говорил ему одно, на самом деле все могло быть иначе, но, как бы то ни было, одним из результатов этой агентурной работы стал арест (доктор понял, что ее просто похитили и вывезли среди ночи на американскую базу) женщины, отождествленной, как разыскиваемая спецслужбами микробиолог Эндрю Пенроуз.
У Пенроуз, как это было записано в ее медицинской карточке, была кровь второй группы, а у Алисы Лидделл — первой. У Эндрю Пенроуз была довольно сильная близорукость (минус четыре в правом глазу и минус шесть — в левом), а у сидевшей перед Штейнбоком женщины, называвшей себя Алисой, зрение оказалось абсолютным — она видела самую нижнюю строку таблицы.
Эндрю Пенроуз была крашеной блондинкой, у Алисы оказались темные волосы, которые она расчесывала так, чтобы они спадали волной на плечи, причем никаких следов краски в лаборатории не обнаружили, после чего эксперты решили, что им для исследования подсунули данные двух женщин — кто-то ошибся, а в какую именно сторону, экспертам было все равно, они лишь констатировали факт.
В отличие от майора, Штейнбок знал, что при расстройстве множественной личности описанные изменения не только возможны, но происходят порой так быстро, что исследования, проведенные с интервалом в два-три часа, показывают существенную разницу в составе крови или цвете радужной оболочки. Именно эти результаты убедили доктора в правильности поставленного диагноза.
— Черт возьми, Йонатан, — говорил майор при каждой их встрече, где бы она ни происходила: в коридоре, в кафе или в его кабинете в полночь, когда они подводили итог очень, на взгляд Штейнбока, плодотворного, а на взгляд Бржестовски, совершенно зря потраченного рабочего дня, — черт возьми, мне нужно получить от нее совершенно определенную информацию оперативного характера. Это очень важно. Можешь себе представить, насколько это важно, если начальство пошло на то, чтобы вывезти ее из… неважно, факт тот, что это потребовало немало усилий, и два агента едва не поплатились жизнью. А теперь я вынужден сидеть и ждать, пока вы с ней не наиграетесь во врача и пациентку.
— Мы не играем, ты прекрасно понимаешь…
— Не понимаю! Расстройство множественной личности? Замечательно! Джекил и Хайд, да? Джекил возвращался домой каждое утро и превращался в Хайда, а у вас это тянется уже третий день…
Что мог ответить Штейнбок старому приятелю? Сказать, что ему тоже не нравилось терять здесь время, когда у него много работы в клинике, и Сузи при ее строптивом характере может быстро найти ему замену? На самом деле это было не совсем так: на третий день он уже не торопился уехать из Гуантариво, случай сам по себе был очень интересным, и к тому же ему с каждым часом все больше нравилась Алиса, это было странное ощущение, которое он не то чтобы не мог передать словами, но прекрасно понимал, что говорить о нем вслух попросту невозможно: что же это было, на самом деле, кто ему, в конце концов, становился все более симпатичен — сорокалетняя женщина, прикидывавшаяся веселой девчонкой, воспринимавшей странные обстоятельства, в которых она оказалась, с юмором и даже некоторым пониманием, или восемнадцатилетняя девушка, оказавшаяся вдруг в теле взрослой женщины, не очень, видимо, удобном, судя по ее странным порой движениям?
Разговоры, естественно, записывались, и Штейнбок подозревал, что слушал их не только он, но и специалисты из аналитического отдела. Он мог себе представить, что они думали, когда им попадались такие, например, фразы: — Ну что вы, сэр, мы с сестрой обычно прятались от дрондов под столом в буфетной, потому что он такой длинный, и скатерть на нем до самого пола, и никакой дронд туда не пролезет, а если пролезет, то запутается крыльями в складках материи, потому что, знаете ли, сэр, у дронда хотя и тощая шея, как у дяди Чарли, но зато длинные мохнатые крылья, как у мышиного короля, нет, не того, который с хвостом и живет в подвале, а того, что висит на стропилах вниз головой и ждет, когда мимо будет пролетать птичка, чтобы ее тут же поймать и съесть, они все такие прожорливые, мышиные короли, я имею в виду, и совершенно не стесняются, хотя крылья у них все-таки мохнатые, не такие, как у подданных, вы знаете, подданных я очень не люблю, более противных созданий я не видела, их можно… и И так далее до бесконечности. Прервать монологи этой девицы можно было только одним способом — открыть книгу Кэрролла и начать читать с любого места, хоть с конца, хоть с начала, хоть с середины. К счастью, в библиотеке Гуантариво, где вообще-то книг было меньше, чем фильмов на лазерных носителях, Штейнбок нашел оксфордское издание «Алисы в Стране чудес» и «Алисы в Зазеркалье» с иллюстрациями Тенниела и на третий день их с женщиной-девочкой посиделок вытащил книгу, положил на стол, открыл на странице с изображением Безумного чаепития и спросил:
— Узнаете?
Алиса, произносившая в это время нескончаемую речь о пользе арифметических упражнений для придания лицу естественного природного цвета, замолчала, увидев себя рядом со Шляпником и Соней, повернула книгу и долго смотрела, широко раскрыв свои фиалковые глаза, а потом сказала:
— Господи, сэр, так все и было на самом деле. Вот только…
Лицо ее при этом стало задумчивым, а взгляд — отрешенным. Что означало ее «вот только…», Штейнбок, к сожалению, не узнал, потому что, произнеся эту фразу, Алиса (Эндрю) надолго умолкла, книгу не отдавала, но страниц почему-то не перелистывала, а смотрела только на положенную перед ней картинку. Она смотрела в книгу, а Штейнбок — на нее. Что общего было между этой женщиной и изображенной на рисунках девочкой? Разумеется, волосы. Конечно, взгляд. И ничего больше, но все равно сходство казалось доктору поразительным.
Штейнбок отобрал у нее книгу, и Алиса тихо вздохнула, думая о чем-то своем, далеком, и, пока она находилась в этом переходном состоянии, он задал ей вопрос из списка, составленного Джейденом. Что-то вроде: «Кто из ваших коллег согласился на предложения, на которые согласились вы?» — глупый, на его взгляд, вопрос, с чисто психологической точки зрения, но доктор задавал его всякий раз, и всякий раз Алиса реагировала по-разному, что и заставляло Штейнбока повторять вопрос с той или иной интонацией, надеясь на то, что триста восемьдесят шестой ответ окажется наконец таким, на какой рассчитывал майор.
Обедали и ужинали они вместе — еду им приносили в комнату, где они проводили почти весь день, — и за едой никаких разговоров не вели. Алиса была девушкой воспитанной, ела молча и тщательно подбирала крошки. Штейнбок следил за ней исподлобья, и что-то с ним в эти минуты происходило: хотелось обойти стол, сесть рядом, взять ее руку в свою… И что?
В пятницу Бржестовски вообще не пришел открывать их посиделки, то ли его вызвал к себе полковник, то ли ему просто надоело, а у Алисы с утра было меланхолическое настроение, она молча выслушала дежурный комплимент о ее больших глазах, вздохнула, положила руки на стол и сказала с плачущей интонацией:
— Хочу домой.
Об этом они уже много раз говорили. Домой ей было пока нельзя, потому что… ну, например, она должна оказать большую услугу британской короне, это очень важно… Галиматью, которую Штейнбок приводил в качестве аргумента, Алиса обычно выслушивала с выражением понимания, после чего и начинались монологи, которые фиксировала видеокамера. На этот раз, однако, что-то было в ее интонации, заставившее доктора отказаться от ставшей уже привычной фразы. Он давно научился чутко реагировать на малейшие изменения в настроении своих подопечных, на любую возможность проникнуть в глубину подсознания, понять, изменить…
— Сегодня, — сказал он. Почему? Он не знал. Это был обычный день, ничем не отличавшийся от прочих. — Сегодня ты вернешься домой, Алиса. Ты вернешься, а я останусь, и мне будет грустно и одиноко, потому что…
Он заставил себя прерваться, чуть ли не пальцами защемил себе губы, потому что слова, которые он собрался произнести, были не просто глупыми, они были с медицинской точки зрения недопустимыми, минуту назад ему и в голову не пришло бы сказать нечто подобное, но утро было поистине странным — не для всех, только для них двоих, сидевших друг против друга и соединенных невидимой лентой.
— Да? — радостно произнесла Алиса и даже наклонилась через стол. — Домой? Как хорошо!
И тут же нахмурилась, настроения у нее менялись с калейдоскопической быстротой:
— Господи, как плохо! Я хочу сказать, сэр, что вам тут будет, наверно, одиноко… Я… мне…
Она запиналась, как ученица, не выучившая урока. Почему он сказал, что сегодня она вернется домой? Как она может вернуться куда бы то ни было, кроме как в собственное душевное безвременье, передав управление сознанием Эндрю Пенроуз, которую ему хотелось видеть меньше всего на свете?
— Вам будет одиноко, — сказала она, — потому что вы меня любите, верно?
Он должен был ответить?
Штейнбок сглотнул подступивший к горлу комок и, помедлив, сказал не то, что должен был говорить по всем канонам обращения с больными, а то, что говорить был не должен, не имел права, не хотел, не собирался, еще минуту назад ему бы и в голову не пришло произнести нечто подобное:
— Да, Алиса, я полюбил тебя сразу, когда увидел…
И только произнеся эти слова вслух, понял, что сказал истинную правду, точную, как показания хронометра.
— Вы меня действительно любите? — сказала Алиса и улыбнулась. Глаза ее стали еще более голубыми, чем прежде, если это вообще было возможно. Щеки вспыхнули румянцем — не смущением, как можно было ожидать от молоденькой девушки, а удовольствием, испытанным уже не раз взрослой женщиной, но все равно желанным, как всегда бывает желанным восход солнца, хотя повторяемость этого явления и его нудная привычность могут, наверно, кого-то довести и до нервного истощения. Штейнбок вспомнил случай из своей практики, это было лет десять назад, в истории болезни пациента (мужчины лет сорока) он записал «фобия солнечного восхода», и теперь, глядя в глаза этой девочки-женщины, вспомнил тот случай и улыбнулся в ответ, и стало ему почему-то легко, он потянулся через стол и погладил Алису по щеке, совершенно забыв, что камера этот жест непременно зафиксирует, и придется потом объяснять Джейдену, что за метод он применил в его отсутствие.
— Правда-правда, — сказал Штейнбок. — Мне никогда не встречались такие…
Ему хотелось придумать единственное и точное определение, потому что и эта женщина была на самом деле единственной…
Господи, как глупо. Чьи глаза смотрели на него и верили каждому слову? Глаза Эндрю Пенроуз? Или Алисы Лидделл?
— Я, — она потупилась, пальцы ее нервно затеребили поясок на платье. — Вы…
— Меня зовут Йонатан…
— Да, знаю, Йонатан… Это библейское имя?
И неожиданно, стрельнув в него глазами:
— Мне вы тоже сразу понравились, Йонатан. Знаете, вы… как мой Белый кролик, что живет в саду, у вас такие смешные уши…
Она тихо хихикнула, и Штейнбок почувствовал, что краснеет — уши у него действительно были большими и оттопыренными, как у обезьяны, которую он как-то видел в Амстердамском зоопарке…
— Алиса, — сказал он. — Не уходи. Пожалуйста.
Наверно, он мог ее удержать. Наверно, он даже правильно действовал с точки зрения практической психиатрии — это можно было бы назвать экспериментом по фиксации одной из личностей в активном сознании, но меньше всего Штейнбок в тот момент думал о такой возможности или о том, что, если все у него получится, то гнев майора будет неудержим — Джейдену уж точно не нужно было, чтобы в сознании Эндрю Пенроуз фиксировалась личность совершенно ему не интересной девушки.
Она подняла, наконец, взгляд, и они посмотрели друг другу в глаза.
Он увидел… Что? Кого? Где?
Однажды, когда он учился в Гарварде, знакомый парень с физического факультета показал ему фотографии, сделанные то ли телескопом «Хаббл», то ли еще каким-то космическим прибором. Один из снимков так заворожил Йонатана, что он долго не мог оторвать взгляда.
«Это центральная часть галактики», — сказал приятель и назвал номер, который Йонатан, конечно, тут же забыл.
«Вот здесь, — добавил приятель, — находится черная дыра с массой в сотню миллионов масс Солнца. Газ, пыль, плазма, звезды… все валится, закручивается, это действительно похоже на последний вопль, правда?»
Черная глубина зрачка, окруженная яркой голубой роговицей, поглотила Штейнбока целиком, и пусть эта фраза звучала чудовищно банально, другой он все равно подобрать не мог, и нужно ли было подбирать другую, если эта совершенно точна?
Он погружался в черный зрачок, и со всех сторон его окружал непереносимый мрак, яркий, как ослепительный полдень, и это не было противоречием, это было так на самом деле.
Штейнбок почувствовал удушье и обнаружил, что стоит посреди комнаты и крепко держит Алису… Эндрю… за плечи.
— Йонатан, — сказала Алиса, — это так… Извините, в приличном обществе не принято… Хотя я понимаю…
— Простите, — сказал он. Господи, как это было глупо! Непрофессионально. Никогда с ним такого не случалось. Разве не было в его практике красивых и даже умных пациенток? Диана Джарви, например, двадцать шесть лет, лицо ангела, тело гейши, ум мадам Кюри, запущенная шизофрения, куда смотрели врачи, когда она в детстве говорила странные вещи, слышала голоса и рисовала картинки, по которым сразу можно было понять… У Штейнбока всякий раз менялся голос (никто об этом не догадывался, но он-то знал, слышал, ощущал), когда ему приходилось вести с Дианой долгие беседы о строении мироздания и предназначении человека, но у него и в мыслях не было ничего такого, что само собой случилось сейчас и о чем он жалел, конечно (что скажет Джейден, когда увидит этот момент в записи?), но жалел своим рациональным сознанием, а в глубине — он прекрасно это чувствовал — что-то радостно пело и что-то желало повторения, несмотря на то, что это было совершенно невозможно, недопустимо, непрофессионально и…
— Прошу прощения, Алиса, — сказал он, — садитесь, пожалуйста, поговорим о…
— Я действительно вернусь сегодня домой? — взволнованно перебила его Алиса. Он бы на ее месте тоже, безусловно, взволновался — неожиданные слова о возвращении, еще более неожиданное и совершенно безумное признание в любви…
— Да, — сказал Штейнбок. — Думаю, да. По сути, Алиса, это зависит исключительно от вашей воли, я могу только помочь…
— Помогите!
Кто это сказал? Алиса? Эндрю? Низкий мужской голос, хрипловатый, будто прокуренный…
Она уходила — он видел. Штейнбок спровоцировал ее уход своими словами и действиями, он мог сказать Джейдену (и непременно сделает это), что все произошедшее — результат продуманных медицинских действий с целью вызвать в мозгу госпожи Пенроуз необходимые психические изменения, приводящие… Он скажет так, конечно, и профессиональная его честь не пострадает ни перышком, но все ведь не так, он знал это, и Алиса знала тоже, точнее — знала, когда была…
— Не уходи, — сказал Штейнбок.
Женщина откинулась на неудобном стуле, будто это было глубокое кресло с подлокотниками. Руки повисли в воздухе с такой видимой легкостью, будто действительно опирались на упругую кожаную поверхность, пальцы свисали, она болтала ими, а глаза пристально смотрели на доктора, и цвет их менялся — голубой, зеленый, карий — казалось, что невидимый окулист переставлял контактные линзы, пробуя, какая лучше подойдет к этому новому лицу… удлиненному носу и тонким губам… двум глубоким морщинам, медленно проявившимся на высоком лбу… показалось или на самом деле ее темные волосы приобрели в свете неоновых ламп стальной оттенок?
Лицо сидевшей перед Штейнбоком женщины стало мужеподобным — женским, конечно, но что-то в нем изменилось, потом эти изменения можно будет рассмотреть в записи при сильном увеличении и понять, как это происходит, какие лицевые мышцы сокращаются, какие расслабляются, как возникают морщины, как, на самом деле, меняется не лицо, а личность.
— Ну, — сказала Эндрю Пенроуз низким басом, не простуженным голосом, как доктору показалось сначала, а нормальным мужским басом-профундо, как у одного итальянского певца, которого Штейнбок слышал в прошлом сезоне в Метрополитен в какой-то итальянской опере, и в его голосе была такая мощная глубина, такая первобытная темная красота…
— Так я спрашиваю, — проговорила-пропела госпожа Пенроуз, — за каким чертом человеку космическая экспансия, если он не в состоянии извлечь из нее даже десятой доли тех преимуществ, которые выход в космос предоставляет даже самому непритязательному уму, если, конечно, можно говорить об уме применительно к среднему человеческому индивидууму, для которого совершенно нетворческая работа является образом жизни и, скорее всего, даже ее неизбежной целью?
Нужно было отвечать? Штейнбок и половины сказанного не понял, потому что следил не за смыслом звучавших слов, а за их просодией, за тем, как завершалось изменение в лицевых мышцах, как окончательно ушла замечательная девушка Алиса и как явился… кто? Не Эндрю Пенроуз, это точно. Только не она.
Интересно, как ей удается держать навесу руки, будто на подлокотниках кресла, и не уставать? Почему-то этот вопрос, не имевший ни к психиатрии, ни к цели допроса никакого отношения, интересовал доктора в тот момент больше всего.
— Если вы назовете себя, — сказал он бесстрастным, насколько сумел это изобразить, голосом, — то нам легче будет разговаривать и обсуждать проблему, которую вы сейчас обозначили.
— Мое имя… Странно, что вы спрашиваете, сэр. Я, в общем, хорошо известен в подлунном мире, вы наверняка читали мои работы… я имею в виду не только журналы «Природа» и «Наука», где я много лет веду колонки обозревателя, но, по большей мере, книги… неужели вам ничего не говорит название «Мир без войны»?
