Откуда взялись у Джорджи Веврика эти рыжие, цвета меди, волосы и эта долговязость, никто из домашних не понимал. И его мать, сутулая женщина, не вылезавшая из готовки и уборки, и его отец, возившийся со своим металлоломом с утра до поздней ночи, никогда не были рыжими, да и роста были не выше среднего.
Точно так же не понимали этого и женщины, которые постоянно заглядывали в сторку[50] мистера Веврика — подвал, выходивший прямо на улицу, в самом сердце Ист-сайда[51]. Сколько бы раз они ни наведывались к торговавшему металлоломом мистеру Веврику, чтобы починить детскую коляску, купить старый байсикл[52] для мальчика или отыскать пару роликов в куче хлама, они всегда таращились на рыжеволосого долговязого Джорджи.
— Мистер Веврик, — с ухмылкой спрашивали любопытные женщины, — откуда это к вам затесался рыжий? А, мистер Веврик?..
Мистер Веврик на мгновение переставал стучать молотком по железу. Он вытирал грязной от ржавчины рукой пыль с лица и указывал рукояткой молотка в угол сторки, где его жена копошилась над примусом и кастрюлями:
— Может, это рыжие дед или бабка моей жены оставили парню наследство? В моей родне никогда не было рыжих…
— А я тебе говорю, что Джорджи мог пойти только в твою родню, — из угла перебивала своего мужа сутулая женщина. — Недаром у тебя такая фамилия. Твоих предков прозвали Вевриками, потому что они наверняка были рыжими, как белки[53]…
Самого Джорджи, из-за рыжих волос которого у родителей шла война, совершенно не волновало, откуда у него эти волосы цвета меди, со стороны отца или со стороны матери. Он сидел, улыбаясь, на груде металлолома, среди колес, гаек, никелированных деталей, пружин, всевозможных моторов и настенных часов, которыми была завалена отцовская сторка, с большим аппетитом ел яблоко, вгрызаясь в него всеми своими белыми здоровыми зубами, сверкавшими между красивыми, по-девичьи красными губами, и всякий раз резко взмахивал головой, когда длинные медные патлы падали ему на глаза цвета морской волны.
Джорджи вообще не заботила его рыжая масть. Хоть он и был еще мальчиком, едва достигшим бар-мицвы, соседские девочки-ровесницы, и еврейки, и итальянки, уже провожали его горящими глазами и даже посылали ему измятые любовные записочки, приглашая пойти в муви[54], где их никто не увидит. Джорджи записочки выбрасывал, а девочек прогонял. Он в свои тринадцать был крупным, высоким, с длинными костлявыми руками, которые торчали из коротких рукавов его зеленого свитера. И он не водился с глупыми девчонками, которые все время хихикали, сами не зная отчего. Сколько бы они ни окликали его из укромных уголков «Джорджи, Джорджи!», он их отшивал.
— Shut up, foolish girls![55] — затыкал он их, передразнивая тонкие, писклявые голоса.
— Red Georgy, red Georgy![56] — кричали они ему вслед и показывали язык.
Джорджи не отвечал им. Еще не хватало бегать за глупыми гусынями. Он гордо уходил от них. Но все-таки ему льстило, что девочки не сводят с него глаз. А то, что они кричат ему вслед «рыжий», так это, ясное дело, не потому, что его волосы им не нравятся. Наоборот, волосы его очень нравились девочкам. В восторге они дергали его за пряди и говорили, что будут краситься в такой же рыжий цвет, когда подрастут.
Мальчишки на улице тоже попробовали кричать ему вслед «red Georgy», но Джорджи наподдал им за это так, что они с тех пор не отваживались и слова сказать в его адрес. Не зря же он был самым высоким и самым сильным на всей улице. Он легко перетаскивал тяжеленные железяки, когда отец доставлял в сторку очередную порцию металлолома.
Высокий, стройный как хворостинка, с не по-еврейски нахально вздернутым носом, с ослепительным рядом зубов и красными девичьими губами, всегда в маловатом ему зеленом свитере с вышитым белыми нитками на спине и на груди именем «Джорджи», он совсем не походил на сына литваков[57] из Ист-Сайда. Его принимали за ирландца. Было что-то ирландское и в его рыжеватой коже, и в открытом взгляде зеленых глаз, полном презрения и бесстрашия, но больше всего — в зубах, крупных, сильных и хищных, которые всегда что-нибудь жевали. Зачастую во время уличных драк между мальчишками ирландцы, которых было много в округе, принимали Джорджи за своего и звали на подмогу против еврейских или итальянских бойз[58], которые вели с ними войну.
— Georgy! — звали они его по имени, вышитому на его свитере. — Come on, Georgy, smash ’em! Die hymies and the wops![59]
Отец Джорджи, измученный работой, вечно возившийся с металлоломом, возлагал большие надежды на своего Джорджи. Как большинство родителей на его улице, он хотел видеть сына врачом.
Напротив его подвальной сторки стоял выкрашенный в красный цвет двухэтажный дом с плотными гардинами на окнах. На нескольких ступеньках, которые вели к зеленой двери, постоянно рядком сидели женщины, в основном молодые и оживленные. Они часами ждали, пока их пригласят войти в зеленую дверь, к доктору Мирону Яффе. Разное толковали на тесной улице об этом докторе Яффе, этом старом холостяке. Поговаривали, что он крутит любовь с дамочками, которые у него лечатся, что за плотными гардинами на его окнах творятся бесстыдные дела. Иногда какой-нибудь потерявший терпение работяга, прямо в оверолс[60], стучал обоими кулаками в зеленую закрытую дверь и отчаянно вопил, чтоб его впустили увидеть жену, которая что-то слишком долго задерживается.
Знали на улице и то, что у этого доктора Мирона Яффе, старого холостяка, денег куры не клюют. Что он, мол, и сам не знает, сколько у него денег, что живет он по-свински. На этой тесно застроенной, пыльной и грязной улице замученных трудом бедняков дом доктора Яффе стоял особняком, запертый, с белыми занавесками на окнах и цветами на балконе, единственными цветами на всей улице. Доктор жил в этом красном двухэтажном доме один-одинешенек, только с черной служанкой. Так же как его дом, старый, но свежевыкрашенный и чистый, доктор Яффе резко выделялся своей внешностью. Сильно в летах, с набухшими мешками под красноватыми глазами, с редкими усами, он был всегда нарядно одет, будто собрался на свадьбу. Его лакированные туфли блестели как зеркало; манишка по будням сияла крахмальной чистотой; черные, без единой складочки костюмы — будто только что отутюжены; белый атласный галстук был повязан как на бал. Кроме того, этот доктор Яффе носил множество украшений: кольца с бриллиантами на пальцах, жемчужную булавку в галстуке, всевозможные золотые цепочки и брелоки в карманах жилетки, и в довершение всего — золотая монограмма на черной трости. Среди окружающей бедности и обыденности доктор Яффе и его дом сияли еще ярче, точно праздник посреди будней. Улица смотрела на этот дом во все глаза, а пристальнее всех — мистер Веврик из сторки, которая находилась в подвале как раз напротив докторского дома.
Сидя среди металлолома, шурупов, колес и стуча молотком, мистер Веврик одновременно примечал женщин, которые приходили к доктору Яффе. Он тщательно подсчитывал, сколько сегодня заработает доктор.
— Слышь, я уже тридцатую бабенку насчитал, — громко сообщал он своей жене, сутулой женщине, которая копошилась над кастрюлями с едой в дальнем углу сторки. — Если считать по два толера[61] за каждую, он уже получил шестьдесят толеров. Что ты на это скажешь, а, мисес?[62]
— А что я должна сказать? — отвечала жена, перекрикивая кипящие кастрюли. — Чтоб ты каждую неделю столько же зарабатывал на своем джонке[63], Господи Боже ты мой…
— Я бы не прочь и каждые две недели. — Мистер Веврик отвлекался от подсчетов и с такой силой ударял молотком по железу, что искры сыпались.
