История Швеции — это история ее королей, утверждал известный шведский историк Эрик Густав Гейер, когда, имея в виду Густава Вазу и Карла IX, писал о влиянии личности на ход истории.
В те времена так, собственно, и было.
Нынче, например, считается, что король совершил прекрасный поступок, если он, обнаружив в сугробе замерзшую девушку, помог ей добраться до дому.
Но это еще не история.
Или, например, говорят так: король был в центре внимания, когда он финишировал в ежегодном лыжном забеге Вазы — пять тысяч человек бежали впереди короля и столько же сзади.
Но ведь и это тоже еще не история.
В старину летописцы писали лишь о выдающихся личностях, оставивших свой след на извилистом пути истории. О таких, как Будда и Моисей, египетские фараоны и шведские Фолькунги, Цезарь и Соломон, но про какого-нибудь работника, слишком поздно пришедшего на работу в виноградник, в летописях не говорилось ни слова.
Нынче у нас нет недостатка в летописцах, а если вспомнить бесчисленные линзы фотоаппаратов и телеобъективов, которыми располагают средства массовой информации, Аргус покажется просто слепым. Нам ежедневно преподносят разных самодовольных эстрадных певцов и певичек, кинозвезд, актеров, прославленных футболистов, юристов и преступников.
Нынешняя история Швеции — это история ее королей? Ничего подобного!
Теперь следует говорить так: история Швеции — это история ее знаменитостей.
Откуда берутся знаменитости?
Тут много возможностей. Об одной из них рассказывается в нашей истории про человека по имени Пер Густафссон.
Рядом с ним упоминается доктор Верелиус. Он тоже чуть не прославился в связи с этой историей. Но доктор однажды уже обжегся. Ему пришлось побывать в подобном переплете, и он знал, как это бывает: сначала хвалебные статьи и восторженные отзывы, восхищение и признание, потом уничтожающая критика, преследования и оскорбления. И наконец — полное забвение.
Ведь герой дня часто бывает героем только на один день.
Доктор вычеркнул случившееся из памяти. Миновало и ладно, тот эпизод, случившийся в его многолетней врачебной практике, проходившей главным образом в тюремных больницах, был давно предан забвению.
Уже третий раз за этот вечер книга выскользнула из рук доктора Верелиуса и с глухим стуком упала на коврик перед кроватью. На сей раз он не стал поднимать ее. Протянув руку к лампе, висевшей над кроватью, он погасил свет и решил спать.
Раскрывшаяся на цветной вклейке книга так и осталась лежать на полу. Она повествовала о жизни диких животных. Красочные фотографии и минимум текста — прекрасный отдых после напряженного рабочего дня.
Сегодня доктор Верелиус долго и задумчиво смотрел на эту вклейку. Она и теперь стояла у него перед глазами: убитая косуля, снятая крупным планом. Широко открытый глаз смотрит прямо в объектив. И в этом широко открытом глазу безграничное удивление: почему? Почему это случилось со мной? И вообще, почему это случилось?
Тот же вопрос доктор прочел в глазах женщины, которая несколько часов назад сидела в его кабинете. Она неотрывно смотрела на него.
— Может, хоть вы, доктор, в силах чем-нибудь ему помочь? — спрашивала она. — Заключение убьет Пера. Он его не выдержит. Пер не может жить без общения с природой. При малейшей возможности он сразу же уезжает за город.
— Боюсь, что пока у него такой возможности не будет, — сказал доктор Верелиус.
— Его незачем изолировать. Он больше никогда не сделает ничего подобного. Он такой сдержанный, такой добрый. Это самый добрый человек на свете.
За эти четверть часа она ни разу не назвала мужа ласково — Пелде, зато не меньше десятка раз повторила Пер. На ней был темный костюм, наверно, ей казалось, что темный цвет больше соответствует ее горю.
— Один тюремщик рассказывал по радио, что его главный инструмент — ключ. Если это правда, Пер погиб.
Она была невысокая, и из-за темных, — волос ее бледное лицо казалось еще бледнее. Большие глаза полны отчаяния. Уже потом, после ее ухода, доктор подумал, что глаза у нее, должно быть, серые. Темно-серые. Иногда она щурилась, может, нервничала, а может, просто хотела незаметно смахнуть слезу. Один раз у нее на реснице повисла прозрачная капля.
— Для него тюрьма хуже, чем для всех остальных, он не может жить без леса, без гор, — прибавила она.
— Да, наказание всегда неодинаково действует на заключенных, — согласился доктор Верелиус. — Закон не принимает во внимание человеческих привычек. Это может сделать только суд.
— Вы считаете, что мне следует поговорить с судьей? — тотчас спросила она.
— Это ничего не изменит. Приговор уже вынесен. Единственное, что можно сделать, это подать апелляцию, но, по мнению адвоката, это бесполезно.
— Я слышала про так называемое бесконвойное содержание заключенных. Как сделать, чтобы он попал в такое место?
— Ну, это не сразу. Может, через несколько месяцев.
— Через сколько?
— Не могу сказать, не знаю. Все будет зависеть от его поведения.
— Какое уж тут поведение… Я имею в виду, что, сидя за решеткой, Пер будет уже не самим собой, а совсем другим человеком.
Она не плакала. По крайней мере открыто. И он был благодарен ей за это. Самое неприятное, когда женщина всхлипывает, и захлебывается слезами у тебя на глазах. Разговор их не имел никакого смысла, тюремный врач не в силах изменить приговор, ему пришлось несколько раз повторить ей эти слова. Через четверть часа она поднялась, пожала ему руку и поблагодарила за то, что он согласился принять ее. Она шла медленно, высоко подняв голову.
Наказание есть наказание. Что посеешь, то и пожнешь. Каково сошьешь, таково и износишь. Сам накрошил, сам и выхлебай. Такова жизнь. И такой она была всегда.
Доктор хорошо помнил Пера Густафссона, в нем была какая-то упертость. Выглядел он моложе тридцати шести лет, указанных в его документах. Лицо открытое, хотя теперь, после свалившейся на него беды, он привык смотреть исподлобья. Он был немного ниже доктора Верелиуса, сантиметров сто семьдесят, не больше, хорошо сложен, гибкий и сильный; иногда во время разговора он увлекался, и тогда речь его становилась свободной и непринужденной. Но вскоре он снова переходил на односложные ответы: да, нет.
Густафссон относился к тому типу людей, у которых бывает легко на сердце, когда все обстоит благополучно, зато малейшая неудача способна повергнуть их в уныние. Наверно, он очень вспыльчив, думал доктор, но потом первый же ищет примирения. В нормальных условиях в нем должно быть что-то детское и доброе, товарищеское и азартное. Если б им довелось встретиться на равных, они наверняка стали бы друзьями. Будь они одногодками, они подружились бы еще в школе — только в школе, пока социальные и профессиональные условия еще не играют никакой роли, пока в жизнь не вторглись понятия «они» и «мы», можно приобрести настоящих друзей.
У доктора Верелиуса была врожденная потребность не задумываясь вступаться за слабого. Не очень удобное качество для человека, стоящего на страже интересов общества и правосудия. Доктор давно научился подавлять в себе это чувство, он держался нейтрально, его к этому вынудила жизнь, ему нельзя было принимать сторону тех или других.
Но в молодости доктор еще не постиг этой премудрости. В университетских кругах долгое время рассказывали историю, случившуюся с Верелиусом зимой, когда он готовился к выпускным экзаменам. Он и еще двое студентов получили приглашение от своего однокурсника провести неделю в усадьбе, недавно приобретенной его отцом. Отец того студента был коммерсантом, но в свободное время душой и сердцем отдавался новой для него роли помещика.
Один из дней выдался особенно солнечным, сверкал нетронутый снег. Хозяин подал сигнал к охоте. Доктор Верелиус не был охотником. Но не воспользоваться таким случаем он не мог. Его снабдили ружьем из усадебного арсенала, и он чувствовал себя заядлым охотником, шагая со всеми через поле с ягдташем на боку и легким ружьем за спиной. Воздух был чист, нетронутый снег обновлял мир, собаки повизгивали и натягивали сворку.
Доктору случалось стрелять в тире, но охотился он впервые, ему было не по душе убивать живые существа. Он говорил себе, что его в первую очередь интересует медицина, в частности, он исследовал смертельные случаи от кровоизлияния в мозг, его интересовало, как перестает функционировать залитый кровью мозг, как отключается сознание.
На охоте доктор стоял недалеко от хозяина усадьбы и видел, как тот выстрелом сразил косулю. Она высоко подпрыгнула, порываясь бежать, но споткнулась, ноги ее подкосились и она упала совсем рядом с доктором, снег под ее лопаткой заалел от крови.
Словно загипнотизированный, доктор смотрел в глаза животного, в которых угасала жизнь. Потом он почувствовал на своем плече руку хозяина и услышал его голос:
— Видал, как их надо брать? Отличный трофей.
В тот вечер доктор выпил лишнего, oн постучал по своей рюмке и произнес речь. Он благодарен, что ему позволили испытать новые ощущения. Но решительно не согласен с тем, что охота — это спорт для джентльменов. Джентльмен дерется на равных условиях, заявил доктор. Пусть с голыми руками выходит на медведя или на лося, если он что-то против них имеет. Пусть на бегу догоняет косулю или зайца. Пусть камнем убивает на лету куропатку или вальдшнепа.
— Я поднимаю бокал, — сказал он, оглядывая заядлых охотников, сидевших за столом, — седовласых старцев и самоуверенных юнцов, — но я поднимаю его не за вас, а за робких детей леса, которые не могут оказать вам сопротивления. Дай бог им жизни. Они этого заслужили. Не велик подвиг убивать их. Нажать на курок может любой коммерсант.
А, как вы помните, хозяин усадьбы и был коммерсантом.
Больше доктора туда не приглашали.
Он зевнул и почувствовал, что медленно погружается в царство сна. Но в его подсознании одно за другим снова стали всплывать воспоминания. Глаза косули и глаза женщины. Удивление и покорность: почему это случилось с нами?
Пер Густафссон был осужден за грабеж. Прокурор требовал дать ему два года, защитник же считал, что даже один год был бы слишком суровым наказанием, и ходатайствовал, чтобы срок был дан условно. А Густафссона приговорили к полутора годам тюремного заключения. Конечно, он натворил глупостей. Тут не существовало двух мнений.
Он работал на маленькой фабрике, которая была своего рода семейным предприятием. Фабрика была небольшая, но доход приносила хороший, она выпускала косметику, кремы, лосьоны и всякую другую парфюмерную мелочь.
На таких вещах можно хорошо заработать, и потому, когда полтора десятка лет назад Густафссон пришел на фабрику, ему было ясно, что это весьма перспективное место. У хозяина, невысокого упитанного господина, не было сыновей, и, нанимая Густафссона, он несколько раз подчеркнул это обстоятельство, чтобы тот осознал, что ему будет оказано особое доверие.
Потому Густафссон никогда и не помышлял о вступлении в профсоюз. К тому же он выполнял на фабрике самую разную работу. В его ведении был склад, он отвечал за упаковку и тару, развозил товары на фабричном фургоне, а когда несколько недель были перебои с бензином, из-за которых остановилась торговля, он сам на ручной тачке доставлял лавочникам продукцию фабрики. Вступи он в профсоюз, тамошние боссы этого не одобрили бы, такие случаи уже бывали. Об этом хозяин и сказал ему в тот роковой вечер, когда они столкнулись у сейфа. За этими словами последовал удар, и хозяин, пролетев полкомнаты, рухнул на пол. Поднялся он уже только через две недели.
Верелиус почти проснулся. Он лежал в постели, закинув руки за голову, и вспоминал историю Пера Густафссона.
Место на парфюмерной фабрике оказалось далеко не таким перспективным, как надеялся Густафссон.
Сыновей у хозяина не было, это верно. Зато у него были дочери, одна за другой они выходили замуж, а с каждой свадьбой, как гласит старая поговорка, теряешь дочь, но находишь сына.
И этот сын, конечно, являлся на фабрику, в конце концов там собрались трое таких сыновей, которые сильно потеснили Густафссона на его скромном перспективном месте.
Густафссон регулярно получал небольшую прибавку к своему жалованью каждый новый год. Он был весьма признателен хозяину за эти прибавки, хотя очень скоро неизменно выяснялось, что, несмотря на очередную прибавку, денег у него на самом деле оказывалось меньше, чем было. Это был необъяснимый фокус.
Именно эти слова Густафссон употребил в беседе со своим приятелем по военной службе. Они давно не встречались и потому оба обрадовались, столкнувшись на улице однажды февральским вечером. Беседовать на улице было холодно. И приятель предложил зайти к нему выпить кофе, коньяк у него тоже был дома. Они выпили за старые воспоминания и за новые времена, и Густафссон, без сомнения, выпил на одну рюмку больше, чем ему требовалось.
Из-за этого он и пожаловался приятелю, что чем больше денег он получает, тем меньше их оказывается на деле: чтобы прожить на эти деньги, надо быть фокусником. Приятель расхохотался. Но потом, сделавшись серьезным, достал бумагу, карандаш и доказал Густафссону, что если десять лет назад он получал в месяц тысячу двести крон, то теперь за ту же работу должен получать в четыре раза больше.
Со знанием дела приятель толковал о реальной и мнимой заработной плате, об инфляции и росте цен. Накануне он как раз заполнил налоговую декларацию и теперь достал ее вместе с прошлогодней. С их помощью он наглядно показал, что его заработная плата повышается год от года. Десять лет назад они оба получали примерно одинаково. Теперь же Густафссон получал тридцать пять тысяч в год, а его приятель — пятьдесят девять. Правда, на то были особые причины, как сказал приятель, наполнив рюмки. Но сорок четыре или сорок восемь тысяч Густафссон должен получать при любых обстоятельствах. Тогда бы он не отставал от постоянно растущей кривой всеобщего благосостояния. Одним словом, эти цифры означали, что Густафссона обманывали каждый месяц на тысячу крон. Даже если считать, что не на тысячу, а на пятьсот, и то это составило бы шесть тысяч в год. В прошлом году сумма была бы, конечно, меньше, чем в нынешнем, а в позапрошлом — меньше, чем в прошлом. Но бесспорно одно — за десять лет заработная плата Густафссона выросла бы на пятнадцать тысяч крон… если б он состоял в профсоюзе.
— На пятнадцать тысяч? — переспросил Густафссон, икнув от удивления. — На целых пятнадцать тысяч?
— Да, примерно, — ответил приятель. — Думаю, что не меньше.
— Пятнадцать тысяч, — повторил Густафссон.
Войдя в его сознание, эта сумма выросла в гору кредиток, занявшую весь стол. У Густафссона было двое детей, они с женой и детьми тряслись над каждой кроной, пусть половина этих денег ушла бы на налоги, о чем он, правда, даже не подумал, другаято половина осталась бы все-таки у него. Каждый месяц из дохода фабрики девять тысяч забирает себе хозяин, потом идут его зятья, потом — дочери, которым тоже перепадает из этой кормушки, и самым последним — Густафссон. «Но это же несправедливо», — подумал он про себя.
— Так всегда бывает, если человек не состоит в профсоюзе. — В этом приятель не сомневался. — Теперь нет ни одного текстильщика, учителя, портового рабочего, пастора или генерала, вообще ни одного человека, который не состоял бы в профсоюзе. Понимаешь, надо непременно быть членом профсоюза. Иначе ты будешь болтаться в воздухе между работодателем и… — приятель не сразу нашел подходящее слово, — и нами.
— Пятнадцать тысяч, — повторил Густафссон.
Когда он собрался уходить, на часах было уже около одиннадцати.
— Будь здоров! — сказал ему приятель на прощанье. — И помни, если ты не добьешься своего права, разрыв между твоей заработной платой и тем, что тебе следует получать, будет расти с каждым годом. Я бы на твоем месте завтра же заявил об этом во весь голос.
— Пятнадцать тысяч, — опять повторил Гусстафссон.
Он стоял на автобусной остановке, дул холодный северный ветер, мелкий снег ледяными иголками колол лицо. Густафссону пришлось ждать автобуса четверть часа, а будь у него эти пятнадцать тысяч, он мог бы взять такси и приехать домой, как барин.
Подошел автобус. Было скользко, заднее колесо осторожно прижалось к кромке тротуара. Густафссон уже взялся за поручни и хотел вскочить на ступеньку, как вдруг передумал и отступил в сторону.
— Вы едете или нет? — спросил кондуктор.
— Нет, я передумал.
— Жаль, что так поздно. Мы могли бы не останавливаться. И так запаздываем.
Он махнул водителю, и Густафссон увидел, как автобус скрылся в метели. Вдали показался автобус, идущий в противоположном направлении. На другой стороне улицы его ждали несколько человек. Густафссон быстро пересек улицу, последний пассажир уже стоял на ступеньке. Густафссон поднялся за ним.
Вот он сидит в автобусе. Поднятый воротник, упрямый взгляд. Этот человек может постоять за себя.
На маленькой фабрике темно. При свете уличного фонаря Густафссон отыскивает в связке ключей ключ от склада, оттуда он проходит прямо в контору.
Он знает, где хранится запасной ключ от сейфа. Надо снять с полки бухгалтерскую книгу и отодвинуть маленький черный клапан, приделанный к черной стенке книжной полки, под ним в углублении и висит нужный ключ. Ни Густафссон, ни зятья хозяина не смеют касаться сейфа, лишь старшая дочь иногда открывает его — ей отец доверяет. Много раз Густафссон видел, как она доставала ключ, когда приходили счета. Густафссону, разумеется, никогда и в голову не приходило пользоваться этим ключом, в его честности никто не сомневался. Густафссон — надежный работник, свой человек, на нем все держится. «Но ведь и надежный работник должен получать то, что ему действительно причитается», — думает Густафссон, снимая ключ.
Он проходит в кабинет хозяина, зажигает настольную лампу, и, повернув пузатый абажур, направляет свет лампы на сейф.
В сейфе лежит больше семи тысяч. Вообще-то ему причитается пятнадцать, но он не из тех, кто отступает с полдороги. Письменного контракта с нанимателем у него не было и нет. Он не сможет доказать; чти эти деньги принадлежат ему, хотя, с другой стороны, и хозяин не сможет доказать, что они Густафссону не принадлежат. Завтра утром он придет к хозяину с цифрами и объяснит ему, сколько он получает и сколько должен получать. А потом скажет:
— Ладно, я не мелочный и не злопамятный, давайте забудем об этом, фабрику я не брошу, но мне должны платить не меньше, чем остальным.
На разных людей алкоголь действует по-разному. Одни становятся сильными, другие — смелыми, третьи начинают безудержно хвастаться, в одних он пробуждает похоть, в других — откровенность, в третьих — лживость, одни впадают в пессимизм, другие, наоборот, все видят в розовом свете.
Густафссон находился в самом что ни на есть радужном состоянии духа. С точки зрения закоренелых пьяниц, он выпил сущий пустяк, но для него этого оказалось достаточно, чтобы он мог внушить себе, что действует правильно. Просто хозяин не следит за всеобщим повышением заработной платы, рассудил Густафссон, ведь и он тоже не входит в союз работодателей, он поймет, что Густафссон хочет получить лишь то, что ему положено, ни больше ни меньше. Фабрика процветает. Такой расход хозяину вполне по карману.
А Густафссону эти деньги необходимы. Чтобы Ингрид перестала считать каждую крону, чтобы Грета и Уве получали на карманные расходы не меньше, чем их сверстники, да и ему самому yжe давно требуется новый костюм. В следующем месяце хозяину стукнет шестьдесят. Густафссону предстоит указать в списке сумму, какую он внесет ему на подарок. Придется раскошелиться на пятьдесят крон. Нет, на целую сотню, пусть все видят, что он не скряга.
Чем дольше Густафссон рассуждает об этом деле, тем больше чувствует свою правоту. Все это он рассказал на суде, наверно, именно так он и думал. Но ему никто не поверил. Ни прокурор, ни судья, ни присяжные заседатели, разве что защитник, так по крайней мере казалось, когда он пытался убедить суд, будто Густафссон свято верил в свою правоту.
И конечно, все обошлось бы, если б Густафссон, как собирался, на утро пришел бы к своему хозяину с повинной и объяснил, почему ему пришла в голову мысль взять эти деньги. По зрелом размышлении он наверняка осознал бы свою ошибку.
Но такой возможности ему не представилось.
Он стоит в кабинете хозяина, он уже захлопнул сейф, повесил на место ключ и погасил настольную лампу. Сейчас он уйдет. Неожиданно во всем здании вспыхнули неоновые лампы и на пороге показался сам хозяин.
— Что вы здесь делаете, Густафссон? — грубо закричал он.
— Я? — Густафссон на мгновение растерялся.
Но только на мгновение. Тон хозяина разозлил его. Сперва тот обманул его на пятнадцать тысяч, теперь орет на него. Густафссон не сомневался в своей правоте.
— Взял то, что мне причитается.
— Что вам тут причитается?
— А то вы сами не знаете! Вы платили мне меньше, чем полагалось. На всех солидных предприятиях люди теперь получают на двадцать процентов больше, чем я, хотя десять лет назад мы с ними получали поровну. У них заработная плата росла быстрей, чем у меня, потому что они состоят в профсоюзе. Так тянулось год за годом, а ведь сначала между нами не было никакой разницы…
— Не понимав, о чем вы толкуете. Поговорим, когда вы протрезвеете.
Конечно, Густафссон выражал свои мысли не совсем четко. Но его точка зрения была ясна. Он чувствует, что с ним обошлись несправедливо. Его заработная плата, как образно выразился на суде защитник, шла по лестнице пешком, тогда как заработная плата других поднималась на лифте, пусть даже порой этот лифт и барахлил.
Но хозяину наплевать на доводы Густафссона. Он сердито глядит на него и вдруг замечает у него в руке деньги.
— Что это за деньги?
— Мои. Семь тысяч, чуть больше. Но это еще меньше половины того, что мне с вас причитается…
— Вы посмели взять деньги из сейфа? Немедленно положите их на место!
Хозяин достает связку ключей и делает шаг в комнату. Но Густафссон твердо уверен в своей правоте.
— Послушайте, хозяин, — говорит он, — я проработал у вас пятнадцать лет, а получаю всего тридцать пять тысяч в год, тогда как…
— Это не так уж мало. Когда я начинал, мне платили двести крон в месяц.
Ловкий работодатель любит сравнивать ежегодную зарплату своих рабочих со своим месячным заработком, который он, как новичок, получал сорок лет назад. Но Густафссон уже давно не новичок.
— Пятнадцать лет, хозяин. У всех моих приятелей заработная плата за это время выросла гораздо больше, чем у меня. Вот, посмотрите.
Он наклоняется к письменному столу, берет карандаш и тянется за бумагой.
— Что вы себе позволяете? Как вы смеете прикасаться к моему письменному столу?
— Я только хотел показать вам этот расчет на бумаге. Тогда бы вы убедились, что это действительно мои деньги.
— Немедленно положите их в сейф!
— Не положу!
Густафссон крепче сжимает в руки деньги и стискивает зубы.
— Положите их на место и убирайтесь! И чтобы ноги вашей здесь больше не было!
— Это мои деньги, — говорит Густафссон и пытается запихнуть их в карман.
— Оставьте деньги! Или я сейчас же вызову полицию!
Густафссон похолодел. Но этот холод не имел никакого отношения к страху, просто его охватило чувство, что он сжег за собой все мосты и его ждут новые, лучшие времена. Он, точно герой фильма, осуществил акт справедливости и готов захлопнуть за собой дверь. Деньги принадлежат ему, говорить больше не о чем. Засунув их в карман, он мимо хозяина направляется к двери. Гордый и независимый.
Но все не так просто. Хозяин хватает Густафссона за плечо и пытается залезть к нему в карман.
— Только посмейте уйти с деньгами! — кричит он.
— И посмею!
Хозяин вцепляется Густафссону в воротник, чтобы удержать его. Но именно этого ему делать не следовало.
В то же мгновение Густафссон взмахнул рукой. Чтобы не потерять равновесия, скажет он потом на суде, это не был удар. Хозяин же, напротив, будет утверждать, что это был именно удар, причем удар недозволенный, хулиганский, — левый кулак Густафссона с такой силой обрушился на челюсть хозяина, что тот растянулся на полу. На его несчастье ножки у массивного письменного стола были сделаны в виде львиных лап. Падая, он ударился лицом об одну из ножек. Он потерял сознание, челюсть у него оказалась вывихнутой и несколько зубов выбиты.
Но об этом Густафссон еще ничего не знал, он прошел через склад, спустился по лестнице и вышел на улицу. Он только отметил про себя, что хозяин замолчал, и его это обрадовало. Должно быть, понял, что Густафссон прав.
Вскоре, однако, его взяло сомнение. С каждым шагом к дому его все больше и больше охватывала тревога. Он не поехал на автобусе. Ему хотелось идти, бежать — когда человек бежит, он как бы убегает ото всех своих огорчений. Густафссон уже не раз замечал это.
По пути он сворачивает в парк, делает там несколько кругов, спускается на каток, устроенный на пруду, и начинает скользить по льду, словно решил установить новый мировой рекорд. Он похож на ребенка, который хочет идти домой, но боится.
Густафссон вдруг протрезвел. Нужно пойти домой и все рассказать Ингрид, она такая умная, все понимает, она поддержит его и уж, верно, найдет какой-нибудь выход, надо спешить. Он снова пускается бегом.
Когда Густафссон подходит к дому, у подъезда стоит полицейская машина.
Густафссона приговорили к полутора годам тюремного заключения. Ему не помогли ни чистосердечное признание, ни горькое раскаяние, ни старания защитника, представившего его образцовым супругом и отцом семейства, готовым на что угодно ради блага своих близких, отказывающимся от любых радостей и удовольствий для себя лично, здоровым, гармоничным человеком, который больше всего на свете любит общение с природой. Он, как сказал защитник, увлекается спортивным ориентированием, и это увлечение отвлекало его от всего, что должно было непосредственно его касаться. Именно поэтому он никогда не интересовался трудовыми соглашениями и профсоюзами. Его прельщала только природа. Он читал карты, как другие читают книги, — глядя на карту, он видел леса и горы, среди холмов петляли ручьи и тропинки, синели озера, долины раскрывали ему свои нежные объятия.
Так говорил защитник, с влажным блеском в глазах он рассказывал, что с самого раннего детства дети Густафссона полюбили природу, он научил их ориентироваться в любой местности, ездить на велосипеде, разбивать палатку, других летних удовольствий для этой семьи не существовало.
— Для такого человека, — говорил адвокат, — для человека, привыкшего бродить по дремучим лесам, тюремное заключение будет более тяжким, чем для любого другого, кем бы тот другой ни был.
Поэтому он просит, чтобы срок Густафссону был дан условно. Если же суд сочтет необходимым всетаки лишить Густафссона свободы, он ходатайствует, чтобы его подзащитный был отправлен в такое место, где заключенные содержатся без конвоя, и чтобы срок приговора не превышал одного года.
Аргументы защитника оказались бумерангом, который прокурор подхватил и с завидным проворством пустил обратно.
— Для человека такого типа бесконвойное содержание будет соблазном бежать, ведь он не заблудится даже в самом глухом месте. К тому же закон не должен считаться, с тем, как наказание подействует на того или иного преступника. А то каждый божий день придется приспосабливать разные статьи и параграфы закона к разным преступникам. Взять, к примеру, холостяка, жениха и семейного человека: каждый из них по-своему воспримет наказание, а что касается последнего, то это наказание вообще затронет всю семью; случалось, что женам осужденных приходилось оставить работу из-за сложившейся там недружеской атмосферы. Возмущают ли нас такие факты? Безусловно! Но закон не должен принимать это во внимание. Закон суров, на то он и закон, говорили древние римляне. Параграфы не дифференцируются, мы, разумеется, можем учитывать обстоятельства, но дифференцировать параграфы мы не можем.
— Дело Густафссона совершенно ясное, — сказал прокурор и погрозил подсудимому пальцем. — Я ни минуты не верю, будто Густафссон считал себя вправе взять эти деньги, но если и так, он не имел никакого права решать этот вопрос самолично. Общество должно защищать себя от насилия. Мы должны пресекать любые попытки людей поставить себя над законом, нарушить договор. В данном случае мы имеем дело с самым обыкновенный грабежом, ибо применение насилия против «человека, который пытается вернуть себе свою собственность, с точки зрения закона и есть грабеж.
Густафссон, не дрогнув, выслушал приговор. Его жена тоже не шелохнулась. Она словно застыла на своем месте. И лишь когда все покинули зал суда, она медленно, с сухими глазами поднялась со стула.
„Итак, этот маленький дом разрушен“, — думал доктор Верелиус, лежа на спине со сплетенными под головой руками. Может, жене и удастся кое-что сохранить — раньше она работала в конторе полдня, теперь ей придется работать полный. Но смогут ли дети продолжать учение, она не знала, все произошло в середине учебного полугодия, и теперь учение детей зависело от того, сумеют ли они получить пособие или ссуду… Впрочем, ссуды надо возвращать, а в их семье никто не привык жить в долг.
— Старомодные предрассудки, — пробормотал доктор Верелиус себе под нос. Будучи тюремным врачом, он сумел сохранить человеколюбие, и склонность к цинизму, характерная для большинства студентов, не пустила ростков в его сердце.
Но Густафссону он ничем помочь не мог. Для него этот случай был уже перевернутой страницей. Все свершилось без его вмешательства.
Ему пора спать. Ничего не поделаешь. Он закрыл глаза и снова увидел перед собой темные глаза несчастной женщины, они были полны растерянности и недоумения, непостижимым образом они сливались с глазами убитой косули.
— Он этого не выдержит, — сказала она ему. — Пер не привык жить в заточении, не привык быть под надзором… Скажите, доктор, неужели правда, что за заключенными наблюдают с помощью телевизионных установок? За всеми их действиями?
Доктор Верелиус прекрасно понимал, что для Густафссона это будет трудное время, но тут он был бессилен. Как говорится, этот стол он не обслуживает. Вот выписать лекарство — другое дело, это его работа. Но не в его власти приказать тюремщикам предоставить Густафссону больше свободы, чем ему положено на получасовой прогулке по затянутому сеткой тюремному дворику, который заключенные прозвали куском коврижки. Доктор выписал Густафссону транквилизаторы, но тот отказался от них. Он никогда прежде не принимал лекарств и теперь тоже не намерен прибегать к их помощи.
Доктор Верелиус зажег лампу, чтобы посмотреть на будильник, в темноте он всегда путал светящиеся стрелки. Шел третий час, он провалялся без сна несколько часов, это безобразие. С возрастом его все. больше и больше донимала бессонница. Довольно, хватит с него косули, фру Густафссон и всех их вместе взятых!
Он перевернулся па другой бок, выбросил из головы все мысли, закрыл глаза и несколько раз зевнул, внушая себе, что ему очень хочется спать. Наконец он почувствовал, как медленно погружается в безмолвное царство сна.
Сперва его мозг был свободен от мыслей, а сон от сновидений. Но постепенно перед ним возникла страна грез. Доктор перенесся в давние годы своей жизни: он только что закончил учение и приехал на пасху в Копенгаген, сверкало солнце, утро было ослепительно прекрасным. Он вышел да главную улицу, там в светлых пальто и светлых платьях прогуливались светлые девушки из рриличных семей. „Странно, — подумал доктор, — чем больше город, тем привлекательней в нем девушки. А может, так и должно быть?.. Наверно, это естественно: чем больше основание у пирамиды, чем выше ее вершина, тем красивей выглядит элита“.
Перед одной из витрин, заняв весь тротуар, толпился народ, Верелиус остановился с краю и напрасно тянул голову, стараясь хоть что-нибудь разглядеть из-за шляпок и шапочек.
Наконец несколько человек, стоявших перед ним, отошли и доктор увидел витрину.
Она изображала сад. В глубине стояла маленькая беседка, к которой вела песчаная тропинка, вокруг росла трава и цвели тюльпаны. И там, среди травы и тюльпанов, бродили пушистые цыплята и клевали зерно. Цыплята имели непосредственное отношение к пасхе, так что в этом смысле витрина никого не удивила. Но цвет цыплят был необыкновенным. Одни были синие, целиком синие. Синие гребешки, синие перышки, синие ноги, синие коготки, синие клювики. Другие были целиком красные, третьи — желтые, четвертые — фиолетовые.
„Наверно, их просто выкупали в краске“, — подумал доктор Верелиус. Разве можно так мучить животных?
— Их выкрасили? — спросил он у стоящего рядом мужчины.
— Нет, — ответил тот. — В том-то и дело, что их не красили. Они такие и есть. Такими вылупились. Им что-то ввели, пока они были еще в зародыше. Об этом писали в газетах.
Верелиус зашел в магазин. Он купил два шоколадных яйца и марципан. Снаружи людей было больше, чем внутри, и ему представилась возможность поговорить с хозяином.
Он узнал, что цыплята и в самом деле такими родились. Хозяин магазина приобрел их в инкубаторе, где яйца особым образом обработали, зародытам была сделана инъекция красящего вещества. Цыплята и внутри тоже были цветными. Даже мясо было у них синее, фиолетовое, красное и т. п. Если такой цыпленок убежит, его легко найти и вернуть владельцу. Он купил их ради оригинальной пасхальной витрины.
— Похоже, им это нисколько не мешает, — заметил Верелиус.
— Конечно, мучительством это нельзя назвать. Цыплята нормальнее растут и развиваются. Они ничем не отличаются от обычных, с таким же аппетитом клюют зерно и так же отлично его переваривают.
— Интересно, а сами они видят, что не такие, как все?
— Почему? В любом курятнике есть черные, белые и рябые куры. Боли окраска не причиняет. Вы же не думаете, — хозяин похлопал Верелиуса по руке, — что альбиносам причиняют боль их белые волосы и красные глаза. Если их что и мучает, так только внимание, которое они к себе привлекают. Белой вороне или белой золотой рыбке не больно от их цвета. Так и моим цыплятам. Они живут в обычном курятнике, разве что их курятник почище других.
Неожиданно хозяин магазина исчез из сна, вместе с ним исчезла песчаная тропинка, трава и тюльпаны, одно мгновение цыплята еще клевали зерно, потом их засосало вращающееся колесо всех цветов спектра, оно вращалось все быстрей и быстрей. Наконец; все цвета слились в одно ослепительно белое сияние, проникшее сквозь закрытые веки доктора Верелиуса, он даже ощутил его прикосновение. Приподнявшись во сне, доктор громко, произнес одно слово, потом он проснулся и снова воскликнул:
— Вертотон!
Вертотон. Обычному человеку это слово ничего не говорило, для доктора же означало юношеские мечты и великое открытие, реформу, которая должна была в корне изменить всю нашу систему правосудия. Нечто новое. Выдающееся.
Доктор окончательно пробудился. Оказывается, он уснул, не погасив лампу, и, когда повернулся на другой бок, свет ударил ему прямо в лицо.
