АВТОМОБИЛЬ

Мануэль мог бы абсолютно точно сказать им, что это была за машина: «тендерберд» последней модели, весь напичканный всевозможной автоматикой, V-образный восьмицилиндровый двигатель в 300 лошадиных сил, максимальная скорость — 120 миль, емкость бензобака — 100 литров. Мануэль имел дело с автомобилями с четырнадцати лет — а сейчас ему уже под сорок — и интересовался всем, что мчится на четырех колесах, не меньше, чем теми, кто ходит на двух ногах и высоких каблуках. Читал он только «Автомобильный аргус» и проспекты с рекламой женской косметики, которые лежали обычно на стойке в аптеке.

В Америке он, демонстрируя свои познания, хотя бы получал удовольствие. Там вас слушают. Даже если вы плохо говорите по-английски и целую вечность подбираете нужное слово. Мануэль, баск по национальности, всю свою молодость проработал в Америке, главным образом в Толедо, штат Огайо. У него и сейчас живет там брат, старший и самый любимый. Об Америке Мануэль тосковал в основном из-за брата и еще из-за рыжеволосой девушки-ирландки, с которой он катался на лодке по реке Моми во время праздника, организованного баскской колонией. В общем-то, между ними ничего не было, если не считать, что однажды она зашла к нему в комнату, а он попытался залезть рукой к ней под юбку, но она быстро поставила его на место.

Когда он жил в Толедо, у него было много любовниц, в основном женщины легкого поведения или замужние дамы, и он вспоминал о них без всякой грусти. Теперь он пытался убедить себя, что тогда был слишком горяч и нетерпелив и что, если бы он приложил немножко усилий, Морин, как и другие, была бы его. В память о том празднике на реке он называл ее Морин, потому что это звучит почти как Моми и походит на ирландское имя, но как ее звали на самом деле, он позабыл. А может, она вовсе и не ирландка. Порою, когда вино вгоняет его в тоску, он даже начинает сомневаться, была ли она в самом деле рыжая. Дочь своей жены — девочке было два года, когда он стал ее папой, — он тоже нарек Морин, но все называли ее Момо или Рири, даже школьная учительница, и он ничего не мог с этим поделать. Так вот всегда в жизни и бывает: как ни припрятывай корочку хлеба, у тебя обязательно ухитрятся ее утащить.

Мануэль не любил навязываться кому-либо со своими рассуждениями, тем более клиентам, он по опыту знал, что владелец французской машины спрашивает вас об американской лишь для того, чтобы узнать, сколько она стоит. А техническая сторона француза не интересует, он обычно уже заранее убежден, что с этой точки зрения она не стоит ничего. Это, естественно, не относится к знатокам, но те и не задают вопросов, они сами задурят вам голову, расхваливая машину. Вот почему Мануэль, когда его спросили о «тендерберде» с золотисто-песочными сиденьями, кратко ответил:

— Она должна стоить не меньше пяти тысяч монет. Сущие пустяки.

Мануэль наполнил бак бензином и теперь протирал ветровое стекло. Рядом с ним стояли местный виноградарь Шарль Болю и агент по продаже недвижимого имущества из Солье, долговязый и худой обладатель малолитражки, который заезжал на станцию три раза в неделю, но имени его Мануэль не знал. Как раз в эту минуту они услышали крик. Мануэль, как и его собеседники, несколько долгих секунд стоял, застыв на месте, хотя он, пожалуй, не мог бы сказать, что это его так уж удивило. Во всяком случае, меньше, чем если бы это произошло с другой женщиной.

Когда он увидел эту молодую даму, он почему-то сразу подумал, что она немножко не в себе. Может, дело тут было в ее темных очках, ее немногословности (она произнесла всего одну-две фразы, самые необходимые) или в той немного небрежной, усталой манере во время ходьбы склонять голову набок. У нее была очень красивая, очень своеобразная походка: когда она шла, казалось, что ее длинные ноги начинаются у талии. Глядя на нее, Мануэль невольно подумал о раненом животном, хотя затруднился бы сказать, на кого она больше походила — на дикую кошку или антилопу, но явно на животное, вырвавшееся из ночного мрака, потому что под светлыми волосами дамы угадывались темные, мрачные мысли.

И вот в сопровождении троих мужчин она идет к конторе Мануэля. Когда они выходили из туалета, мужчины хотели взять ее под руки, но она отстранилась. Она уже не плакала. Она прижимала к груди раздувшуюся руку с широкой синеватой полосой на ладони. И сейчас у нее была все та же плавная походка. Мануэль смотрел на ее правильный, словно окаменевший профиль с коротким прямым носом и крепко сжатыми губами. Даже несмотря на выпачканный в пыли белый костюм и немного растрепавшиеся волосы, для Мануэля она была олицетворением изящного животного, принадлежащего какому-нибудь господину с туго набитым кошельком.

Мануэль почувствовал себя слегка уязвленным, понимая, что такую женщину ему не обольстить, да и вообще, такие не для него. Но еще больше его огорчало другое. На пороге дома, рядом со своей матерью, стояла и смотрела на них девочка. Мануэль предпочел бы, чтобы она этого не видела. Ей было семь лет, и, хотя Мануэль ни на минуту не забывал, что она ему не родная дочь, он все же больше всего на свете дорожил этой девочкой. И она платила ему тем же. Она даже восхищалась им, потому что, когда у отцов ее школьных подружек что-нибудь не ладилось с мотором, они смиренно обращались к нему, а уж его руки умели все наладить и исправить. И сейчас Мануэлю было неприятно, что девочка видит его таким растерянным.

В конторе он усадил даму из «тендерберда» у широкого окна. Все молчали. Мануэль не осмелился отослать девочку, боясь, что она на него обидится. Он пошел в кухню, достал из стенного шкафа бутылку коньяка, а из раковины — чистую рюмку. Миэтта, его жена, вошла вслед за ним.

— Что случилось?

— Ничего. Я сам не знаю.

Прежде чем вернуться в контору, он хлебнул коньяку прямо из горлышка. Миэтта не упустила случая сказать ему, что он слишком много пьет, на что он по-баскски ответил, что благодаря этому он скорее умрет и она сможет еще раз выйти замуж. Первым мужем Миэтты был какой-то испанец, о нем Мануэль не желал даже слышать. Но это была не ревность. Жену он не любил, а может, просто перестал любить. Иногда ему вдруг приходило в голову, что она наставляла рога своему испанцу и девочка родилась неизвестно от кого.

Мануэль налил полрюмки коньяку и поставил на обитый железом стол конторы. Все молча смотрели на рюмку. Дама из машины лишь отрицательно помотала головой. Мануэлю неприятно было начинать разговор, главным образом из-за девочки и еще потому, что он знал: его баскский акцент вообще вызывает удивление, а в такой момент он покажется просто смешным. И тогда он решил предотвратить удар и, раздраженно взмахнув рукой, сказал:

— Вы уверяете, что на вас напали. Но ведь здесь никого больше не было. Вот — кто был, тот и остался. Лично я, мадам, не знаю, почему вы говорите, будто на вас напали, просто не знаю.

Она смотрела на него через свои темные очки, и он не видел ее глаз. Болю и агент по продаже недвижимого имущества по-прежнему молчали. Наверное, они думали, что она эпилептичка или что-нибудь в этом роде, и им было не по себе. Но Мануэль знал, что это не так. Однажды ночью, как раз в тот год, когда он приехал во Францию, у него на станции техобслуживания под Тулузой украли сумку с инструментом. И сейчас ему казалось, хотя он и не смог бы объяснить почему, что он опять влип в какую-то историю.

— Кто-то туда вошел, — утверждала дама. — Вы должны были его увидеть, ведь вы стояли неподалеку.

Говорила она так же неторопливо, как и ходила, но голос звучал четко, в нем не чувствовалось никакого волнения.

— Если бы кто-нибудь вошел, мы, конечно, увидели бы, — согласился Мануэль. — Но в том-то и дело, мадам, что никто, никто туда не входил.

Она повернулась к Болю и агенту. Болю пожал плечами.

— Не станете же вы утверждать, что это был кто-то из нас? — спросил Мануэль.

— Не знаю. Я вас в первый раз вижу.

Все трое от неожиданности онемели и с глупым видом уставились на нее. Предчувствие Мануэля, что снова на него надвигаются какие-то неприятности, как тогда под Тулузой, еще более усилилось. Правда, его успокаивало то, что он не покидал своих клиентов все время, пока она была в туалете (сколько это длилось — минут пять, шесть?), но по наступившей вдруг зловещей тишине он понял, что и они насторожились. Тишину нарушил агент.

— Может, вашей жене следовало бы увести девочку? — обратился он к Мануэлю.

Мануэль по-баскски сказал жене, что Рири нечего здесь делать, да и сама она, если не хочет получить такую взбучку, о которой долго будет помнить, пусть лучше пойдет подышать свежим воздухом. Жена ответила ему, тоже по-баскски, что он ее просто-напросто изнасиловал, ее, вдову изумительного человека, изнасиловал, даже не сняв с нее траурного платья, и поэтому ее ничуть не удивляет, что он так же поступил с другой женщиной. Но все же она вышла, уводя девочку, которая, обернувшись, переводила взгляд с дамы на Мануэля, пытаясь понять, кого в чем обвиняют.

— Никто из нас троих туда не входил, — проговорил Болю, обращаясь к даме, — не утверждайте того, чего не было.

У большого, тучного Болю и голос был под стать. Когда в деревенском кабачке играли в карты, его голос всегда гремел громче всех. Мануэль нашел, что Болю сказал именно то, что надо. Нечего возводить на них напраслину.

— У вас украли деньги? — спросил Болю.

Дама отрицательно мотнула головой и сделала это не задумываясь, без колебаний. Мануэль все меньше и меньше понимал, к чему она клонит.

— Как же так? Ради чего же на вас напали?

— Я не сказала — напали.

— Но именно это вы хотели сказать, — возразил Болю и сделал шаг в сторону дамы.

И вдруг Мануэль увидел, как она изо всех сил прижалась к спинке стула, и понял, что она боится. Из-под ее очков выкатились две слезинки и медленно поползли по щекам, оставляя на них полоски. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мануэль испытывал какое-то странное чувство неловкости и возбуждения. Ему тоже хотелось подойти к ней, но он не решался.

— И вообще снимите ваши очки, — продолжал Болю. — Я не люблю разговаривать с людьми, когда не вижу их взгляда.

И Мануэль, наверное, и агент, да, пожалуй, и сам Болю, который нарочито преувеличивал свой гнев, чтобы казаться грозным, могли поклясться, что она не снимет очков. Но она сняла их. Она сделала это сразу же, словно испугалась, что ее силой заставят повиноваться, и на Мануэля это произвело такое же впечатление, как если бы она перед ним разделась. У нее были большие печальные глаза, совершенно беспомощные, видно было, что она с трудом сдерживает слезы. И честное слово, черт побери, без очков она выглядела еще более привлекательной и безоружной.

Видимо, и на остальных она произвела такое же впечатление, так как снова воцарилось тягостное молчание. Потом, не говоря ни слова, она подняла вдруг свою раздувшуюся руку и показала ее мужчинам. И тут Мануэль, которого она с трудом различала без очков, отстранив Болю, шагнул к ней:

— Это? — спросил он. — Ну нет! Вы не посмеете сказать, что это вам сделали здесь! Сегодня утром это уже было!

И в то же время он подумал: «Какая-то чушь!» Только что он был уверен, что разгадал подоплеку этой комедии — просто его хотят одурачить, — и вот сейчас ему в голову пришел один довод, который опрокинул все. Если она, предположим, и вправду хотела заставить их поверить, что ее покалечили здесь, у Мануэля, и вытянуть у него некоторую сумму, пообещав не сообщать об этом полиции (но уж он-то не попался бы на эту удочку, хотя и побывал однажды в тюрьме), какого же черта она примчалась сюда утром с уже сломанной рукой.

— Это не правда.

Неистово тряся головой, она порывалась встать. Болю пришлось помочь Мануэлю удержать ее. В вырез ее костюма было видно, что на ней нет комбинации, а только белый кружевной лифчик, и что кожа у нее на груди такая же золотистая, как и на лице. Наконец она отказалась от мысли встать, и Мануэль с Болю отошли в сторону. Надевая очки, она продолжала твердить, что это не правда.

— Что? Что не правда?

— Сегодня утром у меня ничего не было с рукой. А если бы даже и было, то вы не могли бы этого увидеть, я находилась в Париже.

Ее голос снова зазвучал звонко, а в манере держаться опять появилось что-то надменное. Но Мануэль понимал, что это вовсе не надменность, а лишь усилие сдержать слезы и в то же время выглядеть настоящей дамой. Она пристально разглядывала свою неподвижную левую руку и странный рубец на ладони почти у самых пальцев.

— Мадам, вы не были в Париже, — спокойно возразил Мануэль. — Вам не удастся заставить нас поверить в это. Я не знаю, чего вы добиваетесь, но никого из присутствующих вы не убедите, что я лжец.

Она подняла голову, но посмотрела не на него, а куда-то в окно. Они тоже посмотрели в окно и увидели, что Миэтта заправляет какой-то грузовичок. Мануэль сказал:

— Сегодня утром я чинил задние фонари вашего «тендерберда». Там отсоединились провода.

— Не правда.

— Я никогда не говорю не правду.