Ему не приходило в голову сравнивать своих старших детей с доктором Яффе. Мистер Веврик знал, что он нищий, что он едва зарабатывает на свой бедняцкий хлеб, и надеялся только на то, что его дети станут хорошими сейлслайт[64] где-нибудь на Гренд-стрит или Диленси-стрит. А вот насчет младшего, насчет Джорджи, ему вдруг пришла в голову смелая мысль: почему бы Джорджи в самом деле не стать таким, как доктор Яффе из дома напротив? Если отец бедняк, то сын что, не может выучиться на доктора?
То ли потому, что Джорджи был младшим и мистер Веврик любил его больше других своих детей, то ли потому, что Джорджи вырос в подвале таким большим и красивым, что все смотрели ему вслед, то ли потому, что у парня были золотые руки и он мог справиться с чем угодно: мог починить электричество, разобрать и снова собрать часы, ловко обращался со всякими механизмами, — как бы там ни было, мистер Веврик горячо верил в своего младшего сына Джорджи, верил в него с самого детства и надеялся, что тот его еще порадует.
— Джорджи! — подзывал он сына и усаживал его у пыльного окошка. — Видишь этот дом напротив?
— Sure, ра[65], — отвечал Джорджи.
— Знаешь, кто там живет?
— Sure, pa, doc…[66]
— Учись хорошо в скул[67], читай книги, не болтайся без дела, и ты тоже будешь таким, как доктор Яффе, — наставлял мистер Веврик. — У тебя будет свой дом, много денег… Будут приходить женщины, платить по два толера за визит… Тебе не придется, как твоему папе, ходить перепачканным, собирать джонк и жить в подвале… Станешь носить красивую одежду, не будешь работать. И все тебя будут знать. Все будут пальцем показывать: вот доктор Джорджи Веврик!.. Ну как, Джорджи?..
Джорджи резко взмахивал головой, чтобы откинуть рыжие патлы, которые лезли ему в глаза. Он обдергивал зеленый свитер, слишком короткий в рукавах, и спешил отойти от окошка, чтобы больше не видеть докторского дома с гардинами на окнах.
Ему не нравился этот красный дом напротив их сторки: слишком важным выглядел он среди других домов, слишком цирлих-манирлих. Ни мячом в него не кинь, ни поиграй в пристенок на его ступенях. Стоит мячу ударить в окно, черная поднимает крик, и доктор Яффе тут же звонит в полицию. Сам доктор Яффе тоже не слишком нравился Джорджи. Доктор шел по улице, точно боялся обжечься, сердито расталкивая детей своей тростью, чтобы те, неровен час, не испачкали его праздничную, будто только что отутюженную, одежду.
— Дьяволы, сволочи[68], — ворчал он на них по-русски.
Хоть Джорджи и не понимал этих чужих слов, но догадывался по тону, что ничего хорошего он, этот доктор, о детях с улицы не думает. И когда Джорджи был маленьким, он всегда вместе с другими ребятами во весь голос кричал вслед Мирону Яффе дразнилку, которую они, да еще и в рифму, про него сочинили.
Нет, у него не было желания стать таким, как доктор Яффе. Ему не хотелось ни жить вот так, в одиночестве, без друзей-приятелей, ни лечить больных, ни выглядеть так же смешно, как этот разодетый доктор с тростью в руке. Ничего лучшего, чем отцовская сторка со всем этим металлоломом, он и представить себе не мог. Повсюду колеса, винтики, пружины, всякие там медные проволочки и куски жести. Часто отец приносит домой старый байсикл, который Джорджи тут же прибирает к рукам, подтягивает гайки, колотит молотком, корпит над ним, пока не починит, а потом катается по улице. Иногда его отец покупает старую машину, на переплавку. Тут-то Джорджи есть чем заняться. Он снимает колеса, вертит, развинчивает и разбирается в устройстве мотора. Однажды Джорджи посадил целую ватагу мальчишек в такой вот разбитый «фордик», купленный отцом, и поехал по улице. Со всех сторон поднялся шум, женщины закричали, прибежал полисмен и с трудом остановил машину. Вот было здорово, просто фан[69]!
За все это Джорджи очень любил папину сторку и не понимал, почему его отец так завидует смешному доктору и собирается сделать из него такого же. Ему не хотелось вести себя прилично, как просил отец, не хотелось читать никаких книжек и заставлять себя быть лучшим в скул. Интереснее возиться с железом, если есть время. Тут уж все в его руках. Но отец не собирался это терпеть.
— Джорджи, а ну вылезай из мусора, — прогонял он сына.
Когда Джорджи не слушался, отец пробовал взывать к его разуму.
— Доктор Джорджи Веврик, — титуловал он тогда сына, — посмотри, на кого ты похож! Чумазый, как негр.
Одно здорово беспокоило старика — его фамилия. Еще на родине, в литовском местечке, фамилия Веврик доставляла ему большие неприятности. Из-за этой смешной фамилии любой мог над ним подшутить. В детстве он частенько проклинал своего деда, который почему-то выбрал себе фамилию Веврик — людям на потеху. Когда мистер Веврик приехал в Америку, он подумывал о том, чтобы сменить фамилию, но у него никогда не было на это времени. Он уже не мог выползти из-под своего металлолома. С тех пор как он решил сделать из Джорджи доктора, прежняя головная боль вернулась к нему. Как-то не выговаривалось у него «доктор Веврик». Доктор Яффе — это понятно. Это звучит красиво. Но доктор Веврик! Отвратительно! Женщинам будет стыдно сказать, что они идут к доктору Веврику.
Однажды, обычным рабочим днем, мистер Веврик отмыл руки от ржавчины и надел приличные брюки вместо оверолс. Он собрался к юристу, чтобы тот поменял ему фамилию.
— Послушай, Джорджи, я делаю это ради тебя… — сказал он сыну. — Только ради тебя… Потому что я не хочу, чтобы у тебя были тробл[70], когда тебе придется открывать офис. Смотри, учись хорошо…
Но Джорджи не понимал, какую услугу хотел оказать ему отец.
— What’s the matter with the name, paps?[71] — спросил он, удивленно глядя на отца зелеными глазами.
Отец на очень ломаном английском объяснил ему, что значит «веврик» на идише. Джорджи резко сгреб со лба свои медные патлы и не разрешил отцу идти к юристу.
— Это ерунда, па. Что в Юроп[72] некрасиво, — твердо сказал он, — то здесь звучит красиво… Очень красиво… И по-американски к тому же…
Мистер Веврик молча оглядел своего сына и, вздохнув, вернулся к своему молотку и железу. Сердце у него сжималось от страха: вдруг его Джорджи не станет таким, как доктор Яффе из дома напротив.
— Здесь отец — собака, а не отец, — ворчал он из груды железа в тот угол, где над кастрюлями горбилась его жена.
Мистер Веврик недаром беспокоился за своего Джорджи.
Чем старше становился этот парень, тем меньше радости приносил он своему отцу. Отец на последние толеры купил ему приличную одежду, но Джорджи не хотел ее носить и никогда не вылезал из своего протертого на локтях короткого свитера. Точно так же он не хотел убрать со свитера свое вышитое имя. Книг он не раскрывал, кроме разноцветных книжонок о прайз-файтерс[73] и бандитах. Товарищей из приличных семей у него не было: переросток, на голову выше всех, он водился с уличными парнями.
— Джорджи, что из тебя выйдет? — озабоченно спрашивал его отец. — А, Джорджи?
Джорджи выбирал себе будущие занятия одно хуже другого. Сперва он хотел быть разносчиком и носить белую шапочку. Потом загорелся идеей стать мотормэном[74]. Затем он часами простаивал, наблюдая за пожарными и мечтая только о том, как бы стать одним из них. Он вертелся и вокруг полицейских, называя их по именам и упрашивая дать потрогать, очень осторожно, револьвер. После всего этого ему не оставалось ничего другого, как заявить, что он запишется в армию или наймется матросом на корабль, идущий в Китай.
