Чуть только рассвело, варшавские нищие стали собираться вокруг выкрашенного в красный цвет ресторана «Прага», в котором проводили время скототорговцы и «деловые» со всей округи.
В запотевшей витрине ресторана, где всегда красовались жареный гусь, в брюхо которому была воткнута палочка с приклеенным к ней ярлыком «кошерно», и блюдо с огромными рыбьими головами, держащими морковь в открытом рту, на этот раз висело радостное для бедняков объявление. Кривыми печатными буквами черным по белому было начертано:
«Настоящим объявляется, что по случаю счастливого бракосочетания владельца ресторана Сендера Прагера с его невестой Эдже Баренбойм, которое будет иметь место в банкетном зале „Венеция“, сегодня с двух до четырех часов дня я жертвую бесплатный обед для всех бедных людей, живущих в округе, как мужчин, так и женщин. Каждый получит тарелку тушеной капусты, кусок пеклеванного хлеба и порцию фаршированных кишок. Просьба не приходить раньше и не толкаться, так как приготовленного хватит на всех. Жених Сендер Прагер».
Хотя объявление в витрине ясно говорило: не приходить раньше двух и не толкаться, бедняки со всей округи собрались вокруг ресторана уже с утра и толпились у дверей, стекла которых были закрашены до середины, чтобы нельзя было заглянуть внутрь.
День был холодный, снежный. Надгробья на соседнем кладбище замело. Бедняки знали, что в такой день никто не придет на могилы предков. Кроме ворон, на кладбище не было ни души. И бедняки облепили красный ресторан, как мухи — последний кусок сахара.
— Мазл-тов, Сендер! — льстиво выкрикивала то одна, то другая нищенка в приоткрытую дверь, когда из ресторана выходил посетитель, окутанный клубами густого пара, полного запахов еды. — Дай тебе Боже!
Бритон[33], большой бульдог, который сторожил ресторанную дверь, поднимал свои висячие уши всякий раз, когда звенел колокольчик над входом, и сердитыми, налитыми кровью глазами смотрел на нищих, пытавшихся прорваться внутрь. Выросший в ресторане, он научился отличать посетителей от нищих и никогда не жаловал оборванцев, которые приходили к ресторану клянчить милостыню. Сегодня они толпились у двери гуще, чем обычно, заглядывали внутрь, просовывали головы, и пес ощеривал два длинных клыка, которые торчали из-за его задранной губы, а внутри его короткой толстой шеи раздавалось злобное хрипение. Бритона неудержимо тянуло оторвать клок от бедняцкой полы или замызганного женского платья с бахромой лохмотьев. Но его хозяин, Сендер Прагер, жених, такой же крепко сбитый, короткошеий и толстогубый, как Бритон, удерживал бульдога за его жирный, крутой загривок.
— Бритон, будь подобрее к бедным людям, — предупреждал Сендер пса, прихватив его за загривок. — Сегодня вечером у меня свадьба, слышишь, Бритон?
Красные, налитые кровью глаза пса неохотно и покорно стекленели, он проглатывал лай, стоявший у него в горле, и пускал вонючие слюни из приоткрытой бульдожьей пасти.
На кухне ресторана, находившейся в подвале, куда вела каменная склизкая винтовая лестница, стоял такой густой пар, что запотевшие красные электрические лампочки, горевшие там и днем, были едва видны. Над большими кастрюлями возились все ресторанные поварихи: и еврейки, и гойки. Они закидывали в кастрюли целые бочонки кислой капусты и полные миски фаршированных кишок. Злясь на то, что нужно горбатиться ради нищих, они не промывали внутренности как следует и не отделяли подгнившую капусту от хорошей.
— И так сожрут, нищие-то, — сердились поварихи, — холера их забери…
Девушки-еврейки утирали слезы подолами фартуков и лезли друг другу в печенки.
— Сендер небось и тебя обещал повести под хупу, — дразнила одна другую. — Стой теперь и стряпай для чужой свадьбы…
Поварихи-гойки, которые прослужили в еврейских домах так долго, что говорили на идише не хуже евреек, смеялись над своими товарками по кухне. Русая Манька, костлявая девка с полубезумными зелеными глазами, острая на язык и распущенная, прикрыла глаза ладонями, будто благословляя свечи, и на манер бадхена пропела, обращаясь к плачущим еврейкам:
— Плачь, невестушка, плачь, кушай с хреном калач…[34]
Хотя гойки, так же как еврейки, крутили любовь со своим хозяином, с Сендером, они не уронили ни единой слезы, узнав, что хозяин женится. Поработав прислугой в разных домах, они усвоили, что любой хозяин — свинья, что каждый обещает осчастливить служанку, а потом — в гробу ее видал, даже не узнаёт. Мужчины все такие, как псы уличные, не стоит из-за них плакать. А на евреев и подавно нечего жаловаться. Заранее известно: с ними каши не сваришь. По-другому обстояло дело с еврейками, которые попадали на кухню к Сендеру. Хоть они и слышали от более опытных девушек, что он любится со всеми поварихами и обманывает их одну за другой, каждая втайне верила, что с ней Сендер поступит иначе и поведет ее под хупу, как обещал, когда был с ней наедине. Покуда Сендер не женился ни на одной из них, каждая продолжала рассчитывать, надеяться и верить, что именно ее он заберет из кухни, переведет в буфет и посадит за кассу считать деньги. Теперь в витрине висело объявление о том, что сегодня вечером в банкетном зале «Венеция» Сендер поведет под хупу Эдже Баренбойм. Он даже обед устроил для бедняков — тушеную капусту с фаршированными кишками, и его поварихи должны готовить все это своими собственными руками! Они не могли удержать слез досады, стыда и зависти, которые катились у них из глаз в квашеную капусту.
— Господи, — молили они, подняв глаза к влажным балкам, с которых капли капали как в бане, — отплати Ты ему, как Ты умеешь, за наш позор…
Сам Сендер сегодня не показывался на кухне. Даже не заглянул ни разу в подвал.
Во-первых, он был уже празднично одет. Тугой, высокий, белоснежный воротничок охватывал его короткий крепкий загривок, на который, по обыкновению были налеплены черные пластыри. Его полные румяные щеки были выскоблены до синевы. Черные волосы приглажены и напомажены до блеска. Он распространял запахи одеколона и душистого мыла. Сендеру не хотелось при всем параде тащиться на грязную, всю в клубах пара, кухню. Кроме того, в день свадьбы он, согласно закону, постился[35]. Но прежде всего он избегал кухни из-за своих поварих, которые стояли над кастрюлями и готовили трапезу для бедняков в честь его женитьбы.
Он не хотел встретиться с ними лицом к лицу в тот день, когда ему предстояло идти под хупу. Не хотел он видеть и свою «контору», которая находилась в подвале по соседству с кухней.
Его «контора» называлась конторой только приличия ради. Вместо письменного стола с конторскими книгами, которому следовало быть в конторе, там стояла обитая красным плюшем софа, а над софой висела литография с ярко-розовой блондинкой в чем мать родила. Несколько разноцветных бутылок коньяка и бокалы были всегда наготове. «Контора» Сендера Прагера служила явно не для письма и расчетов. Он не был большим мастером по части ведения счетов, да и писать не очень-то умел, едва мог расписаться. Контору он держал для своих любовных связей, которых немало накрутил за свою долгую холостяцкую жизнь. Все поварихи, сколько их ни прошло через его ресторан, еврейки и гойки, молодые и средних лет, должны были пройти и через его «контору». Нередко он тайком приводил туда какую-нибудь веселую бабенку, какую-нибудь соседку, которая не смогла устоять перед блеском его черных глаз, будто только что поджаренных на масле, и видом крепкого загривка, всегда обклеенного черными пластырями.
