Моя бабушка и Маняша были знакомы еще по Киржачу. Маняша там родилась, выросла и работала на шелкоткацкой фабрике. А бабушка приехала туда к мужу, то есть к моему деду, который, после того как ушел с военной службы, пожелал непременно поселиться в родных местах.
Киржач, известно, городок маленький, там все друг друга знали, если не но имени, то в лицо уж точно, и чужаков примечали сразу. Но отношение к ним было двойственное. С одной стороны, местные жители АЛИ от любопытства: кто такие? зачем приехали?
А с другой стороны, как знать, кого принесла нелегкая, не приведи господь — лиходея… В Москве или, скажем, в ближайшем Владимире, где народу тьма-тьмущая, даже самый что ни на есть дрянной человек растворится и вроде ничего, а в маленьком городе простой сплетник может перевернуть всю жизнь с ног на голову.
Вот и бабушку мою встретили здесь далеко не с распростертыми объятиями. Соседки, правда, первое время по несколько раз на день забегали к ней то за спичками, то за наперстком — все любопытствовали насчет обстановки, но ближе сходиться не спешили. «Здравствуйте», «спасибочки», «досвиданьице» и весь разговор.
Те же, кто не имел предлога заглянуть в дом к новоселам, всем своим видом показывали неодобрение, дескать, видали мы таких столичных штучек. Когда бабушка проходила по улице в своей московской шляпке с перышком и в жакете с ватными плечами по тогдашней моде, они провожали ее такими взглядами, от которых впору синякам на теле появиться.
В общем, бабушка чувствовала себя на новом месте так, словно ее поместили на витрину и цену повесили. Деду хоть бы что, во-первых, он все-таки кержацкий, а во-вторых — мужчина: устроился на фабрику механиком и тут же прирос к своим станкам. А бабушка сидела дома с детьми, как в осажденной крепости, все переживала и вздыхала.
Была она тогда молодой и, судя по старым фотографиям, миловидной, любила пофорсить, пойти на вечеринку, с мужем конечно, потанцевать под патефон и, чего там греха таить, перемыть косточки знакомым за чашкой чая с домашним вареньем. А тут ничего этого не было, только шепотки и косые взгляды. Бабушка досадовала на «кержацких дикарей» и сильно тосковала. По вечерам она приходила к деду, садилась к нему на колени, склоняла голову на его плечо и шептала ему на ухо:
— Вася, давай уедем отсюда. Меня здесь никто не любит.
— Глупости, — отмахивался дед. — Что нам с ними, детей крестить…
— Поедем на Украину, там люди разговорчивые, — просила бабушка.
— Глупости, — говорил дед и целовал ее в губы, чтобы не слушать бабского вздора.
Прошло несколько месяцев, и бабушка совершенно пала духом. Она даже на улицу перестала выходить, погуляет в огороде между грядок и домой. Тут уж даже дед, который все это время делал вид, будто дела идут как нельзя лучше, спохватился и решил, во что бы то ни стало, познакомить жену с кем-нибудь из местных женщин, чтобы она смогла, наконец, отвести душу. Для этого он даже поступился своей гордостью, напросившись в гости к одному семейному рабочему из своего цеха.
Бабушка обрадовалась этому, словно какая-нибудь Наташа Ростова приглашению на первый бал. Она пришивала новые пуговицы к своему любимому крепдешиновому платью, протирала молоком лаковые туфли, подвивала волосы горячими щипцами и даже испекла пирог, чтобы идти в гости не с пустыми руками…
И вот они пришли в гости и уселись за стол, выпили, закусили, похвалили хозяев и опять выпили. Потом мужчины вышли на крыльцо, поговорить о международном положении, а женщины стали помогать хозяйке убирать со стола посуду и ставить самовар. Бабушка, по простоте душевной, тоже было кинулась помогать, но для нее, как для почетной гостьи, дела не нашлось, и ей ничего не оставалось, как только сидеть на краешке кушетки и дожидаться мужа. Так она и сидела: расфуфыренная в пух и в прах, нелепая, как пальма на огороде, никому не нужная и неинтересная. Женщины говорили о какой-то Серафиме, у которой не взошли огурцы, и встрять в их разговор не представлялось никакой возможности. При этом хозяйка все время подливала бабушке чаю и приговаривала: «Кушайте, не стесняйтесь. Вода дырочку найдет». А муж все не возвращался. И так ей вдруг стало муторно за этим столом, что захотелось бежать. Но тут, откуда ни возьмись, появилась долговязая и конопатая племянница хозяйки дома, взяла бабушку под руку и повела в другую комнату. Это и была Маняша.