Она приехала на рассвете, он пил на кухне кофе с коньяком и тут услышал гудки ее автомобиля. Когда он вышел, у нее было такое же выражение лица, как и сейчас: спокойное, но одновременно настороженное, напряженное — казалось, чуть тронь ее, и она заплачет, — и в то же время всем своим видом она как бы говорила: «Попробуйте-ка троньте, я себя в обиду не дам». Через свои темные очки она смотрела, как он засовывает полы своей пижамной куртки в брюки. Мануэль сказал ей: «Извините. Сколько вам налить?» Он думал, что ей нужен бензин, но она коротко объяснила, что не в порядке задние фонари и что она вернется за машиной через полчаса. Она взяла с сиденья белое летнее пальто и ушла.

— Вы принимаете меня за кого-то другого, — возразила дама. — Я была в Париже.

— Вот тебе и на! — сказал Мануэль. — Ни за кого другого, кроме как за вас!

— Вы могли спутать машины.

— Если уж я чинил машину, я ее не спутаю ни с какой другой, даже если они похожи как близнецы. Мадам, это вы принимаете Мануэля за кого-то другого. Больше того, могу вам сказать, что, закрепляя провода, я сменил винты и сейчас там стоят винты Мануэля, можете проверить.

Сказав это, он резко повернулся и направился к двери, но Болю удержал его за руку.

— Но ты ведь где-нибудь записал, что произвел ремонт?

— Знаешь, некогда мне заниматься всякой писаниной, — ответил Мануэль. И добавил, желая быть до конца честным: — Сам понимаешь, стану я записывать два жалких винтика, чтобы Феррант заработал еще и на них!

Феррант был сборщиком налогов, жил в той же деревне, и по вечерам они вместе пили аперитив. Будь он сейчас здесь, Мануэль сказал бы то же самое и при нем.

— Но ей-то я дал бумажку.

— Квитанцию?

— Да вроде того. Листок из записной книжки, но со штампом, все как полагается.

Она смотрела то на Болю, то на Мануэля, поддерживая правой рукой свою вздувшуюся ладонь. Наверное, ей было больно. Не видя ее глаз, трудно было понять, что она думает и чувствует.

— Во всяком случае, есть один человек, который может это подтвердить.

— Если она хочет доставить вам неприятности, — сказал агент, — то ни ваша жена, ни дочь не могут выступить свидетелями.

— Оставьте мою дочь в покое, на черта мне еще ее впутывать в эту историю. Я говорю о Пако.

Пако были владельцами одного из деревенских кафе. У них обычно завтракали дорожные рабочие с шоссе на Оксер, и мать с невесткой вставали рано, чтобы обслужить их. Туда Мануэль и послал даму в белом костюме, когда она спросила, где можно перекусить в такое время. Он был настолько поражен, что женщина одна путешествует ночью, да еще в темноте едет в черных очках (тогда он не догадался, что она близорука и скрывает это), настолько поражен, что лишь в последний момент обратил внимание на повязку на ее левой руке, белевшую в сумраке занимающегося утра.

— Мне больно, — сказала дама. — Дайте мне уехать. Я хочу показаться врачу.

— Минутку, — остановил ее Мануэль. — Простите меня, но вы были у Пако, они это подтвердят. Я сейчас позвоню им.

— Это кафе? — спросила дама.

— Совершенно верно.

— Они тоже спутали.

Наступила тишина. Дама сидела не двигаясь и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не желает ему зла, просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:

— Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.

— Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!

— Не было? — Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. — Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я говорю вам, что сегодня утром ваша рука была забинтована.

— Это была не я.

— Ну так зачем же вы снова приехали сюда?

— Не знаю. Я не снова приехала. Не знаю.

По ее щекам опять покатились две слезинки.

— Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.

— Я сам отвезу вас к доктору, — сказал Мануэль.

— Не трудитесь.

— Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинять мне неприятности?

Она с раздражением мотнула головой: «Да нет же!» — и поднялась. На этот раз они отступили.

— Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, — сказал Мануэль. — Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.

— Оставь ее в покое, — вмешался Болю.

Когда они все вышли — впереди она, за нею агент по продаже недвижимости, затем Болю и Мануэль, — они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на куче песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свой старый «фрегат», она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.

— Иди играй, — сказал ей Мануэль. — Я только съезжу в деревню и скоро вернусь.

Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем. Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам. В зеркальце машины было видно, что все они смотрят ему вслед.

Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное для него молчание, он рассказал об этом даме. «Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два-заката». Но, судя по ее отсутствующему виду, она его не слушала.

Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор был старый, очень высокий и могучий как дуб человек, уже много лет носивший один и тот же шевиотовый костюм. Мануэль хорошо знал его, доктор был неплохим охотником, как и Мануэль, считал себя социалистом и иногда одалживал у Мануэля его «фрегат» для визитов к пациентам, когда у его малолитражки — переднеприводная модель, выпуск 48-го года — бывала «сердечная одышка», как он это называл. В действительности же, несмотря на многочисленные притирки клапанов, у нее уже не было ни сердца, ни каких-либо других органов и она не смогла бы своим ходом доехать даже до свалки.

Доктор Гара осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделал рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в сторонке, у двери, потому что кабинет врача внушал ему такое же благоговение, как и церковь напротив, к тому же никто не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай. Доктор бросил взгляд на правую руку.

— Вы левша?

— Да.

— Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.

— Не нужно.

Он провел пациентку в другую комнату, выкрашенную в белый цвет, где находился стол для обследований, какие-то склянки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел за ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она спустила один рукав жакета, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу, скрытую кружевным лифчиком упругую, высокую и довольно большую для такой худенькой женщины грудь. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, ни даже сглотнуть слюну, он чувствовал себя глупо, и в тоже время — почему это? — его вдруг охватила глубокая грусть, да, да, глубокая грусть.

Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он наложил на опухшую ладонь лубок и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго обмотав им всю кисть, до самого запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показывала. Она смотрела то на свою покалеченную руку, то на стену. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже — менее, и Мануэль решил, что лучше и не пытаться понять ее.

Она никак не могла просунуть руку в рукав — он был слишком узок на конце, — и, пока доктор собирал свои инструменты, Мануэль помог ей, подпоров шов. На него пахнуло нежными, воздушными, как ее волосы, духами и еще чем-то горячим — это был аромат ее кожи.

Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, дама, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами — не от раздражения, а от усталости, это он понял, — и сунула в сумку деньги и рецепт.

— Когда я себе это сотворила? — спросила она.

Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.

— Она спрашивает, когда она покалечилась.

Это совсем сбило Гара с толку. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.

— Разве вы этого не знаете?

Она не ответила ему ни словом, ни жестом.

— Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу же, не так ли?

— А вот этот мсье утверждает, будто сегодня утром это уже было, — сказала она, подняв забинтованную руку.

— Весьма вероятно. Но ведь вы-то сами должны знать!

— Но могло быть и утром?

— Конечно!

Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.

Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее «тендерберду», и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она могла бы вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной. Темнело. Перед глазами Мануэля все еще стояло ее обнаженное загорелое плечо.

— Вы не сможете вести машину.

— Смогу.

Она посмотрела ему прямо в глаза, и, прежде чем она раскрыла рот, он уже знал — так ему и надо! — что она скажет.

— Я ведь неплохо вела ее сегодня утром, когда вы меня видели? А ведь с рукой у меня было то же самое, не правда ли? В таком случае, что же изменилось?

До самой станции техобслуживания они больше не обмолвились ни словом. Миэтта уже зажгла фонари. Она стояла на пороге конторы и смотрела, как они вылезают из «фрегата».

Дама пошла к своей машине, которую кто-то, видимо Болю, отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к «тендерберду», мотор которого уже был включен.

— Я не заплатила за бензин, — сказала дама.

Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал цену наугад. Она протянула ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но слова не шли ему на ум. Дама повязала голову косынкой, включила габаритные огни. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:

— А все-таки сегодня утром это была не я.

Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба. И в то же мгновение, глядя на нее, он понял, что, конечно же, именно ее он видел сегодня на рассвете. Но какое это имело значение теперь? И он ответил:

— Право, я уже не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.

Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит тому, что говорит. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.

— Что она говорит?

— А-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?

Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой сказал:

— Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.

Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах от них, под фонарями, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла внезапная, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю очень захотелось сказать ей в благодарность что-то необыкновенное, что-нибудь очень хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одного:

— Ее зовут Морин.

Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:

— Видишь огоньки? Вон они, видишь? Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа!

* * *

Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно оцепенело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и от этого она тоже цепенела. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той мглистой полосы, где сами фары уже тонули во мраке ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы переключиться на ближний свет, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижала скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры «четыре». Пока она не замедлила ход, еще ничего не потеряно. Руль не поворачивался ни на йоту. Париж понемногу уходил все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать, и это хорошо.

А уж она-то знала, что значит терять. Вы считаете, что любите кого-то или дорожите чем-то, и вот в одно мгновение, когда едва успеваешь почувствовать, что стрелка отклонилась от «четверки», ощутить усталость, вздохнуть, сказать себе: «Я не способна ни к кому привязаться, не способна по-настоящему увлечься кем-то», — как дверь вдруг захлопывается, вы мечетесь по улицам, и, сколько бы вы потом ни обливались горючими слезами, как бы долгими месяцами ни пытались вычеркнуть это из своей памяти, вы потеряли, потеряли, потеряли.

Темные пятна, освещенные пятна, петляющая на спуске дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь — это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и наконец дала себе волю. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и, хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызвали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на эти проклятые совиные очки… Вот теперь ты такая, какая есть на самом деле, в твоем распоряжении только правая рука и измученное сердце, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.

Она позволила себе посидеть так несколько минут — три-четыре, а может, и меньше, — потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь вся впереди и вообще она хочет есть, пить и курить. Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Бедная моя девочка, ты типичная шизофреничка. Да, я шизофреничка. Шизофреничка, которая дрожит от холода.

Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее, Дани Лонго, от всего мира. Вот так в детстве, в приютской спальне, они сооружали из простынь шалашики, создавая свой маленький мирок. Она закурила сигарету, с удовольствием затянулась, у нее защипало в горле, как тогда, когда в пятнадцать лет она в этих шалашиках курила свои первые сигареты — затянувшись по разу, они передавали их друг другу, а потом надрывались от кашля, в то время как подлизы-любимчики надзирательницы шипели: «Тише, тише!». Вспыхивал свет, влетала надзирательница в рубахе из грубого полотна, нахлобучив что попало — лишь бы прикрыть! — на свою бритую голову, и принималась направо и налево раздавать тумаки, но больно от этого было только ей самой, потому что все подтягивали колени к подбородку и выставляли вперед локти…

Мимо нее прошли какие-то люди — гулко раздался звук их шагов по мостовой, — потом она услышала бой часов: половина. Половина чего? Если верить часам на щитке «тендерберда» — половина девятого. Дани зажгла свет — в ней все вспыхивает, в этой машине, нельзя нажать ни на одну кнопку, чтобы тебя тут же не ослепило, — и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад. Квитанции за ремонт, произведенный на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.

Она вывалила на соседнее сиденье содержимое своей сумки. Тоже ничего. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то прекрасно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом. Тогда зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по автостраде Париж — Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и за сотню. Сколько женщин в июле одевается в белое? Сколько из них — о Боже мой! — носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешным.

Кстати, владелец станции техобслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, — это правда, тут уж ничего не скажешь, вот она, перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти иного: кто-то из автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верится. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она спустила рукав своего жакета, ей померещился его взгляд — омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, она, наверное, стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя и от своих приятелей, в конторе принялся плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка? Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И конечно, хотя они и не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.

Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляет ощущение, что она немножко плутует, потому что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Это просто совпадение, какая-то путаница. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, лежавший сзади, и вынула оттуда белый пуловер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет в машине, поддела под жакет пуловер, снова включила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий ворот. Каждое из ее движений — а они были очень осторожны и медленны из-за того, что она не привыкла действовать правой рукой, — все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию техобслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая едет в Монте-Карло и умирает от голода.

При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше полутора часов. Но она приспособилась на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать, и у нее похолодело сердце.

Сначала на том месте, где автостраду пересекает дорога на Дижон, она увидела слева на обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею? Когда она отъехала метров на двести, она увидела в зеркальце, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за ней. Она слышала рев мотора, следила, как все увеличивается в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем, и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: «Нет, не может быть, он вовсе не преследует меня, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой». Мотоцикл с ревущим во всю мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись, поднял руку и притормозил. Она остановилась на обочине, метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами «тендерберда», он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел вымотать ей все нервы. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение «тендерберда» обнаружено, все — и ее приметы, и ее фамилия — наверняка известно полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, разве что в Париже, когда ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что это она уже видела, словно ее воображение заранее подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.

Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:

— О, мадемуазель Лонго? Решили проветриться?

* * *

Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной, с горячей водой и мусоропроводом, квартиры при казарме, и сберегательной книжки, проявлял необычайное усердие, стараясь извлечь из книг те знания, которые ему не успели преподать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.

Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, насколько вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках, и это его радовало. Он также ни разу — ни в штатском, ни в полицейской форме — не поднял ни на кого руку. Только старшему сыну несколько раз задал хорошую взбучку за то, что этот тринадцатилетний оболтус носил прическу под ребят из группы «Битлз» и прогуливал уроки математики. Не призови его вовремя к порядку, он совсем от рук отобьется. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом. Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, из-за неисправного мотоцикла можно раньше времени отправиться на тот свет.

Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке автострад № 6 и № 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом «тендерберд». Нарди предпочитал Раппара прочим своим сослуживцам, так как тот был его соседом по площадке и, кроме того, у Раппара тоже не очень ладилось с сыном. Во время дневного дежурства особенно не разговоришься, а вот ночью — дело другое. Кроме мотоцикла, у них были еще три любимые темы: глупость их начальника, недостатки собственных жен и легкомыслие всех остальных женщин.

Нарди сразу же узнал «тендерберд». Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер: 3210-РХ-75. Такой номер легко запомнить, он вроде обратного отсчета при запуске ракет. А ведь последние два часа у Нарди было смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему — он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: «Поезжай на восьмидесятое, посмотри, как там дела, встретимся здесь». Он уже сидел на своем мотоцикле, и ему оставалось только приподнять переднее колесо и сильным толчком ноги запустить мотор. Дав проехать какому-то грузовичку, он рванул сначала направо и тут же круто развернулся. Спустя три секунды перед его глазами уже горели красные фонари «тендерберда», огромные, ослепляющие. Такие фонари могут на всю жизнь лишить покоя какого-нибудь страстного автомобилиста.

Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно — бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, то, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но, пока он шел к ней, фамилия вдруг всплыла в его памяти: Лонго.

Он, пожалуй, не сказал бы, в чем именно, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, как утром, а главное — она смотрела на него так, словно видела впервые. Но потом он понял, что изменилось: утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротом, от которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: непонятно чем взволнованная, она с трудом выдавливала из себя слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.

Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете, неподалеку от Солье, на дороге в Аваллон, из-за того, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, и он был сыт этим по горло, поэтому ей он лишь сказал: «У вас не горят задние фонари; почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было». Ну хорошо, пусть она женщина, пусть даже впечатлительная женщина, все равно нельзя же впадать в такую панику только от того, что валящийся с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.

Лишь потом, когда, удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Изучая ее водительские права — она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, будучи воспитанницей приюта при монастыре, — он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, что она нервничает все больше и вот-вот дойдет до крайности, — а это может именно ему грозить какой-нибудь бедой.

Да, что-то необъяснимое, во всяком случае, лично он, несмотря на все проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но ощущение нависшей над ним опасности было очень отчетливым. Ну, например, вдруг она, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебного долга. И надо ж было так случиться, что он один — Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который будет дан в честь крестин его племянницы. Одним словом, Нарди чувствовал, что влип в историю.

Да, так, документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. «В Париж. — Профессия? — Секретарь в рекламном агентстве. — Откуда выехали сейчас? — Из Шалона, ночевала там в гостинице. — В какой гостинице? — „Ренессанс“». Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. Еще не рассвело. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует. Ему хотелось, чтобы она сняла очки, но он не мог этого потребовать, тем более от женщины, не превратившись тем самым в тупицу жандарма из телепередачи. А Нарди всегда боялся выглядеть смешным.

Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает. Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить. Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне «тендерберда» не поступало, и Нарди подумал, что, если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом. Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.

Теперь же он совсем ничего не понимал. Это была она — такая же перепуганная, странная, — но за день что-то в ней изменилось: стерлась, если можно так сказать, та агрессивность, которую он в ней почувствовал на рассвете. Впрочем, нет, это не совсем точно — не агрессивность, а отчаяние… Нет, опять не то, наверное, нет слова, чтобы определить ее утреннее состояние, когда она была на грани чего-то, и вот это «что-то» теперь позади. Нарди мог поклясться, что если на рассвете в машине и было оружие, то теперь его там нет.

Честно говоря, потом, отоспавшись после дежурства, Нарди испытал какую-то неловкость, вспомнив о молодой даме в «тендерберде». Он нарочно не взял с собой Раппара, когда снова увидел эту машину, — побоялся оказаться в еще более глупом положении. И теперь был рад, что так поступил.

— Похоже, мадемуазель Лонго, мы с вами оба обречены на ночное дежурство. Вы не находите?

Нет, она ничего подобного не находила. Она даже не узнала его.

— Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Молчание.) Наверное, отошли контакты? (Молчание.) Во всяком случае, сейчас они горят. (Молчание, длящееся целую вечность.) Вы их починили в Париже?

Загорелое лицо, наполовину скрытое большими темными очками и освещенное светом приборного щитка, маленький рот, пухлые губы, словно она с трудом сдерживает рыдания, светлый локон, выбившийся из-под бирюзовой косынки. И молчание. Что же она натворила?

— Эй, послушайте, я же с вами разговариваю. Вам починили фонари в Париже?

— Нет.

— А где?

— Не знаю. Где-то под Аваллоном.

Слава Богу! Заговорила! Он даже нашел, что по сравнению с утром ее голос сейчас звучит громче, тверже. Выходит, она немного успокоилась.

— Но вы были в Париже?

— Да, кажется.

— Вы в этом уверены?

— Уверена.

Нарди провел указательным пальцем по губам, стараясь на этот раз как следует разглядеть ее, хотя ему всегда было неловко так разглядывать женщин, даже проституток.

— Какие-нибудь неприятности?

Она лишь слегка покачала головой, и все.

— Вас не затруднит, если я попрошу вас на минутку снять очки?

Она сняла их и поспешила объяснить, словно в этом была необходимость:

— Я близорука.

Она была настолько близорука, что, сняв очки, явно не видела ничего. И, судя по всему, не пыталась видеть, потому что не щурила глаза, как это делала дочка Раппара, которая после кори тоже стала близорукой и, когда щурилась, выглядела очень жалко. Наоборот, едва она сняла очки, как глаза ее широко раскрылись и стали какие-то беспомощные, пустые, совершенно изменив ее лицо.

— И с таким зрением вы ухитряетесь вести машину в темноте?

Он постарался сказать это мягко, но тут же подосадовал на себя за эту фразу, типичную для какого-нибудь тупого, твердолобого блюстителя порядка. К счастью, она сразу же снова надела очки и вместо ответа слегка кивнула головой. Но Нарди не давала покоя еще и ее перевязанная рука.

— А ведь это неблагоразумно, мадемуазель Лонго, тем более с больной рукой. (Ответа нет.) Помимо того, насколько я понимаю, вы весь день за рулем? (Ответа нет.) В оба конца, это сколько же получается? Километров шестьсот? (Ответа нет.) Вам так необходимо ехать? Куда вы направляетесь сейчас?

— На Юг.

— А точнее.

— В Монте-Карло.

Нарди присвистнул.

— Уж не собираетесь ли вы совершить этот путь без остановки?

Она энергично помотала головой. Наконец-то в первый раз она ответила на его вопрос вполне определенно.

— Я скоро остановлюсь в какой-нибудь гостинице.

— В Шалоне?

— Да, в Шалоне.

— В гостинице «Ренессанс»?

Она снова непонимающе взглянула на него.

— Вы же мне говорили, что ночевали в «Ренессансе». Разве это не правда?

— Правда.

— Ваш номер остался за вами?

— Нет, не думаю.

— Не думаете?

Она покачала головой и отвернулась, избегая его взгляда. Держа перевязанную руку на руле, она сидела неподвижно, но в ее позе не было того вызова, как у некоторых водителей, которые, слушая нравоучения жандарма, думают при этом: «Валяй, валяй, все это безумно интересно, а когда ты кончишь паясничать, я наконец смогу ехать дальше». Нет, она просто производила впечатление человека растерянного, потерявшего почву под ногами, которому не приходит на ум ни одна мысль, ни одно слово, и вид у нее был такой же беспомощный, как тогда, когда она сняла очки. Если бы он потребовал, чтобы она проехала с ними в жандармерию, она не стала бы противиться и, наверное, даже не спросила бы зачем.

Он зажег свой фонарик и пошарил лучом в машине.

— Можно посмотреть, что у вас в ящичке для перчаток?

Она открыла его. В ящичке лежали только документы, и она примяла их рукой, показывая, что больше там ничего нет.

— Вашу сумочку.

Она раскрыла и сумку.

— А в багажнике есть что-нибудь?

— Нет. Чемодан здесь.

Он посмотрел содержимое ее черного чемоданчика: одежда, два полотенца и зубная щетка. Просунувшись в открытую дверцу, Нарди навис над передним сиденьем. Она отодвинулась, чтобы дать ему место. Нарди чувствовал себя болваном, к тому же надоедливым болваном, но его не оставляло предчувствие, что он упускает нечто необычное, серьезное, в чем ему следовало бы разобраться.

Вздохнув, он захлопнул дверцу.

— Мадемуазель Лонго, мне кажется, у вас какие-то неприятности.

— Просто я устала, только и всего.

За спиной Нарди с шумом пролетали машины, от света фар тени резко смещались на лице молодой женщины, все время меняя его.

— Давайте сделаем вот что: вы дадите мне слово, что остановитесь в Шалоне, а я позвоню в «Ренессанс» и закажу для вас комнату.

Таким образом он сможет проверить, была ли она там накануне, не обманывала ли. Он просто не представлял себе, что еще можно предпринять.

Она кивнула в знак согласия. Нарди посоветовал ей ехать осторожно — перед праздниками на дорогах много машин — и, поднеся палец к шлему, отошел, но какой-то внутренний голос все время твердил ему: «Не отпускай ее, иначе вскоре убедишься, что ты растяпа».

Она даже не сказала ему «до свиданья». Он остановился на шоссе, широко расставив ноги, чтобы машины, ехавшие в том же направлении, что и она, замедлили ход и дали ей возможность влиться в их поток. Возвращаясь к своему мотоциклу, он следил за ней глазами. И уговаривал себя, что, в конце концов, не может он отвечать за всех и ему не в чем упрекнуть себя. А если уж она мечтает закончить свою жизнь с портретом в газете, то, наверное, где-нибудь на ее пути, на автостраде № 6 или № 7, найдется какой-нибудь более упрямый его коллега, который помешает ей это сделать. После пятнадцати лет службы Нарди верил, пожалуй, лишь в одно-единственное достоинство полицейских, верил свято, как в Евангелие: их много. И все они один упрямее другого.

* * *

Включив дальний свет, она неслась по автостраде, и в то же время ей словно бы снился сон. Сон как сон. Такие сны ей снились много раз и дома: проснувшись, о них и не вспоминаешь. А сейчас она знала, что ей даже не предстоит проснуться в своей комнате. Впрочем, она и не спала уже. А сон, что она видела, был чей-то чужой сон.

Разве так не бывает: ты делаешь всего один шаг, самый обыкновенный, такой же, как и все твои шаги в жизни, и вдруг, незаметно для себя, переступаешь границу действительности, ты остаешься самой собой, живой, бодрствующей, но в то же время оказываешься в чьем-то сне — ну, предположим, своей соседки по приютской спальне? И ты все идешь и идешь, уверенная, что ты пленница этого совершенно нелепого мира, хотя и точной копии настоящего, но ужасного тем, что в любую минуту он может улетучиться из головы твоей подружки, и ты исчезнешь вместе с ним.

Так же как во сне, где причины, побудившие тебя действовать, меняются по мере развития событий, так и Дани уже не знала, почему она в ночи мчится по этой автостраде. Ты входишь в комнату — щелк! — нажимаешь кнопку, и на экранчике появляется рыбачья деревушка, но Матушка здесь, и ты пришла к ней признаться, что предала тогда Аниту, но никак не можешь найти нужные слова, потому что вся эта история непристойна, и тогда ты бьешь и бьешь Матушку, но это уже не она, а другая старая женщина, к которой ты приехала, чтобы забрать свое белое пальто, и дальше все в том же духе. Сейчас ей ясно одно: нужно попасть в гостиницу, где она якобы уже была, причем попасть в нее до того, как там скажут жандарму, что она у них не останавливалась. Или наоборот, что останавливалась. Говорят, когда человек сходит с ума, ему кажется, что сумасшедшие — те, кто его окружает. Видно, так оно и есть. Она сошла с ума.

После Арне-ле-Дюк она нагнала длинную вереницу грузовиков, которые медленно тянулись друг за другом. Ей пришлось бесконечно долго тащиться за ними, пока не кончился подъем. Когда она наконец обогнала один грузовик, за ним второй и затем все остальные, ее охватило чувство огромного облегчения. Оно было вызвано не столько тем, что она обогнала грузовики и теперь перед ней лишь черная дорога да ночной простор, сколько запоздалой радостью, что ее не арестовали за угон автомобиля. Значит, ее не разыскивают. Она спасена. Ей казалось, что она только сейчас рассталась с жандармом. Она была в таком смятении, что даже не заметила, как пролетело время и позади осталось двадцать километров.

Хватит, пора перестать делать глупости и немедленно вернуться в Париж. О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальное — частями в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев. Не в огромную гостиницу с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а во вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет глубокомысленный обмен мнениями в послеобеденный час о пьесе Ануя с женой какого-нибудь колбасника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же, в лучшем случае, с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, и таким образом он и она, Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: «Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках». Да, она может сколько угодно издеваться над этим, презирать, но именно это и есть ее мир, и другого она не заслужила. Она просто дура, которая корчит из себя невесть что. Если тебе достаточно увидеть свою тень, чтобы упасть в обморок, тогда сиди дома, в своей норе.

Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.

Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну взять хотя бы Каравея. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, неужели она верит, что он решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет. Анита, конечно же, расхохоталась бы — ее реакция не могла быть иной, — представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.

В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, — это услышать от Каравея: «Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей». И выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее дать объяснение или возместить издержки. А потом любезно попросит покинуть агентство. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет от этого, так как там оклад больше. Вот и все, идиотка.

Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром, на том же месте. Ну что ж, и этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким испанцем на станции техобслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она немножко пришла в себя и начинает кое о чем догадываться. Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но то, о чем она уже догадалась, позволяет ей заключить, что тут нечего пугаться даже зайцу. Сейчас она испытывает только чувство стыда.

Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки — сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье — она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.

А ведь она умеет и огрызнуться, и постоять за себя, да еще как яростно, в этом она убеждалась не раз. Ей было всего тринадцать лет, когда она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де Ла Питье, которая любила направо и налево раздавать воспитанницам оплеухи. Да и Анита, которая ее за человека не считала, именно ей обязана самой крупной взбучкой, которую получала в своей жизни. Дани вышвырнула ее на лестничную площадку вместе с ее сумкой, пальто и всеми остальными манатками. Потом она, конечно, плакала, плакала несколько дней подряд, но не из-за того, что избила Аниту, а совсем по иной причине, той, по которой, она поняла, она никогда уже не сможет быть сама собой, но об этих слезах никто, кроме нее, не знал. Никто, кроме нее, не знал и того, что за какой-нибудь час, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от безмятежного покоя к полнейшему отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она всегда помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени — и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее — девушка с характером.

Когда она уже подъезжала к Шалону, у нее снова разболелась рука. Может быть, она невольно крепче сжала пальцы на руле, а может, просто кончилось действие укола. Боль еще не была резкой, но рука в лубке давала себя знать. А до этого она даже забыла о ней.

При свете фар она увидела огромные рекламные щиты знакомых фирм, расхваливающих свой товар. Рекламы одной из этих фирм — фирмы минеральной воды — проходили в агентстве как раз через ее руки. Сейчас их вид не доставил Дани удовольствия. Она решила, что, приехав в гостиницу, сразу же примет ванну и ляжет спать. А когда отдохнет, немедленно вернется в Париж. Если у нее действительно есть характер, то вот теперь-то и настало время проявить его. У нее еще есть шанс утереть нос тем, кто утверждает, будто видел ее в этих местах. Этот шанс — гостиница «Ренессанс», в которую ее послал жандарм. Название, между прочим, символическое, и именно там и возродится феникс.

Она заранее убеждена, что там ей скажут, будто видели ее накануне. Она даже убеждена, что им уже известно ее имя. Впрочем, это естественно, ведь жандарм позвонил туда. Но теперь-то она не растеряется, она накрепко вобьет себе в голову, что за угон машины ей ничего не угрожает, и сама перейдет в наступление. «Ренессанс»? Пусть будет «Ренессанс». Она чувствовала, как в ней поднимается холодная, восхитительная ярость. Только вот откуда жандарм узнал ее фамилию? Наверное, она назвала ее у врача или, может, на станции техобслуживания. Вообще-то она не болтлива — или, во всяком случае, считает, что это так, — но все же вечно что-нибудь да сболтнет по легкомыслию. А вот в том, что инцидент с рукой имеет непосредственную связь со всем остальным, она не права. Рука — просто какая-то непредвиденная случайность в этом… вот сейчас ей пришло в голову верное определение — розыгрыше. Ее решили разыграть, мистифицировать.

Где это началось? В Аваллоне-Два-заката? У старухи? Нет, раньше, наверняка раньше. А с кем она общалась до этого? С парочкой в ресторане, с продавщицами в магазинах, с шофером грузовика, который так очаровательно улыбался и стянул у нее букетик фиалок и… Ах, Дани, Дани, неужели твоя голова существует лишь для того, чтобы повязывать ее косынкой? Шофер! С него началось! Ну нет, даже если ей придется посвятить этому остаток своей жизни, она найдет парня с улыбкой как на рекламе зубной пасты, она даже набьет чем-нибудь тяжелым свою сумку и пересчитает ею его великолепные зубы.

В Шалоне уже начали украшать к празднику улицы трехцветными бумажными флажками и гирляндами маленьких лампочек. Дани пересекла город и выехала на набережную Соны. Прямо перед собой она увидела острова, и на самом большом из них — какие-то строения, судя по всему — больницу. Она поставила машину на тротуар у реки, выключила мотор и потушила подфарники.

Ее не покидало странное чувство, что все это она уже видела, все это уже было в ее жизни. Лодка на черной воде. Огни кафе на противоположной стороне улицы. И даже «тендерберд», неподвижный, но с еще не остывшим мотором, стоящий вот так в летний вечер в Шалоне, в один ряд с другими машинами, еще больше усиливал это чувство, и ей казалось, что она точно знает, что произойдет в следующую минуту. Наверное, это было вызвано усталостью, огромным нервным напряжением, которое не оставляло ее весь день, и вообще всем.

Она сняла косынку, тряхнула волосами, пересекла улицу, получая наслаждение от ходьбы, и вошла в залитое светом кафе, где под аккомпанемент звонков электрического бильярда Баррьер пел о своей жизни, а посетители рассказывали друг другу о своей, хотя услышать было трудно, и ей тоже пришлось повысить голос, чтобы спросить у кассирши, где находится гостиница «Ренессанс».

— На улице Банк, идите прямо, потом налево, но там дорого, предупреждаю вас.

Дани заказала фруктовый сок, но потом передумала — надо подбодриться! — и выпила рюмку очень крепкого коньяку, после чего все внутри у нее запылало. На рюмке были нанесены деления и нарисованы розовые поросята разных размеров. Она оказалась совсем ничтожным поросенком. Кассирша, по-видимому, прочитала ее мысли даже несмотря на темные очки, потому что она звонко и дружелюбно рассмеялась и сказала:

— Не огорчайтесь, вы хороши и такая, какая вы есть.

Дани не решилась заказать вторую рюмку коньяку, хотя ей хотелось выпить еще. Она взяла со стойки пачку соленой соломки и, грызя ее, стала отыскивать на табло музыкального автомата имя Беко. Опустив монету, она нажала кнопку «Наедине с судьбой», и кассирша сказала, что эта пластинка на нее тоже очень действует, и кончиками пальцев похлопала себя по левой стороне груди.

Дани вышла в ночь и немножко прошлась — ветерок приятно обвевал ей лицо. Стоя у реки, она подумала, что ей уже не хочется ехать в «Ренессанс». А что хочется? Хочется бросить пачку соломки в воду — и она ее бросила! — хочется поесть спагетти, хочется, чтобы ей было хорошо, хочется оказаться сейчас в Каннах или еще где-нибудь, хочется надеть белое воздушное платье, которое она купила в Фонтенбло, и оказаться рядом с каким-нибудь приятным молодым человеком, который бы успокоил ее, а она бы его целовала, целовала так крепко… И чтобы этот молодой человек походил на ее первого возлюбленного, из-за которого она уже никого по-настоящему не могла полюбить. Они познакомились, когда ей было двадцать лет (и это длилось два года), но у него, как говорится, уже было свое гнездо, была жена, которую он продолжал безнадежно любить, ребенок — Дани видела его фотографии… Боже, до чего она устала! Который же теперь час?

Она направилась к машине. Вдоль набережной росли одуванчики, или, как их иногда называют, ангелочки. В детстве она дула на них, белые пушинки разлетались, и ей казалось, что она — девушка с обложки словаря Ларусса. Она сорвала одуванчик, но не решилась подуть на него, потому что на нее смотрели прохожие. Ей захотелось, чтобы сейчас она встретила на своем пути ангела, но ангела мужского пола, без крыльев, красивого, спокойного и веселого, одного из тех ангелов, которых так опасалась Матушка, и пусть бы он держал ее в своих объятиях всю ночь напролет. И завтра она забыла бы свой дурной сон, и они вместе мчались бы на ее Стремительной птице на Юг… Остановись, дуреха…

Ее молитвы обычно не приносили ей удачи, но сейчас, когда она открыла дверцу машины, ей захотелось завыть. Ангел или нет, но он действительно сидел в машине — совершенно незнакомый, довольно-таки смуглый, довольно высокий, довольно подозрительного вида, с сигаретой во рту, одной из тех сигарет с фильтром, что она оставила под щитком. Он удобно устроился на переднем сиденье, рядом с рулем, упершись подошвами своих мокасин в ветровое стекло, и слушал радио. С виду он был ее ровесник. На нем были светлые брюки, белая рубашка и пуловер без воротника. Он надменно посмотрел на нее своими черными глазами и сказал глухим, довольно приятным голосом, но с легким раздражением:

— Где вы столько времени пропадали? Так мы никогда не уедем!

* * *

Филипп Филантери, по прозвищу Плут-Плутище (потому что два плута ценятся дороже, чем один), придерживался по меньшей мере одного твердого принципа: он был убежден, что в тот момент, когда он умрет, мир рухнет и, стало быть, остальные люди существуют лишь для того, чтобы снабжать его всем необходимым, и ни для чего более, а потому нечего ломать себе голову над оправданием смысла их жизни, тем более что вообще думать глупо — умственное напряжение может отразиться на здоровье и сократить срок его жизни, те шестьдесят или семьдесят лет, которые он рассчитывал прожить.

Накануне ему исполнилось двадцать шесть. Воспитывался он у иезуитов. Смерть матери — она умерла несколько лет назад — была единственным событием в его жизни, действительно причинившим ему боль, и он до сих пор не мог смириться с этой утратой, до недавнего времени он был хроникером одной эльзасской газеты, а сейчас у него в кармане лежал билет на теплоход до Каира, контракт с каирским радио и несколько су. С точки зрения Филиппа, женщины по сути своей существа низшие и обычно не требуют большого умственного напряжения, а потому они — самая желанная компания для такого парня, как он, которому надо два раза в день поесть, время от времени переспать с кем-нибудь и до 14-го июля добраться до Марселя.

Накануне, в день своего рождения, он был в Баре-ле-Дюк. Он приехал туда на малолитражке с одной учительницей из-под Меца, страстной поклонницей Лиз Тейлор и Малларме, которая направлялась в Сен-Дизье, департамент Верхняя Марна, повидаться с родителями. День клонился к вечеру. Шел дождь, потом сияло солнце, потом снова шел дождь. Ей было двадцать два, а может, двадцать три года, она рассказывала ему, что у нее есть жених, но теперь-то она порвет с ним, и это будет безболезненно для них обоих, говорила, что сегодня самый прекрасный день в ее жизни и многое другое в том же духе.

В Баре-ле-Дюк она оставила его в пивном баре, дав ему тридцать франков на ужин. Они договорились, что она заскочит в Сен-Дизье обнять родителей и в полночь вернется к нему. Проглядывая «Франс-Суар», он съел тушеную капусту с сосисками, потом взял свой чемоданчик и вскочил в автобус. Кофе он выпил в кафе на окраине города. Кафе было при довольно приличной гостинице, с большим камином в зале и официантками в черных платьях с белыми передничками. Поняв из разговора какой-то пары за соседним столиком, что ночью они едут в Мулен, он познакомился с ними — с белокожей брюнеткой лет сорока с крутыми бедрами и ее деверем, нотариусом из Лонгийона. Они уже кончали ужинать. Филипп наплел невесть что: будто он решил посвятить свою жизнь воспитанию малолетних преступников и вот сейчас получил назначение в Сент-Этьен.

Насколько он понял, даму подобными баснями не растрогаешь. После клубники со сливками она закурила сигарету и явно думала о чем-то своем. Он перекинулся на ее толстого деверя с багровым лицом, одетого в летний костюм из какой-то блестящей ткани, и сказал ему, что впервые видит такого элегантного нотариуса. Часов в одиннадцать вечера Филипп вместе с новыми знакомыми сел в черный «Пежо-404», который явно страдал одышкой, и они уехали.

К часу ночи он уже знал об их жизни все: и о земле, полученной в наследство, которую они имели глупость продать, и о злом паралитике деде, о характерах мужа дамы и другого его брата, к которому они ехали в Мулен. Нотариус остановил машину, чтобы немного поспать, и Филипп, довольно мрачный, вышел с дамой выкурить английскую сигарету на обочине дороги. Томно потянувшись, она сказала, что на природе, когда кругом все так прекрасно и тихо, она чувствует себя молодой. Они пошли по тропинке, которая, должно быть, вела на какую-нибудь ферму. Дама то и дело останавливалась, пытаясь в темноте угадывать названия цветов. По слегка дрожавшему голосу он догадывался, что в горле у нее застрял комок, что ею овладевает страсть и поэтому она выдумывает Бог знает что.

Затратив уйму времени на поиски подходящего места, он овладел ею, стоя на коленях, потому что она боялась испачкать юбку, и всякий раз, когда она в изнеможении откидывалась назад, спрашивал себя, уж не случится ли с ней чего, не отдаст ли она Богу душу прямо тут, у него в руках. А она, задыхаясь, несла всякую чушь — его прямо-таки тошнило от нее, — что, дескать, с ней такое впервые, что он не должен ее презирать, что отныне она принадлежит только ему, и когда его перестали притягивать ее белые, почти светящиеся голые ляжки, его и впрямь чуть не вывернуло. После, оправляя платье, она спросила, любит ли он ее. Нашла о чем спрашивать.

Когда они вернулись, ее деверь все еще спал в машине. Они его разбудили. Тереза — так ее звали — потребовала, чтобы Филипп сел с нею сзади, и деверь, наверное, догадался обо всем, но ничего не сказал. Когда они въезжали в городок Бон, она задремала. Филипп, раскрывая ее сумочку, щелкнул замком, и нотариус, замедлив ход, тихим голосом предупредил его: «Вы моложе и сильнее, но я буду защищаться, и это плохо кончится. Не надо, прошу вас». Филипп закрыл сумочку и вышел из машины. Тереза продолжала спать.