Мистер Веврик частенько ронял слезу на металлолом, следя сквозь пыльное окошко своего подвала за тем, как его сын носится по улице вместе с парнями-итальянцами и орет вместе с ними во всю глотку.
К шестнадцати годам Джорджи вымахал выше шести футов, и его отец был ему по плечо. Несмотря на это, Джорджи играл и хулиганил на улице с мальчиками намного моложе себя. Он вышибал стекла упругим мячом, и соседи приходили к мистеру Веврику жаловаться. Стоило кому-нибудь на минуту оставить у дверей автомобиль, как Джорджи уже сидел за рулем и заводил мотор. Он любил портить водителям кровь. Снимал блестящие диски с колес, продавал по дайму[75] за штуку и покупал себе с приятелями мороженное или сигареты. С помощью шланга откачивал бензин из припаркованных автомобилей и по дешевке продавал его соседу-лондримэну[76] для его старого драндулета. Иногда он откалывал шутки, не приносившие ему никакой выгоды, просто ради фан, на потеху себе и своим приятелям. Он открывал бензобак автомобиля и насыпал туда всякий мусор, чтобы вывести машину из строя. В другой раз он протыкал шину гвоздем или даже прорезал ее ножом, а потом покатывался со смеху, когда водитель мучился с этим «рваньем». Многое он вытворял на радость своим приятелям и на горе своим родителям.
— Вот он бегает, твой так называемый доктор, — говорил мистер Веврик жене, тыча пальцем в пыльное окошко, как будто это она была во всем виновата. — Вот, погляди, как он носится с мячом. Дай Бог, чтоб этот парень нас не опозорил…
Жена молчала, только вздыхала с надрывом. Занятая целый день своими кастрюлями, так же, как ее муж своим железом, она не меньше его беспокоилась о парне, который с каждым днем становился все больше, рос как на дрожжах. Хотя никто из них этого не произносил, они, не сговариваясь, не переставали думать о том, что парень плохо кончит. Каждый день другие парни на их улице сбивались с пути, вступали в генгс[77], увешивали себя револьверами, а их сгоравшие со стыда родители получали повестки в суд. Порой даже являлись агенты и уводили некоторых из них в наручниках — разное бывало. У мистера Веврика сердце замирало при виде парней-итальянцев, с которыми Джорджи таскался по всяким закоулкам и покуривал сигаретки. Соседи дурно говорили об этих парнях, рассказывали, что по вечерам они грабят прохожих. Каждый раз, когда Джорджи вовремя не приходил домой, отец, нервничая, стоял у окошка и ладонью протирал стекло от пыли, чтобы удостовериться, что снаружи не случилось ничего плохого. Сам не зная почему, он стал пугаться полицейских, которые патрулировали улицу. Ему казалось, что они направляются к нему, чтобы сообщить дурные вести о его Джорджи.
Но в один прекрасный день, совершенно неожиданно, Джорджи вернулся домой разгоряченный, веселый и попросил поздравить его: он принят в колледж.
— На доктора? — выкрикнул ошеломленный мистер Веврик из-за груды железа.
— Нет, па, на инженера, — ответил Джорджи и одним махом откусил половину яблока.
Мистер Веврик так и застыл с молотком в руке.
Хоть он и знал, что есть такие люди — инженеры, встречать их ему еще не доводилось. Ни у кого из знакомых не было сына-инженера. Он слышал о докторах, дантистах, адвокатах и учителях. В выборе Джорджи было что-то новое, чужое, дикое, резавшее слух старика.
— Что ты будешь делать, когда выучишься на инженера? — печально спросил он.
— Буду строить мосты, па, — радостно ответил Джорджи.
— Мосты? — повторил мистер Веврик тихо и печально.
Он не мог этого понять. Конечно, он видел мосты в городе, но никогда не видел, чтобы их строили. Они будто всегда стояли там. С докторами было по-другому. Каждый день на всех ступеньках перед домом доктора Яффе сидели больные женщины. Да к тому же в маленькой синагоге, куда он заглядывал в годовщину смерти родителей, ему приходилось слышать, что эти дела — не еврейский заработок. Никогда еще не было, чтобы кто-нибудь из его знакомых хвастался сыном-инженером. Обычно они с гордостью говорили о своих сыновьях — докторах или адвокатах. Сам не зная почему, мистер Веврик в душе побаивался новой и чуждой профессии, которую выбрал его сын. Сперва он попробовал поговорить с Джорджи, чтобы тот его не позорил, чтобы ради своего же блага пошел учиться на доктора. Но Джорджи слышать об этом не хотел.
— Хватит, па! — крикнул он. — Не хочу пачкаться с больными и женщинами… Брр…
Когда отец увидел, что по-хорошему ему с Джорджи не совладать, он решил: пусть будет по-плохому.
— И не думай, бойеле[78], что я буду тебя содержать несколько лет! — закричал он. — Ради будущего доктора я бы все сделал, работал бы, как проклятый, но ради глупостей не стану!.. Не стану!..
Мистер Веврик думал, что так он возьмет верх, но парень не испугался. Джорджи пошел в гараж на углу и устроился мыть автомобили за несколько долларов в неделю. По вечерам он с рваным портфелем, полным книг, линеек и циркулей, широкими шагами шел в инженерную школу. Шел все в том же слишком коротком свитере, из рукавов которого вылезали его длинные руки, как будто бы он был не студент, а прежний Джорджи из паблик-скул[79]. В таком же виде он часом раньше гонял мяч с мальчишками и сломя голову бросался вперед на каждый пас.
Мистер Веврик понял, что все напрасно, и начал вдруг сильно интересоваться инженерным делом. Если раньше он глаз не спускал с красного дома напротив и подсчитывал женщин, чтобы узнать, сколько доктор Яффе зарабатывает в день, то теперь он совсем перестал смотреть на дом с зеленой дверью. Какой интерес был ему теперь в докторе Яффе, если он так и так видел, что из его Джорджи не выйдет никакого доктора. Наверное, не суждено ему было порадоваться сыну на старости лет. Он ведь хотел сделать из своего Джорджи доктора, чтобы тот стал и гордостью семьи, о которой можно было бы поговорить с людьми, и опорой для родителей на склоне лет, когда у него не будет уже сил работать с металлоломом. Бог свидетель, сколько он молился об этом. Но вышло не по молитве, а по воле Божьей. Человек предполагает, а Бог располагает. Нет, Бог не пожелал, чтобы мистер Веврик на старости лет дожил до родительских радостей за все годы тяжкого труда и нужды. Однако мистер Веврик знал: грешно роптать на Бога. Могло быть и хуже. В отличие от других отцов, он со своим сыном еще легко отделался.
Поэтому мистер Веврик и хотел быть в курсе инженерного дела, которым занялся его сын. Он часто видел, как Джорджи, сидя среди металлолома, что-то пишет, рисует и чертит на бумаге. Что он такое делает, мистер Веврик не знал. Всё рисует, замеряет, стирает и снова рисует, а посмотреть не на что. Но мистер Веврик понимал, что эта работа наверняка не совсем бессмысленна. И он стал выспрашивать у людей, которые приходили к нему, что они знают об инженерном деле, что это такое, зачем это нужно, где это нужно и, главное, можно ли на этом прилично зарабатывать.
— А мой Джорджи все рисует и рисует, — говорил он своим знакомым, — но что у него нарисуется, я пока не знаю.
Некоторые не одобряли этого рисования.
— Пока твой Джорджи нарисует птичку, он бычка съест, — предрекали они.
