Дети катаются с горки. Один свалился со своего надутого резинового кольца и головой вперед медленно доезжает последние метры пути на чистой инерции возбуждения. Он надувает щеки, как рыба, и не помогает себе руками или ногами – того медленного хода, что есть, ему достаточно. Утки, толкаясь и скользя пузом по округлым льдинам, мечутся за батоном. В мерцающей воде у крутого берега дрожит блинчик отражения намерзшей на ветке льдины. Ветка чуть покачивается на ветру, и льдинка, и ее отражение то приближаются, то отдаляются, будто два нерешительных влюбленных, сомневающихся, поцеловаться или нет. На снежной подушке скамьи выдавлено пальцем «жыве», а кто жыве – уже непонятно.

В пустой беседке, где летом работает ресторанчик с шашлыками и пивом, черные диваны тоже запорошило снегом. Я расчищаю себе место и сажусь отдохнуть. Здесь хорошо сидеть вдвоем, но я один, и мой взгляд скользит по маленьким подаркам этого дня, не задерживаясь. Я бы мог познакомиться с милой девушкой просто на том основании, что нам нравится флаг одного цвета, или читать книги, или обсуждать ролики, где кто-то хлопает милицейскую машину ладонью («бывай, шеф»), и тогда я отвлекся бы от своего одиночества и смог бы сполна насладиться тем, что вижу. Мне становится холодно прежде, чем я успеваю додумать мысль до конца.

Я возвращаюсь домой через огороженный чугунными цепями сад с часовенкой. Над могилами героев Первой мировой искрится снег. Разбудить бы их сейчас и рассказать, что к чему. «Нет, ребята, ту войну мы больше не называем Второй Отечественной. Мы, если честно, вообще никак ее не называем». Сколько из них не станет меня слушать, а сразу направится в пивную? Сто лет прошло, а пивные все те же – еще сто лет пройдет, и они так же не изменятся. «Где вы были в 2020-м?» Ну, где-то были. Кто где. А что в итоге? Все та же Белоруссия, где полегли сто лет назад вот эти ребята. Девушки душатся перед свиданием не в «Крафте», а в «Золотом яблоке». Мужчины все так же умничают в интернете. Где-то в Житковичах живет 120-килограммовый школьник-чирлидер и в ус не дует.

В последние дни февраля тепло, как весной. На балконе растаял снег, и я вижу на щербатом бетоне ногти, которые состриг еще летом».


II.




Волгушев ехал в поезде и читал только вышедший свой последний текст для Vot.by: воспоминания о революции 2020-го в сборном материале, где кроме него было еще шесть человек. Он здорово удивился, когда редакторша его вообще попросила написать; еще сильнее удивился, когда никак не отреагировала на текст, который он прислал уже на следующий день; а теперь непроизвольно поднимал брови, читая все те места, про которые был уверен, что уж это точно удалят.

Немного стыдно было себе в этом признаваться, но, конечно, пока писал, его подзадоривала мысль устроить хоть маленький, но скандал, хлопнуть дверью, хоть кого-нибудь да задеть. Но никакого скандала не случилось: как и всегда, текст только пробежала глазами редакторша, бездумно вычитала корректорша, и тот отправился в материал, где его, можно быть уверенным, также не понимая, что читают, проглядят читатели.

Выехали по жаре, где-то под Смоленском небо затянуло тучами, а мимо синих стекляшек Москва-Сити поезд тащился уже под моросящим холодным дождем. Московское лето начиналось неотличимо от обычного минского. Волгушев, не проспавший за ночь ни минуты, вареный, кое-как купил тут же на вокзале новую сим-карту, сел в метро и минут 40 ехал до новенькой конечной. Последние станции поезд шел уже на поверхности. Мелькали леса, поля, автомобильные развязки, а станции были похожи на футуристичные деревенские полустанки. Из метро он вышел на большую парковку, за которой еще сохранялось пару улиц уютных частных домов с заборами, лужайками и уже вытащенными в предчувствии выходных мангалами для шашлыков. И только за этими домами виднелись многоэтажки, в одной из которых жил Лев Антоныч.

– Так вот ты какое, Небогатово, – пробормотал Волгушев, ежась от холода.

Хозяева были дома. И Лев Антоныч, и его жена, и мальчик лет пяти по очереди обняли Волгушева в дверях, после чего он умылся и попросил показать ему его койку.

– Ты только из вазы воду не пей. Это для цветов, – предупредила Плавина.

– Я вижу, моя репутация меня опережает, – ответил Волгушев и завалился спать до вечера.

Уже в сумерках он молча собрался было сходить в ближайший магазин за едой, но в коридоре был остановлен и наконец проведен на кухню, где его все еще ждал завтрак. Волгушев съел и десертную овсянку на йогурте, и что осталось от обеда, и тут же, не вставая, не отказался вместе со всеми и поужинать. Хозяева смотрели на это с любопытством и не приставали с расспросами. Наконец он наелся и, посмотрев на уминавшего сладкое Льва Антоныча, сказал:

– Разбудите меня через 200 лет и спросите, что происходит в России, я отвечу: купили варенье во «Вкусвилле» и пьют с этим вареньем чай.

– Хочешь, и тебе в тарелочку положу?

– Я, Лев Антоныч, лопну сейчас.

Жена Льва Антоныча спросила, как Волгушев доехал, все ли прошло гладко. Это была небольшая нервная женщина с умным и все время как бы настороженным лицом, и на Волгушева она глядела, как глядят на очередную собаку друзей-собачников: что у этой – не так?

– Погодин в своих дневниках как-то задавался вопросом, откуда в России взялся чудесный обычай перед уездом садиться и минуту сидеть в тишине. Я случайным образом узнал ответ: думаю, этот обычай придумал какой-то добрый немец, увидавший, как отвратительно русские собираются. Он посоветовал посидеть на дорожку, чтобы они хоть в последнюю минуту хоть что-нибудь вспомнили из нужного с собой захватить.

– Ты что-то забыл при отъезде? – участливо спросил Лев Антоныч.

– Да, я забыл совершенно все носки, кроме тех, что на мне.

– Только носки? – спросила жена Льва Антоныча.

– Нет, – вздохнул Волгушев, – Все остальное я тоже забыл.

– Какие у тебя, собственно, планы? Или ты так, развеяться приехал?

– Планы у меня простые. Хочу устроиться на работу.

Жена Льва Антоныча недоверчиво посмотрела сначала на Волгушева, а потом на мужа, который вернулся из чулана со стопкой ненужного белья, отложенного ради обмена на скидочные купоны в H&M:

– Дело хорошее. На менеджерские позиции в айти всегда люди нужны. Даже с опытом в журналистике. Разве только ты сам не захочешь: там график и «служба»…

– Да я служить готов, – отмахнулся Волгушев. – Прислуживаться тоже. Взяли бы.

Лев Антоныч спросил, косясь на не совсем чистый ворот рубашки у себя в руках:

– А куда собираешься?

– Пока не знаю. В идеале, конечно, хотелось бы послужить российскому государству. Для себя я пожил и, прямо скажем, ничего особо хорошего не сделал. Надо и родине помочь. Да ты все давай, я примерять не буду.

Жена Льва Антоныча фыркнула:

– На госслужбу иностранцев не берут, але.

– Тут некоторые носки с дыркой.

– И с дыркой хорошо, я не гордый. Да, паспортом я не вышел! Ну что ж, мне сойдет и какая-нибудь компания с, как это называется? Мутным капиталом? Какая-нибудь из тех, про какие пишут, что у ее руководства тесные связи с администрацией президента или там с приближенными президента.

Плавина аж раскрыла рот от удивления.

– Он шутит, – сказал Лев Антоныч. – Могу еще кроссовки старые дать, если подойдут.

Волгушев развел руками:

– Ну не в милицию же мне, в самом деле, проситься! Да и с дипломом моим меня особо никуда не возьмут. Старые кроссовки у меня и свои есть. Пойду в какой-нибудь, не знаю, «Яндекс», что ли. Разве я один такой. Сюжет, по-моему, обычный, даже вечный. Чистый молодой человек приезжает в город с мечтой о карьере, находит приют у милой семьи где-то на окраине, а дальше, значит, погружается во всякие пучины бюрократии…

– Это ты, что ли, этот молодой человек?

– Кой черт я, это «Тысяча душ» Писемского!

Жена Льва Антоныча пару секунд пристально смотрела на него, потом взяла за руку ребенка и поднялась со стула:

– Ладно, оставлю вас вдвоем. Спокойной ночи.

Плавин, блаженно улыбаясь, закрыл за ней дверь.

– Может, здесь на какой-то сайт устроишься?

– Мне не очень охота, – сказал Волгушев, тут же, не сходя со стула, переодев майку. – Что ни открою, все тексты, понимаешь, как будто написаны с интонацией, с которой обмениваются словами люди, едущие рядом на велосипеде. Лучше, конечно, чем наша крестьянская стенгазета, а все-таки не хочется жизнь совсем уж впустую тратить.

Лев Антоныч, подперев голову рукой, мечтательно спросил:

– А помнишь Юру Котовского?

– Конечно.

– Ну так вот он сейчас… – и принялся минут десять рассказывать, где сейчас работает этот совершенно стершийся у Волгушева из памяти одногруппник. Волгушев кивал и тут же все снова забывал.

