В пятницу 22 апреля 1994 года мне позвонил человек, которого я никогда не встречал, но который читал мои статьи, посвященные вопросам идентичности, в New York Times и слышал, что я планирую написать о глухих[131]. «В Лексингтоне что-то назревает, – сказал он. – Если ситуация никак не разрешится, мы, скорее всего, увидим нечто такое, что полыхнет в центре в понедельник»[132]. Я выслушал его, чтобы узнать подробности. «Послушайте, это серьезная ситуация, – он запнулся. – Вы никогда не слышали об этом от меня, а я никогда не слышал о вас». На этом он повесил трубку.
Лексингтонский центр для глухих в Квинсе – главный институт культуры глухонемых в Нью-Йорке, при котором действует самая большая школа[133] в штате Нью-Йорк, где учатся 350 учеников от начальных до старших классов, – только что объявил о назначении нового генерального директора, и студенты с выпускниками были крайне недовольны этим выбором. Чтобы выбрать кандидата, члены центрального совета работали с исследовательской командой, в состав которой входили представители всех страт Лексингтонского общества – многие из них были глухими. Слышащий член совета, который только что потерял работу в «Ситибанке», Р. Макс Гулд, предложил собственную кандидатуру и был избран с небольшим отрывом. Многие глухие избиратели почувствовали, что их жизнь в который раз оказывается под контролем слышащих людей. Основному комитету местных глухих активистов, студенческих лидеров Лексингтона, представителей факультетов и выпускников, организовавшемуся за несколько минут и попросившему о встрече с председателем совета, чтобы потребовать смещения Гулда, поступил мгновенный отказ.
Когда я прибыл в Лексингтон в понедельник, толпы студентов маршировали у стен школы. Некоторые несли на шее большие щиты, на которых было написано: «СОВЕТ МОЖЕТ СЛЫШАТЬ, НО ОНИ ГЛУХИ К НАМ»; другие надели майки с надписью: «ГЛУХАЯ ГОРДОСТЬ». Плакаты «ДОЛОЙ МАКСА» были видны повсюду. Группы студентов забрались на низкую стену перед зданием центра, так что их радостные приветствия были видны толпе, собравшейся внизу; другие молча пели, множество рук двигалось в такт словам. Я спросил 16-летнюю афроамериканскую девушку – президента студенческого сообщества, – участвовала ли она и в демонстрациях за расовые права. «Я сейчас слишком занята вопросами глухоты, – поведала она на жестовом языке. – Мои братья слышат, так что они занимаются проблемами жизни черных». Глухая женщина, стоявшая рядом, задала иной вопрос: «Если бы ты могла изменить что-то одно – цвет кожи или состояние слуха, что бы ты выбрала?» Студентка неожиданно смутилась: «Все это тяжело». Зато вмешалась другая студентка. «Я черная и глухая, и я горда этим и не хочу быть белой или слышащей или отличающейся от себя нынешней в любом другом смысле». Ее жесты были размашистыми и понятными. Первая студентка повторила жест «горда» – ее большой палец поднялся к ее груди, затем внезапно они захихикали и вернулись в строй пикетчиков.
Протестующие захватили комнату внутри центра, чтобы обсудить стратегию. Кто-то спросил Рея Кенни, директора Государственной ассоциации глухих, есть ли у него опыт в управлении протестом. Он пожал плечами и ответил жестами: «Здесь слепой ведет глухих». Некоторые члены факультета брали больничные, чтобы присоединиться к демонстрации. Директор по связям с общественностью Лексингтонского центра сказал мне, что студенты просто искали оправдания, чтобы прогулять занятия, однако у меня сложилось иное впечатление. Представители факультетов в центральном совете были бдительны. «Как вы считаете, протест сработает?» – спросил я у одной преподавательницы. Ее жестикуляция была методичной и сочувствующей: «Давление усиливалось – возможно, с момента основания школы в 1864 году. Теперь котел взрывается. Ничто не остановит этот процесс».
Школы играют необыкновенно важную роль в жизнях глухих детей. Более чем у 90 % глухих детей родители слышат[134]. Они появляются на свет в семьях, которые не понимают ситуацию и часто плохо подготовлены к борьбе с ней. Для многих школа – конец ужасного одиночества. «Я не знала, что были другие люди вроде меня, пока не попала сюда, – сказала мне одна глухая девочка в Лексингтоне. – Я думала, все в мире предпочли бы говорить с кем-то другим, кем-то слышащим». Во всех штатах, кроме трех, есть по крайней мере один центр или школа-интернат для обучения глухих. Для глухого человека школа – это главный способ самоосознания; «Лексингтон» и «Галлодет» стали первыми школами, которые я изучил.
Когда «Глухой» пишется с большой буквы, слово относится к культуре, в отличии от «глухого» с маленькой буквы, термина, описывающего патологию; такая же разница проявляется между геем и гомосексуалом. Все большее число глухих людей утверждают, что они предпочли бы не слышать. Для них лечение глухоты как патологии должно быть предано анафеме, принятие глухоты как инвалидности – уже терпимее, а празднование Глухоты как культуры – превыше всего.
Слова Святого Павла в его послании к Римлянам, гласящие, что «вера от слышания»[135], долгое время ложно понимали как то, что люди, которые не могут слышать, не способны и верить, и Рим не позволял наследовать имущество или титул, если человек не мог исповедаться. По этой причине начиная с XV столетия некоторые аристократические семьи организовывали устное обучение своих глухих детей[136]. Многие из глухих, однако, должны были опираться на примитивные жестовые языки; в городах они эволюционировали в согласованные системы. В середине XVIII столетия аббат де л'Эпе[137] последовал своему призванию, служа среди бедных глухих Парижа, и стал одним из первых слышащих людей, обучившихся их языку[138]. Используя его для объяснения французского языка, он учил глухих читать и писать. Это был рассвет эмансипации: теперь для изучения языков говорящего мира речь больше была не нужна. Аббат де л'Эпе основал Институт для обучения глухонемых в 1755 году. В первые годы XIX столетия преподобный Томас Галлодет из Коннектикута[139], интересовавшийся вопросами обучения глухого ребенка, направился в Англию, чтобы получить там сведения о воспитании глухих[140]. Англичане заявили, что их методы секретны, поэтому Галлодет отправился во Францию, где его тепло приветствовали в институте, и он пригласил молодого глухого мужчину, Лорана Клерка, поехать вместе с ним в Америку, чтобы основать там школу. В 1817 году они создали Американский приют для обучения и воспитания глухонемых в Хартфорде, Коннектикут. Следующие 50 лет стали золотой эрой. Французский жестовый язык смешался с доморощенными американским жестовыми языками и диалектом, на котором говорили на острове Мартас-Винъярд (где был штамм наследственной глухоты)[141], что позволило сформировать единый американский жестовый язык. Глухие люди писали книги, становились участниками общественной жизни и многого достигали. Колледж «Галлодет» был основан в 1857 году в Вашингтоне[142], округ Колумбия, чтобы глухие люди могли получать высшее образование; Авраам Линкольн разрешил колледжу предоставлять степени.
Как только глухие стали нормально функционирующими членами общества, их попросили использовать свои голоса. Александр Грейам Белл возглавил оралистское движение XIX века, кульминацией которого стали прошедший в 1880 году Миланский конгресс – первая международная встреча просветителей глухих – и эдикт, запрещающий использование мануализма – пренебрежительное название для жестового языка, так что дети должны были вместо этого учиться говорить. Белл, у которого были глухая мать и глухая жена, презрительно называл жесты пантомимой. Потрясенный идеей «глухой версии человеческой расы», он основал Американскую ассоциацию продвижения обучения глухих речи, которая стремилась запретить глухим людям вступать в брак друг с другом, а глухим студентам – общаться с другими глухими студентами. Он потребовал, чтобы глухие взрослые прошли стерилизацию, и уговаривал некоторых слышащих родителей стерилизовать, их глухих детей[143]. Томас Эдисон последовал за ним, продвигая эксклюзивный орализм[144]. Когда был основан Лексингтонский центр, слышащие люди стремились учить глухих говорить и читать по губам, чтобы они могли функционировать в «реальном мире». Вокруг этой ужасной идеи и была выстроена современная культура глухих[145].
К началу Первой мировой войны около 80 % глухих детей обучались без жестов, и такое положение вещей сохранялось в течение полувека. Глухие учителя, использовавшие жесты, внезапно потеряли работу. Оралисты думали, что жестикуляция отвлекает детей от изучения английского, и каждого человека, жестикулировавшего в оралистской школе, били по рукам. Джордж Ведиц, один из президентов Национальной ассоциации глухих, протестовал уже в 1913 году: «Новая раса фараонов, не знающих Иосифа, захватывает мир. Противники жестового языка в действительности являются врагами благосостояния глухих. Моя надежда заключается в том, что все мы будем любить и охранять наш прекрасный жестовый язык как благороднейший дар, данный Господом глухим людям»[146]. Глухие люди считались идиотами – потому слово dumb определяет одновременно глухих и идиотов, – но такие ограничения стали результатом запрета на использование их языка. Активист Патрик Бодро сравнил орализм с конверсионными терапиями, использовавшимися для «нормализации» гомосексуальных людей, ставшими своего рода ужасным и буйным социальным дарвинизмом[147]. Несмотря на это неудачное направление своего развития школы оставались колыбелями культуры глухих.
Аристотель полагал, что из всех людей, от рождения лишенных какого-либо органа чувств, слепые разумнее глухих и немых, потому как могут находиться внутри осмысленного дискурса, могут учиться[148]. На самом деле экспрессивная и восприимчивая коммуникация служит этой функции, даже когда она не организована вокруг слуха. Эти жесты могли бы быть языком, ускользавшим от ученых, пока лингвист Уильям Стоуки не опубликовал свою новаторскую книгу «Структура жестового языка»[149] в 1960 году. Он продемонстрировал, что казавшаяся грубой жестовая коммуникация обладала комплексной и глубокой грамматикой собственного производства, с логическими правилами и системами. Жесты опираются в большей степени на левое полушарие мозга[150] – языковое полушарие, которое у не использующих жесты людей обрабатывает звук и письменную информацию – и гораздо меньше затрагивает правое, обрабатывающее визуальную информацию и эмоциональное содержание жестов. При этом они используют такие же основные возможности, что и английский, французский или китайский языки. Глухой человек с нарушениями[151] работы левого полушария мозга сохранит способность понимать или производить жестикуляцию, но потеряет возможность понимать или производить жестовую речь, так же, как и слышащий человек с нарушением работы левого полушария потеряет способность говорить и понимать язык, но все еще будет понимать и менять выражения лица. Нейровизуализация показывает, что, в то время как люди, обучившиеся жестам в раннем детстве, обладают этими навыками почти во всех языковых регионах, люди, учившие жесты во взрослом возрасте, стремятся использовать визуальную часть мозга в большей степени[152], так как их нервная физиология все еще пытается сознать идею того, что это тоже язык.
Плод на 26 неделе может распознавать звук. Внутриутробное восприятие определенных звуков – в одном исследовании использовалась музыка из «Пети и волка»[153], в другом – звуки перрона аэропорта Осаки, – вынуждает ребенка проявлять предпочтение или терпимость по отношению к этим звукам[154]. Двухдневные дети, родившиеся у франкоговорящих матерей, отвечали на звуки французского языка, но не русского; американские дети двух дней от роду предпочитают звук американского английского итальянскому языку[155]. Распознавание фонем[156] начинается за несколько месяцев до рождения; улучшение этой способности, которое включает в себя ее сужение, происходит в течение первого года жизни. В шесть месяцев младенцы, согласно одному исследованию, могут различать фонемы разных языков; к возрасту одного года те, кто рос в англоговорящей среде, теряли способность отличать фонемы незападных языков. Эти процессы протекают на удивительно ранних стадиях развития.
Критический возраст для связывания значения с этими отсортированными фонемами составляет от 18 до 36 месяцев с постепенно снижающейся способностью к овладению языком, которая заканчивается примерно к 12 годам, хотя некоторые исключительные люди овладели языком намного позже; лингвист Сьюзан Шоллер преподавала жестовый язык 27-летнему глухому человеку, который до того времени вообще не владел никаким языком[157]. В течение критического периода мозг может усваивать принципы грамматики и значений. Язык может быть изучен только в контакте: в вакууме лингвистические центры мозга фактически атрофируются. В период принятия новых языков ребенок может изучить любой язык, и, как только он будет иметь один полный язык, остальные он сможет изучить лишь гораздо позже. Глухие дети воспринимают жестовый язык точно так же, как слышащие дети – первый устный язык; большинство может учить слуховой язык в его письменной форме как второй язык. Для многих, однако, речь является мистической гимнастикой языка и глотки, а чтение по губам – игрой в угадайку. Некоторые глухие дети овладевают этими умениями постепенно, но произношение и чтение по губам предпосылают коммуникацию, которая может оставлять глухих детей в вечном замешательстве. Если они проходят ключевой возраст для принятия языка без приобретения какого-либо языка, они не смогут полностью развить когнитивные навыки и будут страдать от задержки умственного развития, которую можно было предотвратить.
Никто не может себе представить мысль без языка лучше, чем язык без мысли. Неспособность общаться может привести к психозу и дисфункции: слабослышащие часто имеют неадекватный язык, и исследователи подсчитали, что до трети заключенных являются слабослышащими или глухими[158]. Средний двухлетний слышащий ребенок обладает словарным запасом в 300 слов; у среднего глухого ребенка слышащих родителей в два года словарный запас в 30 слов[159]. Если исключить семьи с сильным участием родителей и семьи, которые изучают жестовый язык, цифры даже более тревожащие. Дуглас Бейнтон, историк культуры в Университете Айовы, писал: «Сложность изучения речевого английского языка для человека абсолютно глухого с раннего возраста сравнима с изучением японского при прослушивании американского английского в звуконепроницаемой кабинке»[160]. Запрет жестового языка не побудит глухих детей изучать речь, но отвратит от языка.
