Темно, окно в морозном уборе. Половина седьмого утра, пора выходить.
Я надел приготовленный с вечера рюкзак, в котором лежал завтрак и белый халат, положил в карман ватных штанов пяток патронов и забросил за плечи ружье.
На заснеженной ступеньке крыльца терпеливо ожидал Митя. Громила, уткнувшись лобастой башкой ему в колени, урчал от наслаждения, помахивая правилом, — Митя чесал его за ушами… С первых же дней совместной охоты повелось у нас встречаться на крыльце. Сколько я ни просил заходить в дом, Митя не соглашался.
— Мы тут с Громилкой!.. — и деликатно, чтобы никого не разбудить в доме, шепотом вел с собакой душевный разговор.
На охоте Митя был вежлив, предупредителен, а иногда до обиды заботлив о моей старости.
Однажды на тяге убитый вальдшнеп упал в болото. Я было полез за ним, но сразу завяз между кочками в топкой жиже.
— Не беспокойтесь, папаша, достану… — вдруг послышалось сзади.
Я обернулся: ко мне подходил небольшого роста, широкий в плечах хлопец с ружьем, в кирзовых сапогах и солдатской защитной куртке. Ловко прыгая с кочки на кочку, он быстро добрался до вальдшнепа, и, подавая его мне, представился:
— Демобилизованный, Митя!
Так состоялось наше знакомство.
Работая на заводе слесарем, Митя не имел возможности надолго и далеко уезжать на охоту и поэтому довольствовался угодьями своего района, где было много охотников и мало дичи. Но зайчики все же водились, и мы с Митей — и по черной и по белой тропе — чуть ли не каждый выходной отправлялись в знакомые перелески.
С ним я, откровенно говоря, барствовал.
— Да вы сидите, сидите, я сам! — отстранял меня Митя от всякой работы.
Особенно не протестуя, я с удовольствием уступал его настояниям — садился, а он заготовлял хворост, бегал за водой, разжигал костер, улаживал на рогульках чайничек и котелок с варевом…
Проплутать весь день по лесу зимой и летом, в дождь и ветер, в жару и вьюгу — для Мити сущие пустяки. Но возвращаться домой пустым, без убитой дичи, — неподдельное горе.
— Ну какая это, к чертям, охота! Попусту дурь из ног выколачивали! Стыдно домой идти, — огорчался Митя.
— Зато какая прелесть в лесу! — утешительно заметишь ему.
— Прелесть, прелесть… — бесцеремонно прерывал досадным восклицанием Митя, — а дичи нет!..
— Так тебе мяса не хватает? — ядовито спросишь его.
— Да, мяса — добытого на охоте! — решительно и раздраженно отрубал Митя и демонстративно уходил вперед, давая понять, что не желает на эту тему вести разговор с сентиментальным, старым чудаком.
При всяких иных обстоятельствах он оставался воспитанным, приятным молодым человеком. По старым неписаным охотничьим правилам вся убитая дичь делится поровну с товарищем по охоте.
Когда я откладывал Мите его долю, он конфузился, благодарил, отказывался.
— Спасибо, что вы! Я же все мазал… Это же ваш убой.
— Бери, бери.
— Тогда спасибо! — бодро соглашался Митя и уже радостно заключал: — Не пустой домой приду.
Он был не жадный и не скупой. Весь свой заработок отдавал матери, с удовольствием преподносил дорогие подарки своей девушке, к слову сказать милой хохотунье, которую он счел долгом познакомить со мной.
Митю она называла Митяшкой, а Митя ее — Светланкой. Мне приятно было смотреть на здоровые, цветущие лица, слышать беспричинный, от избытка молодости, смех, и поэтому я всегда с удовольствием соглашался «захватить с собой Светланку».
Для этих походов Митя купил ей сапожки и плащик с капюшоном. На привале он извлекал из рюкзака дорогое вино, недешевые закуски, очевидно тратя на них все свои, а возможно и занятые специально для угощения Светланки, деньги.
Да, Митя был не скуп и не жаден, но к дичи испытывал такую ненасытную алчность, что временами становился даже неприятен. Не был он и хвастлив: не выставлял напоказ дичь, как это делают многие, пристегивая ее удавками к поясу; носил добычу в рюкзаке и норовил пройти незаметно, малолюдными переулками.
— Витрина! — презрительно говорил Митя об охотниках-хвастунах.
Он учился в вечернем техникуме, а Светлана — в школе рабочей молодежи. Всю неделю они были предельно заняты, с раннего утра до поздней ночи. Зато в субботу, наскоро закусив и переодевшись, уходили на каток, уезжали за город на лыжах, покупали билеты в кино или театр и расходились по домам наполненные друг другом, просветленные и осчастливленные своим теплым чувством.
А утром в воскресенье, чуть свет, Митя уже сидел на крыльце и, дожидаясь меня, вел с Громилой приятный им обоим тихий разговор.
И все же мне пришлось расстаться с Митей из-за его непреоборимой жадности к дичи.
Как-то в конце декабря гоняли мы русака. Громила то уходил со слуха, то накатывался густым надрывным гулом, и мы спешили подставиться к зайцу. Но гон вдруг сворачивал в сторону и снова затухал где-то за полем.
Вконец измученный, я дотащился до того места, откуда Громила поднял русака, и твердо решил не уходить отсюда до выстрела.
Неутомимый Митя соскользнул в овражек, выбрался на противоположный край и побежал, жикая лыжами, наперерез гону. Внезапно послышался другой, не Громилин, голос, и высокий, с захлебом, лай, нарастая, покатился вдоль леса.