Было около четырех. Он мог бы поспать еще несколько часов, вероятно, так и следовало поступить. Но легче сказать, чем сделать. Мысль о вертотоне завладела им без остатка. Тело его реагировало быстрей, чем сознание. Еще не приняв никакого определенного решения, он уже сел в постели, нашарил тапочки, вышел из комнаты, миновал прихожую, вызвал лифт, нажал на верхнюю кнопку и почувствовал, как этаж за этажом лифт заскользил вверх.
Каждое существо — это коллекционер воспоминаний. Большая часть воспоминаний хранится в бесчисленных клетках головного мозга и в подходящую, а порой и неподходящую минуту извлекается оттуда. Некоторые воспоминания хранятся в записных книжках и фотографиях, в перевязанных локонах, брелоках, кубках или тряпье. Человек смотрит на старую фотографию и заново переживает пору своей молодости, ему на глаза попадается давно забытый фрачный жилет, и в красном винном пятне он вдруг видит картину неудачно закончившегося ужина; он берет в руки старую серебряную медаль и передним под аккомпанемент ружейного залпа его же приятелей появляются движущиеся мишени.
Но главное воспоминание доктора хранилось в большом конверте в толстой папке.
Не так уж часто доктор Верелиус заходил в свой чулан на чердаке. Он отпер дощатую дверь, стукнулся ногой о старый домкрат и сам удивился, зачем он хранит эту вещь. Сонно мигая, он глядел на гору старых кухонных табуреток, потертый чемоданчик, которым пользовался когда-то, посещая больных, и стопку иностранных, журналов. Подобно большинству людей, он за свою жизнь собрал множество подобных предметов — слишком старых, чтобы ими пользоваться, и еще достаточно хороших, чтобы их просто выбросить на помойку.
Сидя на старом табурете, он просмотрел два чемодана с бумагами и наконец нашел то, что искал. Это была аккуратная связка, лежавшая между двумя большими стопками бумаги. На ней было написано: „Вертотон“. Усилием води доктор заставил себя покинуть чердак, там было слишком холодно, чтобы сидеть в халате.
Лифт все еще стоял наверху. Дом спал. Через несколько минут доктор разложил бумаги на письменном столе. Здесь было все: формулы и опыты, отзывы тюремного управления, медицинских и социальных ведомств — удивительно осторожные, словно люди, писавшие их, пытались сесть сразу на два стула от страха, что один из стульев может проломиться. И наконец решение правительства: „Утверждается… при условии, что заключенный в присутствии свидетелей выразит твердое желание… временно разрешается…“
Верелиус осторожно провел рукой по шероховатой пожелтевшей бумаге с печатями и подписями, два или три десятилетия прошло с трх пор, как он получил ее, в те времена он был еще энтузиастом.
Он нашел и свои собственные записи, касающиеся того события. Сначала казалось, будто правительство встретило в штыки его предложение, все — и премьер-министр, и референты, и все собравшиеся „фыркали и хихикали“, как презрительно передал ему его доверенный. Лишь министр финансов сидел, закрыв глаза и опустив голову, будто спал. И немудрено было уснуть — выступавшие говорили вяло и монотонно.
Неожиданно министр финансов встрепенулся. Его ухо уловило несколько слов.
— Расход на содержание заключенного в настоящее время составляет двадцать пять крон в сутки или примерно десять тысяч крон в год. Расход на необходимую дозу вертотона при рациональном использовании составит всего восемь крон двадцать три эре.
— Повторите, пожалуйста, — попросил министр. Цифры повторили.
— Сколько у нас в стране заключенных?
— Две тысячи триста или немного больше.
— Если выпустить две тысячи, можно сэкономить восемнадцать миллионов, — сказал министр.
В пятидесятые годы десять тысяч крон еще считались хорошим годовым доходом. Весь годовой бюджет государства укладывался в девятизначную цифру.
Через несколько минут заседание кабинета пришло к единогласному решению: предлагалось провести опыты с вертотоном.
Однако никто не пожелал стать подопытным кроликом. Очевидно, в этом были повинны средства массовой информации. И отчасти доктор сам вызвал такую реакцию. Он согласился дать представительную пресс-конференцию, не сомневаясь, что вертотон вызовет всеобщее одобрение.
Он просматривал свои заметки, сделанные специально для пресс-конференции. Отрицательные стороны существующей системы заключения: изоляция, половые извращения, депрессия, трудности снова приспособиться к жизни в обществе — лучшие заключенные на воле оказываются худшими, гласит старое правило. Дальше шли выгоды вертотона: для общества — сокращаются расходы на содержание заключенных, благодаря тому что многие тюрьмы можно будет просто упразднить. Для заключенного — он не будет разлучен с семьей и друзьями, сможет работать в полную силу вместо того, чтобы шить почтовые мешки и клеить конверты, сможет учиться, гулять… одним словом, сможет жить почти обычной жизнью.
На другой день в газетах появилось сообщение о пресс-конференции, которое можно было бы назвать вполне удовлетворительным, если не считать, что переврали несколько цифр и исказили фамилию врача.
А еще через день это сообщение было прокомментировано в передовицах: „Возвращение к колодкам…“ „Заключенные — подопытные кролики…“ „Безумный эксперимент…“ „Заражение крови как способ наказания…“ „Реформа“ без гарантий…» «Такие безумные проекты приходят в голову только идеалистам…» «Остановить глупость!»
Появилась и карикатура, на которой доктор Верелиус был изображен в виде якобинца, разрушающего Бастилию.
Он пожал плечами. Тогда она очень огорчила его. Но хуже то, что он не смог продолжать своего дела. Никто не согласился подвергнуться действию вертотона. Доктор разговаривал с заключенными, совершившими самые разные преступления, говорил о выгодах и прежде всего о том, что срок заключения сокращается на треть, но желающих так и не нашлось. И тогда он сдался. «Может, оно и к лучшему», — думал доктор. Он выкинул из головы свою затею, постарался забыть о ней, и постепенно те воспоминания затянулись другими, накопившимися со временем.
Но то, что человек заставляет себя забыть, хранится у него в подсознании и в один прекрасный день вдруг всплывает наружу. И сплетается с другими воспоминаниями… глаза косули и Густафссон, цветные цыплята в Копенгагене и вертотон.
Наверно, это неспроста. Может, вертотону все-таки найдется применение? Теперь это еще важнее, чем раньше, — за эти годы число заключенных выросло до трех с половиной тысяч.
Что же такое вертотон?
Перед доктором лежал протокол пресс-конференции.
Он, помнится, показал журналистам ампулу.
— Вот мой препарат. Объем ампулы не превышает дозы, которую вы получаете при уколе у зубного врача. Одна ампула содержит пятьдесят миллиграммов красящего вещества, это растительный препарат, который я изобрел.
— Почему он называется вертотоь?
— Потому что он зеленый. Если ввести его в руку, он с кровью распространится по всему телу. Красящее вещество скапливается в дерме — собственно коже — и оттуда попадает в эпидерму — верхний слой кожи. Таким образом кожа приобретает зеленый цвет. И не только кожа. Ногти и волосы тоже становятся зелеными.
— Навсегда?
— Нет, разумеется. Дерма за один раз способна усвоить лишь определенное количество препарата, как почки и другие внутренние органы. Излишек остается в крови и поглощается оттуда постепенно по мере освобождения дермы. Таким образом препарат и выводится из организма.
— Вы уже делали опыты?
— Да. На морских свинках я точно рассчитал дозу и время действия препарата.
— А на людях?
— Признаться, я испробовал этот препарат на себе. Я ввел себе небольшую дозу, рассчитав, что освобожусь от нее через две недели. Это произошло через тринадцать дней.
— У вас есть свидетели?
— Нет. Я провел этот опыт во время отпуска, специально сняв для этой цели старую заброшенную усадьбу. За все время я не видел ни одного человека.
— А теперь вы, значит, хотите, чтобы подопытными кроликами вам служили заключенные? По-вашему, им мало тюрьмы? Ведь они не смогут жить на старых заброшенных усадьбах.
— Но весь смысл в том, что заключенные и должны подвергнуться действию вертотона как раз для того, чтобы избежать тюрьмы. Принято думать, будто тюремное заключение способствует исправлению и улучшению человека. Однако, чем дольше я наблюдаю, тем больше в этом сомневаюсь. Тюремное заключение, даже самое короткое, может оказаться роковым на всю жизнь. С моим препаратом преступников не придется изолировать, а ведь преступником человек считается с той минуты, когда доказано, что он украл два десятка яиц, подделал счет, убил соперника или привез контрабандой тысячу пар нейлоновых чулок. Одним словом, — доктор выдержал небольшую паузу, — одним словом, каждый, кто нарушил одиннадцатую заповедь.
— Это что же за заповедь?
— Не попадайся!
На мгновение в зале воцарилась тишина. Потом его снова начали атаковать.
— Человек, совершивший преступление, не обязательно попадает в тюрьму, — возразил кто-то. — Многие отделываются штрафом или получают условный срок.
— Но около трех тысяч все-таки попадает в тюрьму. И если кто-то из них — сперва пусть один или двое, со временем их станет больше, — согласится принять вертотон, ему не придется сидеть в тюрьме. Он сможет вернуться к семье. Нормально работать.
— Да, если найдется такой хозяин, который согласится, чтобы у него за прилавком стоял зеленый продавец.
— Зачем же идти на такую работу, где ты будешь на виду у всех. Можно найти что-нибудь другое.
— И как долго продержится краска?
— Я уже сказал, действие ее временное. Она поглощается и расходуется по мере того, как обновляется верхний слой кожи, подстригаются ногти и волосы. Можно установить, какая доза вертотона требуется для того или иного срока. Например, заключенный осужден на три года. Но его могут освободить и раньше. Это тоже будет учитываться при введении ему препарата. Дозу рассчитают на два года. К концу этого срока зеленый цвет начнет бледнеть, а вскоре и вовсе исчезнет. Это будет означать, что наказание окончено.
— И вы полагаете, что общество смирится с присутствием в нем таких цветных личностей?
— Конечно. Кто страдает от общения с неграми? Или с индийцами? Или с китайцами? Если близкие искренне привязаны к преступнику, их не смутит, что он будет выглядеть несколько необычно. Разве жена бросает мужа, когда он заболевает желтухой? Ведь человек не останется зеленым на всю жизнь. Если он приговорен к одному году заключения, он и будет зеленым только один год.
— Вот кому играть в «Ваше зеленое», — заметил некий острослов, какие всегда находятся в любом собрании людей.
— А мне кажется, — сказал другой, — что это напоминает наказание, применяемое в варварские времена, когда преступникам отрезали носы и уши.
— Отрезанный нос не вырастает. А зеленый цвет исчезнет. Так или иначе, но, согласно закону, преступник должен понести наказание. К тому же введение вертотона совершенно безболезненно.
— Предположим. Но страх перед людьми иногда возникает и не из-за такой серьезной вещи. Ведь вы сами спрятались от людей, когда проводили на себе этот опыт.
— Только для того, чтобы сохранить все в тайне. Конечно, человеку принявшему вертотон, не захочется таким образом разглашать всем, что он совершил преступление. Он сможет работать где-нибудь в лесу или в ночную смену, сможет брать работу домой. Посещать футбольные матчи или сидеть в кабаке — не самое главное в жизни. Неужели вы серьезно думаете, что преступников, сидевших в тюрьме, не узнавали, когда они выходили на свободу?
— Но ведь человека, ставшего зеленым, могут заподозрить в более тяжком преступлении, чем то, которое он совершил? Представьте себе двух преступников, один осужден за какой-то пустяк, второй — за насилие. Где гарантия, что люди не припишут первому преступления второго?
— Преступления можно дифференцировать цветом. Тут возможны всякие нюансы. Мне нетрудно изготовить подобные препараты красного, синего, фиолетового… всех цветов спектра. Эту группу я назвал бы «пунифер».
Ненадолго воцарилась тишина. Доктор Верелиус уже приготовился спрятать свои бумаги в портфель, когда ему задали новый вопрос:
— Уточните, пожалуйста. Если я правильно понял, цвет распространится на все тело и будет сразу бросаться в глаза?
— Да, при дневном свете и при ярком освещении. В полумраке или в сумерках он будет не так заметен.
— Гм. Но ведь преступники обычно предпочитают как раз сумерки. И еще, как такой человек будет искать себе работу? Не может же он требовать, чтобы работодатель встречался с ним по вечерам?
— Всегда были и есть люди, которые стараются помочь тем, кто вышел из заключения или получил условный срок. Не сомневаюсь, что найдутся желающие помочь и в данном случае. Собственно, цвет — это, если так можно выразиться, особый вид наказания. Заключенных не будут принуждать к введению вертотона, не будут давать его тайно или обманом. Если заключенный предпочтет тюрьму, это его дело. Но если он предпочтет стать цветным и таким образом обрести свободу, он ее получит. Выбор принадлежит ему.
— Значит, и тут полная демократия, — заметил кто-то.
Обычно пресс-конференции заканчиваются словами одобрения, участники пожимают друг другу руки и расходятся. На сей раз слышались лишь отдельные слова, вроде «пока», «поживем-увидим». Никто не хотел связывать себя, высказав какое-либо определенное мнение.
Определенное мнение было высказано в передовицах газет. Однако и юмористы не удержались от высказываний.
«Теперь ясно, что значит подцветить существование, — писал один. — Скоро мы будем встречаться с синими растратчиками, фиолетовыми контрабандистами и шоферами, осужденными за пьянство, у которых красным будет не только нос. Думаю, что цвет не помешал бы и некоторым вполне безобидным людям. Веселый цвет одуванчика прекрасно подошел бы моему другу Д., который всегда пытается перехватить пятерку. Тогда ему не пришлось бы всякий раз объявлять, что он сидит на мели».
Было уже восемь, когда доктор Верелиус отложил последний листок. Самое время побриться, выпить кофе и встретить новый рабочий день.
Может, он тогда что-то упустил из виду, как-нибудь глупо выразился, что вообще помешало его вертотону? Как, интересно, обстояли бы дела сегодня, добейся он тогда своего? Теперь доктору казалось, что он слишком легко сдался. Убеждая заключенных, не проявил должной настойчивости. Он возлагал надежды на двух-трех человек, но, когда дошло до дела, они тоже испугались и попросили обычное лекарство. Может, для вертотона просто еще не пришло время?
Ну, а теперь? Спустя три десятилетия после провала? Надо выяснить, действительно ли еще то временное разрешение.
Один юрист посоветовал ему обратиться непосредственно в правительство.
— Просто ссылаться на старое временное разрешение нельзя — это чревато неприятностями. Но не вмешивайте в это дело другие инстанции, — посоветовал юрист. — Они уже высказали свою точку зрения, и было бы глупо дать им возможность ее изменить. К тому же медицинские и социальные ведомства теперь слились. Обратитесь непосредственно к правительству. Объясните, что речь идет лишь о том, чтобы претворить в жизнь старое решение.
Это был дельный совет, но Верелиус не мог удержаться, чтобы не привести в пользу вертотона еще один аргумент. Дело в том, что за последнее время участились побеги из тюрем. По словам одной газеты, за прошедшие годы их число перевалило за четыре сотни. Доктор просмотрел годовые подшивки и присовокупил несколько вырезок:
«Заключенный, отпущенный для рождественских покупок, засыпал перцем глаза сопровождающему».
«Грузовик, словно танк, прорвался сквозь тюремные ворота. Троим заключенным удалось скрыться».
«Заключенные взяли штурмом машину, увозившую мусор, и бежали на ней».
«Один заключенный всадил нож в горло тюремщику, забрал у него связку ключей и бежал».
В своем письме правительству доктор доказывал, что вертотон помешает подобным случаям. Зеленого человека не потребуется охранять — от цвета кожи не убежишь. Правительство должно высказать свое мнение.
Как раз в тот день в верхах произошло нечто неожиданное. Глава одного отдаленного государства получил долгожданную возможность продемонстрировать свой демократический образ мыслей. Но в последнюю минуту, почувствовав, что насиженное место заколебалось под ним, он затрубил во все трубы, бросил за решетку пятнадцать тысяч подданных, повелел привести в готовность гильотину и приказал своим послам сообщить, что он перешел в наступление и горит нетерпением схлеснуться с нашим премьер-министром. Правительство узнало об этом в одиннадцать утра, когда все расположились, чтобы попить кофе.
Премьер-министр был изрядно смущен:
— У этого человека деликатности не больше, чем у свиноматки, — пробормотал он, прибегнув к своим излюбленным крестьянским образам. — Как, по-вашему, мне следует поступить?
— Полагаю, что начнутся стихийные демонстрации, — заметил министр юстиции.
— Что-то необходимо предпринять. — Таково было мнение министра внутренних дел.
— А не послать ли нам его к черту? — спросил министр финансов.
— Увы, это противоречит дипломатической куртуазности, — ответил министр иностранных дел. — Между мужчинами это еще допустимо, но ведь я женщина.
— Мы обсудим этот вопрос на сегодняшнем заседании, — решил премьер-министр и склонился над селектором.
Вопрос был внесен в повестку дня сегодняшнего заседания восемнадцатым, последним пунктом.
На заседании все, как сговорившись, старались поскорей решить первые семнадцать вопросов. С быстротой, достойной восхищения, докладчики делали доклады, машинистки их перепечатывали, ответственные лица подписывали. Пункт за пунктом редел лес мелких дел. Только и слышалось «бу-бубу», «жу-жу-жу», «да-да-да». Вдруг министр юстиции навострил уши:
— А это еще что такое?
— Одно старое дело, которое обсуждалось в правительстве еще в середине пятидесятых годов. Какой-то врач по имени Верелиус жаждет узнать, осталось ли в силе разрешение, полученное им в то время. Речь идет об опытах с каким-то растительным препаратом, — объяснил докладчик, заглянув в бумаги. — Значительная экономия на содержании…
— Экономия? — воскликнул министр экономики. — Если этот Гиппократ получил когда-то разрешение, его, разумеется, следует оставить в силе.
— Растительный препарат? — заинтересовался министр по охране окружающей среды. — А это представляет опасность для природы?
— Похоже, что нет, — ответил докладчик, снова глянув в бумаги.
— Какое правительство дало разрешение на этот препарат?
— Затрудняюсь сразу ответить на ваш вопрос. Скорее всего, коалиционное. Или… Впрочем, я могу уточнить, если это так важно.
— Если тогда за него было большинство, никто не в силах отменить это решение, — сказал министр торговли.
— Срок действия разрешения не указан?
— Нет, указано только «впредь до…»
— В таком случае разрешение сохранило свою силу. Переходим к следующему пункту повестки дня.
Доктор Верелиус по меньшей мере раз семь прочитал полученный правительственный ответ. Сбывалась его мечта тридцатилетней давности.
В ту пору он был молодым энтузиастом.
А теперь? Он больше не чувствовал себя энтузиастом.
В этот холодный вечер по дороге в тюрьму он размышлял: кто же он, идеалист, мечтающий осчастливить мир? Или человек, преследуемый навязчивой идеей?
«Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененный и аз упокою вы».
Этими в высшей степени обнадеживающими словами в двадцатые годы приветствовала заключенных Библия, входившая в реквизит тюремной камеры. Они были выведены на титульном листе красивыми завитушками, которые свидетельствовали о том, что о заключенных думали по крайней мере двое: господь бог и тот, кто этими полными любви словами встречал появление заключенных в заведении, чье назначение, выражаясь высоким штилем, было в том, чтобы перевоспитывать и облагораживать человека.
Правосудие претерпело множество реформ, и все они были сделаны во имя гуманности. Наверно, и тот реформатор, который предложил отказаться от смертной казни и просто калечить преступников, чувствовал себя великим гуманистом. «Вор, которому отрубят руку, не сможет более прибегать к ловкости своих пальцев», — логично думал он. Правда, вор одновременно лишится и возможности стать полноценным членом общества, но это, с точки зрения такого реформатора, было печальной необходимостью.
В Швеции смертная казнь продержалась до начала двадцатого века. Однако в восемнадцатом веке к ней прибегали гораздо чаще, она была предусмотрена для шестидесяти видов преступлений, начиная от убийства и насилия и кончая колдовством и двоеженством. Что эта мера была весьма действенной, явствует хотя бы из того, что колдовство, например, встречается теперь в нашей стране крайне редко.
Как бы там ни было, численность населения росла даже в восемнадцатом веке, и это говорит о том, что раны на людях заживают, как на собаках.
Воровство, совершенное в третий раз, также каралось смертью. Лишь Густав III в своей просвещенности заменил эту кару пожизненной каторгой. В Англии за кражу со взломом или. ограбление лавки, принесшие преступнику свыше пяти шиллингов, вешали еще в начале девятнадцатого века. Рассказывают, что один двенадцатилетний мальчуган, укравший именно такую сумму, был казнен во имя справедливости.
Наказание у позорного столба было более мягким. Но любой мог ударить или как-нибудь унизить преступника, привязанного к позорному столбу. Это считалось вполне благопристойным поступком. Произвол толпы, унижения и оскорбления — таков был удел и приговоренных к смерти, когда их везли на эшафот.
Неожиданно картина изменилась. Прежде казнь была излюбленным зрелищем народа. Но вот народ исчез с арены, и казнь перестала быть зрелищем. Преступников стали содержать в строжайшей изоляции. На свет появились камеры, различные системы воздействия, например работа в тюремных мастерских при полном молчании, или поощрения, ну и, наконец, бесконвойное содержание заключенных. Все эти мероприятия привели к современным методам содержания преступников, о которых говорится и пишется больше, чем когда бы то ни было.
«Критика этих методов всегда была очень суровой, — думал доктор. — Но это естественно, а вот защищали их формально, из чувства долга».
И когда он явился со своим проектом реформы правосудия, против него ополчились все. Доктор по корился навсегда, как он тогда полагал. Но теперь он был готов снова ринуться в бой. На свете не было и нет таких реформ, особенно тех, что касаются правосудия, которые вначале не встретили бы сопротивления, убеждал он себя. Даже когда отменили телесные наказания, многие Стражи Общественных Интересов возражали против этого.
К таким вещам следует относиться серьезно, даже если смысл слов Стражи Общественных Интересов и вызывает у тебя некоторое сомнение. Может, в их число входят прежде всего те, кто пытается оградить заведенный порядок от всяких реформаторов. Но если реформаторы достигли своей цели и установили новый порядок, уже они в свою очередь становятся Стражами Общественных Интересов. От эпохи к эпохе, от страны к стране эти Стражи встречали и встречают в штыки любые проекты. Поэтому каждый человек имеет возможность оказаться Стражем Общественных Интересов.
Тогда как охранять надо не общественные интересы, а человека.
Так думал доктор Верелиус.
Одна вещь неизменно волнует нас, где бы мы ее ни увидели, — на экране ли кинотеатр? или телевизора. Это изображение живого существа, попавшего в плен, будь то волк, пойманный в сеть, или преступник в наручниках. Именно невозможность свободно двигаться, полное пренебрежение к живому существу и его чувству собственного достоинства, являя собой картину слабости и беззащитности — ведь закованный в кандалы не может бежать, — действуют на нас сильнее всего.
И тем не менее мало кто из критиков способен предложить реформу, сулящую значительные изменения. Когда читаешь их высказывания, в глаза бросается лишь отрицательная оценка существующей системы: надежда на исправление преступника — миф… Страх перед тюрьмой не останавливает преступников… Тюрьма способствует упрямству и ненависти к обществу… Тюрьма подавляет чувство человеческого достоинства…
Каждый день и каждый час, проведенный в заключении, Густафссон искал способ выбраться из него. Всем своим существом он тосковал по лесу. Там был мир, который он знал лучше всего, там солнце было ласковым, там смеялась вода в ручьях, там благоухала трава на лугах, там горизонт был чист.
Иногда он мечтал о карте, чтобы с помощью ее символов увидеть горы и долины, зеленые леса и синие озера.
Однажды, раскрыв Библию, он увидел там карты. Они были в конце книги. Правда, они изображали землю далекого прошлого, это был мир времен Старого и Нового завета.
Густафссон подолгу просиживал над этими картами, воображая, что находится в дальних краях. Перед ним были склоны, заросшие цветами, и каменистые пустыни. Он мысленно спускался с горы Фавор, поднимался и спускался с холмов, пересекал ущелья и ложбины, переплывал реки, шел мимо чужих племен к Капернауму на берегу моря Галилейского.
На старинной карте была отмечена дорога, но он не захотел воспользоваться ею, ему было интересней пробираться по глухим тропинкам. С помощью карты было трудно выбрать наиболее удобный путь, и все-таки, поразмыслив, он нашел его и потом мысленно часто следовал им. Он проделал путешествие Павла в Тир, Амфиполь и Филиппы, в Кесарию, Сиракузы и Антиохию, он поднимался на холмы Манассии и земли Евраимской, он отдыхал, лежа на спине, среди лилий на прекрасных равнинах Сарона и шел на юг в Аскалон, что лежит на берегу Средиземного моря.
Карты городов прежде не занимали его, но теперь ему было интересно пройтись по древнему Иерусалиму от дворца Ирода до Земли Горшечника, получившей горькую славу, ибо она была куплена на те тридцать сребреников, которые Иуда получил за свое предательство и которые он потом швырнул обратно фарисеям.
Но ни одна тропинка на этой карте не могла вывести его на свободу.
И вдруг до Густафссона дошло, что есть выход. Нашелся человек, который мог помочь ему выйти из тюрьмы. Это был доктор.
Памятуя о своем прошлом поражении, доктор Верелиус был крайне осторожен. Он не предлагал Густафссону так или иначе испробовать на себе его препарат, он просто рассказал ему о переживаниях своей молодости, будто расскавывал анекдот или историю — каким неисправимом оптимистом может быть человек на заре жизни, надо же такое придумать: делать зелеными людей, приговоренных к тюремному заключению, разумеется, это неосуществимо.
— Я рад, что вовремя остановился, — сказал доктор, глядя на стену.
— Почему? — Густафссон раскрыл глаза от удивления. — Мне, например, зеленый цвет представляется очень красивым. Да и вам самому, я думаю, было бы неприятно гулять по лесу с серой листвой?
— Люди и деревья — разные вещи.
— Конечно! Но одна из дочерей моего хозяина, та, что ведает нашей деловой перепиской, кладет зеленый тон вокруг глаз. И это красиво, я сам видел. Однажды после какого-то праздника ей так хотелось спать, что она легла, не смыв краску, а утром торопилась на работу, так и пришлось ей ходить зеленой до самого обеда.
— Гм. По косметика совсем другое дело. Ее можно смыть. Или стереть лосьоном. Она кладется ненадолго.
— Верно. А вот я читал про женщину с тремя подбородками, она сделала операцию, чтобы убрать два лишних. Это уже навсегда. А есть и такие, которые впускают под кожу щек парафин или переделывают носы. Это тоже навсегда. Подтягивают кожу лица, чтобы избавиться от морщин, хотя таких я, признаться, сам не видел.
— Правильно, и женщины и мужчины иногда делают себе пластические операции. Но это для того, чтобы исправить тот или иной недостаток в своей внешности.
— Что касается внешности, то тюрьма ее только портит. И вы, доктор, могли бы спасти от нее множество людей. Подумайте о них! Наверно, не меньше тысячи в год. А за все эти годы набралось бы тысяч двадцать или тридцать. К этому бы уже давно привыкли. Теперь бы это воспринималось только как слова «Будь внимательней!», которые учитель пишет на полях школьного сочинения.
Доктор Верелиус усмехнулся:
— Жаль, что в свое время не вы рекламировали мой препарат. Теперь это уже все забыто, все в прошлом, да и нам пора кончать разговор.
Разговор был окончен, но для Густафссона он не пропал даром, Густафссон его не забыл. Уже на другое утро он пожелал снова встретиться с доктором.
— У вас сохранился тот препарат? — Это были его первые слова.
— Какой препарат?
— Лекарство от тюрьмы.
— Ах, вы имеете в виду ту историю, которую я вам вчера рассказал?
— Я согласен испытать его.
— Вы шутите!
— Я еще никогда не был так серьезен.
— Вы должны хорошенько все обдумать. В вашем случае зеленый цвет будет держаться целый год. И в течение этого года изменить что-либо будет невозможно.
— Если женщина переделывает себе лицо, это тоже изменить невозможно. Помните, когда у нас в стране обсуждалась проблема абортов, говорили, что женщина вправе распоряжаться собственным телом. В таком случае я тоже имею право распорядиться своей шкурой.
— Если вы настаиваете, я просмотрю свои старые записи.
— Это мое самое большое желание.
Густафссон не позволил отговорить себя. Он повторил свою просьбу и перед куратором, и перед тюремным начальством. Он не может сидеть в заключении, сказал он. Он сойдет от этого с ума. Он должен выйти отсюда. Должен работать. Должен жить со своей семьей. Так он отвечал на все доводы и увещевания.
— А вы подумали о том, каково человеку, на которого постоянно глазеют?
— У меня жена и двое детей.
— Вас будут высмеивать на работе.
— У меня жена и двое детей.
— Здесь вы равный среди равных. За пределами тюрьмы вы будете… гм, единственным в своем роде.
— У меня жена и двое детей.
Он не мог больше находиться в тюрьме, это ему было ясно. Он чувствовал себя, точно зверь в клетке. И искал выход. Наконец он его нашел.
Неожиданно все стали к нему добры и внимательны. Разговаривая с ним, тюремный инспектор угостил его кофе. Куратор расспрашивал Густафссона об его интересах. Один из надзирателей принес ему домашних плюшек, другой поставил к нему в камеру горшок с крокусами. Казалось, все прощались с ним на веки вечные. Впрочем, Густафссон надеялся, что так оно и будет.
— Вот как выглядит ампула с вертотоном.
— Такая маленькая? Значит, я должен буду время от времени являться к вам на уколы?
— Нет, нет. Ее действие рассчитано ровно на один год.
— Но, доктор, ведь ваш препарат черный!
— Это очень сильная концентрация. Цвет он даст зеленый.
— Каким же зеленым я буду?
— Я уже говорил, примерно, как трава.
— Да, да, помню. Ну что ж, весенняя зелень очень красива.
— Любой цвет красив, если он на своем месте. Вы будете зеленым, как молодая листва березы.
— Если не ошибаюсь, вы говорили, что пробовали его на себе?
— Да.
— И краска сошла в положенный срок?
— Вся и повсеместно. Кроме волос. У корней она исчезла, ну, а концы, естественно, дольше всего оставались зелеными. Перед отъездом домой мне пришлось постричься.
— Значит, зеленым вас не видел никто? Гм. Это было разумно с вашей стороны.
— Может, вы передумали, Густафссон? Скажите, еще не поздно.
— Нет, нет. Мое решение непреклонно.
— Понимаю. Но это такой серьезный шаг, что человек имеет право передумать.
— А что скажут люди? Наши надзиратели, кураторы — все, кто знает об этом? Сегодня ночью я лежал и думал об одной вещи. Когда я был маленьким, к нам в город приехал цирк шапито. Со своей палаткой и своим негром. В те времена негры у нас были в диковинку. Я их прежде не видел. Утром мы, мальчишки, побежали на площадь, где была разбита цирковая палатка. Вы, верно, слыхали, что негры отлично мастерят воздушных змеев? У этого было две штуки. Один в виде огромного четырехугольника, другой напоминал планер. Негр запустил сразу оба змея. И веревки от них привязал к кольям, вбитым в землю. Растянувшись рядом на траве, он время от времени дергал за веревки, не давая змеям опуститься на землю.
— Ну и что?
— Так вот, как ни странно, но в первые дни мы, мальчишки, даже не замечали этих гордо парящих в воздухе змеев. Мы глазели только на негра. Но его это нисколько не смущало. Он лишь смеялся, сверкая зубами, и давал нам подергать за веревки. Его не трогало, что кожа у него другого цвета. Через несколько дней мы уже смотрели только на змеев. А нынче негры уже никого не удивляют.
Доктор Верелиус не имел обыкновения подолгу беседовать со своими пациентами. Но в данном случае он прибегает к методу, которым любят пользоваться зубные врачи: он заговаривает больного, чтобы успокоить его, а может, и самого себя. Однако дольше медлить нельзя.
Он достает шприц.
— Ну, Густафссон, приготовьтесь. Поднимите рубашку, спустите брюки… так, хорошо. Стойте спокойно. Сейчас я вас ужалю…
— … сказала оса, — подхватывает Густафссон, пытаясь подавить нервозность. Потом он умолкает и стоит неподвижно.
— Ну, вот и все, — говорит доктор. — Одевайтесь.
— Наверно, сейчас еще рано смотреться в зеркало?
— Конечно. Препарат подействует только через несколько часов. Вы очень побледнели. Вам плохо?
— Нет, нет. Просто я подумал, что назад пути уже пет.
— Да, назад пути уже пет. Завтра вы сможете вернуться домой.
— Дайте мне, пожалуйста, воды.
Наученный горьким опытом, доктор Верелиус на этот раз отказался от пресс-конференции. Он ограничился тем, что отправил небольшую заметку в Шведское телеграфное агентство. В ней он сообщал, что наконец осуществил свой проект, касающийся реформы в системе правосудия, а именно применил на практике изобретенный им препарат вертотон. Заметка кончалась призывом к согражданам, чтобы они вели себя тактично и не пялили глаза, если встретят человека необычного цвета — это не эпидемия, не болезнь, а новая форма наказания преступников.
Да, на этот раз доктор Верелиус не желает никаких обсуждений. Он просто ставит перед свершившимся фактом и общественность, и средства массовой информации. Он не собирается принимать посетителей или отвечать на телефонные звонки. Ну, а если какой-нибудь журналист и проникнет к нему, он отошлет его к своей заметке, и прежде всего к той ее части, в которой просит людей не обращать внимания, если они встретят человека необычного цвета. Не исключено, что он вознаградит настойчивость журналиста, сообщив ему, что этот необычный цвет — зеленый.
Телеграфное агентство разослало необычное сообщение во все газеты. Заведующий отделом новостей одной газеты получил его по телетайпу. Бросив на заметку беглый взгляд и обнаружив, что речь идет о каком-то медицинском препарате, он проворчал, что не станет этого печатать — незачем устраивать этому лекарству бесплатную рекламу. Если доктору угодно, пусть дает объявление в газету, заявил уважаемый редактор и выбросил сообщение в корзину для бумаг.
В другой газете секретарь редакции был занят просмотром фотографий, сделанных па весенней демонстрации мод, когда дежурный принес ему сообщение с телетайпа. Рассеянно пробегая глазами текст, секретарь вдруг вздрогнул при слове «вертотон» и по селектору вызвал к себе одного из сотрудников.
— Ты слышал что-нибудь о вертотоне?
— По-моему, нет. Это что, музыкальный инструмент?
— Нет. Гораздо занятнее. Если не ошибаюсь, это какой-то препарат, окрашивающий живые ткани… Может выкрасить человека со всеми его потрохами. Поройся-ка в архиве, может, найдешь какой-нибудь материал об этом.