Другие не спешили отмахнуться от инженерного дела. Даст Бог, говорили они, Джорджи найдет приличный джаб[80] и будет зарабатывать больше, чем доктора. Намного больше… Только бы ему повезло попасть в хорошие руки…
Вот это и хотелось выяснить мистеру Веврику. В какие руки попадет его Джорджи? Он вдруг стал заводить с людьми беседы о строительстве мостов, о том, сколько такие мосты стоят и как их делают. Большие миллионы, которых, как сказывали, стоят эти мосты, немного развеяли его тревогу. По субботам, когда мистер Веврик не работал, он даже отправлялся к одному из мостов через Ист-Ривер и осматривал его со всех сторон. Они будто кипели, эти мосты, от движения и шума, прямо дрожали. Мистер Веврик не совсем понимал, какое отношение имеет все это тяжелое железо к тому, что его Джорджи рисует на листах бумаги, — ко всем этим черточкам, полосочкам и циферкам. Но он верил: если Джорджи говорит, что так строят мосты, значит, это правда. Вот уж кем-кем, а лгуном Джорджи не был никогда.
Присматриваясь к большим мостам, которые висели над рекой и втягивали в себя потоки автомобилей, грузовиков и поездов, мистер Веврик даже воодушевился от мысли, что его Джорджи когда-нибудь будет строить такие же. Чтобы строить такие мосты, думал мистер Веврик, нужно голову иметь на плечах, и, может быть, даже поумнее, чем для осмотра больных; нечего и говорить, здесь требуется больше сноровки, чем для того, чтобы вырвать кому-нибудь зуб.
Мистер Веврик стал высоко заноситься мыслями, даже слишком высоко. Быть может, Божий промысел как раз в том, что его сын отказался стать доктором и взялся за это дело. На все воля Божья. Ведь у него, у Джорджи, золотые руки, еще в детстве он мог запросто разобрать и собрать любую машину, любой механизм. Смотри-ка, не зря его к этому тянуло. Кто знает, до чего он может дойти с такими золотыми руками, когда хорошенько во все вникнет. Даст Бог, он еще будет большим человеком, этот Джорджи, столько мостов понастроит, что целое состояние наживет. Тогда-то мистер Веврик оставит свою сторку с металлоломом, поселится в богатом доме своего сына и станет радоваться жизни. Он будет плевать на всех, кто говорил ему, что строить мосты — занятие не для еврея. Он даже разговаривать не станет с отцами докторов и адвокатов. Что такое доктора и адвокаты по сравнению с инженером, который строит мосты за миллионы!..
Сын еще не закончил курса, а мистер Веврик в своей сторке уже говорил со своими кастомерс[81]о тех мостах, которые построит его Джорджи, и о миллионах, которые они будут стоить. Джорджи не должен водиться с кем попало на улице, потому что инженеру это не пристало. Мистер Веврик пробовал даже отвадить Джорджи от мытья карс[82] в гараже, ведь нельзя же такому человеку расхаживать повсюду в промасленном оверолс и мыть чужие карс за несколько пыльных долларов в неделю. Ему хотелось, чтобы Джорджи все время сидел за расчетами и книгами и вникал в инженерное дело. А все, что потребуется, он, его отец, ему даст. На последние доллары купит одежду и книги. Ничего страшного, пусть только Джорджи закончит курс и получит заказ на строительство моста — он все вернет, он воздаст своему отцу сторицей.
Но в последний год, как раз перед окончанием курса, Джорджи как-то раз вернулся в сторку, зашвырнул книги и циркули в угол, в кучу металлолома, окалины и мусора.
— Что случилось, Джорджи? — испуганно спросил отец.
— То hell with engineering[83], — выругался Джорджи, — все равно мне это ничего не даст. Тысячи инженеров ищут работу трэк-драйверс[84]. Зачем себя попусту гробить?..
У мистера Веврика так свело правую руку, что он не мог ни молоток выпустить из руки, ни перестать заколачивать гвоздь.
— Джорджи, — пробормотал он, — а как же мосты?
— Больше никаких мостов, па, — сердито сказал Джорджи. — На один мост здесь тысяча инженеров… А еврею вообще ничего не светит… Они спрашивают, в какую чёрч[85] ты ходишь молиться.
Мистер Веврик выронил молоток. Все мечты о себе и о Джорджи, которые он лелеял несколько спокойных лет, сидя среди металлолома, испарились в один миг.
— Боже, — спросил он у закопченных балок своей сторки, — за что мне такое наказание?
Но Джорджи не был ни капельки огорчен. Он быстро отрезал себе ломоть хлеба, жирно намазал его маслом и, откусив огромный кусок, начал с полным ртом говорить в темный угол, где его мать горбилась над кастрюлями.
— Знаешь, ма, — сказал он, — у меня есть свит-харт[86]. Ее зовут Роуз. Я хочу привести ее сюда, ма…
Мать подняла глаза на своего долговязого сына.
— Только не сюда, Джорджи, — взмолилась она, — здесь как в богадельне. Мне стыдно перед чужими людьми…
— Но Роуз не чужая, — сказал Джорджи, откусывая кусок хлеба, — Роуз моя жена, ма…
Мистер Веврик и его жена встретились взглядами да так и замерли, вытаращив друг на друга глаза. Они не поверили собственным ушам и хотели найти в глазах друг у друга подтверждение тому, что это не шутка, которую Джорджи устроил, чтобы немного посмеяться над стариками. Но прежде чем им удалось прийти в себя, Джорджи вышел на улицу, свистнул и тут же привел в подвал девушку, разодетую в пух и прах, которая рядом с Джорджи в коротком свитере и широких измятых вельветовых штанах выглядела еще наряднее, чем была на самом деле.
— Careful, honey[87], — предупредил он ее, помогая спуститься по ступенькам в подвал, и сразу же представил родителям: — Это Роуз, моя маленькая женушка… А это мои па и ма… Nice people, Rose…[88]
Оба, и отец, и мать, не могли вымолвить ни слова. Для них это было чересчур. Они в оцепенении смотрели на маленькую чернявую девушку, которая, как драгоценная искра, сияла посреди темного, бедного подвала. Она доставала Джорджи до груди. Маленькой рукой, на которой поблескивали бриллиантовые колечки, она вцепилась в большую, поросшую рыжими волосами лапу Джорджи.
— How do you do?[89] — испуганно сказала она, переводя блестящие черные глаза со старика на его жену и обратно.
Ее белые частые зубки сверкали как жемчуг между подвижными, густо накрашенными губами. Зеленое перышко, торчащее на красной шляпке, нервно дрожало.
Первой пришла в себя мисес Веврик, она оставила свои кастрюли, принесла стул, предварительно обтерев его фартуком, и предложила незнакомке сесть. Маленькая, проворная как ртуть дамочка припала к сутулой женщине и красными, напомаженными губками перемазала ей все лицо.
— I'т so glad, та[90], — с жаром промурлыкала она и прижала к своей груди старую изможденную женщину.
Джорджи стоял и белозубо смеялся от радости.
— Па, — позвал он отца, — поцелуйся с Роуз.
Отец не отвечал… Джорджи не понимал почему.
— What's the matter?[91]— спросил он удивленно. — Мы уже давно любим друг друга, и мы зарегистрировались. Это было просто фан…
Для мистера Веврика это было уже слишком. Долговязый юнец, который вместо диплома инженера неожиданно притащил к нему в дом невестку, привел его в бешенство. Этот новоиспеченный супруг вел себя совсем как ребенок. Во всем чувствовалась его безответственность: и в его коротком свитере с вышитым именем, и в его смехе, но более всего в его беззаботных словах о том, что жениться — это просто фан. Еще ни разу в жизни мистер Веврик не слышал, чтобы так говорили о женитьбе. Его стариковская кровь закипела.
— Мазл-тов! — сердито крикнул он своей невестке, которую увидел первый раз в жизни. — Вы бы лучше еще подождали и пригласили бы нас прямо на обрезание… Мы бы вдвойне порадовались…
Миссис Веврик не могла этого слышать.
— Что ты говоришь? — пристыдила она мужа, заламывая руки. — Побойся Бога.
Но мистер Веврик не боялся Бога.
