Жила-была девочка, у девочки была мама Людмила Ивановна. Мама служила, Лена училась в школе. Папа умер давно. Жили мама и Лена скромно и тихо. Даже более чем скромно.
Потом началась война.
Людмила Ивановна, как и многие другие женщины этого прифронтового городка, стала ходить в госпиталь, что-то там помогала, стирала белье, работала по мере сил и возможностей. Вечерами дома Лена говорила матери:
— Мам, возьми меня с собой в госпиталь. Мам, возьми, а? Мам, пожалуйста, возьми.
— Да что ты там будешь делать?
— Не знаю.
— Ну и я не знаю. Занимайся-ка лучше.
На другой день повторился тот же разговор. Девочка смотрела на мать умоляющими глазами и уговаривала ее со всем пылом красноречия, которое бывает у десятилетних детей.
— Да нечего тебе там делать, — говорила мать, — там раненые, которым и так тяжело, они и так мучаются, а тут ты еще явишься с разговорами. Учи лучше арифметику.
Лена придвигала к себе книжку, а через полчаса на мать вновь смотрели умоляющие серые глаза:
— Мам, а если нанемножко. Я нанемножко пойду. Я ненадолго. Я только посмотрю.
Людмила Ивановна рассказала, шутя, о просьбах дочери военкому госпиталя, женщине умной, рассудительной.
— Ну и приходите с ней вдвоем, — сказала военком, — придете, там посмотрим.
Лена пришла.
— А что ты умеешь делать? — спросила военком. Лена ответила тоненьким, но спокойным и серьезным голосом:
— Умею петь, танцевать и рассказывать.
Подходящего по росту халата для Лены не оказалось. Ей дали длинную мужскую ночную рубашку вместо халата и кусок бинта — подпоясаться. Маленькая, пугливо озираясь по сторонам, вспоминая мамины слова, что тут раненые, которым и так тяжело, которые и так мучаются, Лена шла по длинному полутемному коридору госпиталя.
Все тут было ей чуждо, непонятно, странно: и запах медикаментов, и тележка на колесах с клеенкой, и яркий свет в белой перевязочной, и длинные стоны, которые доносились из раскрытой в палату двери.
Внезапно из палаты навстречу Лене вышел раненый с костылем, нагнулся к девочке и спросил густым басом:
— Это что за привидение?
Лена молчала, прижавшись к стене.
— Что это за привидение? — еще раз спросил раненый.
— Я не привидение, — собравшись с силами, топким голосом сказала Лена. — Я девочка и пришла к вам петь, танцевать и рассказывать…
— Ну? — удивился раненый.
Постукивая костылем, он привел Лену в большую палату, в которой стояло четырнадцать коек. Тут были тяжелые. Под серыми одеялами кое-где вздымались возвышения — позднее Лена узнала, что это за возвышения, узнала даже, что их называют зенитками. Кое-где в полу-сумерках она видела что-то странно белое, почти бесформенное, позже она узнала, что это загипсованные руки и что ничего страшного в этом нет. Один раненый лежал навзничь, ноги его были покрыты колпаком, в колпаке горела электрическая лампочка — эта лампочка просто ужаснула Лену, и она никак не могла отвести глаз от раненого с лампочкой.
Тот, с костылем, который привел ее, вызвался быть конферансье, и это очень помогло Лене.
— Вот, — сказал раненый, — тут к нам пришел ребенок по имени… Как тебя зовут-то, привидение?
— Лена.
— Ребенок Лена. Она говорит, что может петь, танцевать и рассказывать, Вроде оно артист. Что ж, просим?
— Просим, — донеслось с одной койки.
— Пускай попробует.
— Давай, девочка, не робей.
Не зная, куда себя деть, Лена подошла к одной из коек, взялась руками за изножье и сказала:
— Песня. Под названием «Золотые вечера».
Кашлянула и запела топким, чистым, слегка дрожащим голоском;
Пахнут медом,
Пахнут мятой
Золотые вечера,
Сели вечером ребята
У веселого костра.
Пела и смотрела серыми, немного испуганными главами на раненого, у которого над ногами горела электрическая лампочка. А раненый смотрел на Лену. Смотрел просто и серьезно, а когда она кончила, сразу же сказал:
— Бис, браво, бис!