Все, не только работавшие в ресторане, но и постоянные посетители, и даже соседи по улице, знали о «конторе» Сендера. Мужья торговок гусями, мясом и рыбой не отпускали своих жен одних рассчитываться с Сендером за товар, опасаясь, что он затащит их в «контору». Бабы во дворах, бранясь со своими соседками, орали им в лицо, что те-де были поварихами в ресторане Сендера. Скототорговцы, постоянные посетители «Праги», даже придумали домашнее название для этой «конторы». Они называли ее «кабинетом Сендера».
Понятно, что в день свадьбы Сендер старался держаться подальше от своей «конторы». Скототорговцы, которые сидели за мраморными столиками, покуривая, выпивая и подсчитывая выручку на салфетках, подзывали Сендера:
— Сендер, иди сюда, тяпни с нами водочки. Не будь таким праведником. Одну рюмочку можно даже в пост.
Другие пробовали отпускать сальности, как это в обычае перед свадьбой.
— Сендер, — спрашивали они его, — твои шаферы тебя уже всему научили, а, Сендерл?..
Толстая еврейка, единственная женщина среди скототорговцев, охрипшая от крика и красная от водки, которой она обмывала каждую заключенную сделку, всё хотела узнать, как Сендер собирается поступить со своей «конторой».
— Сендерчик, — кричала она, — ты уже откошеровал свою «контору»? А, жених?
Сендер, который никогда не отказывался выпить с посетителями, на этот раз не подошел ни к одному из столиков. Он не хотел ни нарушить пост, ни нести похабщину, ни выслушивать намеки на свою грешную жизнь. В день свадьбы он хотел попоститься и раскаяться, раскаяться как следует.
— Мориц, — тихо сказал он своему официанту, рыжему прыщавому парню в грязном фартуке под засаленным пиджаком, — Мориц, спустись на кухню и посмотри, чтобы капусту для бедняков сделали пожирнее. Чтобы побольше мослов туда положили. Пусть бедняки получат удовольствие. И чтобы фаршированных кишок наварили побольше. Пусть не жалеют…
Мориц, прохвост, понимавший все с полуслова, на этот раз прикинулся дурачком. Он знал, что у хозяина нет желания показываться на кухне среди поварих, и как раз поэтому хотел затащить его туда.
— Пусть хозяин сам им скажет, — произнес он почтительно. — Меня они не слушаются, шельмы, гонят из кухни мокрыми тряпками. Они плачут… Пусть хозяин сходит их утешить.
Сендер решил было дать парню пинка под зад, чтобы тот спустился в кухню кубарем по лестнице, но сдержался. В такой день, когда ему следовало раскаиваться, он не хотел никого трогать.
— Мориц, — вежливо сказал он, — ступай вниз, прошу тебя, и посмотри, чтоб еда была пожирнее и чтоб ее было побольше.
В том, что бедняки получат много еды, много жирной капусты и вдоволь кишок, он видел свое искупление, искупление своей грешной жизни.
После этого он подошел к буфету, где в новом мешочке из красного плюша лежал его новый талес. Он развернул талес, проверил, все ли нити цицес на месте, и аккуратно, сосредоточенно сложил его в мешочек. Затем он провел короткими толстыми пальцами по плюшу, ощутил его мягкость и с трудом прочитал слова на древнееврейском, вышитые его невестой на мешочке рядом с могендовидом и цветочками.
От мягкости плюша и блеска новой золотой нити, которой была сделана вышивка, у него потеплело на душе. Он представил себе свою невесту, девушку из приличной семьи, годившуюся ему в дочери, и ему стало одновременно страшно и сладко от того, что скоро, всего через несколько часов, он поведет ее под хупу и начнет новую, порядочную и степенную, жизнь.
— Мориц, — подозвал он официанта, — впускай бедняков.
Мориц поднял глаза на запотевшие настенные часы:
— Изволите видеть, хозяин, сейчас только час дня.
— Все равно, — ответил Сендер, — впускай до срока, они не должны стоять на холоде и ждать.
Через отворенную дверь начали, смущаясь и кланяясь, протискиваться лохмотья.
За все сорок четыре года своей жизни Сендер Прагер ни разу не чувствовал себя так неуверенно и беспомощно, как в те несколько недель, что он ходил в женихах Эдже Баренбойм, девушки вдвое моложе его.
Сендер стал женихом нежданно-негаданно, вдруг. За долгие годы холостой жизни у Сендера сложилось невысокое мнение о женском поле, основанное на опыте общения с женщинами в ресторане. Не очень-то он верил им, этим женщинам, и замужним, и девицам, и всеми силами старался не поддаться ни одной из них. Соседям по улице ужасно хотелось женить его. Мужья, натерпевшиеся от своих склочных жен, завидовали его легкой холостяцкой жизни и все время пытались найти ему партию. Их жены из кожи вон лезли, чтобы заарканить его. В том, что Сендер решил отвертеться от женитьбы, они видели заговор против себя, бунт против слабого пола, чья сила заключается в умении подчинять сильный пол.
— Ему только сметану подавай, а сыворотки он не хочет, — с горечью говорили о нем женщины, имея в виду, что любовь-то он крутит, а желания становиться под ярмо у него нет — ни за что на свете.
Шадхены обивали порог его ресторана.
— Ну, Сендер, дай, наконец, людям заработать, — просили они его. — Сколько можно рвать подметки ради тебя.
Но Сендер не давал поймать себя на удочку.
— Зачем мне нужно, чтобы чужие пользовались моей женой, когда я могу сам пользоваться чужими, — отшучивался он.
Разводки и молодые вдовы, пухлые, веселые бабенки, которые унаследовали от мужей наличные, украшения, платья, перины, сундуки, полные дорогого белья, и большой опыт в любви, испробовали на Сендере все свои женские силы и чары. Они положили глаз и на его ресторан, у которого была репутация лакомого куска, и на него самого, крепкого мужчину с блестящими глазами и густыми черными волосами. Им очень хотелось стоять в ресторанном буфете, среди бутылок водки, жареных гусей, мужского смеха, и считать деньги своими пухлыми пальчиками, украшенными бриллиантами. Они наряжались для Сендера, вертелись на высоких каблуках, покачивали округлыми бедрами, строили ему глазки, показывали зубки, томно приоткрывая ярко-красные губы, и делали нескромные намеки. Они испробовали все соблазнительные уловки, которых так много в распоряжении женщин, чтобы одурачить любого мужчину.
Сендер не отказывался от сладких женских подарков, но платить согласием не хотел. Он смеялся над миром. Улица уже была готова разочароваться в нем.
— Парня так и похоронят в талескотне, а не в талесе, — с завистью говорили о Сендере женатые мужчины. — Вот умник, не дает себя окрутить.
Но на сорок четвертом году жизни, когда никто уже больше не рассчитывал на это, и меньше всего — сам Сендер, он вдруг оказался женихом, и даже с помощью шадхена, как все нормальные люди.
Нет, не совсем обычный шадхен уломал Сендера. Это его ребе взял его в свои руки, ребе из Ярчева, который жил как раз напротив ресторана.
Никто не мог сказать о Сендере, что он был великим праведником, но все-таки он боялся Бога, дрожал перед Тем, кто восседает где-то в дымных небесах, простертых над еврейскими кварталами Варшавы. Особенно его тревожило вечернее небо, когда большое, красное, круглое солнце грозно укладывается на покой, зажигая всё вокруг алым пожаром. Сендер видел в закатном огне полыхание адского пламени, в котором палят грешников, таких же, как он сам. И Сендер частенько заглядывал к ребе из Ярчева, который жил по соседству и считался на их улице святым и всеведущим. У него, низенького старичка с пышной, длинной бородой, обычно закутанного в светлый мех (на голове — сподик из светлого меха; кафтан отделан таким же мехом по вороту и рукавам), Сендер узнавал обо всем, что надобно знать еврею: когда по еврейскому календарю годовщины смерти отца и матери, на какой день выпадает праздник, когда нужно поминать усопших и о прочем подобном. За это Сендер часто делал ребе щедрые подношения и, кроме того, присылал с официантом Морицем в подарок жирных жареных гусей и вкусных фаршированных карпов, обильно сдобренных луком и морковью.