— Где искать?
— Точно не помню.
— Ну хоть примерно, в каком году?
— Лет пятнадцать или двадцать назад. А то и все двадцать пять…
— Если так, я из архива до завтра не вылезу.
— Постарайся. Глядишь, тебе повезет. Но сперва посмотри по энциклопедиям. Не в одной, так в другой должно быть об этом хоть две строчки.
Но энциклопедии не помогли.
— Может, просмотреть ежегодные справочники?
— За некоторые годы справочники конфискованы. Может, в старых календарях что-нибудь упоминалось?
Но и тут они ничего не обнаружили.
— Покажи-ка мне еще раз телеграмму!
— Пожалуйста.
— Господи, где были мои глаза! Ведь здесь черным по белому написано, что фамилия этого врача Верелиус.
— Немудрено, если у человека перед носом столько фотографий хорошеньких девушек.
— Запомни: Верелиус.
Они направились в фотоархив. На обратной стороне клише, как правило, значилась дата, когда была сделана фотография. Вскоре они нашли фотографию Верелиуса.
— Снимок сделан четыре года назад во время какого-то интервью. Это нам не нужно, интервью брали по поводу его пятидесятилетия. Надо порыться в более старых годах. Ага, смотри! Вот его первая фотография в нашей газете, тут есть и дата, и название статьи.
— Значит, она должна быть в архиве?
— В те годы архив велся не так скрупулезно. Но поглядеть стоит.
Вскоре микропленка с газетами за прошлые годы была вставлена в аппарат, и страница за страницей заскользили у них перед глазами.
— Как интересно смотреть это теперь! Октябрьские номера. Двадцать третье. Стоп! Вот он!
— Господи, сколько о нем написано.
— Это еще цветочки, ягодки будут впереди. Если память мне не изменяет, материал шел как роман с продолжением много дней подряд — интервью, передовицы, письма читателей. Изучи все, что тогда писали, постарайся встретиться с доктором Верелиусом и, может, с кем-нибудь из тюремного начальства… Но главное, постарайся узнать, о каком именно заключенном теперь идет речь.
Жилище — это рама, в которой мы видим человека. В старых романах эта рама часто бывала роскошной — людям хотелось видеть героя своих фантазий на фоне тисненой кожи под хрустальной люстрой или у рояля в богато обставленной гостиной.
Потом шел, так сказать, биографический период, когда писатели спорили друг с другом, чье детство прошло в более бедной обстановке, состоявшей из черной закопченной печки, раскладного дивана с вылезшими пружинами, проросшего картофеля, хранившегося под кухонным столом, ночного горшка иод колченогим умывальником и сопливых ребятишек в каждом углу.
Жилище Густофссона не было похоже ни на первое, ни на второе. Краснея от смущения, мы вынуждены признаться, что это была самая банальная квартира, обставленная скромно, по уютно. Она состояла из большой кухни, в которой стоял и обеденный стол, гостиной, спальни и двух небольших комнаток для детей, потому что право на собственный угол, за дверью которого можно уединиться со всеми своими неприятностями и печалями, считалось у Густафссонов основным правом человека.
Ингрид Густафссон огляделась в последний раз, она стояла в гостиной под лампой, скрытой плоским стеклянным плафоном. Теперь она была рада, что не поддалась первому паническому желанию и не поменяла квартиру на меньшую. В гостиной было очень уютно: книжные полки, телевизор, кресло с высокой спинкой, располагающее к чтению, угловая тахта с журнальным столиком, накрытым для кофе, и на стенах три пейзажа, изображающих лес.
Над тахтой висела зеленая вышитая салфеточка. Эта салфетка сопутствовала Густафссонам столько, сколько они были женаты. Ее вышил дедушка Густафссона — он ушел на пенсию, когда они поженились, и на старости лет увлекся вышивкой. На салфетке серебряными нитками было вышито маленькое стихотворение:
Зима шлет снег, а лето — зной, а осень — мзду за труд бессонный.
Но луг весенний — цвет надежд, а цвет надежд — зеленый.
Весь день Ингрид размышляла, не снять ли ей эту салфетку. Вышивка была сделана небезупречно, и кое-кто из гостей, возможно, кривил рот в улыбке, прочтя это незатейливое стихотворение, но Густафссон любил эту салфетку, да и дедушка был у них частым гостем. Он бы обиделся, увидев, что плод его трудов вдруг исчез со стены.
Но теперь-то все было по-другому. Любой намек на цвет, и прежде всего на зеленый, мог нечаянно ранить Пера. А Ингрид хотелось избежать этого. Однако, если она уберет салфетку, он непременно спросит о ней, поймет, почему ее сняли, и все равно обидится.
Она вздохнула. Все стало таким сложным.
Ингрид услыхала, что дверь в комнату Греты отворилась. Светловолосая шестнадцатилетняя девушка в джинсах и свитере вошла в гостиную. Вздох облегчения означал, что на сегодня с уроками покончено. Взяв книгу, Грета уселась боком на кресло и свесила ноги с подлокотника.
— Ты убрала у себя в комнате?
— Конечно, — Грета кивнула, не отрывая глаз от книги.
— Ты не забыла, что сегодня…
Хлопнула входная дверь, и Ингрид умолкла. Это пришел Уве. Ему было пятнадцать, это был крепкий парень, он уже явно вырос из своего костюма. В руках у него была раскрытая книга. Уве кивнул матери, не переставая бормотать вполголоса: «Площадь боковой поверхности усеченного конуса равна площади боковой поверхности прямого цилиндра, высота которого равна образующей этого усеченного конуса и…»
— Ты всю дорогу так шел? — Грета нарушила его сосредоточенность.
— Нет, только половину. Ну вот, из-за тебя я сбился, никак не запомню, что такое образующая.
— Небось, все думают, что ты чокнутый!
— Не твое дело. Ну-ка скажи мне, что такое образующая?
— Во всяком случае, ничего интересного. Как, ты сказал, это называется?
— Видишь? Это недоступно твоему скромному соображению.
— Ну и что? Плевать я на это хотела.
— Теперь тебе ясно, насколько это сложнее всего, что ты проходишь в своей дурацкой торговой школе?
— Сложнее? А ты умеешь подводить баланс? Или закрывать счет? Или заказать шестьсот тюков кофе «Сантос»? ФОБ.[1] Рио-де-Жанейро. По-английски. Впрочем, ФОБ — это недоступно твоему скромному соображению.
— Ничего подобного. Просто мне это неинтересно. Я собираюсь стать химиком.
— В прошлом году ты хотел стать летчиком. Долби свою образующую, пока не решил, кем станешь.
Из кухни вернулась Ингрид, она приготовила все для кофе.
— Вы что, ссоритесь?
Уве стоял посреди комнаты. Теперь он подошел и сел у журнального столика.
— Это все Грета со своими глупостями, — сказал он. — Она, видите ли, уже знает, кем будет. Думаю, самое меньшее, на что она согласна, это на пост генерального консула, директора или главного управляющего.
— А вот захочу и стану. Это раньше такие посты могли занимать только мужчины. Теперь все иначе. А ты радуйся, если тебе удастся получить какую-нибудь секретарскую должность.
— И когда ты намерена стать генеральным консулом? К пасхе?
— Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Все генеральные консулы старые и седые.
— Тогда у тебя в запасе есть еще годика два!
Одно мгновение казалось, что Грета сейчас швырнет в него диванной подушкой. Но мать помешала ей.
— Пожалуйста, перестаньте. Вы забыли, что сегодня папа вовращается домой?
— Не волнуйся, мы ничего не забыли.
— У вас в школе говорят об этом?
— Конечно. Ведь об этом писали в газетах.
— Но имя там не указывалось.
— Ну и что! Не так уж трудно и догадаться. И ребятам и учителям. Правда, наш воспитатель ничего не сказал. Но был сегодня добрей, чем обычно. Да и ребята тоже. Все, кроме Вилли. Он обозвал меня Зеленым побегом. Если бы переменка не кончилась, я бы ему задал.
— Да нет, Уве. Он просто хотел сострить. Тебе и Грете придется теперь запастись терпением. Бог терпел да и нам велел, как говорит дедушка. Если кто-нибудь станет вас дразнить, не отвечайте. Сделайте вид, будто ничего не слышали, и они отстанут.
— Мне-то никто ничего не скажет, — заявила Грета. — У нас все достаточно взрослые и тактичные люди.
Уве фыркнул.
— Тактичные! Просто это означает, что они чешут языки у тебя за спиной.
На мгновение Ингрид охватило чувство безысходности. Теперь вся затея казалась ей не просто трудной, но и безнадежной. Если даже дети не могут между собой договориться, если даже они препираются друг с другом… Да и сама она уже вчера чувствовала себя то больной и подавленной, то веселой и бодрой — такое чувство, будто ни тело, ни душа не понимают, чего им хочется.
Но отступать некуда. Им всем предстояло пережить то, что суждено.
— Перестаньте! — вдруг вырвалось у нее. — Не надо говорить об этом ни со мной, ни с другими.
— Но ведь об этом пишут газеты.
— Фамилия там не указана!
— А днем об этом передавали по радио.
— Без фамилии!
— А вечером это наверняка покажут по телевизору в последних известиях.
Брат и сестра произнесли эту фразу почти одновременно. Ингрид попыталась истолковать это к лучшему.
— Конечно, покажут. Как раз для того, чтобы люди не делали изумленных лиц и не задавали ненужных вопросов. Мы должны относиться к этому как к самой естественной вещи. Делать вид, будто ничего особенного не происходит. Если кто-нибудь будет смотреть на вас с любопытством или начнет дразнить, не обращайте на них внимания.
— Легко сказать.
— Почему? Вы всегда должны помнить: он сдедал это ради нас. Чтобы не разлучаться с нами. Ему надо помочь.
Она умолкла. Грета выглядит смущенной. Уве делает вид, что с головой ушел в учебник.
Тишину нарушает звонок в дверь.
— Это он. Надо погасить лишний свет.
Ингрид в последний раз оглядывает стол, накрытый для кофе, гасит верхний свет и торшер возле кресла.
— Что ж, мы так и будем сидеть в кромешном мраке?
— Да, пожалуй, так не годится. Зажгите настольную лампу и бра над телевизором. Сиди, Грета. Я сама открою.
Ингрид выбегает в маленькую прихожую и распахивает входную дверь. Но на лестнице, освещенной слабой лампочкой, стоит вовсе не Густафссон.
— Дедушка? — Ингрид немного разочарована. — А я думала…
— А кто же еще? Где новости, там и сорока.
Дедушке, невысокому крепкому старику, трудно дать его восемьдесят лет. Он живет неподалеку и наведывается к ним по особым событиям. Нынче и есть такое особое событие. «Вообще-то, хорошо, что он пришел, — думает Ингрид. — Чем больше нас будет, тем легче будет беседовать».
— Мы всегда тебе рады, — говорит она.
Дети выглядывают из гостиной и здороваются с дедушкой.
— Здорово, дед! — говорят они и снова утыкаются в свои книги.
Дедушка садится на тахту. Интересуется, когда должен приехать Пер.
— По телефону он сказал, что приедет в пять. Доктор обещал довезти его до самого дома. Он такой любезный. Надеюсь, что большинство людей будут также внимательны к Перу. Как тебе кажется, дедушка?
— В мои годы человек уже не верит ни хорошему, ни плохому. В молодости веришь в людей, а в старости — в бога. Но в случае с Пером я уж и не знаю, в кого лучше верить. Впрочем, в тебя я верю. Что скрепил бог, столяру переклеивать не придется.
Грета захлопнула книгу.
— У тебя, дедушка, на все найдется поговорка.
— Они проверены временем. Сколько раз они помогали мне не падать духом! Дольше хранится та пища, что посолена слезами. Вспомни эти слова, когда тебе придется туго.
— У Пера большой выбор, — говорит Ингрид. — Сегодня утром звонили и предлагали ему место ночного сторожа на какой-то фабрике. Я записала номер телефона.
— По-моему, это как раз то, что нужно.
— Куратор тоже так считает, он заходил сюда днем. Но он говорит, что Пер уже дал согласие работать в мебельной мастерской.
— А это еще лучше, я всегда был за это. И его отец, и я были столярами, если б он захотел, то в любой день мог бы начать работать вместе с нами. Если не ошибаюсь, он и на косметической фабрике начинал столяром.
— Вообще-то да. Он подрядился, чтобы оборудовать у них контору, а потом они предложили ему остаться и посулили хорошее будущее.
— Ничего себе будущее, — буркнул дедушка. — Когда же он начнет работать, завтра утром?
— Нет. Он будет работать в вечернюю смену. В вечерней смене всего шесть человек, — объясняет Ингрид, напряженно прислушиваясь. Вдруг она поднимает руку:
— Пришел! Я слышу его шаги.
Она бежит к двери и распахивает ее, как раз когда Густафссон останавливается на темной площадке. Свет на площадке почему-то погас. А может, и вовсе не горел. Густафссон входит в переднюю. Тут тоже темно.
— Ну вот я и дома… какой ни на есть.
Похоже, он заранее приготовил эти слова.
— А мы тебя уже ждем! — Ингрид берет его за руку и тут же спохватывается: — А где же доктор? Я думала, он зайдет с тобой?
— Нет. Он привез меня и сразу уехал. Куда-то спешил.
— Сейчас будет готов кофе.
— Прекрасно. Но прежде всего я отключу телефон. Доктор напоследок посоветовал. Он свой телефон тоже отключит. И еще он сказал, что нам с ним не следует принимать никаких посетителей.
Дети обняли его, дедушка пожал ему руку, его здесь действительно ждали. Никто им тут не помешает. Этот вечер семья проведет в своем узком кругу.
В гостиной царит полумрак, на столе кофе, бутерброды и торт. Густафссон ест, он блаженствует: его окружают люди, по которым он тосковал, а завтра его ждет настоящая работа.
— Я буду теперь зарабатывать гораздо больше, чем раньше, — весело говорит он. Но тут же спохватывается. — Если только у меня пойдет работа…
— И из заморенного жеребенка может вырасти отличный конь, — замечает дедушка,
— Главное — здоровье, — говорит Ингрид.
— В нашей семье на здоровье еще никто не жаловался, — говорит дедушка. — Здоровье нам посылает господь, хотя деньги за него получает врач.
— У дедушки на каждый случай найдется поговорка, — смеется Уве.
Они наслаждались этим вечером и присутствием друг друга, все пережитое исчезло, казалось, они никогда и не расставались. Время иногда делает такие скачки, глядишь, и оно уже скользит в своем пятом или шестом измерении. Встречаешь старого друга, которого не видал лет двадцать, сидишь, разговариваешь с ним, и вдруг расстояние между прошлым и настоящим начинает сжиматься, сжиматься, и вот уже кажется, будто вы только вчера расстались. Но случается и наоборот: солнечным осенним днем ты стоишь на берегу, любуешься гладким зеркалом воды, в которой отражается заросший камышом берег, и сам себе не веришь — неужели здесь два дня назад бушевал ураган, гнулись и ломались деревья, словно великан щелкал огромным кнутом, шипели и пенились волны, швыряя, точно рукавицы, привязанные к причалу лодки?
Этот феномен времени повторился теперь и дома у Густафссонов. Существовало только настоящее, горький промежуток с его тревогами, страхом и неумолимостью куда-то исчез, они знали только одно: они вместе, и им хорошо.
Но вот начинается разговор, который редко кто из отцов не заводит и который начинается словами:
— Ну, дети, как дела в школе? Как у тебя, Грета?
И Грета рассказывает, что они начали проходить статистику страхования жизни, расчеты и все прочее — это очень сложная вещь. Как раз сегодня они занимались расчетами взносов для различных возрастных групп при смешанном страховании жизни и капитала, если страховку придется выплачивать в шестьдесят лет. Учитель сказал, что это единственные деньги, на которые могут рассчитывать его ученики, и думал, что все будут смеяться.
— Чепуха! — фыркнул Уве, когда подошел его черед рассказывать о школьных делах. — Вот над стереометрией никому бы не пришло в голову смеяться. Можешь ты, например, рассчитать площадь поверхности усеченного конуса?
Густафссон был вынужден признаться, что не может. Он не помнил, чтобы в его время проходили такие сложные вещи.
— Ты мне начерти, может, я и соображу что к чему.
— Я уже сделал чертеж. Смотри, папа!
Он берет блокнот и подходит к отцу. Но в гостиной слишком темно, чтобы разбираться в чертежах, они даже не видят линий и потому только рады, когда Грета услужливо предлагает:
— Подождите, я сейчас включу верхний свет.
Она щелкает выключателем и в комнате становится светло.
Уве смотрит на отца. Теперь, при ярком свете, он видит его зеленую кожу, у отца все зеленое — нос, веки, лоб, мочки ушей, зелень спускается на шею и исчезает под воротничком рубашки, потом она появляется из рукавов, заливает ладони и доходит до самых кончиков пальцев.
— Папа!
Застыв на мгновение, Уве отшатывается от отца. Блокнот падает на пол, и воцаряется мертвая тишина.
Обычно минутой молчания чтут память покойников. Густафссон не покойник. Но минутой молчания он был удостоен.
Известны люди, которым пришлось пережить нечто подобное тому, что пережил сейчас Густафссон. Например, одна фрейлина, самая красивая и самая веселая, та, кому отдали свое сердце самые блестящие кавалеры. Эта фрейлина заболела оспой. К счастью, она не умерла, но ее кожа покрылась рубцами и потеряла блеск, брови вылезли, волосы потускнели, с пунцовых губ исчезла улыбка, и бедная девушка больше никогда не показывалась никому на глаза. Или молодой рыцарь, который вернулся с войны, принесшей славу его фельдмаршалу, оставив на поле брани половину носа. А когда несчастный рыцарь появился в замке, он потерял в придачу ко всему еще и невесту. Или человек, который попал в автомобильную катастрофу, и в результате его лицо оказалось изуродованным. Лицо-то ему зашили, однако он потерял способность улыбаться, он не мог даже сморщить нос. «На эту застывшую маску невозможно смотреть», — объясняла адвокату преданная супруга, возбудив дело о разводе.
Многие колдовали над своей кожей с помощью всевозможных средств. Что касается женщин, они начали с маленьких черных мушек и кончили поголовным гримом. Они красят волосы и ногти, даже на ногах, они капают в глаза белладонну и делают пластические операции груди, чтобы не отстать от моды.
А сколько мужчин покрывают себя татуировкой! Иногда татуировка делается на таких интимных частях тела, что бывает видна, лишь когда они раздеваются донага.
Среди людей, покрытых татуировкой, зашпаклеванных и раскрашенных вплоть до ногтей на ногах, всегда будет выделяться тот, кто этого не делает.
Но Густафссон один стал зеленым благодаря препарату, изобретенному доктором Верелиусом. Он отличался от нормы. И это было ужасно. Непереносимо. Никто не сказал ему ни слова, но ведь такие вещи человек чувствует и без слов.
И Густафссон почувствовал. Это обрушилось на него, как ураган. Совсем недавно с непередаваемым облегчением он захлопнул за собой двери тюрьмы и вернулся домой. Здесь все было таким привычным, любимым, естественным, казалось, теперь-то уж все пойдет как по маслу.
И вдруг этот шок. Он увидел, как все оцепенели, как отшатнулись от него дети, как на мгновение Ингрид закрыла глаза и уронила на колени руки, как дедушка грохнул чашку на блюдце.
Он сидит с открытым ртом. В нем закипает горечь разочарования, ведь он слепо верил, что люди встанут на его сторону, но оказывается его испугались даже близкие.
Те, ради кого он решился на это!
Эта мысль сверлит его мозг, и он чувствует, как разочарование уступает место неукротимому гневу. «Как все несправедливо, — думает он, — дьявольски несправедливо». Подавив рыдание, он выпрямляется, поднимает лицо к свету и кричит:
— Пожалуйста! Глядите! Глазейте, сколько влезет… Любуйтесь бесплатным зрелищем!
Он вскакивает и смотрит на них. Сын стоит, потупив глаза, дочь закрыла лицо руками, дедушка мигает за запотевшими стеклами очков, Ингрид сидит, не поднимая головы.
— Глядите же! — кричит он. — Все глядите, все… завтра меня увидит весь город. Я пойду и покажусь всем, буду стоять на каждом углу, на каждои улице, на площадях… пусть на меня смотрят все люди.
Ингрид кладет руку ему на плечо.
— Пер, милый, — говорит она, — никто не хотел тебя обидеть. Мы все желаем тебе только добра.
— Знаю. Потому я и стал таким. Я сделал это, чтобы вернуться домой.
— И мы все радуемся твоему возвращению.
— Тогда почему же вы не смеетесь?
Он и сам понимает, что говорит не то, что он несправедлив, но остановиться уже не может.
— Перед вами восьмое чудо света. Реформа системы правосудия. Новость, сенсация экстра-класс: заключенный без тюрьмы, тюрьма без заключенных. Все очень просто. Заключенный отбывает наказание в привычной обстановке. Вот он перед вами в своей привычной обстановке. Со своими близкими. Пожалуйста, любуйтесь! Нам следовало бы пригласить к себе журналистов, чтобы они своими глазами увидели, как мне хорошо.
Он снова упал в кресло. Уве ушел в свою комнату и бросился на кровать. Грета скрылась у себя.
Там она опустилась на стул и невидящим взглядом уставилась на стену.
В непривычной ситуации люди часто не знают, как себя вести. Ингрид растерялась.
— Успокойся. Пожалуйста, успокойся, — только и повторяла она. — Ведь ты еще не знаешь, как люди к этому отнесутся.
Дедушка пытается спасти положение:
— Есть такая поговорка, — говорит он, — больше чем богу угодно, человека никто не накажет. Но это помогало людям, когда они верили в бога побольше, чем теперь. Есть, правда, и другая поговорка: если человек видит солнце и луну, ему не на что жаловаться.
— Ведь это не навсегда. — Ингрид тоже пытается утешить мужа. — Год пройдет, ты и не заметишь.
— Целый год. — Густафссон подхватывает эти слова. — Целый год. Двенадцать месяцев. Пятьдесят две недели.
— Триста шестьдесят пять дней, — заканчивает дедушка. — Это не так страшно.
— Триста шестьдесят пять дней. — Густафссон делает ударение на каждом слове. — А сколько часов? Ты не знаешь, сколько это часов? Я подсчитал нынче ночью. Восемь тысяч семьсот шестьдесят часов.
— Но два из них уже прошли. Вечер пролетит быстро, потом ночь… Пожалуй, мне пора домой.
— Ну что ж, пора, так пора. Представление окончено!
Густафссон горько смеется.
— Ложись и отдохни хорошенько, — говорит дедушка, — тебе это необходимо. И помни такие слова: лучше быть свободной птахой, чем пленным королем.
— Но я, к сожалению, не птаха. О них заботится сам господь бог, так говорится в Писании.
— Это уж точно. Ну, покойной всем ночи. Небеспокойся, Ингрид, сиди. Меня провожать не нужно.
На пороге дедушка оборачивается:
— Помни одно, Пер: не пренебрегай господом, у него длинный бич.
Дверь за дедушкой захлопывается. Они остаются одни, теперь самое время ему прижаться головой к ее плечу, ей погладить его по щеке. Hо они оба молчат и не трогаются с места. А как они ждали этого дня, дня возвращения, когда бы он ни наступил!
И вот Пер дома, но оказалось, что они ждали чего-то совсем другого. Между ними появилась невидимая преграда.
Наконец Ингрид встает, собирает на поднос кофейные чашки и уносит их в кухню. Вернувшись, она гасит верхний свет.
Он поднимает голову.
— Зачем? Пусть горит. Так ты скорей привыкнешь.
— Я не из-за тебя, — тихо отвечает она. — Просто я не люблю яркий свет. Очень режет глаза.
Он не отвечает. Через минуту она спрашивает:
— Когда ты начнешь работать?
— Завтра вечером. — Он вздыхает.
— Все будет в порядке, вот увидишь.
— Да, наверно. Мне приходилось встречать людей, вышедших из заключения. Один даже работал у нас на складе скобяных товаров на Ваннгатан. Многие знали, что он из тюрьмы, и он знал, что им это известно, и они знали, что он об этом знает, и так далее… однако никто никогда и виду не подал. Понимаешь, они даже не думали об этом. Надеюсь, что и теперь будет так же. Что никто и виду не подаст. Хотя они знают, а это все равно, что на тебе печать Каина. Впрочем, так ведь оно и есть, надеюсь, ты меня понимаешь.
— Я уверена, никто и виду не подаст.
— Хорошо бы. Но ведь ты сама видела, как отшатнулись дети. Да и вы с дедушкой тоже. Не отпирайся. Вы все отшатнулись. И другие тоже отшатнутся. Это уж точно.
Она садится к нему поближе и гладит его по руке.
— Пер, не принимай все так близко к сердцу. Дети привыкли видеть тебя другим, вот они и испугались. Их поразила перемена в тебе. Люди, которые тебя раньше не знали, будут реагировать по-другому.
— Как будто им неизвестно, как должен выглядеть человек!
— Зачем бояться раньше времени… Знаешь, что, давай-ка погуляем?
Она встает и подходит к окну.
— На улице уже темно.
Он знает, что на уме у нее нет ничего плохого. Что она желает ему только добра. И все-таки его захлестывает горечь.
— Раз темно, значит, можно прогуляться? Так? В темноте тебе за меня не стыдно?
— Я об этом и не думала! — протестует Ингрид.
— Может, и так. — Он пожимает плечами. — Ну что ж, придется вести ночной образ жизни. Вроде крота, который, пока светло, не смеет носа высунуть из норы. Бояться света, как совы и змеи…
— Зачем ты так! — Ей с трудом дается веселый тон. — Ведь я не сова. Идем же…
Он встает. Мгновение колеблется, потом направляется в переднюю.
— Знаешь что, — говорит он, — я пойду без тебя. Мне хочется побыть одному.
Он видит, что его слова больно задели ее. Этого он не хотел. Голос его звучит теплее, он пробует оправдаться:
— Не обижайся… человеку иногда необходимо побыть одному. Я пойду быстрым шагом. Чтобы убежать от самого себя. А если ты будешь со мной, я убегу и от тебя. — Губы его кривятся в улыбке. — Я вернусь через два часа. Мне хочется в лес. Пробежаться. Я пробегусь по пятикилометровому маршруту. Мне надо глотнуть свежего воздуха, которым до меня еще никто не дышал.
Он уже в передней. Она все еще стоит у окна. Потом оборачивается.
— Надень куртку. По-моему, сейчас оттепель. И сапоги на рифленой подошве, чтобы не скользить.
Ингрид не любит рифленые подошвы, на них налипает столько грязи. И потому ее слова трогают Густафссона. Он возвращается в комнату.
— Прости меня, — говорит он. — Все образуется. Вот увидишь.
Она кивает:
— Иначе и быть не может.
— Год — это только год. Может, еще все будет в порядке.
— Конечно, все будет в порядке.
Она старается, чтобы ее голос звучал уверенно. Улыбается.
Но хлопает входная дверь, и улыбка сбегает с ее губ. Несколько минут она неподвижно глядит в пустоту. Потом выдержка ей изменяет, и она, всхлипнув, прижимается головой к черному стеклу.
Густафссон остановился у автобусной остановки. Рядом горел уличный фонарь, но он поднял воротник и надвинул шапку на глаза, лицо его скрывала темнота и потому никто не видел, какого оно цвета.
Вскоре за ним выросла небольшая очередь. Автобус ходит каждые четверть часа, это знают все. Наконец вдали показались фонари, длинный синий корпус навис над низкими автомобилями, вот он прижался к краю тротуара и остановился.
Густафссон хотел было сесть первым. Но, увидев яркую лампочку над местом кондуктора, его столиком с билетами и ящиком с мелочью, заколебался, нога его замерла на ступеньке. Ему не хотелось выступать в свете этой рампы. В микрофон раздался голос:
— Пожалуйста, не задерживайте посадку.
Густафссон отпрянул в сторону, повернулся к стоявшему за ним человеку:
— Садитесь, — сказал он. — Я передумал.
И отошел в темноту. Через минуту он увидел удаляющиеся задние фары автобуса. «Вот, значит, каково это, — подумал он. — Вот, как это действует».
Ну что ж. Теперь он знает.
Он пожал плечами и зашагал прочь. Если идти быстрым шагом, можно дойти до леса минут за двадцать. Летом по утрам, когда промежутки между автобусами бывают больше, он часто ходил туда пешком.
Через полчаса он уже углубился в лес и подошел к ресторану «Фрилюфтсгорден», манившему своими приветливо освещенными окнами. Раньше оп частенько заглядывал сюда в обществе какого-нибудь приятеля. Но сегодня ему было не до ресторана. Он подошел к отметке, с которой начинался пятикилометровый маршрут, ему не хотелось терять времени. В лесу было холодней, чем в городе. Так всегда. В городе начиналась оттепель, но тут еще держался мороз. От света, падавшего из окон ресторана, лес казался совершенно черным. Но под деревьями белел снег. На нем темной лентой пролегла тропинка. Однако Густафссон и без этого нашел бы дорогу. Ведь он сам помогал прокладывать этот маршрут. Он знал здесь каждую тропку и столько раз бегал по ним, что не заблудился бы даже с завязанными глазами.
Постепенно на тропинке стало светлее. Луна была на ущербе. К ее бледному свету примешивался свет мартовских звезд да и снег еще хранил отблеск дневного света. Слабо светились фосфоресцирующие круги, сделанные на стволах, они указывали путь. Кое-где в помощь поздним гуляющим горели фонари. Здесь почти всегда кто-нибудь гулял. Но именно в эту пору, когда зима допевала свою песню, а весна еще мешкала, людей тут почти не было.
Сперва он шел по маршруту не очень решительно, потом ускорил шаг, быстрей, быстрей и наконец побежал. Свежий зимний воздух бурлил в его легких. «Воздух — основа жизни, воздух, тепло и свет необходимы всем живым существам и растениям», — думал он. Но для него сейчас самое главное — воздух, свежий воздух свободы.
Он глядел на застывшие стволы, безмолвно обступившие тропинку, на сосульки, свисавшие со скал, на кустики брусники, кое-где пробившие снежный покров. Он видел следы лисицы и косули, здесь петлял заяц, а разбросанные перья рассказывали о разыгравшейся ночью трагедии.
У озера он остановился. Лед сверкал белизной, но во многих местах на этой белизне уже проступили темные пятна — это на льду выступила вода. Вокруг Густафссона было так тихо, что он слышал удары собственного сердца. Высокая береза у берега бросала кружевную тень, которая казалась не тенью, а лишь намеком на нее. С ветки сорвался снежный ком и с безмолвным вздохом упал на землю.
Все события последнего месяца отодвинулись вдаль, стали нереальными, должно быть, он и не жил тогда, он ожил только теперь, наконец-то он в лесу, наконец все вокруг естественно. Наконец он убежал от самого себя.
Густафссон неохотно расстался с лесом. Сейчас, когда у него под ногами была твердая тропа, без грязи, без луж, без ледяных дорожек, ему хотелось идти и идти. Он подошел к тропе с десятикилометровой отметкой и свернул на нее.
Когда он вернулся домой, в квартире было темно. На цыпочках он прошел на кухню и увидел, что ему оставлен ужин. Поев, он шмыгнул в спальню и начал тихонько раздеваться.
Ингрид не спала. Она ждала его. Она слышала шорох одежды, когда он раздевался. Она лежала на спине, повернувшись в его сторону. «Он должен помнить, что у него есть я, — думала она, — он не должен забывать об этом».
Вот он заводит часы, потом шарит в поисках крючка, на который всегда их вешает, и не найдя его в темноте, наклоняется к тумбочке и зажигает лампу.
Свет залил его лицо. Ингрид увидела кожу, зеленую как молодая береза, здоровую, свежую кожу, это зрелище подействовало на нее, как шок.
Свет горел одно мгновение. Комната снова погрузилась в темноту, но перед глазами у Ингрид еще стояла эта зеленая кожа, она лишила ее всего — желания, силы, страсти.
Она осторожно отвернулась от него. Услышала, как он лег и тихонько шепнул:
— Ты спишь?
Ингрид притворилась спящей. Ей хотелось протянуть к нему руку, но она не могла преодолеть себя. Она старалась дышать ровно и глубоко, как все спящие, она не виновата, завтра будет по-другому, завтра она уже привыкнет.
Она долго лежала без сна. И он тоже. Она это чувствовала. Одно из доказательств любви заключается в том, что человек, не видя, всегда знает, когда другой не спит. Но есть и другое доказательство любви: если один из любящих притворяется спящим, другой делает вид, что верит этому.
Ингрид почувствовала, что он все-таки легонько коснулся ее рукой. Это был привычный жест, он как бы соединял их, она принимала его руку и притягивала к себе.
Но сейчас она не могла этого сделать. Широко открытыми глазами она глядела в темноту и притворялась спящей.
Первоначально слово «дебют» означало, что человек достиг цели. С течением времени оно стало означать первое выступление: в театре, на кафедре, на балу, при дворе.
В наши дни многие вещи изменили свое значение, в том числе и слова. Теперь тактичные журналистки, выступающие по радио, называют дебютом практическое посвящение в тайны физической любви. Это слово так часто повторяется в новом значении, что уже бросает двусмысленный блеск на молодую девушку из высшего общества, про которую говорят, что ей предстоит дебютировать при дворе, Или на певицу, сообщившую, что на ее дебюте директор театра очень веселился. Люди с фантазией легко представляют себе, как молодые дебютантки, представленные распорядителем, входят в зал и ложатся на кресла.
Дебют Густафссона был иного свойства. Он касался первой работы после инъекции ему вертотона. Дебют состоялся в столярной мастерской, где увеличение заказов на полуфабрикаты для мебели вынудило хозяина ввести вечернюю смену.
В вечерней смене работало шесть человек и мастер, который принял Густафссона за несколько минут до прихода остальных рабочих. Мастер мужественно делал вид, что его ничего не удивляет, когда приветствовал Густафссона и пожимал ему руку. Он показал Густафссону цех: механические пилы, рубанки, сверла. Ни в станках, ни в моделях не было ничего сложного.
— Как думаешь, справишься с ними?
Густафссон ответил, что хорошо знает большинство машин, правда, работать ему приходилось на станках старых образцов. Да, он работал практически на всех этих станках, вот только шипорезный станок знал плохо.
— Ну, а с этим ты знаком? — Мастер показал на сверлильный станок.
— Этот знаю. — Густафссону нравилось работать на этом станке, одно удовольствие высверливать из древесины сучки и заделывать дырки деревом.
— Тогда начинай, — сказал мастер и показал на штабель обструганных досок, лежавших рядом со станком. — На каждой есть какой-нибудь изъян. Сделаешь, что надо, а потом пройдешься фуганком.
