ЦВЕТЫ ЯДОВИТЫЕ[3]

Смерть

Кончилась черная месса в замковой часовне.

Колокольные звоны привычно бросали к ночи зовы гулко-звенящие. Тонкой вуалью вился ладан в корридорах стрельчатых и узких. И шли монахи. Монахи безшумные туда шли, где под шелками, в алькове холодном, король Франциск умирал.

В амбразурах окон, у кожаных обоев жалась толпа вассалов и камер-фрейлин. Монахи альков окружили и пели песнопенья, угрюмыя, как дождь осенний. К окнам цветистым льнули колокольные зовы, привычные.

Лицо восковое зажглося словами. Рукой отстраняя руки хирурга, с постели убранной поднимался король Франциск. И говорил он:

«Прочь. Уходите вы — прочь, птицы черныя с головами голубых мертвецов. Мы не хотим ваших гнусавых молитв… И завтра пусть будет повешен под колокольней звонарь. Безпокойный звонарь… Слушайте. Мы — говорим вам»…

И рыцарь поднялся и сел на постели. Теплая кровь змеею сбежала с уголка губ и расползлася в платке.

«Мы говорим вам… Огни зажгите. Море огня. И принесите ядовито-прекрасных цветов, зачавших цвет свой в влажной тьме оранжереи. И расцветите ими наш скорбный альков.

Пусть смеются сладострастно-визгливыя скрипки. Буйно трепещет орган. А вы пляшите, пляшите так же, как вы плясали на нашей свадьбе. Мы бал даем… Последний».

И бал начался. Загорелись призывами страстными скрипки, им вторил насмешливо-угрюмо орган. Орган им вторил раскатами смеха, трепетом мощным.

Звоны глухие, тьму призывавшие, застыли, прервались.

Бал начался. Огнями залитыя, убитыя смехом музыки — сжались тени. Ушли. С ними монахи ушли, бормоча молитвы и заклинания против сатаны.

Танцы дрожали. Горели огни. Серебрянно разсыпался смех. Свистом холодным свистели платья камер-фрейлин, и бряцали шпоры. Бал вырос, хохотом хмельным хохотал…

В алькове, цветами усыпанном — цветами увядшими, труп вытянулся. Скользкий и твердый.

Черноокий вампир

Дождь бился в пляске дикой. Скакал по острым черепичным крышам. Ветер с разбега бил в дрожащия стекла. Мигали насмешливо тьме — огни запоздалые ночи.

Он в дверь постучал.

В дверь, обитую шубою волка, с шкуркою крысы в углу. Засовы скрипели, засовы ржавые. Голос скрипучий ему кричал. Голос скрипучий, как ржавые засовы:

«Бездомник. Что надо от меня?.. Ты — кто?»

«Ведь, знаешь… Ну, — отворяй же!»

Под сводом, низким, в корридоре, смердящем крысами — толкнул он другую дверь…

У камина, где красным золотом пылали раскаленные угли, в кресле костлявом, сидела старуха. Старуха сидела с лицом посинелым, с губами, горевшими кровью. Кот черный, метая искры, терся о плечи. Спокойно смеялись зеленые глаза. Спина изогнулась.

— Ты ко мне? Зачем?

— Послушай… Послушай, старуха. Ночью вчера я увидел коня у мостов. К нему подошел и вскочил. И понесся… Перед дверью твоей — конь сгинул. Я стукнул к тебе. Ты послушай… Когда вечер бредет по болотам в синем пологе я видел ее. Женщину видел. Каждый вечер в саду моем, на мраморной скамье. Серая женщина, в мехе крысином, с телом змеи уползающей. И глаза ея — черныя звезды. Оне пьют мою кровь — черныя звезды. Я боюсь. Послушай, старуха, — боюсь я!..

Кот фыркнул глумливо. Отошел. Тухли, пылали, золотом красным, угли. Дождь плясал на свинцовых переплетах уснувших окон.

Хохотом — визгом крысиным — старуха смеялась:

«Мой милый, жених мой пришел»…

…В саду вечернем, в синем тумане, сидит на мраморной скамье — женщина в мехе крысином…

Он крикнуть хотел — беззвучно шептал он. Уста старушечьи впилися в белую шею его.

У канала

У канала решетки чугунный уползают в зев арки моста. Туман безглазый ползет у канала, когда уходит ночь, и видится разсвет. Клубится гривами туман зловонный.

В тумане я видел трех женщин.

Трех женщин белых на мосту я видел. Отвислыя груди, с сосцами припухшими, и рты гнилые…

Шепчутся оне. Оне слепыя. И шопот их в моей душе качается неслышно.