Говорила она много и взахлеб, из чего бабушка заключила, что ей, видимо, не часто доводилось встречать терпеливых слушателей. Вначале Маняша поведала ей историю о некоей Савостиковой, которая поехала в Архангельск, вышла замуж за капитана, родила от него ребенка, развелась, вернулась домой, чтобы выйти замуж за парня, который давно ей нравился, и жить с ним на капитанские средства, но парень, не будь дурак, послал ее куда подальше. Потом Маняша рассказала об одном человеке, которому вдруг понадобились деньги, и ему ничего не оставалось, как только просить их у жены. А так как с женой он уже несколько лет не жил, хотя разведен и не был, то она в залог потребовала у него паспорт. Он отдал ей паспорт, взял деньги и очень обрадовался. Однако вернуть долг он смог только через год, а когда получил назад свой паспорт, то обнаружил в нем запись о рождении сына.
Бабушка расхохоталась до слез, а Маняша почему-то обиделась.
— Нечто смешно. Да за такие фокусы в тюрьму сажать нужно.
— Ну уж и в тюрьму…
— А что вы думаете. Вот из-за таких прохиндеек мужчины от нашей сестры скоро шарахаться станут, как от огня.
— Думаю, еще не скоро, — возразила бабушка игриво. Но Маняше, видимо, не до шуток было. Ее этот вопрос занимал всерьез.
— Вам хорошо так говорить, — сказала Маняша, — вы замужем. Василий Петрович у вас чистое золото: видный, зарабатывает хорошо и не дерется. А мне бы хоть какого завалящего. Так нет же…
— Ты еще молодая, зачем тебе хомут на шею раньше времени надевать, — сказала бабушка слова, которые полагалось говорить в таких случаях, взяла Маняшу за локоть и добавила загадочно: — Чего девка не знает, то ее и красит.
— Вам легко говорить, вы красивая, — шмыгнула носом Маняша. — А меня никто не берет, потому что я нескладеха и лицо у меня, как кукушечье яйцо, все в конопушках. Хотя некоторые как раз таких и любят… Эх, мне бы росту поубавить… Был тут один, с нашей же фабрики, махонький такой. И фамилия ему досталась самая подходящая — Мизин. Так мы его Мизинцем звали. Он мне все свидания назначал на кладбище. Ох, и страху я натерпелась… А когда я его спросила, почему мы не встречаемся как все: на речке или в клубе, он сказал, что не желает людей смешить.
— Неужто у вас тут высоких нет? — спросила бабушка.
— Высокие мужчины маленьких женщин любят, — сказала Маняша упавшим голосом.
— Правда, — согласилась бабушка. Ее ступня спокойно умещалась у деда на ладони. — Маленькая собачка — до старости щенок… Но есть же в конце концов и умные мужчины, для которых не имеет значения, какого размера туфли ты носишь.
— Умные не женятся, — вздохнула Маняша. — А если и решаются на это, то только заради выгоды. С меня-то им какая выгода…
— Пусть даже так, — согласилась бабушка. — Но мне кажется, ты рано на себе крест ставишь. В жизни бывает всякое. И никто не может знать, что случится с ним завтра, если, конечно, на то не будет особого знака судьбы.
И тут бабушка рассказала Маняше историю про то, как она узнала имя своего суженого задолго до того, как познакомилась с Василием Петровичем. Это была замечательная история, которую я потом слышал раз сто. Бабушка любила ее рассказывать по любому поводу. А тут она пришлась как раз к месту. Надо же было как-то поддержать несчастную Маняшу, вселить в нее хоть какую надежду.
Оказывается, есть простой способ узнать имя будущего мужа. Надо только в Крещение, выходя из дому, отщипнуть с дерева почку и положить ее за щеку, а как только встретится мужчина, тут же эту почку разжевать и проглотить. Хочешь — не хочешь, а твоего будущего супруга будут звать так же, как того первого встречного. А если выплюнешь почку, то пеняй на себя — век в девках станешь вековать.
