Все переворотилось, даже погода: июнь, а холодно. Поднявшись по речному взвозу, Рысин с высоты оглянулся на Каму, почерневшую, усеянную барашками, вздутую северным волногоном. Пустынно у причалов. Не дымят пароходы, уведенные к левшинским пристаням, ушли к югу, на Каспий, английские канонерки капитана Джемиссона, поглазеть на которые недавно сбегалось пол-Перми.
Возле крыльца Слудской районной комендатуры сидел на корточках солдатик и бестолково лупил куском кирпича по жестяному водостоку, пытаясь выправить смятое жерло. Его левую руку повыше локтя перетягивала несвежая бело-зеленая повязка дежурного, оставшаяся, видимо, еще с прошлого года, когда генерал Пепеляев, захватив город, поднял над ним бело-зеленый сибирский флаг, а не российский трехцветный.
— Извините… Где я могу найти поручика Тышкевича? — спросил Рысин.
Солдатик оглядел посетителя с неодобрением: погоны офицерские, но пришиты неумело, топорщатся, портупея съехала набок, нелепо висит на журавлиной фигуре кургузая новенькая шинель.
— По коридору на левой руке последняя дверь.
Отвечая, он не только не козырнул, но даже не счел нужным встать, однако Рысин этому нарушению субординации не придал ровно никакого значения. Поблагодарил, через минуту предупредительно постучал по отворенной двери с табличкой «Военный комендант», вошел в кабинет и представился, неумело щелкнув каблуками;
— Прапорщик Рысин… Направлен к вам помощником по уголовным делам.
— Угу, — кивнул Тышкевич, без особой радости глядя на своего нового помощника. — Значит, вы и есть… Сколько вам лет?
— Двадцать девять.
— И давно служите?
— Третий день. Мобилизован городской комендатурой.
— А звание откуда?
— В шестнадцатом году прошел курсы. Но при повторном освидетельствовании признали негодным. Плоскостопие у меня.
— Ну а вообще-то чем занимались?
— Частный сыщик я, — сказал Рысин. — На юридическом учился в Казани, но не кончил.
— В полиции, что ли, служили?
— От полиции я разрешение имел. А занимался частной практикой. Всякие торговые секретные дела, супружеские. Так сказать, адюльтерного свойства.
— А-а, — ошарашенно протянул Тышкевич. — В гимназии, поди, Пинкертона почитывали?
Рысин оживился.
— Вот вы говорите: Пинкертон, — укорил он Тышкевича. — Все говорят: Пинкертон, Пинкертон! А что Пинкертон? В реальной российской жизни грош цена всем его хитростям. Я, например, Путилина Ивана Дмитриевича очень почитаю. Слыхали о нем? Начальник петербургской сыскной полиции. Любопытнейшие записки оставил — «Сорок лет среди убийц и грабителей». Не читали? И зря, зря! Вот, скажем, убили австрийского военного атташе. В самом центре Петербурга убили. Дома, в постели. Скандал, естественно, всеевропейский. В Вене уже дипломатическую ноту изготовили. Сам государь вызывает Путилина к себе и дает ему три дня сроку, чтобы найти убийцу. Представляете?
— Еще бы! — ухмыльнулся Тышкевич. — Сам государь император. Не шуточки!
— Нет, — строго отвечал Рысин, — вы, господин поручик, этого себе представить не можете… Так вот, Путилин внимательно осмотрел спальню и заметил, что в схватке преступники стремились перевернуть свою жертву ногами к подушке. Только это заметил и сразу все понял. Подумайте, подумайте! Такие примеры логику укрепляют. А сейчас я вам нарочно ничего не скажу. Нет-нет, даже и не просите! Сами догадайтесь…
— Я подумаю. — Тышкевич встал из-за стола — высокий, ладный; погоны с черной окантовкой войск внутренней службы лежали на его плечах как влитые.
— Подумайте, подумайте…
— А вам, прапорщик, необходимо сменить шинель. Эта коротка, в таком виде вы роняете авторитет власти у населения. Или хоть погоны пришейте как следует.
— Хорошо, — равнодушно согласился Рысин.
Он надеялся, что к осени война кончится, а пока можно было походить и без шинели, все-таки июнь на дворе.
Григорий Анемподистович Желоховцев с утра испытывал чувство раздражения. Раздражало все и вся: эта погода, этот город, эти пустые университетские коридоры. Бесцельно покружив по кабинету, он поставил на стол скляночку с уксусом, достал иголку. Смачивая в уксусе ватку и орудуя иглой, начал счищать чернь, густо заволокшую куфические письмена, странные буковки на арабской серебряной монете, которые в радиусе тысячи километров от этого города умел читать он один. Сейчас можно было заниматься работой лишь самой простой, не требующей никакого напряжения мысли. Но и она подвигалась плохо. Желоховцев понюхал скляночку и хмыкнул: уксус разбавлен был до такой степени, что почти не издавал запаха. Доискаться до причин этого было нетрудно. Утром Франциска Андреевна, няня Желоховцева и единственный верный человек в его одинокой жизни, сама сунула ему скляночку в карман пиджака. Франциска Андреевна была родом из-под Полоцка, чай называла «хербатой», а рюмку — «келышком», она привыкла экономить на мелочах и уксус для науки жалела.
Экстраординарный профессор Пермского университета Григорий Анемподистович Желоховцев читал на историко-филологическом факультете лекции по Древнему Востоку и вел археологический семинарий. Летом 1919 года на лекциях присутствовало от двух до девяти человек, а за последнюю неделю факультет и вовсе обезлюдел. Так обстояли дела на всех факультетах, и этот факт волей-неволей приходилось увязывать с исходом боев под Глазовом. Не случайно во вчерашней приватной беседе ректор откровенно сказал о возможности скорой эвакуации в Томск.
С небрежностью, за которую он выговорил бы любому студенту, Желоховцев щелчком припечатал монету к столу. Член-корреспондент Российской Академии наук Николай Иванович Веселовский с висевшей на стене фотографии осуждающе смотрел не то на скляночку с уксусом, не то на своего ученика. Ученику шел пятый десяток, он думал и говорил быстро, ходил легко, но с недавних пор начал заметно полнеть — из-за трудностей с продовольствием, заставлявших налегать на каши, и эта полнота скрадывала нервную сутуловатость его фигуры.
Оглаживая седеющую бородку, Желоховцев с грустью подумал о том, что сборник «Памяти Николая Ивановича Веселовского ученики, друзья и почитатели» выйдет в свет без его статьи. А уж он-то имел право участвовать в этом сборнике больше, чем кто-либо другой. Статья была написана еще зимой, но отослать ее в Петроград он не мог — бои шли на Волге, и курьеров, которые добровольно отправились бы в большевистскую столицу, что-то пока не находилось.
Дверная ручка поползла вниз, дверь отворилась, издавая отвратительный скрип, с каким открывались теперь все университетские двери. На пороге стоял коротко стриженный молодой человек в студенческой тужурке.
— Трофимов! — Желоховцев радостно воззрился на вошедшего. — Какими судьбами, Костя? Мне говорили, будто вы ушли к красным.
С умилением, которого он никак не ожидал в себе после всего виденного за последние месяцы, Костя оглядывал знакомую обстановку профессорского кабинета. Книги в шкафу и на полках застыли в том же порядке, отдельно светлели тома «Известий Императорского археологического общества», густая бахрома закладок поднималась над их верхними обрезами; в застекленной витрине лежали черепки, бронзовые пронизки и подвески, пряслица, наконечники стрел и копий.
— Дайте-ка, дайте-ка, голубчик, на вас посмотреть! — Желоховцев подвел его к окну. — Слава богу! Если не считать усов, тот же Костя Трофимов. Зачем вам эти усы? Сбрейте, ну их к бесу! А я вас, между прочим, на днях вспоминал. — Он схватил с полки картонную папку. — Узнаете?
Костя взял папку, раскрыл наугад: «…из 27 монет Аликинского клада 8 являются обрезками дирхемов. Они, как можно предположить, использовались в качестве платежных единиц, меньших, чем целые монеты…» Да, его студенческая работа, посвященная находкам восточного серебра в Приуралье. Когда же он писал ее? Кажется, осенью семнадцатого. Вечность прошла.
— Франциска Андреевна здорова? — Костя равнодушно отложил папку.
— Ворчит, — улыбнулся Желоховцев. — Боюсь ее больше, чем ректора и коменданта, вместе взятых.
— А как наши? Что с семинарием?
— Только Якубов со Свечниковым и ходят. Такие времена. Счастлив, конечно, «кого призвали всеблагие, как собеседника на пир», но я, знаете, даже на университетских банкетах сиживал неохотно. Предпочитаю чаек в домашней обстановке… А где вас носило с февраля? Правда, что вы были у красных?
— Правда, — сказал Костя.
Желоховцев страдальчески поморщился:
— Зачем вы мне это говорите?
— Убежден в вашей порядочности.
— Что ж, я вам не судья, нет. Понимаю, Колчак не та фигура, которая может импонировать молодежи. Но представьте себе на его месте другого человека, самого либерального. И что? В России, Костенька, правители всегда пользовались громадной властью против отдельных людей и никакой — против установлений и обычаев. Не знаю, хорошо это или плохо. Но не стоит во всем обвинять Колчака… А теперь скажите, что вам от меня нужно. Думаю, вы явились не только для того, чтобы справиться о здоровье Франциски Андреевны.
— Я хотел бы взглянуть на серебряную коллекцию.
— А конкретнее?
— Блюдо шахиншаха Пероза. Оно цело?
Желоховцев молча прошел в угол кабинета, где стоял железный ящик с облупившимся орлом на крышке. Лет семьдесят назад, примерно во времена Крымской войны, в этом ящике хранились денежные суммы какого-то уланского полка. Створы его стягивал висячий наборный замок, изделие гораздо более поздней эпохи. Установив на вращающихся валиках кодовое слово, Желоховцев снял замок, откинул крышку и достал из ящика обыкновенную шляпную картонку. Поставил ее на стол, сделав приглашающий жест, а сам вернулся к окну, словно хотел оставить Костю наедине с шахиншахом Перозом.
Крылатый шлем шахиншаха поблескивал из-под сероватой корпии, в которой утопало блюдо. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука. На его груди лежал апезак — круглая бляха с лентами, знак царского достоинства династии Сасанидов. Костя отгреб корпию, и сбоку открылась чудовищная птица с маленькой плоской, как у змеи, головой и кривым клювом; высоко воздев крылья, она несла в когтях женщину. Женщина висела в воздухе, слегка изогнувшись и запрокинув лицо, как акробатка на трапеции, ее широкие шаровары слабо относило назад, и чувствовалось, что птица летит со своей добычей медленно, тяжело взмахивая зубчатыми крыльями. Такие же крылья украшали шлем шахиншаха. Птица была сама по себе, шахиншах — тоже как бы сам по себе, но их столкновение не казалось случайным, они что-то знали друг про друга необыкновенно важное, тайное, и в этом был смысл всего рисунка.
Костя осторожно провел пальцем по блюду. Ослепительно белое в центре, оно чуть темнело во впадинах чеканки, у обрамлявших края фестонов, и всегда почему-то волновал этот перепад оттенков серебра, выявляющий фактуру металла.
В вятском госпитале, куда Костя попал после ранения, в бреду, глядя на электрическую лампочку, которая то приближалась к самому его лицу, то странно уменьшалась, удалялась, словно кто-то с чердака подтягивал ее на шнуре, он понял вдруг, как нужно будет после победы разместить коллекцию Желоховцева. Ей не место было в железном ящике, в шляпных картонках, набитых ватой. Ее должны были видеть все. Лампочка, зыбко подрагивая, опускалась все ниже, и в ее отвратительно желтом свете он отчетливо увидел небольшую комнату. Комната заполнена была людьми — красноармейцами, студентами, рабочими, а с потолка ее свисали прозрачные стеклянные шары. Вроде елочных, только гораздо больше, и в самом большом лежало блюдо шахиншаха Пероза. После, выздоравливая, Костя развлекался тем, что разрабатывал свою идею. Комната представала перед ним в мельчайших подробностях — обтянутые черным сукном стены, витые, выкрашенные серебряной краской шнуры, ковер на полу, приглушающий шаги и голоса. Он придумал особые фонари с подвижными щитками, чтобы высвечивать нужную деталь, а также скрытые в стенах лебедки: подкрутив ручку, можно было установить шар на определенной высоте, в зависимости от роста…
— Григорий Анемподистович, вам известно о взятии Глазова?
— Странные, однако, мысли вызывает у вас, Костя, созерцание сасанидских сокровищ. Разумеется, известно.
— Поверьте слову очевидца, это полный разгром. Контрнаступление невозможно. Сплошного фронта на нашем участке нет, бои идут лишь вдоль железнодорожной линии. К концу июня город будет взят.
— У историков есть поговорка: врет как очевидец.
— Всегда восхищался вашим остроумием, — сказал Костя. — Но сейчас я хочу знать, что вы намерены делать в случае эвакуации университета на восток.
— Пожалуйста, не секрет. Уеду сам и постараюсь вывезти отсюда все, до последнего черепка.
— Но вы не имеете права увозить коллекцию!
— А вы, молодой человек, — холодно парировал Желоховцев, — не имеете ни малейшего права говорить мне о моих правах. Как бы я лично ни относился к Колчаку, в Томск все равно поеду, потому что знаю цену вашим порывам. Они бессмысленны! Помните, у Хемницера есть басня. Захотела собака перегрызть свою привязь. Грызла, грызла и перегрызла пополам. А хозяин возьми да привяжи ее обгрызенной половинкой.
— Я не читал Хемницера, — сказал Костя.
— И очень жаль. Узость интересов еще простительна в моем возрасте, но никак не в вашем.
— Этот упрек я могу адресовать и вам. Вы слишком мало знаете о нас, чтобы судить.
— Вполне достаточно. И кое-что, к сожалению, мне пришлось испытать на собственном опыте. В восемнадцатом году… Бесцеремонное вмешательство в дела университетского самоуправления. Раз. Бесконечные митинги и собрания, отвлекающие студентов от занятий. Два. Засилье недоучек. Три. Приказ читать лекции солдатне, дымившей прямо мне в лицо своей махоркой. Четыре… Ну и так далее.