Концепция оралистов не просто существует в отношениях родителей и детей – она становится этими отношениями. Мать должна, как писала одна команда физиологов, «противопоставить себя его естественному игровому способу обучения, часто против его воли»[161]. Многие глухие дети, которые в конечном счете смогли развить разговорные навыки, жалуются, что в их образовании преобладали усилия обучить их одной способности: тысячи часов сидения с отоларингологом, который сжимал их лица в специальных положениях, заставляя их двигать языком определенными образом, день за днем повторяя физические упражнения. «В моем классе истории мы тратили две недели, учась слову „гильотина“, и это было единственным, что мы узнали о Французской революции»[162], – рассказала мне Джекки Рот об оралистском формате обучения, которое она проходила в Лексингтоне. «Затем вы говорите „гильотина“ кому-то своим глухим голосом, и они не понимают, о чем вы говорите. Не понимают и того, что вы пытаетесь произнести слово „кока-кола“ в „Макдоналдсе“. Мы чувствовали себя умственно отсталыми. Все основывалось на одном абсолютно скучном навыке, и мы не могли овладеть им».
Закон об образовании для лиц с ограниченными возможностями 1990 года иногда интерпретировался как утверждение, что отдельные личности не равны и что всем следует присоединиться к обычным школам[163]. Для многих людей, пользующихся инвалидными колясками, для которых теперь устроили специальные пандусы и проезды, это было большой удачей. Для глухих, которые были, бесспорно, не способны изучить базовые средства общения, использующиеся слышащими людьми, такая актуализация стала худшим бедствием после конгресса в Милане. Если орализм уничтожал качество школ-интернатов для глухих, то актуализация убивала сами школы. В конце XIX столетия в Соединенных Штатах было 87 школ-интернатов; к концу XX столетия треть из них были закрыты[164]. В середине XX века 80 % глухих детей ходили в школы-интернаты, в 2004 году – менее 14 %. Джудит Хойманн, самый высокопоставленный человек в администрации Клинтона, страдающая инвалидностью, объявила, что раздельное обучение для детей с инвалидностью «аморально»[165]. Но Хойманн допустила ошибку при исключении глухих в своем диктате.
В своем решении 1982 года в деле «Совет образования Центрального школьного округа против Роули» Верховный суд США постановил, что глухая девочка получала адекватное образование, если она пропускала свои курсы, и отметил, что не было необходимости в предоставлении ей переводчика, даже если ее основным языком был жестовый и даже если она понимала лишь половину того, что говорили, читая по губам. Судья Уильям Ренквист писал: «Намерением закона было в большей степени открытие дверей публичного образования для детей-инвалидов, чем гарантия особого уровня образования внутри. Требование того, чтобы государство предоставляло специализированные образовательные услуги детям с ограниченными возможностями, не порождает дополнительных требований, чтобы предоставляемые таким образом услуги были достаточными для максимального раскрытия потенциала каждого ребенка»[166]. В школах для глухих стандарт образования часто низок; в обычных школах большая часть образования недоступна глухим ученикам. Ни в одном из случаев глухие люди не получают хорошее образование. Только треть глухих детей оканчивают старшую школу, и из тех, кто поступает в колледжи, лишь пятая часть оканчивают обучение; глухие взрослые получают примерно на треть меньше, чем их слышащие ровесники[167].
Глухие дети глухих родителей часто достигают бóльшего, чем глухие дети слышащих родителей[168]. Глухие глухих (их разговорное название) изучают жестовый язык как основной дома. Они более склонны к развитию беглого письменного английского языка, даже если на нем никто не разговаривает дома и даже если они поступают в школу, где обучают на жестовом языке, чем глухие дети слышащих родителей, которые используют английский дома и ходят в обычные школы. Глухие глухих также добиваются бóльших успехов в других академических сферах, включая арифметику, и дадут 100 очков вперед в плане зрелости, ответственности, независимости, социальных навыков и желания общаться с незнакомыми людьми.
Говорят, что Хелен Келлер заметила, что наблюдала, как «слепота отрезает нас от вещей, в то время как глухота отрезает нас от людей»[169]. Общение жестами более значимо для многих глухих людей, чем неспособность слышать. Те, кто жестикулирует, любят свой язык, даже если они имеют доступ к языкам слышащего мира. Писатель Леннард Дэвис, «ребенок глухих родителей», который обучает учеников-инвалидов, писал: «На данный момент, если я говорю на жестовом языке „молоко“, я ощущаю его в большей степени, чем если бы я произнес это слово вслух. Жестикуляция равна смене речи на танец. Есть неизменное па-де-де между пальцами и лицом. Те, кто не знает жестового языка, могут видеть только движения, сдержанные и не имеющие нюансов. Но те, кто понимают жесты, могут видеть едва уловимые оттенки значений в жестикуляции. Как некоторые слышащие люди испытывают наслаждение, когда слышат разницу между такими словами, как „сухой“, „засушливый“, „пересохший“, „высушенный“ или „обезвоженный“, так и глухие могут насладиться аналогичной разницей в жестах своего языка»[170]. Джекки Рот сказала: «Открыто или тайно, мы всегда использовали жесты. Никакая теория не может убить наш язык».
Глухота считается инвалидностью с малым количеством случаев. Подсчитано, что на тысячу новорожденных приходится один абсолютно глухой и вдвое больше имеют менее серьезные проблемы со слухом[171]. Другие двое или трое из тысячи потеряют слух к 10 годам. Активисты движения глухих Карол Падден и Том Хемфрис писали: «Культура предоставляет глухим людям способ представить себе, что они не столько стараются приспособиться к настоящему, сколько справляются с прошлым. Это позволяет им думать о себе не как о „недоделанных“ слышащих людях, но как о культурных и лингвистических созданиях в коллективном мире друг с другом. Это дает им причину для сосуществования с другими в современном мире»[172].
После недели протестов у стен Лексингтонского центра демонстранты отправились к офису президента района Куинс. Демонстрация, хотя и по-прежнему была предельно серьезной, имела атмосферу праздника, присущую всему, ради чего люди пропускают работу или учебу. Грег Хлибок, возможно, самый известный выпускник Лексингтона, собирался выступить.
Шестью годами ранее университет Галлодет объявил выборы нового президента. Ученики собирались в университете, чтобы добиться избрания первого глухого генерального директора, но был избран слышащий кандидат. За последующую неделю глухая общественность как политическая сила внезапно пришла в себя. Движение «Глухой президент сейчас»[173], возглавляемое студентами-активистами, – их очевидным лидером был Хлибок, – стало Стоунволлом[174] культуры глухих; Хлибок был глухой Розой Паркс[175]. За неделю демонстрации парализовали работу университета; протесты получили существенную информационную поддержку в национальных медиа; Хлибок устроил марш на Капитолий, в котором участвовало 2500 человек, и они победили. Председатель совета был снят с должности, и его место занял глухой мужчина, Фил Брейвен, который немедленно назначил первым глухим президентом Галлодетского университета психолога И. Кинга Джордана.
В офисе президента района Куинса Грег Хлибок был напряжен. Американский жестовый язык не очень красочен: лишь небольшое количество жестов действительно напоминают то, что они изображают. Но красноречивый жестикулирующий человек мог создать картину из знаков и жестов. Грег Хлибок сравнил Лексингтонский совет со взрослыми людьми, играющими с кукольным домиком и перемещающими глухих учеников как игрушечных солдатиков. Казалось, он строит дом в воздухе: вы могли увидеть этот дом и вмешивающиеся руки членов совета, распоряжающиеся в нем. Студенты аплодировали, водя руками вокруг своих голов, растопыривая пальцы в беззвучных аплодисментах.
Неделю спустя прошел протест на Мэдисон-авеню напротив офиса председателя совета Лексингтона. Некоторые члены совета, включая Фила Брейвена, участвовали в марше. После Мэдисон-авеню члены центрального комитета наконец встретились с председателем и внешним переговорщиком. Было назначено экстренное заседание совета, но за день до него Макс Гулд покинул должность[176]; несколько дней спустя председатель совета последовал его примеру.
Будучи взволнованными, глухие люди издают громкие звуки, часто быстро или медленно шагая, – бессловесное выражение восторга. В коридорах «Лексингтона» ученики аплодировали, и всякий слышавший был парализован этим звуком. Фил Брейвен, который занял должность председателя совета «Лексингтона», сказал мне через несколько месяцев: «Это было лучшее, что могло случиться с этими студентами, независимо от того, сколько уроков они пропустили во время протестов. Некоторые из семей, которые говорили: „Ты глухой, так что не высовывайся особенно“, – теперь лучше понимают, что и как». На выпускном вечере в Лексингтонском центре, который отмечали неделю спустя, Грег Хлибок сказал: «С тех пор, как Бог создал землю, и до сегодняшнего дня, сейчас, возможно, лучшее время, чтобы быть глухим».
Джекки Рот не росла в лучшее время для глухих, но она росла в лучшее время по сравнению с жизнью ее родителей. Уолтер Рот, отец Джекки, был невероятно прекрасным ребенком, и его мать была в восторге от него, пока не узнала, что он глух, после чего не хотела иметь с ним ничего общего. «Ей было так стыдно», – сказала Джекки. Уолтер был отдан на воспитание своей бабушке. «Моя прабабушка не понимала глухоту, – замечает Джекки. – Но у нее было сердце». Не очень понимая, что делать с Уолтером, она отправляла его в 11 разных школ – школы для глухих и слышащих, специальные школы, – но он так никогда и не научился читать или писать на уровне выше третьего класса. Он был настолько красив, что казалось, он скользит по этому миру, несмотря на все ограничения. Затем он влюбился в Розу, которая была старше него на десять лет и чей первый брак окончился неудачей, потому что она была бесплодна. Уолтер сказал, что он все равно не хочет детей, и они поженились. Два месяца спустя Роза забеременела Джекки. Мать Уолтера назвала это форменным безобразием.
Уолтер и Роза не гордились своей глухотой; когда они обнаружили, что их ребенок тоже страдает этим, они оба заплакали. Мать Уолтера сторонилась своей новой внучки, направив все свое внимание на дочь сестры Уолтера. У братьев и сестер Уолтера были удачные браки, богатые свадьбы и бар-мицвы в Нью-Йорке. Но поскольку Уолтер не получил образования и работал чернорабочим в типографии, они с Розой жили в относительной бедности; на таких мероприятиях они сидели в углу за столиком, держась в стороне и отчаянно пытаясь выглядеть так, будто они принадлежат этому слою общества.
«Вам бы понравился мой отец, – сказала Джекки. – Он всем нравился. Но он все время обманывал мою мать. Он был игроком, который бы сделал что угодно, только бы достать деньги, но у нас никогда их не было». Уолтер одновременно обладал горячностью и воображением, которого не было у Розы. «Моя мать писала очень красиво, – вспоминает Джекки. – Мой отец был почти необразован. Но он мог сидеть за обедом со словарем, выбрать слово и выспрашивать меня, что оно означает. Именно мой отец, у которого не было знаний, подтолкнул меня к развитию. Моя мать просто хотела, чтобы я вышла замуж, завела детей от того, кто будет обо мне заботиться». Уолтер был из тех людей, которые настаивали, что нужно делать все возможное. «Он всегда говорил мне: „Ты не должна выходить из дома с видом бедной девочки. Если ты чувствуешь себя дерьмово, не позволяй никому узнать об этом. Иди с высоко поднятой головой“».
Джекки никогда не позволяли использовать жестовый язык на публике; ее мать находила это не совсем приличным. И все же у родителей Джекки никогда не было слышащих друзей. «Как будто общество глухих было моей большой семьей, – замечает Джекки. – Моя мать всегда волновалась из-за того, как другие глухие люди воспринимают их. Она расстраивалась из-за поведения моего отца, потому что ее глухие друзья смотрели на них свысока. Если я что-то делала не так, она беспокоилась о моем имидже в глазах других глухих». У многих глухих людей есть остаточный слух; они могут слышать громкие шумы или определенные регистры звука, возможно, верхние или нижние тона звука. У Джекки был хороший остаточный слух, и она была гением в распознавании звуков и чтении по губам. Это означало, что со слуховыми аппаратами она могла функционировать в большом мире. С усилителями звука она могла даже пользоваться телефоном. К 17 годам она посетила четыре разные школы, пытаясь понять, кто она такая. «Я глухая? Я слышу? Что я есть такое? Не имею представления. Все, что я знаю, это то, что мне было одиноко», – сказала она. В «Лексингтоне» ее ругали за то, что она недостаточно глухая. В других школах ее высмеивали из-за глухоты. Ее младшая сестра Эллен была полностью глухой и училась в интернате «Лексингтона»; ее путь показался Джекки проще и понятнее. Джекки всегда разрывалась между двумя мирами, и благодаря своим устным навыкам она стала семейным переводчиком. «Когда пришло время встретиться с доктором, – вспоминала она, – это было: „Джекки! Иди сюда!“ Когда нужно встретиться с адвокатом, снова: „Джекки! Иди сюда!“ Я слишком много видела. Я выросла очень быстро, слишком быстро».
Однажды вечером, когда Джекки было 13 лет, позвонила ее тетя и сказала: «Джекки, скажи своему отцу, чтобы он встретил нас в больнице. Его мать умирает». Плача, Уолтер помчался в больницу. Когда он вернулся в пять часов утра, он начал включать и выключать свет, чтобы разбудить жену и дочь. Уолтер выплясывал что-то вроде джиги и говорил на жестовом языке: «Мама глухая! Мама оглохла!» Матери Уолтера дали мощные антибиотики для борьбы с опасной для жизни инфекцией, и это лекарство разрушило ее слуховой нерв. В последующие недели Уолтер каждый день приходил ей на помощь. «Он хотел заслужить ее любовь, – вспоминала Джекки. – Он впервые захотел иметь мать. Но ни одного шанса. Ей никогда не нужны были его советы, понимание или даже нежность». Однако семь лет спустя, когда Джекки засмеялась на ее похоронах, Уолтер ударил ее по лицу. «Только один раз в моей жизни он сделал это, – сказала Джекки. – Наконец-то я поняла, что он любил свою мать. Несмотря ни на что».
