– Иногда на рассвете я смотрю в окно и меня подмывает надеть спортивный костюм и пойти бегать вверх-вниз по ступенькам кинотеатра

– Это какое-то упражнение?

– Мне казалось, да. Вроде в фильмах так делают.

– Ты хочешь спортом заняться?

– Да нет, просто как будто что-то распирает и хочется как-то дурость выплеснуть.

– Ну не в плохом же смысле?

– Не в плохом.

Они и двух слов не сказали о том, что у Насти было с фотографом. Она, видимо, от стеснения, Волгушев – оттого что не хотел узнать что-то, что его расстроит. По оговоркам, проговоркам и косвенным приметам у него быстро сложилось впечатление, что хотя, безусловно, что-то у них было, но разве что в самом начале недолгого сожительства, и Настя того интересовала скорее в качестве нескучной соседки, чем любовного партнера. Самой Насте простить увлечение, как ни крути, красивым и артистичным фотографом было легко. Особенно потому, что в пользу Волгушева тут говорили простые цифры: постов и историй в Настином инстаграме, связанных с ним, уже к началу осени было больше, чем удостоился фотограф за все время.

Иногда Волгушеву казалось, что все фотографии Настя делает только для него. Банка энергетика открыта так, что защелка-колечко изогнулась сердечком. Фотка из Питера, из окна комнаты: колодец двора, а сверху – паутина черных проводов. Узкий проход между футбольной коробкой и трансформаторной будкой, а на будке нарисован огромный Чехов.

Предсказуемые эротические неловкости, связанные с разделяющим их расстоянием, на удивление случались нечасто. Иногда Настя слала с невинным видом ему фотографии из примерочной в какой-нибудь майке или платье, в которых неприлично было бы даже просто из примерочной выйти. Волгушев так же невозмутимо всякий раз отвечал, что «сам бы такое носить не стал», а ей очень идет. Ни одну из таких вещей он больше на ней ни разу не видел – ни на фотографиях, ни в видеозвонках из квартиры.

Настя снова начала рисовать и подолгу рассказывала одному ему, какие теперь строит планы насчет работы дизайнером. Она слала ему все свои рисунки, он все хвалил и не признавался, как сам удивляется тому, что делает это совершенно искренне. Он нагуглил сделанный в старших классах еще Настин плакат для какого-то фестиваля их художки и не сказал ей об этом. Это была важная часть жизни той Насти, какой он никогда не знал, и меньше всего ему хотелось превратить контакт с ней, может быть, с самой глубоко спрятанной от окружающих частью ее личности, в повод для банального комплимента.

Они созванивались почти каждый день. Иногда Настя звонила ему совсем поздно, когда соседки уже спали, и она забиралась с головой под одеяло и шептала. Волгушев из солидарности тоже забирался под одеяло, и они часто трепались ни о чем, пока зарядка не сядет.

Настя прочитала рассказы Берберовой и «Без заката», а затем одну за другой все русские книги Набокова, кроме «Дара», в котором, как ни старалась, не могла пробиться дальше первых же стихов, настолько – тут она выныривала из-под одеяла на пару секунд проветриться и ничего не говорила, только шумно дышала – ну в общем, в этой книге совсем ничего было непонятно, а остальные все понравились. Она прочитала «Вегу» Зайцева, хотя Волгушев ее даже не советовал:

– Ты помнил, что там раз пять повторяется сцена со звездами, как когда мы, – она споткнулась и хихикнула. – Ну ты понял. Я в голос заорала, когда это прочитала.

Она рассказывала про своих школьных подружек. У одной был такой наглый пес, что мог в прыжке изо рта вырвать у тебя кусок пиццы. Другая переехала в дом возле Минского моря, и как-то они с Настей целый зимний день посвятили тому, что обматывали пищевой пленкой беседку на берегу.

– Зачем?

– Ну такая как бы берлога получается. Внутрь ветер не попадает и тепло.

– Сколько вам лет было? Десять?

– Да уж скорее пятнадцать, – мечтательно вздохнула Настя.

Он рассказал все, какие были, немногие забавные истории из своих школьных и университетских лет. Больше всего ее заинтересовала судьба кошки, которая прыгала к ним с Катей в окно, но он помнил только, что в какой-то момент кошка просто перестала приходить, и все. Его не смущало, что он так откровенен с Настей в чувствах и скорее жалел, что так мало может ей рассказать.

– Скажи честно, что ты обо мне подумал, когда первый раз увидел?

– Я был готов поспорить, что на внутренней стороне губы у тебя набито «мяу».

– Наверное, это больно было бы набивать.

Зимнюю сессию Настя растянула до февраля, а тут как раз начался ковид, и их созвоны приобрели некоторую болезненность: он слишком старался, чтобы она не подумала, что он ее осуждает; она слишком старалась не подавать виду, что сама себя осуждает.

Когда из-за ковидной паники почти все новые коллеги, которых Волгушев еще даже и запомнить в лицо не успел, перешли на удаленку, он какое-то время пристрастился ездить в пустой офис. В один мартовский день он по видеозвонку устроил экскурсию для Насти. Одинаковые столы, пластиковые подвесные потолки, на некоторых столах еще живой беспорядок, как будто работник вот-вот вернется от кулера, огромное зеркало в туалете.

– Да ты как будто набрал пару килограммчиков.

– Ерунда, пчелы покусали.

– С ума сошел, какие пчелы?

– Ладно. Не было такого. Просто бросаю курить. Более того – я сейчас в женском туалете.

Настя в ответ показала свою квартиру и себя в зеркале. Это была уже третья комната, которую она снимала в Питере: живописно запущенная, в дореволюционном доме, с красиво ободранным паркетом и советским платяным шкафом, на который опиралась покосившаяся от груды платьев, кофт, рубашек и черт знает чего еще сборная стойка для одежды. В углу стояла тщедушная елка, вся в целлофановом дожде. На подгибающихся от тяжести ветках висели грубо покрашенные стеклянные овощи – огурцом так и хотелось хрустнуть. Сама Настя была все такая же красивая.

– А ты как будто похудела.

– Я вешу ровно столько же!

– Ну не удивительно, в твои-то годы. Передача «Беременна в 16» просто отвлекает нас от проблемы «Растолстела в 25».

– Что это значит? Это из какой-то книги цитата?

– Это наблюдение из жизни. Сказано не к месту, но ведь умно.


Когда Настя спросила, как ему работается журналистом, Волгушев ответил:

– Тургенев где-то сказал, что у мысли тоже есть свои инвалиды, и таким мыслям-инвалидам нужен свой приют. Вот наш сайт – как раз такой приют.

Первое время он страшно стеснялся писать на темы, в которых не разбирался – то есть более-менее на любые темы. Но скоро он заметил, что его коллеги тоже ни в чем не разбираются и, однако, без малейшей задней мысли пишут не только о всевозможных скучных экономических и административных вопросах, но и лезут в жизни читателей с прямо вредными советами.

Из любопытства впервые в жизни Волгушев стал читать, что же, собственно, пишут на сайтах. Заполошная политика, интервью с богатыми программистами («живу я скромно и стараюсь даже в трамвае ездить зайцем») и колонки о том, какие же у нас неулыбчивые сограждане, быстро примелькались. Неизменно веселили статьи типа «Эксперимент: выясняем, сколько во фруктах лишнего и где мы переплачиваем». Журналист, 30-летний лоб, накупал фрукты, а потом чистил, вырезал косточки и все педантично взвешивал. Если бы сказали, что автор – аутист, статьей можно было бы собирать деньги на лечение. Но тон статей был не больной, а, наоборот, деловито-задорный, с зачинами вроде: «Природа, конечно, молодец, но…». Никогда не надоедали из постоянной программы интервью с туристами, вернувшимися из отпуска в очередном неаппетитном месте. Волгушев обычно давился со смеху уже на первых предложениях и поэтому скорее листал фотографии, чем читал. «Ужгород, как и Барселона…».

На новом месте Волгушев даже узнал одну из посетительниц книжного. Девушка, несколько раз осторожно заходившая с подругой спросить книги по дизайну и архитектуре, каждую из которых она уже перед этим непременно читала, когда училась в Варшаве, теперь вела на ютуб-канале сайта передачу о людях с сильными внешними изъянами. В каждом ролике, где очередную девушку с заячьей губой, или морщинистым до пародии лицом, или с багровым родимым пятном во всю щеку по десять минут показывали под немилосердно палящим солнцем и в сопровождении грустной музычки (даже когда девушка с родимым пятном, заразительно хихикая, описывала, что не знает проходу от мужчин – и в это, глядя на ее милое подвижное лицо, а потом на большую красивую грудь, верилось моментально), ведущая появлялась сама секунд на сорок и ненавязчиво демонстрировала, пока говорила с интонацией заучихи, сочувствующей родителям двоечника, какой новый топ приобрела в «Заре», как сделала в свои 22 пластику носу и уже даже подкачала губы.

Всякий рабочий день проходил похоже. Открыл почту. Молодой директор рекламного агентства представляет свой аллегорический, надо понимать, роман о том, как в далекой-предалекой стране жили уродливые тролли, которые не путешествовали по Европе только потому, что не могли решиться. Новый альбом выпустила певица Полная Луна. Это все в спам. Сайт «Куку» презентует серию видео, снятых на технику LG («Еще и реклама», – восхищенно присвистнул Волгушев), на которых из-под членов редакции выбивают ногой стул и заставляют сказать «вау». Шестой из обещанных двадцати двух томов «Жизни и трудов Людмилы Погодиной» (женщины-диджея, как понял Волгушев) задерживался еще на месяц – обещали добавить новые, только что появившиеся иллюстрации. Молодой художник-скандалист, в абсолютно каждой своей работе бог знает зачем наряжавшийся женщиной, предлагал анонсировать публичную презентацию книги своего друга-печника. К пресс-релизу прилагалась фотография, где художник стоял в обнимку с действительно самым настоящим, что было видно даже и просто по жизнерадостно-глупому лицу, печником и улыбался. Книга, собственно, даже не была вполне книгой: художник, не особо спрашивая друга, собрал его небольшие косноязычные статусы в соцсетях и крупные сообщения из переписки и объединил их в альманах придуманного автором жанра, какой-то очередной сверхновой, что ли, искренности. В жанре действовали пока два автора – художник и вот печник. На презентации предлагалась искусствоведческая лекция художника о жанре и о большой интересности плохо написанной, лишенной всякой художественной ценности графомании. Волгушев, на секунду представив рядом с собой удивленного, ошеломленного, пристыженного таким человеческим документом Георгия Адамовича, пробежал глазами по странице печника Вконтакте, но после поста на ноль сердечек, который весь состоял из жесточайших подмигиваний начисто лишенного юмора автора фразе «Я на работе прочищаю дымоходы», со спокойной душой отправил и это письмо в спам.

«Помнишь, мы на английском вместе сидели?» – начиналось одно письмо. Пока они не виделись, сосед по парте на английском оказался автором унылой и темной прозы о несостоявшихся романах с девушками без примет, которую сразу после выпуска собрался с силами и выложил всю на самодельном сайте. Потом у него был период работы на радио, где от волнения, что ли, не мог нормально говорить по-белорусски, при этом не решаясь перейти на русский, и вместо «тогда» или «тады» раз за разом говорил «тагды». Когда все заводили телеграмы, он тоже завел. Теперь он завел подкаст с удивительным название «Псу подкаст», где неуклюже болтал с другими скукодеями на обычные у таких людей темы – политика, провинциальные комплексы, неустроенная личная жизнь, и просил Волгушева написать о нем. «Привет! Конечно, помню!» – и все, ни слова больше, так ответ и отослал.

Еще письмо. Юноша подробно, со схемами и фотографиями жировок описывал, как на нем решили нажиться собственные родители: уехали в отпуск, из-за коронавируса застряли в Португалии, и ему пришлось полгода одному оплачивать всю четырехкомнатную квартиру, хоть жил он только в своей комнате, ну и кухней с туалетом пользовался. Юноша считал это самым настоящим ограблением и предлагал сделать про него материал – через суд требовать с родителей деньги он не хотел, а хотел их пристыдить и, может быть, подсказать другим людям, оказавшимся в его ситуации, что с несправедливостью можно и нужно бороться. Волгушев переправил письмо коллеге, который экспериментировал с фруктами.

В статьях Волгушева, как Лев Антоныч и обещал, никто ничего не менял, не исправлял даже описок и не доставлял запятые перед «что». Единственное – в каждой оказывалась хоть одна какая-нибудь стилистическая правка. Чья-то рука неумолимо убирала однокоренные из предложения, не интересуясь тем, что оттого пропадал намеренный комический эффект. Меняла «одеть» на «надеть», «опять» на «снова» и «последний» на «крайний». Когда в одном тексте Волгушев увидел вместо безобидного «большая половина» чужую «большую часть», он решил наконец разобраться, в чем дело. Редактор раздела предсказуемо ничего не знала и отослала к корректорше. Та, чернявая коренастая девица в футболке, нехорошо обтягивающей живот, слишком похожий на пивной, ответила, что, да, «половину» исправила она, потому что это неверно. Волгушев ровным и даже не дрожащим от гнева голосом спросил, на что ему ссылаться для проверки.

– Ну на Розенталя.

Волгушев тут же в переходе между столами отдела (девицу держали вместе с маркетологами) нашел в интернет-версии справочника Розенталя нужный фрагмент и, аккуратно выделив до примера с цитатой из Ленина, выслал девице («Ой, а где это ты на аватарку сфоткался? Это в Минске? Прикольно, никогда не была»). Корректорша просмотрела фрагмент, но, к удивлению Волгушева, не стала даже переходить по ссылке (он почему-то был уверен, что она привяжется к Ленину), а только сказала, что ну все равно «половина» неправильна.

– Половина не может быть больше другой половины. Половина – это 50%.

– 50% – это 50%, а половина – это одна из двух частей. Там же написано. Это указание на то, что частей две. Вместо «большая из двух частей» говорят «большая половина».

– Ну, так не говорят.

