— 1 -

— Я знала, вы придете… — Инга спрятала лицо в ладони. — Ждала со страхом…

Они пришли. Двое. Не мало ли для подобных визитов? Очкарик в плаще, сухой, какой-то заоблачно деликатный, второй — в старомодной шляпе, круглый и вроде сельского бухгалтера, постарше. Все-таки пришли. Не обещали и не искали. Знали куда идти. Неприметный дом за городом. Разве спрячешься?

Стыдно признаться, но она предательски загодя собрала вещи. Именно, предательски. Десятилетнее, по возрасту дочери и сына, ожидание, съедавшее Ингу, в последний год казалось невыносимым, и это ночное появление… быть может, почудилось — конечно, почудилось, какая же она дура, зрелая женщина с двумя детьми, а дура! — принесло облегчение. Нужно бы побежать, позвать на помощь. Но откликнется кто? Умирать требуется по-спортивному — не беспокоя соседей.

Тот, первый, тихий, словно туман, и в глаза не смотрит, сказал, чтоб поторопилась, а сам — разве эти люди, разве они такие? — взялся за поклажу сам. Распорядился, чтоб много не брала… А что брать? — у нее ничего нет, только вот эти. Да, вот эти притихшие — мальчик и девочка — огненный чубчик, на носу царапина, огненные косички до попы.

Инга заранее решила, что не уступит, останется при детях. Они не настаивали, только молча и угрюмо — работа не нравилась ли, подняли из теплой постели — старший вручил мальчику шляпу, подхватил девочку, повлек обоих со двора. Не закричала, не бросилась на обидчиков, но покорно шагнула следом. Думала, умрет — нет, не за секунду до, и не спустя мгновение, а в тот же миг, случись с детьми… слово это она выбросила, вычеркнула из обихода, — но ведь пока только увозят, только увозят, увозят лишь… Ничто без них не дорого, без огненного чубчика и огненных косичек, и царапины на носу, — куда цыплята, туда квочка…

Машину не глушили, вошли в дом, ничего не искали, не сказали куда и зачем. Теперь так — новое на дворе время — не оповещают. И ведь хлипкие, Бог ты мой. Бывают они, что по ночам уводят, такие? — разве что не в тапках домашних. Только разбери, что на уме, и под плащом что; приказ, вдруг: бросишься на того, с лысиной под шляпой, и — все, дети без матери. Не оставит она детей, не уступит…

— Ничего не забыли? — спросил заоблачный.

Третий раз спрашивает. Что тут забывать, все на виду.

Нет у нее никого — отец, какой он помощник, да и где тот отец — прятаться негде. И прятаться не умеет. Жаловаться. Много негибкого в ней, непрактичного. Ведь училась, подсматривала, запоминала как держаться, как отвечать… все без проку. Бестолковая. Манеры копировала, голос выправляла, чтоб громче, крикливей. Впустую. Точно — дурочка. Какой отец, такая дочь. Будто тысячу лет жить будут, все завтра, завтра. Ничему не научил, что в жизни нужно: злости не научил, хватке. Хозяйка никакая — аристократка в битой кофте. И холуи в масть — неужто за такой, никакой, другого слать? — чайников довольно. Ведь могла ударить, пнуть, в конце концов. Только знают за кем идут… кофта битая. Овцой молчаливой пойдет, до смерти напуганной, к камню окровавленному, опустит роженьки гнутые, нате, режьте, не боднет.

Заоблачный протиснулся к рулю, Инга рядом. Сзади посередине — круглый, дети под мышкой.

Она вдруг вспомнила, что оставила свет. И черт с ним! Или сходить? Пустят?

— Подождите, — схватилась за дверь, — свет…

— Сидите, — махнул заоблачный, — я погасил. — Полез за пазуху, будто в новогодний мешок, зашуршал. — Возьмите, забыли…

Черно-белый портрет отца, глянцевая бумага. Инга уставилась заоблачному в переносицу. Ишь, какой хороший, деликатный. Только знает она их манеру, один в мерзавца играет, другой — добряк. Но не проведешь, насквозь видит: в одни ворота бьют.

— Кто вы? — бросила хлестко, тугим одиночным выстрелом… Как в пустоту, будто нет никого. И испугалась, и отвела глаза.

Зашуршали шины; заоблачный вывел на дорогу, погнал к городу.