Все, что у него было, — это десять с чем-то франков, чемоданчик и непреодолимое желание поспать. Он пошел по пустынному Бону к вокзалу, ориентируясь на шум поездов. В зале ожидания он прикорнул, но сон был тревожный, и часов в восемь он встал, побрился в уборной, выпил кофе и купил пачку сигарет. Потом, решив, что в его положении нужно быть бережливым, сигареты вернул.

Немного погодя он сел в автобус, идущий в Шалон-сюр-Сон. Денег у него больше не было, но разве так уж дьявольски трудно найти на автостраде № 6 какую-нибудь дуру с набитым кошельком? Однако это оказалось действительно дьявольски трудным. От обеда и до самого вечера бродил он по Парижской авеню, по улице Ситадель, и никто ему не попался, и не на что даже было зайти в бистро. Прибегать к грабежу, когда в ход идут и кулаки и нож, было не в его вкусе. Пока еще есть время — он дал себе срок до полуночи, — он предпочел бы обойтись без водителей грузовиков и прочих болванов мужского пола, потому что с ними начнешь разыгрывать бедного студента-медика в мечте утащить бумажник, а кончишь на скамье подсудимых. Кроме того, если женщине можно и даже нужно, в случае необходимости, дать оплеуху, то с мужчиной так легко не разделаешься, его уже надо стукнуть по башке как следует, а если он посильнее тебя, то двинуть его ногой пониже живота. Голова — вещь хрупкая, да и прочее тоже. Нельзя же ставить на одну карту толщину черепа и толщину бумажника.

Будь сейчас утро или хотя бы не суббота, он бы зашел в любой дом с дешевыми квартирами, познакомился с какой-нибудь домашней хозяйкой, измученной, с непонятой душой, голлисткой по политическим пристрастиям, и, пока ее муж не пришел со службы, а ребятишки из школы, он взял бы у нее интервью для «Прогре де Лион», и их разговор закончился бы в супружеской постели, а она бы потом объяснила мужу, что потеряла свой кошелек в магазине стандартных цен. Или же он сам отправился бы в этот магазин и обработал бы там какую-нибудь продавщицу. Но в субботу, тем более к вечеру, продавщицы совсем одуревают от ошибок кассирш и тупости покупательниц, так что у него не было никакой надежды на успех.

Часов в пять, побеседовав с бельгийскими туристами, которые, к сожалению, возвращались на родину, он сказал себе: на этот раз, милый мой, ты остался с носом и дело кончится тем, что тебе придется изувечить какого-нибудь водителя грузовика, отца четверых детей, ведь перед тем, как четырнадцатого утром он сядет в Марселе на теплоход, ему необходимо побывать в Кассисе, где у него есть один приятель — владелец гаража, живший раньше в Меце, который мог бы снять его с мели. Сегодня одиннадцатое. При таких темпах он доберется до Марселя не раньше конца месяца.

Тут ему пришла в голову одна мысль, не такая уж гениальная, скажем прямо, но все же лучше, чем ничего: попытать счастья у дверей какого-нибудь коллежа или лицея, когда оттуда повалят ученики. Он исходил немало улиц, порядком сбив ноги, пока не сообразил, что уже начались каникулы и школы опустели. Но ему все-таки удалось набрести на какие-то коммерческие курсы для девушек — там в ожидании толпились мамаши. Вот только чемодан в руке был некстати. С ним он смахивал на приезжего деревенщину.

Когда пташки выпорхнули, ему прямо в глаза светило солнце над фабричной крышей, поэтому он с трудом выбрал то, что искал. Это была блондинка, высокая, в теле, с вызывающе громкими голосом и смехом, со стянутыми кожаным ремешком книжками под мышкой. Он сказал себе, что ей шестнадцать лет, — из принципа, потому что чувствовал бы себя униженным, если бы дал ей меньше. Ну, вперед!.. Она шла в окружении подружек, и их число таяло на каждом перекрестке, где они, прежде чем расстаться, останавливались и долго болтали. Он узнал ее фамилию — Граншан, а чуть позже и имя — Доменика. Она заметила, что он идет за ними. Время от времени она кидала на него взгляд своих голубых глаз — он выдавал ее глупость, — затем переводила его на чемодан.

У стадиона, на улице Гарибальди, она наконец осталась одна. Он схватил ее за руку, сказал только: «Доменика, я ведь тоже человек, ты должна меня выслушать», — и тотчас отпустил ее, перепуганную до смерти, отошел и сел на каменный бордюр, ограждавший футбольное поле. Не сразу, лишь через полминуты она подошла к нему. Не глядя на нее, он сказал, что уже давно любит ее и одновременно ненавидит, что над ним смеялись из-за нее, и вот он подрался, потерял работу и, перед тем как уехать, просто не может — даже если она тоже поднимет его на смех — не сказать ей, что он почувствовал в ту минуту, когда впервые увидел ее, — ну и прочую белиберду в том же духе. Потом он взглянул на нее: она стояла растерянная, с пунцовыми щеками, но уже без страха в глазах, а он, похлопывая ладонью по бордюру рядом с собой — приглашая ее присесть, — спрашивал себя, сколько у нее при себе денег или сколько она сможет достать и сколько времени у него уйдет на то, чтобы завладеть ими.

У нее оказалось две бумажки по десять франков и еще пятифранковая монета — своего рода талисман — в кармашке блейзера. Она отдала их ему три часа спустя, в подъезде своего дома, унылого, пропахшего супом с капустой, она тихонько плакала, называла его Жоржем — так он ей представился, — она неумело целовала его сжатыми, солеными от слез губами, у него было ощущение, что это убийство, и он злился на себя за то, что это убийство — всего из-за каких-то двух тысяч старыми, он обещал ей, что никогда не уедет и будет ждать ее завтра в полдень у какого-то там памятника, да, конечно же, он знает, где он. Когда она, поднявшись по лестнице, в последний раз обернула к нему свою физиономию несчастной идиотки, верящей в счастье, он про себя выругался: какого черта, ему тоже никто не делал подарков, его подонок-отец тоже всю жизнь держал его мать за дуру, а ведь она как-никак была его мать, разве нет? И вообще, ну их всех к дьяволу.

Он зашел в кафе-экспресс и, глядя во тьму за стеклом витрины, съел гамбургер. Кафе выходило на набережную Мессажери. Он долго сидел там, понимая, что пойти куда-нибудь в другое место обойдется еще дороже, и, кроме того, он по опыту знал, что после наступления темноты надо уметь ждать, ждать упорно, на одном месте, иначе прозеваешь свое счастье. Около одиннадцати он увидел, как на набережной остановился белый «тендерберд». Он как раз доедал второй гамбургер и допивал второй графинчик вина. Он разглядел в машине косынку, то ли зеленую, то ли голубую, и сзади — номер департамента Сена. «Наконец-то», — подумал он.

В тот момент, когда он раскрыл дверь кафе, из машины вышла молодая женщина. Высокая, в белом костюме. Она была уже без косынки, и ее золотистые волосы блестели в свете фонарей на набережной. Левая рука у нее была забинтована. Она перешла улицу и скрылась за дверью другого кафе, чуть подальше. Ее настороженная и в то же время размашистая походка понравилась ему.

Прежде чем заглянуть в кафе, Филипп тоже перешел улицу, только в обратном направлении, прогулялся вокруг машины, проверяя, не сидит ли кто-нибудь в ней. Там никого не было. Он открыл дверцу у руля. В машине пахло дамскими духами. Над приборным щитком он обнаружил пачку сигарет «Житан» с фильтром, вынул одну и закурил от зажигалки в машине, открыл ящичек для перчаток, потом стоявший на заднем сидении чемодан: две пары кружевных нейлоновых трусиков, светлое платье, брюки, купальный костюм и ночная рубашка, пахнувшая теми же духами, в то время как все остальные вещи еще пахли магазином. На всякий случай он положил в машину и свой чемоданчик.

В кафе он входить не стал, а лишь заглянул туда через стекло. Молодая женщина выбирала пластинку у музыкального автомата. Во рту она держала соленую соломку. Он обратил внимание, что ее темные очки — с оптическими линзами и странно отражают свет. Близорукая. Лет двадцать пять. Правой рукой орудует неумело. Имеет мужа или любовника, способного сделать ей такой рождественский подарок — «тендерберд». Когда она нагнулась к проигрывателю, костюм плотно обрисовал ее тело — крепкое, упругое, с длинными ногами, на юбке он заметил несколько грязных пятен. У женщины была скромная прическа, небольшой рот и небольшой нос. Когда она заговорила с толстой рыжей покорительницей сердец, сидевшей за кассой, он по ее мимолетной грустной улыбке понял, что у нее какие-то неприятности или даже горе. Мужчины, иными словами, все посетители кафе, украдкой бросали на нее быстрые испытующие взгляды, но она явно этого не замечала. Она слушала песенку Беко (Филипп тоже слышал ее на улице), в которой певец говорил ей, что она одинока на свой звезде. Все ясно: ее бросил любовник и рана совсем свежая. Таких не обкрутишь.

Конечно, не богата, а если у нее и водятся денежки, то с недавних пор. Почему он так решил, он бы и сам не мог сказать. Может, потому, что богатая девушка не станет одна разгуливать по Шалону в одиннадцать часов вечера. Впрочем, а почему бы ей не погулять? А может, он так решил потому, что в ее чемодане были лишь зубная щетка да совсем немного вещей. Но, во всяком случае, он понимал, что женщина такого рода — не находка для него, с тем же успехом он может хоть сейчас остановить какой-нибудь грузовик. Нет, таких не обкрутишь.

Филипп уселся в машину и стал ждать, настроив приемник на «Европу-1» и закурив вторую сигарету. Он видел, как она вышла из кафе, пересекла улицу и, пройдя немного вперед, остановилась у парапета набережной. Пока она шла от реки к машине, он, глядя на ее своеобразную, но красивую походку, подумал, что она, должно быть, женщина степенная, рассудительная, но в то же время было в ней что-то такое, что его подбодрило, ибо под этим строгим костюмом наверняка таится страстная натура, и поэтому ей от него не уйти.

Открыв дверцу машины и услышав его упрек, что она слишком долго пропадала где-то, она лишь слегка отпрянула, но больше ничем не выказала своего удивления. Она тут же села за руль, одернула юбку, чтобы прикрыть колени, и, вынимая ключи из сумочки, сказала:

— Только не говорите мне, что вы меня уже видели. Я больше этого слышать не могу.

У нее был поразительно ясный выговор, казалось, она отчеканивает каждую букву. Не придумав ничего лучшего, он ответил:

— Ладно, разговаривать будете потом. Знаете, который час?

Больше всего его смущали ее очки. Два овальных черных стекла, за которыми скрывалось неведомо что. Ее голос прозвучал так же четко:

— Убирайтесь из моей машины.

— Это не ваша машина.

— Да?

— Да. Я видел бумаги в ящичке для перчаток.

Она пожала плечами и сказала:

— Будь так любезен, убирайся. И поскорее.

— Я еду в Канны.

— Великолепно. Но все-таки убирайся. Знаешь, что я сделаю, если ты не уберешься отсюда?

— Вы отвезете меня в Канны.

Она даже не улыбнулась. Хлопнула его по ногам, чтобы он не упирался подошвами в ветровое стекло, и он сел как полагается. Она бросила на него быстрый взгляд.

— Я не могу отвезти тебя в Канны.

— Меня это очень огорчает.

— Чего тебе, собственно, от меня надо?

— Чтобы ваша паршивая таратайка тронулась наконец с места, черт возьми.

Она кивнула, словно соглашаясь с ним, и включила зажигание. Но он знал, что это еще далеко не согласие. Его ничуть не удивило, когда она изящно развернулась на тротуаре и поехала к центру города. Он подумал, что она, пожалуй, способна, не говоря ни слова, отвезти его в полицейский участок. Впрочем, нет, это на нее не похоже.

Она свернула налево в какую-то узкую улочку и остановилась, чтобы прочитать ее название. Она так вытянула свою тонкую шею, что встречная машина вынуждена была тоже остановиться. Водитель, приоткрыв дверцу, сказал ей какую-то глупость, но ни она, ни Филипп не ответили. Они проехали еще чуть дальше и остановились у неоновой вывески гостиницы «Ренессанс». Ему пришла в голову одна мысль, правда несколько наивная, но он ее отогнал.

— Мне остаться в машине или пойти с вами?

— Иди куда хочешь, делай что хочешь.

Он вышел из машины и стал рядом с ней. Она была на голову ниже него. Он глупо сказал ей, что если она будет продолжать говорить ему «ты», то он последует ее примеру.

— Попробуй. Я разбужу весь Макон.

— Но мы еще не в Маконе, а в Шалоне.

— Вот именно, но меня услышат и в Маконе.

Она подняла к нему свое лицо: оно выражало полное безразличие. Казалось, она готова ко всему, ее уже ничем не удивишь, но в то же время у Филиппа появилась уверенность — он почти физически ощущал это, — что уже сегодня ночью она окажется в его объятиях, он наконец, увидит ее глаза и завтра они вместе будут нежиться на пляже. Она в нерешительности стояла перед застекленной дверью. Должно быть, она думала о том же, о чем и он, потому что вдруг, не спуская с него глаз, сказала изменившимся, каким-то усталым голосом:

— Ладно, иди, я не буду тебе в тягость.