Он ушел, и Густафссон остался один перед сверлильным станком. Работа была несложная, ему предстояло высверливать из досок сучки, вставлять в отверстие шипы, обрезать их и зачищать поверхность. В патрон можно было вставлять сверла разной величины, и если не подходило одно, Густафссон без труда заменял его другим. Сперва пальцы плохо слушались его, но вскоре чувство неуверенности прошло, работать на этом станке было просто. Звук, с которым сверло входило в дерево, казался ему музыкой, после зачистки он с трудом находил место, еще недавно испорченное сучком. Через полтора часа он справился с этой работой и мог стать за фуганок. Новые товарищи по одному подходили и здоровались с ним. Он понял, что они уже обсудили между собой и его и все, что с ним случилось.
Его и приняли сюда только потому, что все рабочие этого захотели.
Очевидно, они договорились поздороваться с ним, как с обычным новичком, а потом без надобности не смотреть в его сторону. Он был этому рад. Мастер одобрительно кивнул, увидев его работу, и Густафссон скоро вошел в ритм. Он работал уверенно, но если случалась заминка, кто-нибудь из рабочих подходил к нему и показывал, что делать.
Если бы Онан не был потомком библейских патриархов, его имя никогда не вошло бы в историю для обозначений известного порока. Это говорит о том, что культ знаменитости имеет очень древние корни, он существовал уже в те времена, когда появилась на свет Первая книга Моисея.
Однако между прежними и нынешними знаменитостями есть существенная разница. Из приведенного примера явствует, что прежде человек становился известным благодаря тому или иному поступку. Нынче же, наоборот, поступок становится известным благодаря человеку.
Густафссон сделался знаменитостью. Он прославился благодаря своему решению принять вертотон и стать зеленым. Ему это было неприятно, и он не был знаменитым в том смысле, что его имя было у всех на устах. Мало кто знал, как его зовут. О его поступке писали все газеты, но об имени виновника этих событий лишь вскользь намекнула местная газета. О нем писали, как о человеке, который согласился подвергнуться действию препарата, изобретенного доктором Верелиусом. Люди на другом конце страны называли его Человеком, Который Стал Зеленым, или просто — Зеленым.
Густафссон согласился стать зеленым, чтобы выйти на свободу. Возможно, после первого столкновения с людьми, и прежде всего со своей семьей, он пожалел об этом. Но пути назад не существовало. Подобно всем людям, попавшим в беду, у Густафссона было лишь два выхода. Первый — покончить жизнь самоубийством, второй — принимать жизнь, как есть.
Густафссон никогда не относился к типу людей, готовых добровольно перейти в мир иной. Такой способ избавиться от огорчений он считал низким — нельзя перекладывать свои огорчения и невзгоды на плечи других.
Поэтому ему оставалось одно — запастись терпением и жить. Дни у него были свободны, на работу он ходил по вечерам. Утром дети отправлялись в школу, Ингрид — на работу. Он в это время еще спал, затем вставал, завтракал, прибирал квартиру, читал газеты и слушал по радио последние известия, а потом уходил в лес.
Он придумал, как ему избежать лишних любопытных взглядов. Ингрид купила ему зеленые очки в широкой оправе, зеленую шляпу и зеленый шарф. Он надвигал шляпу на лоб и почти до самых глаз закрывал лицо шарфом, незащищенная часть лица казалась зеленой от очков, шляпы и шарфа. Ходил он быстро и скоро достигал леса, в это время дня там почти никого не бывало.
Отношения с детьми сложились у Густафссона лучше, чем он ожидал после первой встречи. Сперва он с Ингрид обедал отдельно еще до прихода детей из школы. Но потом Ингрид запротестовала:
— Мы должны обедать все вместе, — заявила она. — Так делают все семьи.
— Но ведь ты сама видела, как они меня испугались.
— Это было первое впечатление. Я давно привыкла к тебе и теперь ничего не замечаю. Мы уже обсудили это с детьми…
— Если они опять испугаются, я за себя не отвечаю.
— Ты должен рискнуть.
Ею двигала не жестокость, просто она считала, что иначе невозможно. Проба прошла безболезненно. Правда, и сын и дочь не поднимали глаз от тарелок, и разговор почти не вязался. Порой они украдкой поглядывали на отца, зато когда все собрались после обеда в гостиной, чтобы попить кофе, они даже разговорились. На другой день напряженность исчезла, а на третий казалось, будто к ним вернулись старые добрые времена.
В одну из таких бесед Грета рассказала, что их фотографировали всем классом.
— Неужели еще и теперь это принято? — изумился Густафссон. — Когда я учился, к нам в школу в кенце года приходил фотограф с большим аппаратом на штативе и долго-долго усаживал нас так, чтобы все попали в объектив. Он обычно залезал под черное покрывало и глядел в объектив, как получится фотография. После него к нам стал приходить более молодой фотограф, все лицо у него заросло бородой, наверно, потому он и обходился без покрывала. И всегда кто-нибудь из ребят успевал скорчить рожу или показать нос.
— У нашего фотографа были только усы, — сообщила Грета.
— Значит, это тот же, который приходил и к нам в школу, — сказал Уве. — Только он не фотографировал весь класс. Он сделал несколько снимков на школьном дворе во время перемены. По-моему, я попал на все.
— Видно, этот фотограф без больших претензий, — поддела его Грета.
— Возможно, если он фотографировал и тебя, — отпарировал Уве. — Я хоть в это время гонял мяч.
— Портрет будущей звезды футбола, — улыбнулся Густафссон.
А вечером сфотографировали и его самого. Он как раз направлялся на работу. Когда он открыл дверь подъезда, вспышка осветила ему лицо, от неожиданности он отшатнулся. И тут же его сфотографировали второй раз.
Но Густафссон уже опомнился от удивления. Одним прыжком он оказался рядом с фотографом и схватил его за руку.
— Это еще что такое? Кто тебе разрешил здесь фотографировать?
— Мне понравился мотив. А что с того, если ты попал в объектив? От этого еще никто не умирал.
— Умирать не умирал, но у меня нет никакого желания красоваться на твоей дурацкой фотографии.
— Чего кричать, когда все уже сделано.
— Мне следовало бы разбить твой аппарат…
— Сделай одолжение, — весело сказал фотограф. — Это обойдется тебе всего в две тысячи.
— …или засветить пленку.
— Это тебе ничего не даст. Я щелкнул тебя еще утром. Правда, тогда на тебе были очки и шарф до самого носа. Привет, Густафссон.
Он вырвался из рук Густафссона, прыгнул в машину и дал газ.
Ага, значит, фотографу известно, кто он. И у него усы. Как у того, который фотографировал ребят. Наверно, это тот же самый. Зачем это ему понадобилось? Странно.
Густафссон вдруг остановился. Это же репортер из газеты? Один из этих проклятых писак, пронюхал, кто он, и теперь хочет состряпать материал для газеты. Как будто недостаточно статей и заметок, которые были опубликованы в тот день, когда он вышел из тюрьмы. Правда, ни имени, ни фотографий в газетах не было, хотя человек с головой легко мог догадаться, о ком идет речь. Когда Густафссона судили, его фамилия упоминалась в газетах, тогда писали, что его приговорили к полутора годам тюрьмы, что у него есть семья и он любит проводить досуг на лоне природы. Нет, тут догадаться нетрудно.
Сперва сфотографировали детей. Потом его. Осталась только Ингрид. Наверно, тот тип еще явится к ней со своими усами и аппаратом, чтобы щелкнуть и ее. Этому надо помешать.
Густафссон ускорил шаги. Придя в мастерскую, он зашел к сторожу и попросил разрешения позвонить по телефону.
Ингрид сняла трубку. Ему не хочется пугать ее, но пусть не отворяет дверь никому чужому. Она обещала не отворять.
На другой день он проглядел все газеты. Нет, очевидно, пока очередь до него еще не дошла. И Ингрид никто не тревожил. Может, все-таки эти фотографии ничего не означают? Так или иначе, но Ингрид оставили в покое. Возможно, это был не тот фотограф, который снимал детей. Кто теперь не носит усов, разве не может быть двух усатых фотографов?
Голос для диктора так же важен, как для балерины красивые ноги. Чтобы дойти до сердца зрителей, балерина машет ножкой, а диктор прибегает к модуляциям своего голоса.
Особенно в этом отношении отличался Аффе. Никто не умел так искренне радоваться и удивляться, разговаривая по телефону с какой-нибудь жительницей Корпиломболо, которая сообщала ему, что у них в январе выпал снег, или с какой-нибудь девушкой из Смоланда, рассказавшей, что она набрала полную корзинку брусники. И никто не умел придать своему голосу такую проникновенную грусть, узнав, что в Умео березы уже пожелтели.
Именно за это Аффе и называли Любимцем Всей Швеции.
На телевидении шло важное совещание. Серия субботних развлекательных передач, которая шла всю зиму, подходила к концу, осталась последняя передача. Эту серию нужно было заменить другой, желательно более интересной. Хорошо бы, чтоб в новой программе задавались вопросы, не только «Кто?», но «Что?» и «Где?» — три больших знака вопроса, пусть зритель поломает себе голову.
Главный редактор сидел в окружении режиссеров, дикторов и дикторш, острословов и генераторов идей. Им до зарезу нужно было придумать хотя бы название передачи.
— Помните, название должно быть убойным, — сказал главный редактор. — Я хотел предложить «Программа — эпиграмма», но меня опередили.
— Можно назвать «Программа — телеграмма», — предложил генератор идей. — Или «Вечерняя гимнастика».
— Гм, — главный редактор сморщил нос. — Телезрители так привыкли к «Утренней гимнастике», что поймут это буквально. Нет, нужно что-то из ряда вон выходящее, остроумное, чтобы пробуравило мозг нашим зрителям.
— «Вечерний халат»? — предложил острослов.
— Превосходное название, не будь у нас уже «Утреннего» и «Ночного халатов», — сказал главный редактор. — Придумать бы что-нибудь вроде «Флирт с покупателем», как называется информационная программа о новых товарах. Вот название от бога! Флирт! Так и видишь перед собой красивые ножки.
— Придумал! — воскликнул генератор идей. — «Субботний сплин».
Он победоносно оглядел присутствующих, его поддержали одобрительным смехом. Только острослов недовольно нахмурил лоб:
— Может, это и неплохо, — согласился он. — «Субботний сплин». Два «с». Звучит почти как стихи Гете. Говорят, они у него очень музыкальны. Но «сплин» — опасное слово. Публика мигом обернет его против нас, а критики ц без него найдут, к чему бы придраться.
Генератор идей был уязвлен.
— Никто не посмеет отрицать, что мы способствовали повышению культурного уровня в этой стране, — сказал он. — Но я не уверен, что каждый десятый швед знает смысл этого слова. Я, например, только недавно его узнал. Предлагаю решить вопрос голосованием.
— Ну что ж, — сказал главный редактор. — Проголосуем.
Половина собравшихся проголосовала «за». Но другая половина была против, в том число и дикторша, которая должна была вести эту передачу, — ей не улыбалось выступать в скучной программе. Может, все-таки обыграть как-нибудь слово «флирт»? Главный редактор возвел глаза к потолку.
— У нас никого не зовут Титанией? — спросил он. — А то мы могли бы назвать нашу передачу «Свидание с Титанией».
Но Титании среди собравшихся не оказалось.
— А если бы был Ганс, мы бы ее назвали «О Гансе в трансе», — вздохнул генератор идей.
— Почему бы в таком случае не назвать ее «Как обманули Улле»? — предложил острослов ироническим тоном. — Кого-кого, а уж Улле у нас предостаточно.
— Придумал! — закричал генератор идей, и все с удивлением обернулись в его сторону.
— «Кофе у Аффе»!
— А разве у нас есть Аффе? — удивился главный редактор.
— Конечно. В стране уже не осталось такого уголка, куда бы он ни звонил, чтобы справиться, идет ли там дождь и какая у его собеседника любимая мелодия. Даже странно, что ты этого не знаешь.
— У меня нет времени смотреть наши передачи, — мрачно ответил главный редактор.
— Аффе — это звезда, — сказала дикторша. — Он такой красивый, у него пышные бакенбарды и томный взгляд.
Главный редактор взглянул на часы. Четвертый день совещаний подходил к концу.
— Ну как? Принимаем «Кофе у Аффе»?
Единогласно. Бам! Молоток ударил по столу. Они убили сразу двух зайцев: придумали название передачи и ее главный двигатель.
— Поработали на совесть, — подвел итог главный редактор.
Еще через пять дней новая серия уже обросла плотью. Смысл всей этой затеи состоял в том, что каждую субботу на «Кофе у Аффе» рассказывалось о какой-нибудь Достопримечательности Недели, и эту достопримечательность выбирали сами телезрители в своих письмах. Иногда это были прославившиеся чем-то мужчины и женщины, а иногда и достопримечательности вроде обратной стороны Луны, вновь открытого рунического камня или чего-нибудь подобного.
Аффе оказался на месте. Новая программа имела огромный успех, каждую неделю приходили тысячи писем, предлагающих ту или иную тему для очередной передачи. Как правило, больше половины предложений совпадали, иными словами, достопримечательность действительно была достопримечательностью.
На этой неделе редакция телевидения получила более ста тысяч писем. Почти во всех говорилось об одном и том же человеке. Увидев эти письма, режиссер растерялся и отправился за советом к главному редактору.
— Знаешь, кого они хотят увидеть? — сказал он. — Человека, который под действием вертотона стал зеленым!
— Зачем?
— Чтобы выйти из тюрьмы. Неужели ты не читал об этом?
— У меня нет времени на чтение, — мрачно ответил главный редактор.
— Но теперь-то тебе ясно, о ком идет речь? Может, действительно, стоит его пригласить? Приглашаем же мы всяких знаменитостей и чудаков. А он получил голоса подавляющего большинства наших зрителей. Что будем делать?
Главный редактор возвел глаза к потолку, словно ища там вдохновение. Наконец его лицо просияло.
— Надо созвать совещание, — решил он.
Однажды, когда Густафссон вернулся домой после работы, Ингрид сказала, что о нем справлялись с телестудии.
— Что им от меня надо? — удивился он.
— С ними разговаривала Грета, она была дома одна. Звонил сам Аффе, так что она совсем растерялась, когда он стал спрашивать у нее, какая температура на улице и не холодно ли у нас дома. А потом выяснилось, что он хочет пригласить тебя участвовать в какой-то программе.
— По мнению доктора, именно этого мне и следует избегать.
— Я с ним согласна. Но что мы ответим, когда они позвонят завтра? Грета хоть сообразила сказать, что после вечерней смены ты поздно встаешь.
— Скажете, что меня нет дома.
— А если ты будешь дома один? Или они пришлют своего человека прямо сюда?
— А я уйду на целый день в лес. Ну почему они не могут оставить человека в покое!
Богиню правосудия с ее весами часто принимали за дурочку. Но жизнь вообще не умеет распределять свои блага. Тот, кто хочет, чтобы его оставили в покое, обычно покоя не имеет. А тот, кто жаждет, чтобы его кто-нибудь навестил или хотя бы позвонил ему по телефону, как правило, не может дождаться ни того ни другого.
Назавтра Густафссон встал в десять утра, быстро позавтракал и уже приготовился идти в лес, как в дверь позвонили.
Он замер, словно крыса, попавшая в крысоловку. Звонок повторился три раза. Наконец кто-то стал спускаться по лестнице. Густафссон выждал, чтобы посетитель ушел подальше. Потом осторожно открыл дверь и вышел на площадку, готовый при малейшей угрозе скрыться в квартире. Почувствовав себя в безопасности, он решился захлопнуть дверь.
В углу за дверью стоял человек.
Густафссон вздрогнул. Но, вглядевшись, узнал доктора Верелиуса.
— Это вы, доктор! — воскликнул он с облегчением. — А я думал…
— Да, это всего-навсего я. Помните, когда мы с вами прощались, я предупредил вас, что должен наблюдать, как на вас действует вертотон?
— Конечно, помню. Только я не думал, что вы придете так скоро.
— Я и в самом деле не собирался приезжать так скоро. Но мне хотелось бы поговорить с вами у вас дома.
Пока Густафссон открывал дверь, доктор взял в руки свой чемоданчик.
Осмотр прошел быстро, Густафссон рассказал, как его встретили и дома и на работе. Он считал, что постепенно все стало налаживаться. Хотя вначале ему было трудно.
— Но сейчас меня беспокоит другое. Я как раз собирался звонить вам по этому поводу. Меня разыскивает телевидение. И еще меня сфотографировали прямо на улице, впрочем, не знаю, может, это ничего и не значит.
— Зато я знаю, — сказал доктор. — Потому-то я к вам и пришел. Скажите, вам известен еженедельник, который называется «Ухо» или «Глаз» или еще что-то в этом роде?
— Да, есть такой. Называется «Глаз».
— Понимаете, они любят раскапывать такие вещи, которые человеку по той или иной причине не хотелось бы придавать огласке. Сейчас они задались целью опубликовать материал о вас. Узнать вашу фамилию им было нетрудно, а потом они позвонили мне, чтобы получить комментарии специалиста. Но я попросил их подождать полгода, чтобы посмотреть, как будет развиваться наш эксперимент. Однако именно этого и не следовало делать. На некоторых журналистов подобная просьба действует, как брючина на бульдога. Они очень скоро разузнали, где вы работаете, и просили разрешения сфотографировать вас у пилы, у рубанка, во время перерыва и тому подобное, но там оказались умные люди и послали их подальше.
— Вот молодцы!
— Да. Но это не помогло. Потом я узнал, что они все-таки явились сюда и рыщут здесь. Я недвусмысленно дал им понять, что вы не хотите встречаться с представителями прессы. Тогда они побывали у ваших соседей и даже в лавках поблизости, чтобы узнать, что вы едите, и берете ли вы в кредит, сфотографировали тюрьму, где вы сидели, и даже побывали в доме напротив, в квартире, окна которой смотрят прямо на вашу, — хотели оттуда сделать снимки. А может, пытались сфотографировать кого-либо из членов вашей семьи.
— Значит, это один из них подстерег меня вчера, когда я выходил из дому. Думаю, они меня тоже сфотографировали и в лесу, и, уж конечно, это они приходили в школу, где учатся мои дети.
— Да, очевидно. Представляю себе, какие они дадут заголовки. Монопольное право. Они первые узнали, кто подвергся действию препарата вертотон. «Густафссон в свободное время». «Густафссон по пути на работу». «Мнение соседей…» Вот гадость!
— Доктор, неужели…
— Да. Мы бессильны им помешать.
За прошедшие дни Густафссон старался приспособиться к новому образу жизни. К нему даже вернулось желание жить и радоваться, он честно пытался привыкнуть к новым условиям, но теперь увидел, что карточный домик надежд зашатался и вот-вот рухнет.
— Но… но…
— Мы можем только одно, — сказал доктор. — Можем подставить им ножку. Вчера, узнав о проделках еженедельника «Глаз», я страшно огорчился. Но вечером мне позвонили с телевидения…
— Одно другого не лучше, — вырвалось у Густафссона.
— Ну, не скажите, тут все дело в передаче. Вас, например, хотят представить в субботней развлекательной программе. Тут и речи не может быть о выслеживании или разнюхивании, о сенсациях, новинках, чудесах или как там еще называются их другие передачи. Если б они позвонили мне позавчера, я попросил бы их повременить. Но теперь все складывается так, что у нас нет выбора. Я представляю себе наше выступление так: сперва я рассказываю о вертотоне и его действии, потом слово предоставляется вам, и вы отвечаете на вопросы или что-нибудь в этом роде… По крайней мере Аффе, который ведет эту передачу, показался мне достаточно тактичным.
— Значит, по-вашему, мне следует выступить по телевизору?
— Да. Чтобы покончить с этим раз и навсегда. А главное, мы наставим «Глазу» нос, — сказал доктор Верелиус.
Память — хрупкий инструмент. Он действует далеко не безошибочно, как правило, разные люди допускают разные промахи. Для одних непропорционально большое значение приобретают житейские неурядицы, поражения, несправедливость, другим все это кажется пустяками, зато значение звездочек на погонах иди собственных подвигов вырастает до небес и пускает новые ростки. Память определяет направление всей нашей жизни, от нее зависит, будем ли мы мрачными и подавленными или веселыми и беспечными, мстительными или терпимыми, будем мы разрушать или созидать, будем честно трудиться или махнем на все рукой.
Густафссон относился к людям беззаботного типа. И потому, возвращаясь домой из столицы в одноместном купе первого класса, он был убежден, что каждую минуту прошедшего дня прожил правильно, начиная с того мгновения, когда они с доктором Верелиусом прибыли в Стокгольм, и кончая тем, когда он распрощался со своим эскортом и сел в поезд. Доктор Верелиус поджидал его у вокзала. Густафссон как раз только вышел из машины и намеревался пройти в залитый ярким светом зал ожидания. Доктор остановил его. Он считал, что Густафссону не следует расставаться с зелеными очками, шарфом и шляпой.
— Но почему же? — запротестовал Густафссон. — Теперь-то уж меня видели все, вряд ли вто кого-нибудь испугает. Они сами просили, чтобы я не прятался.
— Гм, — хмыкнул доктор. — Смысл вертотона отнюдь не в этом. Полагаю, вам лучше вести уединенный образ жизни.
Доктор отдал билеты проводнику и занял купе рядом с Густафссоном.
«Хорошие люди на телевидении», — думал Густафссон, погасив свет и растянувшись на мягком диване. Колеса монотонно постукивали о рельсы, на переездах звонил звоночек, в просветах между занавесками мелькали проносящиеся мимо фонари. «Хорошие люди, — снова подумал он. — Оплатили и дорогу, и питание. Да еще обещали заплатить за выступление».
Мысленно он снова пережил этот день. Они с доктором прибыли в столицу в полдень и завтракали в соседнем со студией ресторане в обществе известных дикторов и актеров. Все они выглядели как самые обыкновенные люди, и, если человек не знал, кто они, он мог принять их за продавцов или за столяров, вроде самого Густафссона. В зале было много молодежи, красивых девушек, в передачах они не участвовали, Густафссон слышал, что телевидению требуется очень много пароду для нормальной работы, и чем больше становилось народу, тем больше его требовалось для этой нормальной работы.
Он оробел, увидев, что они направляются в большой зал, но Аффе успокоил его: все предупреждены, на него никто не станет таращиться. Так и было. Правда, порой кто-нибудь нет-нет да и бросая на него взгляд, но ведь во всех больших ресторанах люди обычно разглядывают друг друга. К тому же ему следовало привыкнуть к обществу людей. «Будем считать, что это своего рода репетиция перед вечерним выступлением», — сказал Аффе.
Они поговорили о всякой всячине, и тот, кого называли режиссером, объяснил порядок передачи: сперва пойдут обычные номера, потом доктор Верелиус расскажет о своем замечательном препарате, и уже после него выступит Густафссон. Его представят телезрителям и Аффе задаст ему несколько вопросов — о чем, это они сейчас решат. Что делать с гримом, не знал никто, очевидно, от него следует отказаться и лишь умело использовать освещение.
— Если тебе случалось смотреть наши передачи, ты знаешь, что обычно мы просим наших знаменитых гостей спеть песенку, показать какой-нибудь фокус или сделать что-нибудь еще в этом роде. Может, ты умеешь ходить по проволоке или играть на рояле?
— Когда-то я пел под лютню, но это было давно, да у меня здесь и лютни нет.
— Значит, не о чем и говорить, — сказал режиссер и, наморщив лоб глубокими складками, спросил: — А может, ты знаешь какую-нибудь песню, в которой говорится о зеленом?
— Что-то не припомню.
— А вот я вспомнил: «Зеленые домишки летят мимо окна»! Слышал когда-нибудь эту песенку?
— Вообще-то она называется «Красные домишки», — вмешался доктор Верелиус. — Так что она вам не подойдет.
— Жаль. — Режиссер огорчился. — А я уж думал, что мы используем ее как музыкальную заставку, которая красной нитью пройдет через всю передачу. Ну что ж, трудности для того и существуют, чтобы их преодолевать. Сейчас мы призовем на помощь нашего штатного поэта. В это время он обычно бывает в ресторане.
Поэт был найден и приглашен к их столику. Дарование у поэта было весьма скромное, но всей стране он был известен тем, что сочинял стихи сходу. Не задумываясь, он выдавал строфу из четырех строчек о чем угодно — всего четыре строчки, зато рифмованные. Вообще-то говоря, это доступно большинству образованных людей, если, конечно, требования не слишком высоки. Но к поэту никто и не предъявлял больших требований.
Едва поэту объяснили, что от него требуется, как он вернулся к своему столику, отодвинул в сторону чашку с кофе, достал перо и бумагу и погрузился в творческий процесс. Вскоре он принес свое сочинение со скромным видом человека, желающего показать: быть может, это и не шедевр, но хотел бы я посмотреть, кто это сделает лучше, чем я. Режиссер схватил бумагу и прочел:
Давно ль, забытый всеми, в безвестности я спал?
Но вот я стал Зеленым и знаменитым стал.
— Блеск! — воскликнул режиссер. — Густафссон прочтет эти стихи.
Густафссон не знал, что и сказать. Если опытный человек говорит, что это хорошо, может, это и в самом деле хорошо. Он уже протянул руку за бумажкой, но тут опять вмешался доктор Верелиус:
— Нет, — сказал он.
От удивления у поэта отвисла челюсть. Такого с ним еще не случалось.
Режиссер поднял брови:
— Почему?
— Решительно не подходит, — повторил доктор. — Я не раз слышал, как вы читаете по радио свои сочинения. При всем уважении к вам, должен заметить, что ваше исполнение очень подходит к качеству ваших стихов. Но если их начнет декламировать Густафссон, это будет смешно. А именно этого мы хотим избежать. Вы согласны со мной?
Режиссер кивнул.
— К сожалению, сейчас я должен поблагодарить вас и удалиться, — продолжал доктор. — Меня ждут в нашем ведомстве. Они хотели встретиться со мной, когда ознакомились с моей докладной о вертотоне, но раньше у меня не было времени. Вот мы и решили воспользоваться моим нынешним приездом в столицу. Прощаюсь с вами до вечера.
Доктор ушел. И тут взял слово Аффе, до тех пор сидевший молча.
— Будет неинтересно, если Густафссон только покажется в нашей передаче и все, — сказал он.
— Вот и придумай что-нибудь, — предложил режиссер.
— Легче сказать, чем сделать. Послушай, Густафссон, может, ты умеешь ездить на одноколесном велосипеде?
— Или ходить на руках? — подхватил режиссер.
Густафссон не умел ни того ни другого. Вообще-то он мог бы пройтись на руках, но чувствовал, что этого делать не следует.
— Надо быстренько обучить его какому-нибудь фокусу, — сказал Аффе. — Пусть кто-нибудь из помрежей достанет необходимый реквизит. Надо выбрать что-нибудь незатейливое, вроде бумажного пакета, который превратится в букет, если его потрясти. Или воды, которая станет вином, если ее перелить в другой бокал. Или носовой платок, из которого можно достать десяток яиц.
— Стоп, стоп! — воскликнул режиссер. — Вода, которая превращается в вино. Это нам подходит. Возьмем кирасо. Зеленое кирасо — химики нам организуют. Потом ты покажешь фокус с зеленым кроликом. Все, к чему ты будешь прикасаться, — будет становиться зеленым — книга, ручка, бумага…
— Как же это получится?
— Ну, это пустяки. С одной стороны предмет будет обычным, с другой — зеленым, ты только незаметно перевернешь его. Например, книга — с одной стороны переплет будет красный, а с другой зеленый. Бумага, карандаш, диктор. Даже сам Аффе — спереди он будет белый, а сзади зеленый.
По мере того как его обуревали идеи, режиссер воодушевлялся все больше, под конец он впал в лирику и был похож на постоянного распорядителя празднеств в Шведской академии наук, составляющего меню для очередного банкета. Неожиданно он сник:
— Нет, — вздохнул он, — не пройдет. У нас в передаче уже есть один фокусник. Он свихнется, если успех достанется не ему.
Аффе снова обратился к Густафссону:
— Мне все-таки не хочется отказываться от мысли о песне. Хорошо бы только придумать чтонибудь не слишком известное.
— Мы у себя в спортивном клубе сочинили несколько песен, — сказал Густафссон. — Поем их на новогодних вечерах и вообще, когда собираемся вместе. Никто, кроме нас, их не знает. И одну из песен сочинил я.
— Ну-ка, изобрази!
Густафссон стал напевать вполголоса;
Смотри, уж начали цветы в долине распускаться…
— Так ведь это песня про весну, про зелень! — воскликнул режиссер. — Сейчас я поговорю с концертмейстером, посмотрим, что он скажет.
Через четверть часа Густафссон уже сидел у концертмейстера. Он исполнил два куплета, и тот тут же подобрал мелодию на рояле. Вскоре в дверь заглянул Аффе.
— Ну, как дела?
— Отлично, — ответил концертмейстер. — Сейчас я сделаю инструментовку. И мы исполним песню целиком. Должно получиться.
Он повернулся к Густафссону:
— Напиши текст в двух экземплярах. Один дашь мне, а другой пусть будет у тебя, чтобы не получилось накладки.
Потом Густафссон отдыхал, потом обедал, потом пил кофе за сценой, куда доносился шум из студии. Режиссер то был похож на безумца, то был мрачнее тучи, Аффе хватался за живот и говорил, что ему не хватает только приступа язвы.
Перед началом пришел доктор Верелиус. Он предупредил, что уйдет сразу же после своего выступления — заседание в ведомстве еще не кончилось.
Густафссону дали текст музыкальной заставки, чтобы он его выучил. Наконец пробило восемь. Густафссон услыхал музыкальную заставку, аплодисменты и вдруг пожалел, что согласился выступить в этой передаче.
Но еще до того они испробовали освещение. Начиналась передача при ослепительно ярком свете, потом он постепенно тускнел, желтел, розовел и снова то желтел, то розовел… В конце концов Густафссон перестал понимать, что творится со светом, Ему хотелось лишь одного: оказаться сейчас дома. Неожиданно он услыхал, что в студию пригласили доктора Верелиуса, и вот уже доктор рассказывает о своем препарате. Тело Густафссона будто налилось свинцом. Ему казалось, что он не сможет сделать ни шага, когда две ведущие передачу подошли к нему и взяли его за руки.
Многие актеры дрожат от страха перед своим первым выходом на сцену. Но и для их близких это ожидание но менее мучительно.
— Зачем он на это согласился? — уже в пятый раз за вечер спросил дедушка. — Счастлив тот, кто живет, не привлекая к себе внимания. Неужели он этого не понимает?
— Его к этому вынудили обстоятельства, — в который раз повторила Ингрид.
— Иначе этот проклятый «Глаз» хвастался бы, что первый показал его своим читателям. Они собирались напечатать и мою фотографию, — добавила Грета.
— И мою тоже, — сказал Уве.
— А мою — нет, — засмеялся дедушка.
Они пили чай в гостиной. Поблескивал экран телевизора. Метеоролог, сообщающий сводку погоды, водил указкой по карте.
— Это лучший метеоролог. Он всегда обещает хорошую погоду, — сказал Уве.
— Тс-с, — шикнула на него Грета.
Метеокарта стала бледнеть и тут же исчезла с экрана, уступив место рекламе детектива, который должны были показать на следующей неделе. Реклама была сделана по всем правилам искусства: семь тяжело раненных, причем четверо наверняка обречены. Но вот исчезли и они. И перед зрителями появился Аффе с двумя дикторшами, у всех в руках были чашки. Аффе дирижировал чайной ложечкой, Е все трое пели, покачиваясь в такт песенке:
Спешите к нам, спешите к нам, кто склонен к развлеченьям.
Вот кофе, он уже готов, а это торт с вареньем.
Пью кофе я, пьешь кофе ты, и кофе пьет жена судьи.
— Почему они макают торт в кофе, ведь, говорят, это неприлично? — удивился Уве.
— Наверно, их никто ке учил хорошим манерам, — сказал дедушка и макнул в кофе сладкий сухарик. — Ну-ка, послушаем, что он там говорит.
Аффе сердечно приветствовал всех собравшихся, йсобенно чету из Нэттрабю, приехавшую в Стокгольм, чтобы отметить свою серебряную свадьбу. Они рассказали, что в Нэттрабю все время моросит дождь. Аффе сидел, склонив голову набок, и делал вид, что ему это чрезвычайно интересно. Потом настал черед целого класса из Нединге — оказалось, что у них в Нединге стоит теплая и сухая погода. И наконец компания рукодельниц сообщила, что у них в Кристинехамне туман. Одним словом, начало программы сулило разнообразие.
Так оно и оказалось. Сперва одна шведка пела по-немецки. Потом выступал фокусник. Потом немка пела по-английски. После нее выступал чревовещатель. Затем четверо американцев пели по-шведски.
— Когда же дойдет очередь до папы? — вздохнул Уве.
— Не нравится мне все это, — пробормотал дедушка.
— Через полчаса передача закончится, — пожаловалась Грета.
— Папа будет выступать недолго. Он только покажется и все, — сказала Ингрид.
— Разбудите меня, когда он будет выступать, — попросил дедушка и закрыл глаза.
Но будить его не пришлось. Неожиданно Аффе остался на эстраде один.
— А теперь, уважаемые дамы и господа, пришло время познакомить вас с достопримечательностью этой недели.
По давно выработанной привычке он повернулся вполоборота и приветствовал зрителей немного смущенным и очень сердечным жестом, тем самым знаменитым жестом, который сделал его Любимцем Всей Швеции. Людям, видевшим жест Аффе и слышавшим его приветствие, и в голову не приходило, что в глубине души Аффе мечтает о таблетке, успокаивающей боль в желудке, и о стакане минеральной воды.
— Сейчас будет папа! — Уве так и горел от нетерпения.
Но к Аффе подошел доктор Верелиус. Зрители, присутствующие в студии, решили, что он-то и стал зеленым, просто освещение не позволяет этого видеть. Они начали аплодировать. Аффе одобрительно кивнул:
— Правильно, друзья, доктор Верелиус заслужил ваши аплодисменты. Без него не было бы нашей сегодняшней достопримечательности. Расскажите нам, доктор, как вам это удалось?
Оказавшись в центре внимания, доктор нисколько не смутился. Он вел себя, как обычно, просто и ясно рассказал о своем вкладе в реформу правосудия, о том, как он открыл вертотон и испробовал его на себе.
— Но это было сделано в строжайшей тайне, — подхватил Аффе, сделав знак своим помощницам, чтобы они увели доктора и привели Густафссона. — И вот она — наша достопримечательность! На этой неделе мы получили, — Аффе вытащил бумажку и заглянул в нее, — сто три тысячи четыреста пятьдесят шесть писем от наших зрителей. Восемьдесят рроцентов из них, то есть восемьдесят одна тысяча четыреста двадцать семь, оказались единодушны в своем желании — им хотелось увидеть Человека, Который Стал Зеленым. Пожалуйста, ваше желание исполнено: перед вами Пер Густафссон.