Лена спела еще. В дверях теперь стояли госпитальные сестры, санитар, дежурный врач. Пришло несколько ходячих раненых. И у всех были серьезные лица, все глядели доброжелательно, приветливо. И те раненые, которые только недавно казались Лене страшноватыми, теперь были самыми обычными людьми, только лежащими в каких-то странных позах. И лица у них были никакие не таинственные, а самые обычные лица.
— А теперь я вам расскажу стихи, — сказала Лена. — Хотите, чтобы я вам рассказала стихи?
Бойцы захлопали, а те из них, которые не могли хлопать, потому что были ранены в руки, закричали:
— Просим! Давайте стих!
Все так же держась пальцами за изножье кровати, Лена принялась рассказывать про старушку.
Старушка несла продавать молоко,
Деревня от рынка была далеко,
Устала старушка, и, кончив дела,
У самой дороги вздремнуть прилегла.
Дальше в стихотворении Маршака рассказывалось много смешного про старушку, и бойцы громко и весело хохотали, а у того, который грел ноги электрической лампочкой, даже слезы выступили от смеха. Он утирал слезы ладонью и долго еще причитал:
— Ну и старушка! Это всем старушкам старушка! Это да!
— А теперь я вам станцую, — сказала Лена, покончив со стихами.
Третья часть программы — танцы — прошла хуже, чем предыдущие. Оказалось, что доски пола в палате не очень прочные, и, когда Лена начала прыгать, осуществляя различные сложные повороты, па-де-де и просто па, иол очень затрясся, и некоторые раненые застонали. Танец «Кабардиночка» был прекращен Леной на половине, и она очень сконфузилась, но они тотчас же стали хвалить и объяснять, что танцевать лучше в коридоре, что танцы хорошая вещь, но поскольку тут имеется такая специфика, постольку тут танцевать не надо, а лучше еще спеть.
И Лена спела.
На это второе пение ей аплодировали значительно больше, чем в первый раз, вероятно, за то, что пришлось оборвать «Кабардиночку».
А потом она ушла.
Раненый с костылем проводил ее до самого госпитального парадного и попросил обязательно завтра приходить еще. Она сказала, что придет, подпрыгнула и убежала, а раненый еще долго стоял у двери, покачивал головой и улыбался…
На следующий день в это же время Лена пришла опять, но раненые из другой палаты перехватили ее и повели к себе, тайком от той палаты, в которой она выступала вчера. Тут ей тоже аплодировали и хвалили. Репертуар у нее был большой: и «Катюша», которая, как известно, выходила вечером на берег, и веселая песенка «Ни туда и ни сюда», в которой Лена прохаживалась насчет Гитлера, и «Песня Харитоши» из фильма «Трактористы» — ради этой песенки Лене пришлось несколько раз подряд ходить в кино, и «Метелица», и даже «Я на подвиг тебя провожала».
Раненые водили Лену из палаты в палату, под конец вечера она совсем осипла и измучилась, ей везде хлопали, всюду ее хвалили, а в одной палате веснушчатый боец даже выразил ой специально благодарность от имени всех и пожал Лене маленькую, перемазанную школьными чернилами лапку своей большой рукой.
На следующий день Лена опять пришла, потом опять, потом еще и стала ходить каждый день, как на службу, к определенному часу, со всей присущей ей аккуратностью, минута в минуту. Теперь она знала военврачей, знала, что суровая с виду военврач Антонина Владимировна Орловская вовсе не суровая на самом деле, а удивительно добрая и ласковая женщина, знала, что бояться Орловской нечего, если ни и чем не виновата, знала военврача маму Флеровскую, знала смешно ей подмигивающего начальника Старчакова. Знала Анастасию Алексеевну и многих других военврачей, сестер, санитарок…
И мало-помалу госпиталь сделался для Лены вторым домом, второй семьей, а может быть, и первым домом, главной, хоть и немного великоватой, семьей.
Как-то однажды старшая госпитальная сестра сказала Лене:
— Хорошо, что ты сейчас пришли, у нас в это время всегда обед, помогай.
— Как помогать-то? — спросила Лена.
— Очень просто. Многие раненые сами не могут есть, а мы не поспеваем всех кормить сразу, из-за этого некоторые должны есть холодное. Вот займись-ка!