Когда Джекки было 15 лет, Уолтер был нанят печатником в Washington Post, и по выходным он ездил домой в Нью-Йорк, чтобы провести время со своей семьей. Он попал в ужасную автомобильную аварию всего за несколько недель до получения профсоюзного билета; неделю он провел в коме, несколько месяцев лежал в больнице и год не мог работать. Поскольку он еще не вступил в профсоюз, у него не было медицинской страховки. Семья, и без того находившаяся в затруднительном финансовом положении, обанкротилась. Джекки сфальсифицировала свой возраст и устроилась на работу кассиром в супермаркете, где начала воровать еду. Когда ее уволили, ей пришлось признаться в этом, и Роза пришла в ужас.
На следующий день Роза подавила гордость и попросила денег у семьи Уолтера. «Они насмехались над ней и не дали ей ни цента, – рассказывала Джекки. – Быть одному в целом мире с такими родственниками – намного хуже, чем просто быть одному. Это разъедает тебя».
Живя в школе, Эллен, к счастью, не могла наблюдать, как распадается брак родителей, но Джекки пережила все мрачные моменты: «Я была их переводчиком, а потому стала их судьей. У меня было столько силы! Слишком много силы. Когда я об этом говорю, это звучит так грустно. Но мне не жаль. Они были прекрасными родителями. Сколько бы денег у них ни было, они тратили все на меня и мою сестру. Они готовы были пройти лишнюю милю и бороться, и все это у меня на глазах, и я люблю их. Мой отец был мечтателем. Если я заявляла, что хочу стать певицей, он никогда не отвечал: „Глухие девушки не могут“. Он просто говорил мне: „Пой!“»
Джекки поступили в колледж Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе в начале 1970-х годов, на заре эры Гордости глухих. Роуз не могла поверить, что в университете есть сурдопереводчики Джекки дистанцировалась от сокурсников, чтобы начать все заново. «В колледже я регрессировала, – сказала она. – Мне потребовалось много времени, чтобы снова вырасти».
Уолтер умер в 1986 году, когда Джекки было 30; Роуз оплакивала его смерть, но она была счастливее без него, и ее отношения с Джекки улучшились; когда здоровье Роуз ухудшилось, Джекки предложила матери переехать к ней в Нижний Манхэттен. «Она все еще помнила унижения, пережитые, когда она была маленькой девочкой, годы горечи, – замечает Джекки. – Я не хочу быть такой». Как и призывал ее отец, Джекки жила в гораздо более широком мире, чем могли себе позволить ее родители: она была актрисой, агентом по недвижимости, предпринимателем, королевой красоты, активисткой, кинорежиссером, и никогда она не испытывала ничего, похожего на горечь ее матери. Ее искрящаяся грация и восхитительная стойкость стали плодом совместной работы ее ума и воли. Однако цену пришлось заплатить немалую. Мать Уолтера отвергла его за глухоту; глухота Роуз не позволяла ей использовать свой разум; Эллен поступила в школу и стала маргиналом в собственной семье; а дар Джекки к владению звуком привел к преждевременной зрелости. Глухота – это проклятие в семье, но и слух – тоже.
Я впервые встретил Джекки Рот, когда ей было под 30, в 1993 году. В 50 лет она начала работать в индустрии связи над программой интернет-ретрансляторов, которые позволили бы глухим и слышащим людям общаться через переводчиков. Она вошла в совет директоров фонда, который обучал родителей жестовому языку и учил их, как поддерживать детей с кохлеарными имплантатами, обеспечивающими синтетический слух. Ее работа была сосредоточена на сближении культур – именно на том, что она сделала в своей собственной семье. Когда ей исполнилось 55 лет, она устроила день рождения. Это было роскошное мероприятие, щедрое, для всех, кого она любила, и в каждом оно проявило самое лучшее. «Это было похоже на то, как если бы я всю жизнь жила в двух очень разных мирах: мире глухих и мире слышащих, – рассказывала она. – Многие из моих слышащих друзей никогда не видели глухих. Глухие никогда не знали слышащих. Для меня было очень приятно видеть всех в одном месте. Я не могла обойтись ни без тех, ни без других и наконец поняла, что это и есть моя сущность. Думая о беспокойстве, которое вызывают эти проблемы, я ощущала себя дочерью своей матери. Но разве не здорово, что я поняла это на вечеринке? Я и дочь своего отца тоже».
Как и Джекки, Льюис Меркин[177], актер и драматург, боролся с наследием стыда, окружавшего глухоту в его детстве: «Когда я рос, я смотрел на простых глухих людей, которые были маргинальными, незначительными, полностью зависимыми от других, не имели образования, считали себя второсортными. И я замкнулся. Меня тошнило от мысли, что я глухой. Мне потребовалось много времени, чтобы понять, что значит быть глухим, какой мир был открыт для меня». Льюис также был геем. «Я увидел безвольных трансвеститов и парней в коже и снова подумал, что это не я; только со временем я стал настоящим геем». М. Дж. Бьенвеню, доктор медицины, профессор американского жестового языка и исследователь глухих в Университете Галлодета, сказала мне: «То, что мы испытали, очень похоже: если вы глухой, вы почти точно знаете, что значит быть геем, и наоборот»[178].
Уже выявлено более 100 генов глухоты, и кажется, что каждый месяц находят еще один. Некоторые виды глухоты вызваны взаимодействием нескольких генов, а не одного, и большая часть случаев глухоты, возникающей в более позднем возрасте, также является генетически обусловленной[179]. По крайней мере 10 % наших генов могут влиять на слух или структуру уха, а другие гены и факторы окружающей среды могут определять, насколько серьезной будет глухота[180]. Примерно пятая часть генетической глухоты связана с доминантными генами; остальное возникает, когда два носителя рецессивных генов производят общих детей. Первый генетический прорыв произошел в 1997 году, когда были обнаружены мутации[181] коннексина 26 в GJB2, которые ответственны за большую часть унаследованной глухоты. Один из 31 американца несет в себе ген GJB2, причем большинство носителей не знают об этом. Небольшая часть случаев глухоты связана с Х-хромосомой, это означает, что они наследуются только от отца, а другой небольшой процент – с митохондриями, что означает, что наследование происходит исключительно по линии матери. Одна треть случаев глухоты является синдромальной[182], что означает, что это один из нескольких физических недугов. Из несиндромальных форм глухоты некоторые являются регулятивными и основаны на нарушении обработки сообщений ДНК; некоторые непосредственно участвуют в развитии улитки и наиболее часто мешают щелевым соединениям[183], в которых ионы калия передают звук в виде электрического импульса волосковым клеткам внутреннего уха.
Генетики давно отвергли опасения Александра Грейама Белла по поводу создания глухой расы, но похоже, что система школ-интернатов, которая позволяла глухим встречаться и жениться друг на друге, возможно, удвоила скорость распространения гена DFNB1, связанного с глухотой, в Америке за последние 200 лет[184]. Действительно, глобальное распространение генов глухоты, по-видимому, связано с историческими ситуациями, в которых глухие люди рождают других глухих. Слепые не обязательно выходят замуж или женятся на других слепых, но языковые проблемы побуждают глухих вступать в брак только друг с другом. Самый ранний пример этого – сообщество глухих, процветавшее в Хеттской империи[185] 3500 лет назад, которое, как теперь считается, сконцентрировало и распространило мутацию гена 35delG. Когда был обнаружен ген GJB2, Нэнси Блох, исполнительный директор NAD, прокомментировала по электронной почте статью в New York Times: «Мы приветствуем большие успехи, достигнутые в исследованиях генетической идентификации, однако мы не одобряем использование такой информации для евгеники и связанных с ней целей»[186]. Пренатальный скрининг может выявить определенные виды генетической глухоты, что позволяет некоторым потенциальным родителям отказаться от рождения глухих детей. Дирксен Бауман, руководитель исследований глухих в Галлодетском университете, написал: «На вопрос о том, какая жизнь достойна того, чтобы быть прожитой, теперь ответят в кабинетах врачей, а не в нацистской программе „T-4“. Похоже, силы нормализации набирают разбег»[187].
В то же время генетическая информация утешила некоторых слышащих родителей глухих детей. Генетик Кристина Палмер рассказала[188] о женщине, которую мучило чувство вины, так как она была уверена, что ее ребенок глух из-за рок-концертов, которые она посещала во время беременности. Генетик обнаружил коннексин 26, и женщина зарыдала с облегчением. Я наткнулся на личную рекламу, которая начиналась: «SWM ищет помощника с C26». Это была его личность и карта генетического будущего: все дети пары, если у отца и матери есть C26, родятся глухими.
Большинство слышащих людей считают, что быть глухим – значит не слышать. Многие глухие воспринимают глухоту не как отсутствие, а как присутствие. Глухота – это культура и жизнь, язык и эстетика, физика и интимность, отличные ото всех остальных. Эта культура населяет более узкое разделение разума и тела, чем то, что связывает остальных людей, потому что язык связан с основными группами мышц, а не только с ограниченной архитектурой языка и гортани. Согласно гипотезе Сепира – Уорфа[189], одному из краеугольных камней социолингвистики, ваш язык определяет то, как вы понимаете мир[190]. «Чтобы установить действительность жестового языка, – сказал мне Уильям Стоуки незадолго до своей смерти в 2000 году, – нам пришлось долго размышлять о том, насколько он похож на разговорный язык. Теперь, когда валидность жестов получила широкое признание, мы можем сконцентрироваться на том, что интересно: на различиях между жестами и разговорным языком, на том, как восприятие жизни носителя жестового языка будет отличаться от восприятия окружающих его людей»[191].
Активистка глухих М. Дж. Бьенвеню заявила: «Мы не хотим и не должны стать слышащими, чтобы считать себя нормальными. Для нас раннее вмешательство не означает наушники, усилители и обучение ребенка, чтобы он стал как можно более слышащим. Вместо этого хорошая программа раннего вмешательства должна предложить глухим детям и слышащим родителям раннее знакомство с американским жестовым языком и множество возможностей общения с говорящими глухими людьми. Мы – меньшинство со своим языком, культурой и наследием»[192]. Барбара Каннапелл, другая активистка движения глухих, написала: «Я считаю, что мой язык – это я. Отказаться от американского жестового языка – значит отвергнуть глухого человека»[193]. А Кэрол Падден и Том Хамфрис писали: «Тела глухих людей были помечены, отделены и контролировались на протяжении большей части их истории, и это наследие все еще присутствует в призраке будущих „достижений“ кохлеарных имплантатов и генной инженерии»[194]. Эти имплантаты – устройства, хирургически устанавливаемые в ухо и мозг для получения подобия слуха, – горячо обсуждаются среди глухих.
Есть страстные противники этой модели культуры глухих. Эдгар Л. Лоуэлл, директор оралистской клиники Джона Трейси в Лос-Анджелесе, сказал: «Просить меня рассказать о „месте общения жестами в обучении глухих детей“ – все равно что просить пастуха говорить от лица волка с его стадом»[195]. В мемуарах Тома Бертлинга «Ребенок, принесенный в жертву культуре глухих» рассказывается история о том, как его отправили в школу-интернат, где обучили жестовому языку, который был намного ниже его интеллектуального уровня. Он чувствовал, что американский жестовый язык, который он высмеивает как «детский лепет»[196], вбивают ему в глотку; он решил использовать английский вместо него, когда стал взрослым. Один глухой человек признался мне: «Мы стали израильтянами и палестинцами». Социальный критик Берил Лифф Бендерли охарактеризовал это как «священную войну»[197]. Когда Смитсоновский институт объявил о планах проведения выставки[198], посвященной культуре глухих в конце 1990-х годов, возмущенные родители, которые считали, что празднование американского жестового языка – это вызов для орализма, протестовали против свободного выбора оралистского образования для своих детей, как будто, как указала глухой историк Кристен Хармон, сообщество глухих занимается похищением детей.
Однако страх потерять ребенка в мире глухих – это больше, чем просто темная фантазия. Я встречал много глухих, которые думали о предыдущем поколении глухих как о своих родителях. Более высокий уровень успеваемости глухих часто использовали как аргумент в пользу того, что глухие дети должны воспитываться глухими взрослыми[199]. Даже выступающий за культуру глухих слышащий родитель сказал: «Иногда культура глухих для меня выглядит как мунизм[200]: „Ваш ребенок будет счастлив, просто вы ее больше не увидите, она будет слишком занята процессом переживания своего счастья“»[201]. Шерил Хеппнер, глухая женщина, исполнительный директор Ресурсного центра Северной Вирджинии, консультирующая родителей глухих детей, отметила: «Глухие люди чувствуют свою принадлежность к глухим детям. Я признаю это. Я тоже это чувствую. Я действительно борюсь за то, чтобы не мешать праву родителей быть родителями, в то же время зная, что они должны признать, что их ребенок никогда не сможет быть стопроцентно их»[202].
Людям, чьим языком является жест, приходилось бороться за принятие их в рамках языка, которого оппоненты не понимают, и они добились желаемого. Это вызвало сильное напряжение, которое характерно для политики глухих. Глухой психолог Нил Гликман говорил о четырех стадиях идентичности глухих[203]. Люди начинают притворяться, что слышат, испытывая дискомфорт, подобный тому, что охватывает единственного еврея в загородном клубе или единственную черную семью в пригороде. Они уходят в сторону вплоть до маргинализации себя, чувствуя, что не являются частью ни глухой, ни слышащей жизни. Затем они погружаются в культуру глухих, влюбляются в нее и пренебрегают культурой слышащих. Наконец, они приходят к сбалансированному мнению, что как у глухих, так и у слышащих есть свои сильные стороны.
Для Каро Уилсон научить ребенка говорить было вопросом не политики, но любви[204]. Когда сыну Каро, Тому, было две недели, мать Каро заметила, что он никак не отреагировал, когда она везла его в коляске мимо рабочего с отбойным молотком. Каро заметила дефицит слуха через шесть недель. Их врач не поверил в это, пока Тому не исполнилось восемь месяцев, а отец Тома, Ричард, не согласился с этим, пока не был поставлен медицинский диагноз. Первым порывом Ричарда стала покупка всех книг о глухоте, которые он мог найти, а Каро решила заняться освещением этой проблемы. Семья Уилсонов жила в небольшой деревне на юге Англии. Каро рассказала: «Почтмейстер сказала: „Хотите, я всем расскажу?“ – И я ответила: „Да, я хотела бы, чтобы все знали об этом“. Так что у меня очень быстро появились союзники».