Вот, значит, бабушка идет по улице с почкой за щекой и мечтает, чтобы ей встретился какой-нибудь Константин, потому что так звали очень красивого соседского мальчика, а навстречу ей идет дворник Хабибулла, хромой и с бельмом. Тут бабушка крепко засомневалась: глотать ли ей почку, уж больно страховит был дворник, да еще имя у него какое-то чудное.
Но делать нечего, пришлось проглотить, чтобы не накликать беды, красота красотой, а судьбу лучше не испытывать.
Вот бабушка съела почку и такая тоска на нее нашла, что весь свет не мил. — Все ей мерещится старый Хабибулла со своим бельмастым глазом. И за что бы она ни бралась, все у нее валилось из рук. И так продолжалось до тех пор, пока ее мать, то есть моя прабабушка, не выведала у нее все, как было. Бабушка ей выложила свои страхи, а она расхохоталась: «Дура, — говорит, — ты набитая. Это по-ихнему, по-татарскому, он Хабибулла, а по-нашему — Василий. Он на Василия завсегда откликается».
— Значит, вам так хорошо на роду написано, — еще больше расстроилась Маняша. — А у меня все не как у людей. И знаки такие, что стыдно сказать.
И она рассказала историю, которую бабушка потом не могла вспоминать без смеха.
У них, оказывается, девушки тоже гадали на святках. Но довольно странным образом. В полночь шли они поодиночке к нетопленой бане и задирали юбки перед открытой дверью. Считалось, что если погладит баннушко рукой по голому заду — обязательно быть девке замужем, а нет — надо ждать до следующих святок. Мало того, баннушко давал знать и о благосостоянии суженого. Если погладит мохнатой рукой — так, значит, идти в богатый дом, а коли голой рукой погладит — за бедного выходить.
Вот как-то девушки сговорились и пошли гадать к Маняше. На дворе темно и жутко, со страху казалось, будто из бани доносятся голоса. Долго никто не решался туда пойти. Наконец, нашлась одна бойкая, а остальные сгрудились у крыльца и ждут, что будет. Вдруг бойкая как взвизгнет и — деру от бани. «Погладил, — говорит, едва переводя дух. — Три раза… Сначала лохматой рукой, а потом уж просто так». Девчата стали обсуждать, что бы это значило, и решили, что их подруга три раза выйдет замуж, сначала за богатого, а потом за бедных, но зато еще два раза.
Лиха беда начало. Остальных баннушко тоже не обидел. И, странное дело, у всех получалось, что они будут выходить замуж не единожды.
Но вот пришла очередь Маняши. Заголилась она и ждет своего жребия, а ей коленом под зад, да так, что она чуть не угодила носом в снег. Подруги спрашивают: «Ну, как?» Она им, конечно: «Мохнатой…», а сама как в воду опущенная.
— Да, — сказала бабушка, едва сдерживая смех. — Это ж надо… Не иначе кто подшутил…
— Нет, — покачала головой Маняша. — Мы тайком сговаривались, братик, правда, мой мог подслушать, но он еще несмышленый был, пятый год ему только шел. Нет, видать, так написано на роду.
— Ну вот еще, — сказала бабушка. — Стоит ли на такие глупости обращать внимание. Мне кажется, что все у тебя образуется. Непременно выйдешь замуж, если уж так тебе приспичило. Я сама тебя научу, как приваживать женихов. Я знаю одно такое средство… Оно тебе обязательно поможет, потому что ты не вредная, не то что некоторые тут… Только скажи, не страшно тебе будет выходить замуж?
— А чего бояться-то? — удивилась Маняша.
— Сейчас ты сама себе хозяйка, — разоткровенничалась бабушка, — а замужество, пусть самое что ни на есть счастливое, все равно тюрьма. И даже, может быть, чем оно счастливее, тем эта тюрьма крепче. Так стоит ли… Я вот уж на что душа в душу живу с Василием Петровичем, а нет-нет да и задумаюсь… Захочется, к примеру, мне на лодке покататься или пойти на спевку в клуб, а не тут-то было: белье замочено, капусту надо шинковать…
— А хоть бы и шинковать, — возразила Маняша. — Не для чужого ведь… Вот вы говорите «свобода». А я так не знаю, куда ее девать. По мне свободная баба, все одно что никому не нужная. Вон бродячая собака по помойкам шастает… Куда хочет, туда и бежит, а вздумается пьяному, к примеру, покуражиться — он в нее каменюкой, и никому до этого нет дела… Так что по мне «тюрьма», как вы говорите, лучше. Какой-никакой, а все-таки дом.