— Простите меня, Григорий Анемподистович, но в вас говорит раздражение кабинетного ученого, которому помешал работать уличный шум. И только!
— Может быть, может быть…
— И вы не имеете права увозить серебряную коллекцию, — повторил Костя. — Она не принадлежит лично вам.
— Совершенно верно. Она принадлежит университету, и я не собираюсь обсуждать с вами ее судьбу. А теперь уходите. Рад был вас повидать.
— Кланяйтесь Франциске Андреевне.
— Непременно.
— Надеюсь, мы еще увидимся. — Костя шагнул к двери.
У двери на выступе книжной полки лежал замок — дужка отдельно, валики на оси тоже отдельно. Буквы на внешней стороне валиков складывались в слово «зеро».
Около полудня в научно-промышленный музей явился рассыльный из городской управы с предписанием начать подготовку к эвакуации наиболее ценных экспонатов. Директор не появлялся в музее уже с неделю — говорили, будто он выехал в Омск, и бумагу с прыгающими машинописными строчками приняла Лера. До этого она еще надеялась, что все каким-то образом обойдется, что про них забудут, и теперь, глядя на подпись городского головы Ширяева, занимавшую чуть ли не треть листа, испытала мгновенное чувство безысходности.
— Дура ты, — сказала она своему отражению в застекленном стенде с фотографиями губернских заводов. — Дура стриженая! И чего надеялась?
Лера служила смотрительницей музея с осени шестнадцатого года. Она помнила наизусть паспорта половины экспонатов и с одинаковой нежностью относилась к вещам совершенно несоизмеримой ценности. Вещам было тесно в кирпичном двухэтажном доме на Соликамской улице. Здесь хранились бронзовые отливки и фарфор фабрики Кузнецова, старинные ядра и заспиртованные стерляди в банках, французские гобелены времен Людовика XVI и рудничные фонари. На стенах висели картины, в шкафах и витринах лежали кости ископаемых животных, монеты, стояли шкатулки, вазы, фигурки Каслинского и Кусинского заводов — весь тот пестрый набор, который никак не ложился в единое русло правильной экспозиции и в самой пестроте которого было обаяние, отсутствовавшее во многих, несравненно более богатых собраниях.
Лера обошла пустые комнаты, отомкнула витрины. Смахнула рукавом пыль с чугунной статуи Геркулеса, разрушающего пещеру ветров. За последние полгода в музей заходили разве что члены управы по долгу службы, студенты и скучающие офицеры, которые уже в первой комнате начинали интересоваться больше самой смотрительницей, нежели ее экспонатами.
Эвакуироваться она никуда не собиралась, но и мысль о том, что экспонаты отправят без нее, тоже была невыносима — все растащат или растеряют в этой неразберихе. Кое-что можно было, конечно, припрятать, но самые ценные вещи все равно не скрыть: в управе имеются копии каталогов.
Лера щелкнула ногтем по склянке, в которой плавали серые полупрозрачные катышки — икра австралийской гигантской жабы, бог весть как попавшая на Соликамскую улицу. С этим, естественно, никто возиться не станет, не до жаб сейчас, хотя бы и австралийских. Другое дело — художественная коллекция с ее раритетами, их-то проверят в первую очередь.
Она провозилась в музее до вечера. Унесла в чулан вещи понезаметнее, закидала всяким хламом. Когда же совсем собралась уходить, к крыльцу, погромыхивая наваленными ящиками, подъехала подвода; рядом шагали двое солдат и офицер. Он заметил в окне Леру, козырнул, затем что-то сказал солдатам. Те сняли один пустой ящик и двинулись к ступеням крыльца.
Лера обмерла: неужели так скоро?
— Здравствуйте, барышня, — офицер по-хозяйски, без стука пошел в комнату, вслед за ним протиснулись солдаты. — Вы получили предписание из управы?
Лера кивнула.
На погонах офицера было по две маленькие звездочки — подпоручик. Лицо показалось знакомым, где-то она раньше его видела.
— Отчаиваться не нужно. — Он показал солдатам, куда поставить ящик. — Это временные трудности. Английская пехота уже высаживается во Владивостоке… Где отобранные экспонаты?
— Я ничего не успела сделать, — сказала Лера.
— Что ж, мы сами займемся этим.
Подпоручик достал из ящика груду пустых мешков, бросил на пол. Его взгляд равнодушно скользнул по бубну вогульского шамана, по разложенным в витрине наконечникам стрел и остановился на малахитовом канделябре начала прошлого столетия.
— Шедевр, не правда ли? — Взял его в руки, провел пальцем по серебряной инкрустации у основания.
Минут через десять Лера убедилась, что подпоручик отыскивает самые ценные экспонаты с безошибочным чутьем владельца антикварной лавки. В ящиках, бережно обернутые мешками, исчезли две севрские вазы, палестинский этюд Поленова, полотна неизвестных голландцев, каждое из которых подпоручик собственноручно укутывал сорванными с окон занавесками.
Был он невысок, изящен, но фигуру портил слишком широкий френч, собиравшийся под ремнем неряшливыми складками. Копий музейных каталогов у него не было. Наверное, после проверят, решила Лера, заметив, что подпоручик записывает в книжечке отобранные экспонаты.
Вначале она безучастно стояла в стороне и на вопросы отвечала через один — гордо и невразумительно. Потом попробовала вмешаться, отговаривала брать одно, советовала взять другое, но в итоге добилась лишь того, что подпоручик начал посматривать на нее с явным подозрением.
Наконец ящики и мешки вынесли, уложили на подводу.
— А как же я? — чуть не плача спросила Лера. — Я не могу бросить все это на произвол судьбы!
— Во избежание паники, — объяснил подпоручик, — подлежащие эвакуации ценности заранее свозят на станцию. Но отправят их лишь в случае реальной опасности. Послезавтра справьтесь о них в управе. Там же получите сопроводительные бумаги.
Он вышел. В тишине июньского вечера подвода прогрохотала по Соликамской, свернула на Покровку.
В центре стола сукно было истертое, серое, по краям — густозеленое. Белый лист бумаги лежал на столе.
— Итак, если я вас правильно понял, профессор, — Рысин положил карандаш рядом с листом, строго параллельно боковому обрезу, — вы обнаружили исчезновение коллекции сегодня. Но не можете сказать, когда именно она пропала, поскольку вчера в университете не появлялись…
— Вы меня правильно поняли, — подтвердил Желоховцев, раздражаясь все больше. — Я уже говорил вам об этом два раза!
— Вы сообщили поручику Тышкевичу о составе коллекции?
— Нет. Он сразу же послал меня к вам.
— Тогда попрошу…
— Сасанидское блюдо шахиншаха Пероза, — начал перечислять Желоховцев. — Блюдо с Сэвмурв-Паскуджем…
— С кем, с кем?
— Это мифическое чудовище древних персов. Олицетворение трех стихий — земли, неба и воды. Впрочем, долго объяснять… Еще три серебряных блюда. Самое позднее датируется первой половиной восьмого века.
— До рождества Христова?
— Увы. — Желоховцев еле сдержался. — После… Византийская чаша со львами и несколько десятков восточных монет. Повторяю, все вещи серебряные.
— Откуда они у вас? — поинтересовался Рысин.
— Монеты частью найдены при раскопках, частью приобретены по деревням у коллекционеров. Блюда и чаша куплены моей экспедицией по стоимости серебра в деревнях Казанка, Аликино и в селе Большие Евтята. Крестьяне не знали их подлинной стоимости. В отдельных случаях они даже не могли распознать серебро. Блюдо с Сэнмурв-Паскуджем, например, использовалось в качестве покрышки для горшков.
— На чьи средства делались приобретения?
— В основном на университетские. Но с добавлением моих личных… Нельзя ли ближе к делу?
— Какова приблизительная стоимость коллекции? — Рысин будто не слышал последнего замечания.
— Перед войной она стоила бы тысяч десять-двенадцать. Но теперь, насколько мне известно, цены на такие вещи в Европе значительно возросли. Даже здесь, на месте, майор Финчкок из британской миссии предлагал мне шестьсот фунтов за одно лишь блюдо шахиншаха Пероза. Видите ли, находки сасанидской посуды за пределами Приуралья — факт исключительный.
— Простите, майор Финчкок предлагал эти деньги вам лично или университету?
— Университету в моем лице.
— Так. — Рысин взял карандаш, нарисовал на бумаге непонятный кругляшок. — В котором часу вы обнаружили пропажу?
— Около полудня… Дверь была заперта, окно разбито.
— У кого, кроме вас, имелся ключ от кабинета?
— Я же ясно сказал! — вспылил Желоховцев. — Окно было разбито. Понимаете? Разбито! Весь пол в осколках.
— Отвечайте на мои вопросы, — вежливо попросил Рысин. — У кого еще был ключ от кабинета?
— Только у меня. — Желоховцев поджал губы. — Это мой кабинет.
— Кто знал о коллекции?
— Многие… Студенты, коллеги. Кроме того, в восемнадцатом году я успел опубликовать статью о ней.
Рысин улыбнулся:
— Да, теперь жулики тоже интересуются трудами по археологии. Слыхали, наверное, о тиаре скифского царя Сайтоферна?
— Которую изготовил и продал в Лувр ювелир Рухомовскин из Одессы?
— Вот именно.
— На всякий случай повторяю: все предметы коллекции — подлинные. Тому гарантия мой научный авторитет.
— Я не сомневаюсь. — Рядом с кругляшком Рысин нарисовал столь же непонятный квадратик. — Вопрос, профессор, стоит таким образом: где искать похитителя? Среди ваших коллег и студентов или среди лиц посторонних? Если честно, у вас есть какие-то подозрения?
— Есть, — твердо сказал Желоховцев. — Я подозреваю моего бывшего студента Константина Трофимова.
— Основания?
Желоховцев помедлил с ответом. Как бы ни обстояло дело, он не мог в этих стенах упомянуть о связях Кости с красными. Агента совдепии судят по иным законам, нежели ординарного вора. Да и какие сейчас законы?
— Этот Трофимов никак не связан с майором Финчкоком? — спросил Рысин.
— Никак.
— Но почему вы подозреваете именно его?
— Я не могу вам этого сказать!
— Вот как? — Рысин провел стрелку от кругляшка к основанию квадратика, встал. — Не буду настаивать. В прошлом я частный сыщик и привык уважать секреты моих клиентов.
Он произнес это с нескрываемой гордостью, и Желоховцев даже в теперешнем своем состоянии не мог не отметить, что в устах помощника военного коменданта подобное заявление звучит довольно-таки странно.
Член городской управы доктор Федоров явился в музей через день после того, как вывезли экспонаты художественной коллекции. Лера столкнулась с ним на крыльце:
— Добрый день, Алексей Васильевич! А я как раз в управу собираюсь.
— Да чего туда ходить, — посетовал Федоров. — О положении на фронте мы знаем не больше, чем какой-нибудь военный. Скрывают, голубушка, скрывают!
— Когда вы думаете ехать? — спросила Лера.
Вопрос был самый обычный, вроде приветствия — теперь об этом все говорили.
Федоров опечалился:
— А бог его знает! Все от дочери зависит. Вы ведь помните Лизу. Как она решит, так и будет. Матери-то нет… Да у нее тут еще роман с капитаном из городской комендатуры. В общем, полнейшая неизвестность.
— Да-а, — посочувствовала Лера.
В Мариинской гимназии все знали, что Лиза Федорова вьет из отца веревки.
— А я так и остался бы! Честно вам скажу, страшно с места сниматься. Вдруг, думаю, и не тронут меня красные. Велика ли шишка — член управы? К тому же я всегда был противником диктатуры…
В январе, когда Колчак приезжал в Пермь, городская дума поднесла ему приветственный адрес. Но при составлении его разгорелись дебаты: кадеты предлагали титуловать Колчака «верховным правителем», а эсеры, к которым относил себя и Федоров, — всего лишь «верховным главнокомандующим». Последние, правда, быстро уступили, но Федоров потребовал занести в протокол его особое мнение, для чего в те времена требовалось немалое мужество.
— Ну-с, голубушка, — он шагнул к двери, — я ведь к вам от управы в помощь и в надзор послан. Сейчас плотник подойдет, давайте укладываться.
— То есть как укладываться?
— Ничего не поделаешь! За Урал, за Урал… Вы предписание получили?
— Но самые ценные экспонаты уже вывезены.
— И кто же их вывез?
— Какой-то подпоручик. Смуглый такой, худощавый.
Федоров замахал руками:
— Бог с вами, Лера, голубушка! Я только что из управы. Вот и каталоги при мне!
— Пожалуйста, можете убедиться! — Лера распахнула дверь.
— Ничего не понимаю! — бормотал Федоров. — Это какое-то недоразумение. Я же только что из управы!
Лера смотрела на него улыбаясь. Она тоже ничего не понимала, но сейчас ей было весело. После того, как вчера встретила Костю Трофимова, ей все время было весело, хотя она ничего, ничегошеньки не понимала.
В ресторане при номерах Миллера на Кунгурской улице народу было немного. На вешалке висело несколько шляп и офицерская фуражка с помятой тульей. Костя прошел в зал, выбрал столик рядом с латанией в кадке. Обклеенная фиолетовой фольгой кадка стояла на табурете, заслоняя столик со стороны входа.
Сел, взглянул на часы — четверть шестого. Лера обещала быть около шести. Волнующие запахи долетали с кухни, и Костя, чувствуя легкие уколы совести, велел принести себе суп и жаркое. В конце концов, когда придет Лера, можно будет повторить заказ.
Да, назначать ей встречу здесь, в самом центре города, было опрометчиво, но так хотелось увидеть ее именно здесь. Они иногда встречались у Миллера осенью шестнадцатого — Костя в то время имел целых шесть уроков и сорил деньгами с гусарской лихостью. Сидели голова к голове, почти ничего не ели и не пили; Лера шепотом читала Блока и Северянина, а он со страстью делился своими научными планами. Слово «дирхем» повторялось в его рассказах так часто, что к концу вечера теряло свое значение, становилось чем-то вроде магической формулы, приоткрывающей завесу не только прошлого, но и будущего. Смешно. Неужели он был таким всего три года назад? Встретил бы теперь себя тогдашнего, непременно поссорились бы.