Каро была учительницей, но вскоре они с Ричардом решили, что отныне он будет зарабатывать деньги, пока она будет заботиться о Томе, а позже – и об их дочери Эми. «Внезапно ваш дом становится больше не вашим, потому что профессионалы приходят сюда так, как будто они владеют вами и глухим ребенком, – вспоминала Каро. – Я помню, как очень, очень страстно думала: „Если бы я могла просто сбежать с тобой, Том, на остров, я бы научила тебя говорить, и все было бы в порядке!“» В 1980 году, когда Тому было 11 месяцев, он получил свои первые слуховые аппараты. Семья должна была выбрать образовательную стратегию. «Мы встретили человека с глухим ребенком, который сказал мне: „Каро, это очень просто. Если он умен, он научится говорить“». В три года Том уже начал развивать устную речь. Его согласные звуки были непонятны никому, кроме Каро и Ричарда, но он использовал свой голос, и они пытались вознаградить его за все его усилия. С помощью слуховых аппаратов он мог слышать громкий звук, и Каро день за днем выполняла с ним упражнения, тысячи раз произнося как можно громче: «Это чашка» и подавая ему чашку.
Сначала они смотрели мультфильмы, где простое повествование давало структуру для заучивания предложений; с учетом глухоты Тома низкая культура временно превратилась в высокую. Вскоре Том начал читать – рано и очень бегло. Ричарду понравилась книга Мэри Кортман Дэвис о глухоте, и он написал ей и попросил поработать с Томом. Она была суровой, само воплощение дисциплины; между собой Уилсоны называли ее «миссис Свирепость». «Она очень хорошо разбиралась в его языке и, например, увидела, что у него нет наречий, – вспоминает Каро. – Мы встречались с ней примерно раз в месяц, и она давала ему задания, которые мы с ним выполняли вместе каждый вечер». Когда Тому было пять лет, он попытался рассказать ей историю, которая включала предложение: «Итак, мама взяла кусок дерева». Каро не могла понять, что взяла мама; она попросила Тома повторить то, что он говорил, и наконец он принес ей деревянный брусок из подвала. «Если он мог так много работать, то и я могла, – замечает Каро. – Я всегда очень боялась быть слишком мягкой по отношению к нему, особенно в социальном поведении, тонкостях общения, потому что они ему понадобятся больше, чем кому-либо».
Следующей проблемой стала школа. Когда Тому было шесть лет, его отправили в обычный класс, где преподавал мужчина с густыми усами и бородой, и когда Уилсоны попросили перевести Тома в другой класс, им сказали: «Мы думаем, что важно, чтобы он научился читать по губам тогда, когда это трудно». Каро и Ричард ответили: «Мы считаем важным, чтобы он выучил таблицу умножения на девять». Ситуация была неблагополучной и социально отчуждающей. Однажды Том пришел домой и сказал, что на физкультуре его попросили поработать стойкой ворот. «Поэтому мы отправили его в очень необычную маленькую частную школу, в которой учится всего 50 детей, – сказала Каро. – Ведь одна из трудностей заключается в том, что Том умен».
Потом пришло время средней школы. Они встретились с завучем в местной школе, которая сказала: «Я знаю таких, как вы. Вы возлагаете слишком большие надежды на этого ребенка. Это несправедливо по отношению к вам и к ребенку, и вы должны снизить свои ожидания». Каро была возмущена, но и потрясена: «Я помню, что стояла дома, опираясь на аптекарский сундук. Я сказала Ричарду: „Он никогда не прочитает монолог Гамлета и никогда не произнесет: 'Аптекарский сундук'“». Они изучили все школы, на учебу в которых Том мог претендовать, включая школу Мэри Хэйр для глухих и школу-интернат в Беркшире. Хотя все учащиеся там глухие, они лучше справляются со стандартными национальными тестами, чем средний британский ребенок. Ричард был несчастен в школе-интернате и поклялся никогда не отсылать своих детей туда; Каро была против частного среднего образования и также была в ужасе от того, что Том будет жить так далеко от дома. В конце концов, однако, он уехал; Каро вошла в совет управляющих школой. Она вспоминает: «Тома охватила тоска по дому, и он плакал первые два семестра. Я страдала. Но на втором, третьем и четвертом курсах он был уже очень счастлив, а шестой стал одним из самых счастливых периодов в его жизни. Подростковый возраст должен наступить тогда, когда ты начинаешь заводить много достойных друзей, или ты никогда не научишься это делать. У него там были друзья». В неформальном общении они использовали жестовый язык, но преподавание велось на устной основе, и людей побуждали использовать свой голос. «Интересно, что высокая доля детей там – дети глухих родителей, – сказала Каро, – включая глухих родителей, которые общаются на жестовом языке и хотят, чтобы их дети воспитывались в оралистском формате. Хорошее место. Но его ненавидят многие в сообществе глухих».
Когда Том начал учиться, Ричард посетил логопеда и сказал: «Не говорите моей жене, что я приходил к вам. Но мне нужно, чтобы вы научили этого мальчика произносить „аптекарский сундук“». Логопед считал это абсурдом, и Том тоже. Каро смеялась, описывая это. «Он выговорил: „Аптекарский сундук“. И еще он прочел монолог Гамлета». Любовь Тома к чтению и словам была сформирована его матерью. Однажды днем, когда мы с ней разговаривали, она листала фотоальбомы. Там были сотни фотографий Каро и Тома – гуляющих, сидящих, играющих, работающих. Сестра Тома появлялась лишь изредка. «Ричард фотографирует, но где же Эми? – восклицает Каро. – Она скажет вам, что это то, что я чувствовала очень часто. И я думаю, хорошо, что Том уехал в школу-интернат в 12 лет, потому что это дало Эми и мне второй шанс».
Когда Том уехал, Каро была избрана в правление Королевского национального института глухих. Она пыталась найти несколько потенциальных членов совета, которые использовали бы жестовый язык, но политическому движению глухих в Англии не нравится этот институт, название которого, по мнению некоторых, означает «Действительно не заинтересован в глухих»[205], а Каро так и не смогла никого убедить присоединиться. Каро нашла эту враждебность одновременно загадочной и контрпродуктивной. «Я всегда чувствовала, что есть что-то в сообществе глухих, которые используют жестовый язык, что способствует продолжительному подростковому возрасту. Это мощный способ познания самого себя, но в конечном счете это лишает силы в большом мире». Том тоже находил политизированное сообщество глухих сложным, но он чувствовал отчасти и гордость за глухоту, по крайней мере, за то, что он часть этого сообщества. «Я помню, как Том рассказывал мне о мальчике в своем общежитии, который каждую ночь молился, чтобы его вылечили, – вспоминала Каро. – Том сказал: „Это очень грустно, мама, не так ли? Я бы никогда этого не сделал“. Я подумала: „Что ж, значит, мы все сделали правильно“».
Том хорошо окончил обучение в колледже Мэри Хэйр и поступил в Батский университет изучать графический дизайн. Он получил диплом первой, высшей категории, проработал два года в компании графического дизайна, затем решил, что хочет увидеть мир. В течение года он путешествовал по Австралии, Новой Зеландии, Юго-Восточной Азии и Южной Америке. Затем самостоятельно путешествовал по Африке. Тем не менее в этот период он ощущал некоторую бесцельность своей жизни и временами погружался в тяжелую депрессию. Каро чувствовала себя одновременно обеспокоенной и беспомощной. «Однажды я услышала шаги на лестнице, и это были Ричард и Том, – вспоминала она. – Ричард сказал: „У Тома есть новости“. Услышав такое, родитель сразу думает: „О, его преследуют“ – или что-то в этом роде. Он сказал: „Я принят в Королевский колледж искусств на магистерскую программу“. Мы даже не знали, что он подал заявку».
Королевский колледж, выдающаяся художественная школа Лондона, оказался полон родственных душ. Том переосмысливал себя как художника, и колледж окончательно положил конец его депрессии, он пришел к уравновешенности и уверенности. Том по натуре все еще одиночка. Однажды он сказал Каро, что из него получился бы отличный монах, если бы не Бог. «Он добился такого огромного прогресса, но я все еще хочу как-то помочь, и очень трудно, что мне это больше не позволяют», – поделилась Каро.
Далекий от проблематики политики глухих, Том не особо привязан к своему состоянию; на самом деле, хотя он был счастлив, что я поговорил с его родителями, он решил не встречаться со мной, поскольку не хотел разговаривать с кем-либо, кого больше всего интересовал его «недостаток», утверждая, что он видел в глухоте лишь небольшую часть своей личности, того, кто он есть. «Я не вижу никакой пользы в том, что Том глухой, для него, – добавила Каро. – Но выгода для меня была просто огромной. Если бы пришлось иметь дело с инвалидностью, когда нужно проводить все свое время в бассейне или тренажерном зале, мне было бы очень трудно. Моя сфера – литература. Так что узнать что-то о языке было захватывающим опытом. Я выросла в среде очень умных людей с высокой интеллектуальной нагрузкой. Впервые из-за инвалидности я встретила хороших людей. Меня всегда учили презирать просто „хороших“ людей. Я нашла много друзей. Сейчас я посвящаю немало времени благотворительности. Я бы не сделала ничего из этого без Тома, не так ли? Это была бы совсем другая жизнь».
Каро восхищается уверенностью Тома и, более того, его храбростью: «Она формирует его душу. Мы живем в этом обществе, где люди в основном заняты зарабатыванием денег или статуса. Том хотел бы и денег, и статуса, но он занимается не этим. Он долго и медленно растет, но и жизнь длится довольно долго».
Вскоре после выпуска «Лексингтона» в 1994 году я посетил съезд НАГ[206] в Ноксвилле, штат Теннесси, в котором приняли участие почти 2000 глухих. Во время протестов в Лексингтоне я посещал семьи глухих. Я узнал, как работают глухие телекоммуникации; я встречал собак, которые понимали жестовый язык, обсуждал мейнстриминг и орализм, а также целостность визуального языка; привык к дверным звонкам, которые не звонят, а мигают. Я заметил различия между британской и американской культурой глухих. Я останавливался в общежитии в Галлодетском университете. И все же я не был готов к глухому миру НАГ.
НАГ стоит в самом центре самореализации и силы глухих с тех пор, как она была основана в 1880 году, и на ее съезды собираются самые преданные глухие, работающие над социальным обменом и привлечением политического внимания к проблемам глухих людей. В приемной президента был включен яркий свет, потому что глухие люди теряют дар речи в полумраке. Казалось, что в другом конце комнаты будто бы какое-то странное человеческое море разбивается о волны и блестит на свету, поскольку тысячи рук двигались с ошеломляющей скоростью, описывая пространственную грамматику резко индивидуальными голосами и акцентами. Толпа почти молчала вы слышали хлопки, которые являются частью языка, щелчки и пыхтение, которые глухие издают, когда они говорят на жестовом языке, а иногда и их громкий, неконтролируемый смех. Глухие люди касаются друг друга больше, чем слышащие, но я должен был быть осторожен и понимать разницу между дружескими и фамильярными объятиями. Я должен был быть осторожен во всем, потому что я ничего не знал об этикете этих новых для меня обстоятельств.
Я обсуждал индустрию туризма для глухих с Аароном Руднером, который тогда работал в Deafstar Travel, а также с Джойс Брубейкер, тогда работавшей в Deaf Joy Travel, которая организовывала первый круиз для глухих геев. Я посещал семинары по использованию американского жестового языка, СПИДу, домашнему насилию. Я поговорил с Аланом Барвиолеком, основателем нью-йоркского театра глухих, о разнице между пьесами, переведенными для глухих, и пьесами глухих. Я хохотал над сценками, представляемыми глухими комиками. (Кен Гликман, он же профессор Глик: «Мои свидания вслепую – всегда глухие. Вы когда-нибудь были на свидании для глухих? Вы встречаетесь с кем-то, а потом никогда не слышите о нем снова».) За ужином известный глухой актер Бернард Брэгг исполнял стихи Уильяма Блейка, переведенные на жестовый язык, пока его паста остывала; те, кто общается на жестовом языке, могут делать это с набитым ртом, но не могут разрезать кусок мяса во время разговора.
НАГ проводит и конкурс «Мисс Глухая Америка», так что в пятницу днем и вечером проходили соревнования. Юные красавицы, разодетые в пух и прах, с лентами, на которых были написаны названия штатов, были объектами пристального внимания. «Можете ли вы поверить, что видите такое невнятное южное жестикулирование? – воскликнул кто-то, указывая на мисс „Глухой Миссури“. – Я даже не думал, что кто-то действительно может так говорить на жестовом языке!» Региональные вариации жестового языка могут быть опасными: знак, который на нью-йоркском сленге означает «торт», в некоторых южных штатах означает «гигиеническая салфетка»; мое собственное плохое владение жестовым языком привело к тому, что я пригласил не пообедать, а получить лесбиянку. Джини Герц, мисс «Глухой Нью-Йорк», дочь еврейских родителей, эмигрировавших из России, когда ей было 10 лет, выступила с красноречивым монологом об обретении свободы в Соединенных Штатах, что для нее включало переход от социальной неприспособленности в стране, где вообще нелегко быть инвалидом, к тому, чтобы гордиться своей глухотой. То, что кто-то может быть глухим и гламурным, казалось такой поразительной и радикальной идеей, настоящая американская мечта.
В 2:30 ночи, раз за разом, я все еще не спал и разговаривал. Один глухой социолог, которого я встретил, писал диссертацию на тему прощания глухих[207]. До изобретения в 1960-х годах телетайпов, которые позволяли глухим набирать сообщения друг другу до эпохи интернета, глухие могли общаться только с помощью писем, телеграмм или лично. Можно потратить два дня, просто приглашая людей на небольшую вечеринку. Попрощаться никогда не было легко; если бы вы внезапно вспомнили то, что забыли сказать, то, зная, что пройдет некоторое время, прежде чем вы сможете снова вступить в контакт, вы бы и дальше не уходили.