В обмен он поделился новостями про людей, которых Лев Антоныч знал по его рассказам. Дурень опять уехала в Америку и написала роман о своих переживаниях революции. Назвала «В горле.com». Книгу невозможно было без хохота читать, и потому, как заметил Волгушев, не было ничего удивительного, что она прошла в какой-то там финал одной российской литературной премии. Хозяйка книжного родила двойню и живет в Мачулищах. Фотограф Рома теперь в Киеве и живет с двумя моделями сразу. Обе модели вроде девушки. Единственный айтишник, которого Волгушев запомнил на дне рождения Петровой, переехал в Вильнюс и сразу подписался на паблик с фотографиями белорусских провинциальных городов. Алиночка стала тиктокершей и за деньги какого-то влюбившегося в нее айтишника теперь наряжалась аниме-персонажами.

– А что с женщиной, с которой вы богача фотографировали?

– Марта получила 30 суток за то, что кидалась камнями в российское посольство, а потом уехала в Гданьск.

– Вот не повезло!

– Да нет, она и так туда переехать собиралась.

– Будет теперь бешеные деньги за какую-нибудь халупу отдавать.

– У них это, Лева, называется кавалерка.

– А где, ну, – и Лев Антоныч как был поднятыми бровями сказал «Настя».

– Да где. Не знаю. На том свете. Или в Японии. Где дальше?

– Тот свет подальше.

Волгушев шумно выдохнул и пожал плечами.

– Ну хорошо, – словно наевшись, протянул Лев Антоныч. – Как тебе у нас-то вообще?

Месяц назад, когда Волгушев в переписке обмолвился, что думает летом съездить в Москву, Плавин стал прямо сам не свой. И дня не проходило, чтобы он не принимался фантазировать, как же здорово будет, если Волгушев поселится у них. Дошло до того, что Волгушев стал перегибать палку в ответ, и Льву Антонычу уже приходилось его осаживать:

– Но ты учти, у нас тут разгром, да ребенок маленький…

– А мне все равно. Мне на полу только где-нибудь постелите, мне и хватит...

– Зачем же на полу...

– Вы меня в квартире и не увидите, я весь день буду по городу гулять.

– ...у нас как раз есть третья комната пустая. Лёля планирует ее себе под кабинет, но пока там ремонт...

– Вот именно! Мне где-нибудь на мешке с цементом, где не жалко, подушку бросьте и сойдет!

– Да какой мешок, ты бредишь, что ли? Там просто обоев нет и стол мы еще не купили.

Так что теперь Волгушев потянулся в ответ и приторно сказал:

– Наслаждаюсь каждой минутой.

– Хоть ты и паясничаешь, а я очень рад тебя видеть.



Неделю в Москве стояли такие холода, что и ноябрю бы сгодились. Дождь шел каждый день, и через день шел весь день напролет. Волгушеву тем не менее это никак не мешало, проснувшись, умывшись и поев, садиться на метро и ехать гулять в центре. Когда Лев Антоныч пытался его поддеть насчет погоды, он соглашался:

– Идеальная, чтобы сидеть дома и не высовываться.

Но все равно на следующий день шел в метро.

– Что там, холодина?

– Свежо.

– Где ты ходишь хоть? Что смотришь? – не унимался Плавин.

– Да, например, все хотел посмотреть решетку Александровского сада. Вот сегодня сходил посмотрел.

– Ну и как?

– Ничего себе решеточка.

Он педантично прошел раза по два-три все улицы и переулки внутри Садового. Он ходил от одного дома Толстого до другого. От дома, где нанимал комнаты Чехов, до дома, где бывал Пушкин. От первой квартиры Галковского до последней квартиры Булгакова. Он поглядел на памятники Пушкину, Гоголю, Тургеневу и Александру Второму – именно в таком порядке, как будто хотел этим что-то сказать невидимому наблюдателю. Он прочитал все мемориальные таблички, какие встретил по дороге, и загуглил все имена с них, которые не смог сходу вспомнить – кроме, конечно, тех случаев, когда это было имя какого-нибудь советского деятеля.

Просто чтобы знать, как они выглядят, обошел кругом, а потом вдоль и поперек Таганку и Якиманку. Видел Хитров рынок. Голубенькую церковь Успения на Могильцах, где венчались Кити и Левин, словно были живыми людьми. Ездил посмотреть Петровский парк, за которым, уже став сенатором, Михаил Дмитриев нанимал когда-то у деловитых крестьян на лето домик с крошечной мансардой и балконом над садом, просыпался от звуков пастушьего рожка и чувствовал себя в раю. Осмотрел дом Трубецких на Покровке, про который как раз читал, как мимо ходил безнадежно и много лет влюбленный в княжну молодой Погодин, когда Трубецкие уже переехали в Берлин, глядел в окна и, вздыхая, вспоминал, как был в семье учителем и лето напролет гулял с барышнями.

Почитав на ночь «Воспоминания» Фета, на следующий день Волгушев пошел на Плющиху к его дому, представляя, что идет шаг в шаг с ровно то же самое делавшим на сто лет раньше Борисом Садовским. На месте дома теперь была уродливая многоэтажка. Следом пошел к бывшему ресторану «Петергоф» на углу Моховой и Воздвиженки, где Садовскому оркестр итальянцев играл вальсы, а потом на Тверской бульвар, где Садовской обедал рябчиками под кофе. Сам Волгушев обедал в сетевом корейском кафе, где ел фо бо, влажные булочки с фаршем и пил крепкий кофе со сгущенкой, а потом сидел за столиком более-менее на пустой парковке у кирпичного забора. Или, если оказывался совсем уж в другой части города, брал большую шаурму в случайных шаурмичных, вокруг которых приятно пахло чесноком и дымом, и ел, где придется, вполне удовлетворяясь тем, что в любом случае может таращиться на прохожих.

Когда погода прояснилась, он стал замечать, что от общего утомления, что ли, или, может быть, оттого, что просто объелся Москвой и ее впечатлениями, все чаще замечает мелочи и ерунду, а все новые и новые красивые дома и места с историей будто уже и не может в себя поместить. Замоскворечье свелось к одному довольно случайному дому, у которого возле окон будто свисали белые каменные гроздья винограда, и дому, будто целиком сделанному из застывшего розового кондитерского крема. Обошел и осмотрел он все, а запомнил только это. На пятачке у выхода из метро в Замоскворечье певец с гитарой и табличкой, где большими буквами был написан адрес его паблика Вконтакте, играл для зевак. Люди частью стояли полукругом, частью сидели на гранитном бордюре под деревьями. Прямо перед певцом отплясывал с пластикой непослушной марионетки пьяненький бездомный.

В парке Горького он видел в сером фартучке, с палитрой в руках девушку, которую совершенно точно когда-то встречал в книжном. Девушка старалась уловить кистью серебристую лазурь спокойной реки или перламутровую мягкость облаков, которые он тоже уже когда-то ровно такими видел в Минске, сидя с пивом на косогоре за Октябрьской.

Между рестораном «Савой» и KFC пела в микрофон старшеклассница с соломенным каре, мимо шли по своим делам взрослые, а другие подростки сидели рядом на каменных пуфах и ели картошку из кульков. Это ничем не отличалось от толчеи минского Верхнего города, и даже лица у всех участников были те же. Он задумывался, не может ли он так повстречать кого-то, кого и впрямь знает, но гнал мысль прочь: какова вероятность случайно встретить ее в самом большом городе на свете?

Для контраста он попробовал гулять подальше от Садового. Но и в кварталах советской вперемешку с домами поновее застройкой все не удивляло, а просто радовало его. У случайного секонда он увидел, как две девушки деловито идут ко входу. Одна пониже, темненькая и в кепке, курила вейп. За ней следом шла блондинка в просторном худи, она перпендикулярно приставила к уху телефон, откуда доносилось аудиосообщение, а в свободной руке несла пакетик из другого секонда. В трамвае он видел, как сонный мужик везет собаку, предварительно выкупанную в реке. Собака лежала под сиденьем хозяина и держала морду на вытянутых лапах. В Нагатино нашелся трехэтажный дом из блеклого кирпича, в котором одно окно на первом этаже украшено фрагментами античной колонны и, будто тоже декоративным, новеньким ярко-белым кондиционером. По фасаду желтой змеей ползла труба газопровода. В траве перед домом, как стреноженные кони, лежали арендные велосипеды.

Он вернулся в центр, просто гулял по бульварам. На взрослом велосипеде мимо проехала девочка лет десяти. Она сильно икала, так что ее аж подбрасывало каждый раз над рамой. Сплюнул перед собой школьник в безразмерном, будто поповском черном худи и черной панаме с принтом марихуаны на макушке. Навстречу шли две девушки в коротких узких шортах и широких белых рубашках навыпуск. Через деревья виднелся модернистский доходный дом, где, как и до революции, снимали квартиры генералы с семьями или чиновники для своих молоденьких любовниц. Конечно, боевой генерал и генерал тайной полиции – это разное, а все же генерал – он и есть генерал. Там, где прежде в дорогой коляске ехала высокомерная барыня, теперь с дорогой коляской шла высокомерная барышня. Он своими глазами видел у одной такой к поручню приделанную муфточку из блестящего искусственного меха. Конечно, незнакомка Крамского сейчас направлялась бы с годовалым младенцем в роскошную кофейню к подружкам на бранч – и окатила бы прохожего взглядом, полным ровно того же презрения, что и на картине.

Присел на скамейку отдышаться. На скамейке напротив сидел парень и щелкал на голубей пальцами, будто выхватывал из-за пазухи и стрелял из ковбойского револьвера. В ресторане «Большой Московской» гостиницы раньше легко было встретить Чехова, одиноко сидящего за стаканом чаю, а сейчас в кафе на Патриарших можно застать сонного, в спортивных штанах и шлепках, популярного комика, живущего тут же по соседству. В «Большом», как и сто лет назад и как будет еще через сто, давали «Травиату», но у Волгушева на нее денег не было, да и любопытства не хватало.