Ребе из Ярчева, низенький человечек (он, сидя в большом дедовском кресле, не доставал своими ножками до пола), на все Сендеровы грехи смотрел сквозь пальцы: он не спрашивал Сендера ни о том, почему тот бреет бороду, ни о том, накладывает ли тот тфилн, ни даже о том, почему Сендер не соблюдает субботу и почему его ресторан открыт в святой день. Веселый, краснощекий человечек с блестящими глазками, полными упования и веселья, ребе не любил слишком стыдить своих хасидов, простых людей: извозчиков, мясников, служанок и даже не совсем «кошерную» братию — скупщиков краденого и сутенеров. Одно было невыносимо для ребе — то, что Сендер не женится, не ведет себя как все люди. Ребе из Ярчева жить не мог без всех этих торжеств: свадеб, обрезаний, помолвок, бар-мицв. И каждый раз, когда Сендер заходил к ребе, тот усаживал его рядом с собой и грозил ему своим маленьким пальчиком.
— Эх, Сендер, Сендер, — вздыхал он, — лой тойв хейойс а-одом левадой, «нехорошо быть человеку одному»[36], — сказал Господь, когда Он сотворил Адама. У еврея должны быть жена, дети… Зачем ты живешь, Сендер?..
Сендер отвечал ребе, как всем:
— Но нет же ни одной стоящей, ребе.
Но ребе из Ярчева и слышать не хотел об этом. Он закрывал оба уха меховыми манжетами.
— Сендер, еврей не смеет так говорить о еврейках, — сердился, он. — «Бнойс Исроэл кшейрос хейн»[37], — говорит святая Тора. Еврейки чисты.
Сендер смеялся:
— Ребе, вы бы меня спросили, мне лучше знать. В этом ребе может на меня положиться. Лучше ребе об этом не говорить.
Но ребе хотел говорить именно об этом.
— Сендер, что ты делаешь, Сендер, — стыдил он его, — если ты вовремя не позаботишься о кадише, попадешь в ад. Не думай, что это пустяки… Там люди горят, их там поджаривают… Только кадиш может спасти… Дай мне слово, что женишься.
Сендера пугали эти речи об аде, но давать слово он не хотел.
— Вот стану постарше, ребе, — отговаривался он, — пока я еще молод и не хочу морочить себе голову. В пятьдесят будет самое время.
На сорок четвертом году жизни Сендер понял, что он уже не так молод, как думал. По ночам он то и дело чувствовал колотье в боку, рези в животе, боли в спине. Боли он прогонял стаканом, как учили Сендера его клиенты-скототорговцы, считавшие, что единственное средство от всех недугов — водка. Но водка помогала не всегда. Нередко боль оставалась. Сендеру становилось тревожно в своем одиноком холостяцком жилище среди всяких подушечек и вещиц, подаренных ему женщинами. Утром, причесываясь перед зеркалом, он стал находить среди черных волос седые. Сендер вырывал их, но вместо одного вырванного волоса появлялось два новых. Сендер видел, что это выдергивание ничего не дает. Можно выдергивать волосы, но не годы.
— Стареешь, Сендер, — ворчал он, обращаясь к своему отражению.
Сон у него тоже нарушился. Он уже не спал всю ночь беспробудно, как раньше, но просыпался среди ночи, а потом с трудом засыпал. Читать он никогда не читал, к этому делу у него не было вкуса. Это мучило его еще больше. В голову лезли всякие дурные мысли. Когда он вдруг чувствовал себя плохо, ему приходило на ум, что у него нет никого, кто мог бы подать ему воды. Он вспоминал разные истории о том свете. Ад, о котором так часто рассказывал ему ребе, стоял у Сендера перед глазами, полный языков пламени и котлов кипящей смолы, куда злые ангелы кидают нагих грешников, таких, как он сам. Мысль о том, что в случае его скоропостижной смерти всё, что у него есть, останется без хозяина, сверлила ему мозг. Его имущество разделят между собой чужие люди. Каждый постарается отхватить свой кусок, и никто даже не вспомнит о нем, никто не помянет его добрым словом, никто не прочтет по нему ни кадиша, ни поминальной молитвы, даже надгробья ему не поставят, зароют как собаку.
После одной такой ночи, бессонной и горькой, Сендер отправился к своему ребе, как всегда, когда у него было тяжко на душе. Ребе из Ярчева сдвинул на затылок светлый сподик и показал пальцем на потолок, по которому гонялись друг за дружкой жужжащие мухи.
— Это знак свыше, Сендер, — сказал он торжественно, — слушайся меня и дай мне слово.
Сендер попробовал было уклониться.
— Ребе, ну не верю я им, этим бабам, — пробормотал он, — знаю я их.
Ребе не хотел ничего слышать.
— Не перебивай меня! — сердился он, топая в воздухе ножкой, не достававшей до пола. — Чтоб у меня было столько золота, сколько еще есть, слава Богу, честных еврейских девушек. Я тебе сосватаю… сам сосватаю. Дай руку и обещай делать всё, что я скажу.
На этот раз Сендер не нашел в себе достаточно сил, чтобы оставить висеть в воздухе протянутую ручку ребе. И он сунул свои короткие, толстые пальцы в мягкую ладошку ребе из Ярчева. Ребе от удовольствия взял несколько понюшек табаку одну за другой, основательно и победно высморкался и приказал служке немедленно пойти к Хане, вдове шойхета, и звать ее к ребе, да, ради Бога, поскорей, поскольку речь идет об очень важном деле.
— Я даю тебе еврейское дитя из порядочной семьи, дочь шойхета, — радостно сказал ребе, — ты не пожалеешь, Сендер. Она сирота, бедная, но честная девушка, слышишь!
На этой же неделе, на исходе субботы, Сендер надел новый костюм, который как влитой сидел на его коренастой фигуре, очень аккуратно провел широкий пробор в черных волосах, наклеил новые пластыри на загривок и медленно поднялся по грязной лестнице на четвертый этаж в мансарду вдовы шойхета. Высокая, сгорбленная, смуглая еврейка в широком старомодном платье, которое было сшито еще на ее свадьбу, открыла ему дверь и впустила его в комнату, по-субботнему прибранную и кисло-сладко пахнувшую чолнтом, субботним чаем, лежалыми фруктами и грустью третьей трапезы[38].
На столе, подле закапанного воском медного подсвечника, стояло заблаговременно приготовленное угощение. На синей тарелке, расписанной птичками и цветочками, лежало несколько красных мороженых яблок и засохший изюм, обрамленные неровно нарезанными ломтиками штруделя. Низкорослая девушка с очень высокой грудью и большими черными глазами, испуганными и широко раскрытыми, словно она только что услышала какую-то поразительную новость, протянула ему пухлую голубоватую руку, которая выглядела замерзшей.
— Имею честь представиться, — сказала она, повернувшись на высоких, тонких каблуках, — Эдже Баренбойм.
Сендер смущенно оглядывал темную в сумерках исхода субботы комнату, в которую через слуховое окно заглядывало множество труб и крыш, и не знал, что сказать. Он впервые был в таком доме, впервые встретился с такой девушкой. Он даже не знал наверняка, красива она или уродлива. Еще меньше он знал, как с ней говорить. В растерянности он стал разглядывать поблекшую фотографию еврея в ермолке и с носом картошкой среди густых зарослей бороды и пейсов.