И Лена занялась. Серьезная, маленькая, тоненькая, в своем собственном халате (у нее теперь был свой халат), с аккуратно подстриженной челкой, с широко раскрытыми серыми глазами, деловитая и неторопливая, она подходила к раненому с тарелкой супа и говорила:
— Здравствуйте, приятного аппетита. — И принималась кормить.
Очень скоро у нее выработались свои навыки в этой работе, свои привычки, своя тактика кормления. Если раненый отказывался есть, она говорила, что нельзя не есть, что ей будут неприятности, что ей попадет, что есть надо обязательно. У нее было свое всегда чистое полотенце, которое она клала на грудь раненому, чтобы не залить супом, по-своему она ставила тарелку, по-своему брала хлеб. И так как самой ей бывало скучновато (нельзя забывать, что ей всего десять лет — одиннадцатый), то во время кормления она рассказывала, развлекая рассказами и себя, и своего раненого. Рассказывала разные истории: про маму, про школу, про учительницу, про то, как трудно научиться танцевать танец «Матрешки», про военврача-рентгенолога, какой он хороший человек и как к нему приехала из Ленинграда дочка.
— Худенькая-худенькая, прямо одни косточки, бледненькая такая, ужас! Он как встретил ее, чуть не заплакал, я видела.
Историй было много, истории были разные, и раненые теперь называли Лену «живой газетой».
С каждым: днем все ближе и ближе становился ей госпиталь.
К ее маленькой фигурке все привыкли, ее полюбили и раненые, и врачи, и санитарки, и сестры. Теперь бывало нередко, что военврач Орловская остановит Лену и потреплет ее за челку, за светло-коричневые мягкие волосы, потреплет и спросит:
— Ну как, Лена Орлова?
— А никак, — ответит Лена и побежит дальше.
Раненые, которые поначалу казались ей страшными со своими гипсом, шинами, зенитками, лубками, теперь стали привычными, своими людьми, с которыми можно было разговаривать, как с мамой или даже еще ближе, потому что мама нет-нет да и скажет:
— Помолчи ты, Лена, со свои ми глупостями!
А раненые все слушают и на все улыбаются и кивают головой, все им интересно, все их занимает.
Как-то однажды Лена привела в госпиталь с собой двух своих подруг — Инну и Галю. Подруги жались к Лене, оглядывались с опаской, а Лена им говорила:
— Ну что за вздор! Чего вы боитесь! Сами же просились, чтобы я вас привела. Ну, госпиталь как госпиталь, люди как люди, раненые бойцы… Я сначала тоже боялась, а теперь я все знаю. Вон там с лампочкой лежит — это ожог. У него нога обожжена, и лампочка ему обогревает ноги и держит одну температуру. А вон там — это зенитка. Зенитка — по-нашему, как мы говорим, а по-настоящему это не зенитка, а костное вытяжение…
— Так ему же больно! — сказала Галя.
— Ужас какой, — сказала Инна. — У него иголка через всю кость проткнута!
— И ничего ужасного нет, — с превосходством заявляла Лена, — этот боец не испытывает сейчас боли. И вообще, ко всему надо привыкнуть, Я вот привыкла и ничего этого не замечаю.
Потом Инна, Галя и Лена пришли в палату, в ту самую палату, где когда-то давно в первый раз пела, танцевала и рассказывала одна Лена.
Сюда же пришла Тамара Кириллова с баяном. И три девочки под аккомпанемент баяна стали разыгрывать пьеску, сочиненную ими всеми вместе. Пьеса была довольно бестолковая, не все в ней было понятно, но бойцам понравилась. Понравились и сами детские голоса, и смешные танцы, и то, как кто-то из девочек забыл слова споей роли, и басни, и стихи, и знакомые мотивы с новыми словами. Все поправилось, и раненые долго аплодировали детскому ансамблю.
Как-то девочки придумали натаскать в госпиталь свежей зелени и натаскали веток хвои и разных северных растений со странными названиями: копытень, погремок, бодяк…
Натаскали, и в палатах сразу же запахло лесом, жизнью, здоровьем…
Но это все было но главное, это были развлечения, а не работа. Работа же оставалась работой — накормить раненого обедом, ужином, завтраком, подать костыль, дать воды, принести судно, купить марок и конвертов, отправить письмо, телеграмму.
И несмотря на то что эта работа не менялась из месяца в месяц, Лена продолжала делать ее любовно и добросовестно, точно и просто, аккуратно и деловито.