Так бабушка познакомилась с Маняшей. Они даже, можно сказать, подружились, хотя их дружба продолжалась всего один вечер. После той встречи последовали события, которые разлучили их на долгие годы.
Деда неожиданно снова призвали на военную службу и перевели в другой город. Бабушка последовала за ним. Там у них родился еще один ребенок — моя мать. Потом началась одна война, затем другая.
Василий Петрович все время воевал, а бабушка работала в госпитале и растила детей. Наконец, дед победил всех врагов и сказал бабушке, что желает поселиться в своем Киржаче.
И снова они приехали в маленький городок, где никто их не ждал.
Бабушка попыталась разыскать Маняшу, но ей сказали, что та куда-то уехала еще до войны. Но теперь бабушке уже не приходилось скучать, времена настали иные. Надо было все время думать, как накормить, обшить, обстирать семью. Да и годы ее уже были не те: к тому времени она стала настоящей бабушкой, такой маленькой старушкой с пучком седых волос на затылке, какой я запомнил ее на всю жизнь.
И дед мой переменился. Полысел, конечно, обрюзг, но главное, характер у него стал портиться. Особенно после того, как дети подросли и разъехались кто куда.
Дед всегда умел настоять на своем и очень гордился этим. Он был тверд, как булыжник, но стремился к твердости алмаза и в стремлении своем порой не замечал, как переступал границу между принципиальностью и слепым упрямством. На старости лет он дошел до того, что месяцами мог не разговаривать с бабушкой только потому, что она, по его мнению, слабо разбиралась в международной обстановке, или же навсегда отказаться от чая из-за того, что он стал дороже на несколько копеек.
Тяжко было бабушке видеть деда в таком жалком состоянии. Будь на его месте чужой, тогда еще куда ни шло, а тут самый близкий человек на глазах превращался в корягу и ничего нельзя было с этим поделать. До того жутко становилось порой, что бабушка даже несколько раз сбегала из дому, хотя никто никогда об этом не знал, даже сама бабушка.
Просто она тайком собирала узелок, ночью уходила на станцию и сидела там, в зале ожидания, с узелком на коленях час или два, а потом возвращалась домой, так что дед и не замечал ее отсутствия. О чем думала она тогда, по ночам, на станции, среди людей, которые ели и спали, пристроившись кое-как на чемоданах и узлах, на обшарпанных скамьях, а то и просто на полу среди шелухи от семечек… О многом, наверно. И может быть, даже о странном разговоре со странной девушкой Маняшей, которая невесть откуда взялась и канула неведомо куда.
Умер Василий Петрович, как доказал, то есть заперся в спальне и никого туда не впускал, пока не умер. Непонятно, правда, что он этим доказал и кому, зато перед самой кончиной он был великодушен, как человек, уверенный в своей правоте, и даже простил бабушке ее политическую не подкованность.
Она отдала должное великодушию деда, соорудив ему памятник почти на все деньги, вырученные от продажи дома, села в поезд и через каких-нибудь четыре часа была уже у нас в Москве.
Мы тогда жили в Марьиной Роще. Родители у меня работали на заводе, а я целыми днями просиживал у окна и смотрел, как играют во дворе другие мальчишки.
В детском саду пока что для меня не находилось места, а во двор меня одного не выпускали, потому что считалось, что район у нас бандитский.
И вот к нам приехала бабушка, чтобы подарить мне, а заодно и себе, весь мир, то есть все, что я видел из окна, и даже больше. Каждое утро она брала меня за руку, прихватывала клеенчатую сумку и шла покупать продукты. В то время это было не таким уж простым делом. Тогда люди стояли в очередях не за какой-нибудь икрой или осетриной, от этого добра в магазинах полки ломились, а за молоком и мылом, за мясом и мукой, то есть за самым необходимым.
Товар обычно отпускали со двора, подальше от лишних глаз. Многие приходили сюда с детьми. Мы тут же затевали какие-нибудь игры и, бывало, так заигрывались, что и уходить не желали ни в какую.
Взрослые выстаивали в очередях часами, но не мучились, как это бывает теперь, потому что, во-первых, никуда не спешили, зная, что хорошо только там, где их нет, а во-вторых, у каждого в очереди находились знакомые, с которыми можно было обстоятельно обсудить местные новости.