Алек Найман, член Ассоциации глухих пилотов, путешествовал по миру до тех пор, пока в 2005 году из-за промаха наземной бригады, забывшей, что они общаются с глухим пилотом, не случилась авария, в которой он серьезно пострадал. Когда я встретил его, он только что вернулся из поездки в Китай. «В первый день я встретил нескольких глухих китайцев и поехал к ним, – поделился он. Глухим не нужны гостиницы; вам всегда дается место для проживания с другими глухими людьми. Хотя мы использовали разные жестовые языки, мы с этими китайскими глухими смогли понять друг друга; и хотя мы приехали из разных стран, наша общая культура глухих держала нас вместе. К концу вечера мы поговорили о жизни глухих в Китае и о китайской политике». Я кивнул. «В Китае этого нельзя делать, – улыбнулся он. – Ни один слышащий этого не может. Так кто же тогда инвалид?» Как бы обескураживающе это ни прозвучало, на съезде НАГ трудно не пожелать стать глухим. Я знал, что культура глухих существовала, но не догадывался, насколько она завораживающая.
Как примирить этот опыт глухих с остальным миром? М. Дж. Бьенвеню заложила основу двуязычия и бикультурности. Подход, обычно называемый «Би-Би»[208], используется как в начальных, так и в средних модельных школах кампуса Галлодетского университета. По программе «Би-Би» студенты обучаются жестовому языку, а затем изучают английский как второй язык. Письменному английскому языку уделяется первоочередное внимание; многие студенты хорошо учатся наравне со своими слышащими сверстниками. В среднем школы, использующие исключительно устный подход, выпускают учеников, которые читают на уровне четвертого класса; ученики из школ «Би-Би» часто читают на уровне своего класса. Разговорный английский преподается как полезный инструмент в системе «Би-Би», но не является основным предметом изучения.
М. Дж. Бьенвеню, которой было чуть больше 40, когда мы впервые встретились, жестикулирует так быстро, так четко и так ясно все контролирует, что она, кажется, сам воздух перестраивает в более приемлемую форму. Она была одним из самых яростных и жестких противников языка инвалидности. «Я – глухая, – говорит она, вычерчивая жест „глухая“, указательный палец движется от подбородка к уху, как если бы она изображала широкую улыбку. – Видеть себя глухой – это такой же выбор, как признать себя лесбиянкой. Я живу своей культурой. Я не определяю себя в терминах „не слышу“ или „не делаю чего-либо еще“. Те, кто принудительно изучают английский язык, не имея возможности пользоваться жестовым языком, становятся полуязычными, а не двуязычными, и превращаются в инвалидов. Но для остальных из нас это не бóльшая инвалидность, чем быть японцем». Глухая из семьи глухих, с глухими сестрами, она так наслаждается американским жестовым языком, как только поэты могут наслаждаться английским языком. «Когда наш язык был признан, – сказала она, – мы получили свободу». Жест «свобода» – скрещенные руки перед телом, затем разведение в стороны и лицо наружу, – был подобен взрыву, когда она показывала его. «Есть много вещей, которые я могу испытать, и у вас нет эквивалента этому», – говорит М. Дж.
Это непростая территория. Некоторые утверждают, что, если глухота не является инвалидностью, глухие не должны пользоваться защитой в соответствии с Законом об американцах с ограниченными возможностями и не должны иметь права на различные обязательные приспособления: наличие переводчиков в общественных местах, ретранслятор на телефонных станциях, титры в телепрограммах. Ни одна из этих услуг не доступна для людей в Соединенных Штатах, говорящих только на японском языке. Если глухота не является инвалидностью, то на каком основании государство предоставляет отдельные школы и на каком основании оно дает социальное страхование по инвалидности? Писатель Харлан Лейн, преподающий психологию в Северо-Восточном университете, заявил: «Дилемма состоит в том, что глухие люди хотят и как граждане в условиях демократии имеют право на доступ к публичным мероприятиям, государственным услугам и образованию, но, когда они согласны с определением своего состояния как инвалидности, чтобы получить доступ к льготам, они прежде всего подрывают свою борьбу за другие права, такие как образование для глухих детей с использованием своего, лучшего, языка, прекращение операций по имплантации таким детям кохлеарных устройств и запрет на предотвращение рождения глухих детей»[209].
Я встречал многих глухих, которые говорили, что глухота – это конечно же инвалидность. Их возмущала мысль о политкорректной группе, предполагавшей, что их проблемы не были проблемами. Я также встречал глухих людей, которые разделяли старую ненависть глухих к себе, которым было стыдно и грустно, когда они рождали глухих детей, которые чувствовали, что никогда не смогут быть ничем иным, как второсортным товаром. Невозможно забыть их несчастные голоса; в некотором смысле не имеет значения, нуждается ли в лечении их слух или же их самооценка, но их много и им нужна помощь.
Люк и Мэри О'Хара, оба слышащие, поженились молодыми, переехали на ферму в Айове и сразу начали заводить детей[210]. Их первый ребенок, Бриджит, родилась с аномалией Мондини, синдромом, при котором ушная улитка сформирована не полностью. Это связано с наступлением дегенеративной глухоты и другими неврологическими нарушениями, включая мигрень, головные боли и нарушение равновесия из-за влияния этого состояния на вестибулярную систему. У Бриджит была диагностирована потеря слуха, когда ей было два года; диагноз «аномалия Мондини» поставили много лет спустя. Люку и Мэри посоветовали растить ее, как любого другого ребенка, и она отчаянно пыталась понять устное общение и чтение по губам без какого-либо специального образования. «Моя мама пометила все в доме, чтобы я могла видеть, какие слова сочетаются с какими вещами, и она заставила меня использовать полные предложения, поэтому я хорошо говорю по-английски по сравнению с другими глухими людьми, – рассказывала Бриджит. – Но я не смогла обрести уверенность в себе. Я никогда не произносила ничего, что не исправляли бы другие». Трудности в средствах общения пересекались с семейным дефицитом содержания общения. «Я не знала, как выразить свои чувства, – призналась Бриджит, – потому что этого не знали мои родители и сестры».
У Бриджит было три младших сестры: «Мои сестры сказали бы: „Ага! Ты такая тупая!“ Язык тела моих родителей давал понять, что они думают то же самое. В какой-то момент я просто перестала задавать вопросы». Бриджит так резко уязвляли за ее ошибки, что она перестала доверять даже самым сильным своим прозрениям, что сделало ее глубоко ранимой. «Я выросла католичкой, – продолжала Бриджит, – поэтому я полагалась на все, что мне говорили взрослые, и принимала это за чистую монету». Мы все живем в соответствии с нормами, которые принимаем в обществе; без таких норм мы не сможем регулировать ни себя, ни других. И все же единственным человеком, которому Бриджит доверяла безоговорочно, была ее сестра Матильда, на два года младше ее.
Бриджит была первой глухой ученицей в школе. Поскольку она никогда не училась жестовому языку, в переводе не было никакого смысла, и ей приходилось читать по губам весь день. Бриджит приходила домой из школы, уставшая от этого напряжения, и, поскольку она хорошо владела письменным английским, сворачивалась калачиком с книгой в руках. Мать просила ее отложить книгу и поиграть с друзьями. Когда Бриджит говорила, что у нее нет друзей, мать восклицала: «Почему ты такая злая?» Бриджит вздыхает: «Я не знала, что существует культура глухих. Я просто думала, что я самый глупый человек в мире».
Бриджит и три ее младшие сестры подчинялись отцовскому буйному нраву. Он бил девушек ремнем. Бриджит предпочитала работу на ферме работе в доме и часто помогала отцу во дворе. Однажды они пришли после того, как ворошили сено, и Бриджит поднялась наверх, чтобы принять душ. Минуту спустя ее отец, обнаженный, вошел к ней в душ. «Я была во многом наивна, потому что ни с кем не общалась, – вспоминает она. – И все же я почему-то знала, что это неправильно. Но я боялась». В последующие месяцы Люк начал трогать ее, а затем принуждать к садомазохистическим половым актам. «Вначале я задавала вопросы своему отцу. В ответ насилие только нарастало, и меня пороли. Я даже больше виню свою мать за то, что она ничего не делала». Как-то Бриджит зашла в ванную к своей матери, и та держала в руках пузырек с таблетками. Когда Мэри увидела Бриджит, она высыпала таблетки в унитаз. «Когда я стала старше, – призналась Бриджит, – то поняла, насколько она была близка к этому страшному решению».
Когда Бриджит училась в девятом классе, ее дедушка и бабушка взяли всех внуков, кроме нее, в «Диснейленд»; она ездила раньше, и теперь настала очередь остальных. Мать Бриджит уехала с ними, поэтому Бриджит осталась дома с отцом. «У меня сейчас нет никаких воспоминаний об этой неделе, – признается Бриджит. – Но я, очевидно, рассказала об этом Матильде, когда она вернулась из „Диснейленда“, и позже она сказала, что больше у нее нет ничего общего с папой из-за того, что он со мной сделал». Мне было интересно, связано ли насилие с ее глухотой. «Я была легкой мишенью», – соглашается Бриджит. Подруга Бриджит предположила: «Ее отец считал, что она никогда не скажет ни слова, потому что она глухая. Вот так просто».
В десятом классе успеваемость Бриджит начала ухудшаться. Все больше и больше материала давали во время лекций, а не в учебниках, и она не могла следить за тем, что происходило, кроме того, ее пытали одноклассники. Каждый раз, когда она шла в туалет, ее избивала банда девушек; однажды она пришла домой с раной на лице, которая потребовала наложения швов. Вскоре девочки начали затаскивать Бриджит в уборную между уроками, где мальчики использовали ее в сексуальных целях. «Больше всего меня разозлили взрослые, – говорит она. – Я пыталась им рассказать. Они мне не верили». Когда она пришла домой с разрезанной голенью и снова потребовалось наложить швы, ее отец позвонил в школу, но Бриджит не слышала, что он сказал, и никто не рассказал ей об этом.
У Бриджит начались приступы головокружения. «Теперь я знаю, что это симптом аномалии Мондини. Но я не могу не задаться вопросом: какова в этом доля всего доставшегося мне ужаса?» Как-то Бриджит спросили, хочет ли она слышать, и она ответила, что на самом деле нет; она хотела умереть. Наконец, однажды она пришла из школы и объявила, что больше туда не вернется. В тот вечер родители сказали ей, что всего в 45 минутах от их дома есть школа для глухих, о которой они никогда не упоминали, потому что хотели, чтобы Бриджит стала частью «реального мира». Бриджит поступила туда, когда ей исполнилось 15 лет. «Я научилась бегло говорить на жестовом языке за месяц, – вспоминает она. – И я начала расцветать». Как и во многих других школах для глухих, в этой тоже был низкий уровень образования, и Бриджит далеко опережала в учебе своих сверстников. В предыдущей школе она была непопулярна, потому что считалась идиоткой. Здесь она была непопулярна из-за своих академических успехов. «Тем не менее я впервые стала общительной и начала дружить с кем-то, – продолжает она. – Я начала заботиться о себе».
Бриджит пыталась уговорить мать бросить отца, и ее мать всегда «разыгрывала католическую карту», но после того, как Бриджит поступила в колледж Нью-Йоркского университета, ее родители объявили о том, что собираются развестись. «Моя мать полагала, что мне нужны оба родителя, – предполагает Бриджит. – Как только я уехала, думаю, она почувствовала себя свободной».
В последующие годы головные боли Бриджит обострились; несколько раз она теряла сознание и падала в обморок. Когда она наконец пошла к врачу, тот заявил, что ей нужна немедленная операция по поводу порока развития строения ее ушей. Она сказала ему, что симптомы, вероятно, были психосоматическими, и врач был первым, кто заметил: «Не будьте так строги к себе». В конце концов Бриджит получила диплом и устроилась на работу в финансовом секторе, но пять лет спустя эпизоды снова обострились. Невролог посоветовал ей работать не больше 20 часов в неделю. Она вернулась к учебе, получила квалификацию администратора больницы и прошла стажировку в Колумбийской пресвитерианской больнице в Нью-Йорке, но вскоре снова потеряла сознание, и невролог объяснил ей, что продолжать работать слишком опасно. «Врач был уверен, что напряженный режим жизни уничтожит меня».
В 30 лет у Бриджит начались проблемы со зрением. У нее были чрезвычайно мощные слуховые аппараты, которые настолько усиливали звук, что стимулировали ее глазной нерв, это приводило к тому, что картинка в ее глазах начала затуманиваться. Ее врач порекомендовал установить кохлеарный имплантат. Он думал, что это может помочь убрать и ее мигрени. Бриджит прошла процедуру, и теперь она может понимать некоторые разговоры. «Мне нравится мой имплантат», – сказала она мне. Ее ежедневные головные боли стали еженедельными. Зрение вернулось в норму. Она работала волонтером, но работодатели хотят постоянства, а ее симптомы непредсказуемы. «Я так хочу этого вдохновляющего ощущения продуктивности, – вздыхала она. – Но у меня инвалидность, и либо я позволю этому уничтожить меня, либо научусь наслаждаться своей жизнью. Я бы хотела завести детей, но какие дети, если ты знаешь, что в один прекрасный день запросто могут проявиться симптомы и все нужно будет прекратить?»
В 1997 году матери Бриджит, умирающей от рака, сообщили, что ей осталось жить не больше десяти недель. Она была слишком больна, чтобы оставаться одна. У трех слышащих сестер были семьи, и они не могли ею заниматься, поэтому Мэри приехала в Нью-Йорк, в небольшую квартиру Бриджит. Она прожила после этого еще 18 месяцев. Бремя невысказанного стало невыносимым. «Я не говорила с ней о сексуальном насилии, но не стала молчать о физическом, – вспоминала Бриджит. – Она заплакала, но не была готова признать свою вину». Когда уход стал требовать больше сил, чем Бриджит могла выдержать, Матильда приехала помочь. «Мы с Матильдой разговаривали по ночам, и Матильда говорила о сексуальном насилии, – проронила Бриджит. – Это очень сильно подействовало на нее, хотя это случилось со мной, а не с ней». Гнев Матильды напугал Бриджит, хотя по большей части причиной была сама Бриджит.