И вошла в гостиницу.

То, что произошло там, окончательно повергло его в недоумение. Она спросила у элегантного мужчины, который сидел за конторкой администратора, а потом и у его жены, подошедшей к ним, была ли по телефону заказана для нее комната — ее фамилия Лонго — и действительно ли она ночевала здесь накануне. Хозяин и его жена, обескураженные вопросом, в замешательстве тупо переглянулись.

— Простите, мадемуазель, вы разве сами этого не знаете?

Нет, лично они ее не видели. Ее оформлял ночной портье, а сегодня вечером, как и каждую субботу, он не работает. Молодая женщина воскликнула:

— В самом деле? Как все просто!

— Но разве вчера вечером приезжали не вы?

— Об этом-то я вас и спрашиваю.

Филипп стоял рядом с нею и машинально водил вокруг подставки для шариковой ручки пепельницей, которую он взял с конторки. Эта возня, по-видимому, раздражала ее, и она, не глядя на Филиппа, положила правую руку на его локоть. Она сделала это как-то мягко, почти дружески. Пальцы у нее были тонкие, длинные, ногти коротко подстрижены и не покрыты лаком. «Машинистка», — подумал Филипп. А она в это время говорила, что если она действительно ночевала у них в гостинице, то должна сохраниться карточка или ее фамилия в книге регистрации приезжих.

— У нас есть ваша карточка, и мы сказали это жандарму, когда он звонил. Правда, вы приехали так поздно, что она помечена сегодняшним днем.

Хозяйка, начиная нервничать, рылась в бумагах на полочке над конторкой. Достав карточку, она положила ее перед странной посетительницей, но та лишь мельком взглянула на нее и даже не взяла в руки.

— Это не мой почерк.

— Как же вы хотите, — тотчас же вмешался хозяин, — чтобы это был ваш почерк, если карточку заполнял портье? Он нам сказал, что вы его сами попросили, потому что вы левша, а левая рука у вас была забинтована. Да она и сейчас в повязке. Вы ведь левша, не так ли?

— Да.

Хозяин гостиницы взял карточку и стал читать ее слегка дрожащим голосом:

— Лонго. Даниель Мари Виржини. Двадцать шесть лет. Рекламное агентство. Приехала из Авиньона. Место жительства — Париж. Француженка. Разве это не вы?

Она с удивлением переспросила:

— Из Авиньона?

— Так вы сказали портье.

— Какая чушь!

Хозяин только молча развел руками. Он-де не виноват, если она сама сказала эту чушь. Она царапала ногтями пуловер Филиппа, и он взял ее теплую руку в свою.

— Вы вчера не приезжали сюда? — тихо спросил он.

— Конечно, нет. Но все разыграно как по нотам!

— Если хотите, можно найти ночного портье.

Она задумчиво посмотрела на него, потом пожала плечами, сказала, что это ни к чему, и, не попрощавшись, молча направилась к застекленной двери.

— Так вы не берете номер? — визгливо спросила хозяйка.

— Беру, — ответила она. — Как и вчера. Я сплю в другом месте, но я здесь. Это для того, чтобы вызвать к себе интерес.

В машине она закурила, устало выпустила дым и глубоко задумалась. Филипп решил, что сейчас ему уместнее молчать. Прошло минуты две, не меньше, потом она включила мотор и, покрутившись по улицам, привезла его на набережную, где они встретились.

— У меня нет желания ехать сегодня ночью. И я не могу отвезти тебя в Канны. Извини, из-за меня ты потерял время. Так уж получилось.

Быстрым движением она наклонилась и открыла дверцу с его стороны. Он даже не попытался взять ее за плечи, а тем более поцеловать — он заработал бы только пару пощечин, а когда находишься в таком положении, что не можешь ответить тем же, это неприятно. Он предпочел сказать, что наврал ей и в Канны не едет.

— Врать некрасиво.

— Я должен четырнадцатого сесть на теплоход в Марселе. — И снова соврал: — Отплываю в Гвинею.

— Пришлешь мне открыточку. Прошу тебя, выйди.

— Я заключил контракт на работу в Гвинее. Реактивные двигатели для самолетов. Я защитил диплом, когда был на военной службе. Могу рассказать вам кучу потрясающих вещей о реактивных двигателях. Знаете, это очень интересно.

— Как тебя зовут?

— Жорж.

— Ты кто, цыган или испанец?

— Немного цыган, немного итальянец, немного бретонец. Я из Меца. Могу рассказать кучу потрясающих историй о Меце.

— У меня аллергия к экзотике. А про Гвинею и реактивные двигатели — это правда?

Он поднял правую руку, сделал вид, будто плюет на пол, и сказал:

— Да, там нужны техники.

— А мне казалось, что они приглашают только китайцев.

Он пальцами растянул глаза в стороны.

— Я ведь немножко и китаец.

— Слушай, поверь мне, я собираюсь поставить машину и поспать. И долго никуда не поеду.

— Я могу подождать вас в машине.

— Об этом не может быть и речи.

— В таком случае я мог бы поспать вместе с вами.

— Исключено, я во сне брыкаюсь. На Юг едет много машин. Хочешь, я дам тебе совет?

— Я совершеннолетний.

Она покачала головой, вздохнула и снова тронулась в путь. Филипп сказал ей, что, если она не возражает, он мог бы завтра вести машину. Ведь ей, наверное, трудно с больной рукой. Она ответила: дорогой птенчик может не беспокоиться, до завтра она обязательно найдет способ избавиться от него.

У выезда из города она остановилась в саду какой-то роскошной гостиницы. Сад был забит машинами с номерами департамента Сена и заграничными. Она вышла, он остался в «тендерберде».

— У тебя нет денег на номер?

— Нет.

— Ты ел?

— Я как раз ужинал. Но появились вы и лишили меня аппетита.

Она сделала три-четыре нерешительных шага по направлению к освещенному подъезду. В раскрытые окна она увидела несколько запоздалых посетителей, которые ужинали за столиками. Она остановилась и обернулась к машине.

— Ну? Идешь ты или нет?

Он пошел за этой утомленной очаровательной длинноногой блондинкой. Она взяла номер с ванной для себя и этажом выше комнату для него. В лифте он сказал:

— Но мне тоже нужна ванна.

— Обойдешься. Завтра утром помоешься в моей. Если хочешь, потру тебе спинку. Ты долго еще будешь дурить мне голову?

Он вошел вслед за нею в большую комнату с задернутыми шторами. Следом за ними служащий гостиницы в синем фартуке внес багаж. Увидев чемоданчик Филиппа, она удивленно воскликнула:

— Это не мой! Вы его взяли в машине?

— Это мой, — сказал Филипп.

— О, я вижу, ты не теряешься.

Она достала из сумки деньги для швейцара — это было нелегко из-за больной руки — и попросила заказать для них в ресторане что-нибудь поесть, пусть даже холодное. На двоих. Они спустятся через четверть часа. Когда швейцар ушел, она, слегка пхнув ногой чемоданчик Филиппа, указала своему гостю на раскрытую дверь.

Он оставил ее. Было уже за полночь, но снизу доносился хохот какого-то полуночника. Комната Филиппа оказалась гораздо меньше, чем ее, и не такая уютная. Окно выходило в сад. Он посмотрел на «тендерберд», постоял в задумчивости, потом открыл свой чемоданчик, умылся, почистил зубы и решил, что переодеваться не стоит — иначе он будет выглядеть дураком. Ему хотелось сразу же спуститься вниз, но он заставил себя подождать и внимательно прочитал вывешенные над дверью правила проживания в гостинице.

Когда он без стука вошел к ней в номер, она стояла босая, в белых трусиках и лифчике, и старательно раскладывала у окна на двух сдвинутых вместе стульях выстиранный костюм. Она была в обычных очках с металлическими дужками, и он наконец увидел открытым все ее лицо. Сейчас оно понравилось ему еще больше. Да и тело ее было именно таким, каким он представлял его себе, — гибким и восхитительным. Она спросила, видит ли он граненую вазу, что стоит у двери в ванную комнату. Он ответил, что видит.

— Если ты немедленно не выйдешь, я разобью ее о твою башку.

Он спустился и стал ждать мисс Четыре Глаза в ресторане. Она пришла в тех самых бирюзовых брюках, которые он видел у нее в чемодане. Как и белый пуловер, они весьма откровенно облегали ее. Она снова была в своих варварских темных очках.

Есть ему не хотелось. Он смотрел, как она, сидя против него с обнаженными руками, ковыряла ложечкой ледяную дыню, и нарезал ей мясо маленькими кусочками. Она говорила медленно, и голос у нее был немножко грустный. Она руководит рекламным агентством, а сейчас едет к друзьям в Монте-Карло. Она рассказала ему какую-то путаную историю о том, как в пути ее повсюду узнавали незнакомые люди и утверждали, будто видели ее накануне. Он заметил, что она не «тыкает» ему больше.

Когда наконец до него в общих чертах дошел смысл всей этой истории, он расхохотался. И правильно сделал. Он сразу же увидел, что она благодарна ему за это.

— Вам тоже кажется это смешным, да?

— Господи, конечно. Над вами просто подшутили. Где этот ваш шофер стянул у вас фиалки?

— Не доезжая автострады на Оксер.

— Он наверняка часто ездит по автостраде № 6, и у него там повсюду знакомые. Он предупредил их по телефону, и они устроили спектакль про Мальчика-с-пальчик, только шиворот-навыворот.

— А жандарм? Вы думаете, жандарм тоже может поддаться на такую глупость?

— А если он друг или родственник хозяина станции техобслуживания? Разве этого не может быть? А потом, вы думаете, в жандармы идут от большого ума?

Она смотрела на свою забинтованную руку. У нее было такое же выражение, как тогда в кафе, когда он наблюдал за ней через стекло. Ресторан опустел. Филипп сказал, что шутки иногда оборачиваются неприятностью, что она, наверное, сильно сопротивлялась тем, на станции техобслуживания, когда ее хотели просто напугать, и сама повредила себе руку. Или же ей стало дурно и она упала на руку.

— Я никогда в жизни не падала в обморок.

— Но это совсем не означает, что вы не можете упасть.

Она кивнула. Он видел, что ей нужно только одно — чтобы ее успокоили. Было около часа ночи. Если они не перестанут обсуждать эту нелепую историю, они так никогда не лягут в постель. И он сказал ей: хватит, те, кто сыграл с нею эту злую шутку, были бы счастливы, если б узнали, что она до сих пор думает об этом.

— Улыбнитесь-ка лучше, я еще не видел, как вы улыбаетесь.

Она улыбнулась. Она явно старалась забыть все, что произошло с нею, но даст ли ей забыть это рука, ведь она болит? Рука, пожалуй, может оказаться серьезным препятствием. Глядя на маленькие, квадратные, ослепительно белые зубы своей спутницы — два передних слегка расходились, — Филипп осторожно спросил:

— А ваши глаза я тоже смогу увидеть?

Она кивнула, но улыбка сошла с ее лица. Он протянул руку над столиком и снял с нее очки. Она не противилась, сидела не шелохнувшись, даже не прищурилась, чтобы попытаться его видеть, и глаза ее были непроницаемы, в них отражался лишь свет ламп. Смущенно, и только потому, что он понимал — нужно прервать это молчание, он спросил:

— Как я сейчас выгляжу?

Она могла ответить: расплывчато, неясно, в стиле Пикассо, или, защищаясь: как типичный нахлебник, или еще что-нибудь в этом роде. Но она сказала:

— Пожалуйста, поцелуйте меня.

Он знаком попросил, чтобы она приблизила к нему свое лицо. Она повиновалась. Он нежно поцеловал ее, губы у нее были теплые, неподвижные. Он надел ей очки. Она смотрела на скатерть. Он спросил ее, все с тем же непонятным ему смущением в голосе, сколько в ее номере ваз, которые можно разбить. В ответ, словно подтрунивая над самой собой, она лишь усмехнулась и поклялась ему тихим, изменившимся голосом, что будет послушной, «это правда, обещаю вам», потом вдруг подняла на него глаза, и он понял, что она хочет что-то сказать ему, но слова не идут с ее губ. Она сказала только, что такие вот цыгане — бретонцы-китайцы родом из Меца в ее вкусе.

В комнате, где свет лампы образовал на потолке большую звезду, Дани дала себя раздеть, обнимая его за шею правой рукой, из-за чего он никак не мог снять с нее пуловер, и он с превеликим терпением долго целовал и ласкал ее на постели, прежде чем снял его, и еще долго — прежде чем откинул простыни, и еще долго — прежде чем разделся сам, не выпуская ее из своих объятий, приподнимая ее то на одной руке, то на другой, и ее светлые волосы касались его щеки. Потом, приникнув к его плечу, она что-то шептала, и он чувствовал ее горячее дыхание, слышал, как бьется ее сердце, видел, как смыкаются в блаженстве ее ресницы.

* * *

Позже, когда он спал, положив голову на ее правую руку, она целовала его обнаженную спину, узкую и красивую. Потом, стараясь не потревожить его, погасила свет и тоже заснула. Ее не оставляло ощущение, будто она каждый час просыпалась, но, видимо, это было оттого, что она спала, прижавшись губами к его плечу и все время чувствовала его присутствие. А позже, когда было уже светло и в комнату сквозь шторы проникал голубоватый свет, она, еще не открыв глаза, почувствовала, что он смотрит на нее. Приникнув к ее губам, прижавшись к ней горячим телом, он нежно прошептал: «Дани, Дани, тебе хорошо?» Вместо ответа она звонко рассмеялась, а он, хотя ему очень хотелось выглядеть неутомимым, снова закрыл глаза и уснул сладким сном.