Бабушка быстро перезнакомилась с очень многими женщинами. Здесь люди как-то легко сходились друг с другом. Не потому ли, что на окраине жило много новоселов?
И вот однажды в очереди к ней подошла высокая женщина в плюшевом жакете и цветастом платке и прямо так спросила:
— Извиняюсь, вы не Василия Петровича жена будете?
Бабушка к ней пригляделась и глазам своим не поверила: перед ней стояла Маняша собственной персоной и радовалась, как будто выиграла сто рублей по облигации. Бабушка тоже обрадовалась, нагнула ее к себе и ну целовать. Эта встреча их так ошеломила, что Маняша пропустила свою очередь, а бабушка забыла, за чем стоит. Даже продавец занервничал:
— Вы что уснули, дамочка? Не задерживайте давайте…
И вот бабушка взяла чего-то там, за чем стояла, а Маняша переняла у нее сумку. Они вышли со двора и пошли по улице неизвестно куда, совершенно одурев от воспоминаний. И только когда они уже были возле Марьинского Мосторга, бабушка хватилась меня. А я в это время преспокойно играл в колдунчики во дворе магазина. Однако, прежде чем расстаться с Маняшей, она дала ей слово, что нынче же вечером заглянет к ней домой.
— Обязательно приходите, — сказала Маняша на прощание. — Я хозяину скажу, он ждать будет.
Раньше в Марьиной Роще жили непоседливые люди: ходили друг к другу в гости чуть ли не каждый день, а чаще, просто забегали к знакомым на минуту и оставались бог знает на сколько.
Бабушка, например, пока шла с рынка, заходила в два, а то и в три дома, и обязательно ее где-нибудь сажали пить чай, а мне давали яблоко или конфету.
К нам тоже все время приходили бабушкины знакомые и вели долгие разговоры, в основном про то, кто на ком женился да кто у кого родился.
Иногда, вечером, бабушка сидит-сидит и вдруг спохватится: «Батюшки, что-то Копненкова не идет, надо зайти к ней, узнать, почему она не идет», накинет на плечи платок и в дверь, а я за ней. С некоторых пор мы были как иголка и ниточка.
Мои родители, по выражению бабушки, «как с цепи сорвались» после ее переезда в Москву: то в кино, то на танцы… Люди молодые, пользовались случаем и наверстывали свое. Вот и к Маняше мы с бабушкой отправились на пару.
Маняша жила на самом краю Марьиной Рощи, возле железной дороги. Так что не удивительно, почему они с бабушкой не «нашлись» уж давно. Дом, где нас ждали, был деревянный, но не деревенский, а городской — двухэтажный, обшитый почерневшими от старости досками. Маняшина квартира помещалась наверху. Туда вела крутая лестница. Когда мы по ней поднимались, ступени у нас под ногами ходили ходуном и скрипели. При всем при том мы пробирались почти на ощупь. Единственным источником света здесь была луна, которая заглядывала в грязное окошко под потолком.
Наверху мы едва нашли в стене дверь, обитую драным войлоком. Войлок смягчал удары, и бабушка никак не могла достучаться. Потеряв, наконец, терпение, она стала колотить в дверь пяткой. Это подействовало. Дверь распахнулась, и Маняша чуть ли не силой втащила нас в прихожую, как будто мы не в гости пришли, а нашкодничали.
— Господи, — заговорила она каким-то восторженным и в то же время виноватым шепотом, — совсем запамятовала сказать… у нас же электрический звонок. Давеча хозяин поставил. Он у меня любит всякое узкое…
— А можно мне в него позвонить? — спросил я тоже шепотом.
— А чего ж нельзя, конечно, можно, только потом, — зашептала Маняша сконфуженно. — Хозяин заснул… Сморило с устатку, вот он и прикорнул… Как-никак целый день на ногах… Мы, вот что, пойдем сейчас на кухню, посидим, чайку с пирогами попьем. А хозяин проснется — мы к нему… Он не то чтобы спит, а так — дремет.
Мы прошли на кухню и расселись на шатких табуретках вокруг тумбочки, покрытой клеенкой. Эта кухня очень напоминала нашу: у стены стоял такой же керогаз и так же от него воняло керосином, на стенах висели кастрюли, тазы и всякие поварешки…
Маняша молчала, видимо от смущения. И бабушка не спешила начинать беседу. Так они и сидели некоторое время молча. Но потом бабушка не выдержала и спросила:
— Ты давно замужем?