— Это мой папочка, мир праху его, — сказала девушка. — Он не хотел фотографироваться. Он был шойхетом. Фотограф подловил его, когда он не видел.
— Видный мужчина, — произнес Сендер и добавил для приличия «не сглазить бы», не зная, что о покойных так говорить не принято.
— Не стану себя хвалить, — сказала девушка, поддерживая по-женски грудь рукой, — но я вылитая копия папочки, мир праху его. Откушаете чего-нибудь?
Вдова в старомодном, еще со своей свадьбы, платье принесла стакан субботнего чая и заговорила вдовьим голосом:
— Разумеется, кабы мой муж, мир праху его, был жив, я бы выдала мою дочь за ученого. Но раз уж Бог наказал меня, стало быть, так суждено.
При этом она уронила слезу.
Девушка посмотрела на нее испуганными черными глазами.
— Хватит, хватит плакать, мама! — рассердилась она. — У нас ведь мужчина в доме.
Вдова продолжила говорить плачущим голосом. Она рассказала, как была счастлива с мужем-шойхетом, и кивнула головой в сторону дочери.
— Если бы он знал, — она показала на фотографию, — что нашей дочери придется работать в бакалейной лавке, таскать коробки…
Вдова хотела было еще поплакаться, но дочь взглянула на мать испуганными черными глазами, и та забилась в угол, откуда послышался слезливый распев ее субботних тхинес[39]. Девушка все пододвигала Сендеру синюю тарелку с угощением.
— Вы ничего не откушали, — говорила она, — это нужно непременно попробовать.
Сразу после окончания субботы синюю тарелку разбили. Свадьбу назначили через месяц.
— К чему откладывать в долгий ящик? — сказал ребе из Ярчева, написав тноим. — Тебе же не тринадцать[40], Сендер.
Сендер во всем слушался ребе, как обещал. Он собрал для невесты гардероб и постельное белье, купил ей подарки. Даже деньги на талес, который должна была купить родня невесты, Сендер дал из своего кармана. Для матери невесты он заказал новый парик и платье на свадьбу.
Когда все было готово, Сендер заглянул к своему соседу-фельдшеру Шае-Иче, у которого стригся, а заодно и лечился, если вдруг что-то случалось в его холостяцкой жизни. Шая-Иче бросил недобритым какого-то парнишку и завел Сендера в свою темноватую смотровую, полную бутылочек с разноцветными жидкостями, блестящих щипчиков и пинцетов. Он надел пенсне на свой длинный нос, достававший кончиком чуть не до выпяченной толстой нижней губы, и ехидно усмехнулся.
— Подхватил от тети Любы, а, Сендерл? — спросил он не без удовольствия. — Ну ничего, дело житейское… Тебе не впервой. Посмотрим, что мы можем сделать…
Он говорил о себе во множественном числе и щекотал Сендера под бок.
— Реб Шая-Иче, — перебил его Сендер, — у меня ничего не болит. Просто я женюсь на честной девушке и хочу знать, можно ли мне. Вы же знаете меня, реб Шая-Иче, так скажите.
Шая-Иче перестал посмеиваться и занялся осмотром обширной Сендеровой плоти.
— Хоть с раввинской дочерью под хупу, — сказал Шая-Иче. — Уж поверь мне.
И Сендер пошел снимать свадебный зал, самый красивый в округе. У ближайшего печатника он заказал пригласительные билеты с тисненой золотой надписью и двумя целующимися голубками. Еще он заказал у портного новый сюртук, солидный и красивый, как подобает приличному жениху. Но его все что-то беспокоило. Хасидский дом; плачущая теща, которая вечно поминала своего мужа-шойхета; невестино хасидское семейство: бородатые набожные евреи, пересыпавшие свою речь словами святого языка, их жены, с чьих уст не сходило имя Божие, и, прежде всего, сама невеста, которой он в отцы годился и которая смотрела на него большими, черными, испуганными глазами, словно она только что узнала какую-то поразительную новость, — все это лишало его покоя, пугало и держало в напряжении.
— Хотел бы я, чтобы все уже закончилось, — признавался он своим друзьям-скототорговцам.
Всю долгую зимнюю ночь, чуть ли не до рассвета, продолжалась Сендерова свадьба в ярко освещенном свадебном зале «Венеция».
Перед этим Сендер, одетый в новый сюртук, несколько часов просидел дома, с нетерпением ожидая, когда же, наконец, явятся двое шаферов невесты, чтобы отвести его в свадебный зал. Хоть до зала было рукой подать, они велели Сендеру взять дрожки, так как жениху не пристало идти пешком.
— Ну, жених, готовься. Скорее, скорее, времени нет, — по-родственному подгоняли его два еврея в атласных капотах и бархатных картузах, хотя они сами заставили себя долго ждать.
Сендер уселся на дрожки между обоими хасидами, таких у него в свойстве еще не бывало. А те не переставали твердить ему об иудаизме, законах жениховства, обычаях, и все это — на чуждом, пересыпанном словами святого языка диалекте, который Сендер едва понимал. Они хотели знать, постился ли он хотя бы в день своей свадьбы, приготовил ли он себе китл, вдел ли он цицес в талес. Они также хотели посмотреть, достаточно ли, согласно закону, гладко, кругло и тяжело обручальное кольцо. К тому же они ужасно торопились, сами не зная почему. Сидя на дрожках, они все время вскакивали с места.
— Ой, беда, опоздаем, опоздаем, — ворчали они, — вот увидишь…
Зажатый между двумя хасидами, Сендер совсем приуныл. Он боялся рот раскрыть, чтобы не сказать чего не следует, чтобы у него не вырвалось дурное слово.
Еще большее уныние охватило Сендера, когда эти двое взяли его под руки и торжественно повели в свадебный зал вверх по лестнице, гладко затянутой красным плюшем.
— Мазл-тов, жених, в добрый час, шолем-алейхем! — встречали его бородатые евреи в тонких атласных и шелковых капотах, протягивая ему свои мягкие слабосильные руки. Бадхен сразу же взял его в оборот, осыпая как из мешка цитатами из Писания.
Со стороны Сендера почти никого не было. Родители его давно умерли. Никакой родни в чужом городе, где Сендер начинал мальчиком на побегушках в забегаловке и выбился во владельцы ресторана, у него не было. Многих из своих товарищей он не решился пригласить, чтобы они не натворили чего-нибудь неприличного, когда выпьют лишнего. Да и у скототорговцев не было ни малейшего желания отираться среди «атласных капот», которые думают, что весь мир принадлежит им, и смотрят на всех сверху вниз. Со стороны невесты кружился целый хоровод: всё новые и новые невестины родственники подходили к жениху, разглядывали его с ног до головы и бормотали:
— Это жених? Ну что ж, пусть так, лишь бы в добрый час…
Сендер все время краснел, как мальчик, слушая слова благочестивых евреев. Родственницы невесты, женщины в завитых париках, увешанные украшениями, аристократично вздергивали подбородки, покачивали серьгами в ушах и надувались как индюшки оттого, что их родственницу просватали за человека из простых.
— Наверное, так на роду было написано, — бормотали они тонкими губками, — что ж, в добрый час…
Особенно Сендера допекли дядя и тетя невесты, богатые и уважаемые люди, гордость семьи. За несколько недель своего жениховства он наслушался разговоров о дяде Шмуэл-Лейбе и о тете Песеле. Этот дядя Шмуэл-Лейб, жирный, толстопузый, вальяжный человек, гордец и аристократ, не пожелал дать ни гроша на свадьбу, зато теперь совал свой нос во все подробности торжества и заполнял собой весь зал. Дядю во всем поддерживала его высокая, сухощавая жена, ни на минуту не отнимавшая лорнет от красных заплаканных глаз. Пришли они поздно, последними, как и подобает аристократам. Клезмеры встретили их с помпой. Бадхен рассыпался перед почетными гостями в комплиментах и хвалебных куплетах. Реб Шмуэл-Лейб, не раздумывая, уселся рядом с женихом во главе стола, как будто это место предназначалось именно ему, и немедленно учинил Сендеру допрос с пристрастием.
— Ну ладно, Сендер, — медленно произнес он, взвешивая каждое слово как золотую монету, — ты, как я полагаю, человек неученый. Но хоть соблюдающий?
И, не дожидаясь ответа, он принялся снова задавать вопросы. Он хотел знать, достаточно ли кошерен ресторан Сендера, соблюдает ли Сендер субботу, накладывает ли тфилн каждый день, обращается ли он при случае с вопросами к раввину и разбирается ли хоть немного в иудаизме.
— Ты должен знать, жених, что твой тесть, мир праху его, был не абы кем, а шойхетом и благочестивым евреем…
— Да, это был настоящий еврей, — поддержала мужа тетя Песеле, которая стояла в сторонке и разглядывала жениха с головы до ног сквозь лорнет. — Таких теперь не сыщешь…
При этом она вздохнула и посмотрела на Сендера так, будто сожалела, что такой молодчик попал в их семью.
Сендер, хозяин в своем ресторане, которому в обществе скототорговцев и поварих сам черт был не брат, сидел как пристыженный мальчишка среди этих слабосильных атласных евреев. Твердый воротничок душил его. Жесткая шляпа впивалась в голову. Привыкший сидеть с непокрытой головой, Сендер попробовал было на минуту снять новую шляпу, но тут же спохватился, вспомнив, где находится, и нахлобучил ее еще плотнее.
— Жарко, — пробормотал он, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— На, возьми мою ермолку, — сказал дядя Шмуэл-Лейб и, не спрашивая Сендера, снял с его головы шляпу, а вместо нее надел свою широкую, засаленную ермолку, которая сползла Сендеру на глаза.
Сендер почувствовал себя немного свободнее, когда наконец явился ребе из Ярчева, представлявший его сторону. Маленький человечек с длинной бородой, укутанный в светлый мех, сразу же внес уют и веселье в чванливое общество. Он по-женски обмакнул лекех в водку и, с удовольствием жуя размокший лекех, хлопнул в ладоши.
— Ну что, жених, проголодался? — спросил он с полным ртом. — Ничего, теперь уже не долго ждать. Скоро я, даст Бог, совершу кидушин.
Дядя Шмуэл-Лейб бросил враждебный взгляд на низенького веселого ребе. Как каждый хасид, который ездит к «большому» ребе, реб Шмуэл-Лейб смотрел с насмешкой на «маленьких» ребе, чьими хасидами были только невежды и женщины. Кроме того, его раздражало то, что этот ребе собрался совершать кидушин. Привыкнув к постоянным почестям: то он был сандеком на обрезании, то молился перед омудом, то произносил благословения после трапезы, реб Шмуэл-Лейб сам был мастером по части кидушин. Он знал все эти вещи наизусть: как вести брачную церемонию, читать брачный контракт[41], произносить семь благословений[42]. Он уже приготовился совершать кидушин, как и подобает такому важному родственнику, и поэтому возмутился, узнав, что маленький человечек хочет перехватить у него мицву.
— Хм… этот Сендер — ваш… ваш хасид? — с ухмылкой спросил он у человечка. — Так, да?
И чтобы показать ребе, кто здесь главный, реб Шмуэл-Лейб учинил ему экзамен по Торе, суровый экзамен, такой, что «бабий» ребе совсем смутился.
— Мой дед, да будет благословенна его память, говаривал… — Ребе попробовал было пересказать что-нибудь из толкований своего деда, чтобы отвертеться от вцепившегося в него реб Шмуэл-Лейба, но тот не дал себя провести.
— Что мне с того, что говорил ваш дед, — перебил он, — я лучше послушаю, что вы скажете, а?
Сендер напряженно наблюдал за этой словесной войной, происходившей между пузатым дядей и ребе из Ярчева. Ему ужасно хотелось, чтобы ребе задал высокомерному дяде трепку, так чтобы у того голова пошла кругом, но ребе стал еще меньше ростом, чем обычно, и только нервно макал лекех в водку.
— Мне кажется, пора идти под хупу, — сказал он, чтобы выпутаться из сетей, в которые его заманил противник, — жених и невеста голодны. Целый день постились… Сжальтесь над еврейскими детками…
Под хупой Сендер так перепугался, что забыл положенное «харей ат», хоть он столько раз твердил этот стих наизусть. Евреи вокруг завздыхали. Громче всех вздыхал дядя Шмуэл-Лейб.
— Ну же: харей ат, — подсказывал он, — кедас Мойше вэ Исроэл…[43]
Трапеза тянулась долго. Дядя реб Шмуэл-Лейб распевал дикие хасидские нигуним[44] и хопкес[45] жирным сальным голосом. Он прочищал горло, прикладывал ладонь к уху, облизывался, очарованный своим чудным голосом, и начинал новый нигн, хотя никто его об этом не просил. Насытившись пением, реб Шмуэл-Лейб начал сыпать толкованиями. Стоило ребе из Ярчева вставить слово, как толстяк перебивал его и продолжал говорить сам.
Гости столь же много наговорили толкований и напели песнопений, сколь мало они принесли свадебных подарков, отделавшись мелочами. Семь благословений, которые взял на себя дядя реб Шмуэл-Лейб, тянулись как смола. То, что дядя упустил во время хупы и кидушин, он наверстал во время семи благословений. Реб Шмуэл-Лейб говорил, пел, без конца прочищал горло, так что Сендер даже вспотел. Потом все хасиды принялись танцевать мицве-танц[46] с невестой. Каждый по очереди брался за угол шейного платка и кружился. Дольше всех кружился дядя реб Шмуэл-Лейб.
Уже засветло, заплатив из своего кармана клезмерам, поварам, бадхену, кухаркам и всякой мелкоте, которая вертится на еврейских свадьбах, Сендер забрал невесту и повез ее домой на свою новую квартиру, которую снял неподалеку от своего ресторана.
Холодный утренний воздух освежил его после тесноты и духоты свадебного зала. Дрожки весело подпрыгивали по плохо уложенным острым булыжникам мостовой.
— Побыстрей, кучер, — буркнул Сендер извозчику в синей капоте и взял свою суженую за руку, впервые за несколько недель их знакомства.
Квартира была новая. Ее дверь ярко выделялась среди облезлых соседских дверей и пахла свежей краской. Такими же свежевыкрашенными были внутри квартиры ее стены, окна, полы и двери. Обо всем позаботился Сендер. Вся обстановка была новая, с иголочки. Кровати, перины, шкафы, столы и стулья, комоды и кушетки — все похрустывало от новизны, все блестело от свежести. Обо всем он подумал: о посуде и хрустале, о розовых ковриках у кроватей. Он также не забыл расставить на ночных столиках и трюмо всякие фарфоровые статуэтки и фарфоровых ангелочков. А посреди квартиры стоял зеленый граммофон с большим набором пластинок канторов и оперных певцов. Кровати были застелены, зажженные люстры с розовыми абажурами окутывали все мягким романтичным светом, что как нельзя лучше подходило для молодоженов.
— Какое тут все новое, новое и красивое! — тихо пробормотала невеста.
— И наша жизнь тоже будет новой, — ответил счастливый Сендер, — новой и красивой.
Из позолоченной клетки, висевшей у окна на зеленом шнуре, канарейка неожиданно просунула клювик и радостно распелась. Сендер дрожащими руками боязливо снял свадебное платье со своей суженой, как обычно снимал тора-мантл со свитка Торы в Дни трепета в маленьком бесмедреше ребе из Ярчева.