Осторожно, чтобы не разбудить его, она выскользнула из его объятий, надела очки с обыкновенными стеклами и, закрыв дверь в ванную комнату, пустила воду тоненькой струйкой. Ее лицо в зеркале показалось ей чужим, она с удивлением смотрела на себя. Если не считать небольших кругов под глазами, на лице не осталось и следа вчерашней растерянности, а солнце уже успело за день тронуть его загаром. Пройдясь по комнате, она собрала валявшуюся на ковре одежду. Повесила на вешалку брюки, рубашку и серый пуловер этого — теперь она уже знала его имя — Жоржа… как там его дальше? В одном из карманов она нащупала бумажник, и ей пришла в голову омерзительная мысль познакомиться с его содержимым, но она без особых усилий отказалась от нее. Нельзя же опускаться до уровня ревнивой жены лишь потому, что ты повела себя как женщина легкого поведения. А вообще-то она хотела узнать только одну-единственную вещь.

Завернувшись в махровое полотенце, она вернулась в комнату, склонилась к нему, растормошила и спросила, правда ли, что четырнадцатого он уезжает куда-то к черту на рога. Он уверил ее, что это шутка, просто он хотел разжалобить ее, дайте ему поспать. Она заставила его поклясться, что он не собирался никуда отплывать. Он чуть приподнял над подушкой правую руку: «Клянусь, ты начинаешь всерьез досаждать мне», — и снова погрузился в сон.

Она приняла ванну. Тихим голосом заказала по телефону кофе, взяла в дверях у горничной поднос с завтраком и отдала ей погладить свой костюм, он почти высох. Она выпила две чашки безвкусной бурды, разглядывая лежавшего на ее кровати чужого мужчину, который уже стал ей близок. Потом, не выдержав, заперлась в ванной комнате и изучила содержимое бумажника. Он оказался не Жоржем, а Филиппом Филантери, родился в Париже и был моложе ее ровно на шесть дней. Ей было приятно узнать, что оба они родились под одним знаком Зодиака, а следовательно, их гороскопы хотя бы не будут противоположными, но, когда она увидела билет на теплоход, ее охватила паника. Он действительно отплывает четырнадцатого, в одиннадцать часов, с пристани Ла Жольетт, только не в Гвинею, а в Каир. Так ей и надо, нечего было лезть в бумажник.

Она приготовила ему ванну и заказала плотный завтрак, который он проглотил с большим аппетитом, прямо в ванне. Дани, завернувшись в махровую простыню, сидела на краю ванны, рядом с ним. Он был спокоен. Она смотрела на его мокрые волосы, огромные черные жуликоватые глаза, невероятно длинные ресницы и крепкие мускулы, ходившие под кожей, и как могла уговаривала самое себя. Да, у него нет ни гроша, и, встреть он не ее, а любую другую женщину, все было бы так же. Тогда чего же она хочет? Она говорила себе: Боже мой, сегодня уже воскресенье, двенадцатое, но он может передумать и не уехать, ведь мужчины, как и женщины, не ложатся в постель, не любя хоть чуть-чуть. Одним словом, всякую чепуху.

Он попросил по телефону, чтобы принесли его чемоданчик, который он оставил в своем номере, достал из него немного помятый светлый летний костюм и надел его, повязав черный галстук. Он сказал, что теперь носит только черные галстуки, так как у него умерла мать. Потом он помог одеться Дани. Он попросил ее остаться в простых очках, но она соврала, что это невозможно, так как они слишком слабые. Он сказал, что мог бы сам вести машину. Она осталась в простых очках. Когда она была готова и стояла уже у двери, он крепко обнял ее и долго гладил, целовал — на его губах еще сохранился вкус кофе — и шептал, что он истомится, пока они снова остановятся в какой-нибудь гостинице.

Ночью шел дождь, блестящие жемчужные капли лежали на кузове Стремительной птицы. Когда они проезжали Турню, показались первые лучи солнца. Макон встретил их звоном колоколов — звонили к воскресной мессе. Она сказала, что, если он не возражает, она не поедет к своим друзьям в Монте-Карло, а останется с ним до его отплытия. Но он повторил, что никуда не уплывает.

Они откинули верх машины. После Вильфранша, чтобы не ехать через Лион, он свернул на какую-то дорогу, которая вилась между скалами. Навстречу им попадались почти одни грузовики. Он свободно ориентировался на этой дороге, видно, ездил по ней не раз. Подъезжая к Тассен-ля-Деми-Люн, она вспомнила о парочке, которую встретила накануне в придорожном ресторане около Фонтенбло, и в памяти сразу всплыли все ее вчерашние злоключения. Сейчас они казались ей какой-то фантастикой, но все же в глубине ее души вновь проснулся страх. Она придвинулась к своему спутнику, на минутку прильнула головой к его плечу, и все прошло.

О себе он говорил мало, но без конца задавал вопросы ей. Самые щекотливые из них — чья у нее машина и кто ее ждет в Монте-Карло — она обходила как могла. Туманно рассказывала о своем «рекламном деле», точно описав агентство, в котором работала, только без Каравея. Стремясь переменить тему, она стала вспоминать приют. Он очень смеялся каждый раз, когда она рассказывала о Матушке. Он нашел старушку забавной, он бы мог ее полюбить. Правда, вряд ли он смог бы рассчитывать на взаимность, не так ли? Но Дани возразила: это еще как сказать. Где-то в глубине ее души Матушка в это время твердила: «Будь я жива, он бы сейчас не выглядел таким красавчиком, уж поверь мне. И наказала бы я его не за то, что ты сразу легла с ним в постель, а за то, что он собирается причинить тебе зло. А пока что скажи ему, чтобы не гнал так, иначе вы оба отправитесь на тот свет без покаяния, да еще разобьете чужую машину».

После Живора они переехали через Рону и оказались на автостраде № 7, которая шла вдоль реки, пересекая празднично украшенные городки: Сен-Рамбер-д'Альбон, Сен-Валлье, Тен-л'Эрмитаж. Не доезжая нескольких километров до Баланса, они остановились пообедать.

Солнце уже грело по-южному жарко, вокруг говорили с южным акцентом. Дани изо всех сил старалась не выдать ни жестом, ни взглядом то, что вдруг захлестнуло ее. Наверное, вот это и есть счастье. Они сидели за столиком в саду — именно так сидеть она мечтала вчера, — и она даже нашла в меню спагетти. Он рассказывал ей о таких местах, о которых, она призналась в этом, она и не слышала, где они смогут вечером любить друг друга, купаться и назавтра снова любить, и так — столько дней, сколько она пожелает. Она заказала себе малину и сказала, что они поедут в Сент-Мари-де-ла-Мер, это, наверное, самое подходящее место для цыгана, даже если он и не настоящий цыган, а весьма сомнительный.

Он ушел на несколько минут, чтобы позвонить «одному приятелю». Когда он вернулся, она догадалась, что он чем-то озабочен. Даже улыбка его стала какой-то иной. Оплачивая счет, она поняла, что он звонил не в Мец и не в Париж, это стоило бы гораздо дороже. Неуклюже орудуя правой рукой, она не смогла скрыть, что вынимает деньги из фирменного конверта, в котором выдают жалованье, но он ни о чем не спросил ее, может, и не заметил этого. «Вместо того чтобы рыться в чужом бумажнике, надо было заранее все предусмотреть и вынуть деньги из конверта», — упрекнула она себя.

Они проехали через Баланс, светлый городок с высокими платанами, и оказались в совершенно новом для нее краю, более солнечном и, пожалуй, более близком ей, чем все, где она бывала до сих пор. Дорога шла над Роной, обмелевшей, высыхающей между песчаными косами, и после Монтелимара и земля, и скалы, и деревья казались грубым детищем солнца.

Рука у Дани больше не болела, но ей трудно было держать ее на плече Филиппа. Машину он вел быстро и, судя по его лицу, которое ей запомнится навсегда, о чем-то сосредоточенно думал. Она раскуривала для него сигареты, иногда вынимала их у него изо рта, чтобы сделать несколько затяжек той же сигаретой, что и он. Она радовалась, когда ему приходилось замедлять ход, потому что тогда он поворачивался к ней, целовал ее или же, как бы ободряя, клал ей на колени руку.

Оранж. Длинная и прямая дорога, обсаженная платанами, они ехали по ней, миновав Авиньон. Широкий мост через реку Дюранс, по которому движение шло в несколько рядов. Расстегнув на груди рубашку, Филипп говорил о машинах («феррари»), о лошадях (Куропатка, Sea Bird[1]), о кинофильмах («Лола Монтес», «Жюль и Джим»), но ничего не рассказывал о себе. Она продолжала называть его Жоржем. В Салоне они остановились у бара и, пока им заправляли машину, выпили у стойки по стаканчику. Мокрые волосы у него прилипли ко лбу, у нее тоже. Они рассмеялись, молча глядя друг на друга, потому что одновременно вспомнили прошлую ночь.

Они отмахали еще километров десять или двадцать, но теперь он ехал медленнее, чаще целовал ее и все нежнее сжимал ее колени. Она поняла, что это неминуемо, и при мысли, что они будут в машине — такого с нею еще не случалось, — сердце ее тревожно застучало.

Но оказалось, намерения у него несколько иные. Он, правда, свернул на проселочную дорогу, которая вела в Мирамас, но остановил «тендерберд» на обочине и попросил Дани выйти из машины. Он хорошо знал эти места, что и без слов было ясно, и тем не менее он сказал ей об этом. Они шли по сосновому лесу под оглушительный стрекот цикад и, взобравшись на какой-то холм, увидели вдали Беррский пруд, неподвижная поверхность которого напоминала большое солнечное пятно.

Мысли в голове Дани путались. Ей было жарко. Стыдно. Страшно. Она сама не понимала, чего боится, но, после того как она покинула Стремительную птицу, перед ее мысленным взором стояла какая-то картина, темная, словно передержанная пленка, картина, которую ей никак не удавалось как следует разглядеть. Это была комната, то ли ее собственная, то ли та, в которой она была у Каравеев. Во всяком случае, в ней находилась Анита, не теперешняя, а та, которую она однажды вечером бросила на произвол судьбы — давно-давно, настолько давно, что она уже имела право забыть все, что тогда произошло, — Анита, потерявшая на рассвете душу, Анита, которую она избила и вышвырнула за порог, которую впервые видела плачущей. Неужели цикады никогда не замолкнут?

Он усадил ее рядом с собой на большой камень, поросший сухим мхом. Как она и ожидала, и даже подготовила себя к этому, чтобы не выглядеть оскорбленной идиоткой, он расстегнул пуговицы на ее жакете, нежно провел рукой по ее бюстгальтеру. И все. Потом он спросил ее о чем-то, спросил так тихо, что она не расслышала, но все поняла, и он не стал повторять свой вопрос. Она только не могла взять в толк, зачем ему это знать, это было непохоже на него, и почему вдруг его лицо стало чужим, замкнулось и он избегал ее взгляда. Он хотел узнать, скольким мужчинам она принадлежала до него — он употребил именно это слово.

Она ответила — одному. Он пожал плечами. Она объяснила, что остальные не в счет. Он пожал плечами. Она сказала, что были еще двое, но они и в самом деле не считаются.

— Тогда расскажи мне о первом.

— Я не хочу говорить об этом.

Правой рукой она попыталась застегнуть пуговицы на своем жакете, но он остановил ее.

— Когда это было?

— Давно.

— Ты его любила?

Она понимала, что при подобных обстоятельствах с ее стороны будет оплошностью ответить так, но она не могла промолчать, отречься от всего, и сказала:

— Я и сейчас продолжаю его любить.

— Он бросил тебя?

— Никто никого не бросал.

— Тогда в чем же дело? Почему бы вам не пожениться и не заиметь кучу детей?

— Двоеженство запрещено.

— Но существует развод.

— Нет, в том-то и дело, что не существует.

Она увидела, как в его взгляде промелькнуло что-то злое. Машинально она схватила его за руку больной рукой.

— Есть еще и другое, — тихо проговорила она. — Дети, он уже обзавелся ими.

— Сколько это длилось?

— Два года.

— Как его зовут?

— Не надо, прошу тебя.

— А его жена, что она за женщина?

— Очень хорошая. Очень милая. Я никогда ее не видела.

— Откуда же ты знаешь, что она милая?

— Знаю.

— А его ты с тех пор видела?

— Да, да, да! Два раза! — Она тоже нервничала, все это было так глупо, к тому же она никак не могла застегнуть свой жакет. — Хочешь знать, когда точно? Одиннадцатого сентября, два года назад, и семнадцатого августа прошлого года. Получил?

— И все-таки он не бросил из-за тебя жену. Она ведь не уличная девка. Не потаскушка, которая через два часа после знакомства в Шалоне ложится с мужчиной в постель. Получила?

Это было настолько ужасно, что она даже не почувствовала ту боль, которую, как считал Филипп, он причинил ей. Ей было больно от другого: она не могла понять, зачем он вот так все уничтожает, зачем намеренно вызвал эту нелепую ссору.

— Ну, скажи же!

— Что сказать?

— Что я сволочь!