Маняша как будто ждала этого вопроса. Она сразу оживилась, кинулась ставить чайник и заговорила быстро, взахлеб, как швейная машинка стучит.
— Седьмой год… То есть расписаны уже седьмой год, а так знакомы уже скоро восемь. Мы как ведь познакомились… Мы интересно познакомились… В бане…
— В бане? — переспросила бабушка.
— Ну да. Я ведь из дому тогда на стройку поехала. Надюху Новикову знали? нет? Так у нее на Урале один шофер был, все писал письма, чтобы она к нему приезжала. А Надюха сомневалась, пока меня зло не взяло: «Ах, ты, — говорю, — кулема несчастная, мужик там весь извелся, а тебе задницу лень поднять. Собирайся, вместе поедем». Думаю про себя: «Может, и для меня какой шофер там найдется». Вот, значит, и поехали мы с Надюхой на Урал. Она сразу замуж выскочила, но не за того шофера, а за другого, он на экскаваторе работал. А я устроилась в бригаду маляром. «Дай, — думаю, — хоть специальность получу…»
— Так ты, значит, аж на Урал махнула? — не то спросила, не то подумала вслух бабушка.
— Сначала на Урал, потом в эту, как ее… называется так чудно, не по-русски… Вот ведь придумают, три года жила, а выговорить никак не могу… Так и ездила с одной стройки на другую словно мужик. Маляры везде нужны…
— И все одна? — поинтересовалась бабушка. — Замужем не была?
Маняша потупилась, полезла за чем-то в шкафчик, ничего оттуда не достала и снова уселась.
— Ну как одна… Мужского полу на стройках, известное дело, много. И все больше холостые. Случалось, что какой-нибудь и поинтересуется. Только я, дура такая, вместо того, чтобы завлекать, возьму да и бухну наперед: «Так, мол, и так, хорошо бы замуж…» Если которые честные — сразу отходили, а другие потом норовили скрыться… Чудаки… Как будто я их насильно потащу в загс. Сколько раз себя ругала за свою глупость, а исправиться никак не могла. Подруги, бывало, наставляют меня, как надо завлекать, я их слушаю, а сама думаю: «Нет, это с моей физиономией стыдно…»
— Как же это тебя угораздило в бане-то? — спросила бабушка, чтобы перевести разговор в более приятное русло.
Маняша засмеялась и даже как будто помолодела. Во всяком случае она уже не казалась мне старой бабкой, а так, теткой.
— Это когда мы под Воронежем элеватор строили… Там в поселке была баня, куда мы по четвергам, то есть в женский день, ходили мыться. Вот, значит, женщины помылись и захотели париться, а мне что-то поплохело, видно угорела… Сижу в предбаннике в чем мать родила, волосы сушу и поджидаю своих товарок. Вдруг дверь открывается и входит Семен Иванович с чемоданчиком в руке, то есть я тогда еще не знала, конечно, что это Семен Иванович, а думала, что просто мужчина. Вошел и стоит, рот разинул, глазами хлопает, никак не может сообразить, почему тут голая баба. Я, конечно, всю одежу, которая была под рукой, сгребла на себя и говорю ему: «Вам чего здесь надо, товарищ? Сегодня женский день». А он мне: «Извиняюсь, я тут… кое-что простирнуть собрался…» Тогда я говорю: «Это дело не мужское, давайте что там у вас, я сама простирну». Он сунул мне рубашку и — ходу. Насилу потом его нашла. Оказалось: москвич, год как овдовел… Ну и вот…
— Так он у тебя вдовец, — сказала бабушка, словно подтвердила вслух какую-то свою мысль.
— Семен Иванович, конечно, в летах, зато не пьющий. А уж такого мастера надо поискать. Он и плотник, и каменщик, и столярное дело знает, и слесарем может быть, а уж таких печников теперь днем с огнем не найдешь. Другой за месяц столько не зарабатывает, сколько он за неделю.
— Где же он работает? — заинтересовалась бабушка.
— На этой, как ее… фанеротаре. Там хорошие заработки.
— А мой зять говорит — там ни черта не платят…
— Конечно, оклады там не бог весть какие, — призналась Маняша. — Но он сверхурочные берет, а с работы придет — тоже не сидит сложа руки: кому стекло вставит, кому дверь навесит, а уж насчет печей и говорить нечего. Вся Марьина Роща знает, какой Семен Иванович мастер.