А однажды Лениной маме позвонили на службу из госпиталя по телефону.
Мама подошла к телефону и сказала;
— Да, я слушаю. Орлова слушает.
Людмилу Ивановну поздравили.
— С чем? — спросила Ленина мама.
— Ваша дочка Лена Орлова награждена медалью.
Ленина мама немножко побледнела.
— Спасибо, — сказала она, — большое спасибо!
Это было не такое уж простое дело, если припомнить, что Лене шел всего-навсего одиннадцатый год.
Член Военного совета вручил Лене медаль «За боевые заслуги», Лена сказала: «Спасибо вам, товарищ начальник», — и пожала руку генерала.
И с медалью, привинченной к старенькой кофточке, пошла в школу — учиться арифметике, русскому языку, истории.
А из школы — в госпиталь, как всегда, как каждый день.
В госпитале она перевинтила медаль на халат, в ее десять с половиной лет она могла позволить себе поносить медаль на халате.
Был час обеда. Лена занялась обедом. Потом она развлекала раненых альбомами марок, которые она набрала у товарищей школьников.
— Вот это марка английская, — говорила Лена, сидя возле раненого командира, — красивенькая, правда? А это уж я не знаю какая, забыла. А это тоже забыла. А это пирамида. Вы знаете, что такое пирамида?
— Нет, — сказал раненый командир, который до войны был преподавателем истории в высших учебных заведениях, — нет, девочка, не знаю, что такое пирамида. Ты уж мне расскажи.
Лена рассказала довольно правильно.
— Такая могилка древняя, — сказала она, — из камней. Сюда ихних царей укладывали, мертвых. Они тут себе и лежали. А строили пирамиды рабы. Тяжелая, наверно, была работа, да?
— Да, — согласился командир.
После марок Лена показала командиру альбомчик советских киноактеров.
— Товарищ Янина Жеймо, — говорила она, — уж она мне нравится. А это товарищ Макарова Тамара, мне так девочки говорили, что она всю войну на фронте была автоматчиком и ничего не боялась. Верно? Будто фрицы ее очень хотели убить, но не вышел номер. Да?
— Не знаю, — сказал комапдир.
— А это товарищ Жаков. Всегда, говорят, создает хорошие типы. А это…
— Ленуша, — позвал командир из угла палаты. — Ленуша, дай покурить, пока никого нет.
— Заругают нас с вами, — сказала Лена.
— Ну дай!
— Какие вы! — ответила Лена. — И чего в нем хорошего, в дыму!
— А ты сама не курила и не знаешь. Дай, Леночка! Вот возьми у майора папироску и принеси мне. И спичку.
Потом, когда раненый старший лейтенант покурил из Лениных рук (он был ранен в кисти и сам курить не мог), Лона под его диктовку стала писать письмо крупными, толстыми буквами.
«Моя дорогая Катюша, — писала Лена, — дорогая моя, я шлю тебе мой пламенный привет из самого сердца и желаю тебе помнить своего Николая, как он тебя помнит, как он помнит все твои родинки и всю твою фигуру, которая ему во сне снится,…»
— Дочке пишете? — спросила Лена.
— Почему дочке? — спросил лейтенант и, спохватившись, сказал: — Ну да, дочке, маленькая у меня дочка, вроде тебя, чуть побольше.
— Ленуша, утку, — окликнули от окна.
— И давно пора, — сказала Лена, — давно пора. Сейчас сестре скажу, что пошло у вас, а то с самой операции хоть бы что…
С уткой в одной руке и с пером в другой она вошла к сестре и сказала ей, что капитан Одинцов все сделал по-хорошему, сам попросил, а сейчас хочет есть.
Сестра посмотрела утку на свет и велела кормить Одинцова обедом.
— Есть, обедом, — сказала Лена.
Вечер. Я стою в коридоре госпиталя, начальником которого работает военврач первого ранга товарищ Старчаков. Дверь в палату открыта. Лена с новенькой медалью поверх халата поет тонким, свежим, негромким голоском:
Пахнут медом,
Пахнут мятой
Золотые вечера,
Сели вечером ребята
У веселого костра…
Раненые тихо слушают. Лица у всех задумчивы и грустны. У многих есть дети, где-то далеко, такие же, может быть, девочки с челками.