Когда Сендер убедился в том, что его невеста была далеко не такой чистой еврейской дочерью, как обещал ему ребе из Ярчева, он ни о чем не стал ее расспрашивать, не стал на нее кричать и выяснять с ней отношения. Он лишь отвесил ей оплеуху, как поступал всегда с теми, кто обманывал его, и молча ушел к себе в ресторан.
Проходя мимо базара, полного оглушительных женских голосов, Сендер почувствовал запах тухлой рыбы. По запаху он дошел до прилавка и выбрал самую гадкую щуку, какую только можно было найти. Эту вонючую рыбину он принес на кухню и отдал ее русой Маньке, чтобы та почистила ее и нафаршировала.
Русая Манька, высокая костлявая девка, которая любила Сендера не меньше, чем его коньяк, раскрыла большие зеленые полубезумные глаза, полные одновременно изумления и любви к своему расфранченному хозяину.
— Пане Сендер, — пролепетала она, — вам всучили самую что ни на есть дрянь… Пойду выброшу ее.
— Нафаршируй ее, добавь побольше корицы и перца, чтобы ничего не чувствовалось, — тихо приказал Сендер, — и никому ни слова, слышишь, Манька.
— Слышу, пане Сендер, — сказала счастливая девка, пожирая Сендера зелеными полубезумными глазами.
Когда рыба была готова, Сендер положил ее на блюдо, украсил морковью, луком и зеленью и с Морицем-официантом послал ребе из Ярчева в подарок за свадебную церемонию.
Целый день провел Сендер за стеклянной дверью ресторана. Он с нетерпением, как ребенок, наблюдал за домом ребе. Поздно вечером Сендер наконец дождался. Из ворот выбежал взволнованный служка ребе и стал через улицу звать фельдшера:
— Реб Шая-Иче, реб Шая-Иче, ребе помирает… Идите скорей, его наизнанку выворачивает.
Довольный Сендер отошел от двери и выпил несколько рюмок коньяка, одну за другой.
Домой он вернулся поздно, дождавшись, пока последний посетитель уйдет из ресторана. Жена ждала его. Ее глаза были больше, чернее и испуганнее, чем обычно, она заглядывала ему в глаза, ходила за ним по пятам, умоляла, чтобы он сказал ей хоть слово. Сендер не обращал на нее внимания.
— Мама там, — сказала молодая, — ждет на кухне. Целый день. Она хочет с тобой поговорить.
— Мне не о чем с ней говорить, — ответил Сендер. — И пусть она мне лучше на глаза не попадается, иначе я за себя не ручаюсь.
Он подошел к канарейке и насвистел ей мелодию, чтобы пробудить в ней желание петь. Но канарейка не хотела петь. Сендер оставил ее в покое и взял к себе на колени Бритона. Пес обезумел от радости, стал ласкаться и облизывать своего хозяина. Ночью вместо молодой жены на кровати рядом с Сендером лежал Бритон.
С утра пораньше нагрянули тети и дяди, набожные евреи, один к одному.
— Сендер, — умоляли они, — позволь поговорить с тобой. Не возводи напраслину на еврейское дитя, на сироту.
— Мне не продашь кота в мешке, — отвечал Сендер, — я не ешиботник.
— Сендер, пойдем к раввину, — настаивали они, — как скажет раввин, так и будет[47].
— Плевал я на раввина, — отвечал Сендер. — Теперь я знаю, что такое эти раввины.
Набожные евреи не могли слышать такие речи.
— Сендер, побойся Бога, подумай о том свете.
— Чхал я на тот свет, — в гневе говорил Сендер.
Он, Сендер, ни во что больше не верит. Ни в этот свет, ни в тот. Ни в красные полыхающие небеса, ни в божьих людей — цадиков в сподиках и дедовских мехах. Если благочестивые люди сумели так его обмануть, то в мире не осталось ничего святого.
В первые дни он ел себя поедом. Он не мог простить себе, что его, Сендера, так гнусно заманили в болото, обманули, как какого-то глупого мальчишку. Больше всего его мучило то, что он так унижался перед этими святошами, так и стлался перед ними. Они оскорбляли его, тяжело над ним вздыхали, куражились над ним. Он ради них тратился, за все сам платил[48]. Он даже со своими друзьями порвал, не пригласил их на свадьбу, и все для того, чтобы понравиться этим хасидишкам в атласных капотах и их женам в париках. Эти несколько недель унижений и покорности стояли у него костью в горле, их нельзя было проглотить. Он не спал ночью и не ел днем.
— Бык безмозглый, — ругал он себя, глядя в зеркало, — тупой болван…
Сперва ему очень хотелось схватить эту хасидскую дочку за шиворот, вывести ее из квартиры и дать ей такого пинка под зад, чтобы она кубарем скатилась по лестнице. Только это, чувствовал он, могло бы остудить его кровь. Пусть она не думает, что Сендер — мальчишка какой-нибудь, которого можно дурачить, которому можно зубы заговаривать. Нет, его не проведешь. Никогда он не позволял плевать себе в кашу, даже тем, кто сильней его. И он, разумеется, не позволит вороватым хасидишкам водить себя за нос. Он у нее все отберет, даже платья, которые заказал ей на свои деньги, даже кольцо с пальца, даже серьги из ушей. С чем пришла, с тем и уйдет, и скатертью дорога!
Потом он подумал, что ничего не хочет от этой хасидской коровы. Пусть забирает все, что он для нее купил: платья, и обувь, и серьги, и все прочее добро. Он даже даст ей немного денег, чтобы она от него отстала. К черту деньги! Он уже столько потратил, что может потратить еще. Монетой больше, монетой меньше, лишь бы выпутаться. В доме он ничего не оставит. Всё: мебель, граммофон, талес, свадебный сюртук — все ненужные вещи, которые он накупил для своей свадьбы, он продаст за бесценок, раздаст даром, лишь бы с глаз долой. Он снова переедет в свое холостяцкое жилье, заживет свободно, как раньше, и начисто забудет о том, что с ним случилось.
После нескольких бессонных ночей, полных раздумий, Сендер решил, что лучше всего ничего не предпринимать. Оставить все идти своим чередом. Зачем превращать себя в посмешище? Поварихи почувствуют себя отомщенными. Женщины, которые сохли по нему, будут на улице смеяться ему в лицо. Посетители ресторана будут судачить о нем за столиками. Его будут держать за болвана, за дурака. Ему будет стыдно на людях показаться. Нет, он никому не доставит этого удовольствия. Лучше пусть все будет так, как есть. Пусть эта глупая гусыня болтается себе в доме, как служанка, решил Сендер.
Так он и оставил ее болтаться.
Он не разговаривал с ней, не сердился, не выяснял отношений, даже внимания на нее не обращал. Он распорядился в лавках, чтобы оттуда доставляли ему на дом все, что требуется, и оставил ее одну в квартире среди новой мебели.
Сендер начал вести очень свободную жизнь, более свободную, чем в холостяцкие годы. Во-первых, он стал пить. Он и раньше не отказывался пропустить рюмку с посетителями, когда те приглашали его за свой столик. Но тогда он держал себя в руках, не перебирал. Сендер знал, когда надо остановиться, и не пил лишнего. Теперь он перестал считать рюмки. Он засиживался за столиками со скототорговцами и «деловыми», болтал, курил, играл в карты и закладывал за воротник. Завсегдатаи восхищались им.
— Сендер — это Сендер, — говорили они, радуясь тому, что он больше не тот добропорядочный тип, каким выставлял себя перед свадьбой.
Однажды он велел Маньке, чтобы та прибралась в его давно заброшенной «конторе». Манька с великим усердием выколотила всю пыль из обитой красным плюшем софы. Она хорошенько вымыла стены, постелила на пол коврик, сняла паутину с голой красотки и тайком, на свои деньги, спрятанные в чулке, даже купила несколько бумажных цветов и поставила на стол. После этого она вымылась, накрасила красной помадой тонкие губы, подрумянила бледные щеки, щедро опрыскала себя дешевыми духами и привела своего хозяина.