— Золотой ты мой добытчик, — кричал он сыну, — я на тебя больше не стану горбатиться… Сам будешь содержать свою Роуз… Сам…
Джорджи, словно ребенка, обнял большой рукой свою маленькую перепуганную жену и перебил разгневанного отца.
— Never mind, paps[92], — беззаботно сказал он, — я скоро найду какую-нибудь работу. Вот увидишь! Для Роуз я все сделаю…
— You are a honey, a sweetheart[93], — жарко промурлыкала маленькая женушка и вцепилась наманикюренными ноготками в коротковатый рукав его зеленого свитера. — Никто меня у тебя не отнимет… Никто.
С женушкой в одной руке и недоеденным яблоком в другой Джорджи покинул родительский подвал.
Еще хуже, чем у себя дома, Джорджи Веврик был принят в доме своих тестя и тещи, когда Роуз привела его, рыжего и долговязого, чтобы получить поздравления. Так же, как продавец металлолома мистер Веврик, из подвала в Ист-Сайде, его сват, мистер Бакалейник, владелец нескольких домов в Аптауне[94], надеялся, что в его семье появится доктор. От своих сыновей он этого не добился. Сколько мистер Бакалейник ни тратил денег на учителей, учиться они не хотели. Но от своей единственной дочери он ждал, что она порадует его мужем-доктором.
В большом, богатом собственном доме, в котором он жил со своей семьей, мистер Бакалейник даже перестал сдавать первый этаж, держа его наготове для зятя-доктора, как только того пошлет Бог.
Но большая квартира в доме мистера Бакалейника пустовала не для какого-то зятя вообще. У мистера Бакалейника были свои виды.
В синагоге «Шаарей Ерушалаим»[95], где мистер Бакалейник уже долгое время был президентом[96], молился преподобный Финкельштейн, чернявый, пронырливый человечек, который у себя на родине, в Литве, был маклером и шадхеном, а в Нью-Йорке стал распорядителем свадеб и моэлем и поэтому титуловал себя «преподобный». Вот у этого-то преподобного Финкельштейна, чей язык был так же остер, как и его нож для обрезания, был сын-доктор, только что окончивший курс и работавший врачом в приличной больнице. Преподобный Финкельштейн благодаря знакомству с врачами и медицинскими сестрами тех больниц, где он делал обрезания, добился того, чтобы его сын быстро получил место в больнице, и не абы в какой, а в большой, известной, такой, в которой можно сделать хорошую карьеру.
Но сын отплатил отцу за его благодеяние не так, как должно. Наоборот, он изничтожил уважаемую отцовскую фамилию. «Финкеля» он вообще выбросил, а оставшегося «Штейна» переделал на английский манер в «Стоуна». Вот этого-то доктора Стоуна и имел в виду мистер Бакалейник, освободив первый этаж своего богатого дома, чтобы в любой момент устроить там приличный, удобный для пациентов врачебный офис. Точно так же он готов был купить доктору Стоуну все новейшие инструменты и оборудование, которые только могут понадобиться современному доктору, готов был купить дорогой автомобиль и к тому же дать за дочерью приличное приданое — все для того, чтобы зять смог сразу же завоевать всю округу.
Доктор Стоун делал все, чтобы понравиться дочери президента конгрегации.
Прямо из больницы он частенько заглядывал в богатый дом мистера Бакалейника и находил Роуз в роскошно обставленной гостиной, полной мягких кресел, ковров, подушечек и кушеточек.
— Hello, dear[97], — приветствовал он ее без церемоний. — Я принес тебе новый анекдот из госпиталя, не совсем приличный, но смешной, товар первый сорт…
При этом он не выпускал теплую руку девушки из своей руки и пытался усадить Роуз рядом с собой на одну из мягких, обитых шелком кушеточек.
Мистер Бакалейник и его жена делали все, чтобы оставить свою Роузи наедине с доктором Стоуном. Сам бывший мясник, наживший состояние на торговле некошерным мясом, мистер Бакалейник очень хотел сблизиться с родовитым семейством. Привыкнув на родине к тому, что мясник — это низко, а лицо духовное — высоко, он вбил себе в голову, что должен породниться с преподобным Финкельштейном, человеком именитым и вообще — важной шишкой. Но сильнее всего он хотел заполучить в свою семью доктора, и не какого-нибудь зубного врача, а настоящего доктора. Мистер Бакалейник верил в доктора Стоуна. Доктор Стоун, так же как его отец-моэль, был пронырливым, острым на язык человеком, он чувствовал себя всюду как рыба в воде, мог пролезть куда угодно и знал, как надо жить. Нет, он за словом в карман не лез, этот доктор Стоун, умел за себя постоять. И мистер Бакалейник верил в свою удачу…
— Розеле, дитя мое, — поучал он свою дочь, — будь с ним поласковее, с доктором, и получишь мужа всем на зависть…
Но Роуз не слушала поучений отца и не хотела быть поласковее с доктором Стоуном. Она ловко выкручивалась из его рук всякий раз, когда доктор хотел увлечь ее на кушеточку. Ей больше нравилось сидеть за пианино и наигрывать модные романсы, подпевая себе нежным лирическим сопрано.
Но доктора Стоуна не удручало то, что Роуз выказывает к нему меньше уважения и любви, чем он, по его мнению, заслуживал. Он пытался разными способами завоевать проворную как ртуть девушку, которая выскальзывала из его рук. Сперва он нагонял на нее страху своей значительностью и ученостью. Доктор Стоун рассказывал обо всех тяжелых случаях и операциях в госпитале, где он занимал одно из самых выгодных мест. Он напускал на себя перед девушкой очень важный профессорский вид и сыпал медицинскими терминами и латинскими словами. Но Роуз это не трогало, и она с большей охотой наигрывала романсы.
— Doc, stop it[98], — прерывала она его, — терпеть не могу слушать о болезнях… Я люблю веселиться…
Доктор Стоун отбросил свою ученость и пустил в ход свой острый, хорошо подвешенный язык, который мог заговорить зубы кому угодно. В своем госпитале он слышал от врачей множество анекдотов, не особенно приличных, но очень смешных, от которых пациентки хватались за бока. Эти анекдоты он с большим артистизмом пересказывал Роуз, и многие из них — от своего имени, чтобы вызвать у нее восхищение. Девушка веселилась и смеялась во весь голос. Но когда доктор Стоун пробовал между делом приобнять ее не только за талию, она посреди веселья спохватывалась и опять ловко выскальзывала из его рук.
— Stop it, doc, — сердилась она, — я не разрешаю…
Для Роуз доктор Стоун наряжался в пух и прах. Он пока еще немного зарабатывал в госпитале, но одевался в лучших магазинах. Его галстуки были из самого дорогого шелка. Из верхнего кармана каждого его костюма элегантно выглядывал платочек. Садясь нога на ногу в мягкое кресло, он очень ловко поддергивал свои отутюженные брюки, показывая тонкие ноги в лучших шелковых носках. Он также выучился всем новым танцам для того, чтобы всегда иметь возможность подхватить девушку за талию и под музыку из радио пройтись с ней в танце по гостиной. Но Роуз была равнодушна ко всем достоинствам доктора Стоуна и не хотела им увлечься, как бы сильно он этого ни желал.
Было ли это от того, что Роуз слишком хорошо видела, что на уме у доктора Стоуна не столько она, сколько ее отец-богач, или от того, что ей, маленькой, чернявой и подвижной, не нравился маленький, чернявый и подвижный мужчина. А может быть, все дело было в том, что при всей своей элегантности доктор Стоун выглядел комично. Его голова, слишком тяжелая и важная, не подходила к его фигуре. Его мохнатые очень черные брови, узкие черные усики, крючковатый нос, но более всего — глубоко прочерченные складки и морщинки вокруг рта — все это смотрелось излишне внушительно, по сравнению с его маленьким тельцем. Еще сильнее не шел ему его голос, густой и низкий, поражавший тем, что принадлежит такому низкорослому мужчине. Но похоже, больше всего были виноваты его руки, тонкие, худые и очень длинные, как лапки зверька. Пучки черных волос росли на пальцах, но обильнее всего покрывали костлявые запястья, торчавшие из туго накрахмаленных манжет. Какая-то ненасытность чувствовалась в волосатых, бледных, тонких руках доктора Стоуна. Всякий раз, когда он протягивал руку к ее талии, Роуз испытывала отвращение. Ей почему-то казалось, что к ней тянется волосатая лапка маленькой уродливой обезьянки.
