5

Из Пешта пришли шелковые платья от Гача, и мы с радостным нетерпением опустились на колени вокруг большой коричневой коробки на полу гостиной. Маме — легкое, воздушное нежно-зеленое, отделанное гирляндами клубнично-алых розочек, мне, как полагается, — белое. Там же лежали узконосые золоченые туфельки и узорчатые наколки в цветочках.

Ханика — наша рыженькая дурнушка-портниха, которая неделями, бывало, все стучала на машинке на застекленной веранде в углу, — вынула платья своими длинными, бледными веснушчатыми пальцами. Что за милая, добрая душа была эта долговязая худая девушка со впалой грудью! Лишь сейчас, задним числом, понимаю я, какой неблагодарный жребий — изо дня в день молчаливо, терпеливо наблюдать чужое благополучие. Но она чувствовала с нами заодно, за каждое доброе слово платя преданностью и любовью. С какой благоговейной бережностью извлекла она наши платья, эти шедевры других мастеров, двумя пальчиками подняв их, — даже красные пятна проступили у нее на скулах под зеленоватыми глазами от восторженного одушевления. «Ой, прелесть какая! А застрочено как, ни одного неровного стежка!» — приговаривала она, помогая их примерять и узкими, сухонькими, как горох, ладошками проводя по тюлевым оборкам, вслед величавым линиям наших бюстов и бедер.

Мы же с мамой с волнением и удивлением следили сначала, как она их достает, а потом захлопали в ладоши, хохоча, обнимаясь, на пол валясь от радости. Но вот оно на нас, это безупречно сшитое, роскошное великолепие, и, бледные от возбуждения, мы безмолвно, прямо, с огромными, сияющими глазами стоим перед высоким, в человеческий рост зеркалом. Подобрав зеленые шелестящие волны невесомого тюлевого шлейфа, мама поворачивалась, наклонялась, потом прошлась и внезапно присела. Всему этому мне еще предстояло научиться, — так же быстро, грациозно подхватывать его, забросив на руку, или струить змеисто за собой. Как легко может стать комичным всякое движение в подобном наряде; но тем тоньше и благородней искусство обращения с ним в стремительных фигурах танца: лететь, кружиться или порхать на месте, ни на миг не забываясь, ежесекундно помня о своей внешности, о ее особом, высшем предназначении.

Взявшись под руки, мы, вальсируя, плавно обогнули обеденный зал. Ханика подпевала нам бесцветным тонюсеньким голоском, запинаясь, когда поспешно отталкивала стул с дороги. «Ну, что за платья, красивей на свете нет!» — восторженно, порывисто вздыхала она. Отворилась дверь; гроси, молча кивая головой, долго, внимательно смотрела на нас.

— Пятьсот форинтов плачено… как же красивыми не быть, — молвила она, словно говоря сама с собой. — И вправду хороши, чего там, — прибавила живее. — Сидят преотлично, как на вас сшиты!..

Но тут же повернулась и ушла к себе, в большую заднюю комнату. Постепенно она стала заметно меньше заниматься нами. Сидела у себя в оконной нише, как на троне, давая аудиенцию разным просителям небольших сумм взаймы, которыми ссужала под хорошие проценты, или арендных участков. А то принимала посредников, предлагавших, наоборот, дешевую землю на продажу; адвоката, лавочника, комиссионера — обычно еврея Липи. Умный и оборотистый, мастер на все руки, он был ее неизменным поверенным в любого рода сделках. Все душевные силы гроси уже целиком поглощала главная жизненная цель: возвышение семьи в лице единственного наследника по мужской линии, Иштвана. Ему, замещавшему комитатского нотариуса, недавно уже исполнилось тридцать. А в соседнем доме незаметно подросла кроткая, набожная, гладко причесанная девушка в белом муслиновом платьице: любимица гроси Агнеш. Старше меня двумя годами, была она совсем-совсем другая. «А эти тут сами пусть управляются, как знают!» Вот что приблизительно сквозило в обращении гроси с нами. Она не могла не чувствовать, сколь различны наши средства и способы «управляться», и дороговизной платьев маму не донимала. Знала: это наше оружие, которым мы должны сражаться и покорять, чтобы выиграть трудную битву жизни.