От амфитеатра, в котором подростки распивали газировку под пиццу, к трамвайной остановке пошла девушка, которая добрых пять-шесть ударов сердца казалась ему совершенно другим человеком, но к моменту, когда она повернула голову и поправила волосы, он уже почти совсем спокойно принял, что это никакая не Настя. У него даже мелькнула мысль подойти познакомиться с этой чужой девушкой, но он отогнал мысль: получалось бы слишком похоже на репетицию разговора, который он сам же и не захотел вести. Что бы он мог сказать Насте, вот так ее встретив? «Забыл тебе ответить. Я не хочу ни с кем, кроме тебя, встречаться, но спасибо, что предложила»? Девушка села в трамвай, а он поплелся в метро с твердой решимостью в следующую неделю шагу не сделать из дому.



Под домом Льва Антоныча и вообще на всех улочках вокруг все было уставлено машинами. Не занята была только крошечная детская площадка, откуда, когда бы Волгушев ни шел рядом, доносилась полоумная флейта: кто-то монотонно ухал вверх-вниз на ржавых качелях. Напротив дома был «Вкусвилл», и он накупил себе на завтра всякой вкусной ерунды, которой никогда не встречал в минских супермаркетах.

В темной прихожей с порога виднелась только освещенная луной сушилка, до упора завешенная детскими и взрослыми вещами, каждый день новыми, и эта уютная картина неизменно заливала его волной одиночества, такой мощной, что переливала и через усталость, и через самоуспокоение общения с культурными мертвецами.

Каждый день он возвращался, весь просоленный от пота, и хотя умывался в каждом бесплатном туалете по пути, неизбежно к концу дня обнаруживал, что, облизывая губы, как будто облизывает солонку. Стараясь не шуметь, споласкивался в душе, доедал оставшийся с ужина булгур и говядину с помидорами и ложился в постель.

Как часто бывало, когда он спал на новом месте, ему раз за разом снился сон, в котором он не может попасть в старую родительскую квартиру на пятом этаже, потому что лестничные пролеты изъяты между площадками и наверх ведут только переброшенные через обрыв узкие доски, по которым, однако, другие жильцы преспокойно ходят, словно не замечая опасности и противоестественности ситуации. Он проснулся в поту и, пока засыпал, вспоминал вариации этого сна, как он затем, все же попав в квартиру, почему-то должен спускаться на улицу из окна, перепрыгивая на толстую ветку клена, стоящего прямо у дома, и затем как-то уже по дереву сползать на землю.

Волгушев проспал до обеда и, может, спал бы и дальше, если бы его не разбудил слишком шумно вздыхавший в прихожей Лев Антоныч. Он был подстриженный и будто пришибленный. Немного поломавшись, он рассказал, что случилось в парикмахерской. Девочка-администратор передавала пост сменщице и учила ее снимать истории для инстаграма парикмахерской. Они спросили парикмахера, стригшего Льва Антоныча, может быть, стоит снять короткий ролик «процесс и результат»? Парикмахер сказал «не надо», и их с Плавиным глаза встретились в зеркале.

– Что же ты, собственно, хотел? – спросил Волгушев, проглотив зевок. – Чтобы они тобой заманивали клиентов? Мне кажется, ты бы первый не пошел в парикмахерскую, где гордятся клиентами вроде тебя.

– Я бы хотел простой тактичности!

Плавин снова ушел и вернулся уже с ребенком из детского сада. Мальчик уселся в своей комнате с планшетом и только иногда по неслышному приказу мультика в наушниках произносил какие-то цифры, слоги и звуки. Волгушев к тому моменту уже совершенно проснулся, посидел в ванной с книжкой в телефоне и был настроен поболтать.

– Как вы вообще, Лев Антоныч?

– Живем помаленьку.

– Помаленьку? Да у вас хоромы такие, что от стула до стула на такси ездить надо

– А, в этом смысле. Ну, тьфу-тьфу, не бедствуем.

– Хотел все спросить, а чего у вас на постельном белье княжеские короны?

– Какие короны, помилуй. Просто узор какой-то икеевский. Ладно, ты отстань от меня пока, мне готовить надо.

Волгушев, однако, продолжал донимать его до самого возвращения хозяйки.

– Вот уж не думал, что ты и кулинаром станешь, и эталоном стиля. Ловко, Лев Антоныч.

– Не нахожу.

– Просто вредно ведь для здоровья себя так скрытно вести.

– Не замечал. Сходи, раз бездельничаешь, кастрюльку в унитаз вылей.

– Коромысл Китаич, когда собираешься в родные шпинаты? – весело спросила только вошедшая Плавина, впервые за неделю увидев гостя дома в такое время. Она была в красивом деловом костюме и держала пиджак на локте, так что ее свободная белая блузка казалась верхом какого-то воздушного кружевного платья чеховских времен.

– Можно я никак на это отвечать не буду?

– Ну уж и спросить его нельзя. Да живи, сколько хочешь, мы тебе рады.

В первый же день у нее состоялся с Волгушевым разговор насчет того, чтобы он не обращался к ребенку «братан»:

– А как его называть? Эмси молочный зуб?

– Лучше Миша.

Когда это не сработало, Плавина стала обращаться к Волгушеву каждый раз новыми именами-отчествами. Садитесь есть, Петр Аркадьич. Куда собрались, Петр Варфоломеич. К ужину ждать вас, Петр Микитич. Курочки, поджаренной в соусе терияки, не изволите ли, Петр Епифаныч. В какой-то момент имя тоже стало меняться, хотя Волгушев никаких новых выходок в адрес ребенка совершить не успел. Сам собой в редких их разговорах установился и общий тон придуривания с серьезным лицом, которому оба, не сговариваясь, следовали неукоснительно.

– Не отвечай ей, она голодная всегда злая, – примирительно сказал Лев Антоныч и стал накрывать на стол.

– Лев Антоныч, что это ты наварил?

– Да подсмотрел рецепт на канале «Мелкий житейский контент» и теперь вот ем, наслаждаюсь.

Всю еду в доме готовил Лев Антоныч, а его жена только высыпала салат из пакета в миску и добавляла маринованные перепелиные яйца. Блюдо она называла на французский манер «поке д'ова». Они уселись за стол, но и не подумали умолкать.

– А тебе положить?

– Клади.

– Таким было бы мое имя, живи я во Франции, – заметила Плавина.

Волгушев ткнул себя в грудь:

– Франсуа Бери и Клоди Делай.

– Может, ты бы лучше поел моего… – попытался было защитить салат жены Лев Антоныч, но Волгушев его перебил:

– Погоди, не говори, что это. Это халва?

– Точно, это халва, – сказал Лев Антоныч на курицу.

– Из прихожей, кстати, пахнет, как бронзер, – сказала Плавина.

– Как что?

– Ну такая мазь для загара.

– А как пахнет бронзер?

– Да вот так и пахнет.

– Погоди. То есть штука, которая делает твою кожу такого цвета, как жареная курица, еще и пахнет, как жареная курица?

– Ага.

– То есть можно купить сырой курицы, бронзер…

– Перестань, Казимир Лохматыч. Лучше посоветуй, какую книгу почитать.

– А что тебя интересует? Научпоп? Что-то типа «От селфмейда до селфхарма за семь шагов»? Травелог «Из Помыслища в Щомыслице за 7 дней»?

– Мне казалось, такие книги обычно называют скорее «Семь тысяч шагов более-менее в направлении нормальной самооценки», – вставил Лев Антоныч.

– Да нет, не надо научпоп, – ответила Плавина. – Не люблю вот эти все умные подсказки, как мне жить. Я как-то прочитала на сайте рекомендаций Irecommend отзывы на роды, и, ты знаешь, – мало кто рекомендует. Просто интересное что-нибудь. Фэнтези какое-нибудь? Эльфы, дварфы, милфы.

Лев Антоныч шумно поперхнулся.

– Я, кстати, не так давно познакомился с настоящим дварфом, – сказал Волгушев. – Милейший человек, даже водку пьет. Но в фэнтези не разбираюсь.

– Ну серьезное что-нибудь тогда. Мемуары чьи-нибудь. «Ничего интересного, но расскажу» и так далее.

– Могу предложить собственные – «Кое-что ни о чем».

– Не густо, – заметила Плавина.

– Школоте не понять, – гробовым голосом сказал Волгушев.

– Ну так что, сходил в «Листву»? – вспомнил, что хотел спросить, Лев Антоныч.

– Нет. Чего-то залип на каком-то бульваре и просто час в теньке просидел, а потом уже проголодался и домой ехать надо было.

– Совсем вчера ничего не видел, что ли?

– Да видел. Что рассказывать, – Волгушев, отвалившись от еды, пожал плечами. – Ну что, ну видел дворец великанов. В бассейне серебряных рыб. Аллеи высоких платанов и башни из каменных глыб.

– И это все в одном Замоскворечье?

– Ну, может, и Полянку захватил чутка.

– А что он там должен был купить? – спросила мужа Плавина.

– Шеститомник Любжина вроде обещали привезти. Я и сам не подсуетился вовремя и так и сижу без двух книг.

– Любжин – это который?

– Это который всем латынь советует учить, – подсказал Волгушев, но Плавину это только запутало.

– Любжин считает, что в школе обязательными нужно оставить только языки и те предметы, которые тренируют мозг, но не требуют при этом большого объема информации. Ну как в математике: если дети выучили сложение и вычитание, им уже можно задавать задачки. А потом уже постепенно вводить все новые и новые околичности вплоть до логарифмов, – терпеливо объяснил Лев Антоныч. – Вот латынь такой же предмет. Нужно выучить пару правил и совсем немного слов, и уже можно начинать переводить. Потом задачки будут все усложняться и уточняться, но в каждый конкретный момент это будет именно решение задачек, а не зубрежка правил и исключений. Будет как бы тренажер для мышления.