Незадолго до смерти Мэри тетя Бриджит позвонила Матильде и сказала, что Мэри придумала в больнице сумасшедшие вещи, отчаянно плакала, говоря о том, что Бриджит подверглась сексуальному насилию со стороны своего отца, а Мэри ничего не сделала. «Так что моя мать никогда не просила прощения у меня, но она знала, что происходило, и перед кем-то она извинилась».
Через год Матильда развелась. «Я не получала известий от нее почти два месяца, – сказала Бриджит. – Потом она приехала в город, и я знала, что она страдает депрессией». Она плакала: «Это я должна была умереть». Через несколько недель Бриджит узнала, что Матильда повесилась. Бриджит объясняет: «Я чувствую, что подвела ее. Что мои проблемы, моя глухота и сексуальное насилие надо мной стали для нее непосильным бременем. Я столько раз говорила: „Матильда, если у тебя возникнут проблемы, позвони мне. Я знаю, что у меня достаточно собственных проблем, но я всегда рядом с тобой“».
Две оставшиеся сестры Бриджит выучили жестовый язык и учат ему своих детей; теперь у них есть видеофоны, так что все могут быть на связи. Когда одна из них потеряла мужа, умершего из-за лейкемии, она позаботилась о том, чтобы на службе были сурдопереводчики. Каждый год они организуют семейные поездки, в которых принимают участие отец Бриджит и она сама. Я задался вопросом, как Бриджит может это выносить. «Он уже стар, – заметила она спокойно, – и безвреден. То, что он со мной сделал, было очень давно. – Потом она тихонько заплакала: – Если бы я не поехала, мои сестры захотели бы знать, почему. Они понятия не имеют, что случилось; они были намного моложе нас с Матильдой. Что произойдет, если я расскажу своим сестрам?» Она долго-долго смотрела в окно. «Что случилось, когда я сказала Матильде? – наконец спросила она меня, пожав плечами. – Неделя в „Диснейленде“ раз в год – это действительно не такая уж высокая цена».
Вскоре после того, как Бриджит поделилась со мной своей историей, New York Times опубликовала историю преподобного Лоуренса К. Мерфи, который признался в сексуальном насилии над глухими мальчиками в католической школе-интернате в Висконсине[211], которое он совершал в течение 22 лет. «Более трех десятилетий жертвы пытались привлечь его к ответственности, – писала Times. – Они рассказывали другим священникам. Трем архиепископам Милуоки. Двум отделениям полиции и окружному прокурору. Они использовали жестовый язык, письменные показания под присягой и графические описания, чтобы показать, что именно отец Мерфи сделал с ними. Но слышащие люди остались глухи к их рассказам». Жестокое обращение с глухими детьми происходит повсеместно, и Бриджит была редкостью только в том, что хотела рассказать мне об этом. Ни для кого не секрет, что глухим детям сложно рассказывать свои истории. Когда театральная труппа глухих поставила в Сиэтле пьесу[212] об инцесте и сексуальном насилии, они продали места в зале на 800 мест и наняли консультантов, чтобы те ожидали возле театра. Многие женщины и мужчины заплакали и выбежали во время выступления. «К концу спектакля половина аудитории рыдала в объятиях этих психотерапевтов», – рассказал один из присутствовавших.
История Меган Уильямс и Майкла Шамберга находится в другой части спектра[213]. В свои 60 лет Меган обладает потрясающей внешностью, либеральностью и отзывчивостью Энни Холл: она – идеалистка, для которой идеализм, кажется, сработал, она женщина, которая сняла значимые документальные фильмы, хотя и жила в самом центре лос-анджелесского коммерческого кинопроизводства. Там, где она прагматична, Майкл Шамберг, кинопродюсер, за которым она замужем много лет, любит абстракции; там, где она всегда полна энергии, он несколько отстранен; там, где она сверкает и проворна, он медитативен и интеллектуален. Они оба берут на себя ответственность. Как сказал глухой активист Джеки Рот: «Меган смотрела на мир, и ей не нравилось многое из того, что она видела, поэтому она взяла мир в свои руки и исправила».
Когда их сыну Джейкобу, 1979 года рождения, было восемь месяцев, Меган начала подозревать, что он глухой. Педиатр сказал, что у него заблокированы евстахиевы трубы. Той ночью Меган стала стучать кастрюлями и сковородками, но Джейкоб не реагировал. Она вернулась с ним к врачу, и тот сказал: «Хорошо. Я надую несколько воздушных шаров, встану за ним и проткну их иглой для подкожных инъекций. Вы смотрите прямо в глаза Джейкоба и постарайтесь заметить, моргнет ли он». Меган сказала: «Каждый раз, когда лопался очередной воздушный шар, моргали мои глаза, и я сказала: „Должен быть более сложный тест“». В детской больнице Лос-Анджелеса Джейкобу был официально поставлен диагноз.
Меган нашла курс по воспитанию глухих в Калифорнийском государственном университете в Нортридже, университете с большим числом глухих студентов. «Была группа родителей, у которых были глухие дети. Эти матери просто плакали; тогда я узнала, что их детям по 30 лет. Я подумала, что не собираюсь огорчаться из-за этого. Я бы хотела, чтобы это было не так, но это так, и я собираюсь во всем разобраться». Меган и Майкл начали искать глухих взрослых. «Мы приглашали их на бранч и спрашивали: „Как вы росли, что вам нравилось, что не нравилось?“» – вспоминала Меган. Она изобрела примитивный домашний язык жестов для общения с Джейкобом и как-то предложила одному из посетителей блины, обрисовав указательными и большими пальцами круг. Гость сказал: «Нам нужно провести для вас несколько уроков. Вы только что предложили мне вагину».
Майкл сказал: «Мы узнали, что успешные глухие взрослые не жалеют себя. Мы поняли, что должны погрузиться в эту культуру, потому что именно там нашему ребенку предстоит жить». Самый насущный вопрос заключался в том, как обучить Джейкоба языку. Когда Джейкобу был год, Меган и Майкл пошли в клинику Джона Трейси на программу только оралистского обучения, основанную Спенсером Трейси для своего глухого сына. Клиника считалась выдающимся учреждением для глухих детей на Западном побережье. «Здание было выкрашено в унылый больничный зеленый цвет, – рассказывала Меган. – На стене висели фотографии миссис Трейси с Ричардом Никсоном». Майкл описал это место как «безумно оралистское». Меган уже обучилась немного жестовому языку и на встрече в клинике Трейси сказала инструктору: «Давай просто говорить на жестовом языке, ведь здесь есть только ты, я и Джейкоб». Инструктор отказался, но сказал ей, что Джейкоб умен и через год сможет сказать слово «яблоко». Меган ответила, что ее дочь в этом возрасте могла сказать: «Мама, мне приснился плохой сон», – и что она ожидала того же от своего сына. Инструктор ответил: «Ваши ожидания слишком высоки». Это был конец проекта «Джейкоб и клиника Трейси».
Меган поразило, как много глухих людей из тех, кого она приглашала к себе на бранч, не могли построить отношения со своими родителями, потому что дома никогда не было свободного общения. Поэтому Меган и Майкл наняли женщину, чтобы она научила всю семью говорить на жестовом языке, и та переехала к ним, чтобы все выучили его как можно быстрее. «Сначала ты за ужином постоянно опрокидываешь стаканы, – смеялась Меган, – а потом что-то щелкает у тебя в голове и ты легко въезжаешь. Жестовый язык очень системный, а также трехмерный и физический». Когда Джейкобу было два с половиной года, Меган пыталась его одеть, а он дрался с ней. Он показал ей жестами: «Царапается и чешется», – и тогда она поняла, насколько важно для них говорить на одном языке; то, что казалось своенравием, оказалось совершенно рациональным поведением. Майкл освоил дактилологию и выучил пиджин-жестикуляцию[214], которая помогла как ему, так и Джейкобу.
Меган отложила работу, чтобы сосредоточиться на образовании Джейкоба. Она обратилась в Галлодетский университет за советом. «Я позвонила оператору коммутатора и сказала: „Я просто ищу кого-нибудь, с кем можно поговорить об обучении маленьких детей здесь, в Лос-Анджелесе“». Оператор посоветовал связаться с Карлом Киршнером, так называемым CODA[215], который бегло общался на жестовом языке и только что переехал на Западное побережье. Меган отвела Джейка в дом Киршнера: «Я вхожу и вижу, как его руки порхают. А Джейкоб просто замер с широко раскрытыми глазами». Когда Джейкоб увидел двух дочерей Карла, он сделал жест «девочки», и Меган сказала: «Мы начали занятия, и прогресс был просто невероятным». Киршнер проводил родительские семинары в 1970-х годах и назвал эту программу «Треножник». Меган предложила создать горячую линию для консультаций под этим названием. В то время, когда еще не было интернета, кто-нибудь звонил по номеру «Треножника» и говорил: «Мой ребенок глухой, мне нужен дантист, и я в Мемфисе». Меган и Киршнер связывались с глухими людьми и их семьями в Мемфисе и находили дантиста, знающего жестовый язык. А кто-то другой мог бы сказать: «Мой ребенок глухой, и я боюсь, что он не умеет читать, а я в Де-Мойне». Так что они находили в Де-Мойне специалиста по чтению, способного работать с глухими. Примерно в это же время пятилетний Джейкоб спросил Меган: «Ты – глухая?» И она ответила, что нет; он спросил: «Я – глухой?» И она ответила, что да; затем он показал: «Я бы хотел, чтобы ты была глухой». Меган подчеркнула: «Это была такая здоровая реакция. Не „чтобы я слышал“, а „чтобы ты была глухой“».
Меган начала изучать школы для глухих. В Риверсайде студенты учились покупать еду. «Это было профессиональное обучение или реабилитация. Но это не было школой». В системе государственных школ Лос-Анджелеса было обучение для глухих детей на жестовом языке, но, когда Меган пришла в класс, увиденное ее не впечатлило. «Учитель говорил на жестовом языке, но то, что он говорил, было ужасно скучным. Я вернулась к Майклу и Карлу и сказала: „Нам нужна не только горячая линия, но и школа“». Они нашли еще три заинтересованные семьи и небольшое здание дошкольного учреждения; затем нужно было достаточно учеников, чтобы составить класс, и на этом этапе им понадобился учитель. Меган хотела кого-то, кто бы прошел обучение и по системе Монтессори, и по воспитанию глухих; только три человека в стране обладали такой квалификацией, и один из них стал первым учителем школьной программы «Треножника».
Меган постоянно попадалась в ловушки глухих политиков. Ей сказали, что она не может сделать задуманное, потому что недостаточно глуха. «Ну так что ж, я и вовсе не была глухой, точка», – парировала она. Джейкоба считали недостаточно глухим, потому что у него не было глухих родителей. Один активист сказал Меган: «То, что вы пытаетесь сделать, очень благородно, но лучше всего было бы отдать своего ребенка в семью глухих и позволить им растить его». Меган проигнорировала эти нападки. Она изобрела обратную инклюзивность, когда дети без инвалидности помещаются в класс, ориентированный на потребности детей с ограниченными возможностями, и учатся в том же темпе, что и школьники с ограниченными возможностями. В «Треножнике» в каждом классе было по два учителя, один из которых обладал дипломом, дающим право преподавать глухим, и учил 10 глухих и 20 слышащих учеников. Все говорили на жестовом языке. Меган искала глухих учеников из глухих семей, потому что хотела перейти в своем владении языком на их уровень.
Проект требовал огромных денег, и Майкл поставил перед собой задачу обеспечить их безопасность. Он только что закончил продюсирование «Большого разочарования», и все актеры перешли к работе в других фильмах, и он убедил их лоббировать студии, чтобы давать «Треножнику» премьеры. «Майкл работал над финансами и поддерживал меня, но он строил карьеру, а я отдавала все свои силы „Треножнику“», – говорила мне Меган. Меган хотела включить «Треножник» в систему государственных школ. Школьный округ Лос-Анджелеса был раздражен проблемой, связанной с их программой обучения глухих, поэтому она перенесла свой проект в Бербанк. «Потом люди начали переезжать в Бербанк, потому что мы там были, – вспоминала она. – Бербанк стал центром культуры глухих. Даже сегодня вы можете пойти в „Макдональдс“, и кто-нибудь будет переводить для вас».
Люди, не использующие разговорный язык, часто плохо справляются с письменным языком, транскрибируемым из чужой для них языковой системы. Академическая программа, которую Меган разработала в «Треножнике», оказалась беспрецедентно значимой для решения этой проблемы. «Самым большим проклятием глухоты является неграмотность, – отметила Меган. – Джейкоб пишет лучше, чем я». Дети из «Треножника» постоянно проходили тестирование на уровне своего класса и выше, и социальный контекст был уникальным. «Жестовый язык используют так много людей – учителя, слушатели, братья и сестры, – что дети благодаря этому интегрируются на всех уровнях, – продолжала Меган. – В том числе они входят в студенческий совет и занимаются спортом».
Джейкоб сказал: «„Треножник“ – это революция. У меня были слышащие друзья, глухие друзья, и разница между нами не имела значения. Но „Треножник“ обращается с глухими студентами так, будто у нас нет особых потребностей, а на самом деле есть. Это было полезно для меня, но в некотором смысле это касается больше моей матери, чем меня. Честно говоря, школы для глухих в то время были плохими. „Треножник“ был лучше большинства, но ему не хватало учителей, денег и переводчиков. Мне действительно повезло с моей замечательной семьей, но у меня все еще много жалоб».
Меган вздохнула, когда я рассказал об этом. «Пару раз мне приходилось делать то, что было правильно для программы, вместо того, чтобы делать то, что было правильно для моего сына. Это было тяжело».
У Майкла есть элегантное философское решение, объясняющее напряженность, которая привела их к разводу в 1991 году: «Меган превратилась в „Треножник“. Во-первых, она искренне хотела помочь нашему ребенку. Во-вторых, это было призвание. Достойное призвание, но всепоглощающее. В конечном счете наши отношения развалились бы по ряду других причин. Но она была настолько одержима им, что это начало разъедать наш брак. Иногда это учреждение казалось ей более важным, чем индивидуальное образование Джейкоба. Вместо этой гигантской новаторской программы мы могли бы собрать группу из трех или четырех родителей, которые оплатили бы обучение в действительно хорошей частной школе с сурдопереводчиками. Я бы хотел, чтобы Джейкоб получил больше интеллектуального стимулирования, но тем не менее я думаю, что у него есть склонность немного демонизировать всю эту историю».