А ведь было, было! Раза два даже приводил Леру домой к Желоховцеву, где та очаровала Франциску Андреевну умением стряпать лепешки на кислом молоке. Приходил Сережа Свечников, еще кое-кто из студентов, пили чай, спорили, и Желоховцев, что было невыразимо приятно, Леру называл «коллегой».
Едва Костя придвинул к себе дымящуюся тарелку, из-за соседнего столика к нему пересел могучего сложения поручик с рюмкой водки в руке. Спросил:
— Юрист?
— Историк, — сказал Костя.
— Ну, тогда вам должна быть известна моя фамилия: Тышкевич! Мы ведем свой род от князя Гедимина.
— Я не силен в генеалогии.
— А «Бархатную» книгу читали?
Костя покачал головой, продолжая есть, суп.
— И зря. — Тышкевич опрокинул рюмку, засопел. — Вот вы, господин студент, рассуждаете, наверное, так: ну и пьяницы эти офицеры! Пропьют Россию! Признайтесь-ка, случаются такие мысли?
— Случаются, — согласился Костя.
— А почему? Да потому что пришли вы, скажем, к Миллеру. Видите, сидят поручик с капитаном. Пьют, естественно. Штатские тоже пьют, но на них вы внимания не обращаете. Погоны слепят. Через неделю опять пришли. И опять видите: сидят поручик с капитаном. Так?
— Допустим.
— Вот вы и думаете: пропьют, сволочи, Россию! А того не замечаете, что это другой поручик и другой капитан. — Он внезапно помрачнел. — Мы для вас все на одно лицо.
От хлопка входной двери дрогнули пыльные листья латании. Не снимая фуражки, в конец залы прошел высокий капитан, его спина мощно круглилась под ремнями портупеи, складчатая шея распирала ворот френча. Рядом, то пропуская капитана вперед, то изящно лавируя между столиками, следовал молодой человек в зеленом люстриновом пиджаке. Костя взглянул на него, и сердце упало: встреча эта не сулила ничего хорошего. Только бы не заметил!
Тышкевич, привстав, помахал капитану и устой рюмкой:
— Калугин! Мое почтение!
— Мне пора. — Костя поднялся. — Не откажите в любезности уплатить.
Положил на стол кредитный билет Омского правительства, похожий на аптечную сигнатурку, и быстро, пряча лицо, направился к выходу.
У крыльца едва не налетел на Леру.
— Разве я опоздала? — Она отстранилась обиженно.
— Сейчас все объясню. — Костя подхватил ее под руку и почти бегом потащил за собой через улицу, к Стефановскому училищу.
Мимо них шагом проехал казачий патруль. До обеда, не переставая, лил дождь, и ноги у лошадей были в грязи по самые бабки — будто чулками обтянуты ноги, как у цирковых кобыл.
Подворотни, флигеля, сараи, цветочные горшки в окнах полуподвалов, истаявшие к лету поленницы, куры с чернильными метками на перьях — через проходные дворы шли к Каме.
— Не сердись, — говорил Костя. — Пришлось уйти, потому что там был Якубов. Мишка Якубов. Помнишь, однажды видели его у Желоховцева? Это как раз тот человек, с кем лучше бы не встречаться.
— А он тебя видел?
— По-моему, да.
— И чем это грозит?
— Если узнал меня, то, думаю, донесет. Поганец он! Раньше у жандармов осведомителем был, сообщал о настроениях среди студентов. Желоховцев, когда это выяснилось, хотел прогнать его из семинарии, но Мишка хитер, сумел оправдаться перед ним. Он делец, Мишка. Все, помню, хвастал, что с университетским дипломом легко получит выгодное место на одном из столичных аукционов. Как знаток древностей… А сейчас я видел его с каким-то капитаном.
— Слушай. — Лера остановилась, отняла руку. — Наверное, уже пора сказать мне, что ты делаешь в городе.
Накануне боев под Глазовом, когда на фронте наметился перелом, Костя пришел к командиру полка Гилеву, бывшему кизеловскому шахтеру. Штаб полка размещался прямо в лесу, Гилев сидел на чурбаке за столом из белых, пахнущих смолой неструганых плах. Два дня назад в случайной перестрелке ему пробило пулей щеку, выкрошило несколько зубов и повредило язык. Поверх бинтов носил он черную косынку, завязанную узлом на макушке; эта косынка с ее торчащими, словно рожки, хвостами придавала коменданту полка вид мирный, почти домашний. Говорить он не мог и писал распоряжения на клочках бумаги, заготовленных с таким расчетом, чтобы после хватало на закрутку.
— Товарищ командир! — Стоя перед ним, Костя подумал, что теперь уж Гилев его не прервет, даст договорить до конца. — Помните, обещали отпустить меня в Пермь? Нынче самое время. Возьмем Глазов, поздно будет. Белые начнут эвакуацию. У меня есть шансы помешать им вывезти художественные ценности из университета и музея…
«Развей мысль», — написал Гилев.
— Сокровища культуры должны принадлежать пролетариату, — отчеканил Костя, памятуя пристрастие командира к лаконическим формулировкам.
Гилев быстро черкнул: «А попадешься?»
— Будьте покойны, — заверил Костя, — не попадусь.
Обо всем этом уже не раз говорено было раньше, и Гилев наконец вывел на своей бумажке: «Езжай». Подумав, добавил: «Буржуазные ценности пущай вывозют. Не препятствуй».
— На день бы раньше, — сказала Лера.
Они вышли на Монастырскую. Отсюда видна была Кама, одинокий буксир с торчащими на носу и на корме стволами пушек тащился вверх по реке, ветром доносило чавканье колесных плиц.
Через полквартала опять свернули во двор, остановились у флигелька, сложенного из черных необшитых бревен.
— Вот здесь я и квартирую. — Костя стукнул в окошко и, когда появился на крыльце узколицый коренастый мужчина лет тридцати пяти, легонько подтолкнул к нему Леру. — Знакомься. Товарищ Андрей.
— А по отчеству? — спросила она.
— Это не обязательно. — Хозяин провел их в комнату. — Чаю хотите?
— Нет-нет, не беспокойтесь. — Лера прошла к столу, стараясь не наступать грязными башмаками на войлочные дорожки, села.
— Тогда к делу. Значит, вам сообщили, что музейные экспонаты, подлежащие эвакуации, будут храниться на железной дороге?
— Да, — подтвердила Лера.
— Куда их повезли из музея? По Соликамской вниз или вверх?
— Вверх.
— Выходит, к нам, на главную. Но у нас ничего нет.
— Ты что-то не то говоришь, Андрей, — заволновался Костя. — Твои ребята хорошо проверили?
— Если я говорю нет, значит, нет.
— А ты еще проверь. На Сортировке пускай посмотрят.
— Думаешь, мне больше делать нечего? — рассердился Андрей. — Станки вывозить собираются, типографские машины. Вот чем я должен заниматься. А не картинками!
— Ишь, благодетель! Да ты сам же мне потом спасибо скажешь. После войны сына приведешь в музей и скажешь: дурак я был!
— Тут какая-то странная история получается, — вмешалась Лера. — В городской управе почему-то не знают, что экспонаты уже вывезены. Сегодня оттуда приходил доктор Федоров.
— Ничего странного, — отмахнулся Костя. — Просто у них начинается паника. Правая рука не знает, что делает левая. Я тебя очень прошу, Андрей, проверьте на Сортировке.
— Ладно. — Андрей с улыбкой взглянул на Леру. — А я вас только сейчас признал. Вы ведь Агнии Ивановны дочка? Сынишка мой у нее в школе учился. Как она поживает? Как здоровье?
— Мама зимой умерла…
— Что же ты мне вчера не сказала? — изумился Костя.
— А ты не спрашивал. Ты меня вообще ни о чем не спрашивал.
В кабинете у Желоховцева висела растянутая между двумя палочками тибетская картинка на шелке: всадник в тусклозолотых одеждах летит по небу на пряничном тупомордом скакуне.
Рысин тронул ее пальцем:
— Тоже персидская?
— Тибет, — сказал Желоховцев.
— Любопытно, любопытно, — пробормотал Рысин.
При этом на его бледном лице не промелькнуло и тени интереса.
Он вернулся к двери, постоял над железным ящиком.
— Значит, коллекцию вы здесь хранили?
Желоховцев утвердительно помычал — он устал от бесполезных разговоров. И вообще-то было непонятно, зачем понадобилось Рысину осматривать его кабинет. Чего тут смотреть? Конечно, отыскать Трофимова не так-то просто. Но ведь он даже попытки не сделал.
— Где замок? — спросил Рысин.
Желоховцев пожал плечами:
— Не знаю. Пропал куда-то.
— Это был простой замок?
— Нет, наборный.
— Код кто-нибудь знал?
— Я никому не говорил, но могли подсмотреть. — Желоховцев подошел к окну. — Глядите, осколки лежат на полу. Следовательно, стекло высадили с внешней стороны. Вот и пожарная лестница рядом.
Рысин подобрал один из осколков.
— Кабинет сегодня прибирали?
— Я ничего не велел здесь трогать.
— Очень хорошо. Скажите, профессор, вы читали когда-нибудь записки начальника петербургской сыскной полиции Путилина?
— Не имел счастья. — Желоховцев задохнулся от бешенства.
— Жаль, жаль. Необыкновенно полезное сочинение. Ведь историк, я полагаю, тот же следователь… Вот посмотрите на пол. Вчера и сегодня ночью шел дождь. А где засохшая грязь от сапог похитителя? Не ищите, не ищите. Я внимательно обследовал пол перед ящиком. И на подоконнике ее тоже нет.
— А как же стекло?
— Его могли разбить и изнутри. Для этого достаточно встать на подоконник и просунуть руку в форточку. Через окно преступник не вошел, а вышел.
— Но как он в таком случае пробрался в кабинет? Моя печать на двери была цела. — Желоховцев достал маленькую печатку, сделанную из восточной монеты, показал Рысину. — Не сквозь стену же он прошел?
— Как раз это я и хочу выяснить. Здесь есть другая дверь?
— Нет.
— Предположим. — Рысин опустился на четвереньки и пополз вдоль стен, осматривая пол.
Желоховцев молча наблюдал за ним, время от времени иронически причмокивая губами: голубая серия, да и только!
У шкафа Рысин резко вскочил на ноги:
— Нет, это невероятно!
— Что именно? — встревожился Желоховцев.
— У Путилина описан в точности такой же случай!
На этот раз Желоховцев с большей терпимостью отнесся к упоминанию о начальнике петербургской сыскной полиции. Он подошел к Рысину, сосредоточенно посмотрел ему под ноги, но ничего примечательного не увидел.
— Царапины, — сказал Рысин. — Свежие царапины. Вы давно двигали этот шкаф?
— Вообще не двигал.
— Тогда все ясно. За шкафом должна быть дверь.
Желоховцеву стало неловко — как же он забыл про такую возможность?
— Вы правы. Я просто упустил это из виду. Дверь действительно есть. Но ее заставили года два назад и с тех пор ни разу не открывали.
— Куда она выходит?
— В аудиторию номер семнадцать.
— У кого есть ключи от аудиторий?
— Они не запираются. Там нет ничего, кроме столов и скамей.
— Понятно. — Рысин вдруг бросился в угол, поднял дужку от замка. — Этот замок висел на ящике?
— Да, — подтвердил Желоховцев. — Я, видимо, был настолько расстроен, что не заметил ее.
— Все правильно… Вы покупали этот замок в скобяной лавке Исмагилова?
— Откуда вы знаете? — удивился Желоховцев.
— Еще бы не знать! Он снабдил такими замками половину города. У меня у самого дома такой же. Их код известен каждому мальчишке. «Зеро».
— И что из этого следует? — Желоховцев почувствовал себя окончательно сбитым с толку.
— Как раз из этого не следует ровным счетом ничего. Повреждений на дужке нет. Значит, замок был открыт, а не сорван. Но это мог сделать кто угодно. Гораздо важнее царапины. Очевидно, преступник с вечера спрятался в аудитории, ночью, отодвинув шкаф, проник в кабинет и выбрался с добычей по пожарной лестнице. Осколки на полу есть не что иное, как попытка ввести нас в заблуждение.
— Это все? — спросил Желоховцев.
Он уже настроился на дальнейшие разоблачения.
— Разве мало? — обиделся Рысин. — Теперь я убежден, что кража совершена кем-то из ваших коллег или студентов.
— Как я и говорил с самого начала. — Желоховцев уже не скрывал своего разочарования.
— Что за человек швейцар? — спросил Рысин.
Желоховцев повел ладонью из стороны в сторону:
— Исключено!
— Тогда попрошу сообщить адрес и место службы вашего Трофимова. — Рысин достал записную книжку.
— Мне это неизвестно, — сказал Желоховцев.
— У него есть родственники в Перми?
— Нет, он родом из Соликамска.
— Кто мог бы помочь его найти?
И скажу, со злостью подумал Желоховцев, нечего тут церемониться.
— О нем может знать смотрительница научно-промышленного музея. Зовут ее Лера, фамилию не помню.
— Кажется, я ее видел там. — Рысин щелкнул пальцами. — Такая маленькая быстрая блондинка. Стриженая.
— Именно, — сказал Желоховцев.
На другое утро Рысин проснулся с тягостным чувством совершенной вчера оплошности. Не глядя на жену, выпил приготовленный для него можжевеловый отвар с шипицей, помогающий от почечной колики, выплюнул ягоду прямо на пол и отправился в комендатуру. По дороге он тщательно восстановил в памяти все детали вчерашнего обследования: отсутствие грязных следов, выбитое окно, царапины на полу, глубокие отпечатки подошв под пожарной лестницей, подтверждающие его мысль, и, наконец, разговор со швейцаром, который ничего подозрительного в последние два вечера не замечал.
Все это было не то, и он знал, что это не то.
Чего-то он недоглядел при осмотре кабинета, каких-то очевидных умозаключений не сделал, и возникало чувство упущенных возможностей, знакомое по прежним делам и, как правило, никогда его не обманывавшее. С этим чувством он и предстал перед Тышкевичем.
— Как раз сегодня ночью я думал над вашим рассказом, — сказал Тышкевич. — Наверное, того австрийца перевернули на постели потому, что он держал револьвер под подушкой.