«Славная сучонка, — подумал я. — Азартно и вязко держит…» Донесся выстрел. Собака умолкла.
«Добрал!» — решил я и медленно двинулся к опушке, желая посмотреть собаку и ее владельца.
Снег был плотный, широкие лыжи, не проваливаясь, легко скользили, оставляя приметный, ровный след.
День выдался морозный, в сверкающих брызгах солнца, в искристой белизне снега, в хрустальной певучести звуков…
В каждой охоте, особенно зимней, есть минуты такой духовной глубины, такого бездумного просветления, что сам становишься неотделим от снега, воздуха, простора и все в тебе поет очищающим от скверны, благословляющим мир ликованием. Тогда садишься на пенек, запрокидываешь голову к небу и слушаешь только себя, видишь только свое, и нет ничего кроме щемящего сердце восторга да всепоглощающей, первозданной тишины. Такие минуты драгоценны, и название им — счастье.
Вот так, зачарованный, опустился я на заснеженный пень у опушки березняка и, окутанный снежным безмолвием, отдался светлому блаженству.
Вдруг грубые окрики, ругань ворвались в день, нарушили сказку…
Я поспешил на голоса.
По колени в снегу стояли два охотника, готовые броситься друг на друга. Между ними лежал беляк.
Оказывается, Митя убил зайца из-под собаки незнакомого охотника и пожелал забрать его себе. Хозяин собаки потребовал возвращения зайца. Я подоспел к тому моменту, когда Митя уже сбросил рюкзак, положил на него ружье и подступил к охотнику с кулаками. Малый оказался не из трусливых — тоже принял боевую позу, и, не вмешайся я, драки бы не миновать.
— Заяц не твой! — сдерживая негодование, обратился я к Мите.
— Как не мой, когда я его убил! — запальчиво воскликнул он.
— Ты не имел права стрелять из-под чужой собаки! — заметил охотник.
— Здрасьте! — издевательски поклонился Митя. — Стало быть, пусть заяц уходит, а ты стой и смотри!
— Заяц принадлежит хозяину собаки, которая его гонит. Стрелять ты мог, но заяц не твой, — урезонивал я.
Простая, спокон века существовавшая охотничья мораль Мите оказалась недоступна.
— Я собаку не трогал! — горячился он. — Я зайца бил, и принадлежит он тому, кто его убил, а не тому, кто на него брехал!
Только угроза, что я немедленно сниму с гона Громилу и больше никогда не пойду с ним, с Митей, на охоту, заставила его отказаться от зайца.
— На, черт с тобой, пользуйся чужой добычей! — уверенный в своей правоте и раздосадованный до дрожи в голосе, швырнул Митя к ногам охотника беляка.
Настроение было испорчено, пропало желание продолжать охоту. Но ни рог, ни выстрелы, ни позывы «вот, вот, вот!.. тут, тут, тут!..» не смогли оторвать Громилу от русака. Я оставил его в поле и направился домой. Угрюмо молча, явно чувствуя себя обиженным, плелся за мной Митя.
Громила вернулся затемно. Поскулил на крыльце, поскреб в дверь и, пущенный в комнату, виновато затаился под столом…
Через несколько дней Митя пришел извиниться за причиненную мне неприятность.
— В этом вопросе я с вами не согласен, — сказал он. — Но, если вам неприятно, обещаю под чужую собаку не подставляться и бить только свою, мною выслеженную, дичь.
— Вот и прекрасно! — обрадовался я.
Мы продолжали гонять с Громилой зайцев, и ничто не нарушало нашего доброго соглашения, наших великолепных гонных охот.
Но увы, жадность к убою, алчность к добыче оказались сильнее всех благих Митиных намерений, и охотиться с ним я больше не мог.
Однажды мой давний приятель, старый лесник, пришел ко мне поделиться своей удачей:
— Новую нору нашел. Сам видал, как в нее матерая лисица ушла. Думаю подстеречь!
Я рассказал об этом Мите, попросив его никому не говорить, чтобы не испортить старику охоты. Каково же было мое негодование, когда я узнал, что кто-то опередил лесника — убил лису у норы.
— А я-то ее берег, — чуть не со слезами сетовал старик. — Только тебе доверился… — в голосе его слышался горестный упрек.
«Он подозревает меня в убое лисы», — краснея, подумал я и горячо воскликнул:
— Клянусь, в твоей лисе я не повинен!
В действительности же оказалось, что именно я и был виноват в потере лисицы: ее прикончил Митя. После моего рассказа он в ту же ночь отправился к норе, залег у входа и на рассвете, едва показалась рыженькая с подпалом, остренькая мордочка, выстрелил.
— Как же ты смел воспользоваться доверчивостью старого лесника и моей дружеской откровенностью! — возмущался я. — Ведь ты лишил его и охотничьей радости, и заработка — первосортной шкурки.
— Старый вы человек, и понятия ваши старые, — снисходительно усмехнулся Митя. — Лиса вольная! Каждый член общества охотников имеет законное право бить ее, я и убил! Вот и весь сказ.
Может быть, по закону он и прав, но я со своими понятиями об охотничьей честности не мог больше брать с собой Митю на охоту, о чем откровенно, без обиняков, категорически высказал ему.
Он удивленно поднял брови, пожал плечами и улыбнулся простодушной, прощающей улыбкой.
— Ваша собака — ваша воля! — и подумав, неуверенно спросил: — А мне со Светланкой можно по-прежнему заходить к вам?..
Митя вскоре станет техником, возможно даже инженером, но как охотник он перестал меня интересовать.