— Мама, куда мы едем? — дочь обняла Ингу за шею, прижалась щекой к шее.

И самой хотелось ответить. Но не сказали, не снизошли. Не мраку напускают — страху. Чтоб покорными были, тепленькими, овцами у камня. Двуногие и есть.

— В новый дом, дорогая, — Инга обернулась, поцеловала девочку.

— А наши книги будут там?

— Будут…

Где-то далеко просипела электричка. Впереди показался сонный город — в центре, с улыбчивым неоновым солнцем по фасаду, торчала высокая башня. Вдоль периметра башни небо жалили упругие, самодовольные прожектора…

Двуногие и есть, — слезы устремились ко рту, к подбородку, за шиворот… Не желая раскрыться перед детьми, Инга отвернулась. Срочно, срочно… об отце, институте, о почте, о Щепкине, о доме, книгах, о спальне, о почте, опять об отце, снова о Щепкине, все по кругу, о книгах… отвлечься.

— Вот, вытритесь, — «бухгалтер» протянул платок с вышитым в уголочке тем самым разошедшимся в широчайшей улыбке, растиражированным и знакомым до слез детским солнышком высокой башни. — Прошу вас, успокойтесь, мы везем вас в безопасное место.

Если бы так, если бы так… О почте, об отце, о книгах, книги, Гумилев, об отце, книгах… «Вот и стал Таракан победителем, и лесов и полей повелителем…» О почте. Не верю! Безопасное место. Вытритесь. Не верю… «Покорилися звери усатому (чтоб ему провалиться, проклятому!)». Не верю. О доме, детях. «А он между ними похаживает, золоченое брюхо поглаживает: «Принесите-ка мне, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю!» Бедные, бедные звери! Воют, рыдают, ревут!» О почте, отце, книгах, доме, детях… «В каждой берлоге и в каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребенка — медвежонка, волчонка, слоненка — чтобы ненасытное чучело бедную крошку замучило!» Отвлечься, отвлечься…

* * *

В обиде я на человека, за человека в обиде, человека с большой буквы. И с малой — тоже. Есть у него оружие — рот («рэ, о, тэ» — то, что между подбородком и носом)… Рот, — вы правильно поняли. Рассказывает, что завтрак для него — чашечка кофе и сигарета… И ждет восхищения. Использовать рот для банальностей? Будто приноровить в убийство нож: глупо, неоригинально. Рта вовсе не раскрывай. А нож не вынимай! Только если уж вынул — нимфу выстругай из бревна, да чтоб потомки рыдали над совершенством.

Спасибо, братья, что внемлете. И вам спасибо. И вам. Нет, не кланяюсь я, склоняюсь. Пред вами склоняюсь. Я, равный пред равными, долгие годы шел сюда, не ведая, к кому иду. Вот он, здесь я, рядом! — мне есть что сказать. Слово это будет недолгим, а пребывание среди вас — вечным. Так слушайте меня, братья и сестры, и не говорите, что не слышали… Многие пути ведут сюда, только не все. Я слышал многие голоса, но не знал о чем речь. Видел многих, только не многие видели меня. Путь этот начался в пятьдесят втором, а закончился сегодня. То был завидный путь, а конец… Что ж, и у героя бывает подобный конец. И у антигероя — славный, отвечу, коли спросите — бывает славный. Сказал, но подумал, что и за эту вот славу и путь славный, ради которых человек — который с большой и маленькой буквы — пойдет на все, презираю и ненавижу его. И за этот поиск, любыми путями поиск, презираю и ненавижу его. И за эту большую букву, которою награждает себя, презираю и ненавижу. А можно иначе? Все в памяти моей, все свидетельства, и, раз уж берусь за этот рассказ, вот вам первое.