— Ну, если еще подрабатывать, тогда, конечно, — согласилась бабушка.
Мы уже выпили по три чашки чаю и съели целое блюдо пирожков с капустой, когда вдруг услышали чей-то кашель.
— Батюшки, хозяин проснулся, — всполошилась Маняша. — Вы уж тут подождите еще минутку, а я его упрежу, что у нас гости…
Она вскочила и убежала, а потом долго не появлялась. Так что бабушка даже заерзала, ей, видно, не терпелось увидеть этого знаменитого Семена Ивановича. Наконец Маняша позвала нас в комнату и мы его увидели, то есть сначала услышали, потому что некоторое время не могли понять, откуда донеслось его придушенное «здравствуйте». Он лежал за изразцовой печкой на сундуке, покрытый одеялом из разноцветных лоскутков, и изображал на лице радушную улыбку. Этот маленький человечек с нездоровым одутловатым лицом совсем не походил на того бравого предприимчивого мастера, о котором нам только что рассказывала Маняша. Так что мы даже подумали, что это не Семен Иванович, а кто-то другой, может отец его.
Но Маняша сказала:
— Пусть уж хозяин не встает, больно намаялся за целый день.
И мы поняли, что это и есть Семен Иванович, и нам почему-то неудобно стало глядеть в его сторону. Как будто мы перед ним в чем-то провинились. А Маняша так и заливалась.
— Вот эту кровать Семен Иванович сам делал, и комод, и шифоньер…
— Что ж это, Семен Иванович, — не выдержала бабушка, — кровать сделал, а сам на сундуке спишь?
Семен Иванович хотел было что-то сказать, но тут встряла Маняша:
— Очень уж он любит погреться, а кровать у печки не встанет, вот он и устроился на сундучке.
— На сундучке, — подтвердил Семен Иванович и закивал головой, как тряпочная кукла, когда ее трясут.
— Может, в лото сыграем, — предложила Маняша, видя, что бабушка чем-то недовольна. — Семен Иванович, не желаешь ли с нами в лото?
Семен Иванович хотел было что-то сказать, но, видно, передумал и отвернулся к стене.
— Устал, — развела руками Маняша. — Все хозяйство на себе везет. Я-то, сама знаете, бестолковая, так все ему приходится. Вот ремонт недавно сделал. Глядите, какие обои веселенькие…
— Ладно, — сказала бабушка, — мы пойдем. Человеку продохнуть некогда, а ему еще гостей развлекать надо.
— Хорошо, Семен Иванович, — согласилась Маняша, — отдыхай тут, а то тебе завтра еще диван перетягивать. Мы на кухне посидим, пластинки вот послушаем.
Она сняла с шифоньера патефон, и мы пошли опять на кухню.
— Вы не глядите, что он старый, — убеждала Маняша бабушку под звуки танго. — Это он так, куксится. Завтра встанет как огурчик. А станет что-нибудь делать с шутками да прибаутками, так смотреть любо-дорого. Нет, мне все-таки в жизни повезло. Такой человек достался. Трезвый, работящий… строгий, правда, но зря никого не обидит. Нашу сестру надо в руках держать, а то ведь мы все норовим на шею влезть.
— Это уж точно, — подтвердила бабушка не без ехидства. — Сама-то работаешь, ты ведь еще молодая?
— Какое там, — вздохнула Маняша. — Я хотела устроиться на железную дорогу, тут рядом, а хозяин ни в какую. «Ты, — говорит, — отработала свое, теперь занимайся домашним хозяйством, а об остальном я сам позабочусь». Не пустил на работу, и точка. Теперь вот отдыхаю.
— Хорошо тебе, — сказала бабушка. — Все дуриком, а устроилась так, что другие могут позавидовать.
— Сама удивляюсь, — сказала Маняша, — за что мне такое счастье. Видно, правду говорят, что умный сам идет, а дурака бог ведет.
Пластинка кончилась, и мы услышали слабый голос Семена Ивановича:
— Маняша, поставь любимую.
— Сейчас, сейчас, — крикнула она и принялась крутить ручку патефона.
Тут бабушка решительно поднялась с места и стала прощаться. А Маняша стала извиняться, как будто в чем-то провинилась перед нами.
— Вы уж не обессудьте… Что же вы так мало посидели. Может, еще чаю?..