Выйдя от нее, Липи заглянет весело ко мне на террасу. «Ой, как же вы подросли, барышня Магда! Славно подросли! Замечательную, знаете, мебель орехового дерева выпускает одна новая фабрика в Коложваре. Я вам устрою по цене, по которой только мне продадут!» Заходила старьевщица, цыганка Трежи, не могла надивиться: «Золотко мое! Тюльпанчик ненаглядный! Погоди ужо, постарается, поиграет для тебя братец на свадебке твоей!» Старуха Нани Шпах, таскавшая в заплечном коробе вязаные эрдейские[15] кошелечки из цветной шерсти, вышитые платки и нижние юбки тонкого полотна, тоже скинет свою ношу на веранде, если мама в духе, и, получив чашку кофе с пеночкой, пустится рассказывать про камчатные скатерти, три года назад тканные, в тот еще урожай конопли, которые повезут на осеннюю ярмарку в Дебрецен лёчейские[16] торгаши. «Как раз ко времени!» — ворковала она, обласкивая меня льстивым старушечьим взором.

Так что я была выставлена теперь на всеобщее обозрение; все меня замечали и отмечали про себя. Мне было вменено в обязанность всколыхнуть слегка тихую заводь, чтобы ускорить события и разом решить свою судьбу.

И все-таки знаю: много было и от случая в моем успешном светском дебюте и во всей бальной девичьей карьере. Хотя, конечно, здоровый инстинкт подсказал гроси по возможности сгладить, смягчить разные тайные обиды, недовольство провинциальной портельковской родни, — из нее ведь вербовались кавалеры, молодые люди, которые задавали тон на всех масленичных увеселениях. И сдается мне, как раз кое-кто из них, проходя под моим окном, стал повторять: «А ей-богу, Магди в этот сезон будет королевой!» И мама тоже дала в начале зимы несколько званых вечеров, отличив и покорив своим милым обхождением даже тех, кого иначе и взглядом бы не удостоила. Она просто обворожительна была в этой новой роли внимательной, озабоченной матери! Помню, даже из графского поместья раза два пригласили нескольких служащих «поприличней». Сын смотрителя имений Шерера под каким-то предлогом уклонился: эти не смирились.

Давняя, очень грустная история стояла за этим: трагическая смерть их младшей дочери, юной красавицы Илонки, за которой по странной прихоти принялся в свое время в нарушение всех приличий отчаянно ухаживать неотразимый Пишта Сечи. Вот тогда-то мать не то по женской вредности, из тщеславия, не то всерьез уже воспылав к нему любовью, властно, обдуманно переманила, златой цепью приковала его к себе; а снедаемая романтической страстью девушка прибегла к помощи стрихнина из отцовых ветеринарных снадобий. Шесть лет минуло с тех пор, но такое легко не забывается… Зато Ене Водичка, тот явился. Помнится, они беседовали с гроси о каких-то юридических закавыках, и та назвала его человеком с головой. Позже к нему воспылал симпатией и Телекди. Этот последний всегда слыл оригиналом со своими несколько преувеличенными представлениями о равенстве и верховенстве разума, с почерпнутыми за границей, «ни на что не годными» научными познаниями и философскими книжками. «Какой-то не свой он здесь, не очень все-таки приятна эта его несветскость», — думалось мне, но мама наивно восхищалась и даже явно была польщена его ученостью. Не в привычку ей было, что с ней говорят о высоких материях, да и ухаживал он при всем том вполне галантно, в старых рыцарственных традициях.

Первый раз предстояло мне выехать на комитатский бал — в туберозово-белом шелковом платье со шлейфом.

Пока Ханика меня причесывала, укладывая и зашпиливая завитые локоны, а мама тонкой рисовой пудрой легонько припудривала мне плечи и я, стройная, величавая, встала наконец перед зеркалом во всей своей гордой юной красе, моя надежда быть королевой бала перешла в твердую уверенность. Наверно, было отчего усомниться, устрашиться, сообразив: немало ведь будет и других, точно так же разодетых, красивых девушек, которые могут меня затмить. Но в зал, под заливавший его свет множества ламп вступила я с глазами, блиставшими этой окрыляющей и ликующей уверенностью. Она придавала точность и гармоничность всем моим движениям, благодаря ей я смело, непринужденно встретила перекрестный огонь взглядов, шутливых вопросов — и сама повела вызывающую встречную игру, находя мгновенные, единственно верные, необычные и неожиданные выпады, остроумные, проворные ответные удары, которые тут же передавались из уст в уста. Ни минуты не закрадывалась мне в душу озабоченная или ревнивая зависть к остальным девушкам; мной владело одно чувство: здесь я и только я, и все — ради меня! Не очень-то хорошо, пожалуй, и уж никак не справедливо; но помогало.

О этот дивный, кружащий голову пестрый масленичный кавардак, этот праздничный блеск и беспечность, за балом бал!.. Смутно, бездумно роящиеся воспоминания о них бросают на всю жизнь свой скрашивающе розовый отсвет, умиротворяя и теша наше женское самолюбие: вот какой я была когда-то!

Счастливая, отрадная быстролетная пора; свежие, ясные цвета, легковейные годы. Тихоструйным вальсом проплыли они, увлекая меня за собой, погружая в сладостное забвение. Порой и сейчас, мягко зыблясь, кружась, плыву я во сне, — мелодии старинных, когда-то модных вальсов возвращаются из небытия, и я просыпаюсь радостная, безмятежная.

А между тем куда больше по мне были долгие, стремительные чардаши за каким-нибудь поздним ужином, — зажигательный их задор! Разойтись, расплясаться вовсю с кем-нибудь под стать себе возле цыгана-скрипача — до умопомрачения, до упаду, словно в горячем, искристом тумане, замечая лишь, как устают и отстают все вокруг в зале, что танцующих едва несколько пар, да и те прекращают, окружают нас: смотрят на нас двоих, на меня; всем своим существом, бешено частящим пульсом, каждым помыслом и движением сливаясь с музыкой, с шальной, завораживающей стихией танца…

Нет и не может быть наслаждения более пьянящего. Пусть любовь одаряет всем, — такого самозабвенного соития сердец, движений, взоров и она дать не может.

— Кокетлива, куда там! Игрунья! Хоть кого растормошит! — отзывались женщины, у кого глаз понаметанней, хотя больше так, — только чтоб сказать, рассудить.

Ибо на подковырки, нарекания отважиться — такое было исключено. За нами на страже стояла готовая к отпору, к дуэли мужская родня: деверь-исправник, кум-вице-губернатор, племянник-нотариус; стояли гросины клиенты, все мамины поклонники и, наконец, худо-бедно, но в беде державшаяся заодно деревенская сватия-братия. «Материна дочка! — примирительно прижмурясь, говаривала тетка, Илка Зиман. — Ей все к лицу! Хоть стул заместо шляпы надень, хоть колесом ходи! Красотка, ей все позволено!»

Кадриль я танцевала с матерью, — она всегда оказывалась моей визави. Таково было мое желание: я чувствовала, что это зрелище необычное, привлекательное, и все справлялась озабоченно у своих поклонников: «Что, нет еще у мутти[17] кавалера?»

К концу масленой мы уже привыкли, что Ене Водичка — наша неотступная тень. Ему вверяли мы свои веера, пелерины, которые он принимал с кроткой бережностью, и за танцами я не раз примечала, с каким теплым, восхищенным вниманием следит он за мной, прислонясь к притолоке или колонне. Но одновременно он беседовал и с другими, — степенно, обходительно, так что ничего в его поведении не бросалось в глаза. И вся его изысканная, даже лощеная внешность, приятное, начавшее округляться лицо вполне вписывались в общий антураж.

За ужином он сидел за нашим столом, но обыкновенно не со мною рядом. «Чего ему надо, Магдуци? Ходит за тобой, как гувернер», — ревнивым шепотом поддразнивали меня троюродные братья Кехидаи. С кокетливым смехом пожимала я плечами. Тогда они принимались рассказывать про него разные коварно-насмешливые истории: как однажды, расхрабрясь, решил он было кутнуть, но живот заболел и стошнило после первого же стакана. И что танцевать ему разве дома пристало, с комодом колченогим.