Аффе повысил голос, и фамилия Густафссон прозвучала, как победный клич. Одновременно Аффе широко раскинул руки.
— Папа! — крикнул Уве.
Вся семья склонилась к телевизору.
Да, там в свете рампы стоит Густафссон. Зеленый цвет бьет в глаза, он виден очень отчетливо — лицо, уши, шея, даже корни волос. Но он становится еще заметней, когда Густафссон замирает, тоже раскинув руки.
— Итак, вот он! — продолжает Аффе. — Перед вами Пер Густафссон, который предпочел стать зеленым, чем просидеть полтора года в тюрьме.
При этих словах из публики послышались типичные звуки одобрения: оглушительный свист и довольный рев. Но их перебили аплодисменты.
Одновременно все в студии начало неуловимо меняться. Зрители даже не заметили, в какой момент осветитель стал колдовать со своими стеклами. Зеленый цвет бледнеет и сливается с общим фоном. И вот уже зрители перестают его видеть.
Аплодисменты стихают.
— Видишь, как мы рады, что ты пришел к нам, — продолжает Аффе. — О твоей истории мы говорить не будем. Но нам хотелось бы знать, как ты себя чувствуешь после введения этого чужеродного» элемента?
— Никак… Я его вообще не чувствую.
Густафссон по натуре не застенчив. Но непривычная обстановка, несмотря на старания Аффи, вызывает в нем неуверенность.
— Значит, ты в отличной форме? — с энтузиазмом подхватывает Аффе. — Но это же замечательно! Ну, а вообще? Как ты себя чувствовал первые дни?
Сценическая лихорадка начала отпускать Густафссона. Он ощущает дружеское расположение к себе всего зала. На сердце у него становится тепло. Ему хочется поблагодарить всех.
— Большинство людей были ко мне очень внимательны.
— Правда? Никто над тобой не смеялся?
— Не-ет. Этого я не могу сказать.
— Но любопытные, конечно, находились?
— Да, любопытные были.
— А теперь, как мы знаем, ты снова работаешь? Трудно было получить работу?
— Да нет. Во всяком случае я ничего такого не заметил. Работу мне устроил куратор.
— Наверно, предложений было много? Только выбирай?
— Да, предложения были. Мне, например, предлагали место ночного сторожа. Но тогда я уже договорился со столярной мастерской…
— Мне шепнули, что ты работаешь по вечерам? Верно, приятно забивать гвозди, правда? Все мальчишки это любят. А теперь у меня к тебе такой вопрос: умеешь ли ты петь?
— Мы же уже говорили об этом. Да, умею.
Аффе на мгновение теряется. Но тут же находит выход из положения.
— Совершенно верно, прости, пожалуйста. Это было днем, но наша встреча была такой мимолетной. Ты еще говорил, что иногда поешь под лютню. Послушай, а не знаешь ли ты какую-нибудь песню про природу… про леса, озера? Наверно, в тюрьме тебе вспоминались именно такие песни?
Теперь Густафссон чувствует себя так же непринужденно, как Аффе. У него появляется желание ответить колкостью, но он сдерживает себя:
— Ты ошибаешься, если думаешь, что в тюрьме человеку хочется петь!
— Гм… да… конечно… Но все-таки, ты ведь такой поклонник природы. Неужели ты там даже не думал о лесах и лугах? Я уверен, что ты знаешь песни о природе. Спой нам, пожалуйста. Вот, становись сюда, к микрофону.
Аффе исчез. Густафссон, залитый ярким светом, остался один.
Заиграл оркестр.
И тут вышла заминка. Густафссону вдруг показалось, что он теряет сознание. Он забыл песню, забыл слова, забыл все. Так и стоял, пока не вспомнил, что у него в руке бумажка с текстом.
Однако его родные ничего не заметили. Они воспользовались этой заминкой, чтобы обменяться мнениями.
— Как хорошо слышно, каждое слово, — сказал Уве.
— Аффе просто молодец, — заметила Грета.
— Он всегда такой веселый, — сказала Ингрид.
— Еще бы, — сказал дедушка. — Чужая беда плечи не давит. А что это с Пером? Почему он не начинает?
— Неужели забыл слова? — воскликнула Ингрид.
Заглянув в текст, Густафссон все вспомнил. Но раньше, когда он пел, аккомпанируя себе на лютне, он мог по своему желанию ускорять или замедлять темп. Здесь же темп задал оркестр, и Густафссону было трудно начать.
Оркестр терпеливо исполнил первые четыре такта раз, другой, третий, четвертый. Только на пятый раз Густафссон начал петь,
Смотри, уж начали цветы в долине распускаться.
А тут на ринге чудаки предпочитают драться.
Атлет толкает тяжести, и день бредет к закату.
А я к кассиру путь держу, чтоб получить зарплату.
Потом мы в путь пускаемся, пускаемся, пускаемся,
чтоб лес пройти насквозь, как поступает лось.
А то в кафе являемся, являемся, являемся и пьем,
а кто не пьет, пусть молча слезы льет.
А солнце жарит лес и луг, траву, а также скалы.
Чего ж котлет оно не жарит, ведь масло вздорожало?
Одни взмывают в небеса, другим в воде удобно.
А кто врасплох застигнут — тот кричит довольно злобно.
А мы поем, как скворушки, как скворушки, как скворушки,
а не найдем свой дом в скворешнике живем, любуемся на перышки,
на перышки, на перышки, на белый свет глядим и червячков едим.
Пусть мудрый компас день и ночь показывает север.
Однажды он покажет нам, как жать, где ты не сеял.
Всегда покажет компас путь на льдистую равнину.
Но лучше б он нам показал. как выиграть машину.
Башмачник делает башмак, жестянщик гнет жестянку.
А я, чуть утро, на плите варю себе овсянку.
Зима, а нам ни чуточки, ни чуточки, ни чуточки купанья не страшны,
мы не ждем весны, а крякаем, как уточки, как уточки, как уточки,
ведь кто не скажет «кря», в риксдаг стремится зря.
Оркестр повторил припев, но музыка звучала уже глуше. Один за другим на эстраду поднялись все участники передачи. Там собрались все, кроме доктора Верелиуса, публика аплодировала и все хором пели:
С небес сияют звездочки всем — и большим, и малым.
И мы уж скоро захрапим под теплым одеялом.
Мы захрапим — и я, и ты, и захрапит жена судьи.
Нельзя отрицать, что штатный поэт все-таки внес свой вклад в эту передачу. Отпечатки его духовных пальцев узнать было нетрудно. Их любой человек узнал бы из тысячи.
Изображение на экране начало расплываться. Дольше других показывали аплодирующих зрителей. Но вот аплодисменты стихли, и появились фамилии участников, буквы становились все меньше и меньше, и вдруг весь экран заняла одна фамилия, написанная огромными буквами. Фамилия режиссера.
Ингрид с облегчением вздохнула. Слава богу, все позади.
Воспоминание об успехе — все равно что пакетик с карамелью, которой можно лакомиться без конца.
Густафссон не был избалован успехом у публики. Все воскресенье он перебирал в памяти свое выступление по телевизору. Всей семьей они обсуждали, как было бы лучше ответить на тот или иной вопрос. Не слишком ли неловко он держался сначала? Не глупо ли было твердить «нет», «не-ет», когда Аффе спрашивал его, не смеялся ли кто над ним? Надо было ответить, что хороших друзей человек находит повсюду. Так же, как всюду, встречается и всякая дрянь.
При этих словах ему следовало оглядеть зал, словно он хотел сказать, что и тут найдутся и те, и другие.
Но, по мнению Ингрид и Греты, этого делать не надо было. Ингрид считала, что он отвечал правильно, а Грета добавила, что, ответь он по-другому, он только запутал бы Аффе. Нет, он отвечал правильно, не слишком кратко, но и не чересчур пространно.
— Вы все слышали, что я говорил?
— Каждое слово. Как будто ты находился в этой комнате.
Пришел дедушка с пакетом яиц и заявил, что они должны отпраздновать это событие яичным пуншем.
— От сырых яиц человек становится бодрым, — считал дедушка. — Бог сотворил яйца, а черт научил человека варить их.
— До чего же переменчива жизнь! — сказал Густафссон. — Две недели назад я и понятия не имел, что со мной будет дальше. А вот вчера пел по телевизору, совсем как Пер Грунден, Николай Гедда, Торе Скугман и другие знаменитости. Сегодня утром я даже осмелился зайти в вокзальный ресторан и выпить там кофе.
— В ресторан? — Ингрид испуганно раскрыла глаза. — Как ты решился?
— А что? Хотел проверить свои нервы. Понимаешь? Вообще-то там никого не было, а у официантки ото сна еще слипались глаза, она на меня даже не взглянула. К тому же на мне были очки, шарф и перчатки.
Вернулся Уве, который бегал за газетами. Он купил сразу все газеты, надеясь хоть в одной найти заметку о вчерашней передаче.
— Ну как, есть там что-нибудь?
— А как же! Во всех газетах есть про папу. Слушайте: «Фокусник изумил нас своими кроликами и графинами, но Аффе превзошел его, представив нам Зеленого Густафссона». А вот что говорится в другой: «Густафссон исполнил неплохую песню». Или тут, — Уве развернул третью газету: — «Гвоздем недели оказался Человек, Который Стал Зеленым. Его зовут Пер Густафссон. Он не обманул наших ожиданий».
— Что они хотели этим сказать?
— Кто их знает! Вот еще одна газета, в ней написано побольше: «Доктор Верелиус получил возможность показать нам своего „пациента“, которого выпустили на свободу. Этот пациент по имени Пер Густафссон спел песню. Слышно было очень хорошо».
— Замечательная газета, — сказал Густафссон.
— Ну, а теперь тебе, наверно, хочется отдохнуть? — сказал дедушка. — Небось устал после такой поездки?
— Устал? В спальном купе первого класса не устают. Я там расположился, что твой граф. Ты бы посмотрел, дедушка, на проводника, когда он, отдав мне честь, спросил билет. Не то, что во втором классе, Там проводник молча подходит к пассажиру и протягивает руку. А тут я махнул ему рукой. В сторону доктора, потому что билеты были у него. А обратно я ехал в одноместном спальном купе — просторно, удобно, вешалки для одежды, теплая вода, на стенках бра. Так мне еще никогда не приходилось ездить. И к тому же мне еще заплатят. Если не ошибаюсь, они сказали, что мне причитается полторы тысячи. Тогда Ингрид сможет купить себе новое пальто.
— Нет, лучше купим тебе новый костюм, — возразила Ингрид.
— Купите что-нибудь обоим, — посоветовал дедушка. — У кого есть новые башмаки, тому нет нужды унижаться перед холодным сапожником.
Густафссон и па другой день продолжал сосать свою карамель. Проснувшись, он снова прочел в газетах о своем выступлении по телевидению. Все заметки он вырезал и сложил в конверт. А те строчки, где говорилось о нем, подчеркнул.
Когда Ингрид вернулась домой, он напевал:
Потом мы в путь пускаемся, пускаемся, пускаемся…
Он оборвал песню.
— Тебе нравится? — спросил он.
— Конечно.
— Они написали, что меня было очень хорошо слышно. Так не про всякого напишут. Знаешь, как обычно пишут о хоккее или о футболе? Если кто-то на поле совершит ошибку, о ней тут же во всеуслышание объявляют. Вы, верно, удивились, когда я стал перед микрофоном и оркестр заиграл? Дедушка небось совсем растерялся?
— Да, сперва он растерялся, но потом у него и на этот случай нашлась присказка: петух и соловей поют на разный лад.
— Старик верен себе. Что до меня, я-то, конечно, был соловьем… Вон сколько мне за это отвалят. Питание, дорога — все бесплатно. Хорошо быть актером на телевидении! Сама подумай, полторы тысячи только за то, что ты спел в микрофон свою любимую песню. С таким голосом, как у меня, я вполне мог бы у них выступать. А новое пальто ты себе все-таки купишь. На весну.
— Накрой, пожалуйста, на стол.
— Что у нас сегодня? — Он приподнял крышку. — Рисовый пудинг.
— С мясными тефтелями.
— В Стокгольме я привык к отбивным с зеленым горошком.
— Можешь съездить и пообедать в Стокгольме.
Постепенно к ним возвращался их прежний оптимизм, они могли снова шутить и поддразнивать друг друга.
Из школы пришли дети. Уве заявил, что в такой день полагается обедать не на кухне, а в гостиной.
— Не надо, — возразила Ингрид. — В кухне, как говорится, все под рукой.
— Не хватало, чтобы и ты заговорила поговорками, — сказал Уве. — Но в кухне нет почетного места!
— А ты собирался его занять? — съязвила Грета. — За какой же подвиг, интересно знать?
— Да не я, а папа! — Он повернулся к отцу. — Сегодня в школе все только и говорили, что о тебе. Тебе подобает сидеть на почетном месте. Честь и хвала нашему папочке!
У Густафссона было легко на сердце. Впервые за все это время он шел на работу в приподнятом настроении.
В наши дни стены уборных заменяют собой рунические камни — на них отражено все, чем интересуется эпоха. Внимательное изучение этих надписей может послужить материалом для солидной докторской диссертации. В начале века стены уборных были испещрены названиями частей тела, которые редко упоминаются в приличном обществе; иногда они сопровождались весьма откровенными комментариями.
По мере изменения общественных интересов менялись и надписи. Рост сексуального просвещения заметно ослабил интерес к прежним односторонним упражнениям. Стала доминировать политика. Тот, кого это удивляет, пусть вспомнит высказывание одного известного государственного деятеля: «Всеполитика!» Не удивительно, что нынешние корифеи политики все больше вторгаются в сознание поклонников рунических надписей, отражающих интересы своего времени.
Люди, расписывающие стены уборных, и по сей день демонстрируют интерес к общественным проблемам, творя свой суд над всеми политическими партиями по порядку и выказывая готовность лишить жизни их руководителей, причем самым изощренным методом.
К актуальной политике примешиваются вопросы и более общего характера. Когда в тот вечер Густафссон в мастерской зашел в уборную, он увидел стихи, написанные красным мелком:
Краснеть в смущенье девушкам положено влюбленным.
А вот бывает, что иной становится зеленым.
Зеленый я, зеленый ты, зеленая жена судьи.
Кровь бросилась ему в голову и тут же отхлынула, щеки похолодели. С низко опущенной головоч он вернулся в цех. Никто не глядел на него и, казалось, ничего не заметил. Когда же через несколько часов он снова зашел в уборную, стишок был уже стерт.
В ту ночь он возвращался домой с чувством безысходности и отвращения, завладевшим им без остатка.
Утро вечера мудренее, говорят люди, полагая, что утром все беды кажутся не такими страшными; так обычно и бывает — неприятности неизбежно забываются, и человек тащит свою ношу дальше.
Но иногда сон не приносит облегчения, человек просыпается на рассвете и в серых сумерках понимает, что все осталось по-прежнему. Ему не удалось избавиться от шипов, застрявших в душе, они, несмотря на все мысли, продолжают колоться и причинять боль. Человек ест и чувствует боль, идет по улице и чувствует боль, бежит по лесу и смотрит, как просыпается весна — мглистая дымка висит в воздухе, снег уже почти сошел, обнажились прошлогодняя трава и увядшие листья, по озеру бегут свинцовые волны, у берега тают, шурша и позванивая, тяжелые ледяные глыбы.
Тот стишок написал человек, которого он не знает. Кто-нибудь из дневной смены; когда его смена заступила на работу, он, верно, был уже написан. Должно быть, красовался там весь день — красный мел на белоснежной кафельной стене. У того, кто его написал, было достаточно времени, чтобы придумать пародию, — все воскресенье. Целый понедельник она красовалась на стене уборной, и каждый, кто туда заходил, читал ее. Делал свои дела, читал и смеялся. Скоро кто-нибудь напишет, что у него и моча зеленая.
Всегда неприятно узнать, что у тебя есть недруг. Но хуже всего — неизвестный недруг. Его ни найти, ни избежать невозможно. С ним нельзя поговорить, нельзя его умилостивить или пригрозить ему взбучкой. А между тем его злоба преследует тебя повсюду.
Ингрид была дома, когда он вернулся из леса. Готовя чай, она болтала о всякой всячине. Она не умолкала ни на минуту, хорошее настроение еще не покинуло ее, но Густафссон слушал рассеянно и отвечал односложно, беседа не клеилась. Наконец Ингрид отставила чашку и подняла на него глаза. И пожелала узнать, что случилось.
— Ровным счетом ничего, — ответил он. — Все в порядке. Просто нет настроения разговаривать.
— Вчера ты был такой веселый.
— Нельзя же всегда быть веселым. Я ночью почти не спал.
— Что-нибудь на работе?
Ему не хотелось пугать ее или причинять огорчение. Помочь она все равно не в силах. Он должен переболеть в одиночку. Густафссон через силу улыбнулся.
— Почему ты вдруг так подумала? Нет, там все, как обычно — фуганки, пилы, сверла, политура, клей… Мы изготовляем столько стульев и кресел — можно подумать, люди только и делают, что сидят, совсем ходить разучились.
Он смеется. Она улыбается ему в ответ, но глаза у нее серьезные. Она уносит в кухню поднос с чашками, он слышит, как она моет посуду, ставит в холодильник сыр и масло, обычно она всегда напевает при этом, но сегодня молчит, наверно, ее что-то тревожит. Вернувшись в гостиную, она спрашивает у него без обиняков:
— Кто-нибудь смеялся над тобой? Из-за той передачи…
С чистой совестью он уверяет ее, что ему никто ничего не говорил. Ни словечка.
— Ни словечка, — повторяет он, поняв, что не следует выделять слово говорил. Ингрид очень наблюдательна.
Она, стоя, смотрит в окно, он сидит в кресле, оба молчат, погруженные в свои мысли, и оба скрывают друг от друга то, о чем думают.
— Во всем виновата погода, — говорит он. — Эта серость кому угодно подействует на нервы. — Он встает и берет газету: — Пойду полежу.
Оставшись одна, Ингрид устало опускается на тааду, ей не хочется ничем заниматься, она тупо глядит в одну точку.
Звонок в дверь. Ингрид открыла. На площадке стоял неизвестный ей человек. Прикоснувшись к кепочке в знак приветствия, он шагнул ей навстречу.
— Густафссон дома?
— Да-а, — нерешительно протянула Ингрид, на площадке было темновато, и, казалось, человек лишен контуров. Ей не понравился исходивший от него запах, слабый, но все-таки ощутимый, пропитанный табачным дымом, пивным перегаром и несвежим бельем.
Незнакомец вошел в переднюю. Он протянул Ингрид руку и отвесил церемонный поклон.
— Если не ошибаюсь, вы его жена? А я, видите ли, его старинный приятель. Разрешите войти?
Он протиснулся мимо Ингрид в гостиную, остановился на пороге и огляделся.
Теперь он был хорошо виден. Ничего особенно подозрительного Ингрид в нем не заметила. Возможно, какой-нибудь знакомый по заключению.
— Мы вместе служили, — слазал он, словно угадав ее мысли. — В одной роте, в одном батальоне. Моя фамилия Фредрикссон. Но если вы просто скажете ему, что пришел Пружина, он меня сразу вспомнит.
Вон оно что, приятель по военной службе. По нему не скажешь: военная выправка, видно, давно стерлась с него. Впрочем, и служил он тоже бог знает когда. Судя по его не очень презентабельному виду, он мог быть лоточником, мелким дельцом, каким-нибудь «представителем» — словом, одним из тех неудачников, у кого полно идей, но кому лишь с трудом удается держать голову над водой. На нем были желтые грязные башмаки и непарные пиджак и брюки.
Ингрид не знала, может, Густафссон заснул. Но тут послышался его голос:
— Кто там? Дедушка?
— Нет, насколько мне известно, я еще никому не дедушка и не папа, — ответил гость. — Ну-ка, Густафссон, отгадай по голосу, кто пришел? Даю тебе три попытки.
— Не знаю. — Густафссон показался в дверях спальни. Он с удивлением уставился на гостя.
— Привет, Густафссон! Стыдно не узнавать старых друзей. Да это же я, Пружина!
Густафссон пригляделся повнимательнее. Человека, которого ты видел только в военной форме, бывает трудно признать в штатской одежде, даже если встретишь его через год, а не через пятнадцать-двадцать лет. Густафссон наморщил лоб.
— Да, да, да… кажется, помню. Ты еще занимался всякой коммерцией.
— Точно. — Пружина оглядел Густафссона с головы до ног. — Ну и зелен же ты, браток, скажу я тебе!
Густафссон уже привык к тому, что он зеленый. Но неверно было бы утверждать, что его совсем не покоробили эти слова. В ответ он только мрачно хмыкнул.
Пружина же и не подумал, что задел больное место.
— Это замечательно, понимаешь, замечательно, — с энтузиазмом говорил он. — Единственный в своем роде, up to date,[2] как говорится. Замечательно, высший класс. Тебе идет. Ты искупил свою вину, вот что главное. Обсуждению не подлежит, если можно так выразиться. Прав я?
— Никто и не возражает.
Пружина прошелся по гостиной.
— Хорошо устроился! — воскликнул он. — Красиво и up to date, как говорится. Кресла, диваны — уют и удобство. Я, пожалуй, присяду, а? Так будет удобнее разговаривать. Если, понятно, хозяйка не возражает.
— Нет, нет, садитесь, пожалуйста, господин Фредрикссон.
Опускаясь на тахту, он сделал милостивый жест:
— Зовите меня просто Пружина, хозяюшка. Так меня зовут все близкие люди, и мужчины и женщины. — Он снова повернулся к Густафссону. — Итак, ты принял свое наказание как настоящий мужчина, это первое, что я сказал, увидев тебя. И повторю это кому угодно, будь то королевский церемонимейстер или любая другая важная шишка. Ну и зелен же ты все-таки, черт побери!
— Ты это уже говорил, — напомнил Густафссон. Гость явно пришелся ему не по душе. Ингрид все еще стояла в дверях. Ей не хотелось оставаться в обществе этого человека, но и покинуть мужа она тоже не решалась.
— Да не переживай ты из-за этого! — беспечно продолжал Пружина. Он вытащил пачку сигарет, щелчком выбил из нее окурок и закурил. Пустив в комнату облако дыма, он обратил внимание на дедушкину вышивку: — «А цвет надежд — зеленый!» Именно так. Вот они висят на стене, эти слова, и это делает тебе честь, Густафссон, это твой ответ всем. Цвет надежд. Думаю, наша хозяюшка не возражает, что это так?
— Так говорится, — ответила Ингрид. — Но в отношении нас я как-то не думала об этом.
— А я тебя видел по телевизору в субботу, — продолжал Пружина. — И веришь ли, узнал с первого взгляда. Меня так и стукнуло. Да это же мой приятель, сказал я. Этого парня я знаю, сказал я. Фамилию твою я, правда, забыл, помнил только личный номер — семьсот первый. И когда ее назвали по телевизору, из-за аплодисментов я тоже толком не разобрал, очень уж там было шумно. Вся эта публика за столиками болтает о своем, они только мешают представлению, никакой культуры. Так что твою фамилию я прочел в газете на следующий день. «Густафссон, — сказал я. — Верно, Пер Густафссон. Точно, точно. Это мой приятель. Надо его разыскать».
— Вот ты и разыскал.
— Не думай, что это было так легко, но я не из тех, кто сразу сдается. Особенно если у меня родилась гениальная идея. А я-таки кое-что придумал.
Он сделал многозначительную паузу, перевел взгляд с Густафссона на Ингрид и обратно и объявил:
— Я сделаю из тебя знаменитость!
— Что?!
— Знаменитость. Человека, о котором будут говорить все. И долго еще не перестанут говорить. Ты же выступал по телеку. Тебе ясно, что это означает? Это означает, что теперь все захотят тебя видеть!
— Милый господин Фредрикссон, их желания еще не достаточно, — вмешалась Ингрид.
— Нужно еще, чтобы и я захотел выступить, — пояснил Густафссон.
— Нет, вы только их послушайте! — В голосе Пружины зазвучали нетерпеливые нотки. — Вспомни Юккмокке-Юкке. Был в Норрланде самым что ни на есть простым рабочим. Пел себе свои песенки, и ни одна собака о нем не знала… Пока его не вытащили на радио и телевидение. С этого все и началось. Поклонники, автографы, пластинки, поездки от Смигехюк до Кируны. Нет такого парка, где бы он ни выступал. Или взять Снуддаса. Даже сегодня о нем помнят в любом медвежьем углу, вас, хозяюшка, небось еще и на свете не было, когда он дебютировал со своими песенками в старой «Карусели». С этого все и пошло, он, как лесной пожар, побежал по стране. Только и разговоров было, что о Снуддасе. Детишки, которые еще не умели читать и писать, и те распевали его шлягеры. А ведь в те времена телевизора еще не было. А ты сразу начал с многотерпеливого экрана телевизора, как про тебя написали в газете. Успех тебе обеспечен, то-есть почти обеспечен. Ты без пяти минут знаменитость. Тебя нужно лишь чуточку подтолкнуть. Ясно? Столкнуть с места. Наполнить ветром паруса, если можно так выразиться. А это уж я тебе обеспечу.
— Что именно? — Густафссон смотрел на приятеля, открыв рот.
— Успех. Разве не ясно? Я вижу, хозяюшка уже смекнула что к чему.
Ингрид промолчала. Она мысленно подыскивала подходящие слова, ей хотелось попросить его уйти — проваливал бы куда подальше. Но она лишь засмеялась, хотя смех ее был скорее похож на рыдания.
А Пружина продолжал, ничего не замечая:
— Тебя ждут деньги. Куча денег. Ведь тебя знают все. Ты знаменитость, потому что зеленый!
— Ну что ты заладил: зеленый да зеленый, — раздраженно сказал Густафссон.
— Ну и что! В этом-то все и дело. Если за тебя взяться с умом, ты будешь нарасхват. В парках, на стадионах, на больших концертах. Это я беру на себя. Без менеджера ты пропадешь. Но тут тебе повезло, я тебя не брошу. У каждого человека в жизни бывает, как говорится, свой звездный час. Сейчас он выпал на твою долю. Деньги сами идут к тебе в руки. Ты только не зевай.
Ингрид потеряла дар речи. Чтобы не упасть, она оперлась о косяк двери. Ей казалось, что все это происходит во сне, настолько происходящее было нереальным — подумать только, является какой-то нечистоплотный делец и предлагает сделку, от которой за сотню метров разит жульничеством. Она с облегчением вздохнула, поняв, что ее муж остался глух к этим уговорам.
— Ты что, шутить сюда явился? — спросил он.
Пружина обиженно выпрямился.
— Шутить? Чтобы я позволил себе шутить над старым приятелем? Да никогда в жизни! Разве что самую малость. Но сейчас об этом не может быть и речи. Нет, брат, я говорю серьезно. Ты можешь стать настоящей звездой. Необходима только реклама и немного шума. Анонсы, интервью, фотографии — этим займусь я. Доверься Пружине. Он на этом деле собаку съел.
— Если ты шутишь, тебе не поздоровится.
— Да я серьезен как никогда. Хозяюшка, я взываю к вашем разуму. Взгляните на меня. Неужели я похож на легкомысленного человека? Или мое предложение — на темные махинации? Я сделал ему предложение, какое человек получает раз в жизни, а он, — Пружина показал на Густафссона, — считает, что я пришел сюда шутки шутить.
Услышав воззвание Пружины о помощи, Ингрид наконец-то поняла, что ей следует делать.
— Если вы говорите серьезно, я прошу вас покинуть наш дом. Если шутите, тем более.
Это было сказано весьма недвусмысленно. Но Пружина недаром был мелким торговцем и агентом всяких сомнительных предприятий, он привык, что ему не доверяют. Он был похож на куклу-неваляшку, повалить его было невозможно. Чтобы ни случилось, он тут же снова оказывался на ногах. И сейчас он продолжал как ни в чем не бывало:
— Да поймите вы, о чем я толкую. Деньги валяются у вас под ногами. Надо только наклониться и поднять их. Поймите, хозяюшка, Густафссона надо слегка подтолкнуть в нужном направлении. От него всего-то и требуется, чтобы он выступил и спел песню-другую. Так же как по телевизору. Только там он пел бог весть что, а надо спеть что-нибудь чувствительное. Чтобы слеза прошибала. Я уже все обдумал.
Он вытащил из кармана исчирканный лист бумаги и запел голосом, сиплым от простуды, табака и пива:
Часто я кляну с тоской день, когда свершил я преступленье.
Я зеленый, это жребий мой, и, быть может, в этом искупленье.
Его голос и лицо были исполнены той же пошлой чувствительности, что и текст песни. По всему было ясно, что он писал ее кровью сердца. Но Густафссон остался равнодушным.
— Опять о зеленом? — мрачно спросил он.
— От этого никуда не денешься, как ты не понимаешь! В том-то и дело. Не мешай мне, не то я забуду мелодию:
Сквозь решетку, как известно вам, я природу видел, истомленный.
И катились слезы по щекам, потому что я и сам зеленый.
Он сложил бумажку и самодовольно поглядел на нее.
— Тут еще много куплетов, но и этого достаточно, чтобы ты понял: я не какой-нибудь бездарный стихоплет. Ты знаешь, что есть певцы, которые за одно несчастное выступление получают от двух до пяти тысяч? Но мы с тобой поначалу не будем жадничать. С нас хватит и тысячи. Поделим ее поровну. Сколько тебе отвалили на телевидении?
— Обещали полторы тысячи. Они учли время, потраченное на дорогу, и вообще все, что положено певцу… Это очень много. Думаешь, ты сможешь требовать за выступление, сколько захочешь, если я соглашусь выступать? Впрочем, я и не соглашусь.
— Полторы тысячи? А сколько времени ты убил на дорогу? Да они тебя просто облапошили. Будь ты со мной, я бы выжал из них вдвое больше. Представь себе, что ты выступаешь в каком-нибудь парке всего один час. И получаешь за это тысячу монет. Мы делим поровну, и у тебя остается пятьсот. Недурно получить за час пятьсот монет, а?
Ингрид не могла удержаться от смеха. Страх прошел, теперь она была совершенно спокойна. Предложение Пружины было таким нелепым, что к нему нельзя было отнестись серьезно.
— А другие пятьсот вы положите себе в карман? — спросила она.
— Это еще очень по-божески. Обычно менеджеры берут больше. Есть такие, которые забирают себе все подчистую. Ведь приходится платить за рекламу, особенно сначала, чтобы привлечь публику, задабривать прессу, устраивать дорогие обеды… суп… коньяк… сигары… разные вина… Им к каждому блюду подавай другое вино, иначе они не могут. Но все это не так страшно. С Густафссоном мне всюду откроют кредит. Я на этом деле собаку съел. Когда я был менеджером боксера Юханссона Осы, мне удавалось выколачивать для него сказочные гонорары. Восемьсот монет за один-единственный матч.
Густафссон порылся в памяти.
— Юханссон Оса? Что-то я такого не помню.
— Не помнишь и не надо. Его нокаутировали в первом раунде.
— Понимаете, господин Перина, нас это не интересует, — заявила Ингрид.
— Пружина, с вашего позволения. Я горжусь этим прозвищем. Мне дали его за то, что меня так легко не сожмешь.
— Я это уже заметил, — сказал Густафссон. — Но должен тебе сказать: меня твое предложение не привлекает.
— Но ведь ты-то будешь выстурать не на ринге! Юханссон Оса срезался, верно. Его нокаутировали, едва боксеры успели пожать друг другу руки. Ударил гонг, а он так и не очухался. Сам виноват. Я ему так прямо и сказал, когда он пришел в себя. Но тебя-то никто нокаутировать не собирается. Твое дело — петь и оставаться зеленым. Вот, послушай еще один куплет.
Он снова вытащил из кармана свою замусоленную бумажку.
Вдаль вперял я свой печальный взор, камнем стен от мира отделенный.
Прочие сидят там до сих пор.
Я ушел, свободный и зеленый.
— Ясно? — спросил он. — За это нокаутов не бывает.
Ингрид не выдержала:
— Большое спасибо и до свидания, — сказала она.
Но такой вежливый намек не пронял их толстокожего гостя.
— Как? — удивился он. — Наша хозяюшка нас покидает?
— Не-ет… — Ингрид вдруг осознала свою беспомощность перед этой наглой пиявкой.
— Все ясно, — бодрым голосом сказал он. — Не обращайте на меня внимания, если у вас есть другие дела. Большое хозяйство — большие заботы, это и мне ясно, хоть я живу бобылем и справляюсь со всеми делами самостоятельно. Не нарушайте из-за меня своих планов, у нас с Густафссоном найдется о чем потолковать.
Итак, Ингрид почти выставляли из ее собственного дома! Но гость был настолько недалеким и толстокожим, что вряд ли мог оказаться опасным. К тому же она надеялась, что ее муж проявит сообразительность и скажет, что должен идти вместе с ней. Но он этого не сказал. Уже очень давно ему не с кем было побеседовать по душам, если не считать Ингрид, но после семнадцати лет брака они и без разговоров понимали друг друга. Для него приход гостя был из ряда вон выходящим событием, кем бы этот гость ни оказался.
— Можете не беспокоиться, — продолжал Пружина. — Нам не вредно немного поболтать.
— Вот именно, — подхватил Густафссон. — Освежить в памяти былое всегда полезно. Послушай, а помнишь, я раздобыл для ребят бланки увольнительных, когда никого не выпускали из казармы? Теперь, говорят, военнослужащие приходят и уходят, когда им вздумается.
Ингрид кинула на мужа многозначительный взгляд:
— Я скоро вернусь, — сказала она. — Прощайте, господин Фредрикссон, спасибо, что зашли.
— Зовите меня просто Пружиной, — ответил он, вежливо поклонившись.
Его поклон был бы еще более вежливым, если бы Пружина дал себе труд подняться с кресла. Он молчал, пока за Ингрид не захлопнулась входная дверь.
— А теперь давай поговорим, как мужчина с мужчиной, — шепотом начал он. — Что ты скажешь об этом деле? Такой случай представляется раз в тысячу лет, а?
— Это все до того глупо, что слушать противно.
— Значит, ты отказываешься от денег, которые, можно сказать, валяются у тебя под ногами?
Густафссон встал. Весь этот разговор вызвал у него одно чувство: он не испытывает ни малейшего желания показываться людям. Он предпочел бы вообще исчезнуть.
— Что-то я не вижу у себя под ногами никаких денег, — сказал он. — А теперь послушай меня. У меня есть скромная работа. Относятся ко мне хорошо. Меня почти оставили в покое. А покой — это единственное, в чем я сейчас нуждаюсь. Да, я понимаю, — продолжал он, увидев, что Пружина открыл рот, — ты имеешь в виду мое выступление по телевидению. Но это совсем другое дело.
— Почему другое? Неужели ты не понимаешь собственной выгоды?