– Как это не говорят! – наконец не выдержал Волгушев, но опять вспомнил, что проклятый Розенталь ссылался на сомнительного Ленина и осекся. – Я навскидку помню, что «большая половина» есть даже у Иннокентия Анненского.

Корректорша нахмурилась от такого потока бессмысленной информации.

– Послушай, ну так не говорят. Не знаю, где что написано, но нам в школе объясняли, что так не говорят.

Волгушев, конечно, собирался уже сказать, что Анненский тоже в школе работал, только был не провинциальной училкой после педагогического, а директором гимназии и профессиональным филологом-античником, переводчиком Эврипида. Собирался, но не сказал. Он вдруг не умом, а прямо нутром, на уровне ощущения, понял, что выраженное всем видом девицы, бывшей даже не самой немытой в офисе, презрение к любого рода авторитетам, образцам и эталонам не было протестом, а было единственной известной ей формой существования. Когда он рассказал все это Льву Антонычу, тот немедленно подтвердил, что и сам так все время думал, только выразить не мог.

– Они пишут плохо не потому, что хотят сказать, что Лев Толстой устарел или скучен. Нет, они искренне не знают, что Лев Толстой хорошо писал. И не посчитают так, даже увидев его текст. Не знаю, почему – глазами, что ли, пробегают, чтобы только краткое содержание уловить. Главное, что в этом вообще нет позы, или вызова, или задней мысли. Если бы они хоть знали про себя, хоть по самой надуманной причине, что презирают Толстого, то с этим можно было бы работать, как-то обмануть их в другую сторону, что ли. Нет, они совершенно искренни. Как-то, знаешь, поневоле задумаешься, не многовато ли в мире этой искренности стало, – Волгушев засмеялся. – Я бы поубавил, ей-богу! Поменьше искренности. Лучше б они стыдились почаще, как ты или я стыдимся, когда говорим на тему, которой не владеем. Ты знал, кстати, что корректорша стесняется уменьшительных суффиксов? Она при мне слово продленка писала как «продление».

Лев Антоныч собирался было его успокаивать, что работа все равно не так уж и плоха, но Волгушев перебил его:

– Да ты не понял, мне все нравится. Я решил относиться к своим текстам, как если бы это были газетные заметки Булгакова. Не в смысле таланта – у меня его, слава богу, нет. В смысле, что я пишу чисто формально, следуя только общему принятому настроению и не думая самостоятельно. Как если бы я жил в оккупированном иностранцами государстве, где местные уже и забыли почти прежнюю жизнь, а моя задача – получить зарплату и ничем себя не выдать.



Разумеется, как он ни старался, выходило у него совсем не то, что у других на сайте. Один раз у него уже прямо перед публикацией завернули рейтинг «50 лучших мертвецов года», и в итоге материал вышел как даже более странная рубрика из пяти сборников крохотных некрологов. Когда из-за ковида в мире отменили все массовые мероприятия, кроме чемпионата Беларуси по футболу, Волгушев случайно обнаружил, что самым жестоким футболистом Европы по всем статистическим базам теперь значится 30-летний здоровяк из минского «Динамо». Мужик бил по ногам противников каждые пять минут, и это даже притом, что был не защитником, а нападающим. В команде его держали потому, что его отец был президентом федерации футбола, и Волгушев благоразумно решил в интервью вообще уйти от разговоров о футболе, пообещав, что материал будет о нежной, ранимой стороне личности «самого яростного спортсмена Европы». Футболист вначале немного запирался и отнекивался, но быстро разговорился на свою любимую тему: выяснилось, что он полжизни играл в «Доту» и, если бы не проклятый футбол, может быть, даже вышел там на профессиональный уровень.

В разговоре Волгушева больше всего удивила подробность, что прямо перед карантином на футболиста выходили агенты французского клуба, у которого отбором игроков занималась специальная компьютерная программа, и предлагали выгодный контракт. Футболист совершенно не понимал, что же могло программу в нем привлечь (свои достоинства он оценивал вполне адекватно), и только немного хвастливо пожимал плечами, пересказывая слова французов, что просто ему предложат совсем не ту позицию, на которой он привык играть, и тогда все его недостатки в старой команде вдруг станут достоинствами в новой команде.

Волгушев последний раз трогал футбольный мяч лет в 14, но и небольшого опыта игры с одноклассниками ему хватило, чтобы раз и навсегда усвоить разницу между талантом и бесталанностью. Одни и те же передачи, которые от него отскакивали на два шага, другие ребята в одно касание пасовали куда надо, одни и те же пасы, которые он угрюмо запуливал выше ворот или во вратаря, другие ребята поумелее гладко клали в угол, одни и те же финты, после которых он запутывался в своих ногах и плюхался на песок, у других ребят потехничнее выходили как по маслу. Как будто он всегда был лишь статистом, приблизительно похожим дублером для какого-то парня, который именно что играет, творит и наслаждается. Ему показалось забавным, что французская программа из затыков, спотыканий и промахов бездаря умудрилась собрать воображаемого полезного игрока, просто полностью переписав сценарий его жизни, втолкнув в совершенно неизвестную ему роль. В этом было что-то глубоко оптимистичное, какой-то ключ ко всей белорусской жизни.

Для материала Волгушев не мог использовать отличные и очень дорогие фотографии, которые сделал с футболистом для международных изданий корреспондент «Рейтерс», и должен был ограничиться, той околесицей, которую наснимал фотограф Vot.by. Оба фотографа были белорусы, часто у них даже ракурсы совпадали, но у одного получался живой человек, а у второго – зевота.

– Еще забавнее, что я потом получил в почту письмо о нашем похожем стартапе, – рассказывал он об этой истории Льву Антонычу. – Кто-то решил сделать программу, высчитывающую максимально собирающий заголовок статьи. Понимаешь, да? Не программу, которая подберет автора для темы популярной статьи, а сразу заголовок. Француз постарается собрать пусть из дураков, но такую команду, чтобы та выигрывала, а белорус будет всю жизнь вычислять, с какой точки поля может забить кто угодно, не важно кто, абсолютно любой.

– Глубоко, – заметил Лев Антоныч.

– Национальная идея, да. Ничего не надо знать заранее, все можно посчитать самому, вот прямо на месте. Главное, чтобы место было подходящим. И мысли даже не приходит, что слаб человек, может ошибиться в подсчетах или просто не знать какую-то часть слагаемых.

Интервью вышло на таком ядовитом градусе сарказма, что коллеги Волгушева его просто не открыли, а рядовые читатели в комментариях в основном, как всегда, благодарили за интересную историю простого обычного человека. Почувствовав в мозгу некоторый зуд, какой неизбежно возникает у безнаказанных людей, Волгушев из темы этого интервью вывел сюжет для следующего материала, который был совсем уж непроницаемо издевательским.

Нужно было поехать на чемпионат по онлайн-играм в Ледовом дворце и сделать репортаж. Идею предложил он сам, но ко дню соревнований уже остыл, заленился и в итоге перед выездом для храбрости выпил, в жаре и сутолоке пришел куда-то не туда и весь вечер, не пересекаясь с фотографом, который где-то в другом месте фотографировал победителей и публику, просидел в углу с командой, которая вылетела в первой же игре и долго, входя в уморительные детали, жаловалась ему на свою судьбу. Дома на него за задержку накричала по телефону редакторша, и он вдруг разозлился так сильно, как не злился никогда – и на нее, и на себя, и на идиотский репортаж, который надо было сделать. Весь красный от стыда и бешенства, он за ночь написал 25 тысяч знаков чрезвычайно уморительного текста о самой плохой киберспортивной команде страны. На сайте текст выглядел еще смешнее из-за того, что будто бы иронически перемежался фотографиями победителей и ликующей публики.



Как бывает, кто-то просыпается знаменитым, так Волгушев на следующий день проснулся богатым. В почте (не с утра, конечно, а уже скорее в обед, когда он наконец продрал глаза) было письмо от секретарши одного умеренно известного бизнесмена. Тот хотел выпустить биографическую книгу о себе и искал журналиста, который согласится сделать с ним серию интервью и потом соберет из них книгу. Секретарша обещала 700 долларов в месяц на все время работы над книгой и единовременно десять тысяч, когда работа будет окончена. Может быть, этим человеком будет Волгушев? Пару часов он ходил по квартире гордый, как черт, а ближе к вечеру редакторша сказала ему, что дала его почту потому, что все остальные авторы с головой ушли в освещение революционных событий и делать какие-то интервью отказались.

Волгушев забросил все дела и до ночи читал, что можно было про бизнесмена найти в интернете. Зизико, как звали бизнесмена, все интервью, которые он щедро раздавал годами, начинал с рассказа, как в 92-м году чуть-чуть не уехал в Америку. Институтский приятель как раз открыл там выгодное дело по перегону подержанных машин. Остановился Зизико даже не из-за уговоров тогда еще не жены, а только подруги, а из-за вдруг приключившейся ее беременности. Как-то так получилось, что сразу следом он вдруг оказался владельцем небольшой газеты – жена-то все это время была внучкой партийного чиновника и дочерью какого-то советского детского поэта, приватизировавшего то ли писательскую организацию, то ли просто типографию.

В 98-м газета прогорела, как и большая часть ее рекламодателей, но Зизико уже так втянулся, что тут же основал банк, который тоже скоро пришлось закрыть, а последние деньги раздать сотрудникам. Бухгалтеры, кассиры и даже уборщики взяли деньги без вопросов, а вот три сисадмина встали, потупившись, на пороге директорского кабинета и, подсказывая друг другу слова, попросили деньги его оставить себе и лучше прямо сейчас взять их в следующий бизнес. Он расчувствовался, бросился их обнимать и целовать, но даже в ослеплении благородства не мог не спросить, какой же они, собственно, бизнес ожидают от банкрота? Сисадмины без раздумий посоветовали писать коды и программы на аутсорсе для других компаний, лучше заграничных. Просто чтобы отблагодарить их, ну и потому, что иначе должен был бы, вероятно, опять собираться в Америку, где его институтские товарищи давно разорились и работали кто прорабом, кто бухгалтером, Зизико согласился.

Первые годы фирма не столько зарабатывала, сколько позволяла четверым сотрудникам не показываться на глаза домочадцам иногда по нескольку дней подряд. Потом расторговалась и стала страшно прибыльной, но вот насколько именно, из интервью понять было уже сложно: как только разговор переходил из области истории в область текущего бизнеса, Зизико вдруг терял задор и принимался говорить обтекаемо и неясно.

Самым интересным в этих одинаковых интервью были старые фотографии. На них стоял, сидел, куда-то наклонялся, поворачивался и даже моргал нескладный, бедно одетый молодой человек, по которому было видно, что «большим состоянием» он считает сумму, на которую можно съездить летом в Крым или купить сразу много пива. Было очевидно, что юноша не имел ничего общего с Зизико, и однако в их внешности наблюдалось сильнейшее сходство, да и подписи не оставляли никаких сомнений: один как-то превратился в другого, это не разные люди. Волгушев, как зачарованный, снова и снова рассматривал эти фотографии, силясь ухватить хоть одну деталь, которая открыла бы природу превращения, и не нашел ничего лучше, чем валить все на жену.

На тех фотографиях, где вместе с Зизико стояла еще более юная, совсем чуть не старшеклассница, его молодая жена, в ее лице в кадр всегда врывалось немного той же самодовольной сытости, которой было отмечено все в нынешнем взрослом Зизико. Довольно симпатичная девушка всегда была с хитрой укладкой, на свадебной фотографии на ней были драгоценности и переливающаяся даже на размытом коричневом фото короткая шубка. Представить себе юного Зизико с фотографий, торгующего подержанными машинами, было легко. Нынешний Зизико подержанную машину вряд ли стал бы рассматривать иначе, как форму металлолома. Такой же была жена Зизико с фотографий: если за кадром со ступеней загса ее с молодым мужем не ждала папина «Волга», то только потому, что у папы к тому моменту уже был БМВ.



Волгушев, в общем, как только все это прочитал, немедленно уволился и остаток лета просидел, ничего не делая и просто получая от Зизико зарплату: встречи все переносились то из-за одного, то из-за другого. Наконец, в один из тех теплых, мягких, солнечных сентябрьских дней, которые в Минске бывают лучше июньских, Волгушеву было назначено явиться к дорогому ресторану у набережной за Площадью Победы.

В уже давно невозможные для себя полдесятого Волгушев переминался с ноги на ногу у ресторана и ждал фотографшу. Было еще тепло, но официанты в бежевых передниках на всякий случай раскладывали на креслах террасы пледы. Волгушев не знал, может ли он сесть, или его сгонят, как бродягу. Фотографша опоздала всего на десять минут. Волгушев сразу понял, что это она, когда увидел. Она шла вразвалку, размахивая руками, и была в широченном черном пальто, красной шапочке и черных очках, хотя солнца не было. У фотографши было невозможно пышное имя, ее звали Марта Войцеховская. Особенно причудливым имя делало то, что, как случайно убедился сам Волгушев, оно безо всяких приколов ровно так и было записано у нее в паспорте.

Они зашли в ресторан. Волгушев глазел по сторонам (кресла с пестрой обивкой – кругом столов с накрахмаленными белыми скатертями; рядами висящие хрустальные люстры, в которых лампочки притворялись свечами; между окнами – дубликаты какой-то модернисткой мазни, но дальняя стена расписана черно-белым густым лесом французских югов), а Войцеховская сразу, вежливо улыбаясь, направилась к развалившемуся в дальнем углу единственному посетителю.

Как всякий мужчина с лысиной и щетиной, Зизико выглядел как южанин, как всякий мужчина, живущий мечтами на свой счет, носил одежду размером меньше нужного, так что белая рубашка чуть не лопалась на брюшке. Вживую его лысина совсем не казалась такой уж блестящей, как на фотографиях. Он был в лоферах на носки и вживую производил впечатление не бизнесмена, а ресторанного певца в свободный день. Перед Зизико уже стоял бокал вина и пустая тарелка. Рядом с ноздреватым ломтем хлеба в плетеной корзинке лежал кокетливый колосок пшеницы. Официант как раз принес добавки.

– Устрицу хотите?