— Не угадали, — обрадовался Рысин. — Там все хитрее было. У атташе имелась в изголовье тайная сонетка звонка в лакейскую. И если его от этой сонетки постарались отдалить, значит, убийца был из числа домашних, знал про нее. Путилин выяснил, что за неделю перед тем атташе рассчитал одного лакея за пьянство. Проверили — и точно, он оказался убийцей!
Но стройность этих логических построений не произвела на Тышкевича должного впечатления.
— Как долго вы еще намерены возиться с тем профессором? — спросил он.
— До тех пор, пока не верну коллекцию законному владельцу.
— А если красные войдут в город прежде, чем вы это сделаете?
— Вор остается вором при любой власти. Я постараюсь передать материалы расследования тому, кто займет мое место.
Это соображение Рысин высказал с таким видом, будто изрекал абсолютную истину, непонятную лишь идиоту.
Агнец, с внезапной жалостью подумал Тышкевич, потерянно рассматривая своего помощника, который без шинели выглядел еще курьезнее.
— Профессор подозревает в краже некоего Трофимова, — сказал Рысин. — Но при теперешнем положении вещей найти его в стотысячном городе весьма непросто.
— Бывший студент-историк? — перебил Тышкевич.
— Совершенно верно. Вы его знаете?
— Это становится любопытным. — Тышкевич протянул листок с синим машинописным текстом. — Читайте.
«Военному коменданту Слудского района поручику Тышкевичу, — прочел Рысин. — Секретно. Вчера в ресторане Миллера опознан большевистский агент Константин Трофимов, в прошлом студент историко-филологического факультета Пермского университета. Прибыл в город с неизвестными целями, предположительно для совершения диверсий. Возраст 23 года. Приметы: рост средний, худощав, глаза серые, надбровные дуги сильно развиты, нос толстый, волосы короткие, русые, усы рыжеватые. Одет в студенческую тужурку с неформенными пуговицами, носит очки. Особых примет не имеется. Вам вменяется в обязанность установить наблюдение за университетом и квартирой профессора Желоховдева Г. А., с которым Трофимов имеет давние связи, раздать перечисленные приметы начальникам патрулей и начальнику вокзальной охраны, при обнаружении немедленно доставить в городскую комендатуру. Помощник военного коменданта г. Перми к-н Калугин».
Ниже была сделана карандашом странная приписка: «Гедиминович! Ты доверчив, как институтка! С кем ты сидел вчера у Миллера? К.».
— Это не нужно читать! — Тышкевич выхватил у Рысина бумагу. — Идемте, я вам выделю трех человек. Потрудитесь, организовать наблюдение в указанных пунктах.
— Но я занимаюсь уголовными делами, — возразил Рысин.
— Теперь не имеет значения. Сами видите, в этой войне все перепуталось.
В коридоре навстречу им выкатился из-за угла маленький плотный человечек.
— Вы поручик Тышкевич? — спросил он, размахивая носовым платком. — Я член городской управы доктор Федоров.
— Ну? — без особого воодушевления произнес Тышкевич.
— Мы вынуждены обратиться к вам за помощью. — Федоров стоял почти вплотную к нему и для вящей убедительности норовил ухватиться за портупею коменданта. — Три дня назад из научно-промышленного музея неизвестными лицами вывезены ценнейшие экспонаты художественной коллекции.
— А! — Тышкевич сделал неудачную попытку прорвать заслон. — Городской голова телефонировал мне об этом.
— Отбиравший экспонаты офицер сообщил смотрительнице, что они будут пока храниться на станции железной дороги. Поскольку вокзал подлежит вашей юрисдикции, мы решили…
— Но музей находится не в моем районе. Я не имею к нему ни малейшего касательства.
— Это ценнейшие экспонаты! — воскликнул Федоров. — Мы сражаемся за цивилизацию, и судьба культурных ценностей никого не должна оставлять равнодушным!
Тышкевич грозно навис над ним:
— Знаю я ваши ценности. Чугунная свинья и две голые бабы работы неизвестных художников.
Рысин, с большим вниманием слушая обе стороны, сам не проронил ни слова. Он уже начинал догадываться, с какой целью прибыл в город Константин Трофимов. И ясно стало, почему Желоховцев не захотел говорить о своих подозрениях более внятно. Однако делиться своими догадками с Тышкевичем он вовсе не собирался. У них были разные задачи; Тышкевичу нужно поймать красного агента, а ему, Рысину, — отыскать коллекцию.
— Поручик, вы рассуждаете, как нигилист! — дернулся Федоров. — Сам городской голова чрезвычайно встревожен этим инцидентом.
— С высокой колокольни, — багровея, сказал Тышкевич, — с высокой колокольни я плевал на вашего городского голову!
Плечом отодвинув Федорова, он направился к выходу, и это его движение внезапно вернуло мысли Рысина к вчерашнему обследованию. Царапины, расположение царапин, вот что он упустил из виду, осматривая кабинет Желоховцева. Рысин поднял на уровень плеч согнутые в локтях руки и напрягся, словно двигал невидимый шкаф. Потом оглянулся: Федоров смотрел ему вслед с выражением крайнего недоумения на лице.
Около девяти часов утра под насыпью железной дороги, на полпути между университетом и заводом Лесснера, путевой обходчик обнаружил труп молодого человека в студенческой тужурке, о чем незамедлительно донес начальнику вокзальной охраны. Тот выслал на место двух солдат с унтер-офицером, дав последнему секретную инструкцию: долго не возиться, доставить тело в университет или в комендатуру — смотря по обстоятельствам, и сразу возвращаться на станцию; если в комендатуре будут пенять на несоблюдение формальностей, отговариваться необразованностью и спешными делами. В конце июня 1919 года забот у начальника вокзальной охраны было много, а солдат — мало, некоторые посты, определенные караульным расписанием, вообще не выставлялись.
Поскольку убитый одет был в студенческую тужурку, а неподалеку валялась такая же фуражка, унтер велел нести его для опознания в университет. Сам же отправился в комендатуру Слудского района, где, встретив у крыльца Тышкевичи с Рысиным, по всей форме отрапортовал о случившемся.
— Тело нельзя было трогать до прибытия доктора и следователя, — сказал Рысин.
— Мы об том неизвестны, — деревянным голосом отвечал унтер. — Да и народ стал собираться, разговоры всякие.
— Он прав, — бросил Тышкевич. — Не до протоколов сейчас.
— Несоблюдение правил следственной процедуры, — заметил Рысин, — гораздо больше роняет авторитет власти у населения, чем моя шинель.
Тышкевич небрежно кивнул в сторону Федорова:
— Хорошо, возьмите с собой этого мецената. Он, кажется, доктор. Пусть составит медицинское заключение.
— Я всегда готов исполнить свой профессиональный долг. — Федоров шагнул вперед, — Но и вы, поручик, должны исполнить свой!
На это пожелание Тышкевич ничего не ответил.
— Я даю вам троих человек, — обратился он к Рысину. — Больше не могу. Сообщите им приметы Трофимова. Вы их запомнили?
Рысин снисходительно улыбнулся:
— У меня есть система, по которой я могу запомнить до двадцати трехзначных чисел в нужном порядке.
— Вот и прекрасно. О результатах доложите завтра утром, когда придете за сменой караульных. Кстати, где ваш револьвер?
Рысин похлопал по оттопыренному карману галифе.
— Почему без кобуры?
— Застежка сломалась, — объяснил Рысин.
Обязанности начальника университетской дружины исполнял мрачный подпоручик с рукой на перевязи, Изложив суть дела, Рысин оставил на его попечение одного из своих солдат, а двух других, узнав адрес Желоховцева, отправил патрулировать улицу перед профессорским домом — эту затею он считал совершенно бесполезной. Сам же вместе с Федоровым пошел в подвал, куда успели снести труп. Унтера из вокзальной охраны Рысин отпустил; тот сказал, что убитый лежал на спине, показал место, где его нашли, и больше от него ничего не требовалось. Убийство было совершено именно там, в этом убеждали кровь на земле и найденная возле фуражка. Как сообщил унтер, она в самый раз пришлась по голове убитому — вероятно, слетела при падении.
— Опознали тело? — спросил Рысин у швейцара.
— А то как же! Я тут третий год на должности, всех знаю. Как принесли, так сразу и признал. Мать, думаю, честная. Это же Свечников, историк. И кому его душа понадобилась? Тихий такой был студентик.
— Из Перми он?
— Кунгурский вроде.
— Вот что, — распорядился Рысин. — Ступай сейчас к начальнику дружины, скажи, пусть пошлет за хозяином квартиры, где жил Свечников.
— А мертвеца кто покажет? — расстроился швейцар.
— Сами найдем, не волнуйся.
Часть аудиторий заняли под офицерский лазарет, и подвал загромождала снесенная с этажей мебель. У стены стоял большой портрет царя Николая, обитый траурным шелковым крепом.
— Провозглашаем: вперед, к Учредительному собранию! — грустно сказал Федоров. — А на всякий случай держим в запасе вот это. — Он ткнул пальцем в портрет.
В полосе света, бившей из зарешеченного оконца, пыльный шелк казался не черным, а серым.
Под оконцем на двух составленных столах лежал человек. Он лежал на спине, одна ступня по-неживому вывернута, на лице фуражка.
Федоров осторожно убрал фуражку.
Рысин увидел перепачканный землей лоб убитого и отметил это. Почему лицо в земле, если там, под насыпью, он тоже на спине лежал?
— Совсем еще мальчик, — вздохнул Федоров.
Они вдвоем перевернули тело — под левой лопаткой сукно тужурки было разорвано пулей. Пока Федоров осматривал рану, Рысин отвернулся, чтобы не видеть. Он ни разу в жизни не занимался расследованием убийства, для этого существовала полиция. О громких преступлениях узнавал из газет. Иногда писал даже письма следователям, излагая свои предположения, и радовался, когда они подтверждались в ходе процесса. До сих пор убийство было для него лишь ходом игрока, идущего к определенной цели, случайностей здесь быть не могло, вернее, они просто не интересовали. Чья-то смерть была конечным итогом одной комбинации и началом другой, где человек не более чем срубленная шахматная фигура, которая исчезает с доски лишь для того, чтобы появиться в новой партии с новым игроком. Но сейчас, в сумеречном университетском подвале, на окраине города, живущего слухами, страхами и надеждами, под взглядом мертвого императора, он впервые, может быть, подумал о смерти как о чем-то таком, что само по себе отрицает всесилие разума и логики. Он, Рысин, всегда верил в логику мелочей, но теперь наступали такие времена, когда мелочи теряли привычный житейский смысл. Не только люди, вещи начинали вести себя по-другому.
Он отошел подальше, попробовал сосредоточиться на своей утренней догадке. Для подтверждения ее вовсе не нужно было подниматься в кабинет Желоховцева, Рысин и без того помнил расположение царапин на полу. Собственно, царапина была одна, поскольку двигали только один конец шкафа — левый со стороны аудитории номер семнадцать и правый со стороны кабинета. Значит, преступник — левша? Это тем более казалось вероятным, что с другого конца шкаф двигать было гораздо удобнее, там он выдавался за косяк всего вершка на два.
— Гражданская война ведет к падению нравственности. — Федоров, закончив осмотр, снова прикрыл фуражкой лицо убитого. — Вот что всего печальнее.
— Вы достали пулю? — спросил Рысин.
— Увы. У меня нет с собой инструментов.
— Тогда пойдемте. С хозяином квартиры я побеседую наверху. А вы, когда сможете, извлечете пулю и принесете мне в комендатуру вместе с медицинским заключением.
— Сейчас. — Федоров повернул портрет лицом к стене.
— Близ царя — близ смерти, — сказал Рысин.
— Что-что? — не понял Федоров.
— Ничего… Поговорка такая.
Они поднялись в вестибюль.
Навстречу со второго этажа спускался Желоховцев. Он шел по лестнице медленно, сутулясь больше обычного, и рука его не скользила по перилам, а двигалась короткими судорожными рывками, будто всякий раз успевала прилипнуть к дереву, и требовалось усилие, чтобы ее отлепить.
— Уже знает, — догадался Рысин.
— У меня к вам один вопрос, профессор…
Желоховцев остановился:
— Опять вы?
— Поверьте, я понимаю ваше состояние. Но всего один вопрос: Трофимов — левша?
— Не помню.
— Пожалуйста, вспомните! Среди ваших коллег или студентов есть левша?
Стоя на лестнице, Желоховцев невидяще взглянул на Рысина сверху вниз, потом тихо, с какой-то странной ритмичностью, словно произносимые им слова были латинской цитатой, проговорил:
— А подите вы к черту, молодой человек…
Что-то будет?
Стучит, заходится в штабе генерала Зиневича юзовский аппарат. Ползет, скручиваясь, лента, ложится на пол рождественским серпантином.
Полуприкрыв глаза, слушает генерал бесстрастный голос телеграфиста. Начальник штаба стоит у настенной карты с карандашом в руке. Лица посерели от бессонницы, красными ободками обведены припухшие веки. Все ближе и ближе к городу клубится на карте хаос кривых стрелок, треугольничков с флажками, зубчатых полуколесиков, обозначающих занятые рубежи.
Поблескивает на столе банка английских консервов. Хлеб лежит на тарелке, а рядом оплывает, желтеет по краям шмат сала.
Генерал Зиневич слушает сводку и вдруг кричит вошедшему адъютанту:
— Вы что, поручик?
Адъютант испуганно молчит, лоб его собирается морщинами.
— Вы забываетесь! — кричит генерал. — Почему вы входите сюда, не потрудившись обтереть ног, как в конюшню?
Адъютант смотрит на свои только что вымытые сапоги, затем круто разворачивается, и в эту минуту на сорок девятой версте от города — направление северо-запад — случайный осколок задевает телеграфный провод. Проволоку срывает с кольев, со звенящим шорохом она скользит по траве, и в штабе генерала Зиневича умолкает юзовский аппарат.
Через несколько минут двое вестовых уже скачут от штаба к обоим вокзалам. Редкие прохожие смотрят, как разбрызгивают кони просыхающие лужи на мостовой, и душа замирает от бешеного их галопа.
Куда? Зачем?
Была жизнь как жизнь, а теперь неизвестно что. Еще висят на заборах приказы, шагают патрули, играет оркестр в ресторане Миллера, и майор Финчкок пишет письмо сыну о том, каким должен быть настоящий мужчина.
Но уже ушли на Каспий канонерки капитана Джемиссона, ползут от госпиталей санитарные фуры, ночами постреливают на улицах, и хозяева с вечера закладывают железными штырями оконные ставни — не власть, не безвластье.
Генерал Зиневич подходит к окну. Курчавое азиатское облако висит над городом. Тишина.
Четыре месяца назад, в феврале, Костя стоял среди толпы на площади перед Спасо-Преображенским собором; ждали Колчака, который уже прибыл в Пермь и должен был явиться на торжественный молебен. Ждали долго. По площади перекатывался дробный стукоток — согреваясь, били каблуком о каблук, прыгали, топтались на месте. Перед толпой расхаживали сибирские стрелки из корпуса генерала Пепеляева, под их сапогами, надетыми вместо валенок ради такого случая, начищенными, но потускневшими на морозе, пронзительно скрипел утоптанный снег. От паперти двумя неравными крыльями тянулись ряды духовенства, собранного сюда со всего города; священники облачились в белые пасхальные ризы и мерзли в них нещадно. Отдельно темнела группа представителей власти: городской голова, председатель губернской земской управы, главный военный комендант и еще человек десять рангом поменее, среди которых Костя наметил ректора университета профессора Култашева.
Все то и дело оглядывались назад, на Кунгурскую, откуда должен был появиться верховный правитель, Костя тоже оглядывался, сжимая в кармане шинели холодеющий браунинг. Металл холодел, пальцы стыли, и уже не было того ощущения мертвой слитности руки и рукояти, когда и целиться-то почти не нужно, пуля сама найдет цель.
Ни Андрею, ни Лере, ни кому-либо другому он ничего не сказал о своем намерении убить Колчака. Зачем? Начали бы отговаривать: мол, эсеровские методы, и прочая. Но, честно говоря, не только в этом было дело. Хотя накануне написал прощальные письма родителям в Соликамск и Лере, но оставил себе лазейку, решив стрелять лишь в том случае, если будут хоть малейшие шансы на успех. Не для того, чтобы что-то кому-то доказать, а для дела. Но тут и соблазн был, и сомнение возникало — действительно ли не выстрелит потому только, что невозможно попасть, или желание жить убедит его в такой невозможности?
Внезапно шум на площади смолк, раздались команды, замерли пепеляевские стрелки, сразу четко отделившись от толпы, и в наступившей тишине ясно стал различим вдали хряск многих копыт, бьющих в плотную снежную корку на мостовой.
Наконец вылетели из-под горы четверо казаков, следом — запряженная парой открытая коляска. Вокруг, тщательно выдерживая дистанцию, скакали казаки конвойного полуэскадрона в черных курчавых папахах. Затем те из них, что были впереди и с боков, оттянулись назад, резко осадили коней, взбив белую пыль. Поматывая заиндевелыми мордами, заржали лошади; часть казаков осталась в седлах, другие спешились, быстро и ловко построились в маленькое полукаре возле коляски, и при виде этой кавалькады, которая пронеслась в снежной пыли и с механической правильностью, изломившись, застыла на площади, Костя почувствовал, как ледяным восторгом сдавило сердце.
Толпа расступилась, грянуло оглушительное «ура!», кое-кто бросил вверх шапки. Верховный правитель вышел из коляски прямо на ковровую дорожку, расстеленную от паперти. Он был невысок, худ, смуглое лицо казалось усталым, зеленовато-желтым, и многие поначалу приняли за Колчака генерала Гайду, первым вышедшего из коляски.
Костя все время старался держаться в стороне, но теперь все сместилось, он очутился в самой гуще толпы. Стискивали так, что трудно было дышать. Он даже не мог вытащить из кармана руку с браунингом. А Колчак уже всходил на паперть. Навстречу ему из соборных врат почти выбежал епископ Борис, однако сразу перешел на шаг, чтобы встретить верховного правителя точно на середине паперти. Они обнялись, расцеловались, и лишь потом Колчак склонил голову под благословение. Тут же по боковым ступеням на паперть изящно порхнула нарядная девочка в пушистой меховой шубке; сделав книксен, подала икону.
— От церковноприходских советов губернии! — зычно возгласил епископ.
Колчак, нагнувшись, поцеловал девочку в лоб, затем приложился к иконе и высоко поднял ее над толпой — это был святой Георгий, топчущий змия.
Послышались крики:
— На Москву! На Москву!
Костю теснили со всех сторон, да и расстояние выходило приличное — саженей двадцать. И злость, и стыдное чувство облегчения, что нет, стрелять невозможно — все было, но и надежда еще была; он продолжал наблюдать церемонию, надеясь на чудо.
От губернской управы поднесли каравай, Колчак небрежно передал его Гайде, тот сунул кому-то из свитских офицеров, и в этот момент передние прорвали оцепление. Толпа шатнулась к собору. Прежде звонили одни верхние колокола, а теперь ударили средние и нижний; от рева толпы, от густого звона, сотрясающего морозный воздух, по крыше архиерейского дома медленно начал ползти снежный пласт. Вот сорвался вниз. Ухнуло, как из пушки. Кого-то придавило, отчаянно завизжали бабы, и с этим визгом, звоном, беспорядочным движением человеческих тел, обтекавших Костю справа и слева, он почувствовал в теле странную легкость. Рука с браунингом согрелась мгновенно. Это была легкость преодоленного сомнения, упоительная пустота, какую после, на фронте, он испытывал во время атаки. Уже понимал, что вынесет к самой паперти. Вот сейчас вырвать браунинг, высадить всю обойму по Колчаку, по Гайде и упасть, закрыть глаза. Пускай топчут, сволочи, пускай прямо здесь убивают. Вот сейчас… И в этот миг, ослепительно провидя собственную смерть, замешкался, будто отозвалось видение, мерзкой слабостью налило ноги — на какую-то долю секунды замешкался, и толкнули сзади, сшибли на снег.
Он упал на одно колено, изо всех сил стараясь не нажать спусковой крючок, и еще толкнули, кто-то перекувырнулся через него, закипела свалка, а когда сумел наконец встать на ноги, Колчак уже исчезал в распахнутых вратах собора, вошел — и взлетели голоса певчих.
После встречи с Якубовым появляться в университете Костя остерегался и решил зайти к Желоховцеву на квартиру. Около двух часов тот всегда приходил домой обедать. У Григория Анемподистовича был больной желудок, и ел он только то, что готовила няня, Франциска Андреевна. Стряпала она лихо, не жалея соли и перца, однако ее воспитанник утверждал, будто в домашних условиях все эти специи для него совершенно безвредны.
Костя шел по улице, курил, глубоко затягиваясь. Очередной разговор с Андреем только что закончился на высоких тонах, вспоминать о нем было неприятно: на Сортировке вывезенные экспонаты также не обнаружились, и от дальнейших поисков Андрей отказался наотрез. Он считал, что овчинка не стоит выделки. Оставалось уповать на Федорова — тот, как сообщила Лера, побывав сегодня утром в управе, бегает по городу, пытается что-то разузнать.
Желоховцева дома не оказалось, и до его прихода Франциска Андреевна усадила Костю пить чай с сухарями. Пока пыхтел самовар и настаивалась в чайничке «хербата», он взял с полки книжку французского историка Токвиля «Старый порядок и революция», полистал рассеянно. Токвилем увлекался когда-то Сережа Свечников — цитировал к месту и не к месту, проводил сомнительные аналогии.
Костя взял сухарь, сдавил и нечаянно раскрошил его и кулаке.
— Смотрю, нервный ты стал, — посочувствовала Франциска Андреевна. — И Григорий Анемподистович таков же. А уж как у него тарелки эти украли, сам не свой ходит. Чуть что, в крик. Не понимает, что здоровье всего дороже.
— Какие тарелки?
— Серебряные. Не знаешь разве? И монетки там. Он у меня еще уксус выпрашивал, чистить их. Не напасешься уксусу…
— Вы ничего не путаете? — холодея, спросил Костя. — Украли?
— Украли, украли. Креста на них нет!
— Григорий Анемподистович обращался куда-то, не знаете?
— Ходил вроде в полицию, — сказала Франциска Андреевна. — Или в комендатуру.
Отказавшись от чая, Костя попросил у нее бумагу и карандаш. Написал: «Григорий Анемподистович, нам необходимо встретиться. Догадываюсь, что мне не удалось избежать Ваших подозрений. Но они напрасны, даю слово. В ближайшее время зайду к Вам домой. К. Т.».
Нужно было идти, Лера уже ждала его у Андрея с известиями от Федорова.
Он сложил листок, и в памяти всплыло вычитанное где-то наблюдение: письмо, написанное карандашом, подобно разговору вполголоса.
Едва вышел на улицу, его окликнули:
— Трофимов!
Он обернулся, успев заметить впереди, в полуквартале, двоих солдат. Солдаты были одни, без офицера, и, следовательно, опасности не представляли.
— Наше вам с бахромочкой! — Костю нагонял зубной техник Лунцев, обладатель лучшей в городе нумизматической коллекции.
Года полтора назад Костя с Желоховцевым пытались приобрести у него для университета несколько персидских монет, но Лунцев заломил такую цену, что от покупки пришлось отказаться.
— Давненько не видались, давненько! — Он с чувством пожал Косте руку. — Говорили, будто ты в большевизию подался. Болтовня? Ну, не отвечай, не отвечай. Мне, знаешь, все едино!
— Да я к своим уезжал, — сказал Костя. — В Соликамск.
— А удачно ты попался! Мне как раз консультация требуется. — Лунцев достал маленький бумажный пакетик, развернул. — Глянь, какой образчик!
Костя взял монету. Это была серебряная драхма шахиншаха Балаша с небольшим отломом. На аверсе — погрудье шахиншаха с исходящим из его левого плеча языком огня, на реверсе — голова Ахурамазды в пламени жертвенника. Серебро чистое, без патины, на отломе — мелкозернистое, тусклое. Дырка для подвески залита позеленевшей медью. Костя сразу узнал эту драхму по дырке и характерному отлому. Спросил, напрягшись:
— Откуда она у вас?
Лунцев расплылся:
— Что, хороша?
— Я спрашиваю, откуда у вас эта монета?
— Только что у Федорова выменял на два краковских свободных полузлотых. Он же с приветом, польские монеты особо собирает. Мать у него полька была, что ли, из ссыльных…
Лунцев внезапно замолчал, увидев кого-то, а Костя не успел и обернуться, как его крепко обхватили сзади. Из-за плеча вынырнул солдат в черных погонах, оттолкнул Лунцева и наставил винтовку.
— Я его сразу засек, — сказал тот, что держал сзади. — Смотрю, сходствует!
— Не болтай, — отвечал второй. — Окликнули, вот и признал… Давай-ка пощупай его.
Лунцев торопливо рвал из-за пазухи удостоверение:
— Граждане солдаты, я заговорил с ним совершенно случайно! Я зубной техник, меня все знают. Вот мой адрес. Прием ежедневно, по воскресеньям и всем праздникам, кроме двунадесятых. Милости прошу!
Не обращая на него внимания, солдат щелкнул затвором:
— Руки подыми!
Костя поднял руки, в правом кулаке зажимая драхму шахиншаха Балаша. Монета скользнула в рукав, прокатилась под рубахой и щекочущим холодком замерла на боку у гашника.
Второй солдат отпустил его, зашел спереди, быстро, сноровисто охлопал Костю по груди, потом по животу, по бедрам. Нащупав браунинг в заднем кармане, не стал сразу его вытаскивать, подмигнул товарищу:
— Нашлась игрушка!
Костя оглядел улицу — пусто. Откачнувшись, он незаметно перенес тяжесть тела на правую ногу и, когда солдат вновь повернулся к нему, ударил его в переносицу крученым ударом, на лету выворачивая кулак пальцами вниз.
Солдат мотнул головой, как болванчик, и беззвучно повалился на своего напарника. Тот резко повел винтовку в сторону, палец, лежавший на спусковом крючке, дернулся, грянул выстрел. Лунцев пригнулся, зажимая руками затылок, ему опалило волосы над ухом. Костя с разбегу прыгнул на забор, упираясь в доски одной ступней, подтянулся и мешком рухнул из палисадник Желоховцева. Рядом с ним брызнули из забора щепки, пуля звонко ударила в висевший на столбе медный умывальник. Он выхватил браунинг и, не стреляя, бросился в глубь двора. Еще успел заметить выскочившую на крыльцо Франциску Андреевну, а потом уже ничего не видел, кроме изгородей, калиток, сараев и огородов, за которыми открывалось пыльное полотно соседней улицы.
Студент, ходивший на квартиру убитого, вернулся и сообщил, что хозяина дома нет, а хозяйка идти отказывается: у нее печь топится и ребятишек не на кого оставить.
— Совсем народ распустили, — возмутился швейцар. — Послать сейчас троих человек и силой привесть!
— Не надо, — сказал Рысин.
Он спросил адрес, еще раз напомнил Федорову про пулю и пошел домой. Пообедав и повздорив с женой — та непременно сегодня хотела затащить его на именины к своей двоюродной сестре, которую Рысин терпеть не мог, он вывел из сарая старенький велосипед марки «дукс», доставшийся ему три года назад от купца Грибушина в качестве гонорара за секретную помощь в борьбе с конкурентами, и покатил на квартиру Свечникова.
Тот снимал комнату в доме владельца керосиновой лавки неподалеку от завода Лесснера, на горе. Лавка помещалась тут же, в кирпичном полуэтажике. Сейчас она была закрыта, за железным ставнем торчал кусок фанеры с надписью: «Керосину нет». Во дворе Рысина встретила хозяйка; узнав, кто он и откуда, спросила:
— Неужто правда убили его?
— Правда, — сказал Рысин.
— Беда прямо, что деется. Он ведь смирный был студент, непьющий, некурящий. Мы курящих на квартиру не пущаем, керосин внизу.
Рысин попросил показать жилецкую. Хозяйка неохотно провела его наверх, в жалкую, скудно обставленную комнатешку.
— Вот тут и жил. Мы дорого не берем. Десять рублей, и живи не крестись.
Стоя у порога, Рысин оглядел жилище Свечникова: койка, стол, полка с книгами, жестяной рукомойник в углу. Подошел к полке, вытащил одну книжку — Толстой и Кондаков, «Русские древности», часть III. Другую — «Инвентарный каталог мусульманских монет» Маркова.