Я их не слушала, а, пригубив шампанское, смотрю, бывало, на Банко, на первую скрипку, — в его обращенные на меня, горящие затаенным жаром глаза. Видный собой молодой цыган, он играл для меня, — с оплаченной готовностью, заранее благодарный за каждую улыбку. Вот неторопливо, с чувством подступает он ко мне и, наложив сурдину, заводит трудную, старинную — еще свирельную — протяжную. Все приумолкли, уставясь в пространство; неизбывной тоской целых поколений повеяло на притихших за бутылками кутил, — духом некой тайной близости и взаимопонимания, сопричастности единой, общей судьбе. Снова взглянула я на скрипача, и глаза мои, точно зачарованные, остановились на его брильянтовом кольце. Сверкая, летало оно на его водившей смычком тонкой смуглой руке. Я знала: английская герцогиня королевского дома послала ему это кольцо через своего гофмейстера; ведь там, за границей, он звался «маэстро», наш баловень и общий ублажитель, младший брат старьевщицы Трежи.

Величав он был и теперь, в эту минуту, единственный почти абсолютно трезвый человек во всей подвыпившей компании; величав в своей почтительности и сдержанной страсти. Со внезапно прихлынувшей жаркой, лестной уверенностью почувствовала я в нем мужчину. Кивнула и, чуть заметно похлопав в ладошки, сказала тихонько: «Браво!» Он низко поклонился и отступил с опущенным смычком, а второй скрипач стал обходить гостей с тарелкой. Крупные купюры падали в нее, и я невольно глянула: что Водичка. Молодец, правильно, тоже десятку положил. Спокойно, без всякого волнения поднял на меня и он мягкий, доверчивый взгляд ясных, не отуманенных хмелем глаз.

Трудно сказать сейчас, на каком это было балу или пикнике. Очень может быть, что многие сходные минуты, подобные случаи сливаются воедино в моей памяти. Уж слишком давно это было!

— Вот, только одно у нас и умеют! — рассуждал у меня за спиной провожавший маму Телекди. — Схватиться друг за дружку и попрыгать, — дозволенными объятиями воспользоваться. Или эту устаревшую, примитивную, ребячливую музыку послушать, грустя бессмысленно и беспричинно, да еще зелье винное попутно в себя вливая стаканчик за стаканчиком, пока совсем не оскотинеют или не озвереют. Нет, никогда ничего не выйдет из мадьяра!..

«Как можно в эти минуты такие вещи говорить? — устало, сердито подумала я и поспешила вперед, чтобы не слышать. — Ну и оставался бы там, где все такие ученые, бравые да трезвые. Сам же шампанское пил, я видела, пока лицо, это безусое желтоватое лицо, не опухло от вина. А не танцевал, потому что ноги кривые. Сам не лучше других!»

— Книг всяких начитался, бессистемно немножко, вот и путает кое-что, — раздумчиво произнес Ене Водичка подле меня. — Но благородная душа, мечтатель… Разочарования его ждут.

И повернулся ко мне. Голос его, просто и серьезно произносивший эти примирительные слова, был как-то особенно добр и участлив той тихой весенней ночью. «Один он меня провожает, — мелькнуло в голове, — остальные все перепились. Ах, лечь, что ли, поскорей да выспаться хорошенько!» — затосковалось вдруг с нахлынувшим впервые недовольством.

Но я быстро перемогла тоску, до полудня провалявшись на пышных, удобных подушках: вечером мы опять были приглашены — к Бельтеки.

У нас весь домашний распорядок определялся нами, нашими поздними приходами, вставаньем и одеваньем. К мальчикам в садовый флигель врывался иногда дядя Пишта Зиман, гремел, грозился, колотил их под горячую руку по чем попало, но потом их опять месяцами оставляли в покое. Как идет у них ученье, где они пропадают без спроса и догляда, никого не интересовало. Разве только мама охнет да всплеснет второпях руками, вспомнив, что Чаба опять провалился по трем предметам. Но однажды она всерьез перепугалась и несколько дней ходила огорченная. Непонятно откуда у Шандорки взялся какой-то странный нервный тик, из-за которого он стал держать голову набок, подергивая ею временами с судорожным заиканьем. «Переходный возраст», — сказал наш доктор, старик Якоби, но долго, задумчиво посматривал на мальчика, наблюдая его осунувшееся лицо и беспокойный взгляд.