Вчера, когда заканчивал — не ведая того — свой бренный путь, в Мадриде арестована кровожадная злодейка и потрошительница, сестра… Производное от слова «потроха»? — спросите вы; да! — соглашусь я. Сестра милосердия, немилосердно косившая пациентов клиники ради того, чтобы почувствовать себя всемогущей… Нет, не так, ВСЕМОГУЩЕЙ — точнее. Жертвы остывали, в конвульсиях елозя пятками по мадридским простыням, а она… Сестра листала дневник. Они умирали, а сестра правила текст: по две страницы на штуку предсмертной агонии. Шестнадцать страниц — восемь человеческих жизней. Шестнадцать страниц подробного текста о смерти: об эмболии — о закупорке вен — об удушье; и по два смайлика:-) на абзац сбоку, не считая цветочков… Выслушайте меня, братья и сестры и судите строго. А человечество судить буду я. Но есть, есть отчего заплакать имеющему глаза, и есть от чего бежать, имеющему уши: в вену сестра вводила воздух, обычный городской воздух, что мы используем при жизни. Кубометра не хватит для жизни, а для смерти — достаточно тысячной доли. Тридцать два года, шестнадцать страниц, восемь трупов и одна незаметная жизнь…В обиде я на человека: телега сломается — будут дрова, бык сдохнет — будет мясо. Так и живет, в душе ковыряется. Все святыни — в пределах костюма…

Сначала увидел я взмах руки, потом испытал боль, затем облегчение. Словно мир бесконечной массой пал на меня, затоптался, отпустил. А я отпустил его. В последний миг я мог прокричать ему: «А завтра — ты», но лишь содрогнулся и с достоинством покинул его. Из мест невыносимо далеких несся я, мимо бесконечно знакомых. Мимо сада, где ушла чья-то юность. Мимо заснеженной столицы. Мимо лесного массива, где прячут концы. Мимо пашни, где кровоточила плоть. Мимо дома, где блуждают остервенелые души. Мимо речной волны — свидетеля поножовщины. Мимо фраз о поиске смысла. Мимо отрезка времени между «до» и «после». Мимо раскаленного асфальта, ненавидящего себя за мягкость. Мимо гранитной статуи метровой величины, прячущей ухмылку. Мимо сакрального и мирского, поменявшихся местами. Мимо и мимо… То завидный путь.

Не с гордыней пришел я к вам, братья и сестры, но с печальной вестью: жив человек. Я неотступно следовал за ним последние мои несколько дней. Он не знал обо мне, а я не досаждал ему, присутствовал незримо, будто тень, подобно вассалу, караулящему удобного случая вонзить в спину хозяина давно приготовленный нож.

* * *

Там, где солнечные зайчики заканчивают естественное существование, где начинаются тени и где они пребывают со дня строительства… не мира, но ординарного сарая, где обрываются ступеньки, и чувствуется влажная и волнующая прохлада — коли доведется заглянуть по сантехнической или иной хозяйственной необходимости, там, на одной из многочисленных полок, затянутых неправдоподобно красивой паутиной, сейчас трудно уже сказать на какой именно, в полдень, в конце мая, вдруг кто-то чихнул, послышалась возня, тонко щелкнуло, запахло искрой, упала с полки и разлетелась банка вишневого варенья: в пространстве между трехколесным велосипедом Володи Щепкина и не подлежащей восстановлению швейной машиной материализовались два… ну, какие это черти, так, чертики — два существа, размером с пуделя, два существа — будто кто-то пытался смастерить из козы человека, но передумал, остановился на полпути, две пары копытец — шерстяные ножки, два влажных поросячьих пятака, две оранжевые атласные жилетки, два телячьих хвоста, острой кисточкой «Нева» наизготовку, готовые проткнуть любой холст, и рожки… настолько неправдоподобно малые, что ими можно смело пренебречь. Того, что обнимал деревянную клетку с трепетной белкой — колесо останавливалось столь редко, а хозяин вынимал из кармана жилетки небольшой орешек столь нечасто, что небольшой горстки фундука, быть может, дюжины орешков, хватало на весьма продолжительное время — того, с белкой, без устали несущейся по математически бесконечной дорожке, звали Велиар, другого — Иблис, этот появился налегке, ни в карманах, ни в руках не держал ровным счетом ничего, от собрата ничем, опричь имени, не отличался, и нельзя было с уверенностью сказать, старше он или одного с тем возраста. Велиар отвернулся, не желая тревожить белку, прикрылся рукой, с удовольствием и громко чихнул. Белка замерла, прислушалась к сумраку, развернулась и понеслась в противоположную сторону — ту, откуда, как полагала, и прибежала. Место появления обоих нисколько не смутило: мало ли где придется оказаться хорошему че… — вот именно — блуждая среди людей. Сарай не хуже…

— Не хуже склепа, — заметил Велиар.