Джейкоб видел самые сильные стороны «Треножника» в том, что он предназначен для слышащих детей. Тем не менее слышащая сестра Джейкоба, Кейтлин, выросшая в программе, завидовала тому, как жизнь ее семьи строится вокруг языка и культуры ее брата. Более свободно владеющая жестовым языком, чем Меган или Майкл, она однажды, когда училась в четвертом классе, возвратившись домой из школы, сказала: «Наш классный проект состоит в том, чтобы каждый из нас чему-то научил первоклассников». Меган заинтересовалась: «И чему вы собираетесь их учить?» Кейтлин воскликнула: «Не жестовому языку!»
Джейкоб поступил в Национальный технический институт для глухих при Технологическом институте Рочестера, затем бросил учебу через год и работал на курорте на Гавайях. Затем он отправился в Галлодетский университет. «Я боролся с депрессией, и, честно говоря, „Галлодет“ – действительно плохая школа, – признался Джейкоб. – Но случилось кое-что важное. Раньше я смотрел на глухоту свысока; у меня было много ненависти к себе. В „Галлодете“ я начал встречаться со множеством замечательных глухих людей, у которых были те же интересы, что и у меня. На самом деле у меня нет этой гордости за глухоту с заглавной буквы Г, но я дорожу культурой глухих, здесь у меня появились силы». По словам Джейкоба, впервые он почувствовал себя нормальным. Меган сожалела о потерянном времени: «Тогда ему было около 25 лет. Я считаю это своей неудачей».
Я встретил Джейкоба вскоре после того, как он окончил Школу визуальных искусств в 28 лет. Он поселился в Нью-Йорке, и оба его родителя часто навещали его; несмотря на логопедию, он не может говорить разборчиво. «Я долго жалел себя за то, что был глухим, – вспоминал Джейкоб. – В прошлом году я пытался убить себя. Не то чтобы я хотел умереть, но я чувствовал, что не могу контролировать свою жизнь. Я сильно поссорился со своей девушкой и выпил целую бутылку клонопина. Я просто хотел сдаться. Я лежал в больнице без сознания три дня. Когда я очнулся, первое, что увидел, было лицо моей мамы, и первое, что она сказала мне, было: „Остановите мир. Я хочу сойти“. Именно так я себя и чувствовал». Он обратился к психиатру за лекарствами; они сидели рядом и печатали каждый свое. Однако настоящая проблема заключается в том, чтобы найти психотерапевта, который говорит на жестовом языке. Джейкоб, возможно, унаследовал отчаяние от своего отца, который боролся с депрессией на протяжении большей части своей взрослой жизни. «А теперь добавьте к этому еще и глухоту, – добавил Майкл. – Но Джейкоб крепкий. Если бы случился холокост, он бы так разозлился, что нашел бы способ пережить его. Надеюсь, он найдет путь к нормальной жизни».
У Меган нет депрессивности Майкла или Джейкоба; она женщина действия, но все еще грустит о себе: «Мне 60 лет, и я иногда задаюсь вопросом, что бы я сделала в этой жизни, если бы он слышал». Майкл сказал, что не позволял себе представлять это: «Я думаю, что каким-то образом Джейкоб был выбран, чтобы быть глухонемым человеком, и уж как-нибудь он разобрался бы с этим, это его путь. Мне хотелось, чтобы он что-то слышал, но, с другой стороны, я никогда не думаю о том, что было бы, если бы Джейкоб не был глухим. Не знаю, был ли бы он счастливее. Не думаю, что стал бы. Он просто мой сын».
Я задавался вопросом, почему Джейкоб так упорно сопротивляется такому большому признанию и любви. Джейкоб заметил: «Три ночи назад я пошел выпить с несколькими людьми из класса, который я веду, и все они слышат, и мы просто переписывались. Но в какой-то момент они все сообща болтали, а я спросил: „Что происходит?“ Мне повезло, что они готовы побыть со мной, но я все еще в стороне. У меня много слышащих знакомых. Но хорошие ли они друзья? Нет. Культура глухих учит меня видеть мир, но, если бы я мог слышать, мне было бы намного легче выжить в этом мире. Если бы у меня был ребенок с синдромом Дауна, я бы сделал аборт. Но что, если бы моя мама узнала, что я глухой, когда была беременна, и сделала аборт? Я не хочу быть расистом, но когда я гуляю ночью в одиночестве и вижу приближающегося неизвестного чернокожего человека, то чувствую себя неуютно, хотя у меня есть черные друзья. Я ненавижу это. То же самое происходит, когда я доставляю людям дискомфорт из-за своей глухоты: я это понимаю и ненавижу. Я просто ненавижу это».
Тот, у кого есть свое мнение, зачастую одинок, и никакая стратегия не может действовать во всей красе без других людей, которые несут знамя. То, что Меган впервые представила в «Треножнике», было расширено и усовершенствовано теми, кто последовал за ней. Младший сын Криса и Барб Монтан[216], Спенсер, родился глухим через десять лет после Джейкоба. «Я никогда не встречала глухих, – поделилась Барб, – поэтому могу описать это только как состояние свободного падения». Крис – президент компании Walt Disney Music, и вся его жизнь была здоровой. Когда Спенсеру поставили диагноз, он был «потрясен, опустошен». Крис сказал, что его разум замкнулся в тупике. «Что с ним будет? Как я смогу его защитить? Сколько денег мне отложить?» Барб связалась с «Треножником»: «Они сказали, что сразу же пришлют мне посылку, но я не могла пережить выходные. И я пошла в офис „Треножника“. Майкл и Меган должны были создать сеть; у меня же под ногами была пустота». Барб продолжила: «Вначале это были печаль, горе и ужас. Моя мать сказала: „Он попадет в приют“. В ее поколении, если вы были глухонемым, вас отправляли в приют. Но у меня был этот великолепный голубоглазый сын, чьи глаза просто сияли, когда он смотрел на меня. Мне не потребовалось много времени, чтобы задаться вопросом: „А у кого здесь, собственно, проблема?“ Потому что он был в полном порядке». Семья Монтан почти сразу решила, что они научатся жестовому языку.
«Спенсер будет проходить курсы логопедии, но мы выучим его язык и культуру, – заявила Барб. – Мне нужно идти туда, куда он идет. Я не могу допустить, чтобы у него произошла когнитивная задержка». Крис опасался, что языковой разрыв подорвет его способность быть хорошим отцом. «Я боялся, что Спенсер не узнает, кто я, так, как меня знал его старший брат, который мог слышать мои интонации. Я сказал Барб: „Мы не можем допустить, чтобы Спенсер чувствовал себя так, будто он вырос в семье слышащих и остался одиноким“».
Глухие студенты из Нортриджа, штат Калифорния, приехали, чтобы научить Спенсера и его семью американскому жестовому языку. «Они въехали на мою подъездную дорожку и начали спрашивать жестами: „Спенсер, как ты? Я вижу, у тебя есть машина!“ – Барб жестикулирует, когда вспоминает это. – Не знаю, откуда он узнал, что это за язык. Но он был очень внимателен. Неделя за неделей, неделя за неделей. „Привет, как дела, ты готов к работе?“» Барб и Крис создали такую мощную атмосферу для разговоров на жестовом языке, что Спенсер не знал, что у него инвалидность, пока ему не исполнилось четыре или пять лет.
У Барб почти фотографическая память, и она оказалась в компании говорящих на жестовом языке самым естественным образом. Годы игры Криса на фортепиано сделали его чрезвычайно ловким, и он стал бегло общаться при помощи пальцев. Спенсер мог интерпретировать и понимать жесты своих родителей, а также полноценный американский жестовый язык. «Когда он родился, – вспоминал Крис, – я работал как сумасшедший, строя компанию с Джеффри Катценбергом и Майклом Эйснером. Я мог бы работать по 20 часов в сутки. Но Барб вовремя остановила меня: „Ты неплохо справляешься с ролью папы, и я знаю, что ты строишь свою карьеру в Disney, но мне нужно больше. Мне нужно, чтобы ты был более человечным, более глубоким и менее эгоистичным“». Крис сказал своим коллегам на работе, что ему придется сократить рабочие часы. У Нильса, старшего сына Монтанов, диагностировали тяжелую астму и синдром дефицита внимания. «Я бы сказала, что Нильсу было труднее расти, – продолжала Барб. – Спенсеру легче. Нильс очень умный, а Спенсер более интуитивный, вокруг него гораздо больше шуток, огромное количество юмора, игры словами, игры с жестами».
Поскольку государственное образование можно получать только с пяти лет, у «Треножника» есть частно финансируемая дошкольная программа Монтессори для глухих и слышащих детей. Обучение Спенсера жестовому языку было быстрым; слышащие дети в классе учились почти так же быстро. «Большинству детей-инвалидов всегда оказывается помощь, – рассказывала Барб. – Как это влияет на самооценку человека? Но если бы маленькая слышащая девочка не знала, что делать по математике, Спенсер мог бы ей помочь». Она отметила, что среди населения в целом принято учиться читать до четвертого класса, а затем – читать, чтобы учиться. У глухих детей переключение происходит позже. «Но как только Спенсер освоил этот навык, он сразу же взлетел».
В 1982 году Барб и ее друг запустили проект Tripod Captioned Films, первое в истории производство, которое делало субтитры к фильмам, включающие всю невербальную информацию: указание музыки, выстрелов, звонка телефона или звука дверного звонка. Когда Спенсеру было девять, Лу Марино, местный молодежный тренер, провел для него базовый урок по бейсболу. Лу поинтересовался: «Я тренирую 30 лет, почему я никогда не видел глухого ребенка?» Лу и Барб основали компанию Silent Knights[217], она стала региональной бейсбольной лигой глухих в Южной Калифорнии. «У него невероятная зрительно-моторная координация, – рассказывал Крис. – Он видит мяч лучше других детей». Крис и Спенсер вместе занимались бейсболом: «Он стал для нас основой разговоров. Я иногда говорил на жестовом языке, но в основном мы делили друг с другом это увлечение. Спенсеру свойственна спокойная уверенность, и, когда он был питчером, команда сплачивалась вокруг него».
Монтаны рассматривали возможность установки кохлеарных имплантатов. Крис сказал: «В 1991 году я не знал, в каком направлении будет развиваться эта технология. Если бы Спенсеру поставили диагноз только сейчас и ему было бы 13 месяцев сегодня, я бы, вероятно, имплантировал их ему, и я говорю это как решительный сторонник культуры глухих, зная всех великих глухих, которых мы встречали. Сегодня это другой вопрос как с медицинской, так и с политической точки зрения». Однако, если бы Спенсеру поставили имплантат в юном возрасте, ему пришлось бы пройти слуховую тренировку, чтобы интерпретировать звуковые сигналы. «Он потеряет год в старшей школе, при том, что он настолько социально адаптирован и эффективно говорит на своем языке, – размышляла Барб. – Не думаю, что оно того стоит».
Спенсер был настоящим экуменистом в отношении языка: «Я знаю, что мой голос полезен, и я рад его развивать. Мама и папа ходили на уроки американского жестового языка, чтобы мы могли общаться. Если они смогли выучить его, я тоже могу это сделать. Мой основной язык – жестовый. Но, если я буду постоянно практиковаться, мне не нужны будут тьюторы для помощи с английским. Я работаю над своим голосом, а дети в моей школе и в моей бейсбольной лиге работают над жестами. Мы хотим жить в одном мире». Барб разочарована антиречевыми настроениями в мире глухих. «Спенсеру комфортно говорить со мной на жестовом языке в той форме, как я им владею, с Крисом – на его уровне, со своими глухими друзьями – на очень беглом американском жестовом языке. Он билингв: владеет письменным английским и жестовым языками». В то же время она признает глубокую важность общества глухих. «В каждой культуре, в каждом вопросе нужна критическая масса, и он получил ее со своими глухими друзьями. Нам всем нужны наши люди».
Со временем Барб стала президентом компании «Треножник». «Прошлым вечером пришла та мама, чьему сыну сейчас четыре. – рассказывала Барб. – В ней нет ничего – один стресс. Спенсер делал домашнее задание по химии – моли, фракталы, – я подняла лист и сказала: „Твой сын тоже сделает это“». Спенсер добавил: «Родители глухих детей должны знать, что чувство страха под запретом и для детей, и для родителей. Мои родители позаботились о том, чтобы я никогда не боялся».
До сих пор идут споры[218] о противопоставлении орализма и мануализма и о том, стоит ли проводить обучение на американском жестовом языке или с помощью таких методов, как «Тотальное общение» или «Одновременная коммуникация», в которой жесты сочетаются с устным английским, чтобы учителя, разговаривая, могли и жестикулировать. Эти методы направлены на предоставление глухим детям разных способов общения; однако проблемы могут возникнуть, когда кто-то пытается объединить несвязанные грамматики и синтаксисы[219]. Английский и американский жестовый язык различаются по своей структуре; никто не может говорить по-английски, общаясь на жестовом языке, так же, как невозможно говорить по-английски, когда пишешь на китайском. Английский – это последовательный язык, слова в котором воспроизводятся в определенном порядке; кратковременная память слушателя удерживает слова в предложении, а затем извлекает значение из их взаимоотношений. Американский жестовый язык – это синхронный язык, в котором отдельные знаки объединяются в составные; одно сложное плавное движение может означать, например: «Он переехал с Восточного побережья на Западное». Каждый знак включает в себя положение руки, место на теле или рядом с ним, где удерживается фигура, и направленное движение. Выражение лица служит не только для передачи эмоций, но и как структурный компонент отдельных знаков. Это сложение хорошо работает для кратковременной зрительной памяти, которая может содержать меньше дискретных изображений, чем слуховая. Если бы нужно было сначала сделать знак «он», затем «двинулся», затем «от» и так далее, механическое усилие стало бы утомительным, и логика исчезла бы; такая же неразбериха получилась бы, если бы нужно было одновременно сказать несколько разных слов. Такие формы кодируемого вручную английского языка, как точный английский жестовый язык[220], пиджин-английский жестовый язык или концептуально точный английский жестовый язык[221], который выстраивает фразу словом, как если бы оно было произнесено по-английски, обычно предпочитают слышавшие ранее глухие, которые часто продолжают думать на устном языке; однако для детей, изучающих первый язык, жестовые языки, основанные на устной речи, громоздки и запутанны. Грамматику, не подходящую для среды, невозможно понять интуитивно.