Но в чем бы ни крылась причина, миниатюрная шустрая Роуз не была расположена к доктору Стоуну, хотя ее родители лезли перед ним вон из кожи. Кипучая, проворная как ртуть, да к тому же еще и фантазерка, она ждала возлюбленного пылкого, необычного, авантюрного, такого, каких показывают в муви. Именно потому, что Роуз была такой маленькой, чернявой и, как говорится, с перчинкой, она обычно засматривалась на высоких, сильных и развязных парней. Как все девушки в ее возрасте, она была влюблена в одного киноактера, высокого юношу, который всегда ходил в свитере, плевать хотел на всех вокруг и любил подшутить над утонченными людьми и надутыми аристократами. Еще он был груб с девушками, которые за это его любили. На какого бы парня ни смотрела Роуз, она искала в нем сходства со своим экранным кумиром. Но полного сходства не было. Меньше всего этого сходства было в докторе Стоуне.
В Джорджи она нашла это сходство с первого взгляда.
Встретились они случайно, жарким летним вечером в прибрежном ресторане. Роуз с подругой сидели за столиком на террасе с видом на океан и смотрели, как танцуют парочки. В этом месте, одном из лучших, мужчины были в светлых костюмах, а женщины — в нарядных платьях. Роуз не терпелось потанцевать, но у нее не было кавалера, и она пригласила на танец свою подругу. Как все девушки, которым приходится танцевать друг с другом, они стали деланно смеяться на весь ресторан, чтобы показать мужчинам, что они прекрасно могут проводить время друг с другом и жалеть их вовсе не стоит. Вдруг между нарядными танцующими парочками протиснулся высокий, долговязый парень в широких штанах и свитере и забрал Роуз у ее подруги.
— Come on, tootsie![99] — грубо сказал парень и сильно сжал ее руки в танце. — Меня зовут Джорджи.
Роуз растерялась от удивления и негодования. Она задрала голову, чтобы посмотреть на того, кого собиралась было отчихвостить. И в то же мгновение увидела в нем свою мечту. Точно так же выглядел ее экранный кумир. Даже штаны и свитер те же. Тем временем парень быстро обхватил ее за талию и пустился по террасе, выделывая всякие дикие па и фигуры и так громко насвистывая под музыку, что все оглядывались.
И Роуз позабыла о том, что собиралась отчихвостить этого парня, забыла о своей подруге, которую бросила одну в середине танца.
Если не считать объятий доктора Стоуна, она впервые почувствовала себя в мужских руках. Больших, сильных и властных. Она прильнула головой к груди юноши, до которой едва доставала, и покорно позволяла ему вести себя, повторяя все его безумные фигуры и неуклюжие па.
Когда они вернулись за столик, подруга Роуз уже ушла. Роуз стало досадно за то, что она обидела подругу. Но парень в свитере только рассмеялся, показывая все свои крупные зубы.
— Junk[100], — успокоил он девушку и одним залпом выпил стакан апельсинового сока, оставшийся нетронутым после ухода обиженной подруги.
В тот вечер парень в свитере повел Роуз кататься на качелях, горках, лодках, винтовых лестницах и разных аттракционах, от которых дух захватывает. Роуз вопила, визжала, умоляла парня ее отпустить, а то она потеряет сознание, но парень смеялся и не выпускал ее из рук. Он крепко прижимал ее к себе, как это делают матросы и шпана, обнимал ее на глазах у всех и целовал прямо в губы.
Она отталкивала его, кричала, что ненавидит его и что больше знать его не желает. Но парень смеялся, фыркал в ответ «junk» и говорил ей, чтобы она ждала его у сабвея напротив инженерной школы, когда у него закончатся занятия. И она была там минута в минуту, как он ей велел.
С тех пор они часто встречались. Она — наряженная по последней моде, а он — в широких вельветовых штанах и свитере с именем Джорджи на груди и на спине.
Когда однажды Роуз пришла к сабвею бледная и напуганная и стала лить слезы на свитер Джорджи, прямо на его вышитое имя, говоря, что она несчастна, что она бросится в океан и что родители выгонят ее из дома, Джорджи только громко, грубо и дико рассмеялся.
— Ты смеешься? — испуганно спросила Роуз, и что-то оборвалось в ее сердце.
— Sure, tootsie[101], — ответил Джорджи и от этого рассмеялся еще громче.
Роуз почувствовала слабость в коленях, как будто их суставы размякли. На мгновение ей показалось, что ее родители были правы, так настойчиво предостерегая ее от шпаны. Она с неожиданной ненавистью посмотрела на долговязого Джорджи.
— Хватит смеяться, дурак! — закричала она. — У меня будет бейби, понимаешь — бейби!
Парень продолжал смеяться.
— О'кей! — сказал он. — Бейби так бейби.
Роуз раскрыла глаза в два раза шире обычного.
— Но мы же не женаты! — в истерике закричала она, не думая о том, что люди могут ее слышать.
— Junk, — ответил. Джорджи, — мы можем пожениться.
Заплаканные глаза Роуз засветились счастьем, хоть она и не поверила своему парню. Джорджи обнял ее своей огромной рыжеволосой рукой и потащил за собой.
— У тебя есть деньги? — спросил он. — Дай мне. У меня только никель[102]на сабвей, а нужно еще платить за лайснс…[103]
Испуганная, удивленная и счастливая одновременно, Роуз семенила вприпрыжку рядом с Джорджи, прижавшись к его свитеру и едва поспевая за его широкими шагами.
В широких мятых вельветовых штанах, в коротком свитере, протертом на локтях, Джорджи Веврик поклялся перед зевающим чиновником, который регистрировал браки, быть верным мужем своей жене Роуз Бакалейник и в радости и в горе.
На следующий же день, хотя ему оставалось учиться на инженера всего год, он забросил книги, чертежи и циркули, которые несколько лет каждый день таскал в рваном портфеле, и стал повсюду прогуливаться со своей маленькой женушкой.
— Хелло, — останавливал он всех знакомых на улице и представлял свою жену: — Это моя Роуз… Можете нас поздравить…
Роуз была напугана происходящим. Сколько Джорджи ни уговаривал ее пойти с ним в подвал к его родителям, пришлось ему тащить ее силой. После порции брани, полученной от перепачканного металлоломом свекра, она до дрожи боялась привести своего мужа в богатый родительский дом. Хоть Роуз и была единственной дочерью, она знала, что ее отец не простит ей позора, которым она покрыла его. Она хорошо знала своего отца. Чего стоило ему стать президентом конгрегации, уважаемым домовладельцем, а теперь он сгорит со стыда от того, что вместо зятя-доктора и свата-преподобного она приведет к нему в дом юнца-бездельника, сына джанк-дилера[104]из Ист-Сайда.
Со всеми женскими ухищрениями, на которые только она была способна, Роуз готовила Джорджи к нелегкой встрече с тестем. Она его чистила, наводила на него лоск, чего только не делала, чтобы привести его в порядок. Но ничто на свете не могло изменить Джорджи. Тесный костюм, который чуть не лопался на нем, рубашка и галстук, даже светлая шляпа и желтые ботинки ни на грош не прибавляли респектабельности рыжеволосому переростку, привыкшему лишь к широким вельветовым штанам и свитеру. В любой одежде он выглядел шпаной.
С замирающим сердцем, с опущенными глазами подходила Роуз к своему дому.