– Нет, спасибо.

– А я возьму, – сказала Войцеховская и потянулась к тарелке.

Разговор Зизико начал с рассказа о том, как в настоящих западных изданиях делают интервью и профайлы важных интересных людей.

– Сможете, как в Wired, сделать? – спросил он с интонацией, в которой сразу было и обреченное принятие факта, что, конечно, Волгушеву неоткуда этого уметь.

– Вряд ли, – отрезал Волгушев. – Попробуем хотя бы чуть лучше, чем в паблике «Типичный Борисов».

Войцеховская подавилась устрицей, а Зизико как будто ответа не услышал. Он зашептался с официантом (следующие два часа тот, едва увидев, что перед Зизико больше нет еды, без лишних слов волок новую), а потом просто начал долгий рассказ о своей жизни.

Рассказ удивительно точно повторял информацию, которую Волгушев уже и так прочитал в интернете. Он не знал, корить ли себя за избыточный профессионализм или радоваться, что может сосредоточиться на деталях, которых ни в одном интервью не прочитаешь. Некоторые места Зизико говорил слово в слово, как прежде, и скороговоркой, как отвечают стихи перед доской троечники, а на других оживлялся и прибавлял что-то новенькое. Например, свой программистский стартап Зизико настойчиво называл багодельней, так сильно выделяя голосом «а», что чуть не подмигивал.

Говоря, Зизико глядел почти исключительно на фотографшу и, когда отступал от пресс-релизных святцев для рассказов о своих влиятельных знакомых, начинал более-менее строить ей глазки. Как и все выдающиеся люди, он был лично знаком со множеством других выдающихся личностей и мог рассказывать о них часами. Причем на каждого он умудрялся выбирать какой-то самый несуразный угол зрения, так что непонятно было, хвалит он человека или высмеивает и даже правду говорит или все на ходу выдумывает.

Вспомнив про коллегу-соперника по парку высоких технологий, который недавно как раз баллотировался в президенты страны, Зизико добрых полчаса подробно пересказывал книгу о бессмертии, которую тот написал, пожив несколько лет в Америке.

– Есть такое мнение о Валерии Вильямовиче, что он, понимаете, технократ, бездушный капиталист, только о выгоде думает. Что вот он весь этот парк затеял, чтобы побольше денег заработать. Себе, государству, американским всем этим компьютерным компаниям. Что его, в общем, только деньги интересуют. Это совершенно не так. Ну до смешного. Он, наоборот, полностью идейный человек, и к айти-индустрии относится, ну как сказать, как верующий человек к иконе, понимаете? Не понимаете? – спросил Зизико у Войцеховской, которая действительно на этих словах прямо выпучила глаза. – А он в своей книжке еще десять лет назад все объяснил. Просто никто эту книжку не читает, даже не знают про нее особо. А книжка очень интересная. Там он развивает мысль, что человек смертен по ошибке, ну, или вернее, что это такая шутка бога – вот я вам поставил, людям, в генетический код ограничитель на продолжительность жизни, и вы теперь должны что сделать? Во-первых, понять, что вообще такое «код». Люди, когда изобрели компьютеры, поняли это. Во-вторых, понять, что мы сами – такие сложные самовоспроизводящиеся роботы со вшитым кодом. Люди обнаружили со временем, что у нас действительно в хромосомах зашифрована программа роста и развития наших тел. Ну, а в-третьих, надо научиться кодировать самостоятельно. Вот Валерий Вильямович считает, что пока биологи еще не могут прямо с кодом человека работать, надо программистам со своей стороны работать.

– Это что же, наши программисты работают все эти годы над бессмертием человечества, оказывается?

– Ну не прямо, ха-ха. Но в целом, да, он так к этому относится. Он же как аутсорс американских компаний наши стартапы создавал, а там в Америке программы по замораживанию людей, чтобы потом когда-нибудь воскресить, очень популярны… Что, вы не знали?

Зизико увидел, что Войцеховская сидит с круглыми глазами и даже на кнопку фотоаппарата жать забывает.

– Это очень популярно, и бизнесмены американские очень много про это говорят. В личном общении Валерий Вильямович вообще, чуть что, на такие вот генетически-религиозные, ха-ха, темы говорить начинает.

Войцеховская, слишком стараясь изобразить незаинтересованность, спросила:

– А ваши программисты писали что-нибудь для американских приложений насчет… ну, насчет бессмертия?

– Откуда же я знаю? Тебе заказывают какой-то код, а куда он пойдет, кто ж знает. Может, это протокол для какой-то, как это называется, криогенной камеры? Или твои тестировщики что-то тестируют, а это потом идет на стол разработчикам софта для какой-то биологической лаборатории, которая стволовыми клетками занимается.

Волгушеву вдруг отчего-то вспомнилась история, которую он переписывал пару месяцев назад для новости. Один директор завода холодильников в 90-е так ударился в православие, что поручил в позднесоветский заводской дворец спорта встроить современную часовенку. Архитектор понял его буквально и сбоку от бетонной коробки пристроил выгнутую стеклянную стену, в духе торговых центров, а сверху приделал небольшую колоколенку с позолоченным куполом. Он пересказал эту историю Зизико.

– Ого! Здание помню, а историю не знал. Ну, такой народ руководители – волей-неволей что-то у каждого в голове мутиться начинает, когда много власти и ответственности.

Волгушев спросил, нет ли где-нибудь под сооружениями белорусского ПВТ криогенных камер и молельных комнат для людей будущего. Зизико засмеялся:

– А кто знает! Я не слыхал о таком, но кто знает.

Дальше интервью потеряло всякое направление и превратилось в серию отдельных спичей, которые Зизико произносил в промежутке между едой. Каждое блюдо Зизико начинал есть быстро, как едят простые люди, привыкшие утолять голод и идти по своим делам, а затем будто спохватывался и принимался сидеть над тарелкой со скучающим видом.

Он принимался нахваливать Сингапур, где уже в аэропорту задан такой уровень дружелюбия, что полицейские не всматриваются в приезжих, ища преступников, а каждому с улыбочкой дарят по конфете, но после уточнения, не там ли казнят, если в кармане найдут 15 граммов наркотиков, морщился:

– Ну правильно казнят. Я же не про преступников, я про будущих инвесторов.

Или сбивался на совсем уж ни для какой книги не годные путаные рассуждения о своем поколении свободолюбивых предприимчивых людей, из которых сам же мог выбраться только вопросом:

– Ну, а что ваше поколение?

– Что наше поколение? – сделал глупое лицо Волгушев.

– Ну какие его ценности, цели?

Волгушев подумал и ответил:

– Мне кажется, нашему поколению пока лень.

– Что лень?

– Все лень, – отрезал Волгушев и заметил, что фотографша опять рассмеялась.

На Войцеховскую Волгушев решался только коситься из стеснения в равной степени перед ней и перед чувствительным ко вниманию Зизико. Фотографша то сидела и с серьезным видом слушала, то, как проснувшийся кот, посреди предложения вставала и начинала ходить по залу, выбирая лучший ракурс для съемки. Она была довольно высокая, с густыми черными волосами в каре и, в общем, с красивым, но будто все время скучающим лицом. Волгушев легко мог себе представить, как в нее влюбляются, просто увидев, но сам при ней чувствовал себя отчего-то неуютно.

Где-то через два часа после начала интервью Зизико позвонили, и он по-простому отпустил своих интервьюеров, как преподаватель отпускает студентов с никому принципиально не нужной пары. Войцеховская, чуть бизнесмен отвлекся на звонок, прихватила Волгушева за локоть и, получив шепотом ответ на вопрос, занят ли он чем-нибудь, сообщила, что тогда дело надо обмыть.

Они просто обогнули квартал через скверик у Площади Победы и пять минут спустя сидели в совершенно пустом баре с голыми стенами и длинным деревянным стеллажом с бутылками. Подошел официант, и Войцеховская сходу, не глядя в меню, потребовала «аперольку».

– А ты хочешь?

– Ну что уж. Не могу смотреть, как человек напивается в одиночку.

Не было сказано ни слова о переходе на «ты», потому, видимо, что варианта обращения на «вы» и не было.

– Можно вопрос? А что у тебя на свиншоте, так сказать, написано?

– Это анаграмма моего колледжа. Увидел в секонде, подумал, какое удачное совпадение, ну и купил на память.

Они быстро обменялись своими историями найма. Войцеховская присвистнула, узнав, что Волгушев получит деньги отдельно за книгу, – ей платили за сеанс. Впрочем, в несколько раз выше верхней планки журналистских гонораров. Она фотографировала для половины белорусских сайтов, кое-какие фотографии продавала иностранным агентствам и даже участвовала в крупных конкурсах фотопроектов.

– Я из деревни, так что для меня это оч-ч-чень серьезно, – сказала она пустому бокалу.

Выяснилось, что ее позвала жена Зизико – преподававшая без нужды, а просто по социальному рефлексу у Войцеховской на курсе английский язык. Лет десять назад, когда Зизико уезжали в отпуск, они пару раз оставляли ее пожить в своей огромной квартире.

– Дай угадаю. У него в кабинете над столом висит большая картина, где он сидит на коне и так вот рукой делает?

– Ничего подобного! У него вообще кабинета нет, разве что на столик у кровати ноутбук поставить можно. Вот у жены его есть кабинет. Она там за столом домашние работы проверяет и пишет статьи для журналов.

Сказав это, Войцеховская тут же добавила, что и Зизико, и его жена, хоть и имеют гостиную, столовую, гардеробную, кладовку и кабинет, все же «очень простые» люди. Понятно было, что этим она хочет сказать «добрые», «вежливые», и Волгушев не стал вязаться к оксюморону «простых миллионеров из привилегированных семей». Войцеховская поливала у них цветы, выгуливала собаку, ей даже разрешалось пить их вино, так что она провела немало вечеров, любуясь проспектом в закатных лучах, немного пьяная, опять в слезах.

– На меня находит иногда, ничего страшного.

В какой-то момент выросший тот самый сын Зизико, из-за которого сорвался отъезд в Америку, из талантливого математика стал тихим помешанным, переехал обратно в свою комнату в родительской квартире, и после этого Войцеховскую уже не приглашали ни в гости, ни пожить.

– Мне не показалось, что вы хорошо знакомы.

– Потому что мы, считай, не знакомы. Я его видела в сумме раз пять. Никогда больше «здрасьте-здрасьте» не говорили.

– И как первый разговор?

– Нормально, неплохо. Взвешенно так говорит, сразу видно – весы.

– Весы? А, по гороскопу. Ты знаешь, кто он по гороскопу?

– Конечно, всегда это узнаю первым делом. Я, знаешь ли, не верю, что есть таланты, одаренность и всякая такая чушь, а вот знаки зодиака – это очень серьезно, – сказала она и засмеялась.

– А я кто, знаешь?

– Мне пока не настолько это интересно.

Волгушев от неожиданности тоже засмеялся:

– Это самое обидное, что я слышал в своей жизни!

– Спасибо за комплимент, я старалась!

Они болтали о том о сем, выпили еще, съели три вида бутербродов, обсудили всех появившихся за час посетителей и остались совершенно разговором довольны. Войцеховская разошлась и, описывая, как сильно она завидует девочкам-школьницам, с которыми сталкивается в примерочных, добавила несколько матерных слов, которых сама же страшно смутилась.

– Все в порядке, я уже слышал все эти слова раньше, – успокоил ее Волгушев и рассказал на ходу придуманную теорию о том, что, возможно, в любой Zara так много китаянок, что в этой сети по всему миру и одеваются только китайские студентки, а местные ходят кто в чем.

– Zara, по сути – униформа молодых китаянок среднего класса за границей. Вот именно поэтому все эти вещи и шьют в Китае, а не из-за дешевизны там производства. Это китайские вещи для китайцев, просто китаянкам нравится заграничное, поэтому нужно, чтобы бренд формально был европейский.

Они вышли на закате, с приятной усталостью, но совершенно без желания продолжать вечер вместе, поэтому только еще немного прошлись до троллейбусной остановки и расстались, не обменявшись никакими контактами.



На следующую встречу Зизико отчего-то явился совсем не такой болтливый, как будто чего-то стеснялся, и даже вместо устриц заказал просто чайник чая. Вместо прежних баек он стал пересказывать сухо и близко к тексту официальную историю его компании, изложенную на сайте, и только после того как Волгушев объяснил ему, что в таком виде это в книгу не пойдет, немного расслабился.

– Вы должны понимать, что я в прошлый раз не совсем серьезно рассказывал. Это немножко внутренние шутки такие как бы. Не для широкого читателя.

Волгушев заверил его, что конечный текст Зизико сможет проверить хоть в присутствии адвокатов, а сейчас стоит просто рассказывать то, что ему кажется интересным.

– Ну уж адвокатов…

Волгушев пообещал, что ни одно упоминание масонов и лож даже до черновика не дойдет, на что в первое мгновение Зизико смутился, но увидев, что Войцеховская улыбается из-за фотоаппарата, сам заулыбался.

– Надеюсь на вашу порядочность!

В баре после интервью Войцеховская прыгнула на прежнее место и выдохнула:

– Вот ему, видно, жена вломила за прошлый раз!

– Очень похоже на то. Не понимаю только, откуда она могла узнать? Я ни слова не расшифровал еще.

– Да я ей рассказала. Она мне вечером тогда позвонила и все расспросила.

Волгушев поднял брови. Войцеховская пожала плечами:

– Что? Удивлен? А зачем, по-твоему, она вообще меня на эту работу посоветовала.

– Ты, получается, от нее надсмотрщик?

– Вроде того. На кой черт, ты думаешь, столько фотографий в одном и том же ресторане делать. Ни в какую книгу столько, я думаю, не пойдет.

– С другой стороны, может, будет думать, что говорить. Видишь, уже хотя бы про масонов помалкивать стал.

– Что это вообще такое ты ему сказал?

Волгушев тоже пожал плечами:

– Захотелось пошутить.

– Ага! Ну ему почему-то не до шуток было!