На лице Штейнбока, наверно, действительно не отразилось ничего, кроме недоумения, потому что она… он… досадливо поморщился и произнес своим неповторимым басом:
— Господи, люди так нелюбопытны… Мое имя Рене Бернал, доктор философии, лауреат Нобелиатской премии, профессор университетов в Кембридже и Савонлине, действительный член Королевскогого физического общества, Французской академии, Германского… гм… короче говоря, и прочая, и прочая, и прочая, не имеет значения, поскольку не титулы, хотя и они влияют на отношения в научном сообществе, определяют значимость научного работника, но исключительно опубликованные им сочинения, содержащие значимые для науки и человечества доказательства, открытия, закономерности…
— Рене Бернал, — задумчиво произнес Штейнбок, стараясь не думать об Алисе, только что сидевшей перед ним на этом самом стуле, где развалился теперь престарелый… ну да, достаточно посмотреть в его усталые глаза… философ. — Именно Рене? Не Джон?
— Рене, — сказала Эндрю… то есть сказал. Штейнбоку — было интересно — когда одна из множественных личностей, находящихся в женском теле, является мужчиной в ее собственном, личности, представлении, как она себя ощущает, обнаружив, что вместо брюк носит платье, и все остальные особенности женского тела мгновенно почувствовав, поскольку не почувствовать это невозможно? В свое время, изучая феномен расстройства множественной личности на пятом курсе медицинского факультета, он прочитал десятка два работ, опубликованных в «Журнале психиатрии», а потом, во время практики в Рокфеллеровском госпитале в Нью-Йорке дважды наблюдал РМЛ у пациентов, прочитал также стенограмму процесса Марка Петерсона, которого судили за изнасилование в 1984 году некоей Сары Флеминг, оказавшейся множественной личностью и содержавшей в себе шесть субличностей и пятнадцать личностных фрагментов, большая часть которых понятия не имела о том, какому насилию подверглось их общее тело. И нигде, ни в научных трудах, ни в стенограмме, ни на собственном небольшом опыте он так и не смог обнаружить ответа на простенький вопрос. Как-то так получалось, что все личности, которые он наблюдал лично, были одного пола. Спрашивал Штейнбок, конечно, и коллег-психиатров, но убедительных ответов не получил ни разу — получалось, что мужчины в женских телах вели себя так же естественно, будто и тела принадлежали мужчинам, что наводило на любопытные размышления о природе этого заболевания и о связи внутреннего «я» с внешними телесными проявлениями.
Должно быть, Штейнбок на какое-то время сам отключился от реальности, раздумывая над проблемой полового несоответствия, потому что обнаружил вдруг, что Эндрю… то есть Рене Бернал, философ, прототип которого носил — это он помнил точно — имя Джон, смотрит на него, прищурив свои черные глаза (черные? Глаза у Алисы были ярко, ослепительно голубыми!), и ждет ответа на какой-то вопрос, которого доктор, видимо, не расслышал.
— Давайте, — сказал Штейнбок, — разберемся с вашими биографическими данными, профессор.
— Давайте, — проговорил Рене Бернал ему в тон, — разберемся в том, каким образом я здесь оказался, почему на мне это нелепое женское платье, больше похожее на тюремную робу, почему я вообще, похоже, стал женщиной, хотя и совершенно не ощущаю своего тела, и почему, судя по обстановке в этой комнате, я нахожусь то ли в заключении, то ли в месте временного задержания, хотя прекрасно помню, что минуту назад (впрочем, скорость течения времени в данных обстоятельствах может оказаться сугубо индивидуальным восприятием) находился в своем кабинете в Кембридже и читал книгу французского философа и писателя Шарля Камю об отношениях между личностью и обществом в современном мире.
«Если он так и будет шпарить фразами длиной в милю, я сойду с ума сам», — подумал Штейнбок. Фраза, впрочем, была настолько любопытна, что он позволил себе подумать над ней несколько долгих секунд, в течение которых профессор терпеливо, но твердо, смотрел… смотрела… ему в лицо, положив, наконец, руки на стол.
Было о чем подумать. Во всех известных Штейнбоку случаях РМЛ каждая субличность, бравшая на себя временно управление сознанием пациента, ощущала, будто только что проснулась после долгого сна без сновидений, она помнила о себе многое, иногда очень интересное, иногда банальное, но всегда именно просыпалась, а не перемещалась в новое тело из другой, по ее мнению, реальности.
Французского писателя, насколько он, ко всему прочему, помнил, звали Альбером.
— Профессор, — сказал Штейнбок, — прошу прощения, вы когда-нибудь занимались микробиологией? Патогенными вирусами?
Первая реакция на прямой вопрос может показать…
— Нет, — не задумавшись ни на секунду, ответил Рене Бернал. — Нет, я никогда не занимался микробиологией, моя специальность — кристаллография, в которой, смею думать, мне удалось достичь определенных успехов. Философия естествознания тоже входит в круг моих интересов. И похоже, если, конечно, то, что я вижу и ощущаю, не является фантомом воображения, вызванным внезапным мозговым расстройством, похоже, повторяю, придется согласиться с идеями профессора Эйзенштадта о том, что личность человека способна перемещаться время от времени из одного мозга в другой, и этот феномен, поскольку мне посчастливилось оказаться его непосредственным участником, необходимо подвергнуть тщательному анализу, и потому, уважаемый сэр, я бы попросил вас ответить на мои вопросы прежде, чем вы станете задавать свои, поскольку, как я вижу, вас этот феномен также чрезвычайно интересует.
— Безусловно, — успел вставить Штейнбок прежде, чем профессор начал задавать свои вопросы. «Что на меня нашло?» — подумал доктор. Может, этот человек обладал гипнотическими способностями? Может, его речь со всеми придаточными предложениями усыпляла волю и подчиняла? Штейнбок чувствовал себя не врачом, а пациентом; впрочем, не был врачом и профессор Бернал, он был исследователем, волей случая оказавшимся вовлеченным в чрезвычайно важный для науки эксперимент, и старался извлечь из этого неожиданного приключения максимальную научную пользу.
— Итак, вопрос первый, — сказал он, наклонившись к доктору над столом, волнистые волосы Эндрю Пенроуз спадали ему на лоб и глаза, но профессор то ли не замечал их, то ли не считал это сколько-нибудь важным в данных обстоятельствах. — Где я нахожусь? Уточняю: не только название местности и заведения, но и страны, континента и… гм… да, планеты.
Планеты, скажите на милость. Он думает, что его сознание переместилось на Марс или Альфу Центавра? Или это всего лишь обычное для научного работника требование точности в любом, даже самом безумном, эксперименте?
— Гуантариво, — сказал Штейнбок, — американская военная база на территории Мексики. Естественно, Латинская Америка. Планета… гм… да, Земля.
Почему Штейнбок в точности повторил интонации Бернала? Гипноз? Нет, доктор не ощущал никакого гипнотического воздействия, это он мог определить точно. Тогда что?
— Время, — сказал профессор. — Число, месяц, год.
— Двадцать пятое ноября две тысячи пятого года, — сказал Штейнбок и почему-то добавил: — Пятница.
— Понятно, — протянул профессор и откинулся на спинку стула так резко, что едва не опрокинулся.
— Понятно, — повторил он, и руки его… руки Эндрю Пенроуз легли на колени, а пальцы начали непроизвольно, как показалось доктору, мять жесткую материю. — Больше чем полвека… Очень интересно… С другой стороны, — говорил он очень тихо, будто сам с собой, но слова выговаривал четко, и Штейнбок слышал все, а камера, естественно, все записывала, — с другой стороны, поскольку это, скорее всего, ответвленная реальность, то произошедшие события могут ни в коей мере… Тем не менее чрезвычайно…
Понятно, — еще раз повторил профессор, на этот раз громко, и опять придвинулся к Штейнбоку, положил на стол не свои (наверняка не свои!) руки и задал вопрос: — Какие исторические события, наиболее важные для человечества, произошедшие за последние полвека, вы можете назвать?
Штейнбок растерялся. В общем-то вопрос был простым, и ответить на него, конечно, не составляло проблемы. Однако он просто не готов был отвечать на чьи бы то ни было вопросы. Он сам собирался спрашивать и пытаться понять. Диагноз больше не казался ему однозначным, несмотря на более чем очевидные симптомы, игнорировать которые не было никакой возможности. — О, много чего произошло во второй половине двадцатого столетия, — произнес он. — Война во Вьетнаме. Полеты на Луну. Персональные компьютеры. Всемирная информационная сеть. Высокотемпературная сверхпроводимость…
Бернал согласно кивнул, рефлекторно отбросил спадавшие на лоб волосы и едва заметно улыбнулся каким-то своим мыслям.
— Простите, профессор, — сказал Штейнбок. Почему-то после ухода Алисы ему стало казаться, что сидевшее передо ним тело — мертвое, зомби, и если он случайно дотронется до его… ее… ладони, то почувствует омерзительный холод и трупное окоченение. «Пожалуй, — подумал он, — сейчас не помешала бы порция джина с тоником. Или без тоника».
Простите, профессор, — повторил Штейнбок, — после того, как я ответил на ваши вопросы, не могли бы вы в качестве ответной любезности ответить на мои?
Сидевшая перед ним женщина посмотрела ему в глаза мужским взглядом (Штейнбок только сейчас, пожалуй, и понял, чем мужской взгляд отличается от женского, хотя и не мог сам себе этого объяснить), закинула ногу на ногу, поправила платье сугубо женским движением и сказала все тем же низким басом, похожим (он вспомнил теперь точно) на голос итальянского певца Джулио Нери в партии патера Гардиана в опере Верди «Сила судьбы»:
— Почему же? Это справедливо. Вы ответили на два моих вопроса. Задавайте два своих.
— Первый, — немедленно произнес Штейнбок — внятно, но мягко. — Дата и место вашего рождения, образование, место жительства и работы.
— Допустим, — сказала она с легкой усмешкой — мужской на женском лице, — допустим, что это один вопрос, поделенный на пять частей. Родился я десятого мая тысяча девятьсот первого года от Рождества Христова в Лондоне, окончил физический факультет Кембриджа, в настоящее время (кстати, вы не спросили о том, какое время для меня — настоящее) работаю в Кавендишской лаборатории, там же и живу, естественно.
Точка в тексте слышалась так явственно, будто доктор сам ее поставил.
— Какое же время для вас настоящее, профессор? — спросил Штейнбок, оценивая приблизительно возможный возраст этого человека.
— Это ваш второй вопрос? — осведомилась она.
— Пусть будет второй, — не стал он спорить.
— В прошлом месяце мне исполнилось сорок девять лет.
Значит, для нее… нет, все-таки лучше, правильнее говорить «он», иначе лечить придется не Эндрю Пенроуз, а доктора Йонатана Штейнбока. Значит, Рене Бернал полагает, что сейчас пятидесятый год прошлого века. Еще одно несоответствие обычному описанию расстройства множественной личности. Насколько Штейнбоку было известно, субличности, обитавшие в теле больного РМЛ, или вовсе не обладали ощущением конкретного времени, или воспринимали себя в том же времени, что и главная личность. Алиса же правильно называла год, описывая при этом викторианскую Англию второй половины девятнадцатого века, а профессор был уверен, что на дворе сейчас середина века двадцатого.
— Вы уже забросили занятия физикой ради деятельности по защите мира во всем мире?
Конечно, это был рискованный вопрос. Не так уж хорошо Штейнбок знал биографию реального профессора Джона Десмонда Бернала. Собственно, он и вовсе ее не знал, помнил только, что профессор добрую половину своей жизни посвятил деятельности, которая не прибавила ему славы, как ученому.
— Я никогда не бросал физику, молодой человек, — сказал Рене Бернал ворчливым голосом. — Вы, конечно, не знакомы с моими последними работами по электрохимии кристаллов… Вы читаете «Ежемесячные записки Королевского химического общества»? За январь месяц сего года, обратите внимание, эта статья еще наделает много шума, кое-кто из читавших ее коллег уже назвал описанный там метод «бомбой с часовым механизмом».
Пожалуй, не следовало профессору при сложившихся — обстоятельствах упоминать о бомбах в каком бы то ни было контексте. Штейнбок раскрыл было рот, чтобы сказать об этом, но промолчал, потому что следующей фразой Рене Бернал сделал еще более ошеломляющее заявление.
— Если мои исследования, — сказал он, — будут подтверждены в Принстоне и Барселоне коллегами, которые, насколько мне известно, уже начали изготавливать соответствующую аппаратуру, то в физической химии наступит новая эра, и до холодной термоядерной реакции окажется рукой подать, вы это понимаете?
О холодной термоядерной реакции Штейнбок не так давно читал в «Нью-Йорк Таймс» статью очень эмоционального журналиста, которому, прежде чем сдавать работу в печать, следовало бы показаться психоаналитику. Страху на читателей (не на Штейнбока, конечно, он-то к таким проявлениям неустойчивого эго был вполне привычен) автор нагнал большого, судя по отзывам, которые газета публиковала всю последовавшую неделю. Суть, собственно, была в том, что в некоторых лабораториях Европы и Юго-Восточной Азии (приводились конкретные названия, взятые, скорее всего, с потолка — во всяком случае, Штейнбоку не было известно о существовании в Лионе Европейского Центра психофизических исследований, да и какое отношение этот гипотетический центр мог иметь к холодному термояду, тоже осталось для него непонятным) который год проводились секретные эксперименты, увенчавшиеся наконец успехом. И — вот что привело читателей в состояние шока! — в течение двух-трех лет будет создана дешевая настольная установка, и каждый сможет, пользуясь достаточно простыми инструкциями, на собственном кухонном столе соорудить термоядерную (водородную!) бомбу без атомного запала и вообще без сложных электронных устройств.
Если бы все это было так, мир перестал бы существовать очень быстро. К счастью, сенсация прожила не больше недели, будучи опровергнута комментарием некоего профессора то ли из Гарварда, то ли из Принстона.
И теперь… Если слова Бернала услышит майор Бржестовски, ничего (впрочем, как и Штейнбок) в физической химии не понимающий, но уже доведенный своим начальством до нервного расстройства в связи с неудачами в деле Эндрю Пенроуз… И если учесть, что для Джейдена, как и для его начальства, Рене Бернал и Эндрю Пенроуз — одно и то же создание Господа…
— Простите, уважаемый профессор, — невежливо прервал Штейнбок своего визави, выключил запись и нажатием кнопки под столешницей вызвал конвойного, — вы устали, и к тому же сейчас время ленча, который будет подан в ка… в отведенной вам комнате. Был рад с вами познакомиться.
— Сэр, — величественно сказал Бернал, поднимаясь и рефлекторным жестом приглаживая платье на широких бедрах, — мне тоже было приятно поговорить о своих исследованиях с человеком, интересующимся современной наукой. Надеюсь, мы с вами еще встретимся.
— О, безусловно, — пробормотал Штейнбок и протянул профессору руку.
Ладошка была женской, маленькой и теплой, пожатие — мужским, резким и довольно болезненным.
Они просмотрели запись сначала в обычном режиме, потом дважды — в ускоренном, один раз — в замедленном и, наконец, прослушали только звук, отключив изображение, чтобы не поддаваться магии визуального восприятия.
— Может, позовем Амистада, выслушаем и его мнение? — нейтральным голосом предложил Бржестовски. — Ты его вовсе игнорируешь, Йонатан, и…
— Ему это обидно, я понимаю, — кивнул Штейнбок. — Нет, Джейден, присутствие Амистада мне помешает. Ты же знаешь, какие у меня с ним отношения, что я думаю о его профессиональных качествах и… В конце концов, зачем меня сюда вызвали, хотел бы я знать!
— Хорошо-хорошо, — примирительно сказал майор. — Ты не проголодался?
Им принесли ужин, вкуса которого Штейнбок не почувствовал, а бедняга Бржестовски вообще к еде не притронулся, пил кофе чашку за чашкой и курил сигарету за сигаретой, не обращая внимания на возмущенные возгласы доктора. К полуночи у Штейнбока раскалывалась голова, он предложил майору сделать перерыв, поскольку оба уже плохо воспринимали не только то, что видели на экране и слышали из динамиков, но даже свет в кабинете казался мерцающим и если не потусторонним, то, во всяком случае, не очень естественным.
— Йонатан, — сказал неумолимый Бржестовски, — мы должны до утра прийти к однозначному выводу.
— При таком диагнозе не может быть однозначных выводов, — с трудом разлепляя губы, сказал Штейнбок.
— Ну хорошо, — Джейден ударил ребром ладони по столу, и хорошо, что он успел допить кофе, потому что от удара чашка опрокинулась на бок. — Мне нужна Эндрю Пенроуз. Мне не нужна Алиса Лидделл. Мне не нужен этот профессор, точнее, он мне не нужен сейчас. Его слова о холодном термояде могут иметь какое-то отношение к реальности, как ты думаешь?
Бржестовский задавал этот вопрос уже восемнадцатый раз, и в восемнадцатый раз доктор ответил:
— Понятия не имею. Пригласи специалиста по ядерной физике. Я могу дать только психиатрическое заключение.
— И по-твоему…
— Господи, Джейден, я уже который раз тебе говорю: в пределах своего психофизического поля эта субличность совершенно нормальна, но…
— Да-да, извини, я это уже записал, просто все так для меня необычно…
— Для меня тоже, — пробормотал Штейнбок. — Есть тут определенные отклонения от известных мне случаев расстройства множественной личности…
— Позволяющие говорить о том, что это симуляция? — с надеждой ухватился за его слова Джейден.
— Нет! — рявкнул Штейнбок, и в затылке у него будто колокол зазвенел. — Я тебе не арестант какой-нибудь, чтобы ты пытался поймать меня на каждом слове, черт тебя побери! Это не симуляция, посмотри хотя бы на результаты анализов! Ты видел, чтобы симулянт умел менять цвет глаз и состав крови?
— Нет, — с готовностью согласился Джейден и потянулся к уже наполовину опорожненной бутылке виски.