Она ничего не сказала. От жары у нее запотели очки, она сняла их и вынула из сумки платок, чтобы протереть. И застыла, с очками в правой руке, пытаясь ни о чем не думать. Она чувствовала, что он смотрит на нее, потом услышала, как он сказал изменившимся голосом:

— Прости меня, Дани. Я пойду возьму сигареты в машине. Нам нужно немного успокоиться.

Он нагнулся к ней, застегнул пуговицы на ее жакете и нежно, как накануне в ресторане гостиницы, поцеловал ее в губы.

У нее были такие же теплые, неподвижные губы, такие же непроницаемые глаза, как и тогда в ресторане. Он ушел не оборачиваясь. Только когда деревья скрыли его от Дани, он побежал. Теперь успех дела решала быстрота. Дани не сразу удивится его долгому отсутствию. Сначала она объяснит это их ссорой. Таким образом, по его расчетам, она заметит исчезновение машины не раньше, чем через четверть часа. Кроме того, он хорошо знает эти места, а ей придется потратить минут тридцать-сорок, прежде чем она доберется до телефона.

Если он ошибся и машина действительно принадлежит ей, она заявит о пропаже в полицию. Тогда он проиграл. Еще минут десять уйдет на то, чтобы поднять на ноги первых жандармов. Прежде всего известят тех, что дежурят на северной автостраде и у въезда в Марсель. Они, конечно, заметят промчавшийся мимо них «тендерберд», на него нельзя не обратить внимания. Значит, сцапают его на дороге в Кассис.

Итак, в лучшем случае у него всего один час, чтобы попытать удачи. Маловато! Единственная его ставка была на то, что если Дани Лонго и обратится в полицию, то не сразу. История, которую она рассказала ему вчера ночью за столиком, и впрямь какая-то непонятная, если, конечно, она не скрыла чего-то. Ведь когда человеку калечат руку, он поднимает скандал. Если жандарм говорит тебе, будто видел тебя утром, а это не правда, ты с ним не соглашаешься.

Да и вообще у этой мисс Четыре Глаза много других странностей. Деньги в сумочке лежат в фирменном конверте для жалованья. Потом это впечатление раздвоенности, которое она производит: то живая, самоуверенная и себе на уме, то какая-то испуганная, бичующая себя. Во сне разговаривала. Все время бормотала: «Матушка, Матушка», — а потом какой-то обрывок фразы, который его не на шутку встревожил: не то «убит ты», не то «убили тебя», или «убейте меня», она произнесла это всего два раза, почти прильнув к его губам, и он не был уверен, что правильно расслышал ее. Может быть, в полусне она обращалась к нему и сказала: «Любите меня», но что-то не верится. Нет, в ней определенно чувствуется какой-то надлом.

Филипп, слегка запыхавшись, сел в машину, вставил ключ в замок зажигания, почти в ту же секунду нажал на акселератор и рванул с места. За стеной деревьев, оглушенная стрекотом цикад, она наверняка не могла услышать шум мотора. Он осторожно развернулся, дважды при этом съехав в кювет, так как машина была слишком длинная. Подумав о том, что в вещах Дани нет ничего, что могло бы ему пригодиться, а ее это здорово обременит и она задержится еще дольше, он вытащил ее чемодан, раскрыл его и отбросил как можно дальше. Вещи разлетелись по траве вдоль дороги. Брюки, которые были на ней накануне, образовали какое-то причудливое бирюзовое пятно, и он вдруг почувствовал, что ему неприятно видеть это. Он сказал себе, что сбрендил и даже хуже, но все же вышел из машины, поднял брюки, скомкал их, чтобы сунуть в чемодан, и вдруг оцепенел: Дани неподвижно стояла перед ним, он не слышал, как она подошла. Потом он понял, что это всего-навсего ее белое муслиновое платье, которое, зацепившись, повисло на одном из колючих кустов. Чертыхнувшись, он отшвырнул в сторону брюки, сел за руль и ринулся вперед.

Часы на щитке показывали половину пятого. Примерно в этот же час, в том же месте и таким же способом он угнал прошлым летом новенький «пежо». Тогда он потратил час с четвертью, чтобы добраться до Кассиса, где в гараже Толстого Поля, его друга по Мецу, нашел надежное убежище. «Тендерберд» мощнее «пежо», к тому же теперь он не будет блуждать, как тогда. На этом можно выиграть минут пять-десять. Себе он сказал: минут пятнадцать, чтобы приободриться, хотя понимал, что это чистый самообман.

Выехав на шоссе, он с радостью отметил, что на проселочной дороге, где он бросил Дани, навстречу ему не попалось ни одной машины. Южнее, меньше чем в двух километрах от этой дороги, проходила другая, пошире и в лучшем состоянии, и поэтому все предпочитали пользоваться ею. Кто знает, может быть, мисс Четыре Глаза потеряет даже больше времени, чем он предполагает, пока ей удастся сесть на попутную машину.

О женщине, владелице «пежо», он никогда ничего больше не слышал, не знал, как она реагировала на это, что его, естественно, радовало, но в то же время и огорчало, так как в противном случае он смог бы сейчас внести поправки в свой план. Тем более что здесь риск был больший. Женщина из «пежо» была замужем за врачом из Арля и, видимо, поставила крест на своей машине, лишь бы избежать скандала. Филипп встретился с нею в Роанне, куда она приехала навестить кого-то — он забыл кого — в приют для престарелых. Это была пухленькая, застенчивая женщина, весьма неискушенная в любовных делах и до того обалдевшая от первой своей супружеской измены, что купила по дороге — в Тараре, он точно помнит — роскошное издание «Госпожи Бовари». Одним словом, наивная дуреха. Так вот, ее он не пощадил: раздел донага под деревьями на холме и истерзал так, что ее супруг-врач, если он не глуп, должен был догадаться о постигшей его беде, ударом кулака в живот сбил с ног, прикрыл платьем и уехал. Ее белье, туфли и сумку, из которой он взял только деньги, он выбросил в мусорный ящик в Марселе.

Сейчас он не испытывал такого страха, как тогда, хотя и не принял подобных мер предосторожности. У него не хватило мужества раздеть мисс Четыре Глаза, а тем более ударить ее. После того как он поговорил по телефону с Толстым Полем, он все время убеждал себя, что должен это сделать, и все-таки не смог. Он презирал женщин, всех женщин за то, что они жадные, эгоцентричные, мелочные. Да, он ненавидел всех женщин, но все-таки те, которые были наделены некоторой простотой, вызывали у него меньшее отвращение. А Дани Лонго даже трижды вызвала у него настоящую симпатию. В первый раз, когда при входе в гостиницу сказала: «Ладно, иди, я не буду тебе в тягость». Потом — когда они стояли перед конторкой и она положила ему руку на локоть, словно он был ее братом и они находились во вражеском мире. И больше всего, когда за столиком он снял с нее очки. У нее было такое же беззащитное лицо, как сердце его матери, которая умерла в сорок лет, незамужней, не имея иного утешения, кроме сидевшего у ее больничной койки незаконнорожденного подонка-сына, который не сумел бы утешить даже паршивую бродячую собаку.

Надо поскорее забыть Мари Виржини Дани Лонго, он и так был достаточно щедр с ней. Он подарил ей ее сумочку, чтобы она могла выпутаться из этой истории, ссору, чтобы впредь не верила басням первого встречного, и один час времени, чтобы отомстить ему. Что ж, у нее есть шансы на удачу.

Он стремительно спустился по Северной автостраде, которая шла под уклон до самого Марселя, проехал по внешним бульварам и помчался по автостраде на Обань. В будний день он выбрал бы на Кассис другой путь, короче, через перевал Жинест, но в воскресенье, да еще к вечеру, эта дорога всегда забита марсельцами, и Филипп решил не рисковать: где гарантии, что его не задержит вереница ползущих как улитки машин или не возникнет пробка из-за какой-нибудь аварии.

Бесконечные Бедульские виражи среди сосняка. Он думал о незнакомом ему мужчине, которого до сих пор любит Дани Лонго. Он вспоминал ее в номере гостиницы при свете лампы, отбрасывавшей на потолок причудливую звезду, вспомнил, как она лежала на постели в своем белом пуловере, который теперь он забросил в кустарник. И что это значит — продолжать любить?

Хватит, смени пластинку.

Прошлым летом Толстый Поль дал ему за новый «пежо» сотню тысячефранковых бумажек. Теперь, по телефону, за «тендерберд» он пообещал триста, но — намеками, конечно, — заставил Филиппа поклясться, что тот не угнал его просто с улицы или еще откуда-нибудь, и спросил, уверен ли он, что владелица этой машины, как и прошлогодняя дамочка, не заявит о краже в полицию. Мол, он, Поль, не прочь увеличивать автомобильный парк африканских государств, но хочет делать это без риска для себя, просто как любитель. Филипп заметил, что устами Поля говорит само здравомыслие. В Па-де-Бель-Фий, когда он свернул на Кассис, на «тендерберд» явно обратили внимание жандармы, но не остановили его. Было пять часов двадцать минут. У него появилась надежда, что четырнадцатого он сядет на теплоход с деньгами в кармане, не заработав судимости, и в каюте первого класса будет развлекаться с какой-нибудь очередной богатой идиоткой.

Четверть часа спустя он уже ни на что не надеялся. «Тендерберд» стоял у моря, неподалеку от пристани, у мыса Канай. Опершись обеими руками о кузов автомобиля, Филипп изо всех сил старался сдержать рвоту. В одну секунду вся его жизнь превратилась в кошмар, и он стоял один под палящим солнцем, изнемогая от ярости и страха. Судимость он заработал, это точно. Угон машины, да еще мокрое дело.

* * *

Она собрала свои разбросанные вещи. Тщательно уложила их в черный чемодан. Она не пошла по пустынной дороге, по которой они приехали сюда, а снова взобралась на холм, расстелила на плоском камне, где они сидели, бумажный мешок из-под новых босоножек, разорвав его пополам, и губной помадой крупными буквами вывела дрожащей правой рукой: «Сегодня в 10 вечера у дома 10 по улице Канебьер». Все, что она знала о Марселе, — это название одной улицы, да еще то, что жители этого города лгуны, как, впрочем, и повсюду. Она придавила свое послание большим камнем, хотя великолепно понимала, что оно абсолютно бессмысленно. Но не следует ничем пренебрегать: ведь не исключена возможность, что этот молодчик вернется сюда после ее ухода.

Минут через пять, спустившись с холма с другой стороны, она вышла на дорогу, которую раньше заметила сверху сквозь деревья. На этой дороге движение было оживленное. Первая же машина — кроваво-красная, не то «рено», не то «симка» — остановилась. В ней сидели мужчина и женщина, сзади в полотняной колыбельке сладко спал грудной ребенок. Дани села рядом с младенцем, положив чемодан на колени.

Ее довезли до небольшого кафе у поворота на шоссе, ведущее к Марселю. Благодаря своих попутчиков, она заставила себя улыбнуться. В кафе она выпила стакан минеральной воды у стойки, потом показала официанту счет из ресторана под Балансом, где они обедали с Филиппом, и попросила соединить ее по телефону с этим рестораном.

Будки не было, и ей пришлось разговаривать при посетителях, которые даже притихли, прислушиваясь к ее словам. К телефону подошла, видимо, сама хозяйка. Да, она помнит даму в белом костюме и молодого человека с нею. Да, она помнит, что к концу обеда молодой человек вышел позвонить. Он вызвал Кассис, департамент Буш-дю-Рон, но бумажка, на которой был записан номер телефона, где-то затерялась. Она очень сожалеет.

Повесив трубку, Дани попросила список телефонов департамента Буш-дю-Рон. В Кассисе не было абонента под фамилией Филантери. Но Дани была совершенно уверена, что сегодня утром, когда она, мучаясь угрызениями совести, рылась в бумажнике Филиппа, она прочла название «Кассис-сюр-Мер». Кроме того, что это было напечатано, а не написано от руки, она больше ничего не помнила. Ей пришло было в голову посмотреть весь список абонентов, но потом она решила не терять зря времени.

Она спросила официанта, не едет ли кто-нибудь из посетителей в Марсель. Мужчина без пиджака, со светлыми усами предложил ей место в своем «пежо» и всю дорогу перечислял знакомые ему парижские бистро: он провел в столице три месяца, проходил там военную службу. В Марселе, в этом, должно быть, приветливом городе, где приятно жить, но где она пока видела только грязные предместья, он высадил ее на большой залитой солнцем площади, сказав, что площадь называется Рон-Пуэн-дю-Прадо. За площадью начинался парк, от нее же в разные стороны расходились длинные обсаженные деревьями улицы. Он объяснил ей, что здесь она сможет сесть в автобус, идущий в Кассис. Когда он уехал, Дани на автобусной остановке прочитала вывешенное на столбе расписание и увидела, что ей предстоит ждать полчаса. Она перешла площадь, неся чемодан и сумочку в правой руке, и села в такси. Шофер, огромный краснолицый мужчина в кепи, посочувствовал: «Бедняжка, вам это дорого станет», — но, поняв, что она не расположена к разговорам, включил мотор.

За одним из поворотов извилистой дороги, ведущей на перевал Жинест — название она прочла, когда они поднялись на самый верх, — она впервые в жизни увидела Средиземное море. Голубое, как на открытках, переливающееся, раскинувшееся до самого горизонта, который был чуть бледнее его, оно оказалось еще прекраснее, чем она ожидала. Дани заставила себя смотреть в другую сторону.

В Кассис, небольшой приморский городок, они приехали в половине седьