Поколебавшись, Костя поцеловал ее в угол рта — быстро и неловко, по-гимназически, и зашагал в сторону Покровки. С Рысиным условились встретиться в половине восьмого на Вознесенской, возле тюремного сада.

Когда-то сад этот, предназначенный для прогулок заключенных, был обнесен забором, но потом перешел в ведение городских властей, и забор сломали. На верхушках лип суетились, вспархивая, вороны. Было тихо, ясно. Поджидая Рысина, Костя остановился у афишной тумбы, долго изучал рекламу ресторана Миллера: судак аврор, стерлядь по-новгородски… Отсюда хорошо виден был дом Федорова с резным надымником на трубе. Справа поднимались купола Вознесенской церкви, синие звезды лежали на их облупившейся позолоте.

Хотя с Рысиным проговорили до четырех часов утра, определенного плана действий, в общем-то, не было. После того как Лера сообщила, что Якубов и подпоручик, увезший ее экспонаты, — одно лицо, можно было предположить, что и они, и коллекция Желоховцева находятся в доме у Федорова. И утром Якубов придет за ними. Вернее, не придет, а приедет, ибо в таком случае без лошади не обойтись.

Ночью Костя сразу хотел пойти в чулан, взять Федорова за грудки, тряхнуть как следует, но Рысин воспротивился — тот, мол, ни в чем не виноват. И стал говорить о дневнике Сережи, о своих подозрениях, и все было убедительно, логично, спорить не приходилось; лишь одного Костя никак не мог понять: что за человек сам-то Рысин? Странный субъект. Явился один, без солдат, хотя отлично знал, с кем имеет дело. И в форме явился. Ненормальный он, что ли? Вполне мог пулю схлопотать еще до начала разговора. Но вместе с тем чуть ли не с первой минуты возникла почему-то симпатия к этому нелепому тонкошеему прапорщику в кургузой шинели, который, поднимаясь по лестнице под наведенным на него браунингом, важно рассуждал о физиогномике, о надбровных дугах. Надо же!

И потом, когда постепенно все выяснили, обо всем переговорили, Костя спросил с надеждой:

— Вы нам сочувствуете?

— Большевикам? Ни в коей мере, — отрекся Рысин. — Меня политика вообще не интересует.

— Тогда какого же черта вы пришли ко мне?

— Считаю своим долгом довести до конца уголовное дело, за которое взялся. Безразлично, с чьей помощью. Я убежден, что Свечникова убил Якубов, и хочу это доказать. Но как? Тышкевич строжайше запретил мне трогать Якубова. Я даже не могу его допросить, не то что арестовать. Значит, интересы мои и моего начальства прямо противоположны, а мои и ваши — совпадают. Ведь вы же любили Сережу. Или я не прав?

— Якубов — человек Калугина, — сказал Костя.

— Вот видите. А кто я против Калугина? Никто. Меня и слушать-то не станут.

— То есть вы задумали завтра утром взять Якубова с поличным. А поскольку я тоже слышал его разговор с дочерью Федорова и мог бы вам помешать, вы решили привлечь меня на свою сторону.

Рысин улыбнулся:

— Выходит, физиогномисты правы. Действительно, вы обладаете способностью логически смотреть на вещи.

— Тогда что же получается, господин прапорщик? — разозлился Костя. — Давайте разберемся. Хорошо, мы с вами заключаем временный союз. А дальше? Что будет с экспонатами, с коллекцией? После всего я должен отдать их вам, так, что ли?

— Мне они не нужны, — спокойно отвечал Рысин. Я считаю, что по совести коллекцию следует вернуть Жолоховцеву. Его право поступить с ней так, как он сочтет необходимым. А музейные экспонаты я оставил бы хранительнице. Вам, барышня. — Церемонный кивок в сторону Леры. — Вы имеете полное право распорядиться ими по своему усмотрению. В таком случае все будет по совести.

— Заладили, — сказал Костя. — По совести, по совести.

— А как же еще? — искренне удивился Рысин. — По совести и по чести. Для меня, например, найти убийцу Свечникова — дело чести. Я читал его дневник. А вы с ним были друзьями, он очень хорошо о вас пишет, очень нежно. Разве вы не хотите передать его убийцу в руки правосудия?

— Господи! Да какое правосудие вы имеете в виду? Ваше? Колчаковское?

— Правосудие всегда одно, — сказал Рысин. — Только законы разные.

Костя расхаживал по комнате, его браунинг лежал на банкетке в полуаршине от Рысина, тому достаточно было протянуть руку, но оба они забыли об этом браунинге. Рысин предлагал завтра утром на извозчике поехать за Якубовым, проследить, куда тот повезет свою поклажу, и на месте взять с поличным — хорошо бы, например, на вокзале, чтобы при свидетелях: тогда Якубова можно будет уличить в похищении казенного имущества, арестовать, а позднее, в ходе следствия, он, Рысин, берется доказать и обвинение в убийстве.

— За ребенка меня считаете? — усмехнулся Костя. — Коллекция в таком случае вернется к Желоховцеву — допустим, вернется, хотя я лично в этом сомневаюсь, но уж экспонаты свои Лера никак не получит, их отправят на восток. Давайте лучше сделаем вот как: дождемся, пока все ящики и мешки будут погружены, а после угоним лошадь вместе с грузом. И с Якубовым, если выйдет.

У Рысина вытянулось лицо:

— Но тогда я не смогу возбудить против него дело. Мне останется одно: прятаться вместе с вами до прихода красных.

Но Костю как раз такой вариант и устраивал.

— Увезем, и все, — повторил он. — Можно сюда, в музей. Или к вам домой.

— Нет, — быстро сказал Рысин, — ко мне нельзя. У меня жена строгая. Удобнее к моей тетке на Висим.

— На Висим так на Висим. А с Якубовым сами разберемся. Я вообще-то не верю, что он мог убить Сережу. Но если убил, — Костя взглянул на свой браунинг и закончил тихо, — то рука не дрогнет.

— Самосуд? — ужаснулся Рысин. — Нет, на это я никогда не соглашусь. Через мой труп.

— Хорошо, спрячем его до прихода наших. Вы же говорите, что правосудие всегда одно… У тетки на Висиме подпол есть?

— Есть, — сказал Рысин.

— Вот там и посидит. А то где гарантия, что Калугин не выцарапает у вас Якубова из-под стражи? В нынешней-то неразберихе… Придут наши, будем его судить. Это уже скоро.

На том и порешили, после чего было выработано соглашение в трех пунктах.

Первый: похищенные экспонаты передаются Лере.

Второй: серебряная коллекция возвращается Желоховцеву.

По третьему пункту, который принят был Рысиным с большой неохотой, Костя получал право оставить за собой в качестве вознаграждения блюдо шахиншаха Пероза.

— И все-таки, — на прощанье спросил Костя, — почему вы рискуете? Какая тут выгода для вас лично? Ведь есть же она!

— Тогда станете мне больше доверять? — усмехнулся Рысин. — Допустим, имеется корысть.

— Не понимаю, — признался Костя, — какая.

— Совесть будет чиста.

А вот Лера, та сразу прониклась к Рысину доверием, щедро подливала в стакан ячменную бурду и даже подарила на счастье маленького чугунного ягненка.

…Договаривались встретиться в половине восьмого, но Рысин опоздал минут на пятнадцать. Объяснил безмятежно:

— Проспал.

Он был в форме, тщательно выбрит, шею облегал свежий подворотничок; револьвер не оттягивал карман, сидел в кобуре.

— Якубов, я думаю, при оружии, — предупредил Костя.

— Надеюсь. Я бы не прочь взглянуть на его пушку. — Рысин вынул из бумажника револьверную пулю, положил на ладонь. — Этой пулей был убит Свечников.

Костя взял ее, покрутил в пальцах:

— Кольт?

Кивнув, Рысин убрал пулю обратно в бумажник, сунул его в карман, огляделся и вдруг махнул рукой в сторону церкви:

— Смотрите!

Вдалеке, на фоне низкой и белой церковной ограды показалась извозчичья пролетка.


В это утро, не вылезая из постели, Желоховцев протянул руку к стоявшей в изголовье кровати этажерке с книгами и взял томик Токвиля — «Старый порядок и революция». Когда-то они с Сережей говорили об этой книге, потом разговор забылся, и лишь вчера, вновь пролистывая его дневник, Желоховцев о нем вспомнил.

«Токвиль, — записал Сережа, — стр. 188. Беседа с Гр. Ан. о французской революции». Запись была помечена 28 февраля 1917 года.

Он открыл указанную страницу: «Не думаю, чтобы истинная любовь к свободе когда-либо порождалась одним лишь зрелищем доставляемых ею материальных благ, потому что это зрелище нередко затемняется. Несомненно, что с течением времени свобода умеющим ее сохранить всегда дает довольство, благосостояние, а часто и богатство. Но бывают периоды, когда она временно нарушает пользование этими благами. Бывают и такие моменты, когда один деспотизм способен доставить мимолетное пользование ими. Люди, ценящие в свободе только эти блага, никогда не могли удержать ее надолго. Что во все времена так сильно привязывало к ней сердца некоторых людей, это ее непосредственные преимущества, ее собственные прелести, независимо от приносимых ею благодеяний. Кто ищет в свободе чего-либо другого, а не ее самой, тот создан для рабства…»

Последняя фраза была подчеркнута.

Что ж, если так, то он, Григорий Анемподистович Желоховцев, создан для рабства.

— Гришенька, вставай! — раздался из кухни властный голос Франциски Андреевны. — Каша простынет.

Желоховцев отложил книгу, сел в постели и вдруг услышал слабое дребезжанье оконного стекла. Он нашарил шлепанцы и подошел к окну. На улице было пустынно, ясно, даже малейший ветерок не шевелил листву на деревьях, но верхнее треснутое стекло продолжало дребезжать все сильнее. Желоховцев прижал его ладонью, и тогда отчетливо стал различим на западе далекий неровный гул.

Он не знал, что еще полчаса назад к начальнику вокзальной охраны влетел телеграфист. В руках у него извивалась змейка телеграфной ленты. Точки и тире на ней извещали: ночью красный бронепоезд «Марат», вооруженный тяжелыми морскими орудиями, прорвался сквозь заградительные посты и ведет бой на расстоянии тридцати верст от города.


— Значит, так, — сказал Рысин, не обращая внимания на гул канонады. — Я пойду вперед и задержусь возле дома Федоровых. Вы остаетесь. Но на месте тоже не стойте, идите потихоньку вдоль забора. Смотрите только, чтобы Якубов вас не узнал. Я думаю, ящики он будет выносить вместе с извозчиком. Когда кончат, подниму руку. Раньше не бегите. Лера тогда сколько ящиков насчитала?

— Три. И два мешка.

На всякий случай Рысин отстегнул металлическую пуговку на кобуре, только сегодня утром пришитую женой вместо сломанной застежки, и медленно пошел по улице. Пока шел, из ворот федоровского дома показались двое: один в зеленом пиджаке, простоволосый, другой бородатый, в картузе. Они вынесли ящик, поставили его в пролетку. Зеленый пиджак вновь исчез и воротах, а извозчик замешкался, пристраивая ящик так, чтобы углами не ободрало кожаное сиденье. Рысин с болезненной отчетливостью видел его склоненную спину, пуговку на картузе — недавнего спокойствия как не бывало. Затем извозчик тоже направился к воротам, а на улице появилась Лиза Федорова.

Рысин пошел медленнее.

Вынесли второй ящик, поставили рядом с первым. Одна из лошадей всхрапнула, попятилась, натягивая обмотанные вокруг штакетины вожжи; ее, видимо, тревожила канонада.

Третий ящик не выносили долго — Рысин уже начал волноваться, но наконец принесли и ушли опять.

Федоров, которого они с Костей на исходе ночи все-таки решили допросить, клялся и божился, будто знать ничего не знает и не видал у себя в доме никаких ящиков. Соврал или нет?

Рысин остановился у пролетки, спросил со всей доступной ему в этот момент галантностью:

— На восток, барышня?

— Куда еще? — сказала Лиза. — Молчали бы уж, защитнички!

Четвертый ящик навалили на сиденье. Рысин удивился: почему четыре? Вздохнул сочувственно:

— Ничего не поделаешь… Надо уезжать.

Извозчик похлопал по ящику:

— Руки аж оттянуло. Прибавить бы надо против уговору.

Якубов подозрительно покосился на Рысина, но промолчал.

Гул на западе начал стихать.

— Слава те, господи, — перекрестился извозчик.

Давая условленный знак, Рысин поднял руку вверх, ладонью повертел туда-сюда, словно определяя направление ветра.

— Ветер западный, — сообщил он. — Может, и в самом деле отогнали.

Якубов ушел во двор, крикнул оттуда:

— Лизочек, а где мешки?

— Все переложено в ящики, — сказала Лиза.

Рысин посмотрел в сторону тюремного сада — Костя был уже совсем близко.

— Вон как нагрузились-то, барышня, — обиженно говорил извозчик, отвязывая вожжи, — все сиденье дорогой обдерем. Прибавить бы надо против уговору!

— Лизочек, посуда тоже в ящиках? — Якубов помедлил у ворот.

— Разумеется.

Извозчик залез на козлы:

— Ну, поехали, что ль?

Якубов попробовал отодрать рейки верхнего ящика. Рейки не поддавались. Осторожно вытягивая револьвер, Рысин шагнул к нему:

— Ваше оружие!

Якубов оторопело уставился на него, потом перевел взгляд на револьвер, который Рысин прижимал к подреберью, и тут же овладел собой:

— Это недоразумение. Угодно взглянуть мои документы?

— Ваше оружие, — повторил Рысин.

Якубов оглянулся, увидел подбегавшего Костю, и разом его смуглое лицо сделалось матово-желтым. Пригибаясь, он метнулся к воротам, но Костя успел схватить его за руку. И в эту минуту в конце улицы показался патруль — двое солдат и офицер. Костя вырвал браунинг, прицелился в офицера.

— Зачем? Не надо! — крикнул Рысин.

Но тот уже нажал спуск. Промазал. Офицер что-то прокричал неразборчиво и зигзагами побежал вперед, солдаты сбросили с плеч винтовки. Плоский фонтанчик пыли косо брызнул возле колес.

Рысин подтолкнул Якубова к пролетке:

— Лезьте! Живо!

Патрульные, прижавшись к забору, открыли пальбу, одна из пуль расщепила верхушку штакетины. Извозчик, даже не пытаясь укрыться, оцепенело сидел на козлах; Лиза с воплем кинулась к дому, и сразу распахнулось окно — то самое, под которым ночью Рысин сидел в кустах сирени, отлетела занавеска. Из комнаты хлестнул выстрел, пуля впилась в кожаное сиденье пролетки. Извозчик, опомнившись наконец, заорал, и лошади понесли. Рысин бросился к пролетке, успел заскочить в нее, вырвал у извозчика вожжи, но лошадей остановить не сумел.

Обернулся, чувствуя, что кричит, не слыша собственного крика. Из окна еще дважды громыхнуло. Костя схватился за плечо, а Якубов, не успев добежать до ворот, вдруг изломился, словно его ударили в поясницу, запрокинулся назад, прижимая руки к горлу.


Проводив Костю, Лера вернулась в музей, заперла дверь. Детский стишок вертелся в голове:

Вот идет Петруша, славный трубочист.

Личиком он черен, а душою чист.

Нечего бояться его черноты,

Лучше опасаться большой красоты…

Она поднялась на второй этаж, постояла у окна.

Красота нередко к пагубе ведет,

А его метелка от огня спасет!

Этот стишок у них с мамой был вроде семейного гимна; его еще покойный отец любил распевать, а теперь во всем свете, наверное, одна Лера и помнила шесть нескладных строчек, бог весть почему полюбившихся когда-то ее родителям. Кому нужно помнить такую назидательную чепуху? Тем более сейчас. А вот она его на всю жизнь запомнила, этот стишок, и детям своим велит выучить, если будут дети.

Лера открыла шкафчик, где лежали тома «Пермской летописи», подшивки журналов «Земская неделя» и «Фотограф-любитель», взяла с полки маленькую деревянную трубку с обломанным чубуком, вырезанную в виде фантастической птицы с вислоухой собачьей головой и чешуйчатым, раздвоенным рыбьим хвостом — когда-то ее случайно обнаружил Костя, роясь в музейном хламе. Он считал, что трубка изображает божество древних персов, это Сэнмурв-Паскудж — прообраз трех стихий: земли, неба и воды. Такое же изображение было на одном из блюд коллекции Желоховцева, и Косте хотелось думать, что трубку эту вырезали уже здесь, на Урале, по рисункам на серебряной посуде. Никого она в музее не интересовала и даже не значилась в каталогах, но отдать ее в университетскую коллекцию, о чем просил Костя, Лера отказалась. Заявила, что нет, не отдаст ни в коем случае, хотя вразумительно объяснить причину своего упрямства не могла. Как объяснишь? Просто она сразу для себя решила, что эта трубка и есть та самая вещь, которая будет напоминать о Косте. Сам-то он ничего не догадался подарить — ни колечка, ни брошки грошовой. А ей, как всякой женщине, нужен был какой-то залог.

Лера потрогала остро обломанный чубук, положила трубку на место и подумала про Федорова. Ночью тот спал и не слышал, как хлопнула дверь, когда после ресторана, обнаружив, что Кости у Андрея нет, она прибежала в музей. И хорошо, что не слышал. А то вполне могла бы и выпустить его по дурости.

Она сошла вниз, постучала в дверь чуланчика:

— Алексей Васильевич!

— Немедленно выпустите меня отсюда! — воззвал Федоров. — Сегодня состоятся выборы в городскую думу. Мне совершенно необходимо в них участвовать, я член комиссии!

— Не могу… Честное слово, не могу.

— Вот уж не думал, Валерия Павловна, что вы заодно с этими негодяями. А я-то, старый дурак, бегал, искал. Эк вы меня надули! И не стыдно?

— Честное слово, экспонаты украли.

— Ха, — сказал Федоров, — украли! И ваши приятели еще имеют наглость утверждать, будто все похищенное находится у меня же дома. Это форменное издевательство! Выпустите меня! — снова закричал он и ударил кулаком в дверь. — Я протестую!

— Алексей Васильевич, миленький, не могу! Вы есть хотите?

— Хочу, — смягчился Федоров.

— Пожалуйста, потерпите немножко. Ладно? Я чуть позже принесу.

Он шумно вздохнул:

— По крайней мере скажите, что мне грозит.

— Ровным счетом ничего.

— Голубушка, — жалобно попросил Федоров, — вы хоть Лизу-то известите, что я жив пока. Лизочка ведь уже с ума сходит! Не хотите говорить правду, скажите, будто меня срочно на вскрытие командировали… Вы ведь знаете Лизочку, сходите к ней!

— Вечером схожу, — пообещала Лера.

— Вечером? — опечалился Федоров. — А до вечера мне тут сидеть?

Лера хотела честно сказать, что ему в чуланчике придется еще несколько дней просидеть, до прихода красных. Она уже совсем собралась с духом, чтобы это сказать, как вдруг услышала отдаленный звук выстрела. Потом еще и еще. Стреляли где-то в районе Вознесенской церкви.


Лошади неслись вперед, прямо на патруль. Извозчик, что-то невнятно бормоча, стал хвататься за вожжи, и Рысин толкнул его локтем:

— Прыгай… Убьют!

Тот покорно вывалился на обочину.

Шарахнулся в сторону офицер, передний солдатик медленно повел винтовку; боек клюнул капсюль, но мгновением раньше пролетка подскочила на ухабе, Рысин даже выстрела не услышал. Теряя ногами днище, он завалился на ящики, пуля чиркнула рядом, оставила рваную щербинку на вожжах возле самых его рук. Но вожжи остались целы. Надвинулась, выросла церковь, разваливаясь, будто гармоника, потом ушла вбок; заборы приобрели объем, а дома и деревья стали плоскими, как театральные декорации. Изламываясь, они пролетали мимо с короткими легкими хлопками. Литые резиновые шины скользили в уличной пыли, с грохотом подпрыгивали ящики. Он свернул на Соликамскую, промчался три квартала вниз, к Каме, и выехал на Покровку.

Дома он затащил ящики в ограду, на ходу бросил жене:

— Я скоро, Маша!