— Ну хорошо, — сказал он, налив виски в высокий стакан, долив содовой, положив лед из морозилки, добавив специй из стоявшей на столе маленькой коробочки и выпив эту смесь чуть ли не одним глотком — Штейнбок, во всяком случае, не заметил, чтобы Джейден перевел дыхание, — ну хорошо, согласен, Пенроуз больна расстройством множественной личности. Почему никто не замечал этого раньше? И что теперь делать с этими… с философом и с девчонкой, которая может появиться опять…
«И пусть появится, — подумал Штейнбок. — Пусть появится Алиса Лидделл, я скучаю по ней, по ее ясным глазам, звонкому голосу и… не знаю, не знаю, не хочу знать, почему я не могу спокойно жить, когда она… где? Прячется в глубине подсознания Эндрю Пенроуз?»
— Что теперь? — повторил Бржестовски, поставил пустой стакан на стол и сложил руки на груди. Глаза у майора были воспаленными, он тоже практически не спал третьи сутки, и Штейнбоку только сейчас пришло в голову, что если для него проблема Эндрю Пенроуз имела, в принципе, академическое значение, то для майора от того, как именно и насколько быстро он эту проблему решит, зависела вся его дальнейшая карьера.
— Ты понимаешь, Йонатан, — продолжал майор, — что мне не нужна Алиса, не нужен Бернал, и мне все равно, как он себя чувствует в женском теле — я же вижу, тебя это интересует больше всего…
— Я вовсе не…
— Ну да, я видел, как ты на нее… на него… о Господи, на эту Пенроуз смотрел, когда она вещала басом…
— О чем ты говоришь?
— Неважно! Для меня сейчас все неважно, кроме одного: как вернуть на место личность этой женщины, потому что мне надо задать ей пару конкретных вопросов и получить конкретные ответы.
— А для меня, — сказал Штейнбок, — сейчас все неважно, кроме одного: разобраться, как это происходит. На самом деле там могут быть не три личности, включая основную, а двадцать шесть, как это было в случае Билли Миллигана, а может, и все пятьдесят! И являться они могут в любой последовательности, и для того, чтобы понять хотя бы, кто прячется в подсознании Эндрю Пенроуз, нужны многочасовые разговоры, и все равно не будет никаких гарантий…
Бржестовски помотал головой, посмотрел на доктора мутным (но вовсе не пьяным, он совершенно не был пьян в тот момент, хотя и выдул на глазах Штейнбока целую бутылку) взглядом и пробормотал:
— Если к полудню ты Эндрю Пенроуз не вернешь, мне придется…
Он не закончил фразу, и Штейнбок почувствовал холод под лопаткой.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — сказал майор. — Это уже не будет проблемой психиатрии, так что…
— Что ты собираешься делать в полдень? — резко спросил доктор, непроизвольно бросив взгляд на часы: два тридцать шесть. Ночь на субботу. Девять с половиной часов до полудня. Как хочется спать, Господи…
— Ничего, — повторил Бржестовски. — Разбирайся с ней до половины двенадцатого. Потом отправляйся писать свой психиатрический эпикриз, а я…
— А ты? — Штейнбок старался не выдавать своих чувств, но, похоже, был слишком взволнован, чтобы голос звучал ровно и по-академически сухо.
— Ничего, — в третий раз повторил майор.
— Послушай, — сказал Штейнбок. — Ты понимаешь, что эта женщина — медицинская загадка? Расстройство множественной личности не возникает вдруг, на пустом месте, ты это понимаешь?
— Стресс, — пожал плечами Джейден, — несколько лет она скрывалась неизвестно где, потом ее выследили… арест… ну, и дальше. Психика не выдержала…
— Глупости, — сказал Штейнбок и повторил для верности: — Глупости, Джейден. Личности не формируются за день-два или, тем более, за минуты стресса. Это длительный процесс, происходящий в подсознании. Может, врожденный. Никто не знает, понимаешь? Каждый такой случай нужно изучать клинически, выявить все без исключения субличности и фрагменты…
— Нет у нас времени, — перебил доктора Бржестовски. — Я тебе скажу, чтобы было понятнее. Дай тебе волю, ты с ней возился бы десять лет…
— Ну, десять, — вздохнул Штейнбок. — Впрочем, если перевести ее в нашу клинику…
— Вот именно! Клиника, анализы… Ты понимаешь, что мы имеем дело с научным работником, микробиологом, которая, как предполагается, несколько лет работала над модификациями биологического оружия для… скажем, для террористов Латинской Америки? По агентурным данным…
— Которые ты мне, конечно, не покажешь…
— Которые к тебе не имеют никакого отношения, ей, этой Пенроуз, удалось синтезировать штамм… в общем, нам известно, что такая, скажем так, биологическая бомба уже готова и может быть использована в любое время. И в любом месте. Я не должен был тебе говорить и этого, ты понимаешь, что, если проболтаешься, я рискую своей…
— А уж как рискую я… — пробормотал Штейнбок.
— Ты понимаешь, насколько важно, чтобы она заговорила? Назвала бы — где, когда, кто… У меня нет времени ждать! Мне нужна Эндрю Пенроуз — не позднее нынешнего полудня, потому что… В общем, такой у меня срок. Точка. Если обычными, так сказать, конвенциональными способами мне не удастся получить от нее информацию…
— Конвенциональными? Ты имеешь в виду Женевскую конвенцию о правах военнопленных?
— Нет, при чем здесь… Она не военнопленная, учти, она предательница, террористка, юридические нормы здесь не действуют. И конвенций никаких.
— В Гуантанамо, — сказал Штейнбок, — все-таки придерживаются определенных правил.
— Мы тоже! Разница в том, что Гуантанамо — место известное, журналисты и правозащитники держат его под колпаком, а мы здесь…
— Ну да, — перебил доктор, — о вашем существовании никто не знает, и руки у вас развязаны.
— Не совсем, — сказал майор с сожалением. — Нет, не совсем. Бить, к примеру…
— Женщину?
— Послушай! Профессор… как его… Бернал — далеко не женщина, хотя, похоже, мужчина в возрасте, да…
— Не надо демагогии!
— Вот именно! — жестко сказал Бржестовски. — И ты тоже прекрати псевдонаучную истерику. Разве я не вижу, какое впечатление на тебя произвела эта девица Лидделл? Ах, я хочу к мамочке… На меня такие штучки не действуют, навидался.
— Что ты собираешься делать в полдень? — сухо спросил Штейнбок, поднимаясь и делая вид, что едва держится на ногах от усталости. На самом деле — можно это назвать открывшимся вторым дыханием, а можно просто выбросом адреналина — он чувствовал себя как никогда бодрым и готовым работать еще сутки, трое, неделю или всю оставшуюся жизнь.
— Я собираюсь, — так же сухо, будто они никогда не пили вместе и не были знакомы добрых десять лет, сказал майор, — применить психотропные препараты, развязывающие язык так же верно…
— Нет!
— Что значит — нет? — удивился майор. — Да. Если, конечно, ты не сможешь до полудня вернуть личность Пенроуз в ее собственное тело и доказать ей — как угодно, ты специалист, — что молчанием она только усугубляет…
— Ты не станешь! Ты понимаешь, что психотропные средства — любые! — запутают картину болезни до такой степени, что… Тут надо осторожно, слой за слоем, снимать одну субличность за другой…
— А тем временем в лаборатории, где работала Пенроуз, закончат собирать бомбу, которая… Нет, Йонатан. Пентотал натрия заставит ее говорить правду.
— Ты с ума сошел! Этот препарат уже тридцать лет не используется!
— В лечебных целях — возможно. Но в нашем деле иногда…
— Джейден!
— Мне нужна правда, и я ее получу. Если ты, конечно, не сможешь предъявить мне доктора Пенроуз, готовую к сотрудничеству со следствием.
— Девять часов! Она спит, а когда проснется, останется всего пять-шесть часов. Ты понимаешь, что…
— Да-да, тебе тоже поспать не мешает, ты совсем загнал себя, Йонатан.
— Обойдусь, — буркнул Штейнбок.
— Ну, тогда… — пожал плечами майор. — Попытайся. Она не спит, кстати.
— Откуда ты знаешь?
Бржестовски молча кивнул на экран компьютера. С того места, где стоял доктор, изображения не было видно, он обошел стол, встал за спиной майора и увидел на экране комнату, съемка велась из-под потолка, там висели камеры слежения, и одна из них показывала доктора Пенроуз, занимавшуюся среди ночи прыжками в высоту. Она подпрыгивала все выше, что-то при этом кричала (звука слышно не было — то ли камера его не передавала, что маловероятно, то ли майор выключил звук, чтобы не мешал разговору) и совершала руками круговые движения.
— Решила, видимо, что уже утро, и занялась физическими упражнениями, — ехидно произнес майор.
— Профессор Бернал вряд ли стал бы… — сказал Штейнбок.
— Ты хочешь сказать, что сейчас она…
— Скорее всего, это не профессор. И не Пенроуз. Я должен поговорить…
— Девять часов, — сказал майор. — Это твои девять часов. И ни минутой больше.
— Здравствуйте, — сказал Штейнбок, войдя в камеру и мгновенно отметив изменения, произошедшие с этой женщиной после их последнего разговора. Во-первых, взгляд — похоже, что радужка меняется в первую очередь — или, во всяком случае, быстрее, чем прочие изменения, бросается в глаза. Эндрю Пенроуз смотрела на доктора взглядом человека, которому все в этом мире любопытно: почему стены светло-зеленые, почему кровать привинчена к полу, а телевизор выключен и пульта управления нет в помине, почему в комнате висит большой постер с изображением президента Буша и почему, наконец, вошедший в комнату тип в рубашке с расстегнутым воротом молчит, не зная, что сказать?
Штейнбок молчал, глядя в темные, почти черные глаза, скорее фиолетовые, похожие на цвет неба на границе земной атмосферы, в космосе он не был, конечно, но фотографий и фильмов насмотрелся, когда на пятом курсе сдавал курс экстремальной психиатрии. Конечно, это не был профессор Бернал — несколько морщин, возникших на лице женщины, совершенно сгладились, на подбородке появилась ямочка, уши… нет, не могли они вырасти так быстро, но доктору все равно казалось, что уши стали больше, а может (да, скорее всего) они просто оттопырились и стали похожи на локаторы.
Она стояла посреди комнаты, опустив руки, и смотрела на Штейнбока. Он прошел к единственному здесь стулу, осторожно сел, подтянув брюки, и сказал:
— Мое имя Йонатан Штейнбок, а ваше?
Она странно хихикнула, будто услышала непристойность, и произнесла высоким дискантом, совершенно не похожим ни на бас профессора, ни на мягкое сопрано Алисы, ни, скорее всего, на голос самой Эндрю Пенроуз, которого Штейнбок не слышал прежде, но представлял все-таки совсем иным:
— Ну, Тед меня зовут. Тедди.
— Тедди, — повторил доктор. — Тебе… тебе сколько лет?
— На прошлую пасху исполнилось десять, — она сделала несколько шагов назад и опустилась на кровать.
Час от часу не легче. Десятилетний мальчишка, наверняка гиперактивный, судя по тому, что он тут вытворял несколько минут назад, и, скорее всего, абсолютно непредсказуемый и своевольный — попробуй такому что-то объяснить или что-то у него узнать. Да и не имел Штейнбок никогда дел с десятилетними мальчишками с тех пор, как сам таким был, о чем сейчас мало что помнил, разве только, как с Джеком Саранго подкараулил однажды старую Марию Вальдец и так ее напугал своими воплями (а чего она их от Своего дома гнала, когда они… что же они делали… он не помнил, но погнала она их крепко), что бедная женщина бежала по переулку, будто за ней гнались сто негров с ножами, негров, а не афроамериканцев, в дни его детства еще не поднялась эта безумная волна политкорректности, а если и поднялась уже, то мальчишки о ней и слыхом не слыхивали.
— А фамилия? — спросил Штейнбок. — Откуда ты родом?
— Фамилия? Диккенс.
Вот как. Лиддел. Бернал. Диккенс. Не Шварценмюллер — какой-нибудь. Девушка, ставшая литературной героиней. Профессор, ставший символом пацифизма. Писатель, ставший классиком английской литературы. Что-то в этом было, какая-то система и, подумав, он мог бы, наверно, назвать хотя бы приблизительно, кем будет следующий… Не мог, у него не было времени над этим думать.
— Тед Диккенс, — повторил Штейнбок. — Отец твой случайно не писатель?
Почему отец? Почему не дядя? Почему он вообще задал этот вопрос? Если майор смотрел этот диалог (конечно, смотрел, какие могли быть сомнения?), он наверняка спрашивал себя, не глупо ли поступил, разрешив доктору потратить девять часов по собственному усмотрению.
— Писатель? — повторила… повторил… да, это был мальчишка, теперь Штейнбок видел. Это был мальчишка, несмотря на платье и на то, что было под платьем, вряд ли там за несколько минут могло что-то вырасти, и, черт возьми, неужели это странное обстоятельство нисколько Теда Диккенса не волновало, Йонатан в его возрасте так сильно интересовался кое-какими особенностями строения тела соседских девчонок, что, если бы вдруг у меня самого… Нет, при расстройстве множественной личности совершенно другие реакции, не нужно забывать об этом, доктор и не забывал, он всего лишь не успевал вовремя реагировать. Плохо. Для психиатра — плохо…
— А вообще-то да, — сказал мальчишка и принялся обеими руками подбрасывать и ловить что-то невидимое, камешек или мячик, перебрасывая с ладони на ладонь. — Вообще-то предок действительно… Пишет и пишет. Я так быстро не могу. Он мне вчера ка-ак дал по рукам, говорит, если ты будешь писать с такими ошибками, то… Вот, сэр, посмотрите, синяк какой.
Тед (Штейнбок должен был называть ее Тедом!) протянул правую руку тыльной стороной ладони вверх, и доктор действительно увидел темный кровоподтек, будто от резкого удара… скажем, тяжелой линейкой или чем там били непослушных детей в Англии первой половины девятнадцатого века?
Штейнбок мог поклясться, что, когда он вошел в комнату, кровоподтека на руке не было.
— Да, — сочувственно сказал он. — Болит?
— Уже нет, — произнес мальчишка с некоторым сожалением. — А ты кто, Йонатан? Тебя ко мне предок приставил? Вместо Джека?
— Джек — это…
— Подлая тварь! — воскликнул Тед. — Дворецкий. Дрянь. Шпион.
Дворецкий, ну конечно. Мальчишка наверняка был родом не из бедных кварталов. А может, действительно, сын Чарлза Диккенса, вот ведь сам говорит, что отец пишет много и быстро.
«Зачем он мне, — думал Штейнбок, — будь он хоть сыном великого писателя или даже самим великим писателем? Мне нужно, чтобы он ушел туда, откуда явился. Мне нужно, чтобы мальчишка ушел и чтобы вернулась»…
Эндрю Пенроуз, с которой так жаждал пообщаться майор Бржестовски?
«Плевал я на Пенроуз, мне нужна Алиса Лидделл, девушка, которая… которую»…
Стоп, сказал себе Штейнбок. Стоп. Стоп. Не забудь — в твоем распоряжении девять часов. Нет, уже восемь с половиной. Как у Феллини.
— Тебе, наверно, хочется поиграть с ребятами, — сказал он, провоцируя в сознании Теда кризис, с которым мальчишке наверняка будет трудно справиться, и, возможно, этого окажется достаточно для того, чтобы он ушел. — И ты, наверно, очень недоволен тем, что тебя посадили в эту камеру, как малолетнего преступника.
— Не знаю… — протянул он, оглядываясь, будто впервые увидел, где находится. Руками он продолжал делать пассы, ловя и подбрасывая невидимые мячики. — Хочу, конечно. И еще хочу подложить Алисе ба-а-альшую свинью. Эта девчонка…
— Алисе? — насторожился доктор. — Ты имеешь в виду Алису Лидделл?
— Может, и Лидделл, — пожал плечами Тед. — Никогда не интересовался, какая фамилия у этой дуры.
— Ну-ну! — воскликнул Штейнбок, ощутив мгновенный укол неприязни, и почувствовал всю ее бессмысленность: Господи, разве и Тед, и Алиса, и еще Бернал, не говоря об Эндрю Пенроуз, не были на самом деле одним созданием, одним Божьим творением, и если доктор испытывал неприязнь к любому из них, разве это не обозначало его отношение ко всем сразу?
— Послушай, — сказал он, — ты в каком году родился?
— Не знаю, — буркнул мальчишка и перестал подбрасывать мячики или что там представлялось его воображению. Сложил руки на коленях, вцепившись пальцами в материал платья (совсем, как недавно — профессор Бернал!) и не видя в этом жесте ровно ничего для себя странного, уставился на Штейнбока своим пристальным, но, в общем, ничего не выражавшим, взглядом, и сказал: — А чего вы ко мне пристали, мистер? Спрашиваете и спрашиваете.
— Я просто…
— Родился я в тот год, когда лорд Карвайр ударил другого лорда… как его… Мидуэя, да… прямо в ухо, представляете, при всех, это ж надо, какой скандал вышел! Отец сто раз рассказывал. Как я что-то такое сделаю, а он мне в ухо… и говорит: «Ты такой уродился, потому что в год твоего рождения лорд Карвайр»… Ну и дальше…
Познания Штейнбока в британской истории не простирались дальше общих сведений, почерпнутых в учебнике для средней школы. Он и экзамена по истории не сдавал, выбрав в свое время биологию, химию и английский. В каком, черт возьми, году Карвайр побил Мидуэя? И были ли вообще в реальной действительности такие лорды в британском парламенте? В конце концов, любое воспоминание этого мальчишки могло быть лишь плодом его фантазии — при расстройстве множественной личности биографии создаются из собственных знаний о чем-то, о чем Штейнбок мог не иметь ни малейшего представления. Из романа того же Диккенса, например. Или из книги о творчестве Льюиса Кэрролла, которую Эндрю Пенроуз прочитала в дни своей университетской юности.
— Ты живешь-то где? — поинтересовался Штейнбок равнодушным тоном. — В деревне, наверно?
Раздразнить его. Пусть возмутится. Возможны два варианта: или он ответит, или вспылит, и если вспылит, то, вполне возможно, решит уйти, ну так пусть уходит, ни доктору, ни майору этот мальчишка не был нужен совершенно, а кто придет вместо него…
— Скажете тоже, — покровительственно сказал Тед. — Дувр, по-вашему, деревня?