О трех кладбищах оне шептали. От трех ворот городских вместе с туманом пришли и шептали…

…Кости трушатся в могилах. Узкие черви ворошатся в липком мозгу. Девичьи очи в могилах зияют провалом немым. Мясо смердит и плеснеет… Сердца же людския теплы и вкусом прекрасны — шептали оне. И улыбкой дышали прогнившие рты…

* * *

Не ходите к каналу тому. На разсвете спите. Спите снами юными, вешними, робкими.

Ночь

В ночи я шел безголосыми улицами. Кривыми, узко-извилистыми, тупыми. Улицами, умершими в мраке. Только в просветы между сцепившихся крыш луна бросала холод стали голубой.

Тени двигались у стен домов. Зловеще ждали в воротах темных. Люди давно уснули в жарких альковах, под ватной, красною периной.

Толстые люди — на маленьких ножках.

Дома проснулись. Жили дома, нависшие тяжко. Тысячи глаз следят за шагами моими. За каждым движением следят дома и ненавидят. И раздавить хотят…

Я вышел за город — в поле, пронзенное иглами смерти. Завороженное нитями лунными. Шел и услышал бег за собою. Упорный, мерный и тяжелый. И оглянуться назад уже не мог… Мне страшно. Побежал.

Я знаю… Двинулись мерно дома — большие, тяжелые, легкие. Дыхание слышу — это дышет прерывисто маленький дом. Деревянный стоял он на угрюмом углу улицы грязной. Он стучит, как трещеткой, дребезжащими, старыми досками… Мне страшно.

И чувствую, ближе к луне я поднялся. Над домами, на воздух. Нет, о, нет! Я бегу по земле, а на встречу — луна. Мне на встречу луна крадется старушечьими шагами. Серая она, с глазами рыб сонных. Поцелуйной улыбкой сжались уста. Улыбкой гадкой и развратно-прекрасной…

И в уста изумрудные твердые целовал я ее.

Белый дворец

Игорю-Северянину и Мирре Лохвицкой[4]

В саду старинном, над обрывом, в кружевах ветвей сплетенных, горит колоннада — когда горит солнце. Когда горит солнце — горят бриллиантовыя слезы на стеклянных дверях дворца над обрывом. Когда тонкоголосо поют за рекою, когда гонят домой золотыя стада, стада курчавыя в золотисто-розовой пыли — юные входят в дворец над обрывом.

В Белый Дворец — над обрывом.

На длинном столе, убранном скатертью белой — бокалы с вином. Бокалы узкие с вином огнистым и черным, как крик между стен.

Они приходят в зеленых камзолах, в серебряных кудрях душистых париков и пьют вино. Бледнеют молча. И ждут, когда на курантах блестящих, высоких часы будут бить. Куранты стальные бьют только — 12.

В двенадцать часов из двери потайной идет воздушно Девушка чистая. Она танцует. Танцует между узкими бокалами, и сонной пляской ворожит. Без шума танцует Девушка чистая. Только груди трепещут, как белыя птицы…

И юноши, в серебряных душистых париках, шепчут Ей шопотом робким и страстным — Ты для меня. Ко мне.

— Только ко мне.

Чистая Девушка звонко танцует. Груди трепещут. Искрятся голубыя руки. И в танце юноши бледные, в камзолах зеленых, слышат ответ музыкальный:

— Для никого — Я. Для никого — Я.

Невеста

В склепе, цепляясь мохнатыми ножками в щели осклизлых кирпичей, скользили мокрицы — и гробы стояли. Гробы стояли, опутанные паутиной жирной и серой.

И в склеп, под плиты соборныя, гроб опустили еще.

Этот гроб — был гроб невесты. Перед брачною ночью она умерла. Она лежала в фате венчальной с букетом ландышей из воска.

Когда сорвались с острой колокольни звоны усталые и замолчали — те, кто раньше лежали в склепе соборном, подошли к розово-белому гробу…

Старик-скелет, дрожа позвонками, шептал не шепча: «Ладаном пахнет. И свечами горючими. Хорошо как, — ладаном пахнет».

И все зашептались: — «Хорошо как, — ладаном пахнет». А старуха в шелковых перчатках, в истлевших кружевах, лорнет навела и шепнула. Шепнула, могильных червей отряхая с губ липких.

«Но что же она не встает?.. Разбудите»… И разбудили ее. Она молчала, в фате венчальной, с букетом ландышей из воска. И плакала незримыми слезами. И пахло ладаном, нагаром свечей погребальных. Мертвецы, шелестя червями напухлыми, шептали ей не шепча:

«Ты плачешь. Не плачь. Мы найдем для тебя жениха»…

…Во фраке бальном, с засохшей хризантемой в петлице, череп изъеденный ей улыбнулся и протянул костлявохрустящую руку. И жадной улыбкой мертвеца отвечала невеста ему.

И пошли они, гадко прижавшись друг к другу, в тьму, где шуршали мокрицы безцветныя…




Загрузка...