— Джорджи, — умоляла она, — будь повежливее с моим па… Я боюсь…
Джорджи, как обычно, был спокоен и широко улыбался.
— Хелло! — радостно приветствовал он своего тестя, грузного, краснощекого мужчину с черными глазами, до того выпученными и круглыми, будто они готовы были вот-вот выскочить из орбит.
Краснощекий мужчина возвел глаза на высоту шести футов, туда, где была голова Джорджи. Он оглядел его от огненно-красного чуба, нахально падающего ему на глаза, и крупных смеющихся зубов до тесного костюма и больших желтых ботинок…
— Это Джорджи… Джорджи, — дрожа, пролепетала Роуз, — мой муж, папа… Пожми ему руку…
Мистер Бакалейник вместо того, чтобы, как об этом просила его дочь, протянуть руку зятю, протянул ее по направлению к двери.
— Get out! Bum![105] — хрипло проорал он. — Вон из моего дома, трэмп[106], вон!
Джорджи взял за руку свою жену и как ни в чем не бывало вышел вон.
— Junk, — фыркнул он, как обычно.
У Джорджи Веврика уже два сына, оба в него, высокие, рыжеволосые; целыми днями они носятся как очумелые и смеются на всю улицу, но Джорджи по-прежнему носит короткий свитер, из рукавов которого слишком далеко наружу высовываются его длинные руки. По-прежнему на груди и на спинке свитера вышито имя Джорджи. Но не полное его имя, как подобает отцу семейства, а мальчишечье. «Call me Georgy»[107], — вышито белыми нитками на его свитере. То же самое написано на его маленькой шапочке, где вдобавок нарисована волчья голова. Все так и зовут его, как написано. Но к имени еще прибавляют звание. Его называют «доктор Джорджи».
Это потому, что у Джорджи свой госпиталь, но не для больных женщин, как надеялся его отец, а для больных автомобилей. «Georgy's automobile hospital»[108], — написано над его гаражом, который находится в переулке недалеко от богатого дома его тестя, который живет на главной улице. И отовсюду приезжают к нему люди, чтобы он вылечил их захворавшие машины. Привозят к нему ужасных калек, и он, Джорджи, их лечит. Он лучший механик в округе, спец, каких поискать. К тому же не рвач. Он не берет лишнего за операцию, поэтому к нему обращаются в основном бедные люди на обшарпанных и помятых старых драндулетах, в которых едва душа держится. Вот они-то и прозвали его доктором.
— Хало, доктор Джорджи! — хлопают они его по плечу и угощают дешевыми сигарами. — Будь гуд-бой[109], осмотри мою машинку, она прихворнула. Погляди, что с ней не так, док…
Джорджи засовывает рыжую голову в маленькой шапочке под капот, на его лбу появляются несколько серьезных морщинок, он навостряет уши, будто прислушивается к сердцу тяжелобольного.
Хоть у Джорджи в его госпитале есть черный подмастерье, он не доверяет ему подходить к больным машинам. Джорджи знает, сколько лентяев и халтурщиков работает в гаражах. Им только дай что-нибудь сломать, напортачить, а он этого терпеть не может. Для Джорджи машина как живое существо. Серьезно, как врач к больному человеку, прислушивается он ко всякой больной машине, которую к нему пригоняют. Он не довольствуется лишь поверхностным осмотром, как другие в его деле; он осматривает каждое колесико, каждый винтик, каждый шланг, он вслушивается в каждый вздох мотора: как тот работает, насколько плавно; он разбирает каждый механизм, чистит его и выискивает любой дефект. И после долгого молчаливого раздумья он высказывает свое мнение ждущему человеку, хозяину больной машины. Точно так же он хорошенько все взвешивает, аккуратно подсчитывая, сколько ему причитается за операцию. Ни цента не берет он сверх того, что заработал.
— Не меньше бакса с четвертью, — говорит он наконец после долгого раздумья, вытирая об оверолс рыжеволосые руки, перепачканные машинным маслом.
С ним не торгуются. Известно: какую бы цену ни назвал Джорджи, это хорошая цена, в другом месте придется платить за ту же работу втридорога; известно и то, что работа тоже будет сделана хорошо, лучше быть не может, Джорджи славится по всей округе. Все знают, что Джорджи не станет рассказывать сказки и приписывать к счету лишнее, как это делают многие в погоне за легким долларом. Джорджи не станет дурачить даже начинающего водителя, если тот обратится к нему за помощью. Он не наживается на начинающих водителях, хотя они ничего не понимают в машинах и им можно вешать лапшу на уши.
— Junk, — говорит Джорджи такому начинающему водителю, — твоя машина здорова, нужно только знать, как с ней обращаться…
И когда начинающий, стыдясь своего невежества, спрашивает, сколько он должен за совет, Джорджи только отмахивается своей огромной рыжеволосой рукой и принимается за машину, которая больна по-настоящему.
— Купи мне сигару за никель, — бормочет он, — и о'кей…
Роуз, его жена, недовольна тем, как Джорджи ведет свой бизнес. Хоть он сутками не вылезает из гаража, они едва сводят концы с концами. И если бы не ее отец, который помогает ей деньгами, она не смогла бы вести хозяйство по-человечески.
— Дурак ты, большой, упрямый осёл, — говорит она ему всякий раз, когда он приходит домой и отдает ей смятые и промасленные банкноты, которые он, все до последней, вытаскивает из карманов оверолс, — работаешь, как лошадь, а зарабатываешь болячки.
Джорджи стягивает с себя оверолс, снимает шапочку с нарисованной волчьей головой и моет в ванной руки, в которые въелись масло, бензин и грязь. Он ни слова не отвечает на упреки Роуз. Ему нечего ответить. Его молчание всегда раздражает Роуз. Сама она говорливая, подвижная как ртуть; ее беспокойный маленький ротик, густо намазанный красной помадой, никогда не закрывается. Больше всего ее раздражает, если кто-то молчит в ответ на ее слова.
— Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты не приходил домой в оверолс! — злится она. — Я не выношу запах масла и бензина. Мне от него плохо.
Джорджи потягивается после долгих часов работы и открывает айс-бокс[110], чтобы посмотреть, что там есть поесть. Роуз никогда не готовит ему еду. Хоть они уже несколько лет живут самостоятельно, к труду она так и не привыкла. Она быстро устает от работы. К тому же Роуз не хочет портить руки. Руки у нее всегда были самой красивой частью тела. Все мужчины говорили ей об этом и до сих пор говорят. И она не хочет портить свои красивые руки, готовя и моя тарелки. Ничего, у Джорджи здоровенные лапы, привычные к тяжелой работе, он может сам приготовить себе еду и помыть тарелку. Не рассыплется.
Джорджи чувствует, что после тяжелых часов работы в гараже ему было бы приятнее приходить к накрытому столу, а не искать в айс-боксе еду и не возиться на кухне. Но он не хочет из-за этого препираться. Он боится своей маленькой женушки, и пуще всего — ее ротика, ее густо напомаженных красных губок, боится, что если они раскроются, начнут попрекать и жаловаться, то закрыться уже не смогут. Джорджи не знает, откуда столько сил у такого маленького ротика. Он мелет как меленка, быстро-быстро, ни за что не догонишь. Так что Джорджи лучше промолчит и сготовит себе сам. Он откусывает большие куски хлеба, с аппетитом, ложка за ложкой, проглатывает приготовленную им самим еду. Но Роуз все еще не может успокоиться.
— Я не хочу, чтобы ты подъезжал к дому на этой своей развалюхе! — сердится она. — Мне стыдно перед соседями.
Джорджи смотрит на нее большими зелеными глазами. Он не понимает, что Роуз имеет против его машинки. Машинку эту, хоть и купленную всего за четвертной, он так оснастил, что она бегает как черт. Джорджи обгоняет на ней лучшие машины, и теперь он не отдал бы ее даже за сотню, столько труда в нее вложено. Правда, она некрасивая, обшарпанная, помятая и ржавая, но это все только снаружи. Мотор у нее как новенький, а в машине главное — мотор, как в человеке — сердце. Но Роуз смотрит на это по-другому. Для нее, говорит она, внешность прежде всего. Она краснеет от стыда, когда он ставит перед дверями свою обшарпанную, бедняцкую машинку, которая годится только для мусорщика.