Дувр, значит.
— Конечно, — насмешливо произнес Штейнбок. — Деревня и есть. По тебе видно. Сидишь тут, играешь в мячики…
— Это не мячики, — пробормотал Тед, поглядев на свои руки и опять не обратив внимания на платье и женские ладони. — Это лабриджи… ну… Хотите, я вам тоже сделаю?
Нет, спасибо. Штейнбок понятия не имел, что такое лабриджи и из чего их обычно изготавливают. Может, из глины? Или чужих непродуманных мыслей?
— Обойдусь, — грубо сказал он. — Говорю же: типично деревенская забава. Приятели тебя наверняка так и называют «деревенщиной».
Тед, наконец, обиделся всерьез. Встал. Упер руки в бока (смешная была картина — платье задралось, стала видна упругая женская коленка, и грудь, как пишут в романах, вздымалась, высокая грудь, не мог же Тед этого не видеть!). Уставился на доктора грозным, по его мнению, взглядом. Уши оттопырились еще больше.
— Эй! — сказал он срывающимся дискантом. — Я вам кто? Я вас сюда звал, а?
— А я — тебя? — парировал Штейнбок. — Я тебя звал? Из твоей английской деревни под названием Дувр? Шел бы ты…
Мальчишка начал хватать ртом воздух. То ли от возмущения, то ли ему действительно стало трудно дышать. Не переборщить бы, подумал доктор. Может ли так произойти, что никуда он не уйдет, но случится какой-нибудь приступ, тогда что…
А ведь глаза опять стали голубыми, — неожиданно понял Штейнбок. И уши будто кто-то прижал к голове ладонями. Неужели…
Тед, или кто там сейчас приходил на его место, продолжал громко дышать, но руки упали, повисли вдоль тела плетьми, во взгляде возникло узнавание, мелькнуло что-то и погасло, и когда он… она?.. неожиданным легким и привычным движением поправил… поправила волосы, Штейнбок понял, что это уже не Тед, мальчишка ушел, все-таки обиделся и не пожелал больше разговаривать, и вместо него вернулась…
«Ну давай, — молил он, — скажи слово, не хочу говорить первым, могу сказать что-нибудь не то, что-нибудь, что помешает замещению и утверждению той субличности, которая…»
— Здравствуйте, — сказала Алиса и улыбнулась. Он узнал голос. Он узнал взгляд. Он увидел ее глаза. И только теперь почувствовал, в каком нервном напряжении находился все эти часы. Хорошо, что он сидел — иначе непременно упал бы, потому что ноги стали ватными.
— Здравствуй, — сказал он не своим голосом. Или своим? Ему казалось, что голос звучал неестественно, но со стороны все могло выглядеть иначе. — Ты все-таки вернулась?
Она должна сказать: «А я никуда и не уходила». Или «Я тут поспала немного». Так, во всяком случае, чаще всего случается при расстройствах множественной личности. В промежутках между «воскресениями» субличность обычно или не существует вовсе, или погружается в сон с очень невнятными сновидениями. Те двое пациентов, с которыми Штейнбок имел дело в клинике Хьюстонского университета, прятали свои субличности в таких укромных местах подсознания, что даже сном это назвать было нельзя. Мария, например, девушка лет двадцати, одна из субличностей, проживавших в теле тридцатичетырехлетнего таксиста, осознавала себя лишь в те моменты, когда таксист засыпал и начинал громко храпеть. Через минуту храп неожиданно прерывался, мужчина открывал глаза, будто и не думал спать, и на мир начинала смотреть Мария, разбитная девица, успевавшая, пока таксист воображал, должно быть, что спит сном праведника, поболтать о тряпках с каждым, кто соглашался вести с ней беседу. Вообще-то она от каждого мужчины (врачи не были исключением) хотела большего, но в клинике ей ни разу не обломилось, естественно, хотя Штейнбок и понимал, что своим демонстративным невниманием к ее женским прелестям (Господи, женские прелести у мужика шести футов ростом!) ввергал Марию в стресс, от которого ему же ее потом и лечить. Как бы то ни было, Мария точно знала, что никуда из тела не уходит, и считала, что промежутки времени между ее пробуждениями равны нулю. Никто ее не разубеждал. Сам же таксист был уверен, что слишком много времени отдает сну, что это вредит работе (и правда — вредило) и семейной жизни (жена его бросила, но вовсе не оттого, что бедняга слишком много спал — была причина поважнее), но ничего со своей привычкой сделать не мог и в клинику попал, собственно, по той причине, что хотел излечиться от болезненной, по его мнению, сонливости. В психиатрическое отделение его направили терапевты, никаких признаков болезни не обнаружившие, но за единственный день пребывания таксиста в клинике познакомившиеся с шестью его личностями, каждая из которых была убеждена в собственной единственности и исключительности.
— Я вернулась, — сказала Алиса и улыбнулась такой ослепительной улыбкой, что в камере, как показалось Штейнбоку, вспыхнуло солнце и наступил полдень. Вспомнив о полудне и о сроке, поставленном майором, он взял себя в руки и сказал:
— Я не хочу, чтобы ты уходила.
— Но мне иногда приходится, — сказала она извиняющимся тоном. — Дядя Джон плохо себя чувствует, у него что-то с сердцем, ему нравится, когда я сижу с ним и читаю вслух. Тогда он забывает о болезни и задает такие вопросы…
Она поднялась с койки, подошла к Штейнбоку, и ему тоже пришлось встать, чтобы не смотреть на нее снизу вверх. Она стояла так близко, что он ощущал ее дыхание, видел ложбинку между грудей, и, как ему казалось, слышал ее мысли. Он не мог их перевести на язык слов, английский или любой другой, мысли ее были образами, которые он воспринимал, и поступал в тот момент не так, как должен был, а так, как этой девушке хотелось, чтобы он поступил. А может, все было наоборот, и никаких ее мыслей он, конечно, не слышал, а понимал лишь самого себя и собственные желания приписывал также и Алисе, чтобы…
Чтобы не обвинять себя в том, что сделал.
Он протянул руку и погладил Алису по голове. Волосы были мягкими и рассыпались под пальцами, как песчинки на сухом пляже. Он протянул другую руку и положил ей на талию, будто собирался станцевать вальс. Талия была тонкой, упругой, он провел рукой по спине и наткнулся на бретельки от лифчика под грубой материей платья. Он посмотрел ей в голубые глаза и подумал о том, о чем никогда не решился бы сказать вслух.
«Да», — подумала она в ответ.
— Не уходи больше, — сказал Штейнбок.
— Я не могу оставаться надолго, — мягко произнесла Алиса, глядя ему в глаза. — Когда я уходила, дядя просил почитать ему «Пять недель на воздушном шаре», это новый французский роман.
— Жюля Верна, — механически произнес Штейнбок и прикоснулся губами к ее лбу.
Алиса отстранилась.
— Жюля Верна, — с некоторым удивлением произнесла она. — Вам здесь… вы знаете этого писателя? Я думала…
— Что? — спросил он. — Ты подумала, что в нашем мире другие писатели, другие дядюшки и вообще все другое, потому что…
— Потому что… — прошептала Алиса, прищурившись, будто их взгляды стали слишком острыми или яркими, и она не могла выдержать, но и отвести взгляд не могла тоже.
— Потому что, — продолжал Штейнбок, покрывая быстрыми поцелуями ее лоб и щеки, — твой мир совсем другой, ясный и простой, и ты всегда думала, что и наш должен быть таким, и тебе казалось, что здесь все неправильно, будто в той странной сказке про Белого кролика, Моржа, Плотника и Мартовского зайца, которую тебе рассказывал дядя Чарлз…
— Додо…
— Ископаемый Дронд. Если ты думаешь, что этот мир таков…
— Мне всегда казалось, что здесь что-то не так, — сказала она, чуть отстранившись и окинув доктора испытующим взглядом. — Лес этот странный. Люди, которые очень злились, когда я приходила, запирали меня в темной комнате и ждали, когда я уйду, и я уходила, потому что терпеть не могу темноты, даже ночью оставляю гореть хотя бы одну свечу или газовый светильник…
Она говорила, не останавливаясь, видимо, только для того, чтобы не дать Штейнбоку возможности начать ее целовать снова — наверно, это было не так, но так ему казалось, и он плохо слушал ее слова, хотя понимал, что должен был вслушиваться в каждое, потому что столько уникальной информации для вполне определенных выводов он не получал еще ни от одного больного, но сейчас он не воспринимал эту женщину… девушку… как пациента, и как заключенную армейской тюрьмы Гуантариво не воспринимал тоже, и вместо того, чтобы слушать и делать свои заключения, он просто вдыхал запах ее волос, гладил ее плечи, смотрел в ее глаза…
«Господи, никогда еще со мной не было ничего подобного, — думал он. — Даже в юности, когда я отчаянно, как мне тогда казалось, влюбился в Бетти Кригер, с которой учился в колледже».
Сейчас он понимал — точно знал, — что не было в той их связи ничего, кроме физического влечения, которое он по неопытности принимал за высокое чувство, исчезнувшее куда-то и почему-то, когда они проснулись на следующее утро после их первой ночи.
— Я всякий раз возвращалась к себе, когда становилось совсем темно, и я больше не могла выдерживать, и дядя Джон спрашивал меня, в каких эмпиреях витало мое воображение, а я не понимала, чего он от меня хотел, потому что по его словам получалось, будто я никуда и не уходила, сидела с ним или выполняла его мелкие поручения, но взгляд у меня становился отсутствующим, и я все делала, будто кукла, даже книгу читала, как говорил дядя, не бегая взглядом по страницам. Я это сейчас поняла, просто вдруг осенило, когда увидела вас и когда вы… когда…
— Когда я поцеловал…
— Да… Меня никто еще не… И я вдруг вспомнила, как Додо… Он все придумал, Додо то есть… Ну, придумал, что это я оказалась… А на самом деле он сам… И я вспомнила.
— Ты думала, что наш мир — Страна чудес.
— Да. Сначала. Сейчас вдруг поняла, что все наоборот. Додо рассказывал…
— Что?
Она не ответила. Они стояли так близко друг к другу и говорили так тихо, что майору пришлось бы сильно постараться, чтобы что-нибудь разобрать в их диалоге и что-нибудь вынести для себя из их конвульсивных движений.
— Додо рассказывал тебе… — напомнил Штейнбок.
— О Стране чудес, там действительно совершались чудеса, Додо никогда меня не обманывал, ни меня, ни сестер, он не умеет обманывать… Когда он сочиняет то, чего нет на самом деле, у него мгновенно краснеют уши, просто алыми становятся, легко понять, когда он… Додо рассказывал о чудесной стране, и уши у него не краснели, понимаете?
— Да… Но я хотел о тебе…
— Он рассказывал о том, что люди там летают по воздуху, и объяснял, что это чудо из чудес, потому что у человека не хватит мускульной силы, чтобы удержать свое тело на крыльях, там какие-то законы физики, я в этом не понимаю…
— Не надо о Додо, расскажи о себе.
— Я о себе. Он говорил, что в волшебной стране можно увидеть человека, живущего в Австралии, и пожать ему руку, будто он здесь, в Лондоне…
— Алиса, я хочу…
— Да-да, я знаю, я много раз говорила Додо, что тоже хочу побывать в волшебной стране антиподов, а он говорил, что я там бываю всякий раз, когда засыпаю, но эта страна не сон, а просто другая наша жизнь, и однажды, когда я слишком уж надоела ему своими просьбами, это было… когда же… мне исполнилось четырнадцать, да, и мы доедали именинный пирог…
— Сколько тебе сейчас, Алиса? — спросил Штейнбок, внутренне похолодев. Он давно хотел задать этот вопрос.
— Сейчас? О, сэр! Я чувствую себя ужасно старой, мне на прошлой неделе исполнилось восемнадцать, представляете?
— Восемнадцать, — повторил Штейнбок, крепче прижимая Алису к себе и совершенно не ощущая разницы между ее словами и тем, что чувствовали руки.
Эндрю Пенроуз… Ей было тридцать девять, у нее были большие, но немного отвислые груди и руки довольно грубые, пальцы с тонкими порезами, ну да, она же занималась какими-то исследованиями, о которых майор хотел знать все, потому что…
— Вы доедали именинный пирог, — напомнил он, оторвавшись в какой-то момент от ее губ, это были сладкие и податливые губы восемнадцатилетней девушки, а никак не сорокалетней женщины, давно привыкшей не только к поцелуям, но и другим… другим…
— Да, — сказала Алиса, с сожалением откинув голову и глядя ему в глаза, — именинный пирог, такой вкусный… Я что-то опять спросила, и дядя Чарли сказал, что это так просто… как увидеть сон наяву. Надо сильно рассердиться, а потом закрыть глаза и представить, будто тело исчезло, осталась только мысль, парящая в темноте, и нужно найти другое тело, а делается это так, будто играешь в прятки и водишь, и шаришь руками, и наталкиваешься на всякие предметы, слышишь, как вокруг тебя ходят, прислушиваешься и улавливаешь наконец чей-то шепот, и сразу руками вот так… и поймала, и можно открыть глаза, и ты уже в другом теле, в сказочной стране… только…
Она опять потянулась к нему губами, и они надолго застыли, Штейнбок совершенно не помнил, сколько прошло времени, может, уже миновал полдень, но майор не приходил, и значит, до полудня еще было время. Он знал теперь, как это происходило с Алисой, и как это происходило с Эндрю Пенроуз, и с профессором Берналом, и с этим несносным мальчишкой Тедом Диккенсом. И с кем-то еще, потому что, скорее всего, были и другие, и доктору очень не хотелось, чтобы ему мешали, он должен был удержать Алису…
Зачем?
Он сделал над собой усилие. Он взял ее за руки. Посадил ее на кровать и отошел к противоположной стене. Закрыл глаза и досчитал до двадцати. Она что-то говорила, но он не слышал. Наконец он пришел в себя настолько, чтобы действовать согласно разуму, а не эмоциям. Тогда он открыл глаза — Алиса сидела на кровати, положив руки на колени уже известным ему жестом, вовсе ей не принадлежавшим, и смотрела взглядом обиженного ребенка. Он не хотел, чтобы она уходила, Господи, как он не хотел этого, но должен был…
Должен? Да. Самому себе. Плевать он хотел на секреты, которые были известны Эндрю Пенроуз. Плевать он хотел на майора и всех его начальников. Плевать он хотел…
Но если Алиса останется (она тоже хотела остаться, он видел, он это чувствовал), то в полдень майор Бржестовски отдаст приказ… Этому живодеру, так называемому психологу Амистаду.
И тогда Алиса умрет. И профессор Бернал. И Тед Диккенс. И кто-то еще. Умрут все.
— Алиса, — сказал Штейнбок. — Ты веришь, что я…
Ему трудно было выговорить это, он никогда еще не произносил эти слова вслух. То есть не говорил их, точно зная, что это — правда.
— Что? — сказала она. — Что-то случилось? Почему вы…
— Ты веришь, что я люблю тебя?
— Конечно, — сказала она, не задумавшись ни на секунду. — Стала бы я целоваться с вами, если бы не видела, что вы меня действительно любите.
Вот уж действительно… Неужели никто никогда не целовал эту девушку просто потому, что это приятно? Неужели ей ни разу не приходилось… Алисе? Наверно, нет. Эндрю Пенроуз — наверняка да, и что с того?
— Алиса, — сказал он медленно. Майор слышал каждое слово, а может, не только он, в операторской кто-то наверняка дежурил, и Штейнбок мог себе представить, с каким удивлением смотрел сейчас дежурный на экран монитора и слушал нелепый разговор врача-психиатра с заключенной. — Алиса, я тебе скажу кое-что, а ты постарайся поверить, что это правда.
— Я верю, — сказала она быстро.
— Ты должна уснуть. Закрой глаза и считай до… пока сможешь. Потом ты проснешься — дома. И тебе будет казаться, что все, здесь увиденное, было сном. Волшебная страна…
— Сон, — повторила она.
— Спи, — твердо сказал Штейнбок. Методам гипноза их обучали в ординатуре, это оказалось не так сложно, как он думал вначале, и сейчас должно было получиться, гипноз уже применялся профессором Анкериджем при лечении расстройства множественной личности Демми Крисченса в 1989 году, этот случай описан в учебниках психиатрии, единственное проверенное в эксперименте использование гипноза для отсечения субличностей от носителя. Анкериджу это не очень удалось, но у Штейнбока не было выхода. Он должен был заставить Алису уйти, хотя больше всего на свете хотел, чтобы она осталась. Навсегда.
И еще он хотел умереть. Потом. Когда Алиса уйдет.
Должно быть, он и сам сошел с ума…
Когда-нибудь, когда кончится этот кошмар, майор Бржестовски успокоит свое служебное честолюбие и выполнит свой долг перед страной, и когда Эндрю Пенроуз, даст бог, выпустят отсюда — должны же в нашей благословенной стране соблюдаться права человека, даже если человек этот предатель, преступник, террорист и негодяй, каких мало — когда все это случится, он обязательно позовет Алису назад, она может не прийти, и тогда он потеряет ее навсегда, но останется надежда, все равно останется…
Нет.
Никакой надежды, и Штейнбок это прекрасно знал. Два «если» стояли между ним и надеждой. Первое: если к полудню ему удастся выловить личность Эндрю Пенроуз из ее нынешнего небытия. Второе: если эта женщина согласится, наконец, сотрудничать с майором и расскажет не только о том, что успела сделать и какие штаммы сконструировать, но и о том, где все это находится, и кто там работает еще, и какая там охрана, и каковы точные координаты базы, и еще на сотни вопросов майора она должна ответить прежде, чем ее оставят в покое. Если оставят.
— Спи, — повторял он монотонно, смотрел Алисе в глаза и думал о том, что же делать, что делать, если ничего не получится, а то, что не получится ничего, он мог почти гарантировать, и только это «почти» удерживало его сейчас от того, чтобы пойти в кабинет Джейдена, слышавшего каждое сказанное здесь слово, и размозжить ему голову тупым предметом.