Снова вскочил в пролетку и погнал лошадей под угор, в сторону завода Лесснера. Погони не было. Проехав несколько кварталов, остановил лошадей в пустынном проулке у железнодорожной насыпи. Огляделся — никого. В ближайших двух дворах огороды заросли лебедой, окна в домах заколочены. Рысин осмотрел пролетку — не обронил ли чего, и взгляд упал на дырку от пули. Из темной, протрескавшейся кожи сиденья торчал клок ватина. Спрыгнув на землю, он достал складной нож, вспорол сиденье и поковырял лезвием внутри. Вытащил светлую, недеформированную пулю, сунул в карман.

Вернувшись, Рысин заволок ящики в дровяник, взял гвоздодер-бантик и осторожно поддел верхние рейки самого большого ящика. Гвозди отошли с протяжным скрипом, сверху лежала тонкая неровная плита известняка, какими хорошие хозяева выкладывают обыкновенно дорожки в огородах. Отшвырнул ее в сторону — плита разлетелась на куски. Под ней обнаружился всякий мусор — деревянные обрезки, стружка, ветошь. Раскидав все это по дровянику, он вскрыл другой ящик, третий — то же самое. В четвертом вместе с разным хламом лежали ржавый четырехрогий якорек и обломок багетовой рамы.

Чертыхнувшись, он запустил якорьком в стену. Два рога мягко впились в доски, якорек прилип к стене.

Рысин прошагал в комнаты, лег на незастланную постель лицом в подушку. Вошла жена, спросила:

— Чаю хочешь?

Рысин помотал головой.

— Почка болит? — встревожилась жена.

— Нет, — в подушку проговорил Рысин. — Не болит.

Она присела у него в ногах, попробовала стащить сапог. Не смогла и оставила так.

— А я вчера на рынке была. Бог знает, что делается! Неделю назад галоши по сто двадцать рублей торговали. Я и не покупала. Откуда у нас такие деньги? Все говорят, в закупсбыте дешевше. Да только где они там, галоши-то? А вчера прихожу, смотрю — галоши уже по сорок рублей. И соль подешевела. И хлеб… С чего бы?

— А с того, — сказал Рысин, — что красные скоро город возьмут.

— Ну вот, — расстроилась жена. — А ты и денег не успел получить. Работал, работал, бегал чего-то по ночам, а денег не получишь. Жить-то как будем?

— Маша, — тихо попросил Рысин, — уйди, пожалуйста. Мне подумать надо.

Она обиделась:

— Вот и всегда так! Не посоветуешься, не расскажешь ничего. Держишь, ровно прислугу!

— Ну что ты, Маша. — Рысин погладил жену по руке. — Перестань.

— А я тебе подарок на рынке купила…

— Галоши мне не нужны! — отрубил он металлическим голосом.

— Галоши потом купим, лето на дворе… Ты посмотри, посмотри, что я тебе купила!

Нехотя Рысин оторвал голову от подушки — жена держала в руке металлический футлярчик, выгнутый наподобие чертежного лекала. Загадочно улыбаясь, ноготком вывернула из него большую лупу в металлическом же ободке, а с другого конца — вторую, поменьше. Похвалилась:

— Тридцать рублей просили, а я за двадцать пять сторговала!

— Зачем, Маша? У меня же есть.

— Так ведь старая-то твоя сломалась.

— Кто ж ее сломал? — удивился Рысин.

Он впервые об этом слышал.

— Я и сломала третьего дня…

Рысин ткнул пальцем в белую бязь наволочки — на подушке образовалась ямка. В эту ямку он поместил пулю, извлеченную из сиденья пролетки, рядом положил другую, ту, которой убит был Свечников.

Пули оказались совершенно одинаковыми. Под лупой они дрогнули, поплыли, растекаясь в стекле, потом замерли, и он вспомнил: «Убивает не пуля, убивает предназначение».

Первая пуля была предназначена ему, Рысину.

— Так мне собираться, что ли? — робко спросила жена.

— Куда еще?

— Тебе лучше знать. Говорят, у красных впереди мадьяры идут. Режут кого ни попало. Ты погляди, что пишут. — Она взяла газету «Освобождение России», которую аккуратно покупала раз в неделю, по пятницам, когда в ней печатался «Календарь садовода и птичницы», прочитала: — «Мадьярские части учиняют над пленными и мирным населением небывалые жестокости. Как сообщают красные перебежчики, в Глазове четырнадцать горожан, в том числе директор реального училища и преподаватели, а также пленные офицеры были распилены на куски двуручными пилами под пение „Интернационала“…»

— Чепуха все это. — Рысин встал. — Никуда мы не поедем!

Переодевшись в штатское, он взял справочную книгу «Губернский город Пермь и окрестности», нашел в конце ее адрес зубного техника Лунцева и выписал его в книжечку. Жена подошла сзади, положила руки ему на плечи:

— Я тебя спросить хочу… Обещайся только, что честно скажешь! А не захочешь, вовсе ничего не говори.

— Ну? — Рысин повернулся к ней.

— Ты сегодня ночью где был? Поди, у бабы какой?

— Выдумаешь тоже. — Он погладил ее по волосам, поцеловал в пробор. — Ты, Маша, не думай, чего нет… Не выдумывай. Понятно?

— Понятно. — Она всхлипнула.

— Вот и не думай ничего. — Рысин еще раз ее поцеловал. — А за подарок спасибо.


Лунцев провел его в гостиную, поинтересовался:

— Вы по объявлению или по рекомендации?

— Я из военной комендатуры, — сказал Рысин. — Вот мои документы.

Лунцев заволновался, но документы смотреть не стал — видно, побоялся оскорбить визитера недоверием. Замахал руками:

— Если вы по поводу Трофимова, то я тут совершенно ни при чем! Стечение обстоятельств. Откуда мне было знать, что его ищут? На лбу, знаете, не написано…

— Успокойтесь, — перебил Рысин, — я по другому делу. Скажите, вчера поздно вечером к вам заходила мадемуазель Федорова?

— Алексея Васильевича дочка?

— Она самая.

— Нет, не заходила.

— Вы уверены?

— Я весь вечер был дома.

— Может быть, мне стоит на всякий случай расспросить прислугу?

Лунцев обиделся:

— Как вам будет угодно… Ксенька!

Он направился к двери, но Рысин остановил его:

— Не нужно… Прошу прощения.

Вышел на залитую солнцем улицу, кликнул извозчика и велел ехать к университету. Перед университетским подъездом присел в холодке на лавочку под липами, достал записную книжку; пристроив ее на колене, написал вверху страницы: «Якубов». Остальных действующих лиц обозначил начальными буквами их фамилий, а Лизу Федорову — двумя буквами: «Л. Ф.». Все буквы он расположил полукругом, на некотором расстоянии друг от друга, и обвел аккуратными кружочками. Затем, используя стрелки и условные значки, которые тут же и придумал, стал чертить схему. Прямоугольник символизировал в ней музейные экспонаты, треугольник — коллекцию Желоховцева, три маленьких кругляшка — монеты, полученные Федоровым от дочери; сплошные стрелки означали уверенность, пунктирные — вероятность, а стрелки, состоявшие из точек и тире, — вероятность на грани с невозможностью. Они шли рядом, пересекались, даты событий и условные значки ложились на страницу связующими звеньями, и скоро весь чертеж начал напоминать схему крупного железнодорожного узла.

Рысин отстранился, посмотрел на дело рук своих с видимым удовольствием.

В его чертеже была та логика обстоятельств, которую все время затемняли, а то и вовсе скрывали всякие житейские мелочи. Летящий над городом тополиный пух, гудки уходящих на восток эшелонов и орудийный гул на западе, портрет мертвого императора, платок с двойной каймою на плечах у Лизы, синяя — почему именно синяя? — тетрадь Сережи Свечникова и многое другое, что трудно было даже выразить словами, весь этот невнятный и вместе с тем странно значительный язык жизни уступил место ясному, безукоснительно строгому коду геометрических фигур, цифр и стрелок.

Особенно много стрелок — сплошных и пунктирных — сходилось к человеку, обозначенному на схеме буквой «икс».

Убрав книжечку в карман, где лежал подаренный Лерой чугунный ягненок — теплый и уже какой-то родной на ощупь, Рысин двинулся к главному университетскому подъезду, возле которого и нашел Желоховцева. Тот вяло распоряжался погрузкой книг на подводы. Погрузка книг — дело нехитрое, особых указаний не требующее, и видно было, что Желоховцев занялся им скорее от тоски, чем по необходимости. Заняться-то занялся, но и отдаться этому делу всей душой тоже не может, томится.

Вдвоем прошли в замусоренный вестибюль, по которому сновали студенты и служащие с пачками бумаг, связками книг, ящиками, кулями, чучелами и физическими приборами. Офицерский лазарет уже эвакуировали, сквозь раскрытые двери виднелась груда грязного белья и бурых бинтов на полу, голые продавленные койки. Швейцар стоял у окна, важно приставив к глазу старинную подзорную трубу.

— Едете? — по-светски спросил Рысин, не зная, с чего начать разговор.

Вопрос был пустой, и Желоховцев ответил официально:

— Эвакуация университета решена давно. Вчера вечером ректор сделал окончательные распоряжения.

— И куда же?

— Пока в Томск. — Желоховцев смотрел выжидающе.

— Пойдемте там поговорим, — предложил Рысин.

В опустевшем лазарете сели на койки друг против друга, провисшие панцирные сетки со звоном опустились под ними почти до самого пола.

— Значит, едете… А как же коллекция?

Желоховцев пожал плечами:

— Мои научные интересы ею не ограничиваются.

— Я понимаю, — покивал Рысин. — Кругозор ученого, так сказать…

— Послушайте, зачем вы пришли? У вас есть сообщить мне что-то новое?

— Вы так об этом спрашиваете, будто не вы, а я главное заинтересованное лицо.

Сказал и понял, что отчасти так оно и есть: слишком многое слилось для него в этом деле, которое уже и делом-то перестало быть, стало жизнью, судьбой.

— Уж сделайте милость, — медленно проговорил Желоховцев, — простите меня, маловера, но я не верю, что вы отыщете коллекцию… И я не хочу знать, кто убил Сережу, этим его не воскресишь. Я уезжаю.