— Не можешь ты ее покрасить, по крайней мере? — с горечью говорит она. — Покрасишь?
Разумеется, он может ее покрасить. Да разве он чего-то не может, этот Джорджи? Нет ничего такого, с чем бы он ни справился. Но у кого есть время на такие вещи? Ему целого дня на все не хватает. С утра до позднего вечера пролеживает он под машинами в своем госпитале, а работы не убывает.
— О'кей! — говорит он наконец, чтобы остановить меленку своей жены. — Я останусь в гараже на ночь и покрашу машинку. Ну что, ты довольна?
Но Роуз не довольна. Она только теперь видит, как правы были ее родители, которые просили ее не делать глупостей. Они желали ей добра, хотели для нее комфортной, счастливой жизни. Но она была глупа, как дикая коза, не слушала их и втюрилась в большого, буйного, глупого парня. Они, ее родители, умоляли ее, хотели, чтобы она вышла замуж за успешного доктора, хотели дать за ней богатое приданое, купить дорогую машину, красивые вещи, они даже квартиру для нее в их доме приготовили. Но она не послушалась родителей и закрутила со шпаной. Теперь она за это расплачивается. Вместо того чтобы стать женой приличного человека, доктора, с которым было бы честью показаться на людях, она стала женой автомобильного «доктора», перемазанного маслом гаражного работяги, от которого за версту несет бензином. На замусоленные доллары, которые он приносит домой, едва удается сводить концы с концами.
С тех пор как Джорджи открыл гараж, он изменился. Это уже не тот Джорджи, что был прежде. Он не смеется, ему никуда не хочется пойти, дома его не бывает. День и ночь он в своем госпитале, его обычно видят растянувшимся на земле под машиной, он чинит моторы. Домой он возвращается поздно, когда Роуз уже спит. Ни выходных у него нет, ни праздников. Роуз повсюду ходит одна, как вдова. Все ей сочувствуют, и вправду есть чему посочувствовать. Джорджи всегда возвращается домой усталый. И даже когда в нем ненадолго просыпается прежний Джорджи и он обнимает Роуз своими большими сильными руками, она не может находиться с ним рядом. Запах бензина и масла въелся в его кожу, ничем его не вытравишь. Роуз тошнит от этого запаха, ей от него плохо. Ко всему прочему Джорджи так занят машинами, что его больше ничего на свете не интересует. Машины для него всё, они ему дороже дома и жены. Ради машины он продал бы отца и мать. И, работая, вкалывая день-деньской, он даже не зарабатывает на то, чтобы жить как люди. Другие бы при такой работе как сыр в масле катались; они бы, сделав дело, шли себе гулять, свободные, нарядные. Глупый Джорджи горбатится наравне с черным, которого он держит. Но того, что он зарабатывает, не хватает: не на что было бы вести хозяйство по-человечески, если бы не помощь родителей.
Роуз частенько думает обо всем об этом, сидя одна в квартире, которую она украсила всякими подушечками, безделушками, вазочками и разноцветным стеклом. Она считает свою жизнь проигранной, даже ее дети, двое мальчиков, не утешают ее в этом проигрыше. Правда, дети у нее рослые, здоровые и веселые, но они точно такие же дикие, необузданные, каким был их отец, когда она впервые увидела его. Они шумят, дерутся, переворачивают весь дом, со всеми безделушками и красивыми вещами, вверх дном, проказничают, и еще они хотят есть, весь день ели бы. У Роуз нет на них сил. Она слишком маленькая и слабая для этих чертенят. Она не может уследить за ними, не может наготовить столько, сколько они могут слопать. И она затыкает им рты «франкфуртерами»[111], которые продаются готовыми, их не нужно готовить. Чтобы избавиться от детей, она посылает их к отцу, в его гараж, который им так нравится. Там они присматриваются к машинам, к людям, к отцовской работе. Отец их любит, этих двух рыжих мальцов. Посреди работы на него вдруг находит такая любовь к рыжеволосым паренькам, что он вытирает руки об оверолс и поднимает их вверх, над головой, одного за другим.
— Кем вы станете, бойз, когда вырастете? — спрашивает он их точно так же, как его отец когда-то спрашивал его, Джорджи, когда тот был мальчиком.
— Механиками, — отвечают они сразу, — как ты, па.
Джорджи смеется от удовольствия, показывая все свои крупные зубы. Они его любят так же, как он любит их. Он не гонит их домой. Ему нравится видеть две рыжие головки, когда он лежит под машиной и работает.
Между тем Роуз проводит свободное время у своих подруг, которые были умнее ее и вышли замуж за докторов и адвокатов, как хотели их родители. Она играет в карты, болтает о платьях и бегает по департмент-сторс[112]: ищет скидки или выбирает платья, которые не покупает, а просто примеряет ради удовольствия.
В гараж она приходит редко, только раз в неделю, по воскресеньям. Она приходит не просто так. По выходным доктор Стоун пригоняет свою машину в госпиталь к Джорджи для осмотра. По правде говоря, у него дорогая машина, за две тысячи долларов, которую он получил на свою свадьбу после того, как Роуз оставила его с носом. Но даже лучшую машину неплохо время от времени осматривать. Так что каждое воскресенье, прежде чем отправиться на загородную прогулку, доктор Стоун заезжает в госпиталь к Джорджи и говорит ему, улыбаясь:
— Док, я пришел на осмотр…
Всякий раз он снова радуется своей шутке. Джорджи осматривает мотор и произносит почти всегда одно и то же:
— О'кей, док… Хорошая машина, очень хорошая…
Доктор Стоун просит залить бензин, воду, подкачать колеса. Пока перепачканный маслом, перемазанный Джорджи заливает бак его сверкающей машины, в которую можно смотреться, как в зеркало, доктор Стоун ведет тихую беседу со своей бывшей приятельницей, которая променяла его на Джорджи. Он знает, что она сожалеет об этом. Очень сожалеет. И это доставляет ему удовольствие.
— Well[113], — говорит он, злобно ухмыляясь из-под своих черных усиков, — как дела, dear Rose?[114]
— Не очень, доктор, — отвечает Роуз, — с тех пор как я вышла замуж, мне не по себе… Все время что-нибудь беспокоит…
— Хм, приходи ко мне на прием, Роуз, — говорит доктор Стоун профессорским тоном, — посмотрим, что мы сможем сделать…
Как все крупные профессора, он говорит о себе во множественном числе.
Джорджи нежно протирает дорогую машину, полирует стекло и подает доктору Стоуну счет. Доктор Стоун рассеянно платит за все и не хочет брать несколько центов сдачи, которые ему причитаются.
— О'кей, Джорджи, — говорит он громко, чтобы слышала Роуз.
Джорджи краснеет и не может отказаться.
— Thanks, doc[115], — бормочет он, хотя эти несколько центов жгут ему пальцы.
Довольный доктор Стоун, гордый и своей дорогой машиной, и своей успешной практикой, и тем, как он элегантно выглядит в сравнении со своим соперником, перепачканным и перемазанным, заводит машину и важно уезжает.
— Бай-бай, Роуз, — говорит он из-за опущенного стекла, — приходи ко мне на прием, посмотрим, что мы сможем сделать…
Роуз смотрит ему вслед и о чем-то вздыхает.
— God![116] — шепчет она и с ненавистью смотрит на своего долговязого мужа. — Как хорошо было бы поехать вот так за город на прогулку. Такая чудная погода…
— Yeah[117], чудная погода, — соглашается Джорджи, возясь с мотором больной машины.
Выхлоп барахлящего мотора отравляет чистоту и свежесть чудесного летнего дня.