— Красиво, пане Сендер? — спросила она, ожидая похвалы.
Манька выпила не одну, а несколько рюмок коньяка. После пятой она, как обычно, обезумела.
— Хоть убейте меня, пане Сендер, но я отсюда не уйду, — поклялась она, — буду лежать здесь, как собака…
Сендер не прогнал ее.
Чаще, чем в холостяцкие годы, спускался Сендер по винтовой лестнице в подвал, в свою «контору». Между поварихами шла за него вечная грызня.
На улице к нему снова стали приставать женщины, которые не могли устоять перед блеском его глаз и его крепким загривком, вечно заклеенным пластырем. Они понимали, что он не слишком часто видится с хасидской дочкой, с которой стоял под хупой, и с женской расчетливостью настойчиво старались ему понравиться: а вдруг что из этого выйдет.
Сендер был груб с женщинами, ненавидел их за лживость и знал, что даже лучшим из них доверять нельзя. Он мстил им, оставаясь с ними наедине, унижал, оскорблял их. Но чем брутальнее он к ним относился, тем больше они к нему липли.
Домой он приходил обычно поздно ночью, чуть ли не под утро. Усталый, пьяный, он заваливался на кровать, постеленную ему женой, и беспробудно спал в течение несколько часов. Бритон, его пес, лежал у него в ногах. Едва проснувшись, он шел к канарейке, кормил и поил ее.
— Сендер, я приготовила тебе перекусить, — покорно произносила жена.
— Я ем в ресторане, — отвечал Сендер, выдергивая перед зеркалом седой волосок из черной шевелюры.
— Сендер, ты стонал во сне, — говорила жена, — может, ты заболел.
— Можешь спать в другой комнате, ничего не будешь слышать, — советовал ей Сендер.
Жена ударялась в слезы.
— Оскорбляй, унижай меня, только не молчи, — рыдала она, — я как собака слоняюсь одна по квартире, жду всю ночь.
— Можешь вернуться к своей мамаше, — буркал Сендер и хлопал дверью, новой свежевыкрашенной дверью, которая среди облезлых соседских дверей была как богач — среди бедняков.
Часто он совсем не приходил ночевать. Закрыв свой ресторан поздно ночью, он отправлялся в большие, ярко освещенные и веселые рестораны в нееврейских кварталах и заказывал коньяк, рюмку за рюмкой.
— Эй, как подаешь? — сердился Сендер на разодетых официантов. — Разве так подают на стол?
И с опытностью бывшего официанта он показывал, как нужно обслуживать посетителя. Шансонетки принимали его за большую шишку и облепляли его столик. Сендер угощал их коньяком и бил рюмки об пол, как подгулявший офицер.
Домой он возвращался на рассвете, днем отсыпался, не раздеваясь, на софе в своей «конторе».
Как прежде ребе из Ярчева, так теперь фельдшер Шая-Иче нередко журил Сендера за его грехи. Всякий раз, когда Сендер приходил к нему побриться и заклеить загривок новыми пластырями, Шая-Иче брал его запястье холодными пальцами и смотрел на карманные часы, которые получил в награду, служа фельдшером в армии у «фонек».
— Сендер, пульс учащенный, — бормотал он, — слишком учащенный…
Хоть Сендер и не хотел этого, но Шая-Иче силой затаскивал его в свою смотровую, полную бутылочек с разноцветными жидкостями, блестящих щипчиков и пинцетов, и прикладывал свое большое ухо к его широкой груди.
— Не пей, не кури и не гуляй так много, Сендер, — грозил ему пальцем Шая-Иче, — ты ведь уже не мальчик.
Сендер прикуривал новую папиросу от предыдущей и отмахивался.
— Коза раз подохнет[49], — хрипло говорил он.
Седые волоски в черной Сендеровой шевелюре множились день ото дня. Они появлялись каждую ночь. Сперва Сендер попробовал было выдергивать их по утрам перед зеркалом, но чем больше выдергивал, тем больше их становилось. Он плюнул и позволил им расти, как им хочется. Глаза его, так же как волосы, утратили свой черный блеск и подернулись унылой пеленой. Теперь они часто слезились после бессонных, беспутных ночей, полных вина и табачного дыма. Белки его глаз, обычно чистые, стали красными, покрылись паутиной сосудов.
Чаще, чем раньше, Сендер чувствовал боли в теле, и каждый раз — в новом месте. Он заглушал их водкой и, как бы назло самому себе, своему страдающему телу, ел копченое мясо, соленую рыбу, острые приправы, вызывавшие изжогу. Боли в сердце он тоже гасил спиртным. Папиросы прикуривал одну от другой. Он начинал глотать дым с утра, едва открыв глаза, и не выпускал мундштук изо рта до поздней ночи.
Одежда стала тесна его раздувшемуся телу. Жилетка трещала на животе. Нос у него покраснел и был теперь весь иссечен мелкими коричневыми и синими жилками. Он перестал заботиться не только о своем теле, но и о своей одежде. То пуговицы не хватало на его жилетке, то лацкан был запачкан пеплом, то ботинки не были начищены как следует. Он даже перестал регулярно бриться и ходил обросшим, с колючими иссиня-черными заплатами на щеках. Женщины на улице стали его избегать.
— Ступайте, вы старый, — отталкивали они его, когда он приставал к ним, как прежде, — и у вас щетина как терка.
Поварихи больше не грызлись из-за него. Сендер оставил их в покое и стал путаться с уличными девками, которые околачивались на перекрестке рядом с его рестораном. Частенько, закрыв ресторан, он посылал Морица-официанта на улицу, чтобы тот привел одну из них к нему в «контору».
— Которую позвать? — спрашивал Мориц, зная каждую из них по имени.
— Все они одинаковые, эти бабы, — с ненавистью отвечал Сендер, — один хрен…
Рестораном он не занимался, кассу часто оставлял на Морица. Пересчитывая потом деньги, он каждый раз стучал кулаком по мраморному столику, крича, что Мориц его обворовывает. Мориц клялся покойными родителями, что не взял ни гроша. Сендер давал ему оплеуху, как поступал со всеми, кто обманывал его, и клялся, что скорей помрет, чем еще раз подпустит парня к кассе. Но на следующий день он снова оставлял Морица на кассе, а сам уходил шляться по улицам или храпел в «конторе».
Иногда боль так прихватывала его, что он не мог подняться и оставался в постели, проклиная все на свете, стеная и ругаясь.
— Позвать доктора, Сендер? — тихо спрашивала жена.
— Не нужен мне никакой доктор, — злился он в ответ.
— Позволь, я тебя разотру, — бормотала она и засучивала рукава блузки до локтей.
— Отстань от меня со своими растираниями, — ворчал Сендер.
— Чего же ты хочешь?
— Принеси коньяк и рюмку.
Испуганная жена большими, черными, полными страха глазами смотрела на своего больного мужа, пьющего коньяк в постели.
— Сендер, — бормотала она, — ресторан без присмотра, я пойду взгляну, а то нас обворуют.
— Не бойся, тебе хватит того, что останется после моей смерти, — отвечал Сендер, опрокидывая рюмку, — не ходи туда, я не хочу.
Он с трудом писал несколько безграмотных слов карандашом на клочке бумаги, засовывал записку Бритону под кожаный ошейник и посылал пса в ресторан.
— Ступай, Бритон, на кухню, — наказывал ему Сендер, — и поосторожнее, когда будешь переходить улицу, чтобы тебя не задавили.
Бритон, привыкший к поручениям, удалялся своим бодрым, тяжелым, бульдожьим шагом.