Плавина нахмурились и отхлебнула вина:

– Ну, с тем же успехом тренажером можно сделать что угодно.

– Например?

– Покупки в магазине одежды, – опять вмешался Волгушев.

– Да, а почему бы и не покупки в магазине одежды. Там тоже есть жестко заданные параметры: размеры женщины, размеры платья и текущая мода. Пространство применения жестко ограничено: на сезон больше пяти вещей если и купишь, то сносить вряд ли успеешь. Садись просматривай сначала ролики, где женщины твоего роста или типа фигуры примеряют вещи, потом выбирай, какая из тех, что понравилась, подходит тебе, потом езжай и примеряй ее. На примерке и узнаешь, правильно ли решила задачу. Что там еще? Постепенное усложнение задач? Ну, любая женщина, которая научилась повторять готовые луки, сразу же захочет собирать собственные из вещей, которые комбинирует уж мало кто.

Плавин неодобрительно покачал головой:

– Остроумно. Только смысл школ все-таки в том, что там всегда есть государственный контроль или хотя бы заказ какой-то, м-м, социальной группы. Кто-то должен будет говорить, что правильно надето, а что нет. А что будет, если у надсмотрщика будет плохой вкус? Целое поколение выучит, что дважды два пять, вся таблица умножения пойдет наперекосяк. Это не тренажер уже, а игра в карты какая-то

Волгушев тоже хлебнул вина:

– Там дело не только в этом. Любжин просто следует примеру русской дореволюционной школы. Так учились Чехов, Садовской, Булгаков, Берберова, Иванов. Может быть, если воспроизвести систему, которая их воспитала, можно будет и сопоставимых талантом людей воспитать.

– Ну и для этого, конечно, надо непременно все школы под латынь переделать?

– Лёлечка, ты не слушала, что ли, – с укоризной заговорил Плавин. – Я тебе сколько раз пересказывал. Вся идея в том, чтобы устранить всеобуч. Чтобы больше не было, что во всех школах одному и тому же учат. Не ввести в тысячах школ латынь, а разрешить десятку школ ввести латынь.

– Ну и зачем это сейчас? Знания доступны всем и почти любые. Отправь своего ребенка к репетитору латыни, да и все, – она показала мужу кулак. – Только попробуй у меня.

Плавин хотел что-то сказать, но она уже перевела взгляд на Волгушева:

– Вы же одних убеждений, правильно я понимаю? Лёву сколько слушаю, одного понять не могу: как так получается, что, когда вы рассуждаете, как было бы лучше сделать, вы всегда думаете с позиций больших государственных реформ, но когда доходит до дела, живете, как самые последние анархисты?

Волгушев еще в середине реплики закивал – «да-да, у меня есть ответ», а потом медленно проговорил:

– У Писемского один герой говорит: «Я всю жизнь буду служить моему государю и ни одной минуты русскому обществу!»

Плавина подождала продолжения и удивилась, когда поняла, что его не будет:

– И? Это все?

– Ну да, я согласен с ним. Хорошо сказано.

– Ну и что же тут хорошего? Ахинея какая-то. К чему это твоего Писемского привело. Я даже не знаю, кто это!

Лев Антоныч тихо проговорил: «Я, собственно, тоже». Плавина налила себе еще и тут же отпила.

– Я не спорю, цари очень хороши были, когда надо было распределять информацию, которой было мало и трудно достать. Не было ни одного университета, а они первые десять построили. Было ноль преподавателей, а они первые сотни подготовили. Не знали люди ничего, а они через эту вашу дурацкую латынь как-то вот смогли их втянуть в образованную жизнь. Но сейчас даже лучший из Романовых чем вот конкретно тебе бы помог? Ты и так читаешь все, что хочешь, и можешь написать, кому захочешь.

– Я, братцы, отойду пописать, – вдруг сказал Волгушев и вышел из-за стола. Плавины так и продолжили разговор без него.

Он прикрыл дверь на кухню и прошелся по тихой темной квартире. Заглянул в детскую: в темноте, освещаемый только телефоном у ног, у кадки с монстерой сидел мальчик и, приоткрыв рот, смотрел, как из тихонько гудящего увлажнителя воздуха вырываются клубы прохладного пара. В ванной работала стиральная машина. Пуговицы стучались в стекло и умоляли выпустить. Когда он вернулся, Плавина дружески сделала ему страшные глаза и продолжила распекать мужа. На столе появилась плошка, куда высыпали из пакетика эмэндэмсины. Плавина иногда брала конфетку и долго рассасывала, пока говорила.

– Ну и бред. Ну какие табели о рангах. Что за чушь. Кто эти чины теперь раздавать-то будет? Ты в своем уме доверять нынешним правителям раздавать чины?

– Я вообще, в теории…

– Какая дурацкая теория. Так, ну а ты что смотришь?

– Да я слушаю. Я без негатива.

– Ну так и послушай. Знаешь про Пушкинскую премию?

– Дореволюционную?

– Нет, – успокоил Лев Антоныч.

– Да, дореволюционную, – сказала его жена. – Не читал? Не читал. Почитай. Как отобранные академики раздавали премии русским писателям. 80% премий – за переводы. Бунину дали медаль за то, что он рецензии на книги претендентов написал, а саму премию – нет, не дали. Белый, Сологуб, Розанов – никому ничего не дали. Зато Надсону дали. И этих в лучшие годы отбирали, лучшее правительство, а что сейчас отберут?

– Ну ничего себе владение материалом.

– Ну так красный диплом юрфака. Всестороннее образование, не то, что у нас, брат, – заверил Волгушева Плавин.

– Да какой диплом, вчера, пока в ванной лежала, в википедии прочитала.

Они все трое засмеялись. Волгушев угостился конфеткой.

– Ну хорошо, ну я понял. Ерунду они делали в академии. Я что-то читал такое. Так а что ты предлагаешь? Сложа руки сидеть? Молча?

– Предлагаю читать википедию. Почитай про премию Гонкуров.

– Хорошо, почитаю.

– Он почитает, – заверил Лев Антоныч.

Плавина подалась вперед и почти зло сказала:

– Нет, давай я тебе перескажу сразу. А то забудешь. Гонкур оставил завещание, по которому два его любимых писателя отобрали еще восемь хороших писателей, и раз в год собирались за обедом, чтобы проголосовать, какая книга в этом году была лучшая. Просто за столом, вот как мы сейчас. Место в академии Гонкура – пожизненное, на место умершего избирают нового хорошего писателя. И так сто лет. Никто никому чинов не раздает, орденов, медалей, офисные помещения не снимают, секретарей нет и бухгалтеров, регистрация в налоговой не нужна, ничего не нужно. Нужно десять писателей и стол в ресторане. Ну и личная ответственность за судьбу литературы.

– Вот это спич, – сказал Лев Антоныч.

– Боже, теперь я понял, как ты все эти рабочие места получила. Если бы у меня была своя фирма, я бы тебя прямо сейчас директором назначил. У тебя есть твиттер? Я хочу узнавать все твои новые мысли, – сказал Волгушев.

– У меня есть инстаграм. Я пощу там, какой новый плащ купила и где побывала в отпуске. Я говорю только, что надо меньше жалеть себя, не надеяться на других, а больше работать самому. Понятно? Вот моя главная мысль.

– Лёля, ну в самом деле…

– Да я согласен полностью. Зачем ты, Лев Антоныч, перебиваешь жену, она кругом права.

Плавина шумно выдохнула и, опустив плечи, повернулась к мужу:

– Вломи мне, Лев Антоныч. Что-то я от себя устала.

Лев Антоныч испуганно посмотрел на Волгушева:

– Я ее совсем не бью. Это только присказка такая.

Плавина подалась к Волгушеву. Ее глаза покраснели, в уголках блестела влага.

– Ты прости меня, Петя, если я грублю тебе. Так на работе умоталась, что хоть запирайся в ванной и рыдай. У меня, видишь, даже глаз дергается, – она потрогала веко.

– Это от кофе, – пояснил Лев Антоныч.

– Совершенно не обижаюсь, Елена Александровна. С таким удовольствием давно ни с кем не разговаривал.

– Откуда ты мое отчество знаешь, гад?

– На линкедине посмотрел.

Плавина быстро утерла глаза костяшками, взяла ладонь Волгушева в руку и поводила указательным пальцем по линиям.

– Как твоя бывшая жена поживает?

– Неожиданный вопрос. Не знаю. Что мне предначертано? Я женюсь в этом месяце или уже нет? Не слежу за ней. Стала тестировщицей, переехала в Черногорию. Может, родила уже.

– Справедливости ради, она всегда была похожа на человека, который назовет дочку Евой или сына Прохором, – непонятно чему сочувствуя, проговорил Лев Антоныч.

Плавина и Волгушев разом подняли на него глаза.

– Ничего себе ты ядовитая личность!

– С вами поневоле нахватаешься, – стал оправдываться он.

– Все забывал у Льва Антоныча спросить, а как вы познакомились?

Плавина отпустила руку Волгушева и немного покраснела. Плавин старался скрыть довольную улыбку, но его так распирало, что он стал ерзать на стуле. Плавина посмотрела на мужа, усмехнулась и рассказала, что поступила на юрфак потому, что туда поступил мальчик из ее класса, который ей нравился. Лев Антоныч попал с ней в одну группу, когда перевелся на четвертом курсе с филфака.