Волгушев рассказал, что только после прошлого интервью загуглил историю знакомства Зизико с женой («ты знала, что он подкатил к ней, сказав, что интересуется «Кватроченто», хотя первый раз в жизни прочитал эти слова на книжке, которую увидел на полке у нее в доме?»). Войцеховская выслушала все это без особого энтузиазма, а затем со шкодливым выражением сказала:

– А я тебя гуглила.

– Ну и чего нашла?

– Кстати, сейчас скажу, козерог.

Она достала телефон и продекламировала:

– Что толку, глупый твиттер,

Что пользы нам грустить,

Она теперь в Париже,

В Берлине, может быть.

– Это не мой твиттер, не знаю, о чем ты. Я этот, телец.

Они встретились взглядами и оба засмеялись.



Интервью с переменной частотой шли всю осень. Если погода позволяла, после бара Волгушев и Войцеховская еще часок прогуливались вокруг.

Был ноябрь, в парке Горького промозглым ветреным днем на веранде женщина пела караоке, а под сценой ходил аниматор в костюме оранжевого кота. В промежутках между хлопками он поправлял свою наползающую на глаза голову. Звук разносился по туннелю под мостом и казался зажеванной пленкой старой кассеты из детства. Мимо прошла девица с походкой, будто она в рэп-клипе. Войцеховская проводила ее взглядом и подмигнула Волгушеву:

– Спорим, она сунет себе в глотку револьвер?

Тот поднял брови:

– Чего?

– Ладно, забей.

Они посидели на лавочке с видом на уродливый разноцветный фонтан и теперь шли высоким берегом реки, у подножья похожего на античный дворец Генштаба. Войцеховская сбавила ход.

– Не хочешь послушать, почему парень с таким-то хвостом не считает себя конфликтным человеком? – и кивнула на пару впереди: он в желтых башмаках, она в желтых колготках из-под широких штанин и с желтой сумкой через плечо.

– Думаешь, наше место в «Декантере» идут занимать?

– Эти? Такие только в «Тиден» место занимают. Слишком тщательно одеты. И все кричит: 2016.

Пара свернула во двор к дому со шпилем.

– 2016? Это цена?

Войцеховская тяжело вздохнула:

– Да, 2016 долларов за квадратный метр.

Они простояли у дома минут десять, и Войцеховская рассказала про свою приятельницу, которую ненавидела за то, что та живет в квартире с балконом, на котором была прямо лепнина из красных звезд и лавровых венков.

– Вот это богачка, – присвистнул Волгушев.

– Да никакая она не богачка, – угрюмо ответила Войцеховская. – Ты знаешь, что человек живет либо как сказали родители, либо им назло?

Оказалось, что эта приятельница – 30-летняя архитекторша без единого резюме в интернете, с ребенком и мужем, который играет на маракасах в этно-регги-группе.

– Муж, конечно, из Гомеля. Есть такой мужской тип, у них стертые безвольные лица. Лучшее, что про них можно сказать, что они мытые мямли. И я вот годами думаю, как такие вот женщины с наследством этот тип мужчин выбирают?

– И как же?

Войцеховская втянула холодный воздух через зубы, будто остужала работающий внутри нее на полную мощность мотор ненависти:

– Женщины выбирают мужчин либо похожих на отца, либо во всем отцу противоположных. Я за несколькими такими женщинами следила с фейковых аккаунтов, и у меня, знаешь ли, не сложилось впечатление, что у них есть какие-то сильные властные отцы.

– У тебя есть фейковые аккаунты? – удивился Волгушев.

– А у тебя нет? – еще сильнее удивилась Войцеховская. – Как ты вообще в интернете сидишь? Ни к кому не заходишь?

– Да мне как-то не приходило в голову, что это надо скрывать.

– М-да, ну это поведение младенца. Как можно показывать посторонним, что тебя на самом деле интересует?!

Волгушев не знал, что ответить, с таким вопросом он прежде в жизни не сталкивался:

– Ладно, ну так что же с теми женщинами с сильными отцами?

– Наоборот. Ты не слушаешь, что ли. У них должны быть сильные отцы, но в реальности те – м-е-е-е-е.

Войцеховская стряхнула с пальцев воображаемую грязь.

– Это синоним «слабые»?

– Да.

– Так, ну, значит, они выбрали мужей, похожих на отцов, нет?

– Ну должно быть так, только я тебе просто так, что ли, про квартиры говорю. Откуда у их отцов такие квартиры взялись, если бы они тоже всю жизнь в этно-группах играли?

– Не сходится?

– Да, тут что-то не совсем понятное.

– А дед может быть как бы вместо отца, если отец слабый?

– Ну да, про это и говорят «фигура отца».

– Ну так все эти блатные квартиры на проспекте получили от государства, скорее всего, как раз их деды, занимавшие при советской власти какие-то важные посты. Ну как дед жены Зизико.

Войцеховская остановилась, и глядя на ее напряженное, погруженное в нешуточные размышление лицо, Волгушев с трудом удержался от смеха.

– Это очень, ты знаешь, очень глубокая мысль! Я прямо сейчас лучше жизнь начинаю понимать, – Войцеховская сама захохотала. – Значит, у них есть в семье такой авторитарный дед-колхозник, который заправлял семьей, пока не помер, да? Его дочь выбрала мужа – тихого отличника из провинции, и внучка выросла под, это, властью деда, тоже с установкой выбрать от противного такого же, как отец. Все прямо на свои места стало!

– Рад, что помог.

– Извини, может, тебе неинтересно. Меня просто занимает, кому достается лучшая недвижимость в городе.

– Да нет, очень интересно.

– Я живу по принципу «завидую, следовательно, существую», извини.

– Это лучший девиз, который я слышал в жизни, зачем столько извиняться.

– Просто не привыкла, что мужчины нормально разговор поддерживают. С тобой вообще интересно. Ты нормально так развит в смысле интеллекта.

Волгушев поулыбался. Без всяких фейковых аккаунтов у него просто после чтения фейсбука Войцеховской сложилось прочное впечатление, что она безнадежно влюблена в 40-летнего мужественного вида московского фотографа, который вел практические семинары, каждый из которых она посещала, иногда писал ей комментарии, на которые она неизменно отвечала так подробно, вежливо и игриво, что даже через монитор было неловко за ее раскрасневшееся лицо и вспотевшие от волнения подмышки. Даже ее лайки постам этого фотографа, его комментариям другим людям под этими постами – все производило впечатление мучительно рассчитанной, чтобы, не дай бог, не показаться навязчивой или тем более влюбленной, сложной военной кампании.

– Многие, знаешь, женщины моего возраста, нашего круга, я имею в виду, промучаются с разговорчивыми мужчинами и решают – теперь выбираю только молчунов. Ну и берут айтишника какого-нибудь.

– Айтишники молчаливые, – повторил за ней Волгушев, не особо задумываясь.

– Нет! Это заблуждение! Айтишник молчит, когда обсуждают какого-нибудь Пастернака, но попробуй заткни его, когда он начнет обсуждать фронтэнд с бэкапом или какую запчасть от винтажной моторолы он купил на онлайн-барахолке! И тогда уже разом поймешь, что, во-первых, и мужик опять глупый попался и, во-вторых, заткнуть его уже никак нельзя.

– Сочувствую, если это по личному опыту.

Войцеховская только махнула в ответ.

– Только, пойми, нельзя программистов называть тупыми. Они просто особенные – как дети, про которых говорят, что у них особенности развития. Мой бывший лет десять назад все время носил в рюкзаке потрепанную книгу Камю. Я все думала – неужели он ее читает? А зимой выяснилось, что он кладет ее на холодную скамейку, а сверху сам садится.

– Зачем же ты с ним встречалась?

– А что делать. Что ж мне, просто одной дома сидеть? Если так думать, черт знает что вообще делать. Уехать, что ли, куда. Как одна тут. Лохматая такая, на сову похожая. И фотограф, и критик, а так вообще переводчица. Вышла за какого-то американского блогера, уехала с ним в мини-что-то-там.

– Миннеаполис?

– Да! Наверное? Переводила ему, когда он сюда приезжал, ну и вот. Тоже, что ли, переводчицей пойти. Может, еще выпьем где-нибудь?



Они брали к вину бутерброды, и после одного Войцеховская рассказала, что моментально проваливается в детство, в возраст около лет десяти, когда ела такой дешевый мусс из перемолотого лосося, который в «Виталюре» продается.

– Тебе тоже показалось, что они все для этих бутербродов просто бегут покупать в магазин на углу сразу после нашего заказа?

– Ну какие могут быть вопросы.

Точно таким на вкус был какой-то мусс, который ее родители привозили из поездок на выходных в Польшу, до их развода.

– Может, не ездили – и не развелись бы, – мрачно добавила Войцеховская.

Она рассказала, что где-то раз в месяц, когда на нее наваливается смертельное одиночество и такое чувство, что умри она сейчас, и об этом даже никто не узнает, она покупает обычно поздно вечером, когда кроме нее на кассе только студенты с бутылками, одну такую пластмассовую банку лосося и пачку чипсов, а дома просто молча, не раздеваясь, съедает всю банку, намазав мусс на чипсы.

Волгушев спросил, кто ее родители, но она только отмахнулась.

– Отец такая скотина, что мог бы получить место в зоопарке.

Вдруг она понизила голос:

– Видел, бежевые девушки зашли? Ну не оборачивайся, что ж ты как слон. Я их уже третий раз тут вижу. Что это, интересно, за работа такая, что они днем по барам сидят?

– Да не хуже нашей. Девушки молодые, симпатичные…

– У тебя слюна течет.

– Это не слюна! Я воду пил.

– Да, конечно. Знаю я одного такого. Выглядите вы, мужчины, в такие минуты отвратительно.

– Ну а раз это распространенное явление, то уж и тем более можно мне не пенять. Просто сделала бы вид, что ничего не замечаешь.

Войцеховская тяжело вздохнула, как будто сказав про «одного такого», против своей воли вся унеслась в мысли о нем. Волгушев даже пожалел, что больше так и не заходил на страницу к московскому преподавателю и, может быть, пропустил что-то интересное.

– Ну нет. Я так не могу. Тогда все и дальше пойдет вкривь и вкось. По-моему, уж лучше или идеально, или никак. Терпеть не могу, когда женщины вешаются на мужиков. Хуже такого только когда мужики после развода начинают встречаться с такой, знаешь, тупой красивой малолеткой.

Тут уже даже знаний Волгушева хватало, чтобы понимать, о чем идет речь: москвич постоянно фотографировался с какими-то чуть не старшеклассницами. И все же ему почему-то стало неприятно от этих слов.

– И в чем он не прав?

– Во всем? Что это за вопрос такой.

– Да нет, это так только говорится. Это мем такой.

– И что он означает?

– Да как все мемы – насмешку без цели.

Чтобы развеять неловкость, Волгушев рассказал ей о разводе своих родителей. Он не чувствовал, в отличие от Войцеховской, какого-то особо возбуждения от этих разговоров, и воспоминания ничего в его душе не трогали, но он невольно задавался вопросом, почему ни разу не говорил об этом с Настей.



Они вообще говорили все меньше, и, хуже того, все меньше было такого, про что бы он думал: «Надо рассказать Насте». Прошлой осенью он был счастлив от одной мысли о ней. Зимой изнывал от желания наконец увидеться. Весной Настя не могла приехать, потому что из-за ковида все словно сошли с ума и неясно было даже, ходят ли теперь между ними поезда или автобусы. Но летом ситуация стала полегче, и Волгушев, никак разговор не возобновляя, считал само собой разумеющимся, что Настя приедет сразу после сессии. Однако она поехала с подружками в Крым.

Инстаграмная история, где она, зачарованная, кутается в шаль, которую старушка продает на улочке с пляжа, и только слышно, как говорит: «Скока?» Ходит в следующей в шали и пыльных розовых кроссовках по пляжу на закате, и галька хрустит под ногами. Волгушев, когда это увидел, должен был отложить телефон, настолько острым было ощущение, будто бы он знает вкус ее сухих и солоноватых от морского воздуха губ в эту минуту. Но одновременно с этим его разрывала жгучая ревность и обида. Он не видел на фотографиях ни одного мужчины, но злился, что вообще должен их высматривать. Они не виделись год. Сначала «почти», потом «ровно».

Потом она переехала в Москву и перевелась в какой-то тамошний институт. С Волгушевым Настя никак это не обсуждала и рассказала уже в сентябре, когда переехала. Она снимала комнату с другой подружкой. Он рассматривал новые истории. Подоконник заставлен пластиковыми ведерками из-под огурцов и корейской морковки, только теперь в них – коренастые алоэ и какие-то пальмочки с толстыми стволами, а под форточкой – беззвучно дымящийся вулканчик увлажнителя воздуха. На столике стоит гипсовая голова кого-то, а кого, Настя и сама не знает. Вечером она включала цветам фиолетовую лампу, и с улицы, наверное, казалось, будто в квартире творится нуар.

Чем дальше, тем сильнее его злило почти все, что она постила. Очень красивая, развалившись в старом кресле: «сижу одна у даши скучаю». Еще более красивая, опять в другой, никак не указанной квартире: «перезаливаю потому что я дурында». Волгушев давно потерял счет ее комнатам: в какой она нанимает диван, в какой была в гостях у подружки, какую только задела по касательной, через друзей друзей. Сфотографировала потерянную варежку на ветке. Видео, где она с подружками танцует на недостроенном железнодорожном мосту с видом на темно-синие стекляшки Москва-Сити. Вот Соня, вот Варя, вот Даша. А кто снимает?