Глаза Алисы закрылись, но она не спала, Штейнбок видел, как под веками двигались глазные яблоки, веки чуть подрагивали, и на лице то появлялась, то исчезала легкая улыбка. Он искал в этом лице признаки изменения, ямочка на подбородке — это все еще Алиса, у Эндрю Пенроуз не было такой ямочки, у женщины-микробиолога был твердый волевой подбородок, и нос чуть более острый, как сейчас, неужели получилось, он хотел, чтобы все получилось, как надо — но это только первый этап, надо еще убедить эту женщину… вот и ямочка сгладилась, отчего лицо стало очень… Штейнбок не любил таких женщин — волевых, готовых ради своих целей пройти по… ну, может быть, не по трупам, но по сломанным судьбам — это точно.
Уши опять оттопырились, но это все-таки был не мальчишка Диккенс, у того уши вообще стояли торчком, как два локатора, — наверно, парень хвастал перед приятелями своим умением двигать ушами, наверняка он это умел делать, только здесь это ни к чему, майору совершенно неважно, умеет ли двигать ушами подследственная Эндрю Пенроуз, в каком бы из своих состояний она ни находилась.
Она открыла глаза — не Алиса, слава богу, карие глаза, взгляд еще затуманенный — рассеянно посмотрела на доктора, потом вокруг и сказала низким глубоким контральто:
— Что здесь происходит, черт бы вас всех побрал?
Если это не доктор Пенроуз… Если это кто-то, с кем он еще не имел чести познакомиться…
— Я доктор Йонатан Штейнбок, — самым радушным тоном, на какой был способен, сказал он и посмотрел на часы: пять тридцать восемь, до срока больше шести часов, слава богу, есть еще время… — А вы, если не ошибаюсь, доктор Эндрю Пенроуз?
— Доктор, да… — пробормотала она. — Странно, что — после всех ваших гнусных манипуляций я еще помню собственное имя.
— Я не…
— Да я вижу, что вы не, доктор Штейнбок, — сказала она с неуловимым оттенком презрения и собственного превосходства. — Вы-то что делаете в этой компании сволочей из военной разведки?
— Я… — она что, узнала его? Странно. С доктором Пенроуз Штейнбок наверняка никогда не встречался, она микробиолог, он психиатр, она работала в Пенсильвании, он в Хьюстоне, они даже не могли бывать на одних и тех же конференциях. Может, это опять не та, кто ему нужен, а…
Кто теперь?
— Не узнаете? — спросила она. Взгляд ее стал ясным, чуть насмешливым и строгим, как у его учительницы американской литературы из последнего класса школы: только она могла одним своим взглядом заставить Йонатана прочитать до завтра длинный и нудный отрывок из Драйзера, а потом еще и пересказать своими словами, что было вообще бессмысленно, о чем они с ней спорили уже после того, как она поставила ему низкую, какую только могла, оценку на экзамене.
Карие глаза с зеленоватыми точечками. Как у кошки.
— Вы ведь доктор Пенроуз? — сказал он неуверенно.
— А кого еще вы собирались встретить в одиночной камере армейской тюрьмы в Гуантариво? — насмешливо спросила она. — И поскольку вы здесь, из этого с неизбежностью следует вывод о том, что они решили, будто что-то не в порядке с моей психикой, потому что, по их мнению, которое представляется им единственно возможным, ни один нормальный американец не станет в наши дни — особенно после одиннадцатого сентября — сотрудничать с террористическими организациями.
— Скажите, доктор Пенроуз, — произнес Штейнбок, справившись наконец с волнением, — в последнее время… месяцы, я имею в виду… вы не замечали у себя… ну, скажем так, проблем с памятью? Будто выпадают какие-то моменты жизни.
— Нет, — отрезала она. — Я знаю, на что вы намекаете. Расстройство множественной личности.
Интересно. Кто мог ей сказать об этом? Не он — он-то с этой женщиной встретился впервые. Майор? Джейден раньше не имел об этой болезни ни малейшего понятия. Неужели субличности, уживавшиеся в ее психике, имели друг с другом какие-то духовные связи? Этого нельзя было исключить, конечно; Штейнбоку были известны, по меньшей мере, три случая из истории психиатрии, когда множественные личности общались между собой, сообщая полезную для общего выживания информацию. Но это — в стандартной (если такая вообще существует) ситуации болезненного расстройства, а не в данном случае, когда…
И к тому же ни с профессором Берналом, ни с Тедом, ни тем более с Алисой он не вел никаких разговоров об умственных расстройствах, это доктор помнил точно.
— Что вы об этом знаете, доктор Пенроуз? — спросил он, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Об РМЛ? — переспросила она. — Только то, что смогла прочитать в той паре журналов, которую мне удалось достать… там, где я была.
Возможно, она думала, что он спросит теперь: «А где же вы были?», и тогда доктор Пенроуз изобразит возмущение и прочитает лекцию о национальных приоритетах, антиглобализме, борьбе с американским гегемонизмом… какие они там еще идеи исповедовали, не панисламизм же, в конце концов, в Латинской Америке исламский радикализм еще не пустил таких корней, чтобы…
— Вы искали статьи именно о расстройствах множественной личности? — демонстративно удивился Штейнбок. — Почему?
Эндрю Пенроуз посмотрела на него изучающим взглядом, будто пыталась по внешнему виду оценить умственные способности собеседника.
— Доктор, — сказала она, — давайте начистоту: сколь-ко личностей вы во мне обнаружили?
— Пока три, — не стал он отпираться. — Кроме основной личности, то есть вас.
— Три, — задумчиво сказала Эндрю Пенроуз. — Немного, верно? В тех статьях, что мне попались, я читала о двадцати шести…
— Вы имеете в виду Билли Миллигана? — кивнул Штейнбок. — Да, это была популярная история не только в медицинских кругах. К сожалению, не только в медицинских. Об этом парне даже роман написан.[1] Если бы пресса не устроила по поводу Миллигана сенсацию, для него лично все могло закончиться куда более благоприятным образом.
— Его не упекли бы в сумасшедший дом? — осведомилась доктор Пенроуз. — Не думаю, что была бы какая-то разница…
— Как, — сказал он и немного помолчал, чтобы сформулировать вопрос. Решил, что лучше играть в открытую, и продолжил: — Как вам стало известно о том, что вы страдаете расстройством множественной личности? Насколько я понимаю, там, где вы жили в последние годы, не существовало психиатрической службы?
— О том, что со мной происходит что-то необычное, я знала с детства, — спокойно, как о чем-то обыденном, сказала она. — Сколько себя помню. Не знала, как это называется…
— И никто не обратил внимания? — поразился Штейнбок. Если так, это действительно был уникальный случай.
— Никто, — отрезала она. — Я держала их всех в узде. А некоторые мои странности окружающие объясняли моей впечатлительностью и игрой буйной фантазии.
— Вы можете заставить их появляться и прятаться по вашему желанию? — уточнил Штейнбок. Это было очень важно, никто из известных ему больных не обладал такой способностью, большая часть вообще не подозревала о собственной болезни, а оставшиеся не только не умели управлять сменой личностей, но даже и не знали, какая из них появится следующей.
— В большинстве случаев — да, — кивнула доктор Пенроуз.
— Вы можете заставить их вообще не появляться?
— Нет, — покачала она головой. — Это ощущение… Как бы его лучше описать… Будто что-то распирает изнутри. Не в голове, точнее — не только в голове, все тело будто становится надувным шариком, и воздух все поступает, терпишь какое-то время и иногда удается дотерпеть до того момента, когда шарик начал сдуваться, и тогда все проходит. Но чувствуешь себя после этого отвратительно: потеря сил, озноб, жажда… А иногда не выдерживаешь давления и позволяешь… Что происходит потом — не знаю, не помню. Будто теряешь сознание, а потом приходишь в себя — шарик уже сдулся, остается ощущение усталости, смотришь на часы и отмечаешь, что продолжалось это час… или полчаса… иногда два, но не больше. Больше никогда не было.
«Сейчас было больше, — подумал Штейнбок. — Алиса… Это продолжалось трое суток».
— И вы не знаете, кто в это время…
— Почему не знаю? — перебила доктор Пероуз. — Знаю, конечно. Не помню, да, но знаю точно, и не смотрите на меня осуждающим взглядом. Это внутреннее знание. Будто вы прочитали об этом в книге, понимаете? Я не помню, но знаю, что делала, будучи мной, скажем Мерседес Кальдера…
— Мерседес Кальдера, — повторил Штейнбок. С этой особой он не имел чести познакомиться.
— Она из Испании, — пояснила Эндрю Пенроуз. — Восемнадцатый век, она была женой виноторговца из Пуэрто-Джакоза.
— Деревушка какая-то? — пробормотал он. Ему было — не известно такое географическое название, но хорошо ли он вообще знал карту даже современной Испании?
— Большой город на побережье Средиземного моря, — сказала доктор Пенроуз. — На наших картах его нет.
Он кивнул. Пожалуй, его взаимопонимание с этой женщиной простиралось даже дальше, чем казалось ему и хотелось бы ей. Нужно было быть осторожным в вопросах, и главное… он посмотрел на часы, они показывали девять тридцать шесть, осталось два с половиной часа, а он еще… Главное, не разволновать ее сейчас настолько, что тело ее начнет раздуваться, как воздушный шар, и она не сможет удержать давление, меньше всего он хотел, чтобы сейчас, когда времени оставалось все меньше, вернулась Алиса…
— Мерседес Кальдера, — сказал Штейнбок. — Кто еще? Я успел познакомиться с профессором Берналом, с Тедом Диккенсом…
Почему он не захотел произнести имя Алисы Лидделл?
— Ах, — сказала доктор Пенроуз, улыбнувшись. — Могу себе представить, как ведет себя Тед. Он такой… гиперактивный, как говорят ваши коллеги.
— Вы не ответили…
— Я помню, о чем вы спросили, доктор Штейнбок.
— И меня вы тоже помните? — задал он наконец мучивший его вопрос. — Мы с вами встречались прежде?
— Да, — сказала она. — Только вы, к сожалению, этого знать не можете.
— Почему? — вопрос вырвался прежде, чем он успел подумать, нужно ли его задавать.
Ответить Эндрю Пенроуз не успела. Дверь камеры распахнулась, на пороге появился не известный Штейнбоку офицер-афроамериканец в чине лейтенанта и произнес, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Завтрак, господа. Доктору Пенроуз сейчас принесут, а доктора Штейнбока майор Бржестовски ждет в кафе.
Из-за спины лейтенанта выдвинулся мужчина в синей робе, державший в руках пластиковый поднос с одноразовой посудой. Что там было под алюминиевой фольгой, Штейнбок не стал разглядывать, но пахло аппетитно.
— Поздновато для завтрака, — заметил он, на что не последовало никакой реакции.
— Продолжим позже, — сказал он.
— Как вам будет угодно, — учтиво произнесла Эндрю Пенроуз.
— Послушай, — раздраженно сказал Бржестовски, откусив большой кусок от сэндвича с сыром и помидором, — времени в обрез, а ты ведешь никому не нужные разговоры вместо того, чтобы…
— Извини, Джейден, — сказал Штейнбок, — ноя бы хотел действовать так, как считаю нужным. Ты дал мне время до полудня?
— Да, но таким темпом ты ничего не…
— Давай поедим спокойно, а потом поговорим, хорошо?
Штейнбок и Бржестовски сидели в отдельном кабинете в офицерском кафе, народу в общем зале было немного, человек десять, в их закуток никто не заглядывал, хотя, когда они вошли в зал, взгляды присутствовавших обратились в их сторону. С майором здоровались, он отвечал, но Штейнбок чувствовал, что всем интересно его здесь присутствие. Что они знали об Эндрю Пенроуз? Насколько секретной была в действительности миссия Бржестовски?
Штейнбок взял себе омлет и двойной кофе, после бессонной ночи ему больше всего хотелось, естественно, выспаться, напиток нисколько не взбодрил, доктор знал за собой такую особенность: если усталость слишком велика, то от крепкого кофе клонило в сон еще больше, но все равно лучше пусть так, чем чай или что-то покрепче, от чая вообще никакого проку, а от виски или вина начинала так болеть голова… Лучше всего — выспаться, но до полудня не удастся, это точно.
А после…
Вкуса омлета он не почувствовал.
Майор вроде бы тоже ночью не спал (или все-таки заснул у себя в кабинете?), но выглядел замечательно, глаза блестели, в голосе звучало беспокойство и даже некоторая угроза.
— Послушай, Йонатан, — сказал он, когда доктор отодвинул пустую тарелку, — ты, похоже, до сих пор не до конца понял, насколько важно то, что мы тут делаем.
— Вообще не понял, — буркнул Штейнбок. — И меня это не касается, верно? Моя задача — разобраться в психическом состоянии этой женщины и дать заключение. Она, безусловно…
— Нет, — покачал головой Бржестовски. — То есть это тоже. Но главное — ты должен привести ее в такое состояние, чтобы до нее дошло, чего от нее хотят.
— Ты мне это уже говорил, — поморщился Штейнбок, стараясь удержать голову, чтобы она не упала на стол и не покатилась.
— Но ты не уяснил, насколько это важно, — отрезал майор. — Я тебе скажу. Бумагу о неразглашении подпишешь после. Ты слышал о «Детях Че»?
— Че? — переспросил доктор. — Ты имеешь в виду Че Гевару? Меня никогда не интересовал этот…
— Конечно. Потому я тебя и не напрягаю подобными сведениями. Если, конечно, они не имеют прямого отношения к твоей работе.
— Дети Че, — повторил Штейнбок. — Какие-нибудь боливийские партизаны? Там постоянно кто-то с кем-то воюет.
— Это не партизаны, — отрезал майор. — Тайная группировка, да. Латиноамериканская. Ячейки у них по всему континенту — не только в Южной Америке, в Штатах тоже раскрыты несколько. Что-то вроде Аль-Каиды.
— Ну… — сказал Штейнбок. — Аль-Каида и Бен Ладен мне всегда представлялись вроде детской страшилки. Чуть что где-то взорвется — след Аль-Каиды и Бен Ладена.
— Да-да, — нетерпеливо прервал Бржестовски. — Ты все правильно понимаешь. Конечно, Аль-Каида — символ, а не единая реальная террористическая сеть. Множество самостоятельных организаций, действующих каждая по своему сценарию, но всякий раз утверждающих, что принадлежат к единой системе. Отличный пиаровский ход, выгодный и с чисто коммерческой точки зрения.
— К черту, — сказал доктор. — К черту Аль-Каиду и Бен Ладена. При чем здесь доктор Пенроуз?
— Не надо так нервничать, Йонатан, — улыбнулся майор. — Я понимаю, что ты не остался равнодушен к…
— К черту! Это была не Пенроуз, если ты вообще хоть что-то понял в этой истории…
— Конечно, — примирительно проговорил майор, отведя взгляд. — Так мы о докторе Пенроуз и ее странной болезни. Дети Че — рассредоточенная система, как и Аль-Каида. Че у них такой же символ, как Бен Ладен…
— В отличие от Бен Ладена, Че давно мертв. И денег у него не было.
— Жив ли Бен Ладен — тоже большой вопрос. А денег у Детей Че достаточно. Связи с наркомафией. Венесуэльская и боливийская нефть. И организовано все лучше, чем у исламистов. Добраться до их лагерей труднее, чем до пещер в Афганистане. Джунгли — это такое место… Спутниковые снимки не дают ровно ничего — под кронами можно хоть атомный реактор построить, обнаружить его можно по тепловому излучению, но источников тепла в джунглях и без того столько…
Майор допил очередную чашку кофе, бросил взгляд на часы (было девять сорок восемь) и продолжил:
— И цели. Исламисты терроризируют нас и Европу. Всемирный халифат и все такое. А Дети Че действуют не так открыто, терактов не устраивают, но цели у них опаснее, чем у Бен Ладена. К примеру, бактериологическая бомба. Мне тебе рассказывать, что это значит?
— Спасибо, не надо, — буркнул Штейнбок. — Ты хочешь сказать, что те микробиологи…
— Конечно. Их пытались купить. Тех, кто отказался, — устранили. Те, кто согласился, исчезли.
— Как Эндрю Пенроуз.
— Как Эндрю Пенроуз, — кивнул майор. — Подробностей, конечно, я не знаю. Эту женщину выследили, когда она появилась в Каракасе. Как ее захватили — мне тоже, как ты понимаешь, не докладывали. Но захватили и привезли сюда. Срок мне поставили жесткий. Она должна сказать, где находится их научная база.
— Может, она сама не знает?
— Знает, — отрезал Бржестовски. — Сто процентов: знает. Помнишь сибирскую язву в Нью-Йорке в две тысячи первом?
— Конечно.
— Это были Дети Че, решившие воспользоваться моментом общей растерянности и попробовать один из своих способов. И ведь почти получилось!
— Пенроуз исчезла позже, — напомнил Штейнбок.
— Вот именно. И если уже тогда у них были такие штучки, то сейчас…
— Не надо меня пугать, — сухо произнес доктор.
— Короче, Йонатан, — майор закурил сигарету и пустил дым в сторону Штейнбока. Тот отодвинулся. — Где-то в джунглях наготове группа захвата. Может, дивизия спецназа. А может, целая армия, не знаю. Я пытался с ней говорить — результат тебе известен. Пытался запугать — не получилось…
Речь майора становилась все более бессвязной. Он нервничал. Штейнбок видел, как нарастало его напряжение. Он и курил так, как курят предельно взволнованные люди, пальцами постукивал по столу и голову откидывал, и глаза у него смотрели в сторону… Он не хотел делать того, что, судя по его словам, должен был сделать.
— С женщинами всегда труднее, — говорил Бржестовски. — Им плевать на логику. Мужчине покажешь улики, фотографии — и он ломается, потому что видит: доказано. А женщина смотрит и говорит: ну и что? Катитесь вы… Я не могу ее ударить. Нет, — тут же поправился он, — мог бы, если бы верил, что это поможет. Один раз…
— Да, — напомнил о себе доктор после минутной паузы, во время которой майор смотрел в потолок и пускал дым, уже не стараясь попасть Штейнбоку в лицо.