— Отнюдь, — согласился Иблис.

В самом деле, к недостаткам местопребывания можно было отнести единственно громоздкий и чрезвычайно пыльный прошлых времен скелет велосипеда, уткнувшийся в бок одному и неестественным образом покоящийся на другом; но если толкнуть велосипед вперед, сбросить эту и еще одну банку с вишневым вареньем, за ними сам велосипед, то получится даже просторно: звякнула возмущенная рама, скакнул под стеллаж ржавый обод, задребезжало, замерло в удивлении крыло, покатился напуганный собственным голосом оживший звонок.

— Велосипед больше не понадобится, — сказал Иблис.

— Кому не понадобится? — Велиар прыгнул с полки, отряхнулся, потянулся за белкой.

— Володе Щепкину, вот кому.

— А кто это?

— Никто, ноль без палочки.

— Не понадобится, ясно… — Велиар обнял белку. — Вырос?

— Вырос… — Иблис перевернулся на живот, нашарил твердое, спустился на пол. — И умер сегодня утром — выбежал за… не помню… за газетой? Не важно… молния, короткая такая… Кто ж в грозу за газетами бегает?

— Ай-ай-ай, вот так, взял и умер, как герой верно? — Шагнув между корзинами с ветхим прошлым семьи Щепкиных, над стопками газет, Велиар направился к двери, остановился, приложился ухом. — Говорю, как герой?

Иблис нахмурил брови: бесполезный разговор о никчемном человеке.

— Все тебе о пустом. Повторяю, без палочки… От молнии, какое здесь геройство?

— Нехорошо это, нехорошо, не то, что ноль, я не в том смысле… — Велиар толкнул дверь. Вспорол пыльное пространство, ударил луч полуденного майского, свежего после грозы солнца. — В смысле, не успел проявить, себя продемонстрировать. Хороший, должно быть, парень, молодой… Молодой?

— Ну, молодой… — Иблис остановился, — что пристал? Лучше… белку лучше выпусти.

— Вот видишь, молодой… Выходит, хороший. Ставлю крыжик.

Оба вышли во двор, окруженный бетонными пятиэтажками, на широкую, многолюдную улицу; никто не шарахнулся в сторону, не упал и не закричал: две невесомые тени скользнули к обочине, пересекли проезжую часть, растворились во влажной мгле душного дня.

— По-твоему… — Иблис широко и с удовольствием почесался, — по-твоему, коли старый — плохой?

— Разве нет? Скажешь тоже… Твои проделки! Не разрешил ведь состариться, мерзавцем стать не дал? Вечно спешишь…молния, гроза… газету приплел. Ведь не дал состариться, не дал?

— Состариться… Глупости, ты бы и сам не дал — из ничего даже говеный леденец не получится. Тебе только против шерсти. «Вариабельность, крыжик». Умный какой! Учить вздумал. Старшим под хвост не заглядывают! Белку выпусти!

— Старшим? — возмутился Велиар. Опустив клетку на мостовую, он откинул задвижку. Захотелось настоять на своем, из азарта настоять, из вящей прихоти потешиться над занудой, и чем больше разгорался Иблис, тем больше дров тянуло подбросить… — скончавшийся же Щепкин не волновал нисколько — игра то, лишь интрига и каприз воображения. — Беги, милая! — Велиар плеснул хвостом. Белка выбралась наружу, стремительно вскарабкалась на ближайший тополь. — Доволен?

* * *

Щепкин развернул газету. «В понедельник в Мадриде восторжествовала справедливость: наконец, к безбрежному удовольствию граждан, арестована 32-летняя медицинская сестра (ее имя не разглашается в интересах следствия), лишавшая жизни пациентов пригородной клиники испанской столицы. Садистка орудовала из одного лишь желания почувствовать себя всемогущей и дабы повысить самооценку. По данным следственного департамента, убийца ввела воздух в вену по крайней мере пяти мужчинам, двум женщинам и одному ребенку — все они являлись пациентами клиники в пригороде Мадрида, где «практиковала» задержанная. Экспертиза следственного департамента установила, что смерть пациентов наступила в результате закупорки сосудов легких, на фоне которой развивалось тяжелое нарушение дыхания…»

— Нужна идея, — пробормотал Щепкин, переворачивая страницу.