– А остальное, извини, не твое дело.

– Что-то стыдное?

– Конечно, – гордо сказала Плавина. – Разве может настоящее чувство быть не стыдным в пересказе.

– Мы случайно узнали, что оба в одно и то же время прогуливали школу в десятом классе, – задушевным голосом сказал Плавин. – Каждый у себя в районе, но параллельно. Только я дома сидел и в GTA играл, а она в районную библиотеку ходила и там читала.

– Ну и совсем не стыдно, – удивился Волгушев.

– На первые свидания, – продолжил Плавин, – она всегда брала с собой фляжечку с коньяком и как-то так напилась от волнения, что мы час просидели во дворе на Карла Маркса на скамейке. Она положила мне голову на колени и не шевелилась. Только так удерживалась, чтобы не сблевать.

– Ну зачем ты ему это рассказываешь? Он нам ничего такого не рассказал.

Волгушев и Плавин смеялись, как, бывало, им случалось в университете, если при них происходила какая-нибудь нелепица. Отсмеявшись, Волгушев продолжил серьезно:

– Ну хорошо, ну познакомились вы, как дураки какие-то, встречались. Но как вы поняли, что это оно? Что вот точно оно?

Они не переглянулись и даже не поменяли выражения лиц. Плавина откинулась и даже как будто открыла рот, чтобы ответить, но Лев Антоныч прежде пожал плечами:

– Да никак. Оно все само как-то.

Жена проглотила почти сказанное слово и начала с нуля:

– На самом деле я все время была уверена, что это все ерунда и мы просто друзья.

Тут дверь открылась, и в кухню вошел сонный мальчик Плавиных. Он оглядел взрослых и спросил отца, будет ли тот сегодня на гитаре играть.

– Что, простите? – не поверил своим ушам Волгушев.

Плавин, отдуваясь, поднялся и, толкая ребенка перед собой, пошел в комнату. Там он вытащил из зеркального шкафа желтую акустическую гитару, отошел к окну, присел на рукоять кресла и окинул взглядом усевшихся на диване напротив зрителей. Он стал уверенно перебирать струны, звуки скоро сложились в ясный, печальный мотив. Волгушев хотел уже восхититься тому, что его друг правда умеет играть, как вдруг Плавин запел тихим, нетвердым, но совершенно серьезным голосом.

«Майаа любооовь. Ты не знаааешь где йаа. Яаа наа эсамам дане пэретона. Яаа вэ халамину», – выводил он какой-то, очевидно, современный текст так, будто это был цыганский романс, и после каждого куплета экспрессивно добавлял: «Да что ты!»

Когда он доиграл, ребенок чуть не разбил себе ладони в аплодисментах.

– Год уже ничего не делает, только на ютубе смотрит ролики, как на гитаре рэп-песни играть. Можешь себе представить?

– Никогда его не знал с этой стороны. Чудесно, Лев Антоныч, я как будто в Яр съездил.

– А ты же не знаешь, получается, истории, как он этими песнями увлекся?

Плавин сложил руки на груди и отвернулся. Волгушев хохотнул в предвкушении:

– Уже сгораю от любопытства.

– Ну, значит, как было. Он пришел ко мне как-то с телефоном, заплаканный. Показывает комментарии на ютубе. «Эта песня играла в такси, когда я вез жену с ребенком из роддома. Прошло пять лет, я слушаю ее тут и вспоминаю тот день, самый счастливый в моей жизни».

– И это было под вот этой песней?

– Ну вроде. Я не проверяла.

– Конечно, под этой, – не выдержал Лев Антоныч. – И я не стыжусь своих чувств!

– И что же, когда вы из роддома ехали, тоже она играла?

Плавина сделала недоуменное лицо. Волгушев сделал такое же и посмотрел на Льва Антоныча. Тот хотел сказать еще что-то экспрессивное, но только махнул рукой:

– Ты, Петя, иногда такой пень, что я даже поражаюсь!

– Это «да» или «нет»? Я правда не понял!

Никто уже никому не отвечал, так всем было смешно. Отсмеявшись, Плавина обнялась с мужем, пожала Волгушеву руку и, шумно зевая, повела ребенка укладываться спать. Мужчины разошлись по комнатам разбирать постели. Плошка из-под конфет осталась забытой между подушками дивана, ее испод был весь в разноцветных мазках, будто кто-то свернул кулек из акварели импрессиониста.

Приятели вернулись на кухню и дальше говорили уже вполголоса, хотя двери в квартире и были такие плотные, что даже когда в другой комнате громко включали телевизор, тот скорее слышен был вибрациями стены, чем самим звуком. Выпили еще чаю, Плавин стал хрустеть каким-то сухим печеньем. Волгушев растерял всякую сдержанность и, распалившись, словно один за другим произносил все те монологи, которые так долго никому не мог рассказать – про книги, про людей, про жизнь.

– Люди, как хочешь, постоянно впадают в наивный материализм. Им кажется, будто «богатства культуры» являются реальными богатствами, такой вот докомпьютерной криптовалютой, которую как бы выдавили из человечества эксплуататоры прошлого и которая пригодна для обмена на деньги с эксплуататорами настоящего и будущего. Для слепенького материалиста хорошая книга, прочитанная мной, это будто лишние, нечестные деньги на моем счету. Он хочет если не отнять ее у меня, то хотя бы обесценить, обнулить курс, сделать так, чтобы никто мой эксплуататорский биткоин не принял и ни на что не обменял. А я полагаю, что искусство ничего не создает, оно только проявляет кем-то до нас уже созданное. Древний грек, первым формализовавший законы логики, не создал же логику, только проговорил ее законы. «Русская литература» – это не электронный кошелек, это учебник жизни. Для невнимательного читателя она так же бесполезна, как учебник математики для уже унесшегося мыслями в дачный балдеж шестиклассника.

Лев Антоныч, как в студенческие времена, слушал его, мягко улыбаясь, и иногда одобрительно кивал, но, когда брал слово, сам отвечал теперь невпопад.

– Кстати, о логике. Ты помнишь, может быть, напротив Комаровки, у шаурмичной, где мы как-то брали тарелку с нутом и лавашом, раньше был рекламный щит социальной рекламы.

– «Мир Али»?

– Да!

– Помню. Но щита не помню.

– Там была нарисована разложенная постель, а рядом – сожженная квартира. Подпись была: «Причина равно следствие». Как будто следствием курения в постели является курение в постели, нет?

– Не помню. К чему это?

– Так, что-то вспомнил. Я бы поел сейчас нута в «Мире Али».

– В Москве нет нута с лавашом?

– В Москве все есть. Только меня 25-летнего в Москве нет.

Волгушев энергично закивал, как будто вспомнил, что у него и по этому поводу был заготовлен монолог.

– Вот это самое нестерпимое на свете. Знаешь, до меня только тут вот, когда я гулял, дошло, что больше не существует дома, где мы с женой жили. Ты знал? Весь район весной снесли, там теперь многоэтажки будут.

– Я не знал.

– Ну, не важно. Я подумал об этом и остановился прямо посреди улицы, в меня аж человек чуть не врезался. Моего брака ведь тоже нет, от него ничего не осталось. Детей у нас нет, квартиру продали, делить нам нечего. Я даже не скандалю с бывшей женой, ее просто как будто нет и никогда не было.

– У меня Вконтакте есть пару фотографий с вами.

– У тебя и твои фотографии из 25 лет есть. Это не про воспоминания. Я все и так помню. Я про то, как сказать, что я шел и впервые прямо понял – ну вот как поймешь, что кипяток горячий, если в тебя им плеснут, – что прошлого не существует, у меня его нет. Годы прошли, я что-то пережил, но с тем же успехом мог и проспать на печи. Я оглядываюсь и ничего не могу использовать из того, чем тогда жил, ничего этого не существует.

– Как ничего? А книги? Столько всего ведь прочитал.

Волгушев подпер голову кулаком, тяжело вздохнул и тут же рассмеялся картинности жеста.

– Ну да, ну да. Я сам себе заготовил ответ, что часть этой боли я отдаю обратно, когда как живую переживаю давно мертвую, выпавшую из контекста, существующую в уже несуществующей культуре и написанную мертвым человеком для мертвых читателей книгу. Но это я так говорю просто из любви поговорить. Шел, придумал, вот повторяю. Я не очень в это верю, если честно. Как будто если нет живого человека, которому я бы мог об этой книге рассказать, то она все равно что не прочитана.

– Ну мне ты всегда можешь рассказать.

Волгушев посмотрел на него, подумал и сказал с улыбкой:

– Видно, не всякий живой человек подойдет.

Плавин тоже подпер голову рукой:

– На меня самого иногда какая-то, как сказать, иррациональная, наверное, тоска накатывает. Вроде бы нужно сказать «по упущенному», но что я в своей жизни прямо уж упустил такого? Актером я, что ли, мог стать? Ничего не упустил, ничего большего и желать не мог. А как тогда назвать, что я вспоминаю пару недель, когда Лёля была уже беременна, но мы еще не знали кем и все обсуждали, как назвать, если мальчик, а как – если девочка. Мы были так счастливы, что у меня как будто уже были эти два ребенка – и мальчик, и девочка. И сейчас я вспоминаю те дни, те недели, и мне так грустно почему-то, что та девочка так никогда не родилась и никогда не родится.

– Достал малец?

– Нет-нет, совсем не то. Ну ты совсем, что ли. Я обожаю его. Как скажешь иногда. Просто ту девочку я бы тоже обожал. Понимаешь? Как будто у меня отняли часть счастья, хотя никто ничего не отнимал, конечно, это все только игра воспоминаний и, ну, впечатлений каких-то. И вот вроде только обман памяти, а тоска самая настоящая.