— Именно о ней я и пекусь. Ты вот вспоминал Снуддаса. Но ведь у Снуддаса был голос, к тому же незаурядный. Хотя мне кажется, что и к нему довольно быстро охладели.
Пружина задумался. Другой на его месте уже давно бы отступился. «Жена Густафссона не оценила моих гениальных идей», — думал он. Правда, женщины, как правило, лишены делового чутья. Хуже, что этого не понимает сам Густафссон, но Пружина сразу сообразил, какие порядки в этой семейке. Густафссон явно находится под башмаком у жены. Недаром он ей во всем поддакивает.
Но в запасе у Пружины было еще достаточно доводов. Ему не впервые приходилось заниматься уговорами и увещеваниями, а потому ничего не стоило разбить аргумент относительно Снуддаса.
— У Снуддаса оказался никудышный менеджер. И давай забудем о нем. Ты помнишь Стального Дедушку? Ну что в нем было особенного? Обыкновенный старик, который на велосипеде приехал в Юстад. Да это может любой. Даже я.
— Но, чтобы попасть в Юстад, ему пришлось проехать на велосипеде через всю Швецию, — напомнил Густафссон.
— Подумаешь, не он один проезжал Швецию на велосипеде. Нет, прославился он своей бородой. Длиннющей бородой, она развевалась по ветру, когда он ехал. Когда мы служили в армии, не было человека, который не слышал бы о нем. Люди стремились увидеть, как он едет на своем велосипеде, в шортах, с развевающейся бородой, и послушать, как он поет свою песню — всегда одну и ту же. А Пенни Длинный Чулок? Один-единственный жалкий фильм, и уже повсюду, даже на Востоке, люди рвались, чтобы увидеть его. Или взять того янки на мотоцикле. Ну, того самого, который хотел одолеть ГрандКаньон. Он одолел только половину, хотя у него разве что ракеты в заднем месте не было. Все газеты мира писали о нем. И он огреб тридцать миллионов. Тридцать миллионов ему выложили люди, которым хотелось поглазеть на него.
— К чему ты клонишь?
— А к тому, что все эти люди были не похожи на других. И ты тоже особенный, ты — знаменитость. Они так и сказали по телевизору и в газетах. У тебя есть нечто почище бороды и ракеты. Ты зеленый!
— Хватит об этом!
— Как хочешь. Просто, по-моему, это здорово. Оригинально. Красиво. Но у тебя есть еще один козырь. У тебя есть готовый менеджер. Вот что я тебе скажу. Ты отправляйся в эту свою мастерскую и вкалывай, будто ничего не случилось. Всю неделю. А я тем временем прощупаю рынок. Побегаю, послушаю и разнюхаю. — Он повел носом, как ищейка. — У меня в каждом парке свои люди, я знаком кое с кем, кто близок к правлению, связи у меня есть. На субботу я обеспечу твое выступление. И на воскресенье тоже. Выйдешь, споешь две-три песенки, никто от этого не пострадает. И получишь свои монеты, но это уже никого не касается.
Сам Густафссон не колебался. Но если судить по его голосу, можно было подумать, что он не так уж крепок в своей варе:
— Это конечно… Но…
Пружина не дал ему досказать.
— Сейчас ты ответ не давай. Подождем, пока я все это обтяпаю, а уж тогда ты определишь к нему свое отношение, как говорят политики. Если у меня все сорвется, никто ни о чем и не узнает. Будешь ходить в свою мастерскую, как ходил.
— Я и не собираюсь что-либо менять.
— Весь риск я беру на себя. Мое дело — переговоры. Твое — загребать деньги. — Пружина опять разошелся: — Такой же порядок был заведен и у Элвиса Пресли с его менеджером. Элвис только и знал, что пел, снимался в кино да считал денежки и золотые диски, а когда он умер, дикторши на телевидении ревели так, что было слышно во всем мире. И похоронили его с такими почестями и отгрохали ему такой памятник, что любой король позавидует.
— Я пока умирать не собираюсь, — отрезал Густафссон.
— А этого от тебя и не требуется. Наоборот. Ты скажешь свое слово в этом жанре. Вспомни про АББА. Два парня и две девицы, которые продаются лучше, чем «Вольво» и «Асеа», я сам читал. Они уж и не знают, что им делать со своими деньгами. А ты?
Густафссон хотел возразить и решительно отказаться от заманчивых предложений. Но не успел. Резкий звонок в дверь сбил его мысли.
Что современному человеку приходится слышать чаще, чем эти электрические сигналы — будь то звонок в дверь, звон будильника или звонок телефона? Эти сигналы отрывают рассыльного от контрольной работы для заочных курсов или от комиксов и посылают через весь город по делам начальства, они одинаково возвещают приход и долгожданной возлюбленной, и докучливого кредитора, они портят настроение, путают мысли и прерывают разговор, они, подобно гонгу на ринге, одного спасают от нокаута, а другому мешают завершить атаку.
— Звонят, — сказал Пружина. — Слышишь, звонят в дверь?
— Ну и что, — ответил Густафссон. — Я никогда не открываю, когда один дома. Вдруг это кто-нибудь из газеты или…
— Из газеты! — Пружина так и взвился. — Да это же сама судьба! И ты так спокоен! Нет, у тебя решительно не все дома.
Он выбежал в переднюю и распахнул дверь. Близко Пружина не знал ни одного журналиста. Но не нужно было быть газетным королем Херстом, чтобы понять, что человек, стоящий за дверью, не имеет никакого отношения к прессе. Этот розовощекий, белокурый, полноватый господин явно принадлежал к разряду директоров. На нем было серое весеннее пальто, серый котелок и серые перчатки. Среднего роста, гладко выбритый и прилизанный, он благоухал дорогим мылом и свежей рубашкой, которую менял дважды в день. Одним словом, в дверях, приподняв шляпу, стояло само олицетворение жизненного успеха.
— Простите, вы господин Густафссон?
— Густафссон? — Изучив пришельца, Пружина пришел к заключению, что с ним следует познакомиться. — Нет, нет. Но прошу вас, входите. Густафссон там… в гостиной…
Он провел незнакомца в гостиную.
— Бога ради, простите, — заговорил гость. — В передней такой слабый свет, что я не разглядел вас. Теперь-то я вижу господина Густафссона, его нетрудно узнать. — Он протянул Густафссону руку. — Добрый день, господин Густафссон. Очень приятно познакомиться. Чрезвычайно приятно. Моя фамилия Шабрен. Директор Шабрен — универмаг Шабрена. Надеюсь, я не помешал?
— Нет, нет, пожалуйста.
— Так вот, как я уже сказал, моя фамилия Шабрен. Мне бы хотелось поговорить с вами наедине, господин Густафссон.
Пружина расположился в угловом кресле и раскрыл газету.
— Считайте, что меня здесь нет, — изрек он.
Шабрен сел рядом с Густафссоном.
— Разрешите присесть? Благодарю. Гм… Итак… Надеюсь, господин Густафссон, вам известен мой универмаг? Возможно, вы даже бывали в нем?
— Да, наверно.
— Тогда вы должны знать, что мы любим проводить недели. Например: Неделя домашней хозяйки. Экономная педеля. Неделя фарфора. Белая неделя… Словом, такие недели, когда мы продаем определенные товары. И стараемся, чтобы у нас был неограниченный выбор таких товаров.
— Ну и что? — Густафссон не мог взять в толк, какое он имеет к этому отношение.
— Дело в том, что мне пришла в голову мысль устроить Зеленую неделю.
Шабрен умолк, предоставив Густафссону самостоятельно сделать вывод. Но Густафссон остался равнодушным. Зато Пружина навострил уши. Из-за газеты он с любопытством поглядывал в сторону Шабрена. Тот продолжал:
— Надеюсь, господин Густафссон, вы понимаете, что это означает? Будут продаваться только зеденые товары. Зеленые гардины, зеленые скатерти, зеленые обои, зеленые сервизы, зеленые лампы, зеленая одежда, зеленые галстуки… все только зеленое. Зеленое должно победить. На пороге весна. Каждому хочется приобрести что-нибудь зеленое.
— Гм, — Густафссон глянул на свои руки и нахмурился.
— Поймите меня правильно, господин Густафссон. Цель моего прихода такова: не согласились бы вы нам помочь?
— Я?
— Господин Густафссон, вы можете оказать нам неоценимую услугу. Мы определили бы вас в отдел гардинного полотна. Это так просто. Вы бы только ходили между прилавками и показывали товар. Подняли бы на руку занавеску, расправили драпировку, показали бы какую-нибудь прозрачную ткань… Наши продавцы, разумеется, помогут вам деловыми советами. Вашей обязанностью будет лишь поговорить с одним покупателем, оказать внимание другому — словом, будете вести себя примерно как писатель, дающий автографы на рождественском базаре.
Густафссон терпеливо слушал этот поток слов. Он сразу понял тайный умысел директора.
— Можете не стесняться в выражениях и прямо сказать: вы хотите, чтобы я был у вас своего рода приманкой.
Шабрен состроил оскорбленную мину.
— Как вы могли так подумать? Наш универмаг пользуется всеобщим уважением. А вы, господин Густафссон, сейчас такая знаменитость. Наш принцип: каждому товару свое время. Это относится в равной степени ко всем товарам. Мы стараемся все продавать своевременно. Мужские сорочки. Лопаты. Рыбные тефтели. Трусы. Чемоданы. Все в свое время. Современно. Актуально. Популярно. Вы тоже популярны, господин Густафссон.
— Что-то не замечал.
— Поверьте, уж я-то разбираюсь в таких вещах. Мы приглашаем вас поработать в нашем универмаге так же, как обычно приглашаем в декабре девушку, выбранную Люцией[3], демонстрировать у нас ночные сорочки. Это красиво, изысканно и пользуется огромным успехом у покупателей. На эти демонстрации приходят толпы мужчин, желающих купить своей жене рождественский подарок. Или, к примеру, прошлым летом мы пригласили победительницу конкурса па самую красивую купальщицу демонстрировать у нас купальные костюмы. Та же картина: множество мужей явились к нам, чтобы приобрести купальный костюм для своей жены.
— Но я не могу демонстрировать купальные костюмы или ночные сорочки.
— Вы все шутите, господин Густафссон. Об этом вас никто и не просит. Надо лишь чуточку подцветить жизнь. Я готов платить вам че… триста крон в день. По субботам наш универмаг открыт, так что ваш недельный заработок составит тысячу восемьсот крон.
Тут в разговор вмешался Пружина. Поднявшись с кресла, он решительным жестом сложил газету и бросил ее на журнальный столик.
— Пять тысяч и ни кроны меньше!
Директор Шабрен смерил взглядом малопривлекательного субъекта.
— Простите, я разговариваю с господином Густафссоном.
— Знаю. Но за него отвечу я. Потому что имею честь быть его менеджером. Господин Густафссон должен получать то, чего он стоит.
— Люция — Королева Света. В Швеции принято выбирать Королеву Света в декабре — самом темном месяце года.
— Совершенно согласен. Но триста крон в день — это огромная ставка.
— Для ваших служащих, возможно, и огромная. Но Густафссон стоит дороже. Тысячу нам кто угодно заплатит. Не вы первый являетесь к нам.
— Не может быть!
— Да, да. И не второй, коли на то пошло. Я не вчера родился, господин директор. Тысяча крон в день. Вы сами знаете, что такой аттракцион стоит гораздо дороже.
От всей этой сцены Густафссон был смущен, но вместе с тем в нем закипало раздражение.
— Еще неизвестно, соглашусь ли я на это предложение! — наконец вмешался он.
— Конечно, согласишься! А почему бы тебе не согласиться?
— Вот именно! — Директор Шабрен ринулся на помощь Пружине. — Что тут унизительного? Такая же почтенная работа, как и все остальные. Я сам начиная с этого, когда был молод и зелен…
Он осекся. Пружина фыркнул. Но в лице Густафссона не дрогнул на один мускул.
— Можете не извиняться, господин директор, — сказал он. — Я и так знаю, какого я цвета. Теперь и вы в этом убедились. И вот что я вам скажу: проваливайте-ка к чертовой матери со своими прилавками и зелеными неделями! — Он повернулся к Пружине. — А ты можешь составить ему компанию!
Шабрен было запротестовал. Но, поразмыслив, пожал плечами и направился к двери. Пружина поспешил вмешаться.
— Нет, нет, нет! — Он замахал руками. — Садитесь, господин директор! Прошу вас, садитесь! А ты, Густафссон, не горячись. Нельзя так разговаривать с людьми, которые желают тебе добра.
— Хорошенькое добро!
— Ты бы подумал лучше о своих детях. Каково им иметь папашу, который таится от людей? Им нужны денежки, молодежи нужны денежки. И твоей жене тоже. И тебе самому. Свое наказание ты принял мужественно, окей, браво. И ты должен, — в голосе Пружины послышались твердые нотки, — нести его с гордо поднятой головой.
Густафссон сник. Неожиданная вспышка гнева подействовала па пего самого куда сильнее, чем на остальных. Он всегда боялся обидеть человека, был очень снисходителен и с благодарностью принимал любое поощрение.
— Да, да, — пробормотал он.
Больше он ничего не успел сказать. Пружина взял бразды правления в свои руки.
— Выше голову! Ты можешь прославиться на весь мир. О тебе будут писать книги. Пишут же о людях, которые и вполовину не так известны, как ты. Только не надо рубить сук, на котором сидишь.
— Да я ничего и не сказал, — беспомощно буркнул Густафссон.
— Если я даю тебе советы, то исключительно как друг и товарищ по военной службе. Мы оба твои друзья. Не правда ли, господин директор?
Шабрен нерешительно вернулся в гостиную. Выступать заодно с этим сомнительным субъектом в качестве друга Густафссона у него не было никакого желания. Но поддакнуть он мог, это ему ничего не стоило.
— Да, конечно.
— Слышишь, Густафссон? — обрадовался Пружина. — Мы хотим только помочь тебе.
— Вот именно, — мягко сказал директор Шабрен. — Помочь — это самое подходящее слово.
Густафссон, весь поникший, пристально изучал узор ковра.
— Знать бы, — бормотал он почти про себя, — если бы только знать, как все обернется… Но кто может сказать…
Слова замерли. В комнате воцарилась тишина. Пружина, казалось, исчерпал все свои доводы. Настал черед директора Шабрена.
— Вы хотите сказать, что будущее предугадать невозможно, господин Густафссон? Но за это мы должны быть благодарны — так было написано в одной книге, которую я читал.
Пружина тут же ухватился за эту мысль.
— Совершенно верно. Именно благодарны. Надо быть благодарным. Ты должен быть благодарен нам за то, что мы хотим помочь тебе. Ты не из тех, кто отталкивает руку помощи.
— Да я и не собирался.
— Ведь совершенно очевидно, что господин Густафссон ничего не потеряет, если придет к нам, — вмешался директор. — Я готов платить ему пятьсот крон в день.
— Простите, — перебил его Пружина, — но наша такса — тысяча.
— Об этом не может быть и речи. Пятьсот я готов дать и точка. Если вас это не устраивает, кончим разговор.
Мгновение Шабрен стоял неподвижно, потом повернулся на каблуках и пошел к двери. Пружина не на шутку испугался.
— Стоп, стоп, господин директор. Мы согласны. Согласны. — Он обернулся к Густафссону. — Пятьсот монет в день. Три тысячи в неделю. В другом месте за эти деньги ты будешь вкалывать целый месяц.
— Зеленая неделя у нас будет длиться две календарные недели, — объяснил Фабрен. — Значит, общая сумма составит шесть тысяч крон. По правде говоря, я и не мечтал, что сумею договориться с вами на две недели.
— Но вам повезло, — гордо сказал Пружина. — Ну, соглашайся! — Он схватил руку Густафссона и вложил ее в руку Шабрена. — Порядок! Сделка заключена.
— Итак, договорились, — сказал Шабрен. — Вот моя визитная карточка, господин Густафссон. Ждем вас в понедельник в половине девятого, вас это устраивает?
— Да, господин директор. Я человек точный.
— Осталась маленькая деталь, — вмешался Пружина. — Нужно заключить контракт.
— Я полагал, что между джентльменами это излишне, — сказал Шабрен, — Но если хотите, извольте. Я напишу расписку на своей визитной карточке. — Он вытащил ручку: — «Настоящим свидетельствую, что принимаю на работу господина…» Как ваше имя?
— Пер.
— Да, да. Совершенно верно. «…Пера Густафссона в качестве продавца с заработной платой пятьсот „крон в день сроком на две недели начиная с восемнадцатого числа сего месяца“. И подпись.
Он вывел какую-то завитушку и протянул карточку Густафссону. Пружина вытянул шею, чтобы прочесть, что там написано.
— Мне тоже надо расписаться? — поинтересовался Густафссон.
— Это не требуется. Я вам доверяю и так. А теперь благодарю вас и до встречи в понедельник.
— Положитесь на меня, господин директор. Об этом я сам позабочусь. — Пружина схватил руку директора, протянутую Густафссону, и многозначительно пожал ее. — До свидания, господин директор. Привет! Рад был познакомиться!
Пружина сам проводил директора до двери. Когда входная дверь захлопнулась, он вернулся в гостиную, довольно потирая руки.
— Вот как с ними надо разговаривать. Что скажешь? Пятьсот крон в день! Теперь тебе ясно, что значит хороший менеджер?
— Он сказал, что доверяет мне.
— Подумаешь, доверяет. Все они доверяют. Какой же ты все-таки простофиля. Это первое, что я сказал, узнав, что ты угодил за решетку. Но теперь-то нас не проведешь.
Густафссон промолчал. В глубине души он уже жалел о свершившемся.
— Это событие следует отметить, — сказал Пружина. — После таких переговоров без этого нельзя. Я бился, как лев. Пошли в бар выпьем пива.
— В бар? — Густафссон покачал головой. — Не хочется.
— Тебе надо привыкать быть на людях. Идем, идем.
Пружина сделал шаг к двери. Густафссон нерешительно поднялся.
Когда они были уже в передней, отворилась входная дверь. Это вернулась Ингрид. С ней был и дедушка. Увидев, что Пружина еще не ушел, Ингрид испугалась. Но дедушка ничего не заметил.
— А вот и Пер, — сказал он. — И у него гость. С каждой минутой Густафссон все яснее понимал, что совершил ошибку. Но, снявши голову, по волосам не плачут. И сейчас, чувствуя болезненные уколы совести, он пытался храбриться.
— Почему же ко мне не может прийти гость? — спросил он. — Не все же только шарахаются от меня. Дедушка с удивлением поднял на него глаза.
— Ты прекрасно знаешь, что дедушка так не думает, — ответила за дедушку Ингрид.
— Я, наверно, должен представиться, — вмешался Пружина. — Фредрикссон. Но зовите меня просто Пружина, меня все так зовут.
Дедушка пожал протянутую руку и пробормотал:
— Добрый день.
— Еще раз приветствую вас, хозяюшка, — продолжал Пружина, — И до свидания, теперь уже окончательно. Мы решили пройтись.
— Мы? — Ингрид уставилась на него.
— Ну да, мы с Густафссоном.
Он засмеялся, чтобы успокоить нечистую совесть.
— Но Пер должен обедать. Ему через два часа на работу.
— В мастерскую-то? О ней можно уже забыть.
Ингрид, которая собиралась повесить пальто, от этих слов так вздрогнула, что вешалка оборвалась. Швырнув пальто на стул, она обернулась, беспокойно глядя то на одного, то на другого.
— Что это означает?
— Как это так — забыть? — удивился дедушка.
— Его ждут более важные дела, — объяснил Пружина. — Я тут устроил ему хорошенький ангажемент.
В первую минуту Ингрид потеряла дар речи.
„Кажется, я заткнул ей рот“, — подумал Пружина. Но он ошибся.
— Я вас просила выкинуть из головы все ваши глупости, — с плохо скрываемым гневом сказала Ингрид. — И даже не просила, я прямо сказала, что мне это не нравится. Что вы тут натворили?
— Ничего страшного не случилось, — смущенно сказал Густафссон. — Просто мне предложили другую работу, и я согласился.
— Какую работу? Неужели ты согласился выступать в парке?
— Нет, нет, хозяющка, конечно, нет, — снова вмешался Пружина. — Я же знаю, что вам это не по душе. Нет. Просто он сменит работу. Теперь он будет продавцом, ничего позорного в этом нет. Будет продавать гардины и драпировки. Ему необходимо сменить обстановку. Стоять за прилавком — совсем не то, что строгать доски в какой-то вонючей мастерской, простите за грубое слово. Вот и все.
— Вы так полагаете?
Ингрид была в ярости. Но Пружина был не из тех, кто легко сдается.
— Все, клянусь вам. И ему будут хорошо платить за это. Пятьсот крон в день. Что вы на это скажете?
— Кто это платит продавцу пятьсот крон в день?
— Лучшая фирма в городе. Универмаг Шабрена.
Ингрид фыркнула.
— И они будут платить пятьсот крон в день? Этого не может быть. Вы лжете!
— Ни в коем случае. Это совершенно особая работа. Они организуют Зеленую неделю, она продлится четырнадцать дней.
Ингрид обернулась к мужу:
— И ты согласился быть там продавцом?
Он угрюмо кивнул.
— Но как же ты не понимаешь?… А что ты намерен делать потом?
— А потом у него будет другая работа. Ангажементы потекут рекой. Вы, хозяюшка, можете гордиться таким мужем. Мы хотели отметить это событие… выпить в баре по кружечке пива. Вам даже трудно представить себе, как после таких переговоров человека мучит жажда.
Для пущей убедительности Пружина покашлял и с гордостью оглядел всех:
— Это только начало. Куй железо, пока горячо.
— Кто имеет дело с огнем, легко может обжечься, — заметил дедушка.
— Густафссону это не грозит. Ему вообще нечего бояться. Зачем ему тратить свою жизнь на эту мастерскую за такие жалкие гроши? Нет, от мастерской мы откажемся.
Но это не входило в планы Густафссона. Эту неделю он собирался доработать в мастерской до конца. „Не хочет подводить людей, — объяснил он. — Они к нему хорошо отнеслись. Этого забывать нельзя“.
— Ну ладно, — великодушно разрешил Пружина. — Но по маленькой кружке пива мы все-таки выпьем. Я угощаю. У меня там кредит.
Дедушка слушал молча. Он мог и на этот случай найти подходящую поговорку, хотя вообще неохотно высказывал свое мнение. Он был слишком стар, чтобы ему могли нравиться все эти модные штучки: оглушающая музыка, хриплые певцы, мятые брюки, хрустящий картофель, пиво в жестянках… ему многое не нравилось. Но он видел, что другим это нравится, и порой сомневался в собственной правоте.
Однако на этот раз дедушка счел, что он должен высказать свою точку зрения.
— Послушай, Пер, — сказал он. — В мастерской у тебя честная работа. Там можно работать долго, может, всю жизнь. В труде столяра люди нуждаются от колыбели до гроба. Две недели за прилавком пролетят быстро. По-моему…
Пружина не боялся, что слова старика подействуют на Густафссопа, но на всякий случай решил подавить любое сопротивление.
— Что, по-вашему, дедушка? — нахально перебил он.
— Не по душе мне эта затея.
— Оставьте. Густафссон не ребенок.
Густафссона продолжали точить угрызения совести.
— Да, да. Нечего меня опекать. Это вам нравится, а это — нет… Пусть хоть раз я сам выберу, то, что нравится мне.
Ингрид взмолилась:
— Пер, милый! Эти две недели в универмаге могут оказаться для тебя очень трудными. Разве все дело только в деньгах?
— А ты думаешь, на фабрике мне легко? Думаешь, я не вижу, как на меня глазеют исподтишка! Я знаю, что говорят у меня за спиной.
— Что именно?
— Ну… я, правда, этого не слыхал… но и так ясно, что они все время перемывают мне кости. И пишут на стенках всякие стишки.
Никто не успел спросить, что за стишки, как он снова заговорил:
— И кроме того, я уже дал согласие директору универмага поработать у них в отделе гардин.
Пружина сразу вспомнил о контракте. Он вытащил из кармана визитную карточку Шабрена и помахал ею в воздухе.
— Да, да! У нас есть даже письменная договоренность.
— Директор сказал, что он полагается на меня, — добавил Густафссон.
— Он такой благородный человек, — поддержал его Пружина. — Нам и не нужен был этот контракт. Но он настоял, чтобы контракт был подписан. Вдруг с ним что случится. А сейчас, простите, нам пора.
Он подхватил Густафссона под руку, и они ушли.
Ингрид была не из тех, кто любит жаловаться. Но сейчас ей хотелось плакать, она проглотила ком, сдавивший ей горло, глубоко вздохнула и повернулась к дедушке.
— Не понимаю, как он мог согласиться. Не надо было мне уходить из дому. Будь я здесь, его никто бы не уговорил.
— Черт проповедует только тем, кто его слушает, — ответил дедушка.
Ингрид уже успела утереть слезы, когда дверь отворилась и в квартиру вошла Грета.
— Где папа?
— Скоро придет. А в чем дело?
— Я принесла ему цветы. У одной девочки из нашего класса отец садовник. Я его даже не знаю, но он прислал цветы для нашего папы.
Она освободила от бумаги небольшой букет тюльпанов.
— Мама, куда бы их лучше поставить? Давай поставим возле его места… А почему у вас такой странный вид?
Крупный универмаг похож на общество, в нем тоже есть правящие и подчиненные, своя иерархическая лестница. Человек карабкается по ней и все время над ним кто-то есть, пока он не достигнет самой высшей ступеньки, и тут обнаруживается, что там дуют свирепые ветры, а над ним по-прежнему кто-то есть и имя этому — Общественность.
„Покупатель не всегда прав, но пусть он верит, что прав“. Эти мудрые слова, начертанные на пятидесяти с лишним объявлениях, каждый служащий универмага по утрам мог видеть в своем отделе. Когда же служащие проникались этой премудростью, как верующие проникаются „Отче наш“, объявления убирали в специальные ящики, откуда их извлекали после закрытия универмага и снова ставили на видное место, дабы, придя на работу, люди первым делом увидели их.
Универмаг Шабрена тоже был таким обществом со своей иерархической лестницей, ее ступеньки были доступны всем, но чем выше по ним поднимались, тем уже они становились. Лишь один Густафссоп не занимал никакой ступеньки. Он не собирался делать в универмаге карьеру, он, образно выражаясь, был подвешен в воздухе и должен был провисеть в таком положении две недели.
Густафссон стоял у прилавка в гардинном отделе. Было четыре часа. Он посмотрел в окно. Вечернее солнце бросало сноп косых лучей на большую площадь. Но картину, открывавшуюся перед ним, дробили на части большие белые буквы, которые, подобно составу, тянулись через все окно: ШАБРеН. Каждый день Густафссон произносил про себя ато слово, читая его так, как видел: НеРБАШ. Оно ровно ничего не значило. При всем желании он не мог бы отыскать в нем никакого смысла.
Вообще в универмаге ему даже нравилось. Продавцы оказались приятными, доброжелательными людьми, всегда готовыми прийти ему на помощь. В свободные минуты, когда поблизости не было начальства, они весело беседовали с ним. Но стоило показаться какому-нибудь боссу, и свет будто задергивали гардиной. Смех обрывался, все дружно бросались к рулонам тюля и драпировки. Если служащий универмага, занимающий низшую ступеньку лестницы, хочет прослыть дельным работником, он должен уметь делать вид, что занят работой.
Густафссон стоял в одиночестве. В отделе только что побывал один из заместителей директора, и все продавцы были заняты тем, что выписывали чеки, отмеряли и упаковывали ткань.
Уже четыре дня он работал у Шабрена. Ему никто ничего не говорил, но у пего было чувство, что надежды директора не оправдались. В первый день возле Густафссона толпилось множество школьников, преимущественно младших классов. Останавливались и взрослые, они щупали ткани, украдкой поглядывая в его сторону. Но покупали не так уж много, это понимал даже он.
Наконец с вечерним обходом явился и сам директор Шабрен. Как правило, он обходил все отделы универмага, от подвала до чердака, четыре раза в день. Первый обход он начинал сразу после открытия — директор должен был самолично убедиться, что во всех отделах царят чистота и порядок, причем это касалось не только товаров. В течение дня директор приходил, когда ему вздумается. У Густафссона создалось впечатление, что цель этих обходов — следить за порядком, чтобы все служащие стояли наготове на тех постах, какие им были предписаны.
Шабрен остановился возле Густафссона:
— Ну, как дела?
— Все в порядке. — Густафссон пожал плечами. Шабрен задумчиво оглядел отдел.
— Странное дело, — сказал он. — Идет вторая половина недели, а успехов что-то не видно. Я думал, что здесь с утра до вечера будут толпиться покупатели.
— Первые два дня так и было.
— Ну, не скажите. Толкучка, правда, была. Но в основном дети. Продали совсем немного.
Густафссон смутился, как будто он был виноват. „Надо было больше стараться“, — подумал он. А может, дело вовсе не в нем?
— Наверно, сейчас не сезон для гардин? — спросил он.
— Для хорошего товара всегда сезон. Надо смотреть правде в глаза. Рекламы, афиши, анонсы были сделаны, как к рождеству. Значит, мы просчитались.
— Вы хотите сказать, я просчитался?
— Нет, я. Но не будем падать духом. Все еще может измениться к лучшему. Бывает, что без всяких видимых причин торговля вдруг падает или, наоборот, взлетает на небывалую высоту. Будем продолжать, раз уж начали.
Он ушел, и Густафссон оглянулся на двух покупательниц, которые, как ему показалось, ждали ухода директора. Но и они покинули отдел вслед за ним. Вскоре Шабрен вернулся. Ему кое-что пришло на ум.
— Послушайте, Густафссон, сделайте веселое лицо. Покупатель любит, чтобы его встречали с улыбкой. Всем должно быть ясно, что это магазин, где не бывает ни жалоб, ни недовольных с любой стороны прилавка. Улыбайтесь, Густафссон, улыбайтесь. Думайте о своих пяти сотнях в день, и вам будет очень легко улыбаться.
Он исчез и снова вернулся. Только что он побывал в отделе трикотажного белья и чулочных изделий, там-то его и осенило. Гениальная мысль. А что если Густафссон будет переходить из одного отдела универмага в другой? Гардинный отдел его присутствие все-таки оживило.
— Я с удовольствием сделаю все, что от меня зависит, — сказал Густафссон.
— Мы это еще обдумаем и, возможно, завтра же и начнем, — сказал Шабрен и направился дальше.
Густафссон поспешил на помощь продавщице — ее почти не было видно из-за груды материалов, которые разглядывала какая-то привередливая покупательница. Когда они справились с делом, продавщица сказала:
— Там стоит человек, который, по-моему, ждет вас, господин Густафссон.
Он взглянул, куда она показала. Это был Пружина. Он пришел, чтобы, как он выразился, убедиться, что здесь жизнь бурлит и дым идет коромыслом.
— Ни того ни другого, — ответил Густафссон. — Правда, люди приходят, чтобы поглазеть на меня, и это противно. Что же касается их желания приобрести новые гардины…
Пружина перебил его:
— Желание приобрести? Это желание должно возникать у покупателя при виде товаров. Твое дело — только притягивать их сюда, и ты это делаешь. Тебе здесь отведена та же роль, что и товарам, продающимся со скидкой в самых неожиданных местах. Например, сигаретам в магазине верхнего платья, или походным стульям на бензоколонке, или же воздушным шарикам, которые в течение недели раздают детям, пришедшим с родителями в сберегательную кассу. Вот твое назначение. Тебя показывают людям бесплатно, ну а если торговля при этом идет плохо, это уж не твоя вина. Хочешь закурить?
Он вытащил пачку сигарет и вытряхнул одну штуку. Густафссон замахал руками.
— Убери, убери! Здесь курить нельзя. Из-за противопожарной безопасности.
— Меня огонь не берет.
Пружина сунул сигарету в рот, присел за прилавок, щелкнул зажигалкой и затянулся, прикрывая сигарету ладонью на манер всех тайных курильщиков. Выпустив облако дыма в воздушные складки тюля, он продолжал:
— Слушай! А может, устроить тебе несколько пикантных интервью в газете? Для меня это плевое дело. Когда я занимался Юханссоном Осой, мне каждый день приходилось бывать в газете. Меня там просто на руках носили за то, что я подкидывал им интересный материал. Они сразу схватились за перо, когда я им рассказал, что Юханссон Оса за тридцать три секунды уложил трех спарринг-партнеров.
— А он их действительно уложил?
— Нет, конечно. Но такие вещи давят на психику. Если, к примеру, пустить слух, что ты — законодатель новой моды, все дамочки тут же начнут красить волосы в зеленый цвет. Или сказать, будто один водитель спутал тебя со светофором. Или что у любителей сенсаций твои автографы идут по три кроны за штуку.
— Но ведь это все неправда!
— Ну и что с того? Главное, поразить воображение. Слушай, а может, сообщить, что ты плачешь зелеными слезами? Вот будет потеха!
— Не болтай! Обо мне и так уж писали бог весть что.
Пружина вытащил газету. Развернув ее, он показал Густафссону рекламу, напечатанную на четырех колонках рядом с заметкой о хранении цветной капусты.
— Ты только полюбуйся на их рекламу!
И он начал читать:
ЗЕЛЕНАЯ НЕДЕЛЯ
Гардинным отделом управляет господин Пер Густафссрн.
Универмаг Шабрена первым предлагает своим покупателям всевозможные новинки.
— Ну что это такое! — изрек Пружина. — Сразу видно, что им необходим опытный человек. Кто же так делает рекламу? „Пер Густафссон“. Взяли твое настоящее имя, когда даже каждый десятый не сообразит, кто ты такой и чем примечателен. Нужно было придумать тебе какой-нибудь броский псевдоним. Например, Чингоалла. Я знаю один старинный романс, который так начинался.
Густафссон скривил рот. Чингоалла. Это уж совсем ни к чему.
— Не нравится? Ну и не надо. А вот еще: Зеленка! Отлично, верно? Это должно поразить их воображение!
— Вряд ли.
— Во всяком случае оно больше привлекло бы внимание читателей, чем упоминание обо всех этих тряпках. Сами виноваты, что никто не интересуется их кретонами и кретинами. Главное, чтобы ты получил свои деньги… Кстати, ты не забыл, что мы делим их поровну? Для менеджера это еще мало. Есть такие, которые забирают себе все.
— Да, да. Ты получишь свою долю.
— Нас с тобой ждут большие дела. Я тут написал в кое-какие парки и рестораны. Связался с разными союзами, обществами и клубами всяких там масонов, картежников, любителей старинных танцев, спортсменов. Клюнули сразу два. Клуб „Очко“ в Боллстаде приглашает тебя в субботу. А клуб „Свинг“ в Фемлинге хотел бы видеть тебя через несколько дней. Танцплощадка в Блосине приглашает тебя на свой традиционный праздник Весны. Я запросил пять сотен, но эти жмоты уперлись и не желают дать больше двух. Не понимают собственной выгоды. Но погоди, придет день, когда мы, не дрогнув, будем отказываться от приглашений, дающих нам меньше двух тысяч. А сейчас приходится соглашаться. И мы соглашаемся. Сначала всегда надо проявлять скромность. Битва за тебя начнется позже. Вот когда к нам потекут настоящие деньги! Сказочные гонорары! По высшей ставке.