«В руки следователей передан дневник незамужней и бездетной женщины, ведущей замкнутый образ жизни. Она в подробностях описывала агонию и смерть обреченных пациентов. Сотрудники следственного департамента уверены, список убийств не ограничивается восемью пациентами, в убийстве которых под давлением неопровержимых улик призналась медицинская сестра. Служащие пригородной клиники сообщили следствию, что под различным предлогом задержанная просила родственников пациентов покинуть палату. Оставаясь наедине с больным, производила роковой укол. Введя в вену пациента воздух, убийца выбегала из палаты, призывая на помощь к умирающему больному. В настоящее время родители медицинской сестры требуют для дочери психиатрической экспертизы, утверждая, что та страдала депрессивным расстройством и в момент поступления на работу в медицинское учреждение проходила курс лечения у психиатра. Тем не менее, как заявило руководство клиники, в поведении садистки не было ничего экстраординарного. Вопреки содержащимся в дневнике записям, где женщина признается в чрезвычайной жалости к убитым пациентам, родители злодейки настаивают на мнении, что их дочь не собиралась никого убивать, но лишь желала добиться ухудшения состояния здоровья пациентов, дабы в следующую минуту самоотверженно их спасти. Дневник медицинской сестры-убийцы обнаружен в ее доме при обыске. Там же найдена обширная коллекция книг по эвтаназии (приближению смерти больного) некогда широко практикующейся в фашисткой Германии. При этом в столичной прокуратуре полагают, что на счету подследственной жизни еще нескольких пациентов…»

— Идея, нужна идея! — произнес Щепкин, отбрасывая газету, и в некоторой придавленной задумчивости добавил: — Кубометра не хватит для жизни, а для смерти достаточно тысячной доли. «Тридцать два года, шестнадцать страниц, восемь трупов и одна незаметная жизнь», — подумал он, затем поднялся, чтобы записать в блокнот: «1 куб м для ж мало, для с 0,001 куб м много. 32 г — 16 стр — 8 тр — 1 ж».

Щепкин запрокинул тонкую голову, прислонил затылок к пустой стене, закрыл глаза. Коли ежедневно в начале трапезы звенит колокольчик, через неделю рыбка приплывает по первой склянке, — так и с газетой: откроешь в одно солнечное утро, а в ней ни одного убийства — и день покажется прожитым зря. Хорошо, когда есть рефлексы: хорошо, когда не нужно идти на службу, и это стало привычкой, хорошо, когда тебя никто не ждет, и ты рад, что не обременяешь. Когда в газете нет некролога — плохо. Плохо, когда против шерсти, плохо, когда не удовлетворен рефлекс, плохо, когда ждешь, но не получаешь.

Щепкин оглядел жилище. Все, что оставила мать, он проел. Как моль. Остались стены — три пустых гвоздика, стул, раскладушка. Ах да, еще стол в кухне с пятнами клубники. Что нужно сравнительно молодому человеку, желающему со дня на день вступить в новую жизнь? Нужна идея! Идея, без которой свет меркнет, и все вокруг выглядит крупным, но с которой — наоборот — свет сияет, и все вокруг становится мелким и ничтожным. Нужна идея.

Щепкин иссушенной виноградной лозой лег на раскладушку, нашарил на полу газету и продолжил листать. Газеты не врут и не сгущают — на хорошее не хватает полос — это он понимал; страница 39 и далее — одно только хорошее, но в газете всего 38 страниц! Вот так. Щепкин вздохнул: мама внушала, хорошее — это хорошо, плохое — плохо. Но как не перепутать? В тридцать жизнь только начинается, и если не перепутать хорошее с плохим, очень можно даже… даже очень многое можно.

— Эх-х, — выдохнул Щепкин. — Кубометра не хватит для жизни, а для смерти — достаточно тысячной доли.

* * *

Будто не было утреннего неистового дождя: за пыльным стеклом валялся пыльный губернский город. Коробочки домов, похожие на спичечные, выложенные Вовкой-коллекционером на пыльную поверхность маминого стола, в беспорядке ползли к пыльному горизонту. Стыдясь лубочной неказистости, хронические лентяи, дома прятали глаза, втягивали голову в плечи, угрюмо молчали, пытаясь стать незаметными, сливались с темной землей, — боялись, что кто-то наверху, кто всему и любой совести укоризна, обратит на них свой, пусть справедливый, но все-таки испепеляющий взор. Дома наступали друг другу на пятки, суетливо толклись в коридоре между большой областной автомобильной трассой и рекой, чье название не сразу и вспомнишь, глупыми черепахами вползали друг на друга.

