IV

На рассвете я возвратил рукопись.

Толкаясь колёсами о пни, в лес вкатила двуколка. Человек с зажатым под локтем портфелем ступил, качнув квадратный кузов двуколки, на подножку. Сел – сгорбился: бородкой в колени. И двуколка, переваливаясь с колеса на колесо, заковыляла в грохоты.

У опушки топталось несколько солдат:

– Ишь, чудака опять колёсами унесло.

– И чего ему, вольному, промеж смертей путаться?

– Чудак… Чудак и есть.

А к ночи и мы, не-чудаки, покинув лес, шли снова на синие дуги ракет к ямам окоп. Окоп встретил молча. Редко-редко пуля: и та верхом. Орудий -будто и нет. Молчь. И только миговые жизни ракет: зацветут на тонких гнутых стеблях, – глядь, уж и осыпались блеклым синим бликом: будто и не жили. Изредка ветер качнет воздухом, тотчас – в ноздрях сладковатая вонь: трупы. И рассвет, оторвавший по алому шву от земли, показав искромсанную и спутанную, кой-как перемотанную по раздёрганным кольям проволоку, подтвердил: да, трупы. И будут ещё.

Но тем временем, бой, грохотавший справа, с каждым часом отползал дальше и дальше. В тот же день, забывшись сном, я увидел: усталый бой медленно волочил по полям своё в дымы и гулы вдетое тело Вдогонку за боем, переваливаясь с колеса на колесо, по межам и ямам затоптанных полей, -колёса двуколки. В двуколке человек; под острым локтем портфель; он наклонился, бородкой вперёд, и торопит возницу; колёса кружат и кружат, всё быстрей и быстрей, – но бой, как испуганный зверь, волоча дымы и жерла, трусливо выдёргивается из-под колёс двуколки, уползая кровящим травы телом прочь от отстегнувшегося вдогонку ему чёрного рта портфеля.


А у нас длилась тишь. Но странная: жёлтые дорожки впереди окопа так и зарастали травами – и никто не смел ступить на них; алые маки тут же, у бойниц, осыпались несорванными, – и никто не смел потянуться за ними.

Ночами я любил, сев на низкой стрелковой ступени окопа, спиною в землю, часами удивляться: как зашвырнуло меня сюда, в этот крохотный мирок крохотных ненавистей. И было чрезвычайно странно – почему меня бросило именно сюда, на эту орбиту, почему кружит вкруг этого солнца, а не вокруг того, или вон того… – и, подняв лицо кверху, я отыскивал себе, разборчиво роясь глазами в россыпях миров, новое солнце и новую свою орбиту. Но созерцания длились недолго. Исподволь, в сонную молчь окопного бдения стала прокрадываться, прячась от глаз и уха, какая-то странная зябкая жуть. Всё было как прежде: редкий и длинный свист пули. Ракетная вспышка. Тьма. Снова протяжная тонкая пулевая нота. Всё как и прежде, точь-в-точь; и уже не то. Люди, встретившись в окопном проходе, искали чего-то глазами в глазах.

– Как думаете: долго ещё так?

– Что так?

Беспричинно, на линии полевых караулов вспыхивал беспорядочный огонь.

Обрывался:

– Что там у вас?

– Ничего. Показалось.

То и дело шуршал телефон:

– На участке спокойно?

– Спокойно. А что?

– Нет, так. Почудилось.

Травы за окопом шевелились и шуршали; клочья тумана густились в притаившихся людей. Зяби и жуть – нитились обвисшими проводами, переползали из зрачков в зрачки.

Однажды ночью, сквозь дрёму, меня ударило грохотом и воплем: я вскочил, стукнувшись теменем о навись землянки. Тихо. Облипший потом, с расстучавшимся сердцем, я толкнул дверь в окоп. И там – тихо. Осторожно поднялся на бруствер: ни звезды, ни ракеты, ни ветра, ни выстрела. И тогда я подумал: тому, с портфелем, незачем было уезжать от нас: за страхом.

На рассвете прорвало: как-то вдруг оттуда спереди – закричали жерла; и через четверть часа мы были под непрерывным снарядным ливнем. Гудящая земля швырками летела вверх; бревенчатые потолки землянок то здесь, то там слипались с полом; шуршащие лёты осколков; гуды снарядных роев. Вначале растерянно тявкал телефон: но снаряд рванул за провода, – и мы остались одни в полузаваленных ямах, среди горящих балок с пульсирующим в ухе грохотом, полуслепые от пыли, забившей воздуху все его поры. Помню, я пробовал пройти в соседний взвод. Сквозь оторванную дверь землянки я увидал сбившуюся в комья, налипшую на стену страдающую человечину. Лиц не было: были выставившиеся из налипи плечи и спины, застывшие острыми выступами локти, ряды прижатых к ногам ног: будто развороченная, смятая, брошенная под прилавок штука серого сукна. Я пробовал заговорить: никто и не пошевельнулся, и голос мой, схваченный грохотами, умолк. Получас. Час. Два. Мы начинали привыкать: то там, то здесь по путаным ходам, короткими толчками, от взрыва до взрыва, продёргивались, по стенке, люди. Внутри орудийного рёва возникала нота усталости, потом перебои. Потом – секундные паузы. И гул стал опадать. Только уши, разгудевшись, не умолкали. Мы знали: там, в наклубленной снарядами пыли, – близятся они.

– Выходи. К бойницам. Живо.

Я поднялся на подгибающихся коленях, лицом в дверь.

Чья-то тень легла поперёк прохода, странно маяча в пыльном облаке.

– Кто?

Как-то вдруг, точно склубившись в пыли, возник человек, тот, с портфелем: бородка, выставившись вперёд, любопытствующе ёрзала вправо-влево, будто обыскивая стены, облепленные глухо заворочавшейся под серым сукном человечиной. Меня ударило кровью в зрачки.

– Прочь, – крикнул я и поднял приклад: – прочь отсюда.

Бородка, дёрнувшись вправо-влево, втянулась в лицо; лицо в пыль: проход был свободен.

Загрузка...