Вскоре он возвращался с русой Манькой, костлявой, накрашенной, нарумяненной, распущенной, сразу чувствовавшей себя хозяйкой в доме. Она открывала сервант, возилась на кухне, готовила еду, приносила ее Сендеру в постель, а потом тщательно растирала уксусом его волосатое мясистое тело. На глазах у жены Манька прижималась к нему, шлепая его по рукам.
— Спать! — приказывала она ему, как мать приказывает любимому непослушному ребенку. — Спать, безобразник, или я тебя как следует отшлепаю…
С кошачьей угрозой в полубезумных глазах разглядывала она перепуганную жену Сендера и, демонстрируя ей свое пренебрежение, кружила, пританцовывая от одного зеркала к другому, ловко накручивая свои русые локоны на острые пальцы.
Эдже плакала на кухне над своей горькой судьбой.
Как только приступ немного отпускал Сендера, он вылезал из кровати и продолжал свою обычную, беспутную и безумную, жизнь.
— Коза раз подохнет, — говорил он скототорговцам за столиками.
Поздней ночью в конце зимы, ночью унылой и промозглой, когда изо всех водосточных труб и со всех крыш ни на минуту не переставало течь и капать и кошки визгливо плакали на улице, Сендер почувствовал головокружение и слабость в ногах. Он подошел к винтовой каменной лесенке, ведущей в подвал, чтобы спуститься в «контору» и ненадолго прилечь на софе. Но на первой же ступеньке потерял равновесие и пересчитал все остальные, вплоть до последней.
Мориц-официант, который стоял в приоткрытой двери ресторана и свистом подзывал девок, собравшихся под фонарем, услышал глухой удар и спустился в подвал. Он был уверен, что хозяин упал из-за того, что напился, и стал трясти его за плечи:
— Хозяин, вставайте! Хозяин, дайте руку.
Сендер не отзывался.
Видя, что хозяин не осознает происходящего с ним, Мориц стал ругать его.
— А ну, шевелись, жирное брюхо! — тряс он Сендера.
Так как Сендер не приходил в себя, Мориц принялся бить его, колотить по бокам, пинать ногами, чтобы привести в чувство. Но и после этого Сендер не очнулся. Мориц забеспокоился и побежал будить жившего по соседству фельдшера Шаю-Иче.
Заспанный, растрепанный, в одной накинутой на нижнее белье шубейке, Шая-Иче с помощью Морица с трудом втащил Сендера на софу. В его тяге к земле была тяжесть мертвого тела.
— Кровь, кровь, — показал перепуганный Мориц, — из головы течет.
— Это ерунда, — махнул рукой Шая-Иче, — я опасаюсь худшего.
Он стащил с Сендера туфли и стал колоть ему ступни иголкой. Сендер не реагировал. Шая-Иче воткнул иголку поглубже, но Сендер не шевельнулся. Он не стонал, не двигал ногами. Шая-Иче отложил иголку и склонил голову на грудь, так что его длинный нос коснулся толстой нижней губы.
— Конец Сендеру, — проговорил он.
Мориц выпучил глаза:
— Он что, умер, реб Шая-Иче?
— Жить-то он жив, — протянул Шая-Иче, — но горе в том, что парализован. Ни рукой, ни ногой двинуть не может. Нужно позвать его жену.
Растерянная, ошеломленная, стояла Эдже рядом с софой и смотрела еще больше, чем обычно, черными и испуганными глазами на своего тяжело распростертого мужа.
— Сендер! — звала она. — Это я… я…
Сендер таращил глаза, большие и широко раскрытые, но остекленевшие и неподвижные. Из его перекошенного рта текла слюна, словно он хотел плюнуть на весь мир. Эдже совершенно не знала, что ей делать. Она впервые была в ресторане, впервые — в подвале, в «конторе», о которой столько всего слышала, но которой никогда не видела. Чья-то шелковая женская рубашка висела на гвозде, зацепившись лямкой. Голая розовая красотка игриво смотрела со стены прямо на Эдже. Ей стало стыдно самой себя.
— Что делать? — пробормотала она, испытывая не столько горе, сколько смятение.
Она чувствовала, что в ее жизни на исходе этой промозглой ночи случилось что-то очень важное, но что ей с этим делать, она не знала. Она совершенно смешалась. Насколько Эдже была растерянна, настолько же Мориц-официант был собран и деловит. Прежде всего, он опустошил все карманы своего распростертого хозяина. Отовсюду: из штанов, из жилетки, из пиджака, он вытащил деньги — мятые банкноты и мелочь. После этого он отстегнул золотые часы с цепочкой от жилетки, снял кольцо с бриллиантом с пальца Сендера и скорее приказал, чем посоветовал:
— Пусть хозяйка заберет.
Эдже послушалась.
Потом он надел на Сендера ботинки и велел Шае-Иче вызвать больничную карету.
Шая-Иче заколебался.
— Лучше заберите его домой, — сказал он, — я привезу врача.
— Зачем же домой, — резко сказал Мориц, — лучше всего отвезти его в больницу.
Шая-Иче посмотрел на жену Сендера, чтобы та что-нибудь сказала. Но она молчала. Она смотрела Морицу в рот. Шая-Иче закутался в шубейку и со вздохом ушел к себе. Мориц его не удерживал. Очень проворно он отвез своего хозяина в больницу, записал там его имя, возраст, положение и все остальное, что требовалось.
— Кто эта дама? — спросил служащий больницы, посмотрев на молчащую Эдже.
Он с удивлением оглядел ее и пренебрежительно зевнул.
— Платить следует аккуратно, — разъяснил он, — посещать только в отведенные часы… Слышите, дама?
— Я слышу, — ответила Эдже и опустила глаза, застыдившись сама не зная чего.
Только выходя из больницы, уже в дверях, она опомнилась и второпях спросила об оставленном муже:
— Как он? Это не опасно?
Человек из больницы поморщил нос.
— Это долгая история, — проворчал он, — он полностью парализован.
С прежней энергией Мориц усадил свою хозяйку на дрожки и отвез ее домой по грубо мощенным ночным улицам. Он молча проводил ее по лестнице, отпер дверь и вместе с ней вошел в квартиру. На улице уже светало.
— Приготовь чай, — «тыкнул» он ей неожиданно.
Она сделала, как он приказал.
Мориц вынул из серванта бутылку коньяка и подлил его в чай сперва себе, потом своей хозяйке.
— Я не люблю, — сказала Эдже.
— Это полезно, это согревает, — ответил Мориц, — пей.
Она выпила.
После нескольких рюмок коньяка Мориц подошел к своей хозяйке и крепко обхватил ее руками.
— Что вы делаете? Нет… — пробормотала Эдже.
Мориц ничего не ответил. Он взял ее, как муж — жену.
Она не сопротивлялась.
Мориц проснулся поздним утром. Он надел халат Сендера, висевший у кровати, его тапки, стоявшие под кроватью, и стал бриться бритвой своего хозяина.
— Эджеле, — позвал он, намыливая себе щеки, — по утрам я люблю чай с молоком и яичницу.
Затем он взял ключи и вместе с Эдже отправился открывать ресторан.
Ресторанные поварихи шумели, обсуждая несчастье. Русая Манька плакала навзрыд. Мориц сбросил с себя пальто и навел порядок.
— Что это за столпотворение? — разозлился он. — Ступайте на кухню работать!
Девушки переглянулись, но подчинились.
Мориц нашел свой фартук, надел его на своего помощника, который до сих пор убирал со столиков. Сам он занял место в буфете, рядом с пивом и спиртным, где обычно стоял Сендер. Эдже он посадил за кассу и стал учить ее обращаться с аппаратом.
— Видишь, здесь надо нажать, когда принимаешь деньги, — показывал он ей, — услышишь звонок.
У порога сидел Бритон с открытой пастью, из которой текли вонючие слюни. Он печально выл.