Щепкин ткнулся лбом в стекло, потянул носом и вздохнул. Где-то там, мятой коробкой «Спички новогодние», теснилась школа. Его школа. Средняя, как всё, что сто, двести и тысячу лет бесконечно долго ползло к горизонту, как то, что спустя и сто, и двести, и — черт возьми! — тысячу лет, бесконечно долго будет топтаться в коридоре, в этом тесном выходе к горизонту. И никогда, никогда ничто не изменится. Он представил, как на ладони поднимает картонку с пыльными серыми коробочками, как валятся с картонки ему под ноги люди, пирамидки башен, конусы крыш, поднимает над головой и швыряет оземь. И тогда взметается пыль, уносится ветром, — город очищается. Очищается. Он захотел что-то крикнуть всем этим людям, снующим по городу в поисках чистого горизонта, распахнул окно, выглянул наружу, но вдруг застеснялся, остановился и… не найдя слов, бесхитростно плюнул на тротуар. Никто не оглянулся, не вздрогнул и не скривил губы. «Совсем озверели», — заключил Щекин и вернулся на раскладушку.

Не спалось: с улицы несся шум грузовой машины, раздавались громкие нетрезвые голоса; «Так и есть, озверели!» — Щепкин повернулся на живот, спрятал голову под подушку; эх, была б его воля, он этот город… он его вот так — об асфальт и ногой, ногой!

Под подушкой заболела голова, захотелось двинуть затылком о стену, проучить её. Он встал, чтобы пройти на кухню. Единственным средством от боли в пустом доме служило полотенце, — Щепкин открыл кран, опустил под струю голову, затем намочил и приложил к макушке полотенце. Полегчало. И хорошо, и славно! Он захотел было вернуться на раскладушку, но почему-то вдруг прошел к окну, прильнул к стеклу, уставился на белый свет. И не зря: на улице у трамвайных путей, совсем близко — рукой подать, — однако не настолько, чтоб можно было разглядеть, ничком лежал человек. «В костюме? Мертвец. Точно, мертвец!» Щепкин оживился. Улица считалась рядовой, пресной, даром называлась «шоссе», ничего такого за долгие годы на ней не замечалось, потому в чрезвычайном любопытстве распахнул окно, вытянул шею и, дабы с максимальной возможностью приблизиться к происходящему, налег животом на подоконник. Человек, между тем, не шевелился. «Как интересно! — успел подумать Щепкин, — не зря день пройдет, явно не зря», как тут же осекся: покойник зашевелился. Нет, тьфу-тьфу-тьфу, показалось!

Неподалеку, простецки поплевывая, пара рабочих в оранжевых жилетах без энтузиазма заглядывала в неглубокую дорожную выбоину. Непечатно заключив, что повреждение пустяковое, и со смехом бросив, что пущай из конторы сами возятся, мастеровые закинули в грузовик инструмент, с сальностями смешливо погрузились в кабину, загоготали-загоготали, тронули восвояси. Отъехав на незначительное расстояние, машина остановилась, дала задний ход, подкатила к мертвому человеку. Один из рабочих вышел из кабины.

Щепкин весь обратился в слух.

— Командир! Белку не видел? — бросил рабочий. И уточнил: — домашняя, сбежала… — Человек не ответил. Рабочий пнул покойника. — Помочь? — Труп, естественно, безмолвствовал. — Мудак какой-то! — засмеялись рабочие.

Щепкин раскрыл рот.

Исторгнув на мостовую пивную банку, грузовик затрясся фурой, загудел, пустил неприличное мутное облако и пошкандыбал в город.

«Вот так-так!» — Щепкин почесал переставший ныть затылок. Он вдруг вздрогнул от настойчивого трамвайного звонка. Вагон замер в нескольких метрах у остановки — на путях лежал человек. Дважды просигналив, вожатая распахнула двери.

— Твою мать, разлегся! — бросила дама, выскакивая из кабины.