Еще история: сама себе показывает в зеркале язык и укрупняет кадр. Подписала фотографию московской достопримечательности: «как и один минский храм, этот можно было бы назвать храм спаса на дрожжах». В их памятное единственное свидание, после Настиного признания и поцелуев, они долго шли из парка до проспекта, почему-то по дуге, будто не сговариваясь, пытались продлить вечер. Оба молчали, навалилась усталость, накопившаяся за день. После моста через совершенно пустое на много километров в обе стороны шоссе Сторожевской улицы они свернули в переулочек между маленькой уютной церковкой и цехами хлебокомбината. В переулок выходили заводские кондиционеры, среди уже установившейся ночной прохлады те гнали на улицу потоки горячего запаха подгоревшего свежего хлеба, так что с минуту казалось, будто они идут не сквозь воздух, а через очень тонкую и вязкую, эфемерную хлебную массу – они и гладко проплывающая по левую руку в обратном направлении маковка церкви над сдерживающей густые кусты сирени оградой. Они тогда посмеялись впечатлению, и сразу стало поменьше неловкости. Через пять минут они вошли в ячменное облако возле пивного завода, и Волгушев, словно протрезвев и собравшись с силами, предложил все-таки вызвать через приложение такси.

Под одной его фотографией, где были хорошо видны запыленные, уже серые, а не белые кроссовки, она оставила комментарий: «сердце замирает при виде этих кроссовок». Волгушев провел минут 15, напряженно решая, удалить ли комментарий или просто навсегда забанить Настю, и более-менее успокоился, только уговорив себя, что она никогда ничего не писала саркастически и с чего бы ей вдруг начать сейчас.

Чем отчетливее он сам себе признавался, что каждая новая ее фотография раздражает его сильнее, тем четче собиралась в слова его настоящая, глубокая, детская обида: почему она ни разу не сказала ему просто «приезжай». «Я скучаю по тебе». «Мне с тобой лучше, чем без тебя». Ему было бесконечно стыдно перед собой за эти повторяющиеся в голове сотни раз слова, и еще стыднее, когда он мысленно отвечал сам себе, что Настя, в сущности, ничего никогда ему не обещала – и сам себя каждый раз обрывал, потому что причем тут вообще «обещания», если речь идет о его судьбе, о его счастье.

Из-за переездов и появившихся у Насти мелких подработок их звонки стали реже, а те, что были, часто выходили короткими и скованными. Он невольно сердился на нее, сравнивая их установившийся поверхностный обмен впечатлениями с теми долгими разговорами, которые вел с Войцеховской. Еще сильнее его донимала мысль, возможны ли вообще у них с Настей такие разговоры, какие у него были с Войцеховской, – двух взрослых самостоятельных людей, которые делятся опытом двух так непохоже прожитых жизней.

Он, конечно, рассказал Насте о работе на Зизико и кто такая Войцеховская, но почему-то стеснялся рассказывать что-либо подробнее, Марта буквально больше ни разу не упоминалась в разговорах. Настя лайкнула все его фотографии, кроме той, которую с собственным отражением в натертом до блеска мраморе Войцеховская сделала в загсе у ресторана (Волгушев забавно, уныло стоял у колонны, а рядом сидели сразу три расфранченных жениха) после очередного интервью. Он только тогда понял, что выложил фотографию не только потому, что ему нравилось, как он получился на ней, но и потому, что ему нравилось чувство, что посторонний может подумать, что Марта – его девушка или, во всяком случае, у них что-то было.

Как-то он ждал Войцеховскую у кофейни с другой стороны проспекта и закурил. Теперь снова иногда курил. Марта не вышла, а вывалилась на улицу со стаканом в одной руке и скомканным шарфом в другой и тут же, только окинула его взглядом, спросила, а нет ли у него еще сигаретки. Он, подумав, вдохнул дым и молча перенес сигарету из своего рта к ее губам. Возникла пауза, и сцена превратилась во что-то из немого кино. Она смотрит на него вопросительно. Он поднимает брови. Она берет сигарету одними губами, как лошадь берет сахар с ладони. Он выпускает дым вбок.

В другой раз она сказала посреди долгого повествования: «Переспала с этой мыслью», – и запнулась, а потом, покраснев, продолжила, – «и уже на следующий день решила согласиться».

Еще как-то раз на ее забавную грубость он тоже с шуточной серьезностью проговорил ей на ухо: «Я бы за такие слова тебя рас-стре-лял», – и только по удивленному, даже испуганному взгляду, который она бросила, быстро повернув голову, понял, что только что перешел черту и расстроил их дружбу. Конечно, не словами, а самим этим интимным шепотом, после которого нельзя уже без неловкости разговаривать, а надо целоваться.



Однажды в самом конце осени он пришел в ресторан раньше всех. Официанты все так же неспешно ходили туда-сюда, играло какое-то джазовое пианино. Он сел за обычный столик, заказал воды и только тогда заглянул в телефон. Оказалось, что время было нужное, а на экране светилось сообщение от Войцеховской: «тебе тоже позвонили?» Он хотел было написать: «кто?» – но как раз увидел, что ему действительно дважды за последние полчаса звонила секретарша Зизико. В почте нашлось часовой давности письмо от нее: работа над книгой приостанавливается, весь гонорар будет выплачен в ближайшее время при условии, что никакие материалы интервью нигде не будут опубликованы. Войцеховская написала еще: «Ну понятно. Это жена ему закатила скандал, и он на все забил. Классика». Волгушев медленно выпил свою воду и написал: «Ну это хотя бы лучше, чем если бы он ее утопил». Официант спросил, будет ли он что-нибудь еще, и Волгушев попросил счет. Марта спросила, где он сейчас, а когда узнала, предложила через 15 минут встретиться на обычном месте.

Она явилась в закасанных синих джинсах, мартинсах и короткой черной кожаной куртке, и Волгушев еле сдержался спросить, не холодно ли ей. Впрочем, ей, кажется, и не было холодно, она была в приподнятом настроении и словно наконец освободилась от сдерживающего ее груза:

– Вот как все удачно сложилось! Деньги есть, а делать ничего не надо! Значит, я завтра же уезжаю в Гданьск! А ты что будешь делать?

Вопрос вдруг бросил Волгушева в пот. Он только в эту секунду понял, что теперь не было больше никаких причин не ехать, да, именно завтра же, в Москву или хотя бы в Гданьск. Денег от Зизико должно было хватить на пару месяцев, к тому же в России можно было рассчитывать на работу никак не хуже той, какая ждала его дома. Плохо было, что Волгушев не мог даже сам себе признаться, что именно его останавливало. Он ответил что-то неопределенное, скорее, желая посмотреть на реакцию Войцеховской, чем пытаясь сказать, что думает, и быстро убедился, во-первых, что она совершенно не ждет, что он предложит поехать вместе с ней, и, во-вторых, что у него это вызывает только облегчение.

Войцеховская стала делиться своими планами, но он особо не слушал ее и только оглядывал будто новыми глазами. Она одевалась, что называется, эксцентрично: так одеваются женщины, у которых нет подруг для разговоров об одежде. Она вряд ли понимала, что бар, где они провели столько вечеров, уютный и расположен в удачном месте, а в лучшем случае могла прикинуть, будет ли он выгодно смотреться в инстаграме. Он вспомнил, как если он, гуляя, говорил что-то о красивом виде на парк или воду, она каждый раз отвечала, что предпочитает рассматривать городские пейзажи. Он подумал, что наверняка она, как все выходцы из деревни, всегда держит окна в квартире закрытыми, и жить с ней быстро стало бы буквально душно.

Он вдруг ощутил сильнейшую усталость и понял, что не хочет оправдывать ее за бесконечные раздражающие мелочи («грубость, мешающая ей найти друзей, происходит от неуверенности в себе, а этому можно только сочувствовать» и так далее). В конце концов, а кто не одинок, кто уверен в себе. Настя, вот, – но он не захотел думать и о Насте, Настя тут была совсем ни при чем. Он сфокусировался на том, что, в сущности, находится в одном неудачном слове Войцеховской от того, чтобы он всерьез и по-крупному разозлился на нее. Вот сейчас она скажет «Рашка», и ему захочется ее ударить – а ведь она из тех людей, которые обязательно нет-нет да скажут «Рашка» и будут при этом очень собой довольны. И следом, конечно, понял, что все это только следствие того, что сегодня его период очарования ею вдруг закончился, и сердится он на себя за то, что вообще был ею очарован и увлечен. К темноте они будто расстались навсегда и последними сообщениями обменивались как люди, познакомившиеся, когда один передал другому забытый в секонде на кассе зонт.

А уже за полночь ему написала Настя, впервые недели за три.

«Привет, как твои дела? )) ты так давно не пишешь,и я тебе не писала. я бы раньше уже разозлилась, до встречи с тобой я имею в виду. А сейчас я только переживаю немножко хорошо ли все у тебя? Когда уже блин этот ковид закончится! у меня все хорошо, устроилась все-таки на полставки дизайнером, помнишь я тебе говорила. Мы с соней перебрались на новую квартиру, поближе к центру и почти каждый вечер ходим есть суп фо, прикинь )) я почти каждый день думаю о тебе, как тебе наверное одиноко. Мы-то с соней все время вместе, а ты как? Я хотела тебе сказать, и не знала только как, и напишу так: ты можешь встречаться с кем-нибудь, раз мы все равно не видимся. Мне вообще не будет обидно». Там было еще что-то, но он уже не вчитывался.

Он почувствовал себя так, будто огонь ревности, тлевший в его груди последние месяцы, вдруг в один момент выгорел полностью и внутри остался только пепел. Никаких сомнений не оставалось. Единственное, что такое письмо могло значить, – что он был прав в своих страхах, у Насти кто-то был, и, чтобы избавиться от чувства вины, она предлагала ему считать их связь более недействительной, несуществующей. Это было ясно как день, и Волгушев даже испытал своего рода мрачное облегчение оттого, что все так мгновенно разрешилось. За какой-то десяток часов накапливавшиеся многие месяцы сердечные трудности разрешились полностью и до конца. Будь он менее измотан слишком долгим ожиданием ясности в отношении двух женщин разом, Волгушев, наверное, поплакав, дал бы себе время обдумать получше, что предпринять, но тут все забороло просто удовольствие человека, донесшего до квартиры тяжелую поклажу: надо прямо с порога бросить все на пол, а дальше пропади оно пропадом.

Он пару секунд раздумывал, что именно написать в ответ: «как скажешь» или «договорились», – но, прислушавшись к себе, понял, что не чувствует даже желания подыграть Насте, утешить ее раскаяние и, строго говоря, не чувствует вообще ничего. Он просто ничего не ответил и больше уже никогда ей не писал.

Он зашел в твиттер удалить навсегда свой аккаунт и увидел совсем свежий Настин твит: «я поняла почему не советуют ездить на велосипеде пьяной».


II.




Катя в июне 2020-го в сцепке познакомилась с интересным мужчиной. Потом к митингу у стелы тот носил ей воду из магазина через полгорода, а осенью они так часто ходили гулять на протестные марши, что к холодам съехались. То есть, собственно, Катя вселилась к нему – возлюбленный оказался программистом с новостройкой окнами на другую новостройку где-то у Национальной библиотеки. А малиновскую квартиру Катя стала сдавать.

В первый по-настоящему отвратительный осенний день, когда уже и дураку становится понятно, что хорошей погоды не будет еще полгода, Катя позвонила Волгушеву. Только увидев номер, он вспомнил, что сегодня ее день рождения. Выслушав неловкие поздравления, она перешла к подлинной цели звонка: она заказала продуктов на 300 долларов, но не заметила, что доставка едет на старый адрес, который все так же был указан в профиле на сайте доставки.

– Странно, что у тебя вообще был профиль. Мне казалось, только я еду заказывал.

В поддержку не дозвониться, по почте не отвечают, новый мужчина на работе, а сама Катя слишком занята подготовкой. Тут игривое настроение Волгушева стало улетучиваться, и он не стал даже вязаться, что конкретно «подготовка» означает.

– А твои родители?

– Их нет в городе.

– А брат твой?

– У него полгода как релокейт в Вильнюс.

– Мне, собственно, не сильно ближе, чем тебе ехать…

– Пожалуйста.

– Нельзя ли просто договориться с жильцом? Может, там дома никого не будет?

Но с жильцом было договориться тоже нельзя: с квартирантом связывались только Катины родители.

– Как же удобно устроилась.

Договорились вот на чем: Волгушев приедет, позвонит в домофон полминуты, и если ему никто не откроет, то он уйдет, а телефон переведет в авиарежим навсегда. Он оделся и взял такси.

Он так и не решил, как покороче объясниться в домофон, и вздохнул с облегчением, когда дверь открыли, вообще ничего не спросив. Поднялся, позвонил в дверь, твердо решив на вопрос, кто он, отвечать сначала «сосед», но дверь и тут открылась прежде, чем он что-либо успел сказать. На пороге стояла невысокая чернявая студентка в застиранной майке и шортах. На каждом из пальцев у студентки было по сушке. Волгушев как мог спокойно рассказал, что ему надо. Студентка съела сушку с мизинца и сказала только:

– Ну заходи. Я-то думала, опять звать на открытие магазина будут.

Пошли просто на кухню. Все осталось ровно в таком виде, как он видел в последний раз. В раковине стояла тарелка, которую им покупала Катина мама. Волгушеву показалось, что даже сушки у девушки из какого-то его пакета.

– Ты как, не болеешь? – спросила она, увидев, как Волгушев, достававший было на всякий случай маску, спрятал ту обратно в карман.

– Да нет.

– И я не болела пока. Весной так боялась, что по нескольку раз за ночь вставала к холодильнику проверить, не пропал ли вкус. Угощайся.

Чтобы чем-то себя занять, Волгушев стал есть одно из лежавших в плетеной пластмассовой корзинке на столе рыхлое мелкое яблоко («из деревни, папа привез»), хотя совсем не хотел. Разговор не клеился. «А что тебе больше нравится – помидоры или огурцы?» Он сказал, что заказ приедет, может быть, через два часа, на что студентка только хмыкнула.

– И много там?

– Порядочно.

– На свадьбу?

– На поминки. Шутка. Ну не все ли равно.

Он заметил, что его грубость как будто не понравилась девушке и, опасаясь, как бы его не вытурили раньше срока, попросил показать квартиру. На месте был диван, висели те же шторы, и только матрас Катиного брата все же перебрался на новый каркас кровати, но был все так же завален тряпьем безо всякого подобия порядка. В квартире так и не появилось шкафов и вещи были просто разложены вдоль стены в пакетах. Волгушев прохаживался и пытался разговорить девушку.