Но бабушка была непреклонна. Тогда Маняша поставила пластинку и пошла нас провожать. Дверь в прихожую она оставила открытой, чтобы на лестнице было светлее.
Мы спускались вниз, как альпинисты, боком, держась за руки: сначала Маняша, потом бабушка и, наконец, я. А сверху, из распахнутой настежь двери на нас проливался жидкий свет и доносились слова песни:
Тебя лучи ласкают жаркие,
Тебя цветы одели яркие,
И пальмы стройные
Раскинулись по берегам твоим.
Песня вдаль течет.
Моряка влечет
В полуденные твои края.
Ты красот полна,
В сердце ты одна,
Индонезия, любовь моя.
Внизу бабушка все-таки оступилась и чуть было не упала. Хорошо, Маняша вовремя поймала ее за плечи.
— Да что ж это такое, — рассердилась бабушка. — Нечто трудно электричество в сени провести. Слышь, Индонезия, ты скажи своему, чтобы лампочку повесил, а то, пока он там на стороне сотни сшибает, ты здесь ноги поломаешь.
— Обязательно, — видимо, не совсем поняла ее Маняша. — И лампочку повесим, и лестницу подновим. Было бы здоровье.
Так закончился наш первый и последний визит к Маняше. Бабушке, кажется, не понравилось в гостях у старой знакомой. Пока мы шли домой, она все время ворчала и называла Маняшу «стервой», а ее мужа «подкаблучником».
— Вот посмотришь на такую стерву и ведь жениться вовек не захочешь. Все тихоню из себя строила, а сама небось только и думала, как такого захомутать, чтобы можно было на нем ездить.
А этот дуралей, подкаблучник, куда только смотрит. В чем душа держится, а туда же: «Я сам, сиди дома…» На фабрике вкалывает, по домам подрабатывает, еще и кровать сделал, чтобы ей мягко дрыхнуть, а сам на сундучке, как кошка… Тьфу, ей-богу, противно. Моги моей больше у них не будет.
Мне тоже у Маняши не понравилось. В других местах мне давали поиграть слониками с комода или разрешали полистать книгу с картинками, а здесь только чай да пироги. Эка невидаль… Вот песня запомнилась, правда.
Я потом еще ходил по двору и напевал: «Индонезия, любовь моя». Но вскоре и она забылась.
Но вот однажды мы с бабушкой шли с рынка мимо кладбища, и вдруг я услышал звуки оркестра.
Там у нас, когда хоронили, часто играл оркестр. Только на этот раз музыка была какая-то чудная. «Батюшки, да ведь это они „Индонезию“ играют», — хотел я сказать бабушке, но она уже сама услышала. Перекрестилась, схватила меня и сказала: «Ухайдакала мужика, стерва…»
На следующий день в очереди она уже всем рассказывала, как одна ее знакомая, то есть Маняша, насмерть заездила своего мужа. А он был такой мягкий душевный человек, что никогда ей слова поперек не говорил, а только ишачил на нее как проклятый. А она ему за это после смерти «Индонезию» сыграла.
Все слушали и удивлялись, до чего может дойти человек в своей жестокости, и тут вдруг одна женщина в очереди говорит:
— Постойте, постойте, это вы не про Маняшу ли киржацкую рассказываете, жену Семен Ивановича?
— Про нее самую, — говорит бабушка, — чтоб ей ни дна ни покрышки.
— Да как вы можете, — разозлилась женщина. — Ничего не знаете, а говорите. Она же святой человек. Семен Иванович уже пять лет со своего сундучка не поднимался, паралич его разбил. А она за ним, как за дитем малым, ухаживала. Другая бы давно его сбагрила в больницу, и дело с концом, а Маняша на себя такую тягу взвалила и никогда никому не пожаловалась. Только вот мы, соседи, и знали про ее беду. Притом она еще на фабрике работала, потому что мужниной пенсии на жизнь не хватало. Она ведь своему ненаглядному Семену Ивановичу норовила что получше приготовить. Вот она какая, а вы говорите. Не знаете, а говорите… Стыдно вам.
Бабушка как услышала все это, схватила меня за руку, так что мне больно стало, и бегом.
Выбежали мы на Сущевку, оттуда до железной дороги рукой подать, но тут бабушка остановилась, погладила меня по голове и сказала: «Ох, грехи наши…»