— Однажды, — сказал Бржестовски, — я ее все-таки ударил. Точнее — толкнул, нервы не выдержали. Она упала, я стал ее поднимать и вдруг понял… В общем, именно тогда она сделала вид, что она не она, а кто-то другой.
— Алиса Лидделл, — сказал доктор.
— Ну да… И мальчишку она еще изображала очень артистически.
— Теда Диккенса.
— Все это я видел.
— Да… Больше я ее бить не пробовал.
— Спасибо, — сухо произнес Штейнбок. — Ты настоящий джентльмен.
— Обойдусь без твоих комплиментов, Йонатан. Теперь тебе понятно, что у меня нет другого выхода? Я должен получить информацию. Я не могу эту женщину пытать. Значит, выход один: когда она будет в своем нормальном состоянии… Сейчас это так, верно?
— Не знаю, — сказал Штейнбок. — Когда я уходил, было так.
— И сейчас тоже, — сказал майор. — Если бы что-то изменилось, мне бы сообщили. Так вот, пока она — это она, я намерен применить психотропные средства…
— Какие? — спросил Штейнбок. — Об этом ты должен спросить меня, поскольку…
— Извини, Йонатан, об этом я тебя спрашивать не буду. И не имею права. Тебя пригласили как консультанта и диагноста. Относительно методов расследования — не тебе решать.
— Ты понимаешь, как это опасно? Она и без того в алертном состоянии, в ней живут по меньшей мере еще три человека, а скорее всего, больше. Психотропные препараты разрушат ее психику. Ты понимаешь? Убьют по меньшей мере трех человек! Просто убьют! А женщину — эту сделают полной идиоткой!
— Не кричи на меня, Йонатан, — сказал Бржестовски.
Штейнбок взял себя в руки. Он действительно кричал, на них уже смотрели, оказывается, он стоял и тыкал в Джейдена пальцем. Доктор сел и сцепил пальцы.
— Ты думаешь, — сказал майор, — меня это остановит? Черт возьми, я понимаю, в тебе говорит врач.
Показалось или в голосе майора действительно звучала ирония?
— А я, — продолжал он, — следователь военной прокуратуры, чтоб ты знал. У меня нет другого выхода, Йонатан.
Похоже, он хотел убедить в этом самого себя.
Майор загасил сигарету в пепельнице и встал.
— До полудня, — сказал он. — Постарайся убедить ее сказать все, что нам нужно.
Штейнбок тоже встал. Что он мог противопоставить майору Бржестовски?
— Послушай, — сказал он. — Этот случай — не совсем обычный, понимаешь? Есть моменты, которые я, как психиатр, не могу интерпретировать…
— Медицинские проблемы меня не интересуют, — отрезал майор. — Нет времени. Отправляйся к ней, Йонатан. В полдень за ней придут.
Заключенная сидела на кровати, прислонившись к стене и заложив за голову руки. Отсутствующим взглядом она смотрела перед собой и никак не реагировала на появление доктора. Это все еще была Эндрю Пенроуз — если судить по цвету глаз и небольшому тонкому шрамику на подбородке, — но Штейнбок мог, конечно, и ошибаться. Во всяком случае, перед ним была не Алиса, это он мог сказать совершенно определенно.
Жаль. Или наоборот — хорошо, что так?
Он кашлянул, взял пластиковый стул, поставил перед кроватью и сел, положив ногу на ногу и сделав вид, будто разговор ни на минуту не прерывался.
— Это вы, — сказала доктор Пенроуз, возвращаясь в реальный мир из какого-то иного, в котором она пребывала мысленно.
— Вы о чем-то думали, — сказал Штейнбок. — Простите, что прервал…
— Доктор, — сказала она, — почему вы позволили впутать себя в эту историю?
Он промолчал, и она продолжила:
— Вы прекрасно понимаете, что вас используют. Чего они от вас хотят? Чтобы вы признали меня психически больной, а они, воспользовавшись диагнозом, смогут сделать со мной все, что им угодно, надеясь получить нужные сведения?
— Не думаю, — сказал Штейнбок и неожиданно понял, что эта женщина права. Разве не он утверждал, что Эндрю Пенроуз страдает расстройством множественной личности, то есть не является вменяемым человеком, и, следовательно, может быть подвергнута (для излечения, для чего же еще) воздействию лекарственных препаратов? Если бы не его заключение, друг Джейден не имел бы, возможно, юридических оснований для применения психотропных средств. Они здесь не очень, наверно, придерживаются законов, но прекрасно понимают, что в любой момент какая-нибудь нелепая комиссия Конгресса или самодовольных правозащитников может получить доступ в это заведение, и нужно, чтобы, по крайней мере, в документах все было законно и правильно.
«Господи, какой же я дурак, — подумал Штейнбок. — Но разве я мог предвидеть, что намеревался делать Джейден? Я выполнял свой долг и совершенно правильно написал…»
Да?
— Дошло до вас, наконец? — спросила Эндрю Пенроуз, внимательно следившая за доктором и понимавшая, видимо, какие мысли сменялись в его голове. — Вы написали и подписались в том, что я страдаю этим синдромом.
— Это не синдром, — механически ответил он.
— Неважно, я не сильна в терминологии. Факт тот, что вы сами дали этому Бржестовски… господи, ну и фамилия…
— Польская, — сказал Штейнбок. — Дед Джейдена бежал из Польши, когда туда пришли русские. Впрочем, это неважно.
— Неважно, — повторила она. — Нас сейчас слушают, да? И смотрят?
Он промолчал.
— Так вот, чтобы вы не теряли время. Я не собираюсь ничего рассказывать майору. Ни ему, никому другому.
— Зачем вы это сделали? — вырвалось у него.
— Что? Почему работала на партизан?
— Партизаны! — воскликнул Штейнбок. — Кого вы называете партизанами?
— Послушайте, доктор, — произнесла Эндрю Пенроуз с оттенком презрения в голосе. — Давайте не будем заниматься политикой. Вы здесь не для того, верно? Обсуждайте это с майором. Я только хочу, чтобы и он, и вы поняли: ничего я рассказывать не собираюсь.
1-В полдень…
— Да, я знаю, — перебила она. — В результате майор действительно сделает меня сумасшедшей. А остальных попросту убьет, и вы это прекрасно понимаете.
— Это зависит от того, насколько сильнодействующими окажутся…
— Не зависит! — отрезала она. — Послушайте, доктор, скажите честно: вы все еще считаете меня психически больной?
— Нет, — сказал он, подумав. — Сейчас — нет. Сначала — да, и это отражено в протоколе. К сожалению.
— Почему сейчас — нет? — спросила она с любопытством.
— Литература и личный опыт, — сказал Штейнбок, помедлив. — Все известные мне больные расстройством множественной личности содержали компоненты, достаточно проработанные эмоционально и информационно, одни субличности были самодостаточны, другие оставались лишь фрагментами, третьи — определенными функциями, не больше. Но никогда — исключения мне неизвестны — это не были личности или фрагменты, уже существовавшие в реальной жизни. Вы меня понимаете?
— Конечно, — сказала она. — Профессор Бернал — кто же его не знал в свое время? Я изучила его биографию. Он действительно в пятьдесят четвертом выступил на Пагуошской конференции с речью, отрывки из которой так любит цитировать политики. Только почему его зовут Рене? Имя профессора Бернала — Джон, так написано в энциклопедии.
— Да, — кивнул Штейнбок. — Похоже, мы рассуждаем одинаково. Продолжим?
— Нас сейчас слушает майор? — сказала Эндрю Пенроуз. — Вы не боитесь, что он…
— Нет, — вздохнул доктор. — Я хорошо знаю Джейдена. Ему все равно, что мы тут обсуждаем, если это не информация о лагере этих… как же это называется…
— Дети Че, — подсказала она. — О них мы говорить не будем. Ни сейчас, ни потом.
— Мальчишку, — сказал Штейнбок, — зовут Тед. А по идее, его имя — Чарли. Чарлз.
— Диккенс, — кивнула она. — Ему еще предстоит стать великим писателем. Но тяга к литературе у него в крови, верно?
— И Алиса, — сказал Штейнбок. — У нее даже имя то же. Алиса Лидделл. Девочка, которой профессор Чарлз Льюидж Доджсон…
— Он же Льюис Кэрролл, — подхватила доктор Пенроуз.
— …рассказывал историю о волшебной стране и о путешествии в Зазеркалье.
— Да, — сказала она, — похоже, мы действительно пришли к одному и тому же выводу.
— И теперь, — мрачно произнес Штейнбок, стараясь поймать ее взгляд, но Эндрю не смотрела ему в глаза, старательно делала вид, что интересуется пятнышком на платье, и руки ее привычным движением приглаживали несуществующую складку. — Теперь, как бы я ни поступил, все плохо, и выхода я не вижу.
Она молчала.
— Только вы сами можете…
— Не надо, — сказала она. — Мы договорились это не обсуждать. Я не предам людей, которые…
— Что которые? — вспылил Штейнбок. — Вы ведь не за идею согласились на них работать? За деньги? Никогда не поверю, что вам близки их цели! Никогда не поверю, что вам нравится убивать людей, которые ни сном ни духом… Разве одиннадцатого сентября вы смотрели телевизор не с таким же ощущением ужаса и собственной беспомощности, как все мы, и разве, как все мы, вы не хотели…
— Не надо, — поморщилась она. — Не читайте мне лекцию. Обо всем этом я успела много раз подумать. Я научный работник. Это вы понимаете? Мне предложили безумно интересную работу. Никаких ограничений.
Она ударила кулаком о ладонь.
— Все, — сказала она. — Люди мне доверились…
— Люди, — горько произнес Штейнбок.
— Люди, — повторила она твердо. — Не теряйте времени, Йонатан.
Она подняла голову и в первый раз за время разговора посмотрела ему в глаза. Она знала. Она действительно знала.
— Со мной никогда такого не случалось, — признался он. — Будто удар током…
— С ней тоже, — сказала Эндрю. — Бедная девочка. Она так рвется сейчас сюда, в эту сволочную тюрьму…
— Вы ее… их всех… чувствуете? — поразился он.
— Не всех. Только очень сильные эмоции, когда рвется сердце, понимаете? И мне стоит таких усилий, чтобы не пустить ее…
— Воздушный шар раздувается, — вспомнил он ее слова. — Вы можете?..
— Должно получиться. Я должна остаться собой до полудня, понимаете вы это? Я не допущу, чтобы…
— Да, я понимаю, — он действительно все понимал, они сейчас понимали друг друга так, как, возможно, никто не понимал никого прежде. Наверно, им и слова не были нужны, особенно если учесть, что каждое слово слышал и пытался интерпретировать майор Бржестовски, ничего в их разговоре, естественно, не понимавший.
— Значит, — сказал он, — я ее никогда больше не увижу.
Это был не вопрос, он утверждал это с полной уверенностью и готов был разбить себе голову о стену, как доведенный до отчаяния психотик в камере для буйных.
Ужасное слово — никогда.
— Надеюсь, что да, — сказала она. — Надеюсь, я удержу их всех.
Ему нужно было окончательно убедиться в том, что он все понял правильно. Конечно, майор услышит, но выхода не было, Штейнбоку требовалась абсолютная ясность.
— Любая психотропная атака, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и по возможности бесстрастно, — убьет ваши субличности так же верно, как убивает пуля, пущенная в сердце.
Это был вопрос или утверждение?
Эндрю вздохнула.
— Вы могли бы полюбить меня, — сказала она, едва заметно улыбаясь.
Штейнбок покачал головой. Он не мог бы полюбить доктора Эндрю Пенроуз. Она ему даже внешне не нравилась, вот что самое поразительное.
— Вы не ответили на мой вопрос, — напомнил Штейнбок.
— Вы не задавали вопроса, — парировала она. — Вы сделали научно обоснованное предположение, основанное на вашем личном опыте психиатра и знании литературных источников.
Штейнбок кивнул.
— Видимо, это верное предположение, — сказала она. — К счастью, у меня не было случая проверить гипотезу на практике.
Она встала, и он тоже поднялся — будто оба находились не в камере армейской тюрьмы, а в гостиной английского аристократического дома, где мужчина всегда встает, если встает женщина.
Они стояли так близко друг от друга, что он видел две маленькие слезинки в уголках ее глаз. Эндрю Пенроуз была близорука и напрягала зрение, чтобы четко видеть собеседника. В ее черных зрачках он разглядел… Нет, уж это точно было игрой разбушевавшегося воображения.
— К несчастью, — сказала она, и у нее мелко-мелко задрожал подбородок. То ли она сдерживала рыдания, то ли, представляя, что может случиться, не могла сдержать нервного тика, — к несчастью, в полдень вы сможете убедиться, что эта гипотеза правильна.
Штейнбок взял ее за плечи, резко притянул к себе и поцеловал в лоб. Повернулся и пошел к выходу. Часы показывали десять двадцать три, и нужно было подготовиться.
— Прощайте, — сказала Эндрю Пенроуз ему в спину.
Он остановился на какое-то мгновение, но не стал оборачиваться. Вопрос, который он хотел задать, не имел смысла, потому что ответ ему был известен.
«Нет», — скажет она.
Он не стал прощаться. Возможно, Алиса Лидделл слышала разговор, и он хотел дать ей понять, что они еще могут встретиться. Ему очень хотелось так думать.
Штейнбок надеялся застать майора в его кабинете, но Джейден отсутствовал. Стоявший у двери морпех сообщил, что майор Бржестовски вышел семь минут назад и не оставил распоряжений.
«Похоже, Джейден за время работы в этой дыре успел стать моим пациентом», — подумал Штейнбок и принялся вызванивать майора по мобильному. Какого черта — сам назначил жесткие временные рамки, а теперь, когда время действительно поджимало, скрылся в неизвестном направлении. Майор не отвечал, телефон его был выключен, и Штейнбок почувствовал себя в этом не таком уж большом здании пришельцем, заблудившимся в редком, пронизанном лунным светом подлеске.
Он должен знать, что они решают. Они не имели никакого права решать что бы то ни было без его участия — только он мог дать профессиональное заключение о психическом здоровье заключенной Эндрю Пенроуз, и только он мог разрешить или запретить использование психотропных препаратов с целью получения необходимых для разведки сведений. Зачем его сюда вызывали, в конце-то концов? Чтобы в решающий момент оставить без информации и без возможности хоть как-то влиять на развитие событий?
Штейнбок поднялся в лифте на последний, пятый этаж, где не был еще ни разу. Здесь располагались кабинеты высшего начальства базы.
— Прошу прощения? — обратился к нему дежуривший у лифта офицер в чине лейтенанта. Род войск доктор не смог определить, было в форме офицера что-то от морпехов, что-то от обычной пехоты, и еще аксельбанты непонятно какого происхождения.
— Мне нужен майор Бржестовски, — сказал он. — Мое имя Йонатан Штейнбок, я…
— Да-да, доктор, будьте любезны подождать майора в холле первого этажа. Майор на совещании. Он спустится к вам сразу же.
— Сразу же после чего? — спросил он, и дежурный офицер окинул его взглядом, в котором читалось: конечно, психиатры сами немного психи, задать нелепый вопрос для них — что плюнуть по ветру.
— Хорошо, — сдался Штейнбок. — Передайте майору, что я жду его, но не в холле, там мне делать нечего, я буду в тюремном здании, он знает в какой камере.
Лейтенант хотел что-то сказать, даже рот раскрыл, но не произнес ни слова, только кивнул совсем не по-военному, и доктору ничего не оставалось, как войти в пустую кабинку лифта и спуститься на первый этаж. Нервы его были на пределе, нужно было выпить пару чашек кофе, чтобы успокоиться, но он прошел мимо кафе и минуту спустя звонил в зеленую бронированную дверь тюремного корпуса. Приоткрылось окошко, и знакомый сержант, неоднократно за эти дни провожавший Штейнбока в камеру доктора Пенроуз, бросил на него равнодушный взгляд через прутья решетки.
— Доктор, — расплылся он в улыбке. — Рад вас видеть.
— Откройте, Вильяме, — сказал Штейнбок, — мне нужно продолжить разговор с Пенроуз.
— Прошу прощения, доктор, — продолжал улыбаться сержант. — С десяти часов введен особый режим. У вас есть подписанное майором Бржестовски разрешение?
Доктор мог подать на майора Бржестовски жалобу на то, что тот чинит помехи в работе с больными. Он мог попытаться найти полковника Гардинера или попробовать дозвониться до самого генерала Бургера. Он все это мог и прекрасно понимал, что все это бесполезно. Конечно. Они решают проблему мировой важности. А он будет мешать со своими соображениями о природе множественной личности, о профессоре Бернале и мальчишке Диккенсе. И об Алисе Лидделл. О решении его, конечно, известят. Более того, ему обязательно должны дать на подпись эпикриз, поскольку в деле отмечено, что заключенная Эндрю Пенроуз страдает психическим заболеванием и к ней приглашен для диагностирования и консультаций доктор психиатрии, допущенный к работе на базе. Штейнбок должен подписать документ, прежде чем…
А если его все-таки проигнорируют?
«Джейден все видел… — думал Штейнбок. — Могу себе представить, как он реагировал на наши с Алисой… Господи, да после этого он имел полное право объявить о моей некомпетентности, превышении полномочий и просто о неадекватности и запретить дальнейшие встречи. Он этого не сделал, он хорошо ко мне относился, да, но сейчас Джейден просто обязан был поступить так, как он и поступил, а я дурак, какой же я дурак, собственными руками убил не меньше трех человек, а может, и несколько десятков. Плевать, сколько их там на самом деле. Я убил Алису…»
Психиатр, готовый подписать что угодно, у них есть и на базе. Амистад будет присутствовать при допросе, чтобы, если что… Если что… Штейнбок повторял эти два слова, вышагивая от дверей тюремного корпуса до административного и обратно. Пойти к Амистаду и не отходить от него? Остаться здесь? Ждать майора у его кабинета?