— Угу, — Густафссон глядел на проходящее мимо семейство, не спускавшее с него глаз, и почти не слушал, что ему говорил Пружина.
— Точно. Все переменится. Дай только срок! Помнишь, как зрители от восторга чуть не затоптали Ринго Старра? Парни чертыхались, девчонки выли. Представь себе, что такое же столпотворение случится и из-за тебя, а? Вот будет реклама!
— Да, да, я слушаю.
— Еще я наладил контакт с фирмой, выпускающей пластинки. Вернее, сразу с двумя. Они обещали обратиться к нам позже. Позже! Это когда я делаю им предложение! — Пружина снова нырнул под прилавок, чтобы раскурить погасшую сигарету. — Но если это будет слишком поздно, они останутся с носом. „Мы можем договориться и с третьей фирмой, — сказал я им. — И выпустим такие пластиночки, что вы позеленеете от зависти“. Ха-ха!
— Так и сказал?
— Написал. Именно позеленеют. Потом я отправился на радио и предложил им сделать специальную передачу из нашего города, но они отказались. Понимаешь, у них пока нет определенных планов на будущее. Ничего, они все не так запоют, когда ты станешь звездой эстрады. Выступишь, например, в копенгагенском „Тиволи“. Там в открытом театре собирается до двадцати тысяч зрителей. Или до тридцати, точно не помню. Ты умеешь ходить по канату?
— Не болтай чепухи!
— Придется научиться. Представь себе… глаза у тебя завязаны… высота двадцать метров… все ждут, что ты вот-вот свалишься… От страха у зрителей текут слезы.
— Это меня не интересует.
— Ладно. А что тебя интересует? — Пружина вытащил из кармана бумажку. — Вот еще один куплет к песенке, которую я сочинил для тебя:
Я глядел на небо из окна, горько укоряя злую долю.
— Если б ты только знал, до чего иногда бывает трудно найти нужную рифму. Я уж пытался повсякому: и „кролю“, и „полю“, но все не подходило. И вот наконец получилось само собой:
Но пришла зеленая волна, разрешившись, вышел я на волю.
Густафссон оборвал его:
— Что, что — разрешившись? Я все-таки не женщина. Мне это не нравится.
— Мы должны считаться с тем, что нравится публике, а не тебе. Нам ее надо завоевать, парень! Вот, придумал: Зеленый театр в Лунде! Здорово, а? Как раз то, что нужно. Не в бровь, а в глаз! Местный колорит и все такое. „Зеленка в Зеленом театре“. Какие можно сделать афиши! Я просто их вижу.
Я…
Пружина разошелся, он был исполнен энтузиазма, его так и распирало от идей, он мог говорить о них часами. Но неожиданно к прилавку подошла женщина, которую они приняли за покупательницу.
С незапамятных времен мужчина считал себя охотником, а женщину — добычей, ибо она создана, чтобы покоряться. Он активен, поэтому он охотится. Ее берут в плен, потому что она ждет. Роковая ошибка! Разве ждет только дичь? А вы видели когда-нибудь кошку, подстерегающую крысу у ее норы? А щуку, замершую в осоке?
Дама, вступившая в изобилующий товарами универмаг Шабрена, уж никак не относилась к тому разряду людей, который можно назвать дичью. На вид ей было лет сорок. Богатая, уверенная в себе, она пребывала в постоянной охоте за знаменитостями, ибо воспоминание об одной знаменитости может быть стерто лишь встречей с другой, еще более знаменитой, — если можно так выразиться.
Вот почему во время весенней прогулки, будоражившей кровь, стройные ноги сами собой занесли эту даму в универмаг Шабрена. Вот почему она поднялась на эскалаторе на второй этаж в гардинный отдел. Вот почему она задержалась там, рассматривая материю, которая подошла бы на портьеры для ее спальни.
Сквозь опущенные ресницы она следила, как Густафссон подошел к ней, остановился и поклонился. Повернувшись к нему, она улыбнулась и протянула руку:
— Добрый день, господин Густафссон, добрый день.
Он ответил на ее приветствие и спросил, чем может быть полезен. Она ответила, что хотела бы подобрать драпировку или портьеры и попросила показать подходящую материю.
Когда Густафссон выполнил ее просьбу, ей захотелось взглянуть на материю у окна, при дневном свете, потом в темноте — нельзя ли зайти за полки, где потемнее? Совсем не обязательно держать материю на вытянутых руках, она такая тяжелая, можно положить рулон на плечо и спустить один конец, пусть ткань падает свободно, качество превосходное, в этом нет никаких сомнений. Дама не удержалась и погладила материю — какая мягкая, как красиво лежит…
Краем глаза Густафссон увидел проходившего мимо Шабрена. Тот остановился и одобрительно посмотрел на Густафссона, уголки губ у него многозначительно поползли вверх, и Шабрен удалился.
Густафссон засмеялся.
— Вы правы, фрекен, — сказал он. — Материя изумительная.
— Меня зовут фрекен Вивандер. Вы не находите несправедливым, что продавцы могут узнать имя покупателя, тогда как сами остаются для них безымянными?
— Я не задумывался об этом.
— Очень несправедливо. Но я-то знаю, что вас зовут Пер Густафссон. Или просто Пер, правда? Он кивнул. Она продолжала:
— По-моему, это как раз то, что мне нужно для спальни.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Какой насыщенный цвет — вечером он будет успокаивать нервы, утром — стимулировать… Надеюсь, что не наоборот!
Она засмеялась, он вежливо вторил ей.
— Беда в том, что одной мне с ними не справиться. Я живу совершенно одна. Не поможете ли вы мне их повесить?
Густафссон с удивлением уставился на нее. Такая работа не входила в его обязанности. Он сказал, что ему с этим, пожалуй, не справиться.
— Ну что вы! — воскликнула фрекен Вивандер. — Ведь это так просто. На карнизе имеются кольца, на каждом кольце есть зажим, которым прихватывается занавеска. Надо только снять старые и повесить новые.
— Но если это так легко… я не понимаю…
Густафссон беспомощно огляделся и увидел, что к отделу приближается Пружина. Он шествовал в сопровождении двух мужчин — один совсем молодой, бородатый, без шапки, другой, постарше, в сером пальто и синем берете. Пружина о чем-то рассказывал, горячо жестикулируя. Густафссон почувствовал, что речь идет о нем. „Кто же это такие?“ — подумал он.
Оказалось, это журналисты. Они остановились на почтительном расстоянии и, наблюдая за продажей, рассеянно слушали болтовню Пружины.
— Ну, господа, сами видите, какой успех! Стоит ему махнуть ручкой, и покупатель тут как тут. Сейчас, правда, в отделе не очень людно. Но вообще-то покупатели, можно сказать, так и рвут товар, лишь бы хоть краешком глаза поглядеть на него. Он всех притягивает к себе. Словно магнит! А как он продает! Ему достаточно сказать всего несколько слов…Все хотят его слышать. Слышать и видеть. На эстраде успех ему обеспечен.
Фрекен Вивандер с укоризной взглянула на Густафссона. Как можно быть таким непонятливым, когда с тобой так откровенно заигрывают.
— Ну что вы, всякому ясно, что одному тут не справиться. Не могу же я одна лезть на стремянку с карнизом и занавесками в руках. Кто-то должен мне помочь. Тогда вся работа займет несколько минут. А потом вы у меня поужинаете, мы выпьем по рюмочке.
Она прижала руку к ткани как раз в том месте, где у него было сердце, прижала и тихонько погладила.
— Жду вас сегодня в семь вечера. Договорились? — тихо прибавила она.
— Боюсь, мне не успеть.
— Да, конечно. У вас, верно, много работы и после закрытия? Тогда в половине восьмого. Вот моя визитная карточка. Пожалуйста. На ней есть и имя и адрес.
Он стоял с визитной карточкой в руке, не зная, что сказать.
— Но…
— Ничего, если вы немного запоздаете. Захватите гардины, мы их вместе повесим. Не бойтесь, в этом нет ничего дурного.
— Да, я понимаю. Только…
— А-а! Ясно. Вам неловко брать пакет, который, как все знают, предназначен даме. Об этом я не подумала. Вы же не посыльный. Я сама захвачу пакет. А вы придете, как мы договорились…
К Густафссону наконец вернулся дар речи. Бывает же, что человек считает невежливым отказаться от приглашения, казалось бы совершенно безобидного. Но… В определенные минуты следует проявить твердость.
— Нет.
— Нет?
— У нас есть специальные рабочие, которые вешают портьеры покупателям. Если угодно, я приму ваш заказ.
— Гм. Но, быть может, вы все-таки придете взглянуть на результат?
— Нет, нет. Вечером меня ждет семья.
— Понятно. В таком случае… — Она сердито выхватила у него из рук свою визитную карточку. — И вообще я пока воздержусь от покупки. Прощайте.
Решительным шагом она направилась к лестнице и скрылась в толпе.
И тут же послышался голос приятеля. Дружески подхватив под руки обоих незнакомцев, Пружина подвел их к Густафссону.
— Разрешите представить вам Пера Густафссона. Пожалуйста, вот он свеженький и зелененький, как рождественская елка. Привет, Густафссон. Это пресса. Как видишь, я времени зря не теряю.
Журналисты стряхнули с себя Пружину движением, которое могло бы быть и не таким резким. Они кивнули Густафссону и справились, как ему живется.
У него еще не прошел горький осадок от встречи с фрекен Вивандер, но приходилось терпеть.
— Не жалуюсь.
— Как покупатели, очень донимают?
— Люди как люди.
— Вы хорошо разбираетесь в мануфактуре?
— Совсем не разбираюсь. Но меня проконсультировали.
— Значит, у вас нет никаких профессиональных навыков? Вы когда-нибудь раньше стояли за прилавком.
— С той стороны, где стоят все покупатели, — вмешался Пружина, который с растущей тревогой прислушивался к разговору. — То, что он говорит, для интервью не годится. Вы лучше напишите, что скоро он начнет выступать на эстраде, помните — это его жизнь. И не забудьте, что я его менеджер. Вот как следует написать: „Вчера в обществе его менеджера, господина Фредрикссона по прозвищу Пружина, мы встретились с восходящей звездой эстрады Густафссоном Зеленкой“… Как вам нравится это имя — Густафссон Зеленка? Может, лучше Зелень? Или Зеленушка? Знаете, пусть какая-нибудь газета объявит конкурс на его сценическое имя, а потом мы устроим крестины…
— Спасибо. Мы уж сами решим, о чем нам писать, — оборвал его Берет.
— Гм… да… да, конечно, я хотел только облегчить вашу задачу, — заявил Пружина. — Сигарету?
Здесь, правда, курить запрещено, но прессе всюду полная свобода.
Берет с раздражением оттолкнул протянутую ему пачку. А Пружина продолжал как ни в чем не бывало:
— Не желаете ли получить какой-нибудь презент от нашего универмага? Милости прошу, выбирайте, что душе угодно. Я договорился с директором, совершенно бесплатно.
Борода вздернул подбородок:
— Послушайте, господин Пружина, или вы сейчас же уберетесь отсюда, или уйдем мы.
— Простите, бога ради, простите, господа. Я хотел лишь немного подготовить почву. Сейчас я дам Зеленке несколько указаний и испарюсь.
— Давайте свои указания. Мы вернемся сюда немного попозже, — сказал Берет.
— Когда здесь будет чище воздух, — прибавил Борода негромко, однако так, чтобы Пружина его услышал.
Они удалились, и Пружина обратился к Густафссону:
— Ишь какие. Видал субчиков? Небось ждали, что им сразу преподнесут по презенту, а мы это прохлопали.
— Ты только это и собирался мне сказать?
— А с чего это ты вдруг так задрал нос? Слушай, когда они вернутся, скажи, что всю жизнь мечтал петь. Так говорят все звезды театра, кино и эстрады. И еще скажи, что у тебя есть собственный поэт, а когда они поинтересуются, кто именно, объясни, что твой менеджер и твой поэт — одно и то же лицо. Вот увидишь, когда они узнают, что я скальд, они переменят ко мне свое отношение. И… — Подняв глаза, Пружина увидел подходившего к ним Шабрена. — Вот черт, директор собственной персоной. Пока ничего не говори ему о прессе. Пусть это будет для него сюрприз. А то еще потребует, чтобы ты сказал в интервью, что его тряпки самые лучшие и самые дешевые во всей стране. Говори только о песнях, о культуре и об искусстве. Ну, я сматываюсь, пойду выпью пива.
Шабрен подошел к Густафссону.
— Ну, как дела?
— По-прежнему. — Густафссон пожал плечами.
— А та нарядная дама, она оказалась выгодной покупательницей? Знаете, она сперва справилась о вас в справочном бюро. Что же она приобрела?
— Ничего.
— Как ничего? Она говорила, что ей нужны гардины и тюль.
— Возможно. Но оказалось, что они ей не подходят.
— Гм. Будем надеяться, что она вернется. Обратите внимание, вон еще покупатель.
Директор быстро отошел. Но человек, появившийся в отделе, не был покупателем. Это был доктор Верелиус.
— Здравствуйте, Густафссон. Вот, оказывается, куда вас занесло, — сказал он. — Я заходил к вам домой и узнал, что вы получили здесь работу. Меня интересует контрольный осмотр. Пожалуйста, зайдите ко мне сегодня после работы.
— Хорошо. А зачем контрольный осмотр? Что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке. Я же вас предупреждал, что время от времени понадобится вас осматривать. И… гм… верно, мне следует предупредить вас, что власти имели в виду не такую работу, когда согласились на наш эксперимент. Мы не хотели, чтобы вокруг вас была такая шумиха.
Вернулся Пружина. К его удивлению, в кафетерии универмага пивом не торговали. Он услышал, что незнакомец говорит Густафссону что-то о шумихе. Помня о своих обязанностях, он шагнул вперед и хлопнул доктора по плечу:
— В чем дело? Что вам надо?
Верелиус не удостоил его ответом. Он ограничился одним взглядом, который вряд ли можно было назвать дружелюбным.
Густафссон объяснил, что это тюремный врач.
— А, понятно! Доктор собственной персоной. Поздравляю вас с удачным цветом. Отлично придумано. Вот увидите, скоро наш Густафссон будет как сыр в масле кататься.
— Да? Признаться, я все это представлял себе иначе.
— Ясно, ясно. Доктор — это только наука. А для нашего дела нужен нюх. Я рад, что с вами встретился. Знаете, артиста в один день не сделаешь. Вот я и думал, что в конце года надо бы сделать ему еще один укольчик, чтобы продлить действие вашего лекарства…
— Что вы мелете?!
— За деньгами я не постою, отвалю, сколько скажете. Врач стоит тех денег, что мы ему платим. Если вас не устроит одноразовый гонорар, договоримся о процентах с дохода, пока он зеленый, скажем, три процента с каждого выступления. Чем дольше он будет оставаться зеленым, тем дольше мы сможем загребать денежки, так что только справедливо, если изобретатель получит свои отчисления, как принято говорить в деловых кругах. Далеко не каждый менеджер стал бы с этим считаться.
— Я вовсе не это имел в виду. Вы даже не понимаете, о чем идет речь!
— Я не понимаю? А кто, позвольте вас спросить, сразу сообразил, как этим можно воспользоваться? Скажи ему, Густафссон! Вы только посмотрите на него, доктор. Здесь, в универмаге, он стоит пятьсот монет в день. Чтобы понять это, нужно чутье финансиста.
Доктор Верелиус был взбешен. Но, будучи человеком воспитанным, он не любил привлекать к себе внимание.
— Вы ничего не понимаете, — прошипел он. — До свидания, Густафссон. Жду вас вечером.
Он ушел. Пружина не на шутку испугался.
— Он что, хочет лишить тебя цвета?
— Это невозможно.
— Слава богу! Ты уже побеседовал с журналистами? Нет? Тогда я пойду и приведу их.
Не успел Пружина удалиться, как Шабрен явился с новым обходом. Он подошел к кассе, проверил цифры и направился к Густафссону.
— Неважно, неважно, господин Густафссон. Я все обдумал, и мне кажется, что продолжать нашу неделю нет никакого смысла.
— Но…
— Нет, нет, это вопрос решенный. — Голос Шабрена звучал категорически.
— Но ведь вы сами сказали, что прибыль начала расти?
— Ну и что? А вы представляете себе, сколько стоят объявления и анонсы? Каждый день этой кампании обходится мне в шесть тысяч крон, причем львиная доля падает на вас, господин Густафссон. Вы же продаете на тысячу, от силы две, и это все товары, которые мы приобретали по высокой цене. Не торговля, а сплошной убыток…
Густафссон похолодел. Он не был деловым человеком и не имел никакого представления о расходах на рекламу или закупочных ценах. Правда, он не считал, будто все, проданное им сверх пятисот крон, идет в карман директору, но как-то не подумал о других расходах.
— Я понимаю, — продолжал Шабрен, — все это крайне неприятно, но…
Густафссон так и не узнал, что он хотел сказать — к ним подошел Пружина с торжествующей улыбкой на губах.
— Смотрите, господин директор! Видите, что я организовал? Интервью! Сразу для двух газет. Что вы на это скажете?
Шабрен узнал обоих журналистов и просиял.
— Очень приятно, господа. Я от души рад. Милости прошу.
— Требуется подлить немного масла в огонь, — вмешался Пружина. — Понимаете, нужна реклама. Для бизнеса это все.
Он приосанился — ни дать ни взять главнокомандующий. Впрочем, наверно, таким он себя и чувствовал. По крайней мере пока не заговорил Берет:
— Боюсь, в этом спектакле вы отвели нам не ту роль.
Пружина открыл рот от удивления.
— Спектакль? Какой спектакль? — забормотал он.
— Мы пришли только для того, — Борода делал ударение на каждом слове, — чтобы посмотреть, как господин Густафссон справляется со своей работой.
— Но это же за версту видно! — воскликнул Пружина. — Отлично справляется. Фантастически! Пятьсот крон в день.
Берет фыркнул:
— Не в этом дело, — сказал он. — Реклама нас ни капли не интересует.
Пружина оторопел.
Но Шабрена не так легко было сбить с толку. Порой в человеке происходят душевные сдвиги, переоценка ценностей, ревизия всех представлений, одним словом, он делает поворот на сто восемьдесят градусов. Бывает, что такой поворот предвещает дрожь в голосе. Все вещи и события вдруг открываются человеку в ином свете, он начинает замечать оттенки. Нет, он вовсе не собирается изменять своим идеалам, отнюдь, просто другие точки зрения получают почву под ногами, и то, что прежде представлялось существенным, теперь кажется не заслуживающим внимания… Вообще-то в глубине души он всегда считал, что овца рычит, а волк блеет… Нельзя быть только пессимистом… иногда следует быть и оптимистом… Негоже всю жизнь носить один и тот же ярлык. Надо быть реалистом. При любых обстоятельствах.
Шабрен был реалистом. А потому его поворот произошел мгновенно. Не успел Берет сказать об их отношении к рекламе, как Шабрен тут же перекинулся на его сторону:
— Я тоже так считаю, — заявил он. — Реклама должна быть на положенном ей месте в газете и больше нигде. Ни в ваших статьях, ни среди наших прилавков ей делать нечего. У нас с вами должна быть информация и только информация. И поскольку кое-кто неправильно истолковал задачи, возложенные нами на господина Густафссона, мы решили прекратить эту затею.
Борода поднял брови:
— Значит, конец пяти сотням в день? Пять сотен отступного и коленом под зад?
Он вытащил свой репортерский блокнот. Шабрен замахал руками:
— Ради бога, я хотел бы избежать всякой огласки. Я совершил ошибку и еще раз прошу у вас прощения. Ведь это не я вас сюда заманил.
— Хоть это приятно слышать, — сухо сказал Берет. — До свидания.
"Ну, вот и конец этой истории", — спокойно подумал Густафссон. Но Пружина так легко не сдавался:
— Я вас не понял, господин директор. Вы собираетесь уволить Густафссона?
— Да. Видите ли, я несколько просчитался.
— Так, так. — Пружина на секунду задумался, подыскивая слова. — И теперь он, — Пружина с вызовом показал на Густафссона, — должен расплачиваться за ваши ошибки?
— Этого я не говорил.
— Но хотели бы. Однако у нас имеется один документ. Извольте взглянуть!
Он похлопал себя по бедру, на котором топорщился туго набитый карман. Сунув в него руку, Пружина извлек бумажник и вытащил визитную карточку Шабрена с его распиской.
— Узнаете, господин директор? Пятьсот крон в день в течение двух недель. То есть двенадцать дней. А это значит шесть тысяч крон!
— Совершенно верно. Господин Густафссон получит свои деньги.
— Все до последнего эре! — подчеркнул Пружина.
Густафссон запротестовал. Как можно получать деньги за работу, которую ты не делал! Это противоречило его понятию о чести. Здесь он придерживался старомодных взглядов.
— Но… — начал он. — Я их не…
— Молчи, — шикнул Пружина. — Что написано пером, того не вырубишь топором.
— Пусть господин Густафссон зайдет ко мне в контору через пять минут, — холодно сказал директор.
Он ушел. Пружина с довольным видом потирал руки.
— Ловко я это обтяпал, а?
— Я не имею права брать эти деньги.
— А он? — Пружина кивнул головой в ту сторону, где скрылся директор. — Деньги наши, приятель. А это главное. Теперь у нас есть начальный капитал. Но это только цветочки, ягодки впереди.
В начале тридцатых годов одному человеку вздумалось изменить свою фамилию. Он хотел, чтобы отныне его называли Болванусом.
В те времена прошения подобного рода подавались на имя Его Королевского Величества. Но каким образом то прошение рассматривалось на заседании Государственного совета в перерыве между обсуждением международного положения страны и государственного бюджета, мы точно сказать не можем.
Нам ничего неизвестно и о том, отнеслись ли к этому прошению с тем же пониманием и серьезностью, как и ко всем остальным делам, рассматриваемым советом.
Единственное, что нам известно об этом эпизоде, мы узнали из пожелтевшей заметки, в которой сообщалось о перемене фамилий. Такие заметки публиковались каждую неделю. Та замет. ка называлась так: "Не разрешается взять фамилию Болванус".
Так что сведения наши весьма ограниченны. Но мы полагаем, что прошение это принадлежало перу одного из шутников, которых в нашей стране столько же, сколько в тридевятом царстве, в тридесятом государстве молочных рек с кисельными берегами. Этому шутнику захотелось позабавить своих сограждан. Он представил себе, с каким хохотом будут встречать его фамилию при знакомстве, как добродушно будут посмеиваться всякие столоначальники, рассматривая его прошения об уменьшении налогов, освобождении от всеобщих поборов или выдаче ссуды.
Но Его Королевское Величество оказался дальновиднее, ибо Его Королевское Величество и должно быть дальновидным. Король подумал и о потомках господина Болвануса. О том, что с самого первого класса его сыну под смех товарищей придется громко и внятно отвечать «да», когда учитель будет опрашивать присутствующих. А его окрыленная счастьем дочь услышит перед алтарем, как пастор спрашивает у ее суженого, берет ли он в жены фрекен Болванус.
Нечто похожее, хотя и совсем в другом роде, переживала семья Густафссонов, оказавшись вдруг в центре внимания. Густафссон стал зеленым и поддался на уговоры Пружины воспользоваться этим обстоятельством, чтобы заработать побольше денег. Но это не прошло безболезненно для всей семьи.
Недалекие люди говорят иногда: "Это мое личное дело". Однако так никогда не бывает. Ты фальшиво свистишь, но слушают тебя окружающие, ты искалечишь свое тело, но ухаживать за тобой придется твоим близким, ты обанкротишься, но платить за это будут другие.
Семья Густафссона не могла одобрить тот способ зарабатывать деньги, какой Густафссону предложил Пружина. В доме царило мрачное настроение, нервы у всех были напряжены до предела, все жили под гнетом, от которого они никак не могли освободиться.
Был субботний вечер. Вся семья собралась в гостиной. Густафссон сидел у стола перед пустой чашкой, Уве расположился на тахте, разложив вокруг себя учебники. Грета сидела в своей любимой позе, свесив ноги с подлокотника кресла. Ингрид принесла из кухни выглаженную красную рубашку.
— Когда тебе надо туда идти?
Густафссон не ответил. Она повторила свой вопрос:
— Когда ты уходишь?
Он поднял глаза:
— В семь. Я уже сто раз говорил. Чего зря болтать!
Ингрид молча пожала плечами и показала ему рубашку.
Он придирчиво осмотрел ее.
— Слава богу, успела. И что за дурацкая мысль выбрать красную рубашку?
— А при чем здесь я? Тебе известно, как я к этому отношусь.
— Знаю. Ну и что? Ты ко всему плохо относишься. Тебе не нравится, как я зарабатываю деньги, не нравится, что я не в тюрьме, я вообще тебе не нравлюсь.
— Это неправда! — запротестовала Ингрид.
— Думаешь, я ничего не чувствую? — вдруг взорвался он. — Думаешь, если у меня шкура стала зеленой, так уж и нервов нет? Да у меня каждый нерв напряжен, вот-вот лопнет!
— Папа, милый, ну перестань! — Грета с сердитым видом встала и подошла к окну.
— Еще бы не милый! Вы только посмотрите, что я сделал с собой, чтобы быть вместе с вами. А вы…
Ингрид застыла у двери. "Надо переменить тему разговора, — подумала она. — Он всегда все сводит к этому". Она повернулась к Уве:
— Ты еще не говорил, как у тебя прошла контрольная по математике.
— Думаю, хорошо. Решил восемь примеров из девяти.
— А девятый?
— Я и его решил. Но восемь-то у меня решены правильно, это уже известно. А в девятом примере такой же ответ, как у меня, еще только у двоих. Вообще все девять примеров решили семь человек из всего класса.
— Хоть бы ты решил его правильно, — с надеждой сказала Ингрид.
— Отрадно, что хоть у одного из нас такие успехи, — кисло заметил Густафссон. — Как там ребята, говорят что-нибудь про меня? — спросил он у Уве.
— Да, наверно.
— Наверно?
— Ну, говорят, если тебе так хочется.
— Ясно. Из тебя сегодня слова не вытянешь. Что же они говорят? Отвечай!
— Всего я и не знаю, — неохотно ответил Уве. — Слышал раз на физкультуре. В раздевалке. Ребята не знали, что я там. Кто-то сказал, что у тебя явно не все дома.
— А другие? Давай выкладывай!
— Что ты смешной… глупый… темная личность…
— Как ты смеешь!
— Ты сам спросил. Они смеются над тобой. Над всеми нами.
— Это неправда!
Густафссон встал. Конечно, он не думал, что люди им восхищаются, как внушал ему Пружина. Но все-таки к нему проявляли определенный интерес. Он получал дружеские письма от совершенно незнакомых людей. Густафссон и не подозревал, что перед тем, как отдать ему почту, Ингрид отбирает злобные анонимные письма и выбрасывает их.
— Нет, правда! — сказала Грета.
Она стояла у окна, повернувшись к нему спиной. Но ему не нужно было видеть ее лицо, чтобы понять, какой безысходной безнадежности полна его дочь.
— И ты туда же! — возмутился он. — А сама уверяла меня, что никто ничего не говорит.
— Раньше и не говорили. А теперь говорят, я это чувствую. — Она всхлипнула и подошла к Ингрид. — О, мама, мамочка…
— Грета, что с тобой?
Грета не ответила. Уве поднял голову:
— Ну как ты не понимаешь, мама! Это из-за Юнте..
— Юнте — кто это? — спросил Густафссон.
— Гретин дружок.
— А что с ним?
Уве хотел ответить, но Грета перебила его:
— Замолчи!
Уве закрыл рот, но, подумав, решил пренебречь этим предупреждением. Пусть будет скандал, так даже лучше.
— Он ее бросил.
Ингрид погладила дочь по волосам.
— Бедная девочка…
— Это еще не беда. — Густафссон попытался замять разговор. — Одного потеряешь, другого найдешь…
— Да ведь я же тут ни при чем! — всхлипнула Грета. — Если б я была виновата, это не из-за меня…
— Можешь не стесняться. Говори прямо: из-за меня?
Грета кивнула.
— Вот видишь? — Уве посыпал рану солью. Густафссон понимал, что все это правда. Но не желал этому верить. "Хотят все свалить на меня, — думал он. — Уве неправильно решил пример, Грету бросил парень, а виноват один я. Удобно иметь козла отпущения. Я-то у них всегда под рукой".
Это было так обидно, что у него сдавило горло.
— Да ведь я так поступил, чтобы не расставаться с вами! — вырвалось у него.
Уве встал:
— Мы тебя об этом не просили.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Не просили так поступать. Лучше б ты там остался. Сейчас бы люди болтали о чем-нибудь другом.
— Не забывайся! — Густафссон замахнулся.
— Можешь меня ударить, пожалуйста.
С упрямым видом сын смотрел ему в глаза. Но не его взгляд заставил Густафссона опустить руку, а чувство беспросветной тоски, он сам не знал, чего хочет, и не понимал, что ему следует делать.
— Убирайся! — заорал он на Уве. — Ступай прочь! Видеть тебя не желаю. Нет, нет, не туда! — Он увидел, что Уве собрал свои книги и направился с ними на кухню. — Не хочу видеть тебя в доме, пока я не ушел!
Уве молча унес книги в свою комнату, потом они услыхали, как он в передней надевает куртку. Наступило мучительное молчание.
— Я тоже ухожу! — вдруг сказала Грета.
— Пожалуйста! — Густафссон задохнулся от горечи. — Никто тебя не держит.
Он снова опустился в кресло. Теперь он походил на мешок с трухлявым сеном, взгляд его был устремлен в пространство. Когда дверь за детьми захлопнулась, он поднял голову:
— А ты с ними не идешь?
— Нет, — коротко ответила Ингрид. Она была на стороне детей, но не хотела ссориться с ним. — К нам должен прийти дедушка. И доктор Верелиус.
— Доктор? Чего это он все время сюда бегает? Он был два дня назад.
— Обязан наблюдать за тобой, Пер. Ведь он желает тебе добра.
— Гм. Он, как и все, смеется за моей спиной. Он и пальцем не шевельнет, чтобы помочь мне.
— Ты несправедлив.
— Он мне только мешает.
— Если ты имеешь в виду, что ему не по душе твои выступления, это верно.
— А что в них плохого? В Болстаде все прошло хорошо. Ты бы слышала, как мне аплодировали!
Он не солгал. Там его действительно вначале встретили бурными аплодисментами. Но лишь вначале. Навязчивость Пружины проявилась и в том, что Густафссоы исполнял только его песню. И ничего путного из этого не получилось — она пришлась по вкусу нескольким дряхлым старикам. Молодежь привлекали более веселые мелодии. Председатель клуба снабдил Густафссона песенником и попросил быть запевалой. Это оказалось делом нетрудным, песни были старые и хорошо ему известные. Публика подпевала, оркестр играл в полную силу, и Густафссон легко справился со своей задачей. После четвертой песни большинство собравшихся захотело танцевать.
— А это клуб с хорошими традициями, — сказал Густафссон.
И это тоже была правда. Болстадский клуб «Очко» раньше назывался "Клуб одиннадцати". Это была футбольная команда, состоящая из молодых пар ней. Со временем им надоело гонять мяч, но они продолжали собираться вместе — теперь уже за каргами, отсюда и произошло новое название клуба. Название привилось, хотя здесь играли и в преферанс, и в бридж, было отделение для женщин, молодежь приходила потанцевать, а мальчишки — играть в футбол. Бесспорно, это был клуб с самыми разнообразными интересами.
— Энергичные люди, — сказал про них Густафссон. — Но выложили нам три сотни, не моргнув глазом. И сегодня будет столько же.
— Из которых половину получит Фредрикссон.
— Его ты не тронь. Без него и я ничего бы не получил.
Явился Пружина. Он был в отличном настроении и справился, готов ли «кумир». На автобусе ехать полчаса, точно в восемь Густафссон под восторженные аплодисменты должен появиться на эстраде.
— Не волнуйся, — сказал Густафссон. — Сейчас я буду готов. Правда, рубашка мне не нравится. Красный цвет к лицу только девушкам.
— Красный и зеленый — дополнительные цвета, — заявил Пружина. — Ты ведь видел светофоры?
— Я не светофор.
— Эка важность! Но ты зеленый. А зеленый значит — полный вперед! Поторапливайся.
С красной рубашкой в руках Густафссон скрылся в спальне. Пружина начал напевать свою песню, отбивая такт по столу. После второго куплета он попытался завязать беседу с Ингрид.
— Надеюсь, теперь вы довольны, хозяюшка? Не то что месяц назад?
— Теперь действительно все переменилось, — призналась она.
Пружина засвистел третий куплет. Мелодия то взмывала ввысь, то падала вниз. "Совсем как в жизни", — подумал он. Никогда не надо отчаиваться. Каких-нибудь два месяца назад его выгнали с последнего места работы, а сейчас он уже менеджер.
— Господин Фредрикссон, — прервала его размышления Ингрид. — Вы уверены, что все это кончится добром?
Добром? Неужели в этом можно сомневаться?
— Да это отличный бизнес, — уверил ее Пружина. — Разве вы не видите, как Густафссон становится знаменитостью? Он еще будет звездой века. О нем будут говорить, как о Рокфеллере, Повеле Рамеле и других знаменитостях.
— Вы меня не поняли, господин Фредрикссон. Мне хочется знать, какая от этого польза?
— Какая польза в том, чтобы зарабатывать деньги? Да это вам любой коммерсант объяснит! Польза? Чертовская польза, простите за выражение, хозяюшка. Деньги к нам скоро потекут рекой. Я только тем и занят, что налаживаю связи… Правда, устроители пока осторожничают, не дают окончательного ответа. Но дайте срок, скоро им придется платить нам по двойной ставке!
— Но ведь это еще нельзя назвать бизнесом?
— Нет, это бизнес! Продать можно все, что угодно, только одно продать легко, а другое — трудно. За примером далеко ходить не надо: я продавал эликсир для волос… Сперва я продавал средство от моли и комаров — смесь керосина с денатуратом, — но денег мне это не принесло. Тогда я смешал розовую эссенцию с касторовым и миндальным маслом и назвал это эликсиром для волос против перхоти и облысения… Эликсир для волос "Французское Домино" — вот как я назвал эту смесь, она предназначалась и для мужчин и для женщин. Дело у меня шло — лучше некуда.
— Жаль, что вы перестали этим заниматься, — вздохнула Ингрид.