Рысин промолчал. В этом неустойчивом дурацком мире он, бывший частный сыщик с ничтожной практикой, недоучка и неудачник, представлял собой правосудие. Не убогое правосудие Тышкевича, а настоящее, то, о котором во все времена мечтают честные люди — неподкупное, грозное и не зависящее ни от какой земной власти. И он имел на это право, потому что все вокруг свои интересы преследовали — корыстные или достойные уважения, но свои, а ему, Рысину, одному за всех приходилось думать о справедливости.

— Григорий Анемподистович, вы уезжаете, подчиняясь приказу ректора или по внутреннему убеждению?

— Я мог бы не отвечать на ваш, скажем так, деликатный вопрос. Но отвечу… Видите ли, я слишком прочно связан с университетом. Без него я не мыслю себе жизни и работы. Это первое. Во-вторых, красные как сила не внушают мне особого доверия. Хотя, должен признать, и среди них попадаются порядочные люди.

— Например, Трофимов.

— Например, он. — Желоховцев вызывающе взглянул на собеседника. — Но, увы, это не имеет значения. Я лично не знаю ни одной политической партии, которая бы на все сто процентов состояла из подлецов. Или, напротив, альтруистов.

— Трофимов сегодня арестован…

— Я тут ни при чем, — быстро сказал Желоховцев. — Что ему грозит?

— А то сами не знаете!

— Господи! — Желоховцев прикрыл глаза. — Сережа, теперь Костя… Бедные мальчики…

— Григорий Анемподистович, вы можете ему помочь, — сказал Рысин, понимая уже, что и у него самого появилась теперь в этом деле своя корысть: он хотел спасти Костю.

— Каким образом?

— А когда вы должны уехать?

— Завтра вечером.

— Отлично! Тогда у нас еще есть время.

— Минуточку! — подозрительно сощурился Желоховцев. — Какое вам, прапорщик, дело до Кости Трофимова? Да, я не скрываю своего сочувствия к нему, он мой бывший ученик. Любимый ученик. Но вам-то что, расстреляют его или нет?

— Вы думаете, что это провокация? Нет, поверьте мне! Я действительно хочу спасти Трофимова.

— Будьте добры объяснить, почему.

— Трудно объяснить… Я столкнулся с ним случайно, во время поисков нашей коллекции. Идеи, которые он исповедует, меня не интересуют, но он, безусловно, честный человек. И в его глазах я тоже хочу остаться честным человеком…

Ведь Костя мог подумать, что патруль на Вознесенской появился не случайно, а заранее направлен был туда им, Рысиным, и эта мысль, возникшая еще утром, не давала покоя, от нее кисло делалось во рту. Но как объяснишь? Он заерзал на койке, унылым звоном отозвалась продавленная сетка.

— Честное слово, Григорий Анемподистович! Я просто хочу ему помочь…

— Не продолжайте, — перебил Желоховцев. — Кажется, я вас понял. Решили к приходу красных заработать себе политический капиталец?

— Мой капитал всегда при мне, — сказал Рысин.

— Любопытно. Что же это за капитал?

— Чистая совесть.

Желоховцев усмехнулся:

— А может быть, вы, как и Трофимов, хотите передать мою коллекцию большевикам?

— Ни в коем случае. Наши с вами отношения не дают мне права на это.

— Весьма признателен.

— Боюсь, вы неправильно меня поняли. Вы мой клиент, что накладывает на меня определенные обязательства. Но по совести я бы отдал коллекцию Трофимову. Для него она не просто тема очередной научной работы.

— Очередной? — вспылил Желоховцев. — Вижу, напрасно я пытался что-то вам растолковать. Сказано: не мечите… И вообще, почему вы говорите со мной таким тоном, будто блюдо шахиншаха Пероза лежит у вас за пазухой?

— Нет, — сказал Рысин. — К сожалению, пока не лежит. Но я, кажется, знаю человека, у которого оно находится.

— Это Якубов?

— Нет.

— Кто же?

— Наберитесь терпения до вечера.

— Перестаньте морочить мне голову! — вскакивая, заорал Желоховцев. — Говорите прямо: вы нашли коллекцию?

— Я нашел человека, ее присвоившего.

— Прекратите немедленно! Мне надоели ваши дурацкие недомолвки! — кричал Желоховцев, грозя Рысину пальцем. — Я уверен, это Якубов! Он темный человек, я никогда ему не доверял. Какого черта вы играете со мной в молчанку? Вы знаете, что с тех пор, как пропала коллекция, Якубов ни разу не появился в университете? А Свечников тут совершенно ни при чем. Слышите, прапорщик? Ваши подозрения гроша ломаного не стоят!

— Сядьте, Григорий Анемподистович, — спокойно сказал Рысин. — Я понимаю, вам не хочется думать, что причина смерти Свечникова — его любовь к вам. Но я не стану вас успокаивать. Шкаф отодвигал левша, о чем я вам говорил, а почерк, которым написан дневник, — это почерк левши с характерным левым наклоном. Коллекцию украл Свечников, а мотивы вам известны…

Желоховцев провел по лицу ладонью, сел. То, что он не замечал за самым преданным своим учеником такой явной особенности, можно было объяснить рассеянностью, но можно — и равнодушием; Рысин хотел сказать об этом прямо, но передумал. Разговор и без того кренился в нужную сторону: Желоховцев сам должен был понять, что, если он откажется помочь Косте, вина за его гибель тоже будет лежать на нем. И он это понял. Спросил:

— Что я должен сделать?

— Пойти со мной к помощнику военного коменданта города капитану Калугину, выслушать нашу беседу и подтвердить известные вам факты. Только и всего.

— К Калугину? — переспросил Желоховцев.

— Да. Вы с ним знакомы?

— Он несколько раз бывал в университете.

— Вот и хорошо. — Рысин поднялся. — Встретимся в восемь часов. В ресторане Миллера.

— Почему там? — удивился Желоховцев.

— Наш разговор удобнее будет вести во внеслужебной обстановке.


Весь день Лера боялась выйти из музея даже на пять минут: вдруг придет Костя? Накануне условились встретиться с Андреем у Миллера в половине восьмого, но она решила никуда не ходить. С того самого момента, как услышала выстрелы, ее не оставляло чувство свершившегося несчастья. Всячески успокаивала себя, пыталась читать, потом взялась прибрать комнаты — напрасно; день длился бесконечно, как в детстве, и было вместе с тем мучительное, до тошноты, ощущение стремительно уходящего времени, в котором она могла что-то сделать и не сделала.

Ближе к вечеру вспомнила про Лизу Федорову: вот у кого можно обо всем разузнать!

Лера пулей сгоняла в соседнюю лавку, на последние деньги купила хлеба, конской колбасы, налила в бутылку теплого кофе, затем заставила Федорова торжественно поклясться здоровьем дочери, что не сделает попытки убежать, велела ему на всякий случай отойти в дальний угол чуланчика; прислушиваясь к шагам, на мгновение отворила дверь, положила еду на пол у порога и вновь задвинула засов.

Федоров честно выполнил обещанное.

— Сейчас иду к вам домой, — сказала Лера. — Все передам Лизе, как вы просили.

— Буду очень обязан, голубушка, — вполне миролюбиво откликнулся Федоров.

…Лизочек сидела на софе, курила.

— Ты-ы? — изумленно протянула она, увидев Леру. — Вот это сюрпри-из!

— Я на минуточку, — смутилась Лера. — Алексей Васильевич просил меня…

— Да ты садись. Ведь сто лет не видались! В одном городе живем, а повидаться некогда.

— Алексей Васильевич просил передать, чтобы ты не беспокоилась. Его срочно командировали на вскрытие в Верхние Муллы. Дело спешное, и не успел тебя предупредить. Меня он встретил по дороге. Но я, свинья такая, закрутилась вчера, забыла. Ты уж извини. — Все это Лера выпалила единым духом, потому что врать неловко было даже по поручению самого Федорова, и лишь потом присела на софу рядом с Лизочком.

— Спасибо. — Та равнодушно кивнула. — Бедный папочка, он всегда чересчур серьезно относился к своим служебным обязанностям. В нынешние времена это особенно смешно… Небось и в ваши музейные дела мешался почем зря?

Лере стало обидно за Федорова.

— Нет, — искренне возразила она. — Алексей Васильевич бывал нам очень полезен.

— Так я тебе и поверила… Ладно, расскажи лучше, как живешь. Замуж не вышла? — Лизочек засмеялась, картинно откинув завитую головку. — Обычный разговор двух бывших гимназисток после разлуки, да? Между прочим, видела тебя вчера у Миллера с каким-то мужчиной. Довольно симпатичный, мне такие нравятся. Одет, правда, неважно. Хотя сейчас штатскому трудно хорошо одеться… Замуж взять обещает?

— Да я сама не хочу, — сказала Лера.

— И правильно. Куда торопиться? Ты Верку Лебедеву помнишь? Она еще на словесности Пушкина декламировала: «И мальчики кровавые в зубах…» Помнить? Ужасная дура. Но фигура! Даная. Ты ее голую когда-нибудь видела? Богиня греческая, ей-богу. Я думала, она с такой фигурой за генерала выйдет. А вышла за купца Калмыкова. Представляешь?

— Это рыбой который торгует?

— Ну да, вдовец. А Наташу Корниенко помнишь? — Лизочек достала еще одну папиросу, прикурила от первой. — Знаю, что вредно для горла, но не могу удержаться… Нет, нам надо непременно всем встретиться. Посидим, повспоминаем. Просто преступление, что мы растеряли друг друга. Столько есть чего вспомнить! — Она взяла со стола большое серебряное блюдце, задумчиво стряхнула на него пепел. — Впрочем, что я говорю? Какие теперь встречи… Ты когда едешь?

— Еще не знаю.

— Поторопись, поторопись. Говорят, билет в классном вагоне до Омска стоит уже пять тысяч.

Лизочек поставила блюдце на софу, Лера отодвинулась, чтобы невзначай не опрокинуть его, и вдруг отчетливо увидела под сероватым налетом пепла изображение лежащего Сэнмурв-Паскуджа — собачья голова, птичье туловище, рыбий хвост. Деланно-равнодушным голосом спросила:

— Что у вас тут за стрельба была сегодня утром?

— Ой, не говори! Страху натерпелась! Возле самого нашего дома красного шпиона арестовали. Один в офицерской форме был, тот ускакал на лошади. А другого взяли… Ты уже пошла? Куда ты спешишь? Ведь только разговорились… Да куда ты?