Она отзывалась на Петрову и была родом из Сморгони. Ее отец переселялся (именно в таком странном длящемся настоящем времени – то ли вот сейчас, то ли уже многие годы) куда-то под Минск в большой дом и иногда останавливался в квартире. Петрова училась на экономическом и собиралась стать финансовым сомелье. Волгушев, все таскавший с собой яблоко, подавился.

– Ну это как бы коучинг такой. Воронка продаж и так далее.

Петрова уже успела проработать два месяца в айти менеджером. На зарплату она каждый день обедала в ресторанах («тот же рассольник, но дороже»), накупила темных очков и маек и стала в два раза больше материться. Офис находился на Зыбицкой (начальник был родом из Борисова и в Минске знал только Медвежино, где снимал комнату студентом, и «центр»), поэтому чуть не каждый вечер она сразу из офиса шла в бар, напивалась и домой приезжала на такси совершенно пьяная и за полночь. На работе такой образ жизни никак не сказывался: она одинаково бездельничала что пьяная, что трезвая. Прошедшее время тут оказалось всамделишним: ее недавно сократили с тысячей извинений, потому что оказалось, что ее работа, в общем, ни для чего компании не нужна.

Когда пошли обратно на кухню, Петрова вдруг топнула и сказала «а ну кыш», и только тогда Волгушев увидел выглянувшую и тут же скрывшуюся морду кошки.

– Родители привезли?

– Не, все хуже. У меня был, понимаешь, кот. Я его привезла сюда, а он взял и выпрыгнул с балкона.

И она рассказала путаную историю, как в августе («у нас тут взрывы грохотали, как будто салют или что похуже») всю ночь искала своего любимого кота, шарясь по дворам, и несколько раз натыкалась то на бегущих куда-то людей, то на омоновцев в полном обмундировании. Один раз, когда она прошипела в темноту «кскскс», в ответ ей донеслось такое же тихое «живе Беларусь». Кота она под утро нашла, но когда потом отоспалась и пригляделась, решила, что это ведь не ее кот.

– Как это?

– Ну так. Это не мой кот.

– И что же он, точно так же выглядит?

– Да я как будто помню, как он раньше выглядел. Обычный кот. Серый. Ну посмотри.

Она сходила за котом и принесла его, упирающегося и мяукающего гадким грудным голосом, на кухню. Это был действительно настолько обычный кот, насколько только было возможно. Петрова посадила кота на стул, и тот тут же спрыгнул на пол и утек в дверь обратно.

– И ведет себя так же?

– Ну да. Всегда только жрал да мяучил, и сейчас так же.

– А что же тебя смущает?

Петрова пожала плечами.

– Все думаю, а вдруг мой настоящий кот сейчас где-то в подвале дома голодный тулится, пока я тут с этой мразью сижу.

Волгушев отложил огрызок и сказал:

– Я вспомнил похожую историю. Один мой приятель, мы вместе за партой сидели, как-то вот так же в дождливый день случайно привел в квартиру одноклассницу. Это не про меня история. Что ты ухмыляешься, я серьезно говорю, не про меня. Одноклассница эта была такая кругленькая, плавная, с щечками и, наверное, уже, м-м, ну, как это говорится, с оформившейся грудью. Тогда я и не отличил бы, где оформилась, а где просто лифчик топорщится. В общем, она была такая в общепринятом смысле привлекательная, хоть и не прямо красивая. Нет, спасибо, яблок мне больше не надо. А мой одноклассник ходил зачем-то бритый наголо, в глупых очках, которые еще и постоянно складывал в старушечий футляр. И сам он был весь немного старушечий и сам это чувствовал, отчего много матерился и притворялся, что слушает панк, и от этого только еще старушечее выглядел. У него в квартире было две комнаты: в проходной на диване спала мать, а в дальней с ним жила старая собака, а за шкафом – почти совсем глухая бабушка. Я так хорошо знаю не потому, что это про меня, а потому что заходил к нему пару раз и видел это все.

Петрова засмеялась.

– Ну не веришь – твое дело. И вот в один жаркий летний день у нас был школьный экзамен, а когда мы вышли, вдруг начался страшный ливень. Однокласснице надо было на остановку идти мимо дома моего приятеля, ну и вот они как-то под дождем рядом, что ли, бежали, и он предложил забежать к нему переждать. Они поднялись, сели у него в комнате, и девушка даже сняла что-то из верхних вещей просушить – а ну представь, сколько на ней осталось, лето же. Мой приятель, мне кажется, был влюблен в эту одноклассницу. Он предложил ей посмотреть на компьютере клипы «Сектора Газа» или что-то в таком духе. И вот так они до конца и просидели. Так, ну я потом доскажу.

В домофон позвонили. Волгушев вроде и не торопился, но, пока одевался в прихожей и вызывал такси, не сказал Петровой и десяти слов и уехал, не оставив ей телефона и даже толком не представившись. Тем удивительнее было, когда три дня спустя Петрова ему написала. Еще удивительнее было, что именно она написала: «Спасибо за разговор, было незабываемо. Я бы хотела повторить, а ты?» Волгушев подумал, что выберется из ситуации шуткой и ответил: «Это ведь не тиндер, ты в курсе?» – но Петрова ответила: «Что это значит?» Что отвечать на это, он не знал, поэтому махнул рукой и только с утра написал фразу, которой научился у Насти: «Без негатива».

У них завязалась странная переписка. Каждым новым сообщением Волгушев пытался ее закончить, а Петрова прилагала невероятные усилия, чтобы этого не замечать.

– «Какие планы на выходные?»

– «Никаких».

– «И у меня никаких. Чего делать будешь?»

– «Полежу на кровати. Схожу в магазин».

– «Понятно. А слышал про новый фильм?»

– «Не-а».

– «Говорят, супер. Я бы сходила».

– «А говоришь, планов нет. Обязательно сходи. Может, закроют к чертовой матери все кинотеатры скоро».

Или:

– «А чем ты в школе увлекался?»

– «Ничем».

– «А на экскурсии вы с классом ездили?»

– «Ездили».

– «А в Мире и Несвиже были?»

– «Без понятия. Слушай, я сейчас в очереди, не могу писать».

Или:

– «Слушай, я как будто в стиралке застряла((». «Ты прочитал сообщение, ответь пожалуйста».

– «Да, я стал гуглить, как в такой ситуации выбраться. Пока ничего не нагуглил. Держи в курсе».

– «Я пошутила просто))»

– «Фух, отлегло. Ну, всех благ».

По соцсетям она узнала, что он работал в книжном, и вздумала слать ему белые стихи, которые какая-то нравившаяся ей пиарщица писала в инстаграме. Стихи были все о том, в каких многоцветных иностранных городах пиарщица побывала летом на деньги своего айтишника и как уныло и серо на их фоне вспоминался ей город, из которого она приехала.

– «Мозырь, что ли?»

– «Да нет, она про Минск».

– «Я думал, она из Мозыря».

– «Она из Мозыря, но стихи про Минск».

Он поставил смайлик с задумчивым человечком, и больше переписка на этот счет не возобновлялась.

Как-то среди ночи она отправила ему сообщение, где пересказала только что приснившийся с его участием сон. Они то ли целовались в телефонной будке, залитой дождем, то ли стояли у этой будки под одним зонтом. То ли вообще ехали в машине, болтали о всякой чепухе, а потом он остановился на светофоре, потянулся, чтобы поцеловать, и тут она проснулась. Волгушев ответил, что это она, наверное, съела что-то не то на ночь.

Он не понимал, чем навлек на себя все это, и, как ни старался, не мог вспомнить, чтобы сказал тогда в квартире что-нибудь хоть отдаленно кокетливое. Следующая за этим ленивая мысль о том, чтобы поддаться слоновьим ухаживаниям молодой, в сущности, и неуродливой девушки, каждый раз вызывала такое чувство гадливости, что он даже сам себе удивлялся. Петрова пробуждала у него в памяти что-то из старших классов, когда у него временами поселялось кошмарное подозрение, что девушек, в которых можно по-настоящему влюбиться, просто не существует в природе, а есть только разной степени миловидности грубые и глупые мещанки, и все, что его ждет в жизни с ними – это десятилетия тупого притворства и беспросветного одиночества.

Однако зимой он снова устроился на Vot.by, где теперь только переписывал новости из дома, дважды за месяц провалялся в постели с температурой, не созванивался даже с матерью, чтобы не пугать хрипотой, и в какой-то момент подсчитал, что не разговаривал ни с одним живым человеком дольше, чем когда-либо в жизни. Поэтому, когда Петрова вдруг пригласила его на свой день рождения, он пожал плечами и согласился.

Она заехала за ним на папиной машине. Сам папа – довольный, улыбчивый, круглый мужчина за 50 – смирно сидел за рулем. Не доезжая до кольцевой, он рассказал, что с матерью Петровой давно развелся и живет с женщиной не сильно старше Волгушева, но для дочки ничего не жалеет и сегодня вот весь день развозит ее гостей, покупки и подарки. Волгушев промычал что-то одобрительное. Мужчина спросил, где Волгушев работал до газеты.

– В книжном? Читать любите? И я люблю. Даже одно время хотел собрать все издания советской научной фантастики 1957-1991 годов. Сейчас уже поостыл – все равно все прочитать не успею.

– Пап, ну зачем сейчас про работу.

– Тебе никогда про работу не время говорить. Она у меня думает, что «работать на дядю» – это устроиться к родственнику, – весело сказал мужчина и подмигнул Волгушеву.

Волгушев спросил, глянув из окна, не в противоположной ли стороне Малиновка, на что мужчина ответил, что, конечно, в противоположной, ведь они почти доехали до Ратомки.

Дом был, в общем, совершенно закончен: двухэтажный, коричневый, с неуклюжим медвежьим крыльцом и рядом маленьких окошек там, где напрашивался если не балкон, то хотя бы одно большое окно. На то, что в доме пока не живут постоянно, указывал только беспорядок двора да то, что у гаража не было двери. Пока отец выходил открывать ворота во двор, Петрова прихватила Волгушева за локоть и несильно сжала там, где бывает особенно больно, если стукнуться об стол или угол.

Внутри уже ошивались какие-то юноши, приятели Петровой. На Волгушева они не обратили никакого внимания и, едва увидев машину, галдя бросились разгружать багажник. Когда Волгушев разувался, откуда-то со второго этажа спустился юноша постарше, собственно, и не юноша, а уже вполне его ровесник и, ни слова не говоря, хмуро оглядел его. По тому, как от этого взгляда подобралась и даже задрала голову Петрова, стало совершенно ясно, что это ее бывший или нынешний и, в общем, тот самый, для кого он сюда вообще привезен и на контрасте с которым в голове Петровой все это время разворачивался их несуществующий роман.

Гости шумно разожгли на заднем дворе гриль и толкались в небольшой деревянной беседке. Рядом с беседкой стояли рядком маленькие туи и лежала гора гладких булыжников, из которых весной кто-то должен был собрать декоративную горку и, наверное, бордюры дорожек. В углу у забора стоял бассейн-бочка, затянутый синим покрытием. Отец Петровой прогнал гостей в дом, сказал рассаживаться за столом, а сам в своей куртке-гусеничке стал жарить мясо. Во всем этом была приятная уютная меланхолия: воздух над грилем дрожал и переливался, а из сосисок то и дело били фонтанчики жира.

Стол студенты, что называется, накрыли. Совершенно в родительском вкусе, со скатертью, тарелочками, десятками вазочек с салатами, крупной вареной картошкой, котлетами и, конечно, многочисленными бутылками самой прозаической водки в каждом зазоре между угощениями. Волгушев невольно поднял бровь: последний раз он такое видел у покойной бабки на юбилее.

Гости ели, пили и, не обращая на Волгушева никакого внимания, продолжали какие-то свои прежние разговоры, из которых удавалось выудить только отдельные детали.

Один друг Петровой, программист и математик, соорудил себе колесо с сотней одинаково ничего для него не значащих хобби и на Новый год крутил его, чтобы выбрать, каким овладеть в следующем году. Другой, тоже, конечно, программист, рассказал, что в тиндере подписался поваром, чтобы девчонка заинтересовалась им, не зная, что он айтишник, и признаваться собирался, только когда съедутся. Волгушеву показалось, что он читал эту историю в интернете, но вслух ставить под сомнение хитрость незнакомого человека посчитал невежливым.

Еще один, совсем старшеклассник по виду, но который перевелся на заочку, потому что уже на полную ставку работал программистом, долго и подробно рассказывал, как сам себе диагностировал сезонную депрессию. Он обращался за лечением к двум психотерапевтам, но они предлагали антидепрессанты плюс курс терапии, что его взбесило. «Говорят, надо разобраться. С чем тут разбираться? Я уже знаю диагноз! Как этому поможет, если узнать, что мне говорили родители в пять лет?!» Он сам нагуглил про лечение депрессии при помощи сильного света и теперь по полдня сидел под лампой, а зимой, по совету другого такого же больного с «Хабрахабра», собирался поехать на три месяца пожить в Сочи, потому что там огромное количество солнечных дней. «Пишут, что надо, конечно, во Владивосток – там зимой вообще 20 дней в месяц солнечные, но туда билеты дорогие, да еще и акклиматизация стресс вызовет. Поэтому я думаю, может, лучше в Польшу переехать? В Польше вроде тоже все время солнечно».

У воздыхателя Петровой был ник dwarf – и он действительно был коренастый, подслеповатый, небольшого роста, с жиденькой бородой, как если бы не сам взял себе такой псевдоним, а получил его от иронически настроенного романиста. У Дварфа, однако, было три квартиры по городу в наследство от предполагаемо интеллигентных дедушек-бабушек, так что у небогатого романиста тут бы все шутки в горле застряли.