— Видите ли, возникли неожиданные трудности: один дуралей взял да и облысел от моего эликсира. Он обратился с жалобой в газету, там взяли «Домино» на анализ и потом написали, что это снадобье не только огнеопасно, но и угрожает жизни. Это уже была наглая ложь, я сам пользовался им раза два. Но люди испугались и перестали его покупать. Однако вам, хозяюшка, бояться нечего. Густафссон не опасен с любой стороны, ха-ха. От него одна только польза.
— Вы так меня и не поняли, господин Фредрикссон. Мне интересно, кто счастлив от того, что ему приходится показывать себя за деньги? Будет ли Пер счастлив? И мы тоже?
— Счастливы? Дайте ему набрать силу. По новой дороге, пока она не наезжена, всегда трудно ездить. Густафссон как новая дорога. Ему нужно набраться опыта. Газеты нам с ним не страшны. Его на анализ не отправят. У него цвет натуральный. Не линяет.
— Это я знаю, — вздохнула Ингрид.
— И пресса нас поддерживает, — с воодушевлением продолжал Пружина. — Утром я звонил в «Квелльсбладет», просил, чтобы они написали о его предстоящем выступлении в Флеминге. Знаете, что они. мне ответили? "Спасибо, — ответили они. — Мы уже напечатали сегодня статью о господине Густафссоне". Как вам это нравится? Мы еще попросить не успели, а они уже написали. Будто он король или представитель высших кругов. А эту газету читают все. Видите, какой на него спрос.
Ингрид охватило отчаяние. Она была в каком-то оцепенении, глаза у нее затуманились, руки упали на колени. Пружина наблюдал за ней.
— Это вас так удивило, хозяюшка? Признаться, меня тоже. Я сам еще не читал, что они там написали. Купил газету по пути к вам. Замечательная газета. Сейчас принесу, она у меня в пальто.
Когда он вернулся в гостиную, Ингрид по-прежнему сидела, закрыв глаза и опустив голову.
— Где же эта статья? — бормотал Пружина, листая страницу за страницей. — В театральном отделе нет. На странице юмора — тоже. Может, в торговом разделе? Где-то должна быть, они же мне твердо сказали, что материал помещен в сегодняшнем номере. Поищите вы, хозяюшка.
Он протянул Ингрид газету. Она взяла ее усталым жестом, бросила взгляд на первую страницу, перевернула ее и остолбенела:
— Да вот она!
— Действительно. Кто бы мог подумать! Сколько о нем накатали! Так пишут только о премьер-министрах или крупных преступниках. Густафссон на верном пути. "Зеленый Густафссон" — такой заголовок сразу бросается в глаза. Отличная газета. Ее все читают.
И Пружина углубился в статью. Вдруг он вздрогнул. Открыл рот. Лицо его вытянулось.
— Что за чертовщина! — воскликнул он.
То, что случилось с Густафссоном, многие знаменитости испытали на себе, когда средства массовой информации запустили в них свои когти. Сперва вы — знаменитость, звезда, светило. У вас все особенное — от чулок до прически, от звуков, вылетающих из вашего горла, до пищи, которую вы поглощаете. Но со временем известность оборачивается проклятием. В один прекрасный день с вас срывают навешанные на вас покровы и вы остаетесь голым у всех на глазах.
Густафссон еще не знал об этом. Первый удар принял на себя его менеджер.
Стоит ли терзать поклонников Пружины подробным пересказом этой статьи? Достаточно того, что он сам и еще несколько сотен тысяч человек прочитали ее. С болью в сердце мы ограничимся тем, что приведем несколько выдержек:
"…Нельзя забывать, что это все-таки наказание… Попытка не оправдала себя… Унизительно, когда используют слабый характер… Позорит правосудие… И грустно и смешно… Долго думали, прежде чем решились это опубликовать… Своей попыткой вылезти в национальные герои Густафссон сам приковал себя к позорному столбу…"
Пружина читал вполголоса, он выделил лишь слово "национальный герой". Ингрид слышала не все. Но и того, что она слышала, было предостаточно. Она закрыла руками лицо, словно ее ударили.
— О-о-о! — простонала она.
Пружина вскочил. Скомкал газету. Он заикался:
— П-позор, пишут они. А ли-лишать человека хлеба насущного — не позор? А мой вклад как менеджера? Кто мне за это заплатит? Я подам на них в суд! Точно. Завтра же поговорю с адвокатом. У меня есть один знакомый крючкотвор, он просто ухватится за это дело.
Ингрид сидела, раскачиваясь из стороны в сторону. Раньше она была, как в тумане. Теперь туман рассеялся. Она была тверда и решительна.
— Ни в какой суд вы не подадите! Слышите? Мало вам того, что случилось? Мало вы причинили нам горя?
— Я? — Пружина был оскорблен до глубины души. — Это я написал, да? Грязная стряпня! Это не журналисты, а гангстеры! — Неожиданно его охватило ледяное спокойствие. — Густафссон не должен об этом знать.
— Нет, должен!
— Только не сейчас, хозяюшка. Это повредит его карьере. Понимаете, его раздавит. Нокаутирует. А менеджер должен беречь своих подопечных. У нас контракт. Нарушение контракта стоит больших денег. Он обязан выступать. Ни слова о статье.
— Это не годится, так нельзя…
Но Пружина уже снова был хозяином положения:
— Эта газетенка не пользуется никаким авторитетом. Утренние газеты разнесут ее, они всегда так делают. У них это называется дебатами. А кроме того, газету купил я, и вас, хозяюшка, не касается, что в ней написано. Не теряйте хладнокровия. Эту газету никто не воспринимает всерьез. Пожалуйста, молчите!
— Я не могу молчать! Не могу отпустить его после всего этого!
Пружина схватил Ингрид под руку и силой вывел в переднюю.
— А вы уйдите из дома. Скажете, что вам что-нибудь понадобилось.
— Это верно. Я должна привести дедушку.
Она ушла, и Пружина успел вернуться в гостиную, прежде чем дверь спальни распахнулась и на пороге показался Густафссон.
— Кто ушел? — спросил он. — Ингрид? Куда это она так заторопилась?
— За кем-то пошла. Кажется, за стариком.
— А почему вдруг такая спешка? Просто она меня избегает. Меня теперь все избегают.
— Глупости. Тебя все очень любят. Вспомни, как тебя принимает публика. Люди скоро будут штурмовать эстраду.
— Люди? Люди говорят, что я не в своем уме.
Пружина заподозрил что-то неладное. Неужели выступила еще какая-нибудь газета? Он попытался отбросить эту мысль.
— Все хотят тебя видеть, — повторил он.
Но Густафссон был настроен мрачно.
— Как-то мне довелось читать о теленке, которого все хотели увидеть, — сказал он. — Потому что у него было две головы. Он был не такой, как все. Ненормальный. Вот и я тоже…
В отчаянии он сжал руки. Потряс ими, потом расцепил у самых глаз. И вдруг замер.
Он стоял неподвижно, как статуя, и не спускал глаз со своих ладоней.
Пружина испуганно следил за ним. Казалось, жизнь медленно возвращается к Густафссону. Неверными шагами он подошел к настольной лампе, зажег ее и поднес руки к свету.
Пружина встревожился. Неужели Густафссон и впрямь потерял рассудок?
— Что с тобой — в страхе спросил он.
— Цвет… Зеленый цвет…
— Что с ним?
— Он побледнел. Они стали почти белые, мои руки…
— Это невозможно! Ты ошибаешься.
Но Густафссон не ошибался. Зеленый цвет действительно начал бледнеть. Он уже совсем исчез с пальцев, да и ладони заметно посветлели.
— Но лицо у тебя, слава богу, еще зеленое, — сказал Пружина. — А для выступления можно надеть перчатки.
— Может, я уже становлюсь белым? Часа два назад, сразу после обеда, я обратил внимание на свои руки, они показались мне необычными, но я боялся этому верить. Интересно, как я сейчас выгляжу?
Он вышел в переднюю, где висело большое зеркало, и направил свет себе на шею, щеки и подбородок.
— Пружина! — закричал он. — Пружина! Зелень исчезает! Я становлюсь белым!
"Это невозможно, — думал Пружина. — Этого нельзя допускать". Воздушные замки Пружины заколебались и растаяли. Но он уже знал, кого надо винить.
— И это называется врач! Жалкий знахарь, обманщик! Кто обещал, что ты будешь зеленым целый год? Знаешь, как это называется? Продажа товара по фальшивой декларации! Он нам за это ответит!
— Слава богу!
— Его надо привлечь к ответственности, этого шарлатана. Он должен заплатить нам за нанесенный ущерб. Его надо упрятать за решетку… Да, да. Пусть там и ему вколют его же зелье, тогда я смогу быть одновременно менеджером вас обоих.
Это был юмор висельника. Но Густафссон не испытывал желания утешать приятеля.
— Не городи чушь! Впрочем, это единственное, на что ты способен.
— Ладно, поторапливайся. Нам пора. Возьмем такси. Твое выступление будет первым, это я беру на себя, скажу, что мы торопимся еще в одно место.
— Я выступать не буду. Позвони и предупреди их.
— Отказаться? Когда публика ждет? А что я им скажу?
— Все как есть. Скажи, что больше выступлений не будет.
Пружина так и взвился:
— Прекрасно! Хороша благодарность за все мои труды и старания, за письма, телефонные звонки и переговоры! Молодец! Но помни: если ты отказываешься выступать, это нарушение контракта.
— Я не виноват, что перестал быть зеленым. Могу сам позвонить, если ты не хочешь. Но выступать я больше не буду.
Пружина лихорадочно размышлял. И вдруг перед ним забрезжил луч надежды, в разбушевавшемся океане он увидел спасительную соломинку.
— Пусть так, — сказал он. — А что ты намерен делать дальше?
— Теперь я могу работать где угодно.
— Ты так думаешь? Какая наивность! У тебя еще не кончился срок наказания. Тебе предстояло быть зеленым целый год, а прошло всего ничего. Значит, опять вернешься в камеру. И просидишь свои положенные полтора года! Восемнадцать месяцев, не считая одного, который уже прошел.
Густафссон испугался. Об этом он не подумал. Но ведь он не виноват в том, что случилось? Неужели его опять упрячут в тюрьму? Мысль об этом была ему невыносима.
А Пружина уже вошел в свою прежнюю роль:
— Я все улажу. Можешь на меня положиться. Я знаю одного парикмахера, у него можно достать грим. Живет неподалеку. Сейчас я к нему сбегаю. Только смотри, никому ни слова. Ни слова…
Он бросился к двери. Скатился по лестнице и понесся по улице как испуганная собачонка.
На мгновение Густафссон испытал ни с чем не сравнимую радость. Он подумал, что его наказание кончено. Но утешение оказалось призрачным. Он перестал понимать что-либо.
Он тщательно осмотрел свои руки, разделся, осмотрел живот и бедра, стал перед зеркалом с маленьким зеркальцем в руках, чтобы увидеть спину. Никакого сомнения. Зеленый цвет по всему телу начал бледнеть.
Хлопнула входная дверь. Это пришли дедушка и Ингрид. Густафссон быстро погасил верхний свет и забился в темный угол.
Увидев, что он дома, Ингрид удивилась.
— Ты еще не уехал?
— Да… Пружина куда-то пошел. Он сейчас вернется.
— Это несчастье никуда от нас не денется, — с горечью сказала Ингрид.
— Несчастье далеко не ходит, — заметил дедушка.
Он явно был не в своей тарелке и не мог, как обычно, найти подходящую случаю поговорку. Ингрид хотелось что-то сказать Густафссону, так же как и ему ей, но оба молчали, не зная, с чего начать.
— Пер, — сказала она наконец. — Пусть твое сегодняшнее выступление будет последним. Хорошо?
— Почему?
— Потому что я прошу тебя об этом.
— Хотел бы. Но не могу. Почему вы не можете оставить меня в покое?
Ингрид обиделась.
— Сделай одолжение! Я обещала угостить дедушку бутербродами. Мы пойдем на кухню.
Дедушка засеменил за ней. По дороге ему пришла на ум поговорка:
— Продолжай делать по-своему. Но помни: кто много зарабатывает, у того жестокий хозяин.
Густафссон не нашелся, что ответить. К тому же позвонили в дверь. Пришел Пружина с коробкой под мышкой.
— Вот, гляди. Тут одна зелень. Этот тон женщины кладут себе на веки. Мы опустошили весь его запас.
Густафссон колебался. По его мнению, эта затея у них не пройдет. По Пружина был исполнен энтузиазма. Он уже хотел приступить к делу, как в дверь снова позвонили. Это был доктор Верелиус, который хотел повидать Густафссона.
— Густафссон сегодня занят, — заявил Пружина. — У нас вечером выступление.
— Да, я слышал об этом. И мне это не нравится.
— Ваше дело. Нас это не касается.
Прежде доктор Верелиус избегал открытого столкновения с этим нахальным типом. Но сейчас он не собирался молчать.
— Послушайте, уважаемый, — сказал он. — В данном случае мое желание играет первостепенную роль. Не забывайте: Густафссон находится под моим наблюдением, потому что я его врач.
— А я его менеджер и как таковой контролирую все его дела.
— Мой контроль касается действия красящего вещества.
Пружина не мог удержаться, чтобы не осадить этого наглого докторишку.
— Красящее вещество? Дерьмо, а не красящее вещество! — выпалил он, ткнув пальцем в Густафссона, но тут же опомнился. — Он… Да он с каждым днем становится все зеленее и зеленее. Из-за этого вам нечего беспокоиться.
Густафссон хотел выйти на свет. Пружина быстро толкнул его обратно:
— Сядь!
Доктор объяснил, что должен каждую неделю хотя бы бегло осматривать Густафссона. По мнению Пружины, в таком осмотре не было никакой необходимости.
— Густафссон выступает на эстраде с песнями. Тысячи людей видят, что он зеленый, как лягушка. А сейчас, довдор, извините, у нас, к сожалению, нет больше времени. Если хотите осмотреть Густафссона, приходите, когда это будет удобно нам.
К удивлению, доктор Верелиус сдался перед их доводами.
— Ну что ж, не буду мешать, приду в другое время.
Пружина сразу успокоился. Пусть доктор не тревожится. Он самолично следит за Густафссоном, как заботливая мать за своим ребенком.
С этими словами он закрыл за доктором дверь, вытащил коробку с гримом, достал карандашик и стал пробовать грим на себе, не прерывая разговора с Густафссоном:
— Тебе следует остерегаться этого доктора. Самое лучшее — сменить квартиру. Переезжай-ка в другой конец города, пусть тогда рыщет да ищет, а мы тем временем будем разъезжать с выступлениями.
— Как же я буду выступать, если с меня сойдет краска?
— Будешь гримироваться! Взгляни на меня. Как я тебе нравлюсь? — Он повернулся к Густафссону. — Видишь, мы с тобой словно близнецы!
Густафссон отшатнулся:
— О черт!.. Неужели я так выгляжу?
— Конечно! — уверил его Пружина.
И снова раздался звонок в дверь.
Открыла Ингрид. Вошедший был ей незнаком. Зато Пружина, выглянувший в переднюю, сразу узнал его. Это был журналист. Тот, что ходил в берете. Берет поклонился Ингрид. Назвал свою фамилию. Ему хотелось бы видеть господина Густаф… Он не закончил.
— А, вот и он сам! Что с вами, господин Густафссон? По-моему, вы были гораздо выше.
— Я не Густафссон, — отрезал Пружина. — Густафссон в гостиной.
— Да, да, теперь вижу, — сказал Берет. — Я вас узнал. Вы тоже стали зеленым? А вы в чем провинились?
— Ни в чем. Меня в тюрьму не сажали. — Пружина был оскорблен. — Просто решил загримироваться. Зеленый цвет теперь в моде.
— Ясно.
— Хочу поддержать Густафссона, — прибавил Пружина. — А то ему как-то одиноко. Теперь мы с ним зеленые на пару.
— Да, да. После последней истории это, наверно, необходимо.
Ингрид молчала. Она не понимала, что происходит. Пружина гримируется, Пер прячется в тень. Доктора отсылают прочь. А теперь, в придачу ко всему, в дом является журналист.
Нужно разобраться, в чем дело. А для этого необходим свет поярче. Ингрид щелкнула выключателем, и гостиную залил яркий свет.
— Про какую это историю вы толкуете?
— Про ту, о которой напечатано в сегодняшнем номере «Квелльсбладет», — объяснил Берет.
— А что там такое? — полюбопытствовал Густафссон.
— Да ничего особенного, — испуганно вмешался Пружина. — Пустяки. Небольшая реклама. Мы лично так к этому отнеслись, господин редактор. А теперь нам пора, господина Густафссона ждут. Он у нас нарасхват. Все хотят его видеть, ангажементов полно. От некоторых приходится даже отказываться. Напишите об этом в своей газете! — Он хотел улизнуть вместе с Густафссоном, но Берет загородил им дорогу.
— Может, господин Густафссон сам что-нибудь скажет?
— А что вас интересует? — Густафссон остановился.
— Например, ваше мнение о такой форме наказания. Что вы об этом думаете?
— Что я об этом думаю? — Густафссон опустил глаза в землю. — Что думаю? Могу рассказать, о чем я думаю по ночам. Другие могут укрыться за стенами, думаю я. А я этого не могу. Другие могут бежать. А я не могу. Другие могут перелезть через ограду и переплыть рвы с водой. А я не могу. Разве можно убежать от самого себя? Скажите, можно?
Он глубоко вздохнул и продолжал:
— Зеленый цвет всюду преследует меня. Так зачем мне его скрывать? Почему не крикнуть: смотрите! Смотрите все, какой я зеленый! Пожалуйста, смотрите все… но извольте за это платить!
Тут Пружина не выдержал:
— Правильно, Густафссон! Пусть платят. А теперь идем.
И он потащил Густафссона за собой, сперва вниз по лестнице, а потом на стоянку такси.
Берет спрятал блокнот.
— Я и не подозревал, что ваш муж принимает все так близко к сердцу.
— А между тем это так, — сказала Ингрид. — Для него это очень трудное время.
— Не огорчайтесь, оно скоро пройдет, — утешил ее Берет. — Осталось каких-нибудь десять или одиннадцать месяцев.
— Одиннадцать месяцев — это вечность.
— Последний вопрос. Он знал, что напечатано в сегодняшней "Квелльсбладет"?
— Нет. — Увидев насмешку в глазах журналиста, Ингрид поспешно добавила: — Поверьте мне, господин редактор, я тут ни при чем. Это господин Фредрикссон не разрешил мне показать ему газету.
— Фредрикссон? Ах, это тот, который зовет себя Пружиной? Ясно, ясно. С этим типом мы еще когда-нибудь столкнемся.
"Только бы они больше ничего не писали про нас", — подумала Ингрид, закрывая за ним дверь.
Память, она как уж, который прячется под камнем. Листаешь однажды подшивку газет двадцатилетней давности и вдруг тебе на глаза попадается статья о капитане Карлсене. Многие ли теперь помнят о нем?
А ведь в те времена он был у всех на уме. В Атлантике его корабль попал в шторм, на судно обрушились громадные водяные валы. Они буквально раскололи корабль пополам. Команда спустилась в шлюпки, все, кроме капитана Карлсена. Он не пожелал сдаться. За ним наблюдали с самолетов-разведчиков, его борьбу за свою жизнь и за жизнь своего корабля показывали в кинохрониках и фотомонтажах. У капитана была возможность спастись на других судах, но он не сдался. Он оставался на борту до тех пор, пока корабль не отбуксировали в порт. Карлсен совершил подвиг, и весь мир приветствовал его. Потом этот случай послужил сюжетом для фильма. Судьбе было угодно, чтобы именно эту картину показывали в кинотеатре повторного фильма в тот вечер, когда Уве и Грета ушли из дома.
Вернувшись домой, они рассказали дедушке про фильм, и, как ни странно, дедушка вспомнил капитана Карлсена. Но фильм он не смотрел. Дедушка вообще не ходил в кино.
— А потому не хожу, — сказал он, — что там видишь людей, которым живется хуже, чем тебе, и переживаешь за них. Или тех, которым живется лучше, и ты им завидуешь. Самое милое дело довольствоваться тем, что имеешь, и, если имеешь немного, довольствуйся малым. Бог посылает смерть, а черт наследников. Поэтому лучше, если после тебя ничего не останется.
Выслушав эту премудрость, дети разошлись по своим комнатам и легли спать. Дедушка собрался было домой, когда входная дверь вдруг распахнулась и в переднюю ворвался Густафссон.
— Слава богу! Наконец-то я дома! А тебе здесь делать нечего! — прикрикнул он на Пружину, который следовал за ним по пятам.
— Но мне необходимо с тобой поговорить, — взмолился тот.
— Еще поговорить? Да ты всю дорогу только и делал, что говорил! Мне осточертела твоя болтовня. Катись-ка ты к черту!
— Да, да, — услужливо поддакивал Пружина. — Только успокойся, пожалуйста. Еще раз добрый вечер, сударыня. — Он поклонился вышедшей в переднюю Ингрид.
— Пер? Ты уже вернулся? А я ждала тебя только через час.
— Ждала или не ждала, но я уже здесь. Как это, может быть, ни прискорбно. Публика не пожелала меня слушать.
Он тяжело опустился на стул. Даже дедушка полюбопытствовал, выступал ли Пер.
— Представь себе, не выступал. Пришлось убираться подобру-поздорову. Они даже не пожелали меня видеть.
— Не слушайте его, — вмешался Пружина. — Публика хотела его видеть. Они подняли шум, когда узнали, что он выступать не будет. Это все распорядители.
— Наверно, в этом виновата статья в газете?
Эти слова невольно вырвались у Ингрид, прежде чем она успела подумать. Густафссон медленно повернулся к ней.
— Так ты тоже знала о статье? И ничего мне не сказала? Ты с ним заодно…
Пружина тут же начал оправдываться:
— Успокойся, прошу тебя, успокойся. Не говорили ради твоего же блага. Чего человек не знает, из-за того и не расстраивается.
— Не расстраивается? Да такая статья кого угодно убьет наповал!
Пружина засмеялся деланным смехом.
— Никого она не убьет. Если б газетные статьи могли убивать, в мире не осталось бы ни одной знаменитости. Скажешь, мы с тобой даром съездили сегодня? Скажешь, я не вырвал у них твои триста крон, хотя ты и не пел?
— Из которых ты заберешь себе половину!
— Как положено. Неужели ты решил все бросить?
— Хватит болтать чепуху!
— Ты не должен сдаваться. Вспомни капитана Карлсена. Он оставался один среди бушующего океана, весь мир считал, что ему крышка. Но он не сдался. И вот жив-здоров, пишет толстенные книги и здоровается с королем за ручку… А теперь я — все равно что капитан Карлсен, а ты — тонущий корабль. Разве я могу бросить тонущее судно? Не на того напали. Я доставлю тебя в порт, меня не испугают волны и шхеры. Я уже договорился с танцевальной площадкой в Кнепперюде, ты выступаешь у них в следующую субботу…
— Договорился? Вот и поезжай к ним сам со своим гримом и дери там глотку, если угодно. А с меня хватит.
Пружина промолчал. Густафссон повернулся к жене.
— Ингрид, — сказал он тихо. — Подойди сюда и посмотри на меня. Нет, поближе. Гляди.
Он протянул руки к настольной лампе. Ингрид посмотрела на них и глубоко вздохнула:
— Пер! Не может быть!
Он кивнул. Она. оглядела его руки, потом лицо, в ее голосе звучали и слезы, и радость:
— Пер, все сошло! Ты такой же, как прежде!
Дедушка, который сидел одетый, держа в руках палку, поинтересовался, чему она так радуется.
— Зеленый цвет сошел, дедушка! Теперь Пер сможет получить любую работу, какую захочет.
Но Пружина не желал сдавать поле боя:
— Зачем ему любая работа? А танцевальная площадка в Кнепперюде? Они могут подать на тебя в суд, если ты не явишься.
— Придется тебе самому уладить это дело. Расскажи им все как есть.
— Правильно, — поддержал Густафссона дедушка. — От правды еще никто не умирал.
— Как бы не так! — воскликнул Пружина. — Менеджер, который начнет говорить правду, рискует сломать себе шею. Нет, Густафссон, нам придется прибегнуть к гриму. Смотрите, хозяюшка, я купил грим, как только увидел, что с ним происходит. Зеленый грим. Никто ничего и не заметит.
Но Ингрид больше не собиралась уступать ему:
— Поймите же, наконец — Пер больше с вами не работает.
— Он этого не сказал. Это вы так говорите. А давайте послушаем его. Ну, Густафссон? Ты тоже считаешь, что можешь все бросить, когда захочешь?
Густафссону пришлось признать, что этого действительно делать не следует. Срок наказания еще не истек, и, если обнаружится, что краска с него сошла, его могут снова посадить в тюрьму.
— Вот именно. — Пружина самодовольно засмеялся. — Его сразу же опять упекут за решетку. Ведь срок-то полтора года, а прошло всего два месяца. Не забывайте об этом, хозяюшка. Но, — прибавил он, увидев их испуганные лица, — ему могут сделать новый укол, и он опять станет зеленым.
Дедушка бессильно откинулся на спинку стула. Ингрид упала на тахту. Густафссон мрачно глядел в окно. Он понял, что задумал приятель, раньше, чем тот об этом сказал.
— Надо сделать вот что, — начал Пружина. — Мы никому ничего не скажем. Вы переедете в другой район. Там Густафссона никто не знает, и он сможет ходить, как хочет. А по субботам я буду приходить с гримом, он будет краситься в зеленый цвет и выступать в таком виде. Краски у меня хватит на рождественскую елку. Что вы на это скажете, а?
Ингрид такой план был не по душе. Если в другом районе Густафссона никто не знает, он сможет получить там любую работу как самый обыкновенный человек и прекратить выступления.
— Хорошо, кабы так, — возразил Пружина. — Такое сошло бы, если б люди умели хранить тайны.
Но ведь кто-нибудь может и проболтаться. Что тогда?
Дедушка, который сидел, прикрыв глаза, поднял голову и спросил:
— Кто же проболтается в той части города, где никто не знает Густафссона?
— Да мало ли кто, кто-нибудь обязательно найдется, заявит в полицию и все. Такие случаи часто бывают.
— Вот негодяй, он еще угрожает! — Дедушка встал, стукнул палкой по столу и направился к Пружине. — О господи! Будь я годков на двадцать помоложе, ты бы у меня живо вылетел в окно!
Испуганный Пружина тут же пошел на попятную. Что он такого сказал? И вообще старик к этому не имеет никакого отношения.
— Верно, — согласился дедушка. — Месть — дело господа бога. Однако иногда ему приходится помогать.
Он замахнулся палкой. Но около него тут же оказалась Ингрид. Она погладила старика по плечу и снова усадила на стул, хотя он и ворчал, что порка, как баня, многим подлецам помогала отмыться.
Пружина вздохнул было с облегчением, но в тот вечер ему предстояло испить чашу горечи до дна. Густафссон решительно заявил, что всем этим он сыт по горло.
— Уходи и больше сюда не являйся!
— Хороша благодарность за все, что я для тебя сделал! А я-то, ног не жалея, бегал, договаривался с распорядителями, с газетами…
— Хватит с меня газет! Я тебе сказал — убирайся!
— Пожалуйста, я уйду. Но если у тебя будут новые ангажементы, мне положен с них определенный процент.
— Проваливай! И если ты кому-нибудь скажешь обо мне хоть слово, пеняй на себя.
На лестнице Пружина остановился. Сердце у него ныло. "Пропал мой блестящий номер, — думал он. — Мой Снуддас. Пеппи Длинный Чулок. Элвис Пресли. АББА. Все пропало".
Бывает порой у человека чувство, что закончилась та или иная глава его жизни. Но это ложное чувство. Глава не кончается. У нее всегда есть продолжение — после нее остаются рубцы, воспоминания, что-нибудь да остается.
Когда дверь за Пружиной закрылась, Густафссон подумал, что пришел конец самой страшной главе в его жизни. Но он тут же начал мысленно ее перечитывать и спросил, почему Ингрид ничего не сказала ему о статье в газете. Она ответила, что хотела сказать, но…
— Я знаю, — перебил он, — тебе хотелось, чтобы я обжегся по-настоящему. Радуйся, вышло по-твоему. Меня освистали так, что, думаю, и здесь было слышно.
— А Пружина сказал, что публика хотела тебя видеть, — вмешался дедушка.
— Врет он все. Врет как нанятый… Впрочем, он же получал от меня деньги. Трое пьяных парней подошли к нам и сказали, что хотят посмотреть на меня. Их-то он и назвал публикой. Пьяницы, вот она публика! Избави меня бог от такой публики.
— Я вовсе не хотела, чтобы тебе было хуже, — сказала Ингрид. — Но этот Фредрикссон так запутал меня своей болтовней о контракте, что я уже перестала что-либо понимать.
Она стояла у окна и смотрела на улицу. Внизу хлопнула дверца автомобиля. Какой-то человек направлялся к их подъезду.
— Доктор!
Густафссон побледнел. Вот оно, продолжение все той же главы!
— Что-то он скажет, когда увидит меня?
— Верно, он уже знает обо этом, — заметил дедушка.
— Я открою, — сказала Ингрид. — А вы идите на кухню, я скажу, что ты не можешь его принять.
— Сколько можно водить его за нос! Он хороший человек.
— Ну хотя бы только сегодня. Нам нужно выиграть время.
Густафссон ушел на кухню. Ингрид открыла дверь — доктор не успел даже позвонить.
— Я, кажется, не предупреждал, что приду, — с удивлением сказал доктор. — Густафссон дома?
— Да… нет… то есть… Он не может…
— Не может повидаться со мной? А почему?
— Он болен. — Дедушка поспешил на выручку к Ингрид.
— Тогда ему как раз необходим врач, — сказал доктор.
— Нет, он не настолько болен.
— Мне необходимо его видеть. — Доктор сделал шаг по направлению к спальне, но Ингрид остановила его.
— Ну ладно, смотрите, доктор!
Она распахнула дверь кухни. Яркий свет кухонной лампы падал прямо на смущенно улыбающегося Густафссона.
Взглянув на него, доктор кивнув, будто самому себе, и пробормотал:
— Да, быстро подействовало.
— Вы этого не ожидали? — спросил Густафссон.
— Как сказать. Я обратил внимание на некоторые изменения, когда обследовал вас две недели назад. Кажется, это было в тот день, когда я встретил вас в универмаге. Вы жаловались на бессонницу, и я еще дал вам пузырек с таблетками. Помните? Вы приняли все таблетки?
— Нет. Я принимал по таблетке каждый вечер.
— Прекрасно. Остальные, пожалуйста, верните. Больше они вам не понадобятся,
— Доктор, но почему же краска сошла так быстро? Разве она не должна была держаться весь год?
— В наше время самое главное — человеческий фактор. На всякий случай я дал вам минимальную дозу. Но ошибка в расчете оказалась больше, чем я предполагал.
Он замолчал. Наконец Густафссон мог задать ему вопрос, который мучил его весь вечер:
— Что же теперь будет?
— Неужели нам предстоит еще раз пройти через это? — спросила Ингрид.
— Ни в коем случае, — заверил их доктор.
— Значит, мне придется вернуться в тюрьму?
— И этого тоже не надо бояться. Как только я заметил, что цвет начал бледнеть, я написал в Стокгольм и спросил, что делать в подобном случае. Нужно ли продолжать эксперимент? Признаюсь, мне это далось нелегко, но ничего другого не оставалось.
— Кто действует честно, может ничего не бояться, — высказался дедушка.
— Ну, я-то действовал не совсем честно. Я написал, что должен был предвидеть, что действие вертотона закончится раньше чем через год. И вот их ответ. Они считают самым разумным не давать делу огласки.
— Что это значит?
— Что вам не надо возвращаться в тюрьму. Это вызвало бы только множество толков и пересудов. А кроме того, это означает, что инъекции вертотона больше делать не будут ни вам, ни кому-либо другому.
— Доктор, неужели весь ваш труд летит насмарку?
Доктор Верелиус. криво усмехнулся:
— В этом мире много чего летит насмарку. Поразмыслите об этом на досуге. Мы часто работаем впустую. Напрасно спрашиваем. Напрасно отвечаем. Как часто мы безрезультатно пишем, звоним или ищем кого-нибудь. Сколько срывается планов, не осуществляется надежд, гибнет работ. Вертотон сойдет в могилу без лишнего шума. Но, возможно, когда-нибудь, лет через сто, какой-нибудь исследователь снова откроет его. Если к тому времени сохранятся тюрьмы… Нам остается уладить лишь практическую сторону дела. Послезавтра мне хотелось бы хорошенько вас обследовать.
— Я непременно приду, доктор.
— И больше никогда не станете выступать на эстраде?
— Можете не сомневаться.
— Вам бы переехать отсюда. Лучше всего в другой город. Я поговорю с нашим куратором, думаю, он поможет вам получить новую работу… Если вы сами ничего себе не подыщете.
— Мы переедем, даже если мне придется тащить на себе всю мебель!
— Я тебе помогу, — сказала Ингрид.
"Вот это настоящая жена", — подумал доктор. Густафссонов ждала новая жизнь, и доктору оставалось лишь пожелать им счастья. Он и раньше никому не желал зла, и не его вина, что все обернулось иначе.
В дверях доктор остановился:
— Скажите, Густафссон, — спросил он, — а если б вы не начали выступать? Если б так и продолжали работать на фабрике?
— Нет, доктор, из этого все равно ничего бы не получилось, — сказал Густафссон. — Когда человек ложится спать, он снимает с себя одежду. Но кожа-то на нем остается, и когда он спит, и когда бодрствует. Пусть растения будут зелеными, а человек должен быть таким, каким родился на божий свет.
Доктор Верелиус пожал плечами.
— Наверно, вы правы. Доброй ночи.
— Ну вот, теперь начинается новая жизнь, — сказал Густафссон.
— Я тебе помогу, — повторила Ингрид.
— Иногда и королю не обойтись без помощи старухи, — заметил дедушка.
— Дедушка, ну какая же я старуха!
— Ты не старуха. Но и Пер не король. И нечего лезть в короли, их и без нас много, всех этих королей рок-н-ролла и королев красоты. — Дедушка немного помолчал, а потом закончил: — У того, кто пытается стать выше, чем он есть, часто болит спина.
Доктор Верелиус вернулся к себе домой. Он был несколько разочарован и вместе с тем испытывал чувство гордости, когда подошел к окну, на котором стояли горшки с цветами. Среди них был горшочек с геранью. Красные необычные листья герани побледнели и напоминали по цвету человеческую кожу.
Доктор редко беседовал со своими цветами. В это он не верил. Но герань заслужила несколько одобрительных слов.
— Ну вот, — сказал он, — и ты побывала в знаменитостях. Но Густафссон больше не нуждается в нашем «снотворном» — он уже побелел. "Пусть трава и растения будут зелеными", — сказал он, и в этом он прав. А тебе я прибавлю в воду каплю вертотона, чтобы ты поскорее снова стала зеленой.