В прихожей, за дверью, лежали какие-то предметы, накрытые одеялом. Рядом стояли два мешка, в одном из них под натянутой мешковиной Лера угадала знакомые очертания малахитового канделябра.

Но теперь наплевать ей было на этот канделябр. Какой еще канделябр, если Костя арестован?

— Не уходи, — попросила Лизочек. — Ну пожалуйста, посиди хоть четверть часика!

Не отвечая, Лера выскочила на крыльцо и бегом припустила по улице в сторону номеров Миллера. У нее оставалась одна только надежда — Андрей. Больше ей не на кого было надеяться.

По Сибирской, мимо бывшего губернаторского особняка, мимо Покровской церкви, откуда как раз вышел отец Геннадий и, узнав Леру, осуждающе покачал головой вслед своей нерадивой прихожанке, она бежала, прижимая к груди сумочку; стишок про Петрушу, славного трубочиста, чья метелка от огня спасет, мельтешил в памяти бессмысленно и неотвязно.


В общей камере губернской тюрьмы, куда Костю привели после предварительного допроса, сидело человек тридцать, в большинстве пленные красноармейцы. Ему освободили место в углу, но никто ни о чем не расспрашивал, и он был рад этому. Не то что говорить, думать не хотелось. В голове было пусто, раненое плечо горело, знобкий жар от него разливался по телу. Часа через два рядом присел мужик, начал рассказывать:

— Сам-от я из Драчева. Не слыхал? Драчево наша деревня, от Троицы четыре версты…

Голос его словно доносился из другого конца камеры, хотя бубнил он над самым ухом.

— А прошлую неделю, — рассказывал мужик свою историю, которую все в камере, видимо, уже слышали не первый раз, — объявляются у нас казаки. Ну, понятно, все хватать. Живность, одежу какую ни на есть. Курей там. Короче, реквизиция. Но уж без квитанциев, так. А у Ефима Кошурникова ничего не взяли. У него в избе царский портрет висел, они поглядели и не взяли нисколь ничего. Ну, бабы и раззвонили по деревне. Моя-то чистое колоколо, ее не переслушаешь. Ноет и ноет: мол, доставай тоже. А и все не дураки. Казаки в одну избу зашли — портрет. В другую — опять портрет. Поначалу пропустили избы две-три, а как до моей добрались, осерчали. «Ты зачем, — говорят, — падла, вчетверо сложенного государя на стенку повесил?» А я его из сундука достал… И давай меня нагайками обхаживать. Я не утерпел, шоркнул одному по уху. Так сперва в Троицу отвели, потом сюда. По дороге испинали всего. И сижу тута с вами. А за что? Вы хоть за дело сидите, а я за что? За дурость бабью…

— Сиди, сиди, — сказал один из пленных. — Посидишь, поумнеешь. Царя-то зачем в сундуке держал?

— Баба дура, — сокрушался мужик. — Сложила его пополам, да еще раз пополам. Вот у Ефима Кошурникова для всякой власти есть свой портрет. И все невелики, перегибать не надо.

— Попить бы, — попросил Костя.

Мужик тронул ему лоб:

— Эге, да ты горишь весь. Тиф, может? Эй, гляньте-ка, сыпняк ведь у него!

— Какой сыпняк! — отмахнулся бородатый красноармеец, сидевший рядом с Костей. — От раны горит.

— А я говорю, сыпняк! Вон и пятна пошли по морде-то. Позаражает всех к…

— Да пусть лежит, — сказал бородатый. — Чего тебя мозолит? Боишься, так сядь подальша.

— Одно кончат всех через день-два, — откликнулся еще кто-то. — Пускай перед смертью с народом побудет.

— Тебя, может, и кончат, — выкрикнул мужик. — А меня-то за что? — Он подскочил к двери, забарабанил в нее кулаками и, когда появился надзиратель, доложил ему, вытянувшись по-военному: — Тифозный тута. Прибрать бы куда положено…

— Да пускай лежит, — раздались голоса. — Не мешает никому!

— Дело-то к концу, чего там!

Последняя реплика все и решила.

— Шабаш, думаете? — спросил надзиратель, набычив шею и грозно оглядывая камеру. — Не-ет, рано распелись! Тифозный, значит, в барак. Давай, бери его. Ну!

Никто не пошевелился.

— То пущай лежит, — злорадно сказал мужик, — а то как заразы боятся.

— Ну! — рявкнул надзиратель.

Двое пленных помоложе подошли к Косте, помогли встать. Он не сопротивлялся.


Перед входом в ресторанный зал висело зеркало, которое понравилось Рысину еще накануне: оно заметно сплющивало и раздвигало вширь его долговязую нескладную фигуру; такие зеркала попадались нечасто, и Рысин любил в них смотреться, они придавали ему уверенности. Перед этим зеркалом он тщательно причесался, держа фуражку под мышкой, поправил ремень, который все время сползал вниз под тяжестью кобуры с револьвером, и недобрым словом помянул жену, забывшую провертеть в ремне еще одну дырку, о чем сказано было два раза.

Едва шагнул в зал, как навстречу бросилась Лера.

— Клянусь, я не виноват! — быстро проговорил Рысин, глядя в ее заплаканное лицо. — Вы все знаете?

— Я заходила к Лизе Федоровой…

— Постараемся ему помочь, — сказал Рысин. — Будьте умницей, наберитесь мужества.

Лера едва успела рассказать о своем визите на Вознесенскую, о Сэнмурв-Паскудже и малахитовом канделябре, как появился Желоховцев. Он был в строгой черной тройке, с тростью. Кивнув ему, Лера вернулась к себе за столик, где ждал ее узколицый мужчина с цветком львиного зева в петлице.

— Выпить хотите? — спросил Рысин у Желоховцева.

Тот покачал головой.

— А я, пожалуй, выпью. — Рысин остановил пробегавшего мимо официанта. — Мне бы рюмку водки, любезный.

— Не положено, господин прапорщик. Садитесь за столик.

Рысин сунул ему серебряную полтину:

— Кстати, капитан Калугин в каком номере проживает?

— В четвертом.

— Он у себя?

— Вроде как пришел, не выходил больше.

Через минуту явилась рюмка водки. Рысин с наслаждением выпил ее под укоризненным взглядом Желоховцева, затем знаком пригласил его следовать за собой.

На лестнице было темно, металлический наконечник профессорской трости громко клацал по каменным ступеням. Откинув портьеру, Рысин первым ступил в освещенный коридор и почувствовал, как в животе, в самом неожиданном месте возникла вдруг тонкая напряженная ниточка пульса. Теперь он знал все, что хотел знать. Разговор с Лерой расставил последние точки. Подаренный ею на счастье чугунный ягненок лежал в кармане, Рысин и взял его с собой на счастье, потому что расследование кончено, начинается игра, и ему, как всякому игроку, нужна удача.

— Григорий Анемподистович, — Рысин удержал его за локоть, — все, что я буду говорить, принимайте, пожалуйста, как должное. Ничему не удивляйтесь и не задавайте мне никаких вопросов.

— Позвольте? — вскинулся было Желоховцев.

Но Рысин уже стучал в дверь четвертого номера.

Отозвался мужской баритон:

— Открыто!

Калугин в расстегнутом френче сидел за столом, что-то писал. Его портупея с большой желтой кобурой, из которой торчала рукоять кольта, висела на вешалке у двери.

— Профессор Желоховцев, — любезно поздоровавшись, представился Желоховцев. — Хотя мы знакомы. Помните, капитан, вы были в университете вместе с майором Финчкоком из британской миссии? Осматривали мою коллекцию сасанидской серебряной посуды.

— Как же, как же, профессор, — улыбнулся Калугин. — Конечно, помню и очень рад. Чем могу служить?

Рысин, выждав немного, шагнул следом, встал под вешалкой:

— Прапорщик Рысин. Помощник военного коменданта Слудского района.

Калугин перевел на него взгляд и тут же вскочил:

— Вы?

Отшвырнув стул, метнулся к двери, но Рысин уже держал в руке револьвер:

— Сядьте! Оружие вам ни к чему. И свое я сейчас уберу. У нас разговор сугубо конфиденциальный, свидетели не потребуются. — Он вынул из кобуры калугинский кольт. — О, именной? Это для меня приятный сюрприз.

Желоховцев с ужасом взирал на них обоих, но пока помалкивал. Левой рукой он опирался на трость, правую опустил в карман пиджака, и Калугин, видимо, решил, что профессор тоже вооружен. Покосившись на него, вернулся к столу, поднял стул. Сел, небрежно закинув ногу на ногу.

— Прошу, капитан, выслушать меня внимательно, — сказал Рысин. — Вопросы будете задавать потом, я с удовольствием отвечу… Может быть, вам известно, что в следственной практике Североамериканских штатов применялся такой эксперимент: брали оружие человека, подозреваемого в убийстве, и стреляли из него в мешок, набитый шерстью или хлопком. Пуля, как вы понимаете, при этом не деформировалась. Затем эту пулю сравнивали с той, которая была извлечена из тела жертвы…

Калугин усмехнулся:

— Зачем вы мне это рассказываете?

— Полоски, оставляемые на пулях нарезами ствола, позволяют сделать определенные выводы. Но есть и более простые случаи. Например, ваш. Это когда канал ствола имеет какой-то дефект, который метит пулю. Ваш кольт, скажем, Рысин покачал его на ладони, — оставляет на ней характерную канавку. Ее хорошо видно под небольшим увеличением. Я располагаю двумя образцами. Первый извлек доктор Федоров из тела убитого студента Сергея Свечникова. Второй образец по счастливой случайности застрял не во мне, а в сиденье извозчичьей пролетки… И еще! В точности такую же канавку мы можем при желании обнаружить на той пуле, которой сегодня утром был убит Михаил Якубов…

— Боже мой! — Желоховцев прислонился к стене.

Калугин, не обращая на него внимания, поощряюще кивнул:

— Продолжайте, продолжайте, прапорщик. Все это чрезвычайно любопытно.

— Я, пожалуй, вернусь к самому началу, — все так же размеренно проговорил Рысин. — Эта история требует последовательного изложения.

— Завязка, однако, весьма интригующая. Чувствуется, что в гимназии вы усердно читали детективные романы. Не пробовали себя в этом жанре?

— Помолчите, вы! — срывающимся голосом крикнул Желоховцев.