Волгушев посмотрел на него пристальнее обычного и пару секунд что-то напряженно обдумывал. Затем спросил:

– У Лёли выходной завтра?

– В субботу-то? Ну естественно.

– Если хочешь, я днем могу с парнем сходить погулять.

– Да зачем, мы сами с ним погуляем.

– Нет же, дурила, вы дома, может, лучше побудьте, муж с женой.

Плавин озадаченно спросил:

– И что же нам делать?

– Ну уж мало ли дел. Википедию почитайте вслух, на ютубе что-нибудь развивающее поглядите.

Плавин колебался.

– Да просто согласись, что ты думаешь. Мне в город ехать лень, а так мы с мальцом просто в торговом центре походим, поедим, игрушки порассматриваем. Как говорится в пословице: и волки сыты, и сено цело. Он же и так у вас каждую ночь поперек кровати спит, чего с ним еще днем сидеть.

– А вдруг ты его потеряешь?

– Не надо из меня злодея лепить. Буду держать за руку все время и Лёле фоточки с ним слать каждые полчаса.

– Ну, это уже перебор.

Волгушев сделал бровями вопрос «так какой итог?». Плавин нахмурился.

– Ну, предложение выгодное, конечно.

– Конечно.

– У Лёли надо только спросить.

– Спроси. Я выхожу в двенадцать, решите до этого.

На этом они разошлись по комнатам.



Волгушев ужасно устал, но уснуть от разговора не мог и поэтому стал смотреть в наушниках ютуб. Посмотрел обзор на пару шаурмичных в районе, куда все собирался, да так и не добрался пока. Посмотрел, как Юрский читает «Евгения Онегина». Посмотрел видеоблог канадской баскетболистки, которая, оказавшись в Москве, поочередно искала Кремль (в туристических целях) и Курский вокзал (ее новосибирское «Динамо» ехало играть с «Динамо» курским). Улыбчивая, богобоязненная (у нее на канале было видео, как она каждое воскресенье по утрам читает Библию), она не могла ничего знать о Венедикте Ерофееве, и однако лучшей экранизации тот и просить не мог бы.

Рекомендации, как всегда, выдавали ему книжных блогеров, которых он обычно презирал даже хуже блогеров политических («покупать сотнями бумажные книги, когда даже на плохой телефон помещаются тысячи бесплатных!»), но тут нажал одну. На экране была красивая 13-летняя девочка в белом вязаном свитере и в больших круглых очках. Ее длинные каштановые волосы, спадающие на грудь, по бокам закрывали голую шею ровно настолько, чтобы детское подражание кокетству взрослых женщин не перешло в настоящее кокетство. Девочка серьезно, но не рисуясь, приятным, уже сломавшимся голосом с хрипотцой рассказывала, как ведет тетрадки с записями о прочтенных книгах, и объясняла, зачем вообще это делает: «Чтобы, если захочется вспомнить, как звали главного героя книги, можно было просто открыть дневник и прочитать». Волгушев не подумал: «А можно еще загуглить», – потому что девочка стала показывать, как «тематически» (ее слова) уснащает страницы дневника рисуночками в зависимости от сюжета книги. Волгушев не подумал: «Хороши книги, которые укладываются в рядок сердечек и два рандомных диккенсовских имени», – а, наоборот, ощутил острый укол в груди – и эти сердечки на полях, и розовые нежные губы, и румянец свежих щек, и детскую веру в то, что любые пришитые к картону бумажные листы с буквами наверняка таят что-то ужасно интересное и чудесное, все это он видел когда-то давно в давно закрывшемся и, может быть, вообще не существовавшем книжном. Он нажал профиль – девочка жила в Челябинске.

– Широка Россия, – вслух пробурчал он.

Он отложил телефон, закрыл глаза и, не в силах уже сопротивляться нахлынувшим образам, в сотый, тысячный раз шаг за шагом стал вспоминать те дни в конце лета 19-го.

Вернувшись с прогулки, он не мог уснуть до рассвета, а потом спал неспокойно и все воскресенье был разбитый. Они переписывались с Настей, но вяло, словно оба еще не могли привыкнуть к новым ролям, и спать улеглись, так и не договорившись, когда встретятся в оставшийся им день. В обед понедельника в магазин вдруг зашла Настя. Она будто сердилась, такой он ее никогда не видел. На губе у нее была замазанная маслянистой мазью ранка. «Из-за герпеса, что ли, не в духе».

– Пойдем сейчас ко мне.

Волгушев сказал, что он успеет проводить ее на вокзал после работы, а сейчас у него все равно через полчаса обед кончается. Настю этот ответ не устроил, но почему, она не объяснила.

– Пойдем, в квартире доешь. Там сейчас нет никого.

Они поднялись. Волгушев отрезал от фалафеля треть и оставил Насте на тарелке. Та возилась в ванной. Волгушев доел, попил воды, заглянул в холодильник и шкафчики. Прошелся по квартире, выглянул в окно, из которого, если прижаться лбом к стеклу, был виден вход в магазин. Сел на диван. Настя все не выходила, становилось все глупее. Когда он достал телефон, Настя прошла из ванной на кухню. Она была совершенно голая.

– Так, отложи-ка.

Он положил телефон на пол, а Настя, еще жуя перехваченный с тарелки фалафель, встала на диван коленями так, что ее грудь оказалась прямо у его лица. Он еще помнил, как взял в рот ее сосок, как у нее шумно сбилось дыхание, а его собственное сердце будто даже остановилось на минуту – но дальше запомнились уже только детали, отдельные кадры. Он хочет поцеловать ее в губы, но она шепчет: «Герпес». Они зажимают друг другу рты, одна его ладонь у нее под животом, другую Настя чуть закусила, и он сам, как конфету, сосет ее отставленный мизинец. Потом они, совершенно красные, смеются, так тесно прижавшись, как могут прижиматься только полностью отдавшиеся друг другу люди. Он подбирает штаны, телефон, презерватив, и все это время их обоих разбирает смех, они что-то ужасно смешное говорят, но за два года слов совершенно не вспомнить. Они еще обнимаются в дверях, целуют друг другу руки – счастливые, влюбленные, самые счастливые и самые влюбленные – чтобы, получается, больше не обняться никогда-никогда во всю оставшуюся жизнь.

У воспоминания давно стерлась болезненная реалистичность, оно не приносило возбуждения и даже дразнило скорее какой-то утраченной нежностью, чем эротикой. Но этой московской ночью оно вдруг снова ожило. Волгушев впервые четко и ясно сказал сам себе, что, повторись тот летний вечер снова, он сделал бы что угодно, лишь бы больше с Настей никогда не расстаться.

Совсем ночью была гроза, и до утра стеной шел дождь.


III.




Дождь шел и прошел.

Плавина за завтраком долго наставляла Волгушева, как попасть в чудесную игровую комнату в торговом центре. В комнате можно кататься в пластмассовой трубе, лазать по канатным лестницам, подтягиваться на перекладине, нырять в бассейн с пластмассовыми шарами, и все это с перерывами на воду, салат, обязательно салат, смотри, скотина, не купи бургер, который можно заказать тут же в кафе, в этой же комнате, – и Волгушев вроде даже слушал ее, пока ел, но, сделав последний глоток чая, встал посреди фразы и пошел обуваться.

На дорожках были лужи. Дворники-азиаты весело сметали облетевшую от бури ярко-зеленую листву в небольшие кучи. В метро ребенок, поощряемый Волгушевым, впервые в жизни влез с ногами на сиденье пустого вагона и все десять минут, пока ехали, с открытым ртом смотрел в окно на поля, дороги и быстро расползающиеся в разные стороны тучи.

Чтобы не сразу лезть в трубы, пошли немного погулять по продуктовому на нижнем этаже торгового центра.

– Давай куплю тебе одну любую штуку. Но только, чур, ровно одну, усек.

Мальчик от ответственности так заволновался, что стал читать вслух слога надписей на ценниках. Наконец замер у лотка со свежим хлебом. На прилавке лежало несколько разрезанных вдоль гигантских, густо пахнущих краюх: ноздреватая пористая ржаная, белая с круглыми желтками растопленного сыра, придавленная и пересыпанная семечками коврига бездрожжевого.

– Ну ты не блокируй, может быть, проход.

Мальчик, не отводя взгляда, пропустил старушку с тележкой и твердо сказал, что хочет чиабатту.

– Ты, брат, умом тронулся, что ли? Может, сладкое что возьми? – вкрадчиво спросил Волгушев, но ребенок настаивал на своем.

Так с буханкой хлеба они и пошли на эскалатор. В магазинах было людно. Быстро шли парами девушки с бумажными пакетами из магазинов. Что-то ели подростки. Медленно прохаживался и заглядывал за прозрачные бортики в пролет между этажами пожилой узбек в надетой на подбородок медицинской маске. Тут и там в проходах стояли что-то рекламирующие глубокие кожаные кресла и предлагали посидеть. Под крышей висели на веревочках картонные звезды, смайлики и единороги. Сама крыша была стеклянной, и сквозь изображающие тучи стаи белых шаров можно было разглядеть, что с той стороны купола на совершенно голубом небе уже нет ни облачка.

– На какой, брат, нам этаж? – стал оглядываться Волгушев, но еще прежде, чем ребенок успел что-то ответить, понял, что до труб они сегодня вряд ли дойдут.

Из Uniqlo в чуть мятом бежевом тренче и со свернутой маской на запястье вышла и двинулась Волгушеву навстречу все тем же размашистым душераздирающим шагом, какой он, как оказалось, запомнил на всю жизнь, Настя. Если и была секунда, когда можно было, не попавшись ей на глаза, куда-то свернуть и спрятаться, то он этой секундой не воспользовался. Их взгляды встретились, она вскрикнула и встала как вкопанная.