Из салона просыпались нетерпеливые пассажиры. Образовалось небольшое столпотворение, зашептало рядом с покойником, кто-то склонился над ним и объявил, что не дышит. Кто-то возразил, что пьян, и нужно перенести на лавку.

— Свят, свят! Да это же Володька, — вдруг закричала старушка и указала в сторону окна, из которого торчала укутанная в полотенце макушка Щепкина. — Вон там он живет… жил. Мать потерял. А теперь сам… Свят, свят… Нужно прикрыть чем-нибудь, не хорошо это… У кого-нибудь с собой одеяло имеется?

— Откуда одеяло? На «Птичку» едем! — пожал плечами молодой человек, потрясая равнодушной к происходящему белкой, что-то грызущей в тесном пространстве клетки. — У него газета, может, ею накрыть?

Услышав всё это, Щепкин побагровел, максимально высунулся из окна и крикнул:

— Эй, там! Чего вы?!

Внимания, тем не менее, никто не обратил, а даже наоборот, присутствующие теснее обступили покойника. Щепкин почувствовал, что ещё секунда, и он вывалится из окна, что если сейчас же не внесёт ясность, то сойдет с ума. И даже буйно! Но вместо этого он внезапно щелкнул зубами и студнем стёк с подоконника; а молодой человек спросил:

— С какой стати он улыбается, приснилось что? Ха-ха!

Только этих слов и смеха Щепкин уже не слышал, он вытянулся вдоль плинтуса и в глубочайшей обиде закатил глаза.

— Иди, иди, остряк! — вякнула вожатая на молодого человека с белкой, — а ну расступись, чего встали? Сюда его… вот так… за ноги.

* * *

В тот день Щепкин вспомнил, что не брал газет и отругал себя за упущение. Вставать с раскладушки не хотелось и лишь пообещав себе до завтрашнего дня больше никуда не ходить, поднялся, чтобы спуститься к ящикам. На газеты он не тратился — пользовался бесплатно: просовывал два пальца в щель и выуживал. В тот день, наконец, ему была ниспослана идея. Щепкин сбросил тапки, скрипнул раскладушкой, разложил на груди ворованные экземпляры mass-media, углубился в чтение. Всякая газета имеет установленный объем, и всякая — пресловутую «тридцать восьмую страницу» (даже если это пятьдесят шестая) — водораздел, за которым ожидается праздничное, легкое и оптимистичное чтиво. Но всякая газета почему-то оканчивалась именно на водоразделе, и Щепкин привык читать только половину газеты — лишь то, что входило в номер — мрачное и пессимистичное…

Щепкин вдруг услышал голоса. Он привстал, чтобы удостовериться — показалось. Однако говорили, и говорили где-то под ним, будто не замечая и тем крайне смущая Щепкина.

— Опять ты с ней? — сказал кто-то тонким, регистром похожим одновременно и на детский и, вот тебе на, и на старушечий, голосом.

— Сама прибежала, — ответил второй, не более благозвучно. — Куда мне ее? Пропадет она в лесу.

— А уговор? Хочешь, чтобы передумал?

— Не нужно, не нужно, сейчас отпущу…

— Вот и отпускай.

— Сейчас.

— Ну же!

— Беги милая!

Щепкин с опаской потянулся лицом к полу. В эту секунду из-под раскладушки оранжевой стрелой метнулась к окну вусмерть перепуганная белка. Щепкин отпрянул и зажмурился. В темноте он отчетливо услышал бряцанье форточки, несколько звонких ударов, похожих на цокот и чью-то удаляющуюся перебранку. Посидев на раскладушке несколько минут с закрытыми глазами, удостоверившись, что и голоса и белка лишь померещились, Щепкин перевернулся на бок, почесал живот и вернулся к газете. Спустя четверть часа он все же заглянул под раскладушку — убедиться, что никого нет — и, в полной мере успокоившись, углубился в чтиво.