— За все детали я не ручаюсь, — сказал Рысин, — но основная линия выглядит приблизительно так: Якубов числился вашим агентом и должен был остаться в городе после прихода красных. С какой целью, вам лучше знать. Меня такие вещи не интересуют, я не из ЧК.

— Этим вы меня очень утешили.

— Итак, Якубову поручалось остаться в городе. Но его прошлое, с точки зрения большевиков да и всякого, простите, честного человека, далеко не безупречно. Насколько я знаю, в прежние времена он был связан с жандармским управлением и вполне резонно полагал, что новая власть большого доверия ему не окажет. Чтобы заслужить это доверие, он предложил предстать перед красными, имея на руках кое-какие ценности из университета и музея. Вам следовало реквизировать их своей властью. Однако вы этого не сделали и предпочли другой путь. Восточное серебро Якубов добыл, сыграв на привязанности Свечникова к Григорию Анемподистовичу, а для ограбления музея вы помогли ему устроить маленький невинный маскарад. Все прошло прекрасно, вы только одного не учли: жандармские осведомители редко бывают людьми чести по отношению к кому бы то ни было. И Якубов не исключение. Увы, капитан, ваш агент вовсе не собирался ни оставаться в городе, ни тем более отдавать похищенное большевикам. Да и вы сами, надо сказать, начали колебаться. Ведь знали, например, чего стоит одно лишь блюдо шахиншаха Пероза…

— Майор Финчкок предлагал за него шестьсот фунтов, — вставил Желоховцев.

— Что же касается музейных экспонатов, — продолжал Рысин, — тут вам пришлось целиком положиться на Якубова. И он не обманул ваших ожиданий, отобрав действительно самые ценные вещи. Я, правда, не знаю, в какой момент у вас зародилась мысль их присвоить, но это в конце концов и не важно. Во всяком случае, вы настояли на том, чтобы для сохранности перевезти все домой к Елизавете Алексеевне Федоровой. У вас роман с этой барышней, вместе собираетесь эвакуироваться…

Калугин выпрямился:

— Попрошу не упоминать всуе имя женщины!

— Хорошо, — согласился Рысин. — Не буду… Вы настаивали, и Якубов не посмел отказать вам, о чем впоследствии пожалел. Впрочем, я забегаю вперед… Еще до того, как все было перевезено к Елизавете Алексеевне… пардон, на Вознесенскую, причем втайне от хозяина дома, встал вопрос о том, что делать со Свечниковым. Этот мальчик написал письмо Григорию Анемподистовичу. Наивно шантажируя своего учителя, он призывал его остаться в городе. Такой план когда-то Свечникову подсказал Якубов, которому рисковать не хотелось. Сам он в кабинет не полез, но дал Свечникову несколько советов с целью инсценировать похищение коллекции человеком с улицы. Затем Свечников написал письмо и принес показать его Якубову. Он ведь считал Якубова своим единомышленником. Тот начал юлить, изворачиваться. Заподозрив неладное, Свечников решил забрать у него коллекцию.

— Почему же сразу не оставил ее у себя? — спросил Желоховцев.

— Думаю, он не очень-то доверял своим квартирным хозяевам… Тогда Якубов, не зная, что предпринять, пригласил к себе Свечникова и вас, капитан. Да-да, вас. Вы, очевидно, явились в штатском…

— Сцены с переодеванием вам особенно удаются, — заметил Калугин.

— …но с оружием. Кем вы представились, не знаю. Но уговорить Свечникова не посылать письмо ни вам, ни Якубову не удалось. Напротив, после этого разговора он окончательно решил во всем признаться Григорию Анемподистовичу. Теперь Сережа должен был исчезнуть. Якубов предлагал выслать его или арестовать, но вас это не устраивало. Вы предпочли способ радикальный.

— Негодяй! — выкрикнул Желоховцев. — Убийца!

Рысин в упор смотрел на Калугина, который с невозмутимым видом покачивал носком сапога.

— Поздно вечером, выйдя от Якубова вместе со Свечниковым, вы, капитан, у железнодорожной насыпи выстрелили ему в спину. Пуля попала в сердце, и он упал лицом вперед. Лоб его был испачкан землей. Но утром, когда тело обнаружили, оно уже было перевернуто на спину. Значит, вы доставали что-то из нагрудного кармана. Что именно, догадаться нетрудно. То самое письмо.

— Я же говорил, что оно есть! — воскликнул Желоховцев.

— Один вопрос, прапорщик, — сказал Калугин. — Кому вы служите?

— Я помощник слудского коменданта по уголовным делам.

— Бывший, — поправил Калугин.

— Это неважно. Занимаясь расследованием убийства Свечникова, я исполняю мои прямые служебные обязанности.

— Помощь большевикам тоже входит в ваши обязанности?

— Если правосудие находится в преступных руках, то да. Я даже не мог арестовать Якубова. Тышкевич запретил мне это, поскольку знал, что тот — ваш человек. Хотя, отдаю должное моему начальнику, это было ему неприятно. Он кричал на меня так, что я сразу понял: совесть у него нечиста.

— Вы поставили на красных, прапорщик, — сказал Калугин. — Да, скоро они возьмут город. Но до того времени у вас еще будет возможность горько раскаяться, что сделали такой выбор. Поверьте, я предоставлю вам эту возможность.

— Продолжаю. — Рысин вытер обшлагом взмокший лоб, сдвинул фуражку на затылок. — Якубов, понимая, что тянуть дольше некуда, решил тайком увезти похищенные вещи на восток. Вчера вечером он известил Лизу, прикинув, что до утра она с вами не увидится. И обманулся. Лиза отправилась не к Лунцеву искать отца, как сказала Якубову, а к вам. Вы не захотели вступать с ним в объяснения. Еще бы! Тут неизбежно всплывали ваши собственные планы, отнюдь не бескорыстные. Тогда вы довольно удачно придумали этот трюк с ящиками. Все прошло бы гладко, не появись на Вознесенской улице случайный патруль. Мы с Трофимовым вам ничуть не мешали. Пожалуй, вы даже готовы были закрыть глаза на появление под самым вашим носом красного разведчика. Но патруль, стрельба — это другое дело! Какое-то дознание, какие-то ненужные разговоры. И вы решили избавиться от всех свидетелей разом. Тем более что убийство Якубова вполне можно было приписать мне или Трофимову. Напали, дескать, с невыясненными намерениями.

Помолчав, Калугин поднял голову:

— Ваша версия напоминает астрономическую систему Птолемея. Стройна, красива, объясняет все видимые явления, но неверна по существу. Сами подумайте, зачем мне при моем служебном положении все эти хитроумные уловки, о которых вы говорили? Как помощник коменданта города я просто мог изъять ценности из университета и музея. В условиях прифронтового города мои полномочия достаточно велики.

— Догадываюсь, — сказал Рысин. — Но ваше возражение лишь подтверждает правильность моей версии.

— Каким образом?

— Сейчас объясню… Если бы мысль о присвоении ценностей родилась у вас первого, вы именно так и поступили бы. Но первым об этом подумал Якубов. А вы поначалу клюнули на его приманку. Слишком опасно было бы реквизировать коллекцию и экспонаты вашей властью. Такая акция могла обрасти слухами, которые неизбежно потянулись бы за Якубовым, захоти он и в самом деле предстать перед красными с этими вещами. Это вы сообразили. Потом ваши планы переменились, но было уже поздно. В дело оказались втянуты Якубов и Свечников… Вот, собственно, и вся история.

— Весьма занимательно, — резюмировал Калугин. — И что же, по-вашему, я собирался делать дальше?

— Вот уж не знаю! Но подозреваю, что ваши замыслы возникли не без влияния майора Финчкока.

— Та-ак. А что вы скажете на такой вариант продолжения этой истории? Я зову на помощь. Стрелять, как я сейчас понимаю, вы не станете.

— Не стану, — подтвердил Рысин.

— Из соседних номеров сбегаются офицеры. Я говорю им, что вы красный шпион. Это не так уж далеко от истины. Вас отводят в тюрьму, где устраивают очную ставку с Трофимовым, а затем предъявляют на предмет опознания начальнику утреннего патруля. После чего по обвинению в измене… Эпилог предоставляю вашему пылкому воображению.

— Но я пойду к вашему начальству и все расскажу! — пообещал Желоховцев.

— Ваша сегодняшняя миссия, профессор, — сказал Калугин, — мне не совсем ясна. Но в случае с Трофимовым вы вели себя не лучшим образом. Ведь он был у вас? Так что поезжайте-ка в Томск.

Рысин улыбнулся:

— Ваш вариант не учитывает двух обстоятельств. Во-первых, я в форме и сумею привлечь внимание собравшихся кратким изложением только что сказанного. Во-вторых, вы не сможете избавиться от меня немедленно. Придется исполнять разные формальности. Скрыть факт моего ареста от поручика Тышкевича вы тоже не сможете. А он по-своему человек честный. Те доказательства, которыми я теперь располагаю, не снимут вины с меня, но убедят его и в вашей вине. Кроме того, обе пули, дневник Свечникова с записью о похищении коллекции, — при этих словах Рысин многозначительно посмотрел на Желоховцева, который, сообразив, торопливо кивнул, — а также протокол осмотра кабинета Григория Анемподистовича и медицинское заключение, написанное доктором Федоровым, хранятся у вполне лояльного человека. В случае моего ареста они будут вместе с моей запиской представлены вашему прямому начальнику, полковнику Николаеву. Копии тоже пойдут в дело. Будет обследована и пуля, сидящая в горле Михаила Якубова… Так что если вы сейчас позовете на помощь, можете считать свою карьеру законченной. Это в лучшем случае! — Рысин невольно коснулся рукой кармана, где лежали все перечисленные доказательства.

— Тышкевич — мой старый приятель, — рассмеялся Калугин. — А доктор Федоров напишет такое заключение, какое мне будет нужно. Он прекрасно осведомлен о моих отношениях с его дочерью и рассчитывает, что я на ней женюсь.

— Не буду разрушать ваших иллюзий. Но в ближайшее время ваш возможный тесть ничего написать не сможет. Он заперт в чулане. А вот где находится этот чулан, вы не знаете и не узнаете. Трофимову тоже это неизвестно… Кстати, пока мы с вами здесь разговариваем, туда же везут и Елизавету Алексеевну.

Это был блеф чистейшей воды, но Калугин поверил.