Дварф представился Волгушеву как «ветеран домашнего пивоварения» и сообщил, что первым в истории твиттера использовал букву «ў». Это был твит-вопрос, как добраться от его хостела до одной варшавской пивной. Его хобби было советская бытовая история. Он знал распорядок вытрезвителей, сколько стоило каждое советское мороженое, из чего делали при Брежневе всю колбасу, и был смертельным врагом трехразового питания, в котором ему виделось средоточие всех неисчислимых пороков СССР. Он был из тех людей, которые в День города с утра приходят ко Дворцу спорта и фотографируют на телефон редких гуляющих, пока наконец не поймают в кадр пьяненькую бабенку под 50, с укладкой и на каблуках, отплясывающую под сценой. Выложат фото в твиттер с подписью «электорат», закажут то же пиво и тот же шашлык, что бабенка, и уедут домой тем же автобусом и в тот же спальник, что она. Он жил в новом районе на месте бывшего аэропорта, один в огромной двухкомнатной квартире, и особенно гордился, что у него было в каждой комнате по туалету.

Волгушев на все это только неопределенно бекал и мекал, а вот Петрова, дослушав, громко сказала Дварфу: «Как же ты мне надоел», – и пошла переодеваться в праздничное. От выпитого ли, или от вида совершенно счастливого отца Петровой, с шутками прислуживавшего шумным гостям, или просто оттого, что Петрова все это время пыталась затолкать ему разутую ступню под брючину, Волгушев унесся в фантазии.

Ну что стоит ему, когда она вернется, поцеловать ее, допустим, просто в щеку? Ведь это будет даже приятно. Надо полагать, малиновская квартира и, глядишь, еще что-нибудь такого же плана станут его собственностью буквально через пару месяцев после такого поцелуя. Найдется ему и несложная работа у симпатичного тестя. Будет он в основном обсуждать с тестем старую фантастику (а заодно, наконец, и почитает ее нормально, впервые с пятого класса), поможет собрать хорошую библиотеку, а как бы за это будет получать зарплату, будто он менеджер международной компании. А когда работы много, ну удивительное ли дело, что муж видится с женой не так часто, как хотел бы? Волгушев был не большой знаток психологии мужчин за сорок, но тут уж и слепому было видно, что как только Петровой найдется муж, ее отец наконец сможет с чистой совестью ввести в новый дом молодую жену. От этого, уж конечно, и отношения с дочерью станут лучше: сейчас-то, кажется, мужчина и сам ей толком объяснить ситуацию не может, а сама она, понятно, в упор не видит, как ему мешает. Плохо ли дело – одним поцелуем, по сути, начать сразу две новые семьи?

Надо ведь признаться хотя бы самому себе, что никто и никогда не станет платить ему за то, что он по-настоящему умеет. Да и как назвать то, что он умеет? «Читать»? Вот уж глупее ничего сказать нельзя. «Понимать жизнь»? «Быть счастливым»? Это уже было, и даже в тот раз с деньгами к дураку никто не побежал. А вот быть зятем – это работа, за такое можно и приплатить. Ну что хорошего ждет Петрову с этими Дварфами? Пивной алкоголизм, самодиагностика гинекологических заболеваний, переезд в Чехию. А он отцу сохранит дочь и даже проследит, чтобы та закончила университет и нормально работала.

Доведенная до конца мысль сама себя тут же и разрушила. По-настоящему Волгушева увлекала в этой фантазии только роль отца Петровой, единственного, кто будет в безусловном выигрыше, как бы дело ни повернулось, будет ли его любимая дочь с ним, с Дварфом, да хоть с самим чертом, его любовь к ней все сделает осмысленным. Волгушеву тот может дать только деньги, никак не счастье.

Он вдруг вспомнил фотографии Зизико с женой в молодости. Какой обычный сюжет, какой простой сюжет. Что же сделаешь, что кто-то рождается с деньгами, а кому-то их вовек самому не раздобыть? Он вспомнил лицо Зизико в их первую встречу – налитое самодовольством, лоснящееся, глупое. Он вспомнил, как тот выглядел во вторую встречу – прижукнутый, опасливый, как будто бледный даже. «Бьет она его, что ли?» – вдруг подумал Волгушев. Да и ладно, если бьет. А если он вот так же сидит за столом на совещании каком-нибудь и вдруг уносится в мысли: «А как моя жизнь сложилась бы без этого брака? Если бы я уехал торговать машинами в Америку? Женился бы на той, на ком хотел…». Волгушев вдруг понял, из-за чего ему гадко даже думать все это, даже из сытого, праздного любопытства прикидывать возможные, чисто гипотетически варианты.

Когда он очнулся, разговор уже шел, кто в какую страну собирается уезжать: «Раз у меня есть идея путешествовать, – неуверенно говорил один подвыпивший студент, словно оглядывая в голове эту неизвестно откуда взявшуюся идею, – то, наверное, попробую пожить в Албании». Другой делился планом переезда в США: завербоваться в армию, по армейской квоте отслужив, пойти в полицию, а оттуда, получив необходимый стаж, перейти в пожарные, чтобы в итоге чуть за 40 выйти на пенсию и получать ее сразу за три госслужбы.

Вся эта деловитость находилась в самом разительном контрасте с внешностью говоривших. Все они были в теплых спортивных штанах и в байках, в жарко натопленном доме они нещадно потели и поминутно оттирали от пота красные лица. У всех были удивительные стрижки – в лучшем случае, просто плохие, сделанные, по-видимому, мамой дома, у одного был хвост до лопаток, у другого – такие длинные сальные лохмы, что можно было, не гадая, предположить, что он принципиально и уже много лет не стрижется, ну а мыть достаточно часто голову ленится. Несмотря на сильные запахи еды, в комнате, хоть она и была большой просторной залой, стоял густой запах пота, и добро бы только свежего.

Волгушев вполголоса спросил у Дварфа ручку (пронзающий взгляд, рука, запущенная в бездонный карман байки, достает оранжевую с синим погрызенным колпачком) и быстро своим корявым почерком накорябал на салфетке: «Люди делятся не на тех, кто витает в облаках, и тех, кто твердо стоит на земле, а на тех, чьи мечты убоги, и тех, чьи мечты прекрасны».

– … а какая разница? Куда ни поедешь – везде будет такое чувство освобождения…

– Прекрасно понимаю, о чем ты, – вдруг подал голос Волгушев и обратился к тому, который хотел стать американским пожарным. – Мы с женой, извините, что пример такой дальний, как-то красили дверь входную. Изнутри, я имею в виду. И когда краска высохла, оказалось, что дверь к косяку присохла. Мы сначала не поняли, что случилось, думали, замок заклинило, хотели слесаря вызывать. А когда разобрались и ножом краску отковыряли, такие счастливые в магазин пошли, словами не описать. А где у вас тут, кстати, туалет?

Он сунул салфеточку под тарелку, встал из-за стола, часто оборачиваясь (пантомима «сюда? не сюда?»), шаркая ногами в гостевых тапочках, дошел до нужной двери, громко закрыл ее за собой, тут же тихо открыл обратно и совершенно бесшумно, уже в одних носках спустился на первый этаж, оделся и, никому ничего не говоря, вышел на улицу.

На улице совсем стемнело, шел мелкий мокрый снег и неприятно задувало за шиворот. Он немного отошел от дома и попробовал вызвать такси. Приложение почему-то отказывалось показывать в радиусе хоть какие-нибудь машины, и Волгушев решил просто идти в сторону города. Минут через 15 он повторил попытку, и снова безуспешно. К тому же ему показалось, что он идет не в ту сторону. Он развернулся и пошел в нужную. В тот момент, когда он сообразил, что узнает дома, его окликнула Петрова.

– О, как вовремя, – ответил ей Волгушев на ходу. – Не подскажешь ли, в какую сторону город?

Петрова выглядела крайне драматично. Ее лицо было буквально перекошено, брови подняты и сдвинуты разом, верхняя губа дрожала, как при плаче, а нижнюю она будто успела искусать до крови, или это просто в темноте так выглядел не вполне проглоченный кетчуп с мяса. Она придерживала полу запахнутого, не застегнутого пуховика рукой без рукавицы, а другой рукой пыталась удержать от ветра хитро поставленную прическу – но ветер быстро трепал ее, и уже через пару минут прическа стала такой, какую делает человек после ванной, просушивший голову полотенцем. Из-под пуховика выглядывало белое газовое платье и такие колготки, в которых своих дочерей отводят на первый звонок особенно чувствительные отцы.

– Да-да, конечно, я слушаю. Такси не вызывается почему-то, – сказал Волгушев на какую-то ее вопросительную реплику, и не подумав останавливаться. – Поговорить можем, само собой.

Они прошли некоторое расстояние в таком странном темпе: он как человек, который торопится на автобус, она – как человек, который приготовился к самому важному объяснению в своей жизни. Наконец они добрались до пешеходного перехода, и правила дорожного движения временно отменили роль Волгушева: человек, нетерпеливо переминающийся на месте, делает это одинаково и на светофоре, и дожидаясь своей реплики в тяжелом разговоре. Петрова воспользовалась этим и стала что-то сбивчиво говорить. Как Волгушев ни старался делать вежливое лицо и отворачиваться («ну и ветрище, аж вон мусорку перевернуло»), а все-таки встречался с ней взглядом и невольно втянулся в объяснение.

– Нет, нет, этого никогда не будет.

– Что?! Почему?!

Он качал головой, как консультант в магазине стройтоваров («тут не шуруп нужен, тут вам выбрасывать вещь пора»), она всплескивала руками, как в театре.

– Ну ты же умный человек…

– Нельзя ли без комплиментов, – поморщился Волгушев.

Она через слово говорила что-нибудь по матери, он только отдувался.

– Да пойми же ты, наконец, ну что за жизнь тебя ждет со мной. Ты ведь небось заведешь приложение, чтобы ставить оценки выпитому пиву, или потребуешь, чтобы мы играли в скрэббл. А я ну не могу, понимаешь, физически не могу жить с кем-то, кто играет в скрэббл. Начну тебя поколачивать, ты будешь жаловаться в соцсетях. Ну кому это надо.

Петрова трагическим голосом попросила его хоть сейчас не паясничать. Волгушев впервые заметил, что она была не на шутку взбешена и выкрикивала слова тоном человека обманутого, лишенного чего-то, что ему было твердо обещано. Его задевало, что он-то определенно никаких обещаний не давал, но из простого человеческого сочувствия не мог отделаться одной насмешкой. Загорелся зеленый. Они остались на месте.

– Ладно. Хорошо. Почему мы не будем вместе? Первое: я не странный. Второе: я не сложный. Мы просто разные виды людей. Я твой вид понимаю, а ты о моем даже не знаешь.

Петрова глотала воздух и то ли теперь уже сама не слушала его, то ли, наоборот, впервые в жизни пыталась словами точно описать чувства, которые переполняли ее, и на ходу пугалась того, что у нее получается.

– Я не так говорю все? Да? Я плохо говорю, я все не то говорю. Я поняла. Но ты же понимаешь, что я говорю! Ты же понимаешь: не может такое быть случайно!

– Да что «такое»? Все ты придумала. Ни минуты ничего не было.

Петрова окончательно задохнулась:

– Как это ничего? Зачем же ты сегодня приехал? Что же ты тогда рассказывал про того одноклассника?! Что ты этим хотел сказать?!

Волгушев всплеснул руками:

– Да от скуки приехал, что тут сложного! И сказать ничего не хотел. Это просто история, какие рассказывают, чтобы занять время. Да и весь смысл ее в том, что у моего товарища с той девчонкой ничего не было.

Петрова опять подбирала слова, ей казалось, что все эти ужасные слова еще как-то можно отыграть в нужную сторону, надо только понять, в каком порядке их расставить. Волгушев впервые ее по-настоящему пожалел и совсем тихо, почти нежно сказал:

– Но я ведь совсем не люблю тебя, пойми, пожалуйста. Что мне с эти прикажешь делать?

Она замерла и смотрела удивленными глазами:

– И не нравлюсь даже?

– Нет, – вздохнул он. – Раз это единственный ответ, который ты поймешь.

Он пошел дальше и, чтобы не видеть ее, достал телефон. Такси все не вызывалось. Уже пройдя порядком какой-то не то узкой тропой в снегу, не то просто автомобильной колеей, он обернулся и увидел, что Петрова за ним не шла. Не видно ее было и в стороне дороги.

Он все шел, и шел, и зашел совсем в какой-то лес. Утомленный, он достал из кармана бутылочку с водой, выпил и умыл вмиг замерзшее лицо. Снова стал вызывать такси, но капля, попавшая на сенсорный экран, сделала тот непослушным. Будто насмешливое привидение за его плечом закрыло приложение, отлистало две страницы до папки фотографий и открыло фотографию Насти, минуточку проверяющую телефон в день их прошлогоднего свидания. Фотографию он тогда сделал украдкой и ни разу Насте ее не показывал. Во-первых, ну было бы что показывать, просто невыразительная фотография человека в движении. А во-вторых, он прекрасно помнил, что делал ее, думая: «Если мы больше не увидимся, у меня будет хотя бы это». Это было не изображение воспоминания, а изображение, вызывающее воспоминание. Так наши предки смотрели на локон возлюбленного и что-то чувствовали, хотя вроде бы никак не могли: локон – это просто волосы, никто не любит просто волосы. Сначала он не вспоминал о фотографии, потому что чувства, ей вызываемые, казались наивными, его тогдашние мечты осуществились с лихвой, с горкой. Теперь ему было больно вспоминать момент, когда ничего еще не случилось, все было впереди, все могло случиться лучшим образом, все должно было случиться лучшим образом и, однако, не случилось, а как-то расползлось, растворилось, исчезло, как дым, и ничего не вернешь и не повторишь.

Волгушев понял, где он. Поле, которое вдруг открылось его взору, было подмерзшей гладью Минского моря. Вправо шел заснеженный пляж с железными беседками, которые дети в такую пору года любят заматывать целлофаном, чтобы получался такой как бы домик. Надо было идти дальше берегом, и через полчаса должна была быть станция электрички. Но пока можно было постоять, передохнуть. Вокруг было совсем безлюдно, только ветер шевелил редкие мертвые листья на не полностью облетевших деревьях, да где-то вдалеке, со стороны домов, которые он прошел, лениво брехала собака. Волгушев стоял на заснеженном пляже и беззвучно плакал.