Поздоровались. Что-то говоря, отошли в сторону, в выемку стены, где были лифты. «Это Плавина сын». «Какой чудесный». Ребенок ел хлеб и оглядывал Настю. Волгушев не знал, куда деть глаза от виднеющегося под плащом выпуклого живота, и не придумал ничего лучше, чем податься вперед и понюхать воздух у Настиной шеи:

– В «Золотом яблоке» была уже, получается.

Она что-то ответила. Он как бы по инерции смотрел над ее плечом, вдаль, немного улыбаясь: вежливая беседа, еще пару реплик, и можно уходить.

– Поела уже?

– Здесь, ты имеешь в виду? Да, тут дальше есть ресторан в гипермаркете.

– Чего брала?

– Э-э, плов с курицей и панакоту.

– Замечательно. Малец, хочешь панакоту?

– А, и еще там есть такой фруктовый чай, который нужно самому кипятком заливать. Вот еще его взяла.

– Вкусно?

– Плов суховат, а так очень вкусно.

– Ну, спасибо за подсказку. Пойдем тоже, наверное, чаю с кипятком купим.

Он, как ни прятал глаза, увидел, что она ловила его взгляд. Хуже он себя никогда не чувствовал, но решил, что надо все закончить прямо здесь и сейчас, чтобы это не тянулось опять годами и не отравляло ничего, ничем, никогда:

– Это же ты ведь не растолстела?

– Нет.

– Мальчик?

– Девочка.

– Ну, мы пойдем тогда. Удачи и всякого такого.

– Пока. И тебя тоже приятно было...

Но Волгушев не дослушал, что ей было приятно. Он шел, не оборачиваясь, что называется, как ни в чем ни бывало, но, зайдя за угол, остановился, рухнул на синий пуф без спинки и минуту сидел неподвижно, уткнувшись лицом в ладони.

– Ты, брат, «Лего» пока посмотри. Вон в магазине, – только и смог он сказать ребенку.

Как умирающие успевают на быстрой перемотке увидеть прошедшую жизнь, так у него пронеслась перед глазами его жизнь будущая. Он съедет в однокомнатную. Он будет встречаться с женщиной с работы. У него будет работа – не как сейчас, а как у всех. Он будет вести анонимный телеграм-канал самой горькой, бессюжетной, чисто описательной прозы в истории. Но и это еще ничего, самое ужасное, что он точно знал, что вот прямо сейчас – последний раз, когда он так сильно переживает из-за какой-либо женщины. Как только Настя выйдет из торгового центра, его молодость навсегда закончится, и чтобы представить себе, каково это – влюбиться, ему отныне придется морщить лоб и вспоминать эту секунду. Он даже 70-летним будет, чуть отвлечется от текущих дел, закрывать глаза и видеть, как живые, этот торговый центр, эти пуфики и этот ползущий к фудкорту, набитый школьниками лифт. Может быть, проще сразу повеситься, не дожидаясь ничего этого.

Мальчик рассматривал в витрине построенные из конструктора угловатые сады, дома и морские корабли и все жевал хлеб. Волгушев тряхнул головой и попытался вспомнить, видел ли у Насти на пальце кольцо. Он не смог вспомнить, на какой руке должен быть такой палец, но ему казалось, что он, собственно, не видел ни одного кольца ни на одном пальце. Пару секунд он боролся с желанием зайти прямо сейчас в ее инстаграм и посмотреть, с кем у нее совместные фотографии, – но вместо этого, пользуясь все той же волшебной привилегией умирающих, как будто враз вспомнил все-все из их отношений, все свои слова, все ее слова, все чувства, все мечты, желания, фантазии, вспомнил не по отдельности, а сразу, одним целостным ощущением, ощущением, которого, он теперь знал совершенно точно, ничто и никогда ему не заменит и которое не имеет никакого смысла проверять какими угодно фактами из инстаграма. Вспомнил свой вчерашний зарок. Он схватил мальчика Плавиных за руку и быстрым шагом пошел обратно.

Настя не ушла далеко. Она сидела на диванчике на другой стороне этажа и плакала. Волгушев скомандовал мальчику пойти рассматривать ближайшую витрину магазина канцелярских товаров, а сам подсел к Насте.

– Женщины, когда чувствуют себя правыми, бранятся и плачут. А когда сознают за собой вину, то только плачут. Это Чехов сказал. Но я тоже так думаю.

В этот раз, когда она подняла голову, он смотрел Насте в глаза.

– У тебя прядка седая.

– Не может такого быть.

– Да вот она, – Настя протянула было руку к его голове, но он отвел ее:

– Время ли теперь трогать меня?

Настя посмотрела на свое отражение в телефоне и чуть подтерла костяшкой пальца тушь.

– Как дома?

– Все так же. Как ты уехала, никто не хочет больше в городе жить, все тоже в разные стороны разъезжаются.

– И книжный, я знаю, закрылся. А что на его месте?

Волгушев не знал.

– А как то кафе у воды? Где мы тогда…

– Целовались? Другой владелец уже. В прошлом году диваны убрали, теперь там стулья. Но невкусно так же.

Настя, совсем утерев слезы, даже весело стала рассказывать, как дела у ее питерских и московских подружек. Волгушев не хотел, но нахмурился.

– Все это очень чувствительно, но мало идет к делу, Настя.

Настя отвлеклась на мальчика Плавиных. Тот доел хлеб и теперь не знал, чем себя занять.

– Можно я ему телефон дам, чтобы он мультики посмотрел?

– Валяй.

Когда ребенок с наушниками устроился на уголке дивана, Волгушев, глядя Насте на живот, спросил:

– Что же отец малютки?

– Мы не общаемся. Это случайно все вышло.

– Фотограф?

Настя повела плечом.

– Еще и украинец, небось?

– Ну не хами, – совсем беззлобно ответила Настя.

– Ну хоть онлифанс не заводила?

Она засмеялась и покачала головой. Тут же слезы опять выступили на глазах:

– Я очень скучала по тебе. Мне совсем не с кем было поговорить.

Может быть, она сказала это в оправдание, но тон был не оправдывающийся, а скорее такой, каким подводят итог. Волгушев понял, что ждал этих слов слишком долго, и сам неожиданно для себя заплакал: не от нынешней печали, а как бы накопившимися, отложенными слезами. Он зашептал:

– Боже, прости меня. Я не знаю, что говорю.

– Нет, я так. Ничего. Ты меня извини.

– Ты не любишь его, скажи мне?

Она покачала головой.

– И он не станет с тобой жить? А ты? Ты хотела бы с ним жить?

Она пожала плечами.

– Я все еще люблю тебя, ты знаешь, – без вопросительной интонации сказал он.

Волгушев вдруг совершенно ясно увидел, что и Настя любит его и даже, скорее всего, любила все это время. Это не было потрясением или каким-то открытием, а наконец стало ясно и понятно. Прожитые в волнениях и сомнениях два года в мгновение стали дымом, пустым местом. Волгушев почувствовал себя, как бывает во сне, только задремав, заносишь ногу на ступеньку, а промахиваешься мимо нее уже на этом свете и тут же от испуга просыпаешься.

Они обнялись. Ребенок Плавиных недоверчиво оглядел их и снова ушел в телефон. Волгушев, стараясь не повышать голоса, решил прояснить все до конца:

– Зачем же ты мне то письмо написала?

Настя не сразу поняла, о чем он, и ему пришлось объяснять.

– Я думала о тебе!

– Зачем ты думала обо мне?! Кто тебе вообще говорил думать обо мне, – и Волгушев сам осекся, поняв, что оттого-то и он не мог перестать о ней думать, что всегда чувствовал, точно знал, что она почему-то, зачем-то думает о нем.

– Я хотела, чтобы тебе было лучше! Я подумала мы, как это, пойдем каждый своей дорогой, – Настя прикусила губу, и Волгушев сам непроизвольно мотнул головой, – но я поняла, я поняла, что не хочу идти своей дорогой.

Она всхлипнула и почти шепотом проговорила:

– Я хочу идти твоей.

Он, задыхаясь от слез, прошептал еще тише:

– А я не хочу никуда идти без тебя.

Она пыталась еще в чем-то виниться, но Волгушев не мог смотреть, как она этим только сильнее себя распаляет:

– Давай-ка мы до конца помиримся, хорошо? Я все выслушаю, но потом. А сейчас ты сначала прости меня. Прощаешь?

Настя закивала.

– И я тебя полностью прощу прямо сейчас, если, слушай, это очень серьезно, если ты мне на ухо расскажешь, почему тебя назвали Таксой. Идет?

Настя засмеялась и поочередно кивнула во все стороны. Волгушев привлек ее к себе на плечо, и пока она шептала, горячо дыша, тихо смеялся вместе с ней и легонько поглаживал ей спину. Она долго говорила, и он только иногда говорил ей «нет-нет, обязательно на ухо, это останется только между нами» или «неужели?».

– Это все чепуха, этого всего не жалко, – проговорил он наконец. – Жалко, чего у нас никогда не будет.

– Чего не будет? – испугалась Настя

– Да тоже всякой ерунды. Никогда не будем вдвоем и бездельничая жить в маленькой квартирке. Никогда не будем возвращаться домой на рассвете. В таком духе вещей. Как-то без них глупо жить.

Настя смотрела во все глаза:

– Ну, еще расскажи.

Волгушев рассмеялся и вспомнил, что в таком духе они наговорили пару сотен часов по телефону.