— Девок не водил, нет, — сказала хозяйка. — Чисто жил. По полдня за столом просиживал. Читает, пишет чего-то.
— Гости к нему приходили?
— Нет, никто не бывал.
— А стол давно так стоит?
— Да Сергей-от как стал жить, передвинул.
— Раньше вон там стоял? — Рысин показал на оставшиеся от ножек отметины в углу.
Хозяйка кивнула:
— Тама.
Рысин взглянул на окно, на придвинутый к столу колченогий стул. Прикинул, что при письме свет падает с правой стороны и написанное ложится в тень от ладони, если писать правой рукой. Человек, целыми днями сидящий за столом, не может не обращать внимания на такие вещи.
— Скажите, ваш постоялец был левша?
— Вот не скажу, — огорчилась хозяйка. — Не примечала, леворукий, нет ли.
— Когда он ушел вчера из дому?
— Часу в шестом.
— И больше не приходил?
— Нет, не был.
— А раньше случалось, что не ночевал дома?
— Позапрошлую ночь не ночевал. Под утро только пришел. Мы еще спали, слышим, ключ в замке вертит. У него своего ключа не было, а в тот раз попросил с вечера.
— Ага, — сказал Рысин. — Понятно.
Итак, можно было считать, что похититель серебряной коллекции обнаружен: мертвый, он лежал в университетском подвале рядом с портретом последнего российского самодержца. Но мысль эта, хотя и была следствием логического подхода к обстоятельствам, особой радости не принесла.
Он выдвинул ящик стола, увидел тетрадь в синем клеенчатом переплете, довольно толстую. Раскрыл ее на первой странице: «12 января 1917 г. Сегодня мне исполнилось восемнадцать лет. Решено! Буду вести дневник, „дневные записки“, как говорили в прошлом столетии. Вот, написал эту фразу и уже солгал. Написал ее так, словно не для себя пишу, а для кого-то, кто будет читать мои заметки. Помянул зачем-то о прошлом столетии. Нет, нужно писать честно и, самое главное, вовсе не думать о стиле. Иначе легко сбиться в ложь, в многозначительность. Только мысли, только наблюдения!»
Рысин полистал дневник, отметил мелькнувшую несколько раз фамилию Желоховцева и сунул тетрадь за пазуху, решив прочесть дома.
— А имущество его? — поинтересовалась хозяйка.
— Имущество остается родителям. Они должны приехать из Кунгура. Я составлю опись, и, если что пропадет, ответите по закону.
— Одеяло мое, — торопливо сказала хозяйка. — Его не пишите. И чайник мой.
Рысин еще раз тщательно осмотрел комнату, простукал стены и подоконник. Потом составил опись, занявшую полстранички, и дал подписать ее хозяйке. Спросил:
— Позавчера утром он домой ничего не приносил? Никаких коробок?
— Ничего не было. Я еще в сени выходила смотреть. Пьяный, думала, или с девкой.
Рысин спустился вниз, вывел на улицу велосипед.
Всю жизнь он был неудачником. В двадцать девять лет такие вещи вслух еще не говорят, но думают о них уже вполне откровенно. Что он делал все эти годы? Какой только чепухой не занимался. Изучал труды криминалиста Бертильона, а после шел собирать сведения о клиентах дома госпожи Чирковой в Разгуляе. Или выяснял в ярмарочное время подлинную стоимость деловых попоек в ресторанах — приказчики и младшие компаньоны часто представляли фирмам фальшивые счета. Такие дела вел он из рук вон плохо, потому что неинтересно было, порой сам оставался в убытке, и тогда приходилось выслушивать вечерами долгие наставления жены. Теперь с этим было покончено. Навсегда. Он, Рысин, вел настоящее дело, о каком мечтал когда-то, а потом и мечтать перестал. Но зачем все-таки Свечников похитил коллекцию?
Навстречу, в сторону вокзала, проехала фура с ранеными. Лошадью правил бородатый казак в папахе и шинели, накинутой прямо поверх белья, рядом сидела сестра милосердия в грязном куколе. Лицо у нее было молодое, белое, а руки желтые, как у старухи. От йода, отметил Рысин и пожалел сестру.
Еще через квартал попалась подвода, груженная всяким домашним скарбом. Над корзинами и узлами, как мачта, торчала старинная лампа на длинной бронзовой ноге, мальчик в матроске с кошкой на коленях сидел под лампой. Рядом шел немолодой мужчина, в котором Рысин узнал известного в городе адвоката Лончковского. Когда-то он следил за ним по поручению мадам Лончковской, подозревавшей мужа в нарушении супружеской верности. Логического подхода это дело не требовало. Рысин вел его нехотя и никаких результатов не добился: адвокат так ловко применял правила конспирации, словно был не кадетом, а эсэром-боевиком. Где-то теперь адвокатская пассия? Где мадам Лончковская с ее истериками и мигренью? Все смешалось, перепуталось. Город пустел на глазах, и уже никому здесь ни до чего не было дела.
За последними домами Покровской улицы вознесся паровозный гудок, все составы шли теперь только по восточной магистрали, в глубь Сибири, к далекой колчаковской столице.
Рысин сильнее надавил на педали и вновь подумал о том, что, когда в город войдут красные, ему очень может не поздоровиться. Иди потом доказывай, будто применял в комендатуре логический подход, а не плеть с проволокой. Кто поверит? И угораздило же влипнуть в эту мобилизацию! Надо было вовремя послушать жену, отсидеться у тетки на Висиме. Не поздно, разумеется, исчезнуть и сейчас, прямо сегодня. Никто даже искать его не станет в нынешней неразберихе. Растравлял себя этой возможностью — дезертировать, не сходя с велосипеда, но в глубине души знал уже, что никуда-то он не исчезнет, пока не найдет убийцу Свечникова. А времени оставалось мало: после прихода красных ничего не сделаешь.
Шины успокаивающе шуршали по пыльной обочине, и неожиданно для себя Рысин решил, что на этот раз он послушает жену, пойдет с ней на именины. Он пойдет с ней на эти именины — будь они неладны! — напьется там и все забудет. А уже завтра станет читать дневник, думать и что-нибудь обязательно придумает.
Лера сидела у Андрея.
— Никаких новостей, — выпалила она, едва Костя показался в дверях. — Про того подпоручика в управе понятия не имеют. Но считают почему-то, что экспонаты уже в Екатеринбурге. И мне советуют немедленно туда выезжать. А Федоров отправился в Слудскую комендатуру. Может, что-нибудь узнает.
— А! — раздраженно отмахнулся Костя. — Пока мы тут возились, коллекция Желоховцева тоже пропала. Черт-те что!
— Откуда знаешь? — спросил Андрей.
— Няня его сказала.
— Няня! — усмехнулся Андрей. — Барчук он, твой профессор!
— Послушай, Лерочка, — сказал Костя, — я почти уверен, что твои экспонаты и коллекция Желоховцева находятся в одних руках. И Федоров твой вызывает у меня сильные подозрения. Уж слишком он старается. Вот. — Костя выложил на стол драхму шахиншаха Балаша;. — Эта монета принадлежит Григорию Анемподистовичу. Случайно взял ее у одного знакомого, которому она досталась от Федорова… Ты знаешь его адрес?
— По Вознесенской четвертый дом от тюремного сада. По левой стороне. Но ты лучше к нему не ходи. Он сам обещал завтра после обеда появиться в музее.
— Ты бы, Константин, осторожнее по городу разгуливал, — предупредил Андрей. — Твои приметы розданы патрулям.
— Уже знаю. Меня только что пытались арестовать.
— Сбрей хотя бы усы, — посоветовал Андрей.
— Еще чего! Много им чести.
— Дурак! — сказала Лера. — Видали такого дурака?
— Кто тебя мог выдать? — спросил Андрей.
— Или Желоховцев — он заявил в комендатуру о похищении коллекции, или Якубов.
— Это еще что за птица?
— Студент. Мы учились вместе. Два дня назад я видел его в ресторане Миллера. Он был там с каким-то капитаном. Да, фамилия этого капитана — Калугин. Во всяком случае, так его назвал мой сосед по столику.
— Ага, капитан Калугин из городской комендатуры, — Андрей повернулся к Лере. — Пока суд да дело, у меня к вам просьба!
Лера поправила волосы:
— Слушаю.
Она всегда поправляла волосы, когда к ней обращались.
— Этот Калугин готовит людей, которые останутся в городе после ухода белых. Мне поручено их выявить. По нашим сведениям, будущие агенты не появляются в комендатуре. Все встречи проходят у Миллера, где Калугин снимает номер. Или в самом номере, или в ресторане.
Костя забеспокоился:
— При чем тут Лера?
— Сейчас объясню. Наши ребята будут слишком выделяться среди тамошней публики. А одному мне идти не хотелось бы.
— Вы отводите мне роль ресторанной дамы, — догадалась Лера.
— Чепуха! — рассердился Костя. — У Миллера живут десятки людей. Для того чтобы узнать, куда идет посетитель, тебе нужно поставить топчан перед дверью этого Калугина.
— У Миллера снимают номера почти исключительно офицеры. Из штатских только редактор «Освобождения России» Мурашов, профессор Богаевский и еще два-три человека. Всех их я знаю в лицо. Они люди семейные, и в номера к ним никто не ходит. А у офицеров практически нет знакомств среди населения.
— Твое знание жизни просто удивительно, — сказал Костя.
— Вход в номера с улицы достаточно легко взять под контроль, — спокойно продолжал Андрей. — Но сложность в том, что есть и другой вход, через ресторан.
— А все-таки где гарантия, что посетитель направляется именно к Калугину? Не к Богаевскому, не к Мурашову.
— Гарантии, естественно, нет. Проверять придется каждого. Я поставлю у входа своих ребят и буду сообщать им обо всех подозреваемых. А они проследят адреса, после выяснят фамилии, ну и так далее. Громоздко, я понимаю. Но больше делать нечего. Проверить всех посетителей ресторана мы не можем.
— Но нельзя же там сидеть с утра и до вечера? — усомнился Костя.
— Зачем? Утром Калугин уходит и возвращается часам к семи. Достаточно прийти около этого времени. А для наблюдения за входом с улицы мы сняли комнату в доме напротив.
— Но Якубов с Калугиным были у Миллера в шесть часов!
— Хорошо, отодвинем этот срок еще на час. Значит, Лера, я буду ждать вас сегодня в начале восьмого. Сам я приду раньше и выберу столик.
Лера задумалась:
— У меня, пожалуй, платья подходящего нет.
— А то зеленое, с рюшами? — напомнил Костя.
— Понимаешь, — сказала Лера, когда он вышел проводить ее до ворот, — ты, главное, не нервничай. Мне кажется, нужно притвориться перед кем-то — перед судьбой, что ли, или перед богом, будто мои экспонаты тебя уже не занимают. Другое начать делать. И тогда что-нибудь непременно обнаружится. Само собой. Как у тебя с этой монетой… Я путаюсь, да?
— Все понятно. Только ты все-таки дай мне ключ от музея. Завтра подожду там Федорова.
Лера порылась в сумочке, достала ключ:
— Открывать вправо, на два оборота.
Костя хотел взять ключ, но она не сразу его отпустила, и пальцы их на мгновение соприкоснулись. Ключ был теплый, а пальцы у Леры совсем холодные, словно после умывания.
«Если бы мы были воспитаны в совершенно тех же условиях, как улейные пчелы, то нет ни малейшего сомнения, что наши незамужние женщины, подобно пчелам-работницам, считали бы священным долгом убивать своих братьев, матери стремились бы убивать своих плодовитых дочерей и никто не думал бы протестовать против этого. Тем не менее пчела (или всякое другое общежительное животное) имела бы в приведенном случае понятие о добре и зле или совесть…»
Одолев эту цитату из Дарвина, написанную, как и весь дневник Свечникова, стремительным и неразборчивым левонаклонным почерком, Рысин отхлебнул из ковшика глоток огуречного рассола.
Подумал: «Слава богу, что мы не пчелы!»
После вчерашних именин голова болела невыносимо.
Первым делом Рысин заглянул в самый конец дневника, надеясь отыскать там хоть что-нибудь, проливающее свет на обстоятельства смерти его автора. Однако последняя запись, помеченная 12 июня, была такой: «Желоховцев, как подлинный ученый, любит все живое, острое, пряное, все, что питает и стремит силу ума. Афоризм, сразу западающий в память, меткое сравнение, соленое, но точное словцо — все находит у него отзвук. Вчера Якубов принес с вокзальной площади пирожков. Григорий Анемподистович надкусил один и сморщился: „А пирожки-то…“ Закончил фразу крепким словцом и счастливо засмеялся — точнее не скажешь!»
Восторг Свечникова по такому поводу Рысину был непонятен. Ну, выругался профессор. Эка важность!
Он проглядел еще несколько записей в конце дневника, посвященных теории Желоховцева о типизации вогульских могильников, а потом начал читать все подряд, с первой страницы. Чтение было не из легких. Цитаты перемежались размышлениями Свечникова на исторические темы и письмами его к какой-то Наташе в Кунгур. Впрочем, письма эти, аккуратно переписанные в дневник, также изобиловали цитатами из мыслителей всех времен и народов. Высказывание Дарвина о пчелах, например, должно было объяснить Наташе понятие относительности человеческой морали на доступном ей материале — она, как понял Рысин, служила секретарем в кунгурском обществе пчеловодства.
Свои житейские впечатления Свечников записывал редко. Первой записью такого рода после прихода белых была следующая: «Сегодня в университете, как и в прочих казенных зданиях города, проходили водосвятные молебны. Освящали стены, оскверненные пребыванием в них большевиков. Это какой-то шаманизм, недостойный людей двадцатого века. Священник кропил аудитории с таким величественным видом, как будто от этой процедуры зависит судьба цивилизации. Уловив минуту, я взглянул на Желоховцева и обрадовался: губы его кривила ироническая усмешка. Не вполне, правда, открытая, но достаточно очевидная для тех, кто дал бы себе труд в ней разобраться…» Рядом выписаны были строчки Блока о «пузатом иерее», а затем, уж вовсе по непонятному сцеплению мысли, стихи какого-то солдата, приходившего в университет после февральской революции: «Отняли власть мошенники, простые мужики, отняли власть у Коленьки, и да хоть в пастухи».