Надо было отправлять его лечиться на йодистые воды; это было далеко и стоило немалых денег, но гроси сама на этом настояла. Шандорку она любила больше всех нас и давно лелеяла план сделать его священником. Пусть будет хоть раз епископ в семье, высокочтимое, высокопоставленное духовное лицо с именем и доходом.

— Ну да, ну да, лиса папистская, бесовка в рясе! — принимался вдруг неистовствовать отцов брат, дядя Абриш, угадывая ее умысел.

Портельки всегда были реформатами, оба мальчика должны были по всем правилам сохранить то же вероисповедание. Но Зиманы — бабушка, мама, хотя без особого благочестия или набожности, — глубоко чтили свою, католическую, веру, ощущая нечто торжественное и могущественное в этом культе, видя в нем много красивого, а потому потребного в жизни.

— Уж дай бабе власть, она такого наворотит, что чудо! — продолжал упорствовать расходившийся Абриш, щипля седую бороду. — Слышал, слышал, что вы замышляете, за кого девчурку прочите. Кичка… Водичка какой-то… так, что ли?

— Замуж выдам — на свадьбу приглашу, деверек дорогой, а там уж ваше дело, можете и не приходить! — возразила мать почти запальчиво. — Покамест ни о каком зяте речи нет.

— Ну конечно, конечно, — посмеивался дядя Абриш не без ехидства, поглядывая зорко на меня. — Я-то прекрасно помню, деточка, мы тогда сами ребятишками были, в сельской школе учились. Выходим, значит, из ворот, где будка сторожа, а сверстники мои: «Бежимте на базар, старика Водичку порют!» И знаешь, голубка, кого пороли-то? А деда родного теперешнего нашего седого разбойника, гораздого землю делить! Крепостного грязного, которого объездчик за кражей голубиных яиц в Вадашской пуще заставал. Там, на базарной площади, и стояла кобыла деревянная!..

Тут подняла голову бабушка и твердо, гневно-вызывающе посмотрела гостю прямо в глаза. Вечная зимановская оппозиционность — воинственная настороженность более слабой дворянской семьи по отношению к зятевой, более сплоченной, задиристой и многочисленной, — блеснула в ее взгляде.

— Довольно этих неуместных речей! Тот молодой человек был гостем моим, его честь — это моя честь. И за кого моя внучка пойдет — забота не ваша. Есть из кого выбирать. Уж такого, конечно, присмотрим, кто, кровь из носу, а сумеет жену обеспечить до скончания дней, даже в нынешние трудные времена! После отца-то не густо у них осталось, можете быть покойны. В молоке они не купались.

Молча, строптиво насупясь, слушала я эту желчную, полную накипевшего ожесточения перепалку. И тайная ее подоплека была мне известна, о которой ни одна сторона не поминала. Лет десять назад, едва мама овдовела, дядя Абриш попросил руки своей красивой молодой золовки. Сам он тоже остался вдовцом с дочуркой на руках. И после неожиданного отказа ни на миг не утихала его озлобленная, придирчивая ревность. Позже, правда, стал он делать вид, будто посватался к матери единственно ради братниных детей, для семейного блага. А тут еще этот Водичка! Дело в том, что приглашенный экспертом графский инженер-землеустроитель только что расстроил какую-то небольшую, но сомнительную комбинацию дяди Абриша по округлению своего поместья. Знала я очень хорошо, почему и гроси кинулась на защиту Водички-сына с такой горячностью. Знала, что на исходе зимы она уже предприняла попытку просватать меня за Элемера Кенди, хромца, но будущего обладателя восьмиста хольдов[18]. Попытка не удалась: тем показалось недостаточным мое приданое.

Первый раз меня с такой силой охватило горькое чувство девичьей беспомощности, полной подвластности чужой воле. Но исхода это чувство не нашло, — быстро задохнулось, подавленное семейной дисциплиной и привычно успокоительным, потому что безраздумно и безапелляционно непререкаемым авторитетом старших. «Гроси лучше знать!» — облегченно подумалось в конце концов.

Загрузка...