«Господи, как это унизительно! Еще более унизительно, чем представлять Джейдена, видевшего на экране компьютера, как мы с Алисой тянулись друг к другу, как смотрели друг другу в глаза, как я говорил… Что я говорил? Сказал, что никогда не встречал женщин, к которым испытывал хотя бы отзвук подобных чувств? Иди короче: что я полюбил ее с первого взгляда? Или еще короче — так коротко, что никаких слов произносить не нужно было, и, может, я их на самом деле не произносил, и тогда Джейден просто не понял ничего из произошедшего?»
Они ничего не знают, не могут знать, они верят диагнозу — расстройство множественной личности, он сам его поставил, и Амистад прекрасно знает, что делать, не такой уж он плохой психиатр, диагност из него никакой, да, для него все психические болезни сводятся к одной — шизофрении, но если диагноз поставлен, то лечебные препараты он подбирать умеет, а здесь и подбирать ничего не надо, только заставить Эндрю Пенроуз сказать все, что им нужно…
Десять часов тридцать четыре минуты. Штейнбок вернулся в административный корпус, поднялся на второй этаж и подошел к кабинету полковника Гардинера, начальника следственного отдела, подписавшего приказ о том, чтобы направить доктора Эндрю Пенроуз на психиатрическое освидетельствование. Кабинет размещался в левом крыле здания, здесь Штейнбок тоже никогда не был. Оказалось, что нужно предъявить удостоверение (он предъявил), предписание о командировании (пришлось повозиться, в конце концов он обнаружил бумагу в записной книжке) и лично полковником подписанную магнитную карточку, каковую следовало вставить в прорезь автоматической двери… Карточки у Штейнбока не было, и дежурный офицер с сожалением сказал, что пропустить не может, как не может и доложить полковнику о желании доктора с ним встретиться. Почему не может? На это дежурный и отвечать не стал, всем видом показав, что более неприличного вопроса не слышал за все время своей службы на базе Гуантариво.
— Я подожду здесь, — сказал Штейнбок и встал у окна, чтобы видеть и коридор, и — внизу, во дворе — расположенное напротив здание тюрьмы.
Дежурный следил за тремя мониторами, изображения на которых Штейнбок не мог видеть, и время от времени поднимал на доктора равнодушный взгляд, чтобы убедиться, что тот еще не ушел.
Никогда в жизни Штейнбок не ощущал такого бессилия. Никогда ему так не хотелось свою жизнь изменить. Он совершенно не представлял себе, что должен сделать, чтобы спасти человека… девушку, с которой всего дважды разговаривал и которую, если быть честным, ни разу толком и не видел: лишь взгляд, цвет глаз…
Время шло, ничего не менялось ни в коридоре, ни во дворе тюрьмы, Штейнбок достал телефон и начал было в который уже раз набирать номер Джейдена, но дежурный сказал, даже не повернув головы в его сторону:
— Пользоваться телефонами здесь запрещено, доктор Штейнбок. Прошу вас, выключите аппарат.
Он не выключил. Он повернулся и ушел. Спустился на первый этаж, вышел во двор и набрал номер. «Абонент временно недоступен, позвоните позже…»
Позже? После полудня?
Штейнбок начал набирать подряд все известные ему номера: лейтенанта Берроуза, отвечавшего за снабжение базы медицинскими препаратами («абонент недоступен»), майора Бертона, начальника тюрьмы (занято), Амистада, с которым при обычных обстоятельствах не стал бы разговаривать даже о бейсболе («абонент недоступен») и, конечно, Джейдена и полковника Гардинера — с таким же успехом он мог звонить президенту Соединенных Штатов или в приемную архангела Гавриила.
— Доктор Штейнбок? — услышал он низкий голос и, обернувшись, увидел толстую, как бочонок пива, женщину в форме лейтенанта внутренней службы. Откуда она появилась? Неужели он был настолько погружен в себя, что не увидел, как женщина вышла из здания тюрьмы? Или из административного корпуса? А может, из другого измерения?
— Да, — сказал он.
— Лейтенант Саманта Глейборн. Следуйте за мной, — приказала она и, повернувшись на каблуках, направилась к входу в тюремное здание.
«Черт бы их всех побрал, — подумал Штейнбок. — Если им, наконец, понадобилось мое присутствие, могли бы позвонить, а не посылать за мной эту уродину. Значит, они знали, что я стоял здесь, видели, как я здесь метался, как нелепо размахивал руками и что-то бормотал под нос…»
Дверь распахнулась, когда лейтенант показала свою карточку, знакомый сержант даже не посмотрел в его сторону, они быстро прошли по коридору, но свернули не к камерам нижнего этажа, где содержали доктора Пенроуз, а поднялись на второй, проследовали мимо вереницы запертых дверей и остановились у одной из них, ничем от прочих не отличимой. Лейтенант Глейборн набрала цифровой код, потом приложила палец к включившемуся опознавателю, дверь, недолго подумав, щелкнула, и они вошли в помещение, оказавшееся чем-то вроде обычного медицинского бокса: светло-зеленые стены, кушетка за белой ширмой, стол с компьютером, у дальней стены несколько стульев, на трех из которых сидели, одинаково положив ногу на ногу, знакомые Штейнбоку персонажи: Бржестовски, Амистад и Гардинер. Все в сборе. Пока он их пытался отловить по одному, они тут совещались и решали судьбу человека, ничего в этой судьбе не понимая.
Доктора Эндрю Пенроуз в комнате не было.
— Господа, — холодно произнес Штейнбок, стараясь не показывать своего волнения, — что означает мое отстранение от принятия решения на самом важном этапе расследования?
— Успокойтесь, доктор, — сказал полковник. — Берите стул и садитесь, ваше мнение для нас чрезвычайно важно и будет, конечно, принято во внимание.
Показалось Штейнбоку или на лице Амистада, длинном и унылом, как у пастора, промелькнуло выражение плохо скрытой иронии?
Штейнбок взял свободный стул и поставил его так, чтобы видеть сразу всех троих. Сел и, как они, положил ногу на ногу.
— Доктор, — сказал полковник, — вы, конечно, понимаете, что случай этот совершенно исключительный.
Конечно. Случай был исключительным, но вовсе не в том смысле, какой имел в виду Гардинер.
— От того, будем ли мы знать местоположение лагеря Детей Че, зависят тысячи, а может, и миллионы жизней наших с вами соотечественников. Террористические акты с применением биологического и бактериологического оружия способны поразить большой город в течение нескольких часов, достаточно только…
Он собирался читать лекцию? Может, просто тянул время до полудня?
Штейнбок не мог перебить полковника, но и слушать не мог тоже, он посмотрел на Джейдена и уловил (может, показалось?) сочувствие в его взгляде.
— …поэтому, — закончил полковник, — мы вынуждены прибегнуть к способу, согласен, не вполне гуманному. Но, согласитесь, доктор, все же значительно более гуманному, нежели те, что применялись кое-кем в печально известной тюрьме Абу-Грейб. Они ведь тоже исполняли свой долг и хотели как лучше. Доктор Амистад дал свое заключение о том, что в данном случае применение психотропных средств воздействия является оправданным, поскольку у нас просто нет времени проводить, как требует медицина, длительных психиатрических исследований, а поставленный доктором Амистадом диагноз шизофрении допускает…
— Шизофрении? — произнес Штейнбок, стараясь вложить в свои слова как можно больше презрения.
— Я знаю, доктор, что ваш диагноз несколько отличается, но суть одна, и не имеет значения, расщеплено сознание этой женщины на две или двадцать две составляющие. Даже если она является множественной личностью, это в данном случае…
— Доктор Эндрю Пенроуз не страдает расстройством множественной личности, — перебил Штейнбок, почувствовав неожиданно, что раздражение, волнение, злость, все ощущения сползли с него, как брюки без пояса, остались только одно чувство и только одно желание. Ни о том, ни о другом он не мог сказать вслух.
— Да? — удивился Гардинер, а Амистад поднял вверх свои густые брови. Бржестовски, напротив, таинственно усмехнулся и, как показалось Штейнбоку, едва заметно ему подмигнул, хотя, скорее всего, это был нервный тик, и не более того. — Разве не вы, доктор, написали в своем предварительном заключении…
— Я был неправ. Действительно, у доктора Пенроуз наблюдаются некоторые симптомы расстройства множественной личности. Чисто внешние симптомы, как я теперь понимаю, поскольку другие признаки, более важные, этой симптоматике противоречат.
— Вы хотите сказать, — уточнил полковник, — что эта женщина попросту симулирует и водит нас за нос?
— Нет. Физически невозможно симулировать изменение цвета глаз, формы ушей и подбородка, не говоря о составе крови. Это похоже на РМЛ, но это не РМЛ. Во-первых, при РМЛ никогда не наблюдаются реально жившие личности, тем более — широко известные. Это ведь не шизофрения, что бы там ни говорил мой коллега.
— Работа подсознания… — пробормотал Амистад и выразительно пожал плечами.
— Повторяю, — Штейнбок повысил голос, не надо было этого делать: убеждает спокойствие, — ни в одном известном случае расстройства множественной личности не наблюдались реально жившие персонажи.
— Это Бернал — реально живший? — вскинулся Амистад, демонстрируя хорошее знание не только исторической реальности, но и конкретных обстоятельств истории болезни: видимо, за спиной Штейнбока майор Бржестовски показывал записи этому так называемому специалисту и, возможно, даже советовался с ним о том, как быть с консультантом, если он начнет возражать против необходимых для расследования методов воздействия. — Как, доктор, звали физика, получившего Нобелевскую премию мира?
— Джон его звали, — спокойно (действительно, спокойно!) сказал Штейнбок. — Джон, а не Рене, вы правы, коллега. Только выводы мы с вами делаем разные. Вы, видимо, полагаете, что если профессора зовут Рене, а не Джон, если он, как утверждает, работал в Кембридже, в то время как Джон Бернал был сотрудником Гарварда, то, следовательно, эта личность является порождением больного подсознания Эндрю Пенроуз?
— Это настолько же очевидно… — завел свою песню Амистад, но Штейнбок не позволил ему допеть.
— Вы утверждаете, что это шизофрения, коллега? — сказал он. — Вы прекрасно знаете, что шизофреник, вообразивший себя Наполеоном или президентом Рузвельтом, тщательно придерживается известной всем — и больному, конечно, тоже — биографии великого человека. Если Наполеон почил на острове Святой Елены, а Рузвельта свел в могилу паралич, то шизофреник так и будет утверждать, не выдумывая несуществующих деталей. С этим вы согласны, коллега?
— Нет, — буркнул Амистад. — Известны и противоположные случаи.
— Вам — возможно, — отмахнулся Штейнбок. — Мне такие случаи не известны. Поэтому — не только поэтому, но, в частности, — я делаю вывод о том, что Рене Бернал, Тед Диккенс (заметьте, никому из больных шизофренией еще не приходило в голову изображать юного Наполеона, все еще живущего на Корсике) и Алиса Лидделл — реальные люди, физические лица, выражаясь юридическим языком, только существующие не в нашей реальности, а в одной из параллельных. Сознание доктора Эндрю Пенроуз является своеобразным окном из одной реальности в другую. Вы же видите сны, господа. Во сне каждый человек — можете мне поверить, сны были темой моей магистерской диссертации — проживает множество жизней, но обычно если и осознает себя, то не в привычной реальности, а в мирах, сильно от нашего отличающихся.
— Послушайте, доктор, — перебил полковник, — нас сейчас не интересуют выводы вашей диссертации. Вы можете определенно сказать: является Пенроуз психически больной или нет? Симулирует она или не симулирует? Больна она шизофренией или расстройством множественной личности, что, на мой непросвещенный взгляд, практически одно и то же? От ответов на эти вопросы зависит выбор препаратов, действию которых она будет подвергнута для получения нужных показаний.
— Вы задали три вопроса, полковник, — сказал Штейнбок, стараясь держать себя в руках. — Ответ на первый: нет, доктор Пенроуз не является психически больной. Она совершенно здорова.
Амистад эмоционально взмахнул руками и выразительно пожал плечами. Штейнбока его мнение не интересовало, и он продолжил:
— Ответ на второй вопрос: нет, не симулирует. На третий вопрос: поскольку я полагаю, что госпожа Пенроуз психически здорова, то говорить о шизофрении или РМЛ нет никакого смысла, хотя различие между этими двумя диагнозами, безусловно, существует. Три субличности — не порождение больного разума доктора Пенроуз. Это — реальные люди.
— Все эти люди давно умерли, — быстро сказал Амистад, еще раз продемонстрировав неплохое знание истории, в том числе истории литературы. — Следовательно…
— Следовательно, — сказал Штейнбок, — в тех мирах, где живут профессор Бернал, юный Диккенс и Алиса Лидделл, свой собственный ход времени, отличный от нашего.
Он встал. Он хотел, чтобы они все-таки поняли.
— Господа, — сказал Штейнбок, — доктору Пенроуз ни в коем случае нельзя вводить психотропные препараты. Никакие. Доктора Пенроуз нужно изучать, как научную ценность, не имеющую равных в истории не только психологии (психологии, господа, а не психиатрии!), но и физики, а может, и других наук. Это физическая проблема, вы понимаете, — не психиатрическая ни в коей мере! Это проблема выбора.
— Послушайте, доктор… — начал Гардинер, но Штейнбок слышал только себя.
— Проблема выбора, — повторил он. — Мы все выбираем — каждое мгновение, каждую минуту, всю жизнь. Я читал, об этом писали в «Научном обозрении», «Природе», во многих популярных изданиях: всякий раз в момент нашего выбора мироздание раздваивается. А если выбирать приходится не из двух, а из трех, десяти или ста вариантов, то возникают не два, а три, десять или сто мирозданий, в каждом из которых свой выбор, своя судьба, свой путь…
Он говорил быстро, захлебываясь словами, он не надеялся быть понятым, хотя больше всего на свете хотел именно этого, но знал, видел — не поймут, так пусть хотя бы услышат, чтобы потом, когда все закончится…
— Как сохраняют свою связь со стеблем ветви куста, так и все, рождающиеся потом, в ответвившихся мирах, а не здесь, — все они на самом деле такие же ветви и растут из одного ствола, из одного прошлого, из одной, давно уже не существующей реальности. Куст становится выше, гуще, но иногда случается, что две или три ветви вновь приближаются друг к другу, переплетаются, а то и срастаются в момент чьего-то очередного выбора: да или нет, решаете вы, рассуждая о своей жизненной проблеме, и ваш выбор соединяет давно разошедшиеся ветви, в вашем сознании распахивается обычно закрытая дверь между мирами, и вы — все равно вы, никто иной, как вы, потому что и в другой ветви это вы, только сделавший когда-то иной выбор — понимаете себя, чувствуете себя, допускаете себя к себе, вы ходите от себя к себе, как ходит по комнатам своего дома хозяин, открывая окна и вглядываясь всякий раз в другой, новый, не известный ему мир.
Послушайте, полковник, — говорил Штейнбок, и никто не мог его в этот момент прервать, — послушайте, эта женщина, Эндрю Пенроуз, она совершенно нормальна, просто в ее сознании отворилась дверь, маленькая зеленая дверь в стене, вы читали Уэллса, у него есть рассказ… И через эту дверь заглянули к нам из других миров… Алиса. Бернал. Диккенс. Там многое, как у нас. А многое — иначе. Бернала зовут Рене, и работает он в Кембридже. Диккенс еще не стал великим, и имя у него другое — Тед…
Послушайте, полковник, — говорил Штейнбок, а может, не говорил, а только думал, потому что Гардинер, казалось, вовсе и не слышал его, а смотрел на Амистада, тот — на майора, а Джейден что-то быстро писал в блокноте. — Послушайте, я не представляю, сколько погибнет человек, если вы не добьетесь нужных признательных показаний, но я точно знаю, что, если будут применены психотропные препараты (любые!), погибнет профессор Бернал, молодой Диккенс в своем мире не сочинит ни одного романа, а Алиса Лидделл так никогда и не прочитает, что напишет о ней ее дядя Чарлз Льюидж Доджсон. А ведь сознание доктора Пенроуз служит, возможно, окном в наш мир еще для нескольких, а может, даже для десятков людей, еще не выявленных, не понятых, и только продолжение исследований, бесед, разговоров…
— Да вы просто успели влюбиться в эту девчонку Алису! — вскричал Амистад, направив в сторону доктора свой тонкий указательный палец, будто ствол пистолета. — Вы говорили ей! Вы с ней, черт возьми, целовались у всех на глазах! Это вы называете научным исследованием?
Он обернулся к полковнику.
— Послушайте, сэр, вы тоже видели запись! Я не понимаю, почему мы тратим время на то, чтобы выслушивать фантастические бредни…
— Мы тратим время, — вздохнул полковник, — потому что под протоколом должны стоять все наши подписи. В крайнем случае, может быть записано особое мнение доктора Штейнбока, но, поскольку он является официальным экспертом-консультантом, прикомандированным к базе разведывательным управлением, то, в случае возникновения форсмажорных обстоятельств, мы окажемся в очень неприятном положении. И вы, Амистад, понимаете это не хуже меня.
— Плевать! — воскликнул Амистад. — Мое мнение тоже чего-то стоит. Это классический случай шизофрении. Мания величия. Психотропные препараты не отягощают течение болезни и могут быть использованы в случае необходимости.
— Да, ваше мнение записано в протоколе, — кивнул Гардинер. — Но если эти чертовы правозащитники до нас доберутся… или комиссия Конгресса, они там горазды на всякие расследования, не имеющие никакого смысла. Черт возьми, Амистад, вы прекрасно знаете, сколько людей полетело со своих мест после одиннадцатого сентября только потому, что они действовали, как считали судьи, с превышением полномочий. Вы же знаете, черт побери, что можно было в считанные дни добраться до самого Бен Ладена, если бы разведчикам позволили действовать так, как следовало действовать в подобной ситуации!
— Так погибают замыслы с размахом… — пробормотал Амистад, продемонстрировав на этот раз, к удивлению Штейнбока, еще и прекрасное знание зарубежной классической литературы.