Третья часть



I.




«В 2020-м я жил в пяти минутах ходьбы от Двора Перемен. Я снимал квартирку с видом на кинотеатр и сквер. Я жил на задворках перемен.

Уже в начале лета все поверхности в районе оказались исписаны надписями «Я/Мы 97%». Некоторые надписи на дорогах были сделаны так торопливо, что черточка сливалась со следующей буквой, и казалось, что это предупреждение – осторожно, впереди ухабы.

Я обнаружил, что большой черный пластмассовый мусорный бак, на котором в самые отчаянные прежние времена к обычной абракадабре жэсовских букв и цифр иногда на пару часов добавлялось «луку на муку», теперь весь аккуратно закрашен мелками, что ли, в бело-красно-белый флаг. Я сначала даже подумал, что это уже контрреволюция началась, настолько странной показалась мысль расписывать важными для кого-то символами мусорный бак. Ну вроде как своими руками «Петя + Настя» в сердечке вырезать ножом на ободке унитаза. Бак скоро отмыли. Коммунальные службы – с народом.

Все, с кем я разговаривал или даже чьи разговоры слышал случайно, наполнились уверенностью, что Лукашенко не удержится. Он или проиграет выборы (хотя вроде бы все всегда знали, что цифры голосов он просто рисует), или улетит на вертолете из охваченного протестами города, или, во всяком случае, уйдет в отставку до Нового года. Я совсем пропустил момент, когда именно все набрались где-то таких твердых убеждений, и чувствовал себя, как в университете, когда вся группа откуда-то знает, что завтра ко второй паре, а я один, как дурак, помучавшись от нежелания так рано вставать, прихожу одновременно с ними, только виноватый и себя стыдящийся.

Под окном был митинг. Я вытащил на балкон кресло и читаю «Окаянные дни» под шум толпы у моих ног. Каждый год перед кинотеатром в сентябре-октябре разворачивается сезонный рынок и с утра из динамиков жарит радио с «полькой белорусской». Мысль, видимо, в том, что без рева музыки никто не станет покупать картошку на зиму. Теперь из этого же динамика гремит «Перемен» Цоя. Меня не раздражает, что мотивировать мои гражданские чувства пытаются ровно так же, как прежде пытались консьюмеристские, мне просто не нравится грохот.

Когда стемнело и все разошлись, под окнами ходит небольшой мужичок и с перерывами на пописать в кустах кричит: «Живе Беларусь». После каждого выкрика он делает паузу и прислушивается, не откликнется ли желающий поговорить. Говорить он хочет про то, что сейчас у нас идеальный момент бунтовать и скоро придут американцы, которые всем уволенным с заводов людям дадут денег. Наверное. Он пьян и выкрикивает свои мысли в случайном порядке то редким прохожим, то куда-то в окна. Когда находит наконец какую-то помятую бабоньку, то тушуется и зачем-то спрашивает:

– Была в казино?

– Не-ет.

– Мы сейчас как бы поставили все на зеро. Шанс выиграть – 1 к 36!

После этого разговор как-то сам собой утихает. Ночь такая нежная, что я остаюсь на балконе в одних трусах и просто сижу. Не зная, чем занять себя, от избытка чувств я при тусклом свете фонаря один за другим состригаю здорово отросшие ногти на ногах.

Дня через два после выборов я иду в магазин напротив «Риги», где все лето покупаю пакеты с вымытой сладкой морковкой. В парке в траве видны голые колени загорающих, а у самой дорожки – поваленные еще в июле, да так и не поднятые рамки ограждения с прошедшего тут большого митинга. Всю дорогу вокруг меня, то далеко, то близко гудят гудками машины, как будто весь город медленно вползает в колоссальную аварию. В сумерках я выхожу из магазина и вижу поверх голов других таких же зевак, что на перекрестке пробка. Машины гудят и еле двигаются. Через час выгуливающие собак жильцы окрестных домов станут кидаться камнями в прибывших разгонять пробку милиционеров, но я к тому моменту буду уже дома и узнаю эту историю только через пару дней, когда обратно включится интернет.

Староста моей группы после выпуска уже успела, как и все белорусские женщины, выйти за программиста и родила двойню. Она с весны с головой в политике и на любые, самые скромные вопросы отвечает чеканно: «Не обязательно в чем-то разбираться, чтобы видеть, что происходит». У нее машина, фотографии из отпуска за границей, но теперь она строчит кляузы в ЖЭСы. Кто-то написал, что если мотать дворников на ложные вызовы или по ерунде, то у них не хватит сил закрашивать революционные лозунги и рисунки. После выборов она и все остальные жены программистов облепили все школы страны листовками и своими аттестатами – это школьные учителя, оказывается, сфальсифицировали выборы.

Полчаса не мог попасть домой: по улице Богдановича медленно и вяло текла толпа улюлюкающих футбольных болельщиков. В интернете шутят, что их кричалка – «Живе белый гусь», и, надо сказать, что если не прислушиваться, то похоже. На бульваре у «Дома-доллара» ко мне подошел чистенький дедок и на литературном белорусском спросил, почему я не с остальными, не присоединяюсь к маршу.

– Так я русский, отец.

Дедок по-русски ответил «простите» и тут же отошел.

Каждые выходные погода стоит идеальная, но из дома выйти нельзя: в каких-то каналах толпам гуляющих постоянно придумывают новые маршруты, и никогда не знаешь, не придешь ли прямо к ним в колонну. Я выхожу прогуляться в сторону Цны, через частный сектор и дальше через поле пустыря – протестующие не ходят в парки. На улице совершенно пусто и тишина. Секонд на первом этаже закрыт в два часа дня: продавщицы – на гигантском митинге у стелы. Закрыт цветочный, в продуктовых никого нет, только скучают одна-две кассирши. Я беру слойку с творожной начинкой и «чудо-шоколад». Некоторые дома в частном секторе украшены трельяжем, по которому густо вьется лоза дикого минского винограда, что ли. В окнах нет бело-красно-белых флагов или листков с мелким почерком набранными распечатками претензий к государству. А может, и есть: за забором и шторами особо ничего не разглядишь.

Одноклассник пишет в твиттере: «кто со мной завтра гулять?» Это надо понимать в политическом смысле, «митинговать», но я сразу вспоминаю, как в детстве его физически невозможно было уговорить пройти хоть две остановки пешком, он всегда норовил подъехать. Его упрямство было прямо иррациональным: компания собралась играть в футбол и расстояние до поля проезжает в набитом взрослыми трамвае.

Староста живет в Колодищах и свой типовой бетонный коттедж с разрытым грязевым задним двором отремонтировала в стиле «игристый Прованс», а теперь постит фотографии, как веселая, счастливая идет под руку с мужем и в колонне людей почему-то непременно посередине дороги. У мужа немного растерянное, но серьезное выражение лица, он до трусов и носков одет только в подарочную брендированную одежду своего нанимателя.

Моя квартирная хозяйка так объясняла, почему сама с мужем, ребенком и отцом-пенсионером съезжает в дом за город: если захочется погулять по городу, она лучше на выходных в Вильнюс съездит. В инстаграме я вижу, что теперь на митинги они ходят всей семьей. Видно, все-таки до Вильнюса не так близко, как казалось.

Все это люди самые скромные и в политике не искушенные. Меня завораживает контраст между их вчерашними интересами и сегодняшними. Белорусская трагедия до лета 2020-го: банкомат выдал все деньги, но мелкими купюрами. «И куда мне, бляха, с этим идти?!» Белорусы могут запостить что угодно со словами «ну вот и все» и «началось». «Автобус до Ваупшасова будет ходить по новому маршруту. Ну вот и все. Началось».

Политическое становится личным. Объявление в паблике «Ищу тебя»: «Прекрасная незнакомка, с которой мы были в сцепке на Чеботарева, отзовись. Ты была в обтягивающей белой майке. Я – в розовой рубашке с коротким рукавом и в джинсовых шортах».

Закончилось лето тем, что в полтретьего у подъезда встал пьяный, включил с телефона песню Фредди Меркьюри и Монсеррат Кабалье и принялся ей подвывать тоскливым нутряным голосом кастрированного мартовского кота. Когда песня кончилась, он пару раз стукнул подобранной где-то палкой по скамейке и совсем из последних сил покричал с минуту: «Оля! Оля. Оля!» – после чего перешел на отрывистое мычание с редкими «что? что!» и постепенно растворился в моем сне.

По работе я переписываю новости. Одна другой глупее. Человек по фамилии Кузнечик перепрыгнул забор шведского посольства и попросил политического убежища. Человек по фамилии Кузьмич вышел в трусах против ОМОНа. Революция – фейерверк белорусских фамилий. «Задержаны фоторепортер «Брестской газеты» Роман Чмель и внештатник «Брестской газеты» Максим Хлебец». И не только фамилий. «Автор воровского романа «Хозяин фарта» возглавил комитет по расследованию пыток арестованных». Попался кинокритик. На суде он сказал, что на марши ходит, чтобы лучше разбираться в будущих документальных фильмах о маршах.

Друзья снимают на телефон, как набыченный третьекурсник со специальности, для которой высшее образование даже не нужно, ведет диспут с раскрасневшимся деканом в синем пиджаке. Декан говорит, что идея европейской науки основана на уважении к авторитету знания и на соблюдении университетской иерархии. Студент в свитерке и с рюкзаком срезает: «Мы не в первобытном обществе». Стайка девчушек (все в масках, жмутся друг к другу и сами себя подзуживают) в глубине кадра дает шума. Амфитеатр аудитории за кадром одобрительно гудит. Какой тяжелый символизм – академическая европейская наука повержена людьми, перепившими сладкой газировки.

Октябрь. Через дорогу от окна клен так красиво пожелтел теплым, чуть красноватым оттенком, что часть краски будто перелилась от щедрости на сырой поутру или после мелкого дождика асфальт: дорога теперь не черная, а мерцающе-мандариновая. В Минске все листья облетают за последнюю неделю октября. Во дворе листья лежат сразу кучами, будто сами себя собрали. По самой большой трусцой и кругом бегает мальчик и хрустит листьями. Он смотрит себе под ноги – так кажется, что он просто долго бежит по полю, укутанному листьями.

В один понедельник многие кафе и магазины не открылись в знак протеста против чего-то, чего я уже и не вспомню. Ко всем по списку пришла санинспекция и все, на что раньше закрывала глаза, поставила на вид. Все пошумели, собрали штрафы через фейсбук и к выходным открылись. А у нас на бульваре цветочный магазин закрылся – и с концами. «Не соответствует санитарным нормам». Из-за того ли тоже или просто совпало? Никак не узнаешь, фейсбука-то у них нет. Просто торговали рассадой, грунтом, цветами в горшках и слишком поверили интернету. «Американцы заплатят всем уволенным». Каждые выходные вокруг бульвара шумно ходят колонны протестующих – маленькие, чисто из местных.

Ноябрьское утро. Полуосыпавшиеся деревья стоят, укутанные туманом, как ваза сухих цветов за кипящим чайником. Мои одноклассники на разных окраинах города встали в семь часов или раньше, чтобы с соседями промаршировать по своим пустым дворами. В диком лесочке за частным сектором одна такая демонстрация тайно заложила мемориал погибшему от рук неизвестных директору сетевого магазина косметики. Деревяшка, по которой кто-то любовно выжег портрет покойного армейских времен, установлена посреди языческого алтаря из гладких камней, сухих трав и только что не декоративных мхов.

В метро всегда были потемки из-за слишком тусклых ламп, от сдавленного воздуха всегда в холодное время года немного как бы знобило. А тут на станции «Площадь Победы» лампы почему-то светят уже ярко, как будто город наконец решил жить всерьез, ничего никуда не экономя.

В декабре кто-то стал клеить на нижней площадке подъезда «Честные новости». Думаю, это жильцы с пятого этажа: они одни на весь подъезд вывесили флаг, когда это еще было законно, – во внутреннем дворе, не на улицу, с которой и увидеть могут. «Честные новости» – это распечатки хамски пересказанных новостей из интернета. Что-то вроде школьной стенгазеты, если бы все статьи про классную красавицу писал влюбленный в нее троечник. В пару дней обклеили всю доску объявлений. Раньше было что-то про коронавирус, что на площадке нельзя ставить коляски с велосипедами и что разыскивается кошка. Сейчас осталась только кошка. Велосипеды и коляски, впрочем, тоже стоят, где стояли. За две недели до Нового года появилась картинка «погони», только на коне там сидел Дед Мороз с большой сосулькой. Новости периодически срывают люди из ЖЭСа, но без энтузиазма – агитатор разошелся и обклеил уже все стены до последнего этажа. Он оставил на входе даже отдельный лист-отповедь: «Неуважаемые! Все не сорвете!», – что-то в таком духе. Я срываю с большим энтузиазмом, но ленюсь подниматься выше своего этажа. У меня плохое зрение, и только сорванную листовку я могу прочитать дальше заголовков. Неизвестного революционера это заставляет клеить свои объявления так высоко под потолком, где не видно уже и заголовков. В какой-то момент он перестает обновлять новости, и у нас в подъезде навсегда устанавливается середина января 2021-го.

К зиме я перестал натыкаться по выходным на колонны. Возможно, они все переместились на утренние часы, а может, людям в минусовую температуру меньше нравится бороться за свой голос, чем в идеальные августовские +25.

Новостей про революцию уже почти совсем нет. Есть такая: попавшие под следствие девушки жалуются в письмах на волю, что все их сокамерницы отказываются выходить на прогулку и два месяца подряд сидят взаперти, всем довольные. Я представляю, какой написал бы заголовок: «Нагулялись».

Это уже конец революции? У меня кончились воспоминания. Есть только еще пару кадров из 2021-го.

Я выхожу в теплый февральский день прогуляться в парк. В подъезде кто-то ищет очередную кошку. Кошка некрасивая, скуластая, с залысинами над ленивыми глазами. При мысли, что настолько неказистый зверь кому-то, однако же, дорог, что кто-то от его пропажи грустит и проливает слезы, сердце непроизвольно сжимается от тоски.

Загрузка...