В принципе, газеты повторяли друг друга, пережевывая одни и те же события. После третьей Щепкину сделалось скучно. Он вспомнил, что обещал себе со дня на день вступить в новую жизнь, и что для этого нужна была какая-нибудь идея. Он обещал это не первую неделю, а идея все не приходила. Не приходила и все тут. И не высасывалась из пальца. Всякий скажет, что без идеи не стоит ни во что соваться, — Щепкин решил поспать, в надежде, что идея придет, быть может, во сне. Он свернулся калачиком, поместил ладони под скулу, принялся считать, заснул; миновав стадии быстрого и медленного сна, отбросив, не дав развиться двум сновидениям, остановился на сложном и потаенном, а когда проснулся, идея была сформулирована. Щепкина озарило созданием компании, оказывающей услуги «восстановления». То есть это будет ООО «ВОССТАНОВЛЕНИЕ». Нет, изящней, вот так это будет: «ВОССТАНОВЛЕНИЕ Ltd». И Щепкина не смутило, что об этом перед сном он вычитал в одной из рубрик, не смутило, что была шутка, а у него — всерьез.

Облачившись в костюм, который за несколько месяцев вынужденной голодовки стал велик, со слезами выудив из ножки стола скромные сбережения матери, Щепкин пустился в дерзкое и полное неизвестности бизнес-плавание. Не зная как подступиться, ибо никогда не работал и при маме был в ажуре, Щепкин, тем не менее, проявив изворотливость и силу внезапно проснувшегося упрямства, зарегистрировал-таки небольшую компанию. Указав в документах, что намерен оказывать населению услуги по виртуальному воссозданию покойных родственников, выдержав несколько насмешливых взглядов молоденьких чиновниц и заплатив пошлину, Щепкин получил лицензию. И все же, и все же… За два месяца в арендованной на окраине города комнатушке не прозвучал ни один звонок, клиентов не было, и Щепкин понял, что прогорел.

Душным августовским вечером, в тридцатый день от начала месяца и на пятый день просроченного платежа за аренду, задолжав многочисленным мелким кредиторам, Щепкин покидал офис с мыслью, что пора уносить ноги. Денег едва хватало, чтоб отъехать на электричке в неизвестном, но безопасном направлении. Он покидал офис, а судьба уже стучалась в его ворота в лице Пети Рукавова — приятеля Щепкина по школе.

И все завертелось. Петя Рукавов — преуспевающий бизнесмен из Франции Пьер Волан, — имеющий за плечами то и это, в тот душный августовский вечер у кафельного выхода подхватил Щепкина за локоток и взял ООО «ВОССТАНОВЛЕНИЕ» на буксир. Получилось так, что от Щепкина — идея и учреждение, а от Волана — финансы и опыт. И уже через неделю ООО «ВОССТАНОВЛЕНИЕ», реорганизованное, как и задумывалось, в — нет, не в «ВОССТАНОВЛЕНИЕ Ltd», бери выше! — в «VOSSTANOVLENIE Ltd», с уставным капиталом в размере 1 франка и будущим оборотом в размере многих миллионов, уверенно шагнуло на российский рынок услуг.

Услуги, вот все-таки голова, включали максимально полное воссоздание усопшей личности: воспроизводился голос, печатались фотографии, записывались видео-ролики. Даже сочиняли письма и выдумывали личные вещи. Только… лишь не было самого человека; но верить, что он жив, что вот прислал фотоснимок, что работает в Африке, что вот его семья, а вот телефонный звонок — согласитесь, ведь из этого состоит человек? — безутешным родственникам хотелось. И они плевали на реальность — устраивала ирреальность; а факты говорили, что сын жив, что он женился, и что вчера прислал веселую открытку… Позже, на лекциях по маркетингу, Рукавов любил рассказывать, что кто-то из обеспеченных клиентов Компании заказал «восстановить» самого — в этом месте Рукавов переходил на шепот — самого Хрущева, и тот слал клиенту собственноручно написанные письма, сувениры слал, а также дважды в неделю звонил из Москвы по «вертушке»…

Через год на «VOSSTANOVLENIE Ltd» в поте лица трудилась небольшая армия наемных актеров, графологов и дизайнеров. В силу защиты авторских прав, а в данном случает речь шла о социальном изобретении, и благодаря талантам Пети Рукавова, оказавшаяся монопольной, новейшая услуга стремительно обрела популярность. Еще через год группа компаний «VOSSTANOVLENIE Ltd» гребла немыслимую прибыль, а Щепкин amp; Волан, утопая в роскоши, источали неземное обаяние. К тому времени они въехали в новый многоэтажный комплекс, разместили на фасаде логотип — улыбающееся солнышко — и готовились к выходу на непаханую, уже международную ниву.

Загрузка...