— Подлец, — тихо проговорил он, с ненавистью глядя на Рысина. — Попомнишь у меня! — И вдруг трахнул кулаком по столу.

Чернильница подпрыгнула и опрокинулась, пятная бумаги, а Калугин саданул еще раз прямо по чернильной лужице, синие брызги ударили ему в лицо, рассеялись по обоям.

— Все вещи с Вознесенской отправлены в тот же чулан, — закончил Рысин. — А дабы вы окончательно мне поверили, добавлю: в один из тюков я лично засунул небольшое серебряное блюдо с изображением собако-птицы. Елизавета Алексеевна легкомысленно использовала его в качестве пепельницы.

— Блюдо с Сэнмурв-Паскуджем? — спросил Желоховцев.

— Вот-вот. Я забыл, как называется эта тварь.

— Хорошо. — Калугин снова взял себя в руки. — Допустим на минуту, что все рассказанное вами — правда. Тогда зачем вы пришли сюда? Отчего не представили материалы по начальству или сразу полковнику Николаеву? По-моему, вы чего-то не договариваете.

— Вы угадали, — сказал Рысин. — Мне нужен Трофимов.

— Ага! — обрадовался Калугин. — Все ясно. С этого и следовало начать. Роль неподкупного стража законности вам как-то не к лицу, прапорщик!

— Не будем отвлекаться. Вы согласны?

— А что я получу взамен?

— Все вещественные доказательства, исключая дневник Свечникова, и наше молчание.

— Вот теперь я полностью убедился, что вы продались большевикам, — отчеканил Калугин. — Ведь что же получается? Долг службы и чувство справедливости предписывают вам предъявить мне обвинение и открыть дело. А что делаете вы? Спасаете красного шпиона? Отлично, прапорщик! Браво! Только зачем разыгрывать из себя Дон Кихота? Вы же отпускаете на свободу грабителя, убийцу. Не правда ли? — Он вскочил из-за стола — грузный, с побагровевшим лицом, испещренным чернильными брызгами. — А как же законность? Правосудие? Священная кара, наконец? Вы предлагаете мне сделку? Прекрасно! Так это и назовем. Давайте называть вещи своими именами. Да, я хотел сбыть коллекции союзникам. Да, мне нужны деньги. У моей невесты нет порядочного платья, прапорщик. Моя мать сидит в Омске без копейки. У обеих моих сестер мужья убиты за Россию, они бедствуют. А у меня нет ничего. Понимаете, ничего! Вот что я получил за службу! — Калугин ткнул пальцем в кольт, который Рысин по-прежнему сжимал в руке. — Именно оружие, чтобы пустить себе пулю в лоб. Так, по-вашему, я должен был поступить? Три года я провел в окопах. У меня прострелено легкое. А Якубов? Свечников? Эта дрянь отсиживалась в тылу, почитывала книжечки, когда я умирал в Мазурских болотах! А вы, прапорщик? Только честно: что вам посулили Трофимов и его дружки? Какие золотые горы?

— Замолчите! — прошептал Рысин.

— Что, не нравится? Успокойтесь, мы же оба деловые люди, и я принимаю ваше предложение. Ударим по рукам?

— Вы убийца, — сказал Рысин. — Я не подаю руки убийцам.

— Презираете меня? И зря. У вас нет для этого ровно никаких оснований. Проклятое время! Оно уравняло нас всех…

— Григорий Анемподистович, — попросил Рысин, — возьмите мой револьвер и постерегите господина Калугина. Я пойду за извозчиком… Палец вот сюда. Предохранитель снят.

Желоховцев положил палец куда было велено, однако тут же сморщился и вернул револьвер:

— Нет, не могу…

— Излишние предосторожности, — ухмыльнулся Калугин. — Оставьте бедного профессора в покое. Мы же обо всем договорились.

— Мне нужно письмо Сережи, — сказал Желоховцев. — Даю слово, капитан, что не использую его против вас.

— Когда я увижу Елизавету Алексеевну? — спросил Калугин.

— Через час после того, как я получу Трофимова, — ответил Рысин. — Она и передаст вам обещанные улики, исключая дневник.

— А кольт?

— Его я оставлю себе на память.

Спустившись в ресторан, Рысин велел швейцару позвать извозчика, а сам направился к тому столику, за которым сидела Лepa со своим спутником.


— Вам придется меня подождать, — сказал Калугин, когда пролетка остановилась у тюремной ограды. — Здесь. Я постараюсь не задержаться.

Он поговорил о чем-то с часовым, выбежавший унтер-офицер, узнав помощника военного коменданта, взял под козырек, распахнул дверку в воротах, и Калугин исчез. Рысин остался сидеть в пролетке.

Логика обстоятельств была на его стороне: Калугин думает, будто Лиза, взята заложницей, и не может ничего предпринять. Он бессилен. Умом Рысин понимал это, но неподвижная, словно впечатанная в стену, фигура часового, белый круг луны, истаивающей на ущербе, как брошенный в горячую воду сахар, неестественно четкий очерк тюремной кровли и странный контраст тишины, стоящей над городом, с далеким гулом артиллерийской канонады, все тревожило, все напоминало о том, что в нынешние времена логика утратила свое былое могущество.

Поежившись, Рысин вылез из пролетки. У земли ветер почти не чувствовался, а на вершинах лип тюремного сада под внезапными его порывами шелестела листва, и от этого тоже рождалось ощущение грозящей опасности, близости иной жизни, неподвластной каким бы то ни было расчетам.

Лера с ее спутником и Желоховцев уехали на другом извозчике минут за десять до того, как Рысин с Калугиным покинули номера Миллера. Решили, что вещи с Вознесенской они вывезут, а Лизу трогать не станут. Даже в том случае, если Калугин из тюрьмы отправится прямо к ней, все будет уже кончено: Костя исчезнет, Желоховцев передаст свое серебро в университет, под охрану. Сам по себе он Калугину не нужен, и за судьбу его можно не опасаться. Лера вообще вне подозрений, к Федоровым она и заходить-то не будет.

Потом Рысин подумал о себе: что с ним теперь станется? Может, сегодня же ночью забрать жену и податься к тетке на Висим? Он в форме, заставы ему не помеха.

Почудилось вдруг, что поблизости кто-то есть. Взглянул на часового — тот все так же неподвижно стоял у будки. Извозчик, нахохлившись, дремал на козлах. Калугин не появлялся. Начиная волноваться, Рысин поднес к глазам руку с часами и успокоился: прошло всего пять минут.

Он ждал, что вот-вот придет к нему то чувство блаженной расслабленности, какое испытывает человек после трудной, хорошо сделанной работы, но желанное чувство не приходило, и дело было не только в том, что Костя Трофимов оставался пока за тюремными воротами. Дело в другом. Калугин прав: преступление не повлечет за собой возмездия, останется безнаказанным. Вспомнилось наблюдение Путилина: преступники не седеют. Он, Рысин, пожалел Костю и Леру, не довел дело до конца, как предписывали ему долг и совесть, и убийца будет иметь возможность мирно поседеть. Можно, разумеется, утешаться тем, что если бы даже передал материалы расследования полковнику Николаеву, все равно мало что изменилось бы; в беспристрастие нынешних властей Рысин не сильно-то верил. Ну, положим, разжалуют Калугина в рядовые. А то и просто переведут в армию с понижением в чине. Во всяком разе, не осмелятся судить его открытым судом. Но не важно, не важно! Все-таки нужно было попытаться открыть дело, а он впутал свои личные привязанности туда, где о личном и речи быть не может.

Рысин представил на своем месте Путилина Ивана Дмитриевича, знаменитого сыщика, и понял, что перед ним такой вопрос и не встал бы никогда. Всю жизнь Путилин был только охотником, разве знал он, каково это — быть охотником, егерем и дичью одновременно?

Опить померещилось, что неподалеку прячется кто-то, легкий шорох донесся из кустов, по периметру окаймлявших тюремный сад, но Рысин уже не обратил внимания на этот шорох, потому что высоко над ним снова прошел ветер, липы зашумели кудрявыми верхушками, хотя внизу дуновение было слабым и теплым, почти неощутимым, как дыхание спящей рядом жены.

И внезапно Рысин подумал, что все-таки предъявит убийце обвинение, даст делу ход. Калугин, конечно, уверен, будто он не решится на это, ибо тем самым себя же подставит под удар: его, Рысина, легко уличить в сотрудничестве с большевиками. И пускай! Пускай уличают. Костя уже будет на свободе; завтра пойти к полковнику Николаеву и все рассказать. Наверное, посадят в тюрьму, расстреляют, может быть, но зато совесть будет чиста. Да, чиста! И ни к какой тетке на Висим он не поедет.

Правда, было и сомнение: значит, обманет Калугина, уговор нарушит? Да, обманет и нарушит. Но ведь за такой обман придется, глядишь, собственной жизнью заплатить. А он готов расплатиться — извольте! Сам принесет себя в жертву во имя справедливости, возляжет, как агнец, на ее алтарь. И какой же это обман, если единственная выгода от него — чистая совесть?

Рысин вынул из кармана чугунного ягненка — подарок Леры, поставил на ладонь. Тот уперся в нее всеми четырьмя копытцами на ножках-растопырках, мордочка выражала недоумение и детское лукавое любопытство. Рысин смотрел на ягненка и думал о том, что так и не увидит никогда блюдо шахиншаха Пероза. А хотелось бы посмотреть. Он представлял его большим, ослепительно светлым и в то же время похожим на немецкую серебряную сухарницу, которую принесла в приданое Маша — самую ценную вещь в их доме.

Дверка в воротах отворилась.

— Прапорщик! — позвал Калугин, выбираясь к будке. — Где вы?

Рысин шагнул вперед.

Калугин быстро склонился к часовому, потом силуэт его, хорошо видный на фоне белой стены, странно изломился, локти выпятились в сторону, плечи приподнялись, и узкая стальная полоса, укорачиваясь, блеснула между ними. Полыхнуло огнем — ярко, до самого неба. Подаренный на счастье чугунный ягненок спрыгнул в траву, подбежал к лицу Рысина и ткнулся холодным носом ему в подбородок.


В Кунгуре поезд простоял несколько часов.