Судя по дневнику, Свечников вел жизнь замкнутую — хозяйка была права. Его интересы ограничивались книгами и университетом, где, кроме Желоховцева, у него имелся еще один близкий человек — Михаил Якубов, тоже студент и вдобавок земляк. Он, помимо всего прочего, приходился двоюродным братом кунгурской Наташе. Правда, этой зимой отношения между Свечниковым и Якубовым были хотя и тесными, но далекими от полного понимания. «Поздно вечером, — читал Рысин, — я возвращался домой. На углу Торговой и Сибирской мне повстречались двое солдат с офицером. Они конвоировали человека, который, несмотря на мороз, был без шапки, в распахнутой шинели, открывавшей окровавленную рубаху. Когда я поравнялся с ними, этот человек внезапно бросился ко мне, толкнул на солдат, а сам побежал к торговым рядам. Офицер отшвырнул меня в сторону, я упал. Но тому человеку не удалось скрыться. Он не успел пробежать и десяти шагов, как был застрелен. Я не стал подходить к нему, поднялся и пошел домой. И всю дорогу чувствовал на сгибе руки его пальцы. Кажется, даже сейчас чувствую». Рысин перевернул страницу: «Я рассказал об этом случае Якубову. Показал, закатав рукав, красные пятна, выступившие у меня на коже как раз в том месте, где мою руку стиснули пальцы вчерашнего беглеца. Но он лишь посмеялся над этими „стигматами“, сказав, что я чувствителен, как Вертер, и что ночами пленных большевиков часто водят на Каму — дело обычное…»
Но в начале июня отношения между земляками внезапно потеплели: «Говорил с Якубовым о возможной эвакуации университета и с радостью обнаружил, что он решительно не собирается никуда уезжать. Услышав это, я едва не бросился обнимать его. Лишь опасение показаться смешным удержало меня. Но я рад, рад! Как все-таки много значили для нас обоих истекшие месяцы! Мы увидели вещи вблизи, в натуральную величину. История глубже любых аналогий, и жаль, что это понимание пришло к нам с Михаилом порознь. Одно смущает меня: Желоховцев твердо намерен ехать. Он слишком прочно связан с университетом, и, боюсь, наши с Якубовым уговоры на него не подействуют. Порешили для убедительности беседовать с Гр. Ан. по очереди, а не вместе…»
Рысин читал дневник спокойно, и только предпоследняя запись вернула к вчерашним размышлениям. «Утром сидели с раненым прапорщиком из университетского лазарета, — записал Свечников. — Рассказывая о нелепой смерти своего товарища под Глазовом, он припомнил арабскую пословицу: убивает не пуля, убивает предназначение. Эта расхожая восточная мудрость почему-то произвела на меня сильное впечатление. Наверное, в наше время и для таких людей, как я, подобные изречения приобретают особый смысл…»
Рысин оделся, прихватил дневник и вышел во двор, откуда слышалось куриное квохтанье — жена кормила несушек.
— Маш, я вчера на именинах ничего лишнего не болтал?
— Что? — поразилась жена. — Да ты за целый вечер и рта не раскрыл.
А ему-то мерещилось, будто он вел на именинах долгие, задушевные и чрезвычайно важные разговоры.
Велосипеда в сарае почему-то не оказалось.
— Не ищи, не ищи, — сказала жена. — Я его спрятала, все равно не найдешь. С ума сошел — раскатывать в такое время? Людей вон шпана из-за галош режет. Только дразнишь их своей машиной. Думаешь, мне ее жалко? Да пропади она пропадом! Мне тебя жалко.
— Отдай, Маша, велосипед, — попросил Рысин.
— И не проси. Не дам.
Пришлось идти пешком.
В университетском вестибюле было пустынно, тихо. У лестницы висел большой пожелтевший плакат с обмахрившимися краями: «Все 12-ть казачьих войск приветствуют Верховного Правителя России адмирала Колчака!»
Желоховцев сидел у себя в кабинете. Войдя, Рысин сразу отметил, что разбитое стекло так и не вставили. Хотя все вещи оставались на прежних местах, лишь громоздилась на полу стопка книг, дух запустения уже витал над кабинетом.
— Я должен перед вами извиниться, — сказал Желоховцев.
— Пустяки, в тот момент вам было не до меня. — Рысин достал из-за пазухи синюю тетрадь. — Это дневник Свечникова. Сделайте одолжение, посмотрите прямо сейчас, при мне.
Желоховцев тоже начал читать дневник с конца, а Рысин, расхаживая по кабинету, вспомнил предпоследнюю запись, и странное для двадцатилетнего человека предчувствие смерти обернулось неожиданным соображением: не мог Свечников сам придумать трюк со стеклом, кто-то посоветовал ему разбить окно снаружи. И тем убедительнее казалось это соображение, что не было в нем никакой логики.
— Наверное, — начал Рысин, заметив, что Желоховцев закрыл тетрадь, — то, что я хочу сказать, покажется вам абсурдом. Но я все-таки скажу… Ваша коллекция, Григорий Анемподистович, похищена автором этого дневника…
Желоховцев слушал молча, не прерывая и не требуя дополнительных разъяснений, выражение отрешенной недоверчивости постепенно исчезало с его лица.
— Пожалуй, я догадываюсь, зачем он это сделал.
— Именно потому я к вам и пришел.
— Сережа очень любил меня, вы могли заметить это по дневнику. В последнее время он несколько раз заговаривал со мной о будущем. Спрашивал, что я собираюсь делать, если город возьмут красные, и наивно убеждал меня остаться.
— Якубов тоже беседовал с вами на эту тему?
— Да, тоже. Хотя такая стремительная перемена в его взглядах показалась мне странноватой. Он всегда был убежденным сторонником колчаковской диктатуры.
— А Свечников?
— У него не было четкой политической ориентации. Он очень впечатлителен, и некоторые крайние проявления режима легко могли показаться ему характерными чертами нынешней власти как таковой. Это тоже заметно по дневнику… Так вот, все мои ученики знали, как много значит для меня серебряная коллекция. Знал, разумеется, и Сережа. Мои ближайшие научные планы были связаны почти исключительно с ней. Говорят, поэты созревают быстро, а художники медленно. В науке важно найти свою тему. Открытия случайны. Только тема делает из блестящего эрудита подлинного ученого. Есть темы для магистерской диссертации, это одно. Есть кусок жизни, в котором ты узнаешь себя и делаешься своим человеком, это другое. Я долго искал свою тему, и Сережа с его любовью ко мне понимал это лучше многих. А любовь всегда эгоистична. Я думаю, он украл коллекцию для того, чтобы таким путем повлиять на меня, заставить отказаться от эвакуации. Своего рода шантаж. Звучит грубо, когда речь заходит о столь тонких материях, но в принципе верно отражает ситуацию.
— После исчезновения коллекции вы видели Свечникова?
— Нет.
— Если ваша догадка верна, — вслух начал рассуждать Рысин, — он должен был сообщить вам, что коллекция цела. В противном случае его действия теряют всякий смысл. Однако никаких писем вы не получали.
— Письмо есть, — сказал Желоховцев. — Я уверен. Но что-то помешало Сереже отправить его.
— Еще одна частность. Зачем понадобилось ему вводить вас в заблуждение? Осколки на полу должны были показать, что коллекцию похитил человек более или менее случайный. Посторонний, одним словом. Следовательно, мы можем выдвинуть две версии. Либо Свечников не собирался писать вам тогда ваше предположение ложно в самой своей основе, либо с ним был еще кто-то. Причем сообщник предвидел несколько иной ход событий, нежели тот, что был намечен Свечниковым. Тому подобная маскировка была совершенно не нужна… Вы следите за моими рассуждениями?
Желоховцев кивнул:
— Знаете, мне кажется, что Сережа все равно вернул бы мне коллекцию. Каково бы ни было мое окончательное решение.
— Тем более. Может быть, ваши первоначальные подозрения имеют под собой какую-то почву?
— Нет, это не Трофимов. Я привык верить его честному слову.
— Вот как? Значит, вы встречались?
— Он оставил мне записку.
— Очень, очень любопытно… А вы знаете, что ваш Трофимов красный агент?
— Знать не хочу, — сказал Желоховцев. — Меня это не интересует.
— И вы так безусловно верите его честному слову?
— Да, верю. Будь иначе, он просто не осмелился бы явиться ко мне домой.
— Но если со Свечниковым был не Трофимов, как вы утверждаете, в таком случае остается один человек.
— Якубов? — догадался Желоховцев. — Тогда мы должны предположить…
— Продолжайте, — поощрил Рысин. — Вы на верном пути.
— …что это он убил Сережу, — шепотом докончил Желоховцев.
Под дверью музея Костя обнаружил записку: «Милая Лера! Если Вам известно, где находится К. Т., передайте ему, что я не сказал о нем ничего лишнего. Случай у моего дома — полнейшая для меня неожиданность. Я не хотел бы выглядеть подлецом в его и Ваших глазах. Извините, коли совершаю бестактность, обращаясь по такому деликатному вопросу именно к Вам, но другого способа оправдаться просто не знаю. Ваш Г. А. Желоховцев».
Костя поднялся на второй этаж, помедлил перед чугунным, каслинского литья Геркулесом, разрушающим пещеру ветров. Рядом висели фотографии Мотовилихинского пушечного завода — корпуса, станки, пушка в профиль, пушка анфас. Где-то теперь эти пушки? Куда стреляют — на восток или на запад?
Икра австралийской жабы плавала в спирту — дурацкие серые вечные катышки.
В следующей комнате на выцветших обоях темнели прямоугольники от снятых картин, и Костя, глядя в простенок, где висел раньше палестинский этюд Поленова, опять с тревогой подумал о Федорове. Неужели не придет?
Но нет, явился, голубчик.
В шестом часу вечера, заметив из окна его фигурку, толстенькую и уютную, колобком катившуюся вниз от Покровки, Костя быстро отомкнул входную дверь, а сам притаился в темной прихожей, под лестницей.
Федоров дал, наверное, звонков десять, которые раз от разу делались все длиннее, и лишь потом догадался потянуть открытую дверь.
— Лера! — позвал он. — Валерия Павловна!
Не дождавшись ответа, стал подниматься на второй этаж. Когда отскрипели ступени, Костя бесшумно повернул ключ в замке, отрезая гостю обратный путь, и тоже двинулся наверх. Он шел по лестнице у самой стены, и ступени под ним не скрипели.
— Ау-у, Лера! Валерия Павловна-а! Где вы? — взывал Федоров, переходя из комнаты в комнату.
Едва он добрался до последней, выходившей окнами на соседние дровяники, Костя скользнул вслед за ним. Все произошло стремительно — одна дверь, другая, третья, ритм косяков, стен и притолок, странное ощущение, будто ты крокетный шар и катишься сквозь воротца.
Федоров испуганно обернулся:
— Я ищу смотрительницу музея, Валерию Павловну… Случайно не знаете, где она?
— Вы меня не узнаете? — спросил Костя.
Года два назад они были шапочно знакомы.
— Нет… Мне нужна смотрительница музея. — Видно было, что Федоров начинает беспокоиться.
Он шагнул к двери и вдруг понял, что пройти ему не удастся. Сделав еще один шаг, значительно короче первого, остановился.
— Если вы меня не помните, — сказал Костя, — тем лучше.
Эта загадочная фраза произвела на Федорова совершенно убийственное действие. Сморщившись, он начал зачем-то отряхивать пальто, лицо его посерело.
Косте стало неловко. Двумя пальцами он сжал драхму шахиншаха Балаша, показал Федорову:
— Откуда эта монета?
— Дочь подарила, — с готовностью ответил тот.
Заметно было, что он слегка успокоился, — если речь зашла о монетах, значит, перед ним порядочный человек. Во всяком случае, происшедшие на его лице перемены Костя объяснил себе именно так.
— Что взял за нее Лунцев? — поинтересовался Федоров. — Он ведь, по правде говоря, изрядный прохвост. Нумизматика сама по себе его не интересует.
— А каким образом она попала к вашей дочери? — спросил Костя, начиная понимать всю нелепость своей затеи; вовсе не обязательно было устраивать засаду.
— Видите ли, — наставительно произнес Федоров, — у нас в семье существует традиция. Именинные подарки должны быть не только сюрпризом, но и тайной. А эту монету дочь подарила мне на день рождения.
— Ее одну?
— Еще несколько восточных серебряных монет. Не знаю, где она их взяла. Не говорит! Хотя и спрашивал, разумеется. Думаю, через неделю сама расскажет, не утерпит. А почему вас это интересует?
Нельзя было его отпускать — непременно проболтается. Костя достал браунинг, но постеснялся наводить его на Федорова, просто держал дулом вниз в опущенной руке.
— Вам придется задержаться здесь до тех пор, пока я не проверю ваше сообщение.
Отвел обалдевшего от изумления и страха Федорова в чулан; спросил, задвигая засов:
— Может быть, еще что-то вспомните?
Молчание.
— Вы когда-нибудь слышали о нумизматической коллекции профессора Желоховцева?
Молчание, затем тупой малосильный удар ногой в стену.
— В таком случае вы пробудете здесь долго!
— Вы вор! — Федоров глухо ударился грудью в дверь. — Теперь-то я все понимаю! Это не музей, это осиное гнездо!
Распахнув дверь, Костя с силой швырнул в чулан стоявшее неподалеку пустое ведро:
— Для надобностей!
Ведро, брякая ручкой, покатилось по полу, и Костя подумал, что надо бы послать Леру на квартиру к Федорову, поговорить с его дочерью. Или, может, самому вечером сходить?
Лера узнала его сразу, хотя на этот раз он был в штатском: сидел за столиком — один, перед ним стояла высокая бутылка с серебряной головкой и желто розовым ярлыком — шампанское «Редерер», и опять, как тогда, в музее, шевельнулось другое воспоминание, совсем давнее: где-то она видела этого человека.
— Вон тот, темноволосый. — Лера глазами указала на него Андрею. — Правее смотрите… Это он!
— Кто? — не понял Андрей.
— Подпоручик, что экспонаты мои увез.