– Мы уже никогда не будем весь день, неделя за неделей, валяться в кровати и смотреть сериалы. Никогда не встретимся летним вечером в пустом Hessburger на кольцевой. Не пойдем после гулять вдоль озера, затянутого молочным туманом и дымом от шашлыков. Дым от костерков в такие вечера пахнет черносливом. А сухие травы на пригорке после захода солнца пахнут чаем. Это чабрец. Если его потереть, пальцы будут пахнуть медом и лимоном. Прогулка по магазину сухофруктов. Не будем, сидя в одном кресле, плотно прижавшись друг к другу, есть с одной тарелки и говорить, кто как провел вечер. Никогда уже не будем вдвоем ехать на самокате – ты за рулем, я сзади.

– Ну это как раз вполне возможно, – не удержалась Настя.

– Это возможно только в юности, балбесина. А мне уже тридцать вот-вот стукнет. Не будем майской ночью возвращаться домой усаженной липами дорогой, и в нас не будут, жужжа, влетать на полном ходу ошалевшие от нежной погоды жуки. Не плачь, не плачь, чего тут плакать. Бог с ними, с этими жуками, было бы чего жалеть. Этого не будет, зато другое всякое будет.

Настя, улыбаясь сквозь слезы, уже совершенно размазав тушь по лицу, прошептала: «Какое другое?» Волгушев, пока говорил, рассматривал ее лицо, руки, саму сутулую нервную позу, которой не было ни на одной ее фотографии и которую, как теперь вспоминал, Настя принимала в самые свои беззащитные мгновения. Настя все так же казалась ему самой красивой женщиной, какую он встречал, но кроме позы ничто в ней не было похоже на ту, какой он увидел впервые. Она не стала лучше или хуже, просто то, что было лишь мимолетным и во многом вообще обманчивым обещанием, давно стало океаном фактов, точных, многократно подтвержденных наблюдений. Так коридоры школы, какими мы видим их в первый день, потом воспринимаются совсем иначе даже в смысле простой их географии и в своем изначальном виде только иногда снятся нам годы спустя. Он подумал, что, конечно, и Настя сейчас вряд ли узнает в нем того ненормального продавца, который повел ее в другое заведение пить кофе, предлагал угоститься его печеньем и полез закачивать ей на телефон книги из пиратской библиотеки – и, однако, вот она сидит с ним, рука в руке, глядит на него нынешнего, любит его, как будто он все еще тот же самый. Он сделал комичное «фуф» и снова заговорил:

– Снимем двушку в Тушино, будем жить, как на острове: на первом этаже – пункт выдачи интернет-магазина, через дорогу – «Вкусвилл», кругом – канал с покатыми берегами, а выехать можно только на трамвае. Или у речного вокзала, посередине между тремя парками. Из таких мест можно годами не выбираться и ничего не потерять.

Под окном у нас будет сирень и кривая яблоня. Она будет цвести так, что некоторыми майскими утрами из постели будет казаться, что выпал снег. Теплыми вечерами после дождя станем выходить из дома, и от сирени будет такой сильный запах, будто кто-то подушился в парилке. На балконе будем сидеть на стульях, смотреть на закат и мазать утиный паштет на поджаренный черный хлеб.

Будем счастливы, как влюбленные визажистка и зубной техник. Как это? Ну представь: в долгом страстном поцелуе он шарит языком по ее деснам и, отвалившись, глубоким шепотом говорит: «Виниры бы тебе поставить».

Когда ты совсем округлишься и не сможешь толком обуваться, будешь ложиться на кровать, как жук на спину, и я буду сам натягивать тебе носки, как малым детям натягивают варежки.

Будем работать на удаленке и сможем сидеть с ребенком по очереди. Ты будешь ночью спать в кровати, а я разложу диван в другой комнате, положу девочку рядом с собой и, пока она спит, буду читать или делать свои дела, а в нужное время – кормить ее. Только представь: уже светает. Она, не открывая глаз, поела из бутылочки, но соска выскальзывает из губ, и те непроизвольно складываются в улыбку посреди сна.

Будем вместе подстригать ногти младенцу, чтобы она во сне не расцарапала себе личико. Я буду держать ее за ножки, а ты тихонько чик-чик ножничками. Будем мыть ее в пластмассовой ванночке, которую я, наполненную, согнувшись, как горбун от тяжести, буду ставить на стол в комнате. Первые месяцы я буду по локоть опускать руки в воду и поддерживать лежащей девочке голову и спинку, пока ты будешь намыливать ладони, уши и голову, а когда она научится сидеть, я буду только придерживать ее за плечи, чтобы не опрокинулась, когда она станет, хохоча, шлепать по воде и предлагать тебе тоже следом за ней укусить за морду маленькую резиновую корову.

Когда девочка подрастет настолько, что начнет сама переворачиваться с боку на бок и, конечно, однажды впервые сама свалится с дивана, мы, само собой, все втроем разрыдаемся и будем еще три дня дуть на ушибленное место, но никогда никому и слова об этом не скажем. Это будет нашим секретом – только утаенные от всех падения и делаю семью семьей.

Только представь: за окном в желтых потемках падает мелкий снежок, на подоконнике стоит обтянутый проволочными фонариками кипарисик с чуть уже пожухлой от тепла и сухости комнаты верхушкой, а ноги даже в двух носках стынут, если слишком долго держать их на полу. Ты возвращаешься из торгового центра, а я смотрю на тебя из окна. Девочка проснулась в слезах, я взял ее на руки, и она уже сопит, уткнувшись мне в сгиб локтя, а рукой все еще по инерции скребет меня по рубашке прямо над сердцем.

Да, из торгового центра, а что я не так сказал? Будешь накупать себе вещи через интернет, спускаться в домашнем их примерить, а я буду сидеть рядом на пуфике и только иногда отодвигать сиреневую шторку, посмотреть, хорошо ли село. А потом еще и просто развеяться по магазинам. Каждый сезон будешь себе покупать какую-нибудь штучку в ЦУМе. Ну не все же у них там по тысяче долларов стоит.

Будем брать на пару часов няню, чтобы погулять вдвоем. Будем в Китай-городе летней ночью после панк-концерта сидеть на бордюре и есть фалафель. Или на террасе сетевой закусочной, я закажу газировку со вкусом горького лимона и смешаю с холодной водой один к трем, а ты возьмешь маленький ролл с курицей в лаваше – чтобы поменьше теста.

Будем, как взрослые мещане, деловито ходить по магазину для дома, нюхать ароматические баночки с деревяшками, выясняя, какая пахнет в точности как летний вечер у Минского моря, а в конце купим девочке бессмысленно дорогую игрушку, которая, одна на весь магазин, лежит для красоты в тоже почти совсем декоративной кроватке в отделе постельного белья.

В книжные будем ходить. В Москве их столько, сколько мы в жизни не видели. Иногда мы даже будем покупать книги: те, которые издали крошечным тиражом и никогда не выложат в интернет, – переиздания забытых эмигрантов, до которых есть дело только двум филологам (в Обнинске и Оклахома-сити), книжки по истории двух замечательных постановлений императорского Сената от 1893-го года, сборники стихов современных поэтов в дореволюционной орфографии.

Познакомимся с молодой школьной учительницей испанского – крашенной в смоляной черный застенчивой отличницей в старомодных платьях с воланами. Ты будешь завидовать, откуда она столько всего знает, когда прочитала столько книг (ерундовых, типа Мисимы или Эволы), и даже станешь меня ревновать, но, лапа, я люблю только тебя, я могу любить только тебя. Или, слушай, слушай, познакомимся еще с тем продавцом из «Листвы», который похож на дореволюционного поэта – к этому уже я буду ревновать, и мы будем квиты.

Когда девочка подрастет, мы будем ездить на такси в Коломенское, а ей говорить, что это Болгария. Будем, как все туристы, готовиться за неделю, собирать небольшой чемодан, вечером пятницы нарежем бутербродов, а рано утром в субботу выйдем, сначала посидев в прихожей на дорожку. В парке встретим белку. Та станет что-то бормотать с закрытым ртом, и мы скажем девочке, что это немецкий язык.

Когда она подрастет совсем, будем втроем ходить вот так же в торговые центры. Знаешь, сейчас почти в каждом есть такие разноцветные горки с желобами и трубами, по которым можно кататься, если жалко штанов, на специальном коврике. Она будет кататься, а мы тут же рядом будем сидеть за столиком и есть жареную курицу, картошку, пиццу или там маленькую шаурму. Ну или салат, у них и салат продают.

Мы потом состаримся и будем вдвоем гулять по скверам вокруг дома. Я буду шаркать ногами в мягких тапочках, а ты все так же будешь в тренче и завитая.

Волгушев остановился и о чем-то задумался. В паузе не было напряжения, скорее, усталость.

– В общем, я таким образом прошу тебя выйти за меня, понимаешь?

Настя уже успокоилась и теперь только иногда отрывисто тяжело вздыхала, как это делают долго плакавшие дети, и, мечтательно улыбаясь, попеременно глядела то на его старые, давно не белые, а грязно-серые истрепанные кроссовки, то в огромное окно, за которым над запруженной машинами парковкой и шоссе в десяток полос до самого горизонта тянулись ряды крашенных в разные веселые цвета многоэтажек. По отдельности дома были некрасивыми и громоздкими, но на таком расстоянии казались безграничным светлым лесом или засеянными полями, совсем как те, которые шумели тут и сто, и двести лет назад, и будут шуметь бог знает в каком виде и через сто, и через двести лет, и, может быть, вообще всегда, до скончания веков.

– Ну так как, ты согласна?


Загрузка...