— Доктор, — устало проговорил полковник. — У нас, к сожалению, действительно нет времени вести научные дискуссии. Возможно, вы правы, и случай этот уникальный в истории психиатрии и даже физики с химией. Возможно, вы правы и в том, что личность этой девушки… Алисы… будет уничтожена, хотя я и не понимаю, почему это должно произойти.
— Потому, — сказал Штейнбок, — что психика доктора Пенроуз неразрывно связана с теми личностями, для которых наша реальность — сон, в который они приходят. И если на ваш мозг, полковник, во время вашего сна воздействуют разрушающими разум препаратами, то сможете ли вы проснуться?
— Ну, это из области фантастики, — протянул Гардинер.
— Это из той области психиатрии, — заявил Штейнбок, — в которой ни вы, ни майор Бржестовски, на даже Амистад, при всей его самоуверенности, ни в коей мере специалистами не являетесь.
Полковник бросил взгляд на часы (одиннадцать часов двадцать три минуты) и встал.
— Все, — резко сказал он. — Подискутировали — хватит. Вы подпишете протокол, доктор?
— Нет, — отрезал Штейнбок. — А без моей подписи вы не имеете права…
— Имею, — сказал Гардинер. — Полномочий у меня гораздо больше, чем вам представляется, доктор. Надо соблюдать приличия, верно. Но если приходится выбирать…
Вы только что говорили о выборе, а это в данном случае — моя прерогатива. Собственно, лично вы можете быть свободны, возвращайтесь в Хьюстон, и ваша профессиональная совесть останется незапятнанной.
— Могу я изложить свое особое мнение на том документе, который вы предлагали мне подписать, полковник?
— После того, как… После — да, не возражаю. Но тогда вам придется…
— Я не собираюсь уезжать, полковник, — сказал Штейнбок. — Если мне не удалось предотвратить это… — он попытался найти правильное определение, от волнения не нашел и продолжил: — Я должен хотя бы присутствовать, чтобы, если возникнет необходимость…
— Я как раз собирался просить вас об этом, доктор Штейнбок, — наклонил голову Гардинер. — Очень хорошо. Итак, — он повернулся к Бржестовски и Амистаду, сидевшим рядом и глядевшим на полковника с верноподданническим, как показалось Штейнбоку, блеском в глазах, — можете приступать, господа. Не думаю, что в сложившихся обстоятельствах имеет смысл тянуть до полудня. Полчаса роли не играют, верно? Начинайте. Доктор Штейнбок будет свидетелем того, что с доктором Пенроуз не произойдет ничего страшного. Держите меня в курсе, господа.
Полковник встал и пошел к двери.
Он молчал. Они что-то говорили ему, он не слышал. Амистад, этот психиатр-недоучка, не умевший отличить шизофрению от несварения желудка, принялся, доставая из шкафа коробочки, читать лекцию о типах психотропных препаратов и о необходимости очень строгой дозировки, с тем чтобы, с одной стороны, добиться нужного эффекта, а с другой — минимизировать вредное воздействие лекарственных средств на психику допрашиваемого. Говорил он со знанием дела, наверняка не один раз ему приходилось применять на практике свои небольшие, но специфические умения.
Штейнбок подошел ближе и прочитал название на упаковке, которую Амистад вскрыл и положил готовую к употреблению капсулу рядом с запечатанным в пластик одноразовым шприцем. Стерильность, конечно, прежде всего. Не дай бог, в организм человека, которого сейчас убьют, попадет какой-нибудь болезнетворный микроб!
Сейчас сюда приведут Эндрю. Алису. Бернала. Диккенса. Кого еще? Штейнбок успел познакомиться только с ними. Никто из них, кроме Эндрю, не понимал, что их ждет. Штейнбок не понимал тоже. Он только знал, что нужно делать. Он просто знал это, как знает верующий, что на небе есть Бог.
А если войдет не Эндрю, а Алиса?
Он хотел ее видеть, больше всего на свете хотел именно этого. Увидеть, попрощаться и попросить уйти, пока они еще не начали. Уйти и закрыть — навсегда! — дверь с той стороны, пока Амистад не вскрыл пакет со шприцем.
«Нет, нет, не приходи, пожалуйста, — думал Штейнбок, — оставайся там, где ты дома, иначе ты не успеешь уйти, и мне не останется ничего другого… Я не смогу. Ты понимаешь? Я не смогу этого сделать, и тогда ты точно умрешь, потому что не успеешь вернуться.
Я люблю тебя, Алиса, но — не приходи, чтобы у меня не возникло соблазна сказать тебе это перед тем, как…»
Должно быть, он был в те минуты невменяем: Бржестовски и Амистад поглядывали в его сторону и обменивались многозначительными взглядами, хотя Штейнбок, как ему казалось, не проявлял никаких признаков агрессивности — молча стоял слева от Джейдена, потому что… Потому что знал, что нужно встать именно так.
Открылась дверь, и доктор Пенроуз вошла в сопровождении двух морпехов. Штейнбок смотрел во все глаза, искал в ее лице черты Алисы, не находил и продолжал искать, и ему уже начало казаться, что своим вниманием он сам создавал эти признаки, сам вызывал Алису из ее мира — в этот…
— Здравствуйте, господа, — сказала доктор Пенроуз своим низким сухим, лишенным выражения голосом.
Штейнбоку пришлось ухватить майора за локоть, потому что ноги подогнулись, и он мог упасть… Нет, не мог, он твердо стоял на ногах, но пусть Джейден думает…
— Йонатан, — сказал Бржестовски, — ты ведешь себя как баба. Первый раз вижу, чтобы мужчина втрескался в фантом, в женщину, существующую в воображении другой женщины.
— Да-да, — пробормотал Штейнбок. — Сейчас…
Морпехи подвели Эндрю к кушетке, Амистад подал ей знак лечь, она так и сделала, уже понимая, что ее ждет не обычный допрос, а нечто большее, чему она должна сопротивляться, и она действительно попыталась сразу же подняться, но морпехи ее удержали, один из них набросил ей на запястья свисавшие по бокам кушетки кожаные наручники-держатели, другой закрепил ноги, Амистад улыбался, следя за тем, как доктор Пенроуз, осознав наконец происходящее, выгнулась дугой, и на ее лице появилось выражение, которое Штейнбок в тот момент не смог определить, а в следующий ему и вовсе стало не до определений.
— Что вы собираетесь… — начала она. Может, Штейнбоку показалось, а может, на самом деле в ее голосе возникли обертона, которых не было у Эндрю Пенроуз, что-то, видимо, уже начало в ней меняться, она уходила, взгляд ее будто опрокинулся в глубь собственного сознания, конечно, именно волнение, стрессы всегда становились причиной переходов, и сейчас…
Пока это еще не произошло…
Штейнбок все еще крепко держал майора за локоть. Он ухватил Джейдена еще крепче. Другой рукой потянулся к его кобуре. Хорошо, что это была открытая кобура, как у полицейских, готовых выхватить оружие в долю секунды. Штейнбоку и доли не понадобилось. Майор ничего не понял, пока доктор не выстрелил. Дважды. Он плохо стрелял левой рукой. Но с двух метров в цель все-таки попал.
И все.
Его подбросило, толкнуло в грудь, комната изогнулась, будто сложенная по одному измерению и растянутая по другому, отрывочная мысль о том, что так вот и приходит, оказывается, смерть, мелькнула в сознании, как недочитанная книга, и еще он подумал о том, что Алиса так ничего и не узнает. Для него это было важно — умереть не раньше, чем понять, что Алиса жива, что со смертью Эндрю все связи ее с другими ветвями многомирия разорвались так же быстро, как рвется тонкая нить, если натянуть ее слишком сильно, чтобы не выдержали молекулярные связи…
Какая она была красивая в смерти. Не Алиса, Алису он никогда больше не увидит, Эндрю лежала на кушетке — расслабленная, смотревшая в потолок, взгляд ее был спокойным и пустым, и все, кто входил в наш мир через эти двери, открывавшиеся для них время от времени, остались там, за порогом, и теперь никогда… никогда…
Никогда.
«Разве я жив еще? — подумал он. — Странно. В меня же попали пять пуль, морпехи ни разу не промахнулись, отличная у них реакция, но запоздалая».
Он точно знал, что именно пять пуль — не четыре и не шесть — вошли в его тело и убили так быстро, что он не почувствовал боли.
Он действительно ничего не чувствовал, но все видел. Он все видел, но не слышал ни звука. Он ничего не слышал, но понимал каждое сказанное в комнате слово. Он понимал каждое слово, но не знал, кем это слово произнесено, и потому слово было одно, хотя и состояло, скорее всего, из многих, и для живых расчленялось на звуки, фразы, восклицания и даже, возможно, вопли.
Он видел собственное тело, лежавшее на полу, смотрел в свои широко раскрытые глаза и не испытывал сожаления. Он смотрел в глаза лежавшей на кушетке женщины и хотел протиснуться в эту на какое-то время, отделявшее клиническую смерть от полной и необратимой, открывшуюся дверь в те миры, где жила Алиса, девушка, которую… которая… ради которой… Что?
Он не знал. Он сказал себе: это любовь. Но не понял значения этого слова, и слово сразу умерло, истощилось, исчезло из памяти. Алиса Лидделл. Имя тоже было словом, но это слово не исчезало, напротив, оно стало всей его памятью, расширилось до границ Вселенной, и он летел вдоль этих границ, не представляя, как такое возможно, он летел и видел мир глазами Алисы; не приложив к тому никаких умственных усилий, он понял, что Алиса — это он, это я, подумал он и только после этого увидел себя в черном, как угольное небо, тоннеле, он мчался в пустоте к блестевшей далеко впереди яркой звезде, и в этот уже действительно последний миг своей жизни, прежде чем самому стать звездой на угольном небе небытия, понял истину, которую подсознательно знал и при жизни.
«Алиса — это я, — подумал он. — И профессор Бернал — тоже. И Тед. В разных мирах».
«Конечно, — сказал он себе. — Я был Йонатаном Штейнбоком, и Штейнбок был Алисой Лидделл в том мире, где профессор Доджсон катался с девочками на лодке, но не там, где катался такой же профессор в нашей реальности, а там, где он, возможно, никогда не написал своей знаменитой книги. Я был…»
«Почему был?» — спросил он себя, приближаясь к звезде, которая уже слепила настолько, что свет ощутимо давил на чувствительные точки сознания, отталкивал, как уносит от берега сильный прибой неопытного пловца, и нужно было грести в этом ослепительном океане, иначе — мрак, дно, угольная чернь, — и он греб, теряя силы и растворяясь во всепроникающем свете, который тоже был он, Йонатан Штейнбок, и он, Тед Диккенс, и он, профессор Бернал, и…
…Она сидела в своей комнате у распахнутого окна и читала скучную книжку о мыши, едва не утонувшей в озере из выплаканных ею слез. Книжку подарил ей вчера дядя Чарли и посоветовал внимательно прочитывать каждую фразу, потому что в каждую он вложил скрытый, понятный только им двоим, смысл. Она вчитывалась, но не понимала, ей хотелось захлопнуть книгу, перелезть через подоконник и оказаться в саду, где под камнем в норе с прошлой осени жил белый кролик с малиновыми глазами, понимавший английский язык и даже выучивший с ее помощью три простых слова: «пить», «солнце» и «как хорошо, что ты со мной, моя милая». На самом деле это тоже было одно слово, Алиса сама его придумала, чтобы обозначить простую мысль, и кролик слово знал, и мысль он знал тоже, он вообще был очень умный и…
Она уронила книгу на пол — что-то опять затягивало ее, как вчера, как уже много раз затягивало днем, или ночью, или во время обеда, и тогда мама смотрела на нее укоризненно, а отец сурово качал головой и требовал не витать в заоблачных эмпиреях… Что-то затягивало ее и по широкой (она не чувствовала близости стенок) темной жаркой трубе выбрасывало куда-то, где она чувствовала себя в чужом теле, а в последний раз говорила будто сама с собой и сама себе отвечала, но видела себя почему-то в облике взрослого мужчины с таким удивительным взглядом, что…
Влюбилась?
Можно ли влюбиться в себя?
Она схватилась обеими руками за ручки кресла, потому что ей стало страшно, она не хотела… «Не надо», — сказала она себе мужским голосом — голосом того мужчины, который был ею в мире, где в комнате, ярко освещенной не свечами и не газовыми рожками, а каким-то, подобным солнцу, светильником, она говорила с собой о любви и понимала себя, а теперь требовала остаться, не надо, ты погибнешь, если пересечешь эту границу, уходи, немедленно уходи…
Голова стала такой тяжелой, что Алиса уронила ее на грудь, а руки ослабели, и хорошо, что день сегодня был прохладным, и облака стлались по земле, и можно было вдохнуть их влажную силу…
«Тед», — позвала она, как звала всегда, если ей становилось трудно справиться самой, он никогда не заставлял себя ждать, думал вместе с ней и, возможно, сам был лишь какой-то ее мыслью, выбиравшейся на свет Божий, чтобы помочь другим ее мыслям, не таким резвым и иногда ей самой непонятным.
«Чего тебе?» — сказал грубый Тед, которого она всегда представляла немытым, неуклюжим мальчишкой с вечной грязью под ногтями и спутанными волосами. «Кажется, я влюбилась», — подумала она, и Тед сразу отозвался с присущей ему прямотой. «Эти девчонки, — заявил он, — вечно втрескиваются в кого ни попадя».
«Не говори так, — подумала она, — он самый лучший, но почему он убил себя, он тает, как лед в Темзе, когда наступает весеннее равноденствие».
«Ах, этот», — пренебрежительно сказал Тед, отодвигаясь в ее сознании и уступая место старому профессору, приходившему к ней не очень часто, но всякий раз со своими лекциями об устройстве мироздания, которые ее вовсе не интересовали, но для него составляли, похоже, единственный смысл существования.
«Ах, этот», — вместо ушедшего Теда продолжил профессор Бернал, удобно устраиваясь в ее сознании, хотя она его не звала и даже сесть не предложила, и он, будучи все-таки джентльменом, должен был бы немедленно удалиться, но он не ушел, а развалившись где-то в затылке, так что голова ее стала еще тяжелее, чем была только что, заявил с присущей ему уверенностью: «Девочка моя, тебе действительно понравился этот человек? Он, конечно, неплохой врач, психиатр, да и человек хороший, мы ведь все ветви одного ствола, ты, я, Тед, этот вот Йонатан, в которого ты влюбилась, как влюбляются в собственное тело девушки твоего возраста. Но его больше нет, он убил себя, чтобы спасти нас и спастись самому. Парадокс, верно? Но ты ведь знакома с парадоксами, твой дядя Доджсон (когда ты меня с ним наконец познакомишь?) пичкает тебя парадоксальными историями всякий раз, когда вы отправляетесь на прогулку. Парадокс. Если бы Йонатан не убил эту женщину, Пенроуз, которую ты называла окошком… Женщина-окошко, тоже парадокс, не находишь? Так вот, если бы он ее не убил, то погибли бы мы все — ты, я, Тед и, конечно, Йонатан тоже, потому что он с нами одного корня. Я бы даже сказал, что я — это ты, ты — это Тед, а Тед — это Йонатан, потому что родились мы от одних и тех же предков, просто кто-то из них когда-то сделал свой выбор в своем мире, и миры разошлись, вот мы и оказались такими разными, а теперь Йонатану пришлось решать за всех нас — жить нам или нет, и если бы он решил иначе, мы бы все погибли, понимаешь»…
«Нет, не понимаю», — подумала она, хотя все уже давно поняла. Она все поняла еще в тот момент, когда Йонатан смотрел ей в глаза и говорил: «Мы всегда будем вместе». Или он говорил как-то иначе?
«Глупая девчонка», — пробормотал Тед.
«Ну, — усмехнулся профессор Бернал, — ты поймешь это потом, девочка»…
«Я не девочка, — возмутилась Алиса, — мне уже восемнадцать!»
«Какие это годы», — рассмеялся профессор.
«Как все сложно», — подумала Алиса.
«Как все просто», — насмешливо сказал Тед.
«Как все красиво устроено в природе, упорядоченно и стройно», — сказал профессор Бернал.
«Когда я вырасту, — сказал Тед, — то стану писателем и напишу об этом роман».
«А я уже написал свою книгу, — отозвался профессор Бернал, — она называется „Миры, которые мы выбираем“.»
«А я, — подумала Алиса, — хочу быть с Йонатаном, и мне все равно, убили его где-то в его мире или нет. Я найду его, понимаете? В другой ветви, где он живой. Если он — это я, то я найду его».
Тед и профессор промолчали, а может, уже ушли из ее сознания, оставив наедине с собственными мыслями.
«Я найду тебя», — думала она, глядя, как белый кролик, живший в норе под камнем, высовывает из своего убежища любопытный нос и соображает, видимо: вылезать ли под неожиданно начавшийся весенний ливень или спрятаться, притаиться…
«Я найду тебя»…
— Зачем он это сделал? — с недоумением спросил Амистад, ни к кому конкретно не обращаясь.
Майор Бржестовски и вернувшийся на выстрелы полковник Гардинер стояли над телом Йонатана Штейнбока и смотрели в его широко раскрытые глаза, в которых застыло выражение удивительной уверенности. Той веры в собственную правду, с какой, наверно, нес свой крест по улицам Иерусалима бородатый мужчина с таким же убежденным взглядом.
— Черт, — пробормотал майор, — не нужно было разрешать ему…
— Бросьте, — сказал полковник. — Вы что, не понимаете, что он решил это заранее? Он просто рехнулся от любви, вы что, не помните, как он говорил этой Пенроуз… Я всегда думал, что психиатры немного не в себе, не о вас будь сказано, Амистад.
Показалось им или в застывшем взгляде доктора Штейнбока мелькнуло выражение презрения? Будто он смотрел откуда-то сверху и хотел сказать: ничего-то вы не поняли, господа… У каждого из вас тоже есть своя Алиса, и свой Тед, и свой профессор Бернал… Себя-то вы понимаете?
— Приготовьте отчет и все бумаги, я подпишу, — сказал полковник и вышел из комнаты.