На перроне творилось бог знает что — говорили, будто билеты на восток идут уже по десяти тысяч. Пьяные солдаты врывались в классные вагоны, отбирали багаж, сбрасывали пассажиров с площадок. Двое студентов из вагона, в котором ехал Желоховцев, с револьверами встали в тамбуре и заперли двери. Франциска Андреевна боялась даже к окну подойти. Сидела, сжавшись в уголке, и спрашивала:

— Что же это делается, Гришенька?

Потом страсти немного поутихли, и Желоховцев вышел на перрон. В стороне, у заколоченных ларьков, стояли, дожидаясь погрузки, артиллерийская батарея; на хоботах двух крайних орудий висело дамское белье из разбитых лавок — бюстгальтеры, чулки, панталоны, кружевные рубашки, вокруг с криками толпились бабы, шла меновая торговля.

Высокий офицер в погонах с черной окантовкой тронул Желоховцева за локоть:

— Я поручик Тышкевич. Помните меня? Что наши тарелки, профессор? Так и не нашлись?

— Нашлись, — сказал Желоховцев.

— Да ну? Рысин, что ли, нашел?

— Да, Рысин.

— Чудеса, — удивился Тышкевич. — Ведь он сбежал, сука. Дезертировал… Неужели он вам все вернул?

Не ответив, Желоховцев зашагал к своему вагону. Что он мог рассказать этому поручику? Что он вообще мог рассказать про ту ночь, когда сидели с Лерой в темной комнате, на квартире ее приятеля — какого-то Андрея, а перед ними на голой столешнице лежало блюдо шахиншаха Пероза.

С Вознесенской тогда вдвоем с Лерой поехали домой к этому Андрею, а хозяин квартиры, отдав им ключ, помог погрузить мешки в пролетку и отправился к тюрьме: хотел перехватить там Рысина с Костей.

Из осторожности Лера отпустила извозчика, не доезжая до места. Сами затащили мешки в дом, и Желоховцев первым делом нащупал в одном из них блюдо шахиншаха Пероза.

Сидели за столом, свет не зажигали. И позднее мучительно стыдно было вспоминать, как профессорским тоном зачем-то объяснял Лере, что круглый ободок на донце, так называемая кольцевая ножка, стерся не сам по себе, а был спилен — таким путем древние вогулы в Приуралье, на меха выменяв блюдо у персидских купцов, пытались придать ему большее сходство с ликом лунного светила, которому и поклонялись в образе этого блюда. Говорил, говорил, жадно оглаживая теплое серебро, как бы не понимая, начисто забыв, что Лере сейчас не до того. Какие еще вогулы? О чем он говорит? Она ждала Костю, прислушивалась. Иногда вставала и подходила к окну. Настоящая луна висела за окном — белая, низкая.

Что же было потом? Далекие выстрелы — сначала один, после еще два, через минуту еще и еще. Пальцы Леры, судорожно терзающие занавеску. Застывший на пороге Андрей — рукав у пиджака оторван, и нелепо торчит в петлице чудом уцелевший цветок львиного зева.

Он, оказывается, наблюдал за Рысиным, укрывшись в кустах возле тюремных ворот, и выстрелил секундой позже Калугина.

— Но как же? — крикнул Желоховцев. — Почему он стрелял? Ведь он думал, что его невеста у нас!

— Да на кой черт она ему! — Андрей стянул пиджак, бросил на пол. — Невеста! Обуза только лишняя. Я его, гада, второй пулей достал…

Лера плакала. Постояв рядом и не решаясь погладить ее по волосам, Желоховцев положил на стол блюдо шахиншаха Пероза и шагнул к двери. Никто его не удержал. Блюдо шахиншаха Пероза и блюдо с Сэнмурв-Паскуджем, и все остальное, что совсем недавно было самым важным в жизни, чуть ли не единственным ее смыслом и опорой, теперь казалось пустяком, ничтожной малостью, и эту малость Желоховцев оставлял там, за дверью, потому что так хотели мертвые — Сережа Свечников, и Рысин, и Костя, ждущий смерти в тюремной камере, а больше он ничего не мог для них сделать.

…Вдалеке взвыл паровоз, и Желоховцев прибавил шагу — Франциска Андреевна испуганно махала ему из вагонного окна.


29 июня 1919 года белые спустили в Каму и подожгли керосин из десятков цистерн, стоявших на берегу, в районе станции Левшино; огонь по течению двинулся вниз, к Перми. Горели, разваливаясь, лодки у берега, гигантскими свечами пылали дебаркадеры. Чалки обугливались, расползались; пароходы и баржи неуклюже разворачивались, огонь обтекал их борта, чернил ватеры, потом двумя-тремя языками взбегал к палубным надстройкам, на мгновение огненными языками провисали канаты, и баржи, медленно проседая, плыли вниз, к мосту. Дым стелился над рекой, над городом.

У реки, на путях железной дороги, суетились солдаты, поджигая составы, которым не хватило паровозов. Горели вагоны с зерном, хлопком, обмундированием, черные хлопья высоко взлетали под ветром и целый день потом падали в воду, на крыши домов, устилали улицы.

В это же время части 29-й дивизии 3-й армии Восточного фронта с северо-запада вышли к Каме.

Река лежала в дыму, клубы дыма окутывали левый, подветренный берег, откуда били пушки; снаряды падали в воду, черную вонючую пену выносило на плесы.

Командир полка Гилев поднес к глазам бинокль и увидел чайку. Бинокль чуть подрагивал, и чайка металась в окулярах, как подстреленная — вверх, вниз, опять вверх и вбок. Неподвижно распластанные крылья, настороженный блеск маленького глаза.

Больше Гилев ничего не увидел.

Ближе к вечеру подвезли орудия. Снаряды перелетали через реку, но разрывы их не были видны в сплошной завесе дыма. Вскоре белая батарея замолчала, дым снесло ветром и началась переправа. На мертвой реке затемнели лодки, шитики, плоты.

Утром тридцатого числа завязались бои на окраинах.

Утром тридцатого числа Костя очнулся на нарах тифозного барака в тюремном дворе и убедился, что никакого тифа у него нет и не было. Жар спал, слабость была во всем теле, тяжесть — рукой, кажется, не пошевелишь, и плечо ныло, но жар спал, голова была ясной. Даже есть хотелось — он ничего не ел уже третьи сутки. Воды и той не было. Сторожа исчезли еще позавчера, умерших никто не выносил. Рядом с Костей лежал мертвый матрос в распоротой нагайками тельняшке, тускло-зеленая муха ползла по его руке, чуть пониже сгиба, где выколото было: «Марат». Костя хотел согнать муху, но в этот момент со двора грянул залп, и она сама улетела.

Костя слез на пол, подполз к маленькому окошку, на три четверти забитому фанерой, осторожно выглянул наружу. Опять раздался залп, и он догадался: расстреливают.

Трое солдат подошли к окну.

— Вишь, как разит! — ругнулся один. — Я в таку помойку нос не суну. Лучше от пули подохнуть, чем от этой заразы.

— Может, из дверей хотя постреляем, — предложил другой. — Или пожжем.

— Да покойники одни, — вступил еще голос. — Кого там стрелять. Гранату кинем, и шабаш. Делов-то!

— Жалко гранату. Может, пожжем?

— Чем жечь станешь, дура? Керосину-то нет.

Костя сполз на пол, затаился, прислушиваясь к их разговору.

— Не эту, дура! Лимонку давай!

— Может, пожжем? А?

— Да пошел ты к…!

— От-то руки корявые! Ленту, сперва ленту срывай! Дай-ка сюда…

— Чиркай теперь!

— Сам знаю, отвяжись.

Вспыхнула спичка, фосфор зашипел, и Костя, не видя, увидел, как огонек бежит к капсюлю по внутреннему шнуру. Он свернулся на полу, вжал голову в колени.

— Дава-ай!

Граната влетела в окно, рассыпая белые искры, и разорвалась у противоположной стены, под нарами. Взметнулись вверх доски, тряпье, беленый потолок жутко забрызгало красным, посекло осколками.

Костя лежал ничком, чувствуя на губах вкус извести — осыпавшейся побелкой запорошило лицо. Звенело в ушах, едкий дым плыл по бараку, в углу кто-то кричал. Потом дым разошелся, несколько выстрелов ударили из окна, и кричать перестали. Послышался удаляющийся разговор, и тогда Костя ясно различил тот звук, которого ждал со дня на день, с минуты на минуту, — отдаленный треск ружейной перестрелки.


Белое кружево салфеток на подзеркальнике и два ракушечных грота, поднявшихся из этой батистовой пены, и цветы на окнах, и чистые простыни, и подушки, на каких он с детства не спал, — большие, легкие, в ситцевых ярких наволочках с торчащими уголками, все принадлежало иной жизни, прежней, той, которая, казалось, кончилась навсегда.

Лера, напевая, возилась в кухне, весело брякала посудой. «Красота нередко к пагубе ведет…» — разобрал Костя и позвал тихонько:

— Лера!

Она присела к нему на кровать, поправила одеяло.

— Почему опять зверобой не выпил? Я тебе целую кастрюлю заварила, а ты не пьешь.

Костя улыбнулся:

— Пью, пью.

— Тебе нужно пить как можно больше. Постоянно пить и пить, чтобы не было воспаления. Плечо болит?

— Почти совсем не болит.

Она снова поправила одеяло:

— Все время хочется тебя потрогать. До сих пор не могу поверить, что ты здесь, у меня.

— Я и сам не очень-то верю, — сказал Костя.

Грянул за окнами военный оркестр. Обо всех будущих победах пели трубы, радовались сегодняшней медные тарелки, и глухо бил барабан, вспоминая мертвых.

Блюдо шахиншаха Пероза лежало на столе. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука, птица уносила в когтях женщину, и что-то они знали друг про друга, шахиншах, женщина и птица, что-то такое, о чем, наверное, только Рысин и мог догадаться.

Гремел оркестр, блестели мокрые крыши, сияло солнце, и паром курились просыхающие заборы.

— Лето, — сказал Костя. — А мы и не заметили.

Под липами тюремного сада стоял в траве чугунный ягненок, задрав к небу влажную от утреннего дождя удивленно-лукавую мордочку. Мимо него, шлепая по лужам разбитыми сапогами, колонной по шесть проходил полк Гилева. Впереди шел командир. Качается на груди бинокль, криво сидит выгоревшая фуражка, левую щеку стягивает красный рубец.

«…а его метелка от огня спасет».

Загрузка...