Оркестр заиграл вальс «Невозвратимое время». Желтым светом горели электрические люстры, отражаясь в бокалах, подносах, пенсне, в фиолетовой фольге на кадках с пальмами. Шторы на окнах были задернуты, хотя на улице еще совсем светло — июнь, и от этого особенно острым было ощущение мгновенного уюта, отъединенности, призрачного равенства всех сидящих сейчас в этом зале посреди разоренного войной, пустеющего, несуразного города. Ровный гул голосов висел над залом. Гул этот был серьезен, значителен; казалось, что все сидящие здесь люди хорошо знакомы между собой и не просто собрались провести вечер в ресторане, а выполняют какое-то важное общее дело.
Вскоре из боковой двери, которая вела наверх, в номера, появился Калугин, рядом с ним шла молодая женщина в короткой синей юбке, такого же цвета жакетке и в маленькой круглой шапочке, похожей на каскетку.
— Да это же Лизочек! — шепнула Лера.
— Вы знаете эту даму?
— Еще бы мне ее не знать! Мы вместе учились в гимназии. Дочь доктора Федорова. У нее прозвище такое — Лизочек.
«Мой Лизочек так уж мал, так уж мал, — пела она на благотворительных вечерах, — что из скорлупы яичной фаэтон себе отличный…» После гимназии она уехала из города, училась в Петербурге на каких-то музыкальных курсах и вернулась к отцу года полтора назад.
В центре зала Калугин подхватил Лизочка под руку и подвел к тому столику, где за бутылкой «Редерера» сидел молодой человек в зеленом пиджаке. Тот встал, отодвигая стул для дамы, и Лера вспомнила наконец, где она видела его раньше: у Желоховцева. Конечно, у Желоховцева! Тогда он уже одевался в передней, а они с Костей только зашли. Как же Костя называл его? Кажется, Михаилом, Мишей.
Минут через десять молодой человек поцеловал Лизочку руку и направился к выходу. Андрей, перекинув папироску в угол рта, поднялся было, но Лера удержала его:
— Не ходите, не надо.
— Почему?
— Сядьте. Я его вспомнила. Он теперь в штатском, и я вспомнила. Костя с ним прекрасно знаком по университету.
Андрей прикусил мундштук, сел. Зеленый люстриновый пиджак исчез за дверью, и тут же из-за соседнего столика вскочил, неловко откинув стул, длинный нескладный прапорщик.
— Нам в нулик-с? — К нему, загораживая дорогу, кинулся официант.
Он смотрел подозрительно и у груди, как щит, держал пустой поднос. Поднос был тагильский, лаковый, донце его сияло в свете электрических люстр.
— Деньги на столе, — сказал прапорщик и быстро прошел мимо Леры, на ходу надевая фуражку.
Выйдя из ресторана, Рысин увидел впереди, шагах в семидесяти, изящную фигурку Якубова: тот шел по направлению к Покровке. Еще перед войной, следя за неверными мужьями и женами, Рысин пришел к выводу, что такие города, как Петербург или Пермь с их прямоугольной планировкой, идеально приспособлены для слежки. Человек на улице виден далеко, сколько глаз хватает, не то что в Москве, например, где от самого опытного филера скрыться нетрудно. А здесь можно держаться в приличном отдалении, не наступая подопечному на пятки из боязни упустить его.
Рысин держался в приличном отдалении. Было совсем светло, ночи стояли белые, опять же как в Петербурге. Пиджак Якубова зеленым пятном маячил впереди. Впрочем, Рысин привык уже к самому очерку его фигуры, к его походке, манере размахивать при ходьбе рукой и легко находил взглядом привычный силуэт даже днем, в толпе. Сейчас это и вовсе не трудно было сделать. Улицы к вечеру опустели, редкие прохожие стирались не смотреть друг на друга, шли торопливо — последнее время в городе появилось несколько банд, а шпаны и раньше хватало. Кое-где в домах уже зажгли лампы, в белесых сумерках они освещали плоскости окон не полностью, теплились желтыми кружками, и потому не было ощущения покоя и уюта за этими окнами, как в осенние или зимние вечера, когда они светятся в темноте ясными, четко очерченными прямоугольниками.
Одинокий пароход протрубил на Каме.
Они пересекли Покровку, дошли до здания Кирилло-Мефодиевского училища; здесь Якубов свернул налево. «Домой», — с некоторым разочарованием подумал Рысин.
Он следил за Якубовым уже второй день. Причем делал это на свой страх и риск, поскольку Тышкевич к предложению арестовать Якубова или хотя бы произвести у него обыск отнесся с ничем не оправданным возмущением. Конечно, оснований для подобных действий у Рысина было маловато, все так. То есть вообще никаких оснований не было — одни подозрения, но, с другой стороны, Тышкевича юридические тонкости совершенно не волновали, и принцип древних римлян, согласно которому даже гибель мира не должна препятствовать торжеству юстиции, никак не фигурировал в жизненной программе коменданта Слудского района. Нет, по каким-то неизвестным Рысину причинам Тышкевич не хотел трогать именно этого человека.
Когда за Якубовым закрылась калитка, Рысин прошел в конец квартала, сел на лавочку у чьих-то ворот, решив для очистки совести подождать минут двадцать — вдруг еще выйдет. Через двадцать минут он продлил себе срок до одиннадцати, в одиннадцать — до половины двенадцатого. В двадцать пять минут двенадцатого Якубов опять появился на улице. Спрятавшись за углом, Рысин пропустил его вперед: по Сибирской дошли до Благородного собрания, свернули на Вознесенскую и добрались почти до самого тюремного сада. Здесь Якубов поднялся на крыльцо деревянного, оштукатуренного под камень особняка с мезонином. Островерхий мезонин напомнил Рысину часы с кукушкой. Вот-вот, казалось, распахнутся ставенки, и высунет головку железная птица, подобная той, что на стене его собственной комнаты отмечала механическим криком ход времени, распорядок трапез, неумолимый срок отхода ко сну.
Неспешная прогулка по вечернему городу успокоила, исчезло ощущение охоты, погони, слежки. Были улицы в белой окантовке тополиного пуха, светлое небо, тишина. Странно, когда три года назад Рысин выслеживал нарушившего супружеский обет адвоката Лончковского, он испытывал несравненно большее напряжение. Тогда он был один, а теперь за ним стояла власть. Это была ущербная власть, уходящая, но все же она существовала пока, и из этого следовало извлечь все возможные выгоды. Сейчас она давала ему чувство покоя и защиты. Он звал, что в самом скором времени придется, возможно, расплачиваться за эти удобства, но думал об этом спокойно, не так, как в тот день, когда ехал на велосипеде с дневником Свечникова за пазухой.
На двери виднелась вертушка звонка с надписью «Просим крутить», рядом — бронзовая табличка: «Д-р А. В. Федоров, внутренние болезни». Опять Федоров? Навряд ли в такое время Якубов пришел к нему лечиться. Оглядевшись, Рысин перемахнул через невысокую оградку палисадника, скользнул в кусты сирени под окнами. Угловое окно было открыто. Возле него, спиной к палисаднику стояла в комнате та самая барышня, которую два часа назад он видел в ресторане с капитаном Калугиным. В одной руке она держала дымящуюся папиросу, другой зябко зажимала у шеи концы накинутого на плечи шерстяного платка с двойной белой каймою.
— Папа до сих пор не возвращался. — Ее чистый голосок слышен был отчетливо. — Просто ума не приложу, куда он мог подеваться.
Рысин всегда безотчетно жалел женщин, когда они кутаются в платок или в шаль. Веяло от этой позы беззащитностью и женской домашней тревогой — болезнью ребенка, поздним возвращением мужа, вечерним одиночеством. Жена знала за ним такую слабость и пользовалась ею не без успеха.
Якубов находился в другом конце комнаты, Рысин его не видел. Лишь слышал голос, и то плохо. Вот он спросил о чем-то, и барышня ответила раздраженно:
— Это за папой не водится.
Чуть слышно скрипнула оградка, кто-то спрыгнул на землю неподалеку от Рысина и, не заметив его, метнулся к углу дома. В пятне света из окна Рысин успел разглядеть студенческую фуражку, очки, полоску усов. Трофимов? Приметы сходились. Пальцы осторожно нащупали в кармане рукоять револьвера, и подумалось вдруг, что они с Трофимовым не могли не встретиться, хотя опять же не было в этой догадке никакой логики. Если, как говорилось в циркуляре, полученном Тышкевичем из городской комендатуры, Трофимов прибыл в город для совершения диверсий, то что ему делать здесь? Или его тоже интересует украденная коллекция?
Рысина, который на корточках затаился в кустах сирени, он по-прежнему не замечал, стоял за углом дома, прижавшись к стене и прислушиваясь к разговору в комнате; кисть руки смутно белела на темной жести водостока.
Якубов наконец подошел к раскрытому окну, сорвал листик сирени и задумчиво помял его губами. Спросил:
— Когда едете?
— Еще не решили, — ответила барышня. — Смотря по обстоятельствам.
— В Омск?
— Тоже еще не решено. Может быть, в Новониколаевск. У папы там родственники.
Мысль о том, чтобы выскочить с револьвером, арестовать Трофимова прямо на месте, была, само собой, но Рысин тут же ее отогнал. Зачем? В конце концов, он занимается уголовными преступлениями, и если Трофимов не вор и не убийца, то ему, Рысину, до него и дела нет. Гораздо важнее понять, зачем пришел сюда Якубов.
— Да, — сказал тот, — совсем забыл! Мы же условились, что вещи я перевезу к себе на квартиру.
— А почему я ничего не знаю? — спросила барышня.
— Сам удивляюсь. Все обговорено еще вчера.
— Ты пришел сообщить мне об этом?
— Нет, я был уверен, что ты знаешь. Хотел кое о чем расспросить твоего родителя.
— Интересно, о чем?
— Узнать, нет ли новостей об убийстве Сережи Свечникова. Говорят, отец твой освидетельствовал тело вместе со следователем из комендатуры.
Трофимов убрал руку с водосточной трубы, дернулся к окну, и Рысину показалось, что о смерти Свечникова этот человек услышал сейчас впервые. А ведь они, судя по дневнику, были друзьями.
— Значит, я буду у тебя завтра утром, в восемь часов, — сказал Якубов.
— Выйдем вместе, — отозвалась барышня. — Может быть, папа у Лунцева засиделся.
— Тебя проводить?
— Не стоит, здесь рядом… Разве что до угла.
Погасли окна, хлопнула дверь; тонкий отзвук молоточка в звонке надолго повис над палисадником, промелькнули за оградкой и растаяли в темноте зеленый пиджак Якубова, платок с каймою на плечах его спутницы, и вскоре их голоса смолкли в конце квартала. А еще через четверть часа, незаметно следуя по пятам за своим нечаянным соседом, Рысин увидел, что тот остановился перед входом в научно-промышленный музей, начал шарить по карманам — видимо, искал ключ.
Подойдя ближе, Рысин тихо окликнул его:
— Трофимов!
Тот отскочил в сторону, выхватил револьвер.
— Пожалуйста, не стреляйте! — Рысин хотел было поднять руки вверх, но в последний момент, устыдившись этой позы, просто широко развел их в стороны. — Мне нужно с вами поговорить!
Трофимов молчал. Браунинг светлел в его руке — теперь Рысин видел, что это браунинг. Его собственный револьвер оттопыривал карман галифе.
Напряжение не передавалось телу, лишь обостряло взгляд. Он видел круги под глазами Трофимова, его покатый лоб с сильно выпирающими надбровными дугами, что согласно учению физиогномистов свидетельствует о преобладании логического мышления. У самого Рысина таких надбровий, увы, не было. У него был прямой, гладкий, как у девицы, лоб, над которым волосы торчали козырьком.
— Кто вы такой? — спросил Трофимов.
— Нам нужно поговорить, — повторил Рысин. — Очень нужно.
— Что ж, прошу. — Трофимов указал дулом браунинга в темневший дверной проем.
Дверь уже отворилась, на пороге стояла худенькая стриженая девушка в платье с рюшами.
Колонна растянулась по улицам. Вспыхивают здесь и там огоньки папирос, на мгновение освещают лица и гаснут. Кучками идут офицеры. Знамя в чехле, шашки в ножнах, револьверы в кобурах. Молча идет колонна, лишь новые французские сапоги с длинными голенищами стучат по булыжнику еще не отлетевшими подковками — цонк, цонк.
Последний резерв генерала Зиневича, 4-й Енисейский полк движется из казарм на станцию.
Сзади гремят даже подводы, груженные связками казацких пик, приказано доставить их на фронт.
Кому? Зачем?
В типографии, где печатается газета «Освобождение России», виден свет, редактор Мурашов вычитывает гранки: «Сегодня мы выбираем отцов города на новое четырехлетие…»
Цонк, цонк, цонк!
Выплывает — вначале темное, потом светло-темное — полотнище флага над кровлей вокзала. Флаг поистрепался на ветру, тонкими лохмами посекся обрез, и, сливаясь с ними, летят по предутреннему небу длинные хвостатые облака.
Солдаты неохотно разбирают с подвод пики, несут к эшелону. Кто-то тащит их волоком, и древки постукивают по лестничным ступеням. Удивительно тосклив этот звук; молоденький юнкер, вслушиваясь в него, морщится как от зубной боли.
Командир полка идет к голове эшелона. Он идет быстро — левая рука ка отлете, полевая сумка мотается у бедра. За спиной у него остается темный молчаливый город, о котором он не думает.
Что ему этот город!
Наверное, Геркулес наконец-то разрушил пещеру ветров, и всю ночь выло за окнами, шумели деревья, грохали на крышах железные листы. Но дождь так и не пошел, тучи разогнало; утром Костя проснулся от яркого света — небо было чистейшее, синее, в тополях слитно и весело гремел птичий хор.
Рысин ушел еще ночью, а Лера спала на банкетке, положив ноги ка приставленный стул и укутавшись портьерой, которую Костя сорвал с окна. Спала тихо, как мышка. Будить ее было жалко, но пришлось все-таки разбудить.
— Не смотри на меня, я заспанная, — попросила она. — Иди, иди, я тебя сама позову.
Позвала через пять минут, уже причесанная. Вскипятили на спиртовке ячменный кофе, затем через черный ход вышли во двор.
— Ты уходишь, — сказала Лера, — а мне что делать?
— Ничего. Главное, Федорова не выпускай. Он проситься будет, но ты уж, пожалуйста, не выпускай.