Гэри Моул, бывший глава отдела американского жестового языка в Национальном техническом институте для глухих в Рочестере, часто исправляет грамматику своих детей и то, как они пользуются американским жестовым языком[222]. «Люди спрашивают, зачем нужно преподавать этот язык людям, которые и так уже говорят на жестовом языке, – рассказывала Моул. – Но почему вы преподаете английский язык англоязычным студентам? Слишком много людей плохо говорят на этом языке». Индивидуальные «голоса» носителей жестового языка очень разнообразны: движения рук одних и перемены выражения лица точны, как положено, некоторые экстравагантны, некоторые игривы, а некоторые – очень торжественны. Американский жестовый язык тоже эволюционировал; фильмы про людей, говорящих на жестовом языке в начале XX века, показывают иное и менее тонкое использование языка.
Бенджамин Бахан, профессор американского жестового языка и исследователь проблем глухих в Галлодетском университете, – глухой ребенок глухих родителей[223]. Он с горечью описал, как рос, думая, что его мать, имеющая устное образование, была умной, в то время как его отец, который учился на жестовом языке, был туповат. Когда он вернулся домой после изучения английского языка в колледже, он понял, что его отец «говорил на очень красивом жестовом языке, отличающемся грамматическими особенностями и структурой», в то время как у его матери жестовый был значительно менее беглым. Грамматика американского жестового языка – это локус как точности, так и гордости. Многие сурдопереводчики пропускают половину сказанного, переводят неправильно и теряют нить разговора; я обнаружил это и сам, когда работал с переводчиками, многих из которых американский жестовый язык привлекал больше из-за своего сходства с театром, чем из-за статуса языка. Его грамматика настолько концептуально отличается от грамматики устного языка, что отдельные тонкости ускользают даже от людей, которые внимательно его изучают. Свободно владеющие языком переводчики могут столкнуться с трудностями при преобразовании структур американского жестового языка в английские и наоборот, что приводит к потере смысла. Акцент и интонация, как правило, полностью исчезают.
Слышащие люди часто ошибочно предполагают, что существует один универсальный жестовый, но их много[224]. Благодаря работе Лорана Клерка, американский жестовый язык тесно связан с французским жестовым языком и сильно отличается от британского жестового языка, который, по мнению многих пользователей американского жестового языка, менее сложен. «У нас не так много каламбуров; мы не играем словами, как вы, – признал Кларк Денмарк, преподаватель кафедры глухих в Университете Центрального Ланкашира. – Наш язык более буквален. Но у него есть свои сильные стороны»[225]. Некоторые обеспокоены тем, что распространение американского жестового языка как своего рода lingua franca для глухих людей приведет к потере остальных жестовых языков. Никто не может пока оценить, сколько существует жестовых языков[226], но мы знаем по крайней мере семь в Таиланде и Вьетнаме; в Иране глухие говорят и на так называемом «языке чайного домика», и на персидском жестовом языке; канадцы используют как американский жестовый язык, так и жестовый язык Québécois[227].
Проблема глухоты в большинстве обществ – это проблема языкового исключения, и меня интересовала идея контекста, в котором жест становился универсальным. В небольшой деревне Бенгкала[228] на севере Бали врожденная форма глухоты доминирует около 250 лет и все это время затрагивает около 2 % населения. Все в Бенгкале выросли рядом с глухими людьми, и каждый знает уникальный жестовый язык, используемый в деревне, поэтому разрыв между опытом слышащих и глухих людей меньше, чем, возможно, где-либо еще в мире.
Бенгкала также известна как Деса Колок, или Деревня глухих. Когда я приехал сюда в 2008 году, 46 из примерно 2000 жителей села были глухими. Поскольку эта глухота происходит от рецессивного гена, никто не знает, когда она проявится в его семье. Я встречал слышащих родителей с глухими детьми, глухих родителей со слышащими детьми, глухие семьи с глухими родителями и детьми, глухих или слышащих родителей, у которых были как глухие, так и слышащие дети. Это бедное село, и уровень общего образования низкий, но среди глухих он еще ниже. Канта, слышащий учитель в деревне, представила в 2007 году программу обучения глухих из Бенгкалы их собственному жестовому языку ката-колок; в первом глухом классе учились ученики в возрасте от 7 до 14 лет, потому что раньше ни у кого не было образования.
Жизнь в деревнях на севере Бали построена на основе клановой системы[229]. Глухие могут как оставаться, так и выходить за пределы своих кланов; например, на дни рождения детей они приглашают свой собственный клан, а также представителей союза глухих в деревню, в то время как слышащие люди не приглашают никого за пределами своего клана. У глухих есть определенные традиционные профессии. Они хоронят мертвых и служат в полиции, хотя преступности здесь почти нет; они ремонтируют трубы в системе водоснабжения, отличающейся частыми прорывами. Большинство из них – фермеры, разводящие маниоку, таро и слоновью траву для кормления коров. У Бенгкалы есть традиционный вождь, который руководит религиозными церемониями, административный руководитель, выбранный центральным балийским правительством для надзора за исполнением правительственных функций, и глухой вождь – традиционно самый старый глухой человек.
Я прибыл в Бенгкалу вместе с балийским лингвистом И Геде Марсая, который родился в соседнем селе и глубоко изучил ката-колок. Мы спустились в каньон, где река протекала под отвесной каменной стеной высотой в 200 футов. Несколько глухих крестьян ждали нас у воды, там они держат ферму, где выращивают рамбутановые деревья, слоновью траву и очень острый перец. В течение следующего получаса прибыли остальные глухие жители Бенгкалы. Я сел на красное одеяло, расстеленное поверх большого брезентового полотна, а глухие люди устроились вокруг. Люди жестикулировали, говоря со мной, уверенные, что я их понимаю. Геде перевел, а Канта, школьный учитель, оказала дальнейшую помощь, но, к моему удивлению, я смог довольно хорошо уследить за жестами и быстро выучил несколько знаков. Когда бы я ни использовал их, вся группа улыбалась. Казалось, что у них было несколько уровней и видов жестикуляции, потому что, когда они использовали язык жестов, общаясь со мной, то были похожи на группу мимов, и я мог четко следить за их рассказами. Но когда они жестикулировали друг с другом, я вообще не мог понять, что они говорили, а когда они обращались к Геде, то находились где-то посередине между простотой и сложностью.
Знак ката-колок для понятия «грусть» – указательный и средний пальцы на внутренних уголках глаз, которые затем тянут вниз, изображая слезы. Знак «отца» – указательный палец, приложенный к верхней губе, чтобы изобразить усы; знак для «матери» – обращенная вверх открытая рука на уровне груди, поддерживающая воображаемую грудь. Обозначение глухих – указательный палец, вставленный в ухо и повернутый; изображение слышащего человека – вся рука, прижатая к уху, а затем открытая, когда ее отодвигают от головы, изображают что-то вроде взрыва, выходящего из черепа. В ката-колок положительные слова обычно указывают вверх, а отрицательные – вниз; один сельский житель, который побывал в путешествии, сказал другим, что поднятый третий палец – плохое слово на Западе, поэтому они перевернули знак и теперь используют третий палец, указывающий вниз, чтобы рассказать про «ужасы». Словарь постоянно развивается, а грамматика довольно статична.
Язык второго поколения всегда сложнее, чем у первого поколения, спустя много поколений язык приобретает четкую архитектуру. Разговорный язык фермеров на севере Бали не отличается большим словарным запасом, так же, как и ката-колок. Ученые определили около тысячи жестов, но глухие из Бенгкалы явно знают больше тысячи и могут комбинировать существующие жесты для передачи новых значений. Для образованных людей Запада близость требует взаимного знания, достигаемого по мере того как язык открывает секреты двух разумов. Но для некоторых людей «я» в значительной степени выражается в приготовлении пищи, служении эротической страсти и совместном труде, и для таких людей значение, заключенное в словах, является украшением любви, а не ее проводником. Я попал в общество, в котором и для слышащих, и для глухих язык не был основным средством ведения переговоров с миром.
Когда мы закончили обедать, 14 мужчин надели саронги, а две женщины – модные кружевные нейлоновые блузки. Как и большинство глухих, они могли чувствовать вибрацию барабана, и их танец включал движения, которые, казалось, исходили из их миметического языка. Они предложили показать нам боевые искусства, которые используют для обеспечения безопасности деревни. Меня интересовало, как они смешивают жесты и движения рук и ног, чтобы сражаться; один молодой человек, Суараяса, не хотел присоединяться к демонстрации, пока не был пристыжен своей матерью, и все время, пока он демонстрировал нам свои способности, он также неоднократно показывал на жестовом языке: «Посмотри на меня!» Это было жестоко, но игриво. Подошли танцовщицы и раздали всем «спрайт», а затем мужчины предложили искупаться в реке, и мы пошли купаться нагишом. Каменная стена вздымалась над нами, с нее свисали длинные лозы, и глухие люди качались на них. Я сделал несколько нырков, другие упражнялись в стойках на голове, а потом мы поставили наживку для ловли угрей. Кто-то плавал под водой, пока не оказывался прямо рядом со мной, и тогда он выныривал из воды. Они продолжали жестикулировать, общаясь мной, и в этом общении было что-то яркое, даже радостное. Казалось, передо мной была настоящая идиллия, несмотря на бедность и инвалидность сельских жителей.
На следующий день Канта переводила с ката-колок на балийский, иногда обращаясь ко мне на своем ограниченном английском; Геде переводил балийский на английский, время от времени переходя на свой ограниченный ката-колок; глухие жители деревни Бенгкала оживленно беседовали со мной на жестовом языке. Общение в этой языковой неразберихе продвигалось вперед исключительно силой коллективной воли. Были пределы того, о чем можно было спросить, потому что многие грамматические конструкции нельзя было перевести. Например, в ката-колок нет условного времени; в языке также нет категориальных слов – таких, как «животные» или абстрактное понятие имени, только конкретные, например, «корова» или чье-то настоящее имя; не было возможности задавать вопросы, употребляя слово «почему».
Я встретил семью Сантии, глухого сына слышащих родителей, и его жены, Сенинг Сукести, глухой дочери глухих родителей. Эти двое были друзьями с детства. Сантия был несколько медлительным, в то время как Сенинг Сукести – энергичной, живой и умной. Сукести предпочла выйти замуж за глухого мужчину, у слышащих родителей которого было достаточно земли, чтобы дать им работу. Сукести сообщила: «Я никогда не завидовала людям. Их жизнь не легче. Если мы будем много работать, тоже заработаем деньги. Я забочусь о коровах, сею семена, варю маниоку. Я могу общаться со всеми. Если бы я жила в другой деревне, то хотела бы, чтобы меня слышали, но мне нравится здесь».
Трое из четырех детей Сантии и Сукести глухие. Когда их сыну Суаре Путре было девять месяцев, друзья его родителей сказали, что он слышит. В 11 месяцев мальчик начал использовать жестовый язык и теперь свободно на нем общается, хотя чувствует себя комфортнее в устной речи. Когда Суара Путра подрос, он стал переводчиком для своих родителей. Он никогда не хотел отказываться от своего слуха: «У меня два языка, а у большинства – один». Но он утверждал, что был бы так же счастлив, если бы был глухим. Тем не менее он заметил: «Я думаю, моим родителям нравится иметь одного слышащего ребенка. Не то чтобы они меня больше любили, но я пью меньше и не прошу денег все время. Но если бы я был похож на них, в наших отношениях было бы меньше напряженности». Сукести добавила, что Суара Путра говорит на жестовом языке даже лучше, чем его глухие братья и сестры, потому что устная речь позволила ему более складно выражать сложные идеи.
Другая пара, Санди и его жена Кебьяр, жили со своими двумя глухими сыновьями, Нгардой и Судармой. Слышащая жена Нгарды, Молсами, приехала из другой деревни, и Нгарда был рад иметь четверых слышащих детей. «У нас здесь уже много глухих, – выразительно показал он. – Если все мы глухие, это нехорошо». Сударма, с другой стороны, настаивал на том, что он никогда бы не женился на слышащей женщине: «Глухие люди должны держаться вместе. Я хочу жить среди глухих людей, и мне нужны глухие дети».
В этом сообществе много говорили о глухоте и слухе: так люди в более знакомых обществах говорят о росте или расе как о личных характеристиках со всеми преимуществами и недостатками. Они не игнорировали значение глухоты и не преуменьшали ее роль в своей жизни; они не забывали о том, глухие они или слышащие, и не ожидали, что другие это забудут. Союз глухих в Бенгкале чрезвычайно свободен во всех смыслах, кроме географии; их свобода основана на владении языком только в их деревне. Я приехал туда, чтобы исследовать социальную конструктивную модель инвалидности, и обнаружил, что там, где глухота не мешает общению, она не является большим недостатком.
Невозможно воссоздать в Америке мир признания, подобный тому, который встречает глухих детей в Бенгкале, но такие родители, как Эйприл и Радж Чаухан, чрезвычайно преуспели в построении сообщества, преодолевая дипломатические трудности, вызванные поиском расположения культуры, которая относится к ним с предубеждением[230]. Эйприл выросла среди художников привилегированного сообщества афроамериканского происхождения. Она остра на ум, излучает решимость, целеустремленность и волю к победе. У Раджа смешанное индийское и пакистанское происхождение, он очень хорош собой и очень аккуратен; вы легко можете себе представить, что в старости он по-прежнему будет казаться таким же молодым. Он работает в сфере интернет-продаж и говорит уверенно и непринужденно. Многие родители глухих детей, которых я встречал, казались напряженными, но Чауханы чувствуют себя расслабленно; их врожденное чувство гостеприимства обезоружило мир глухих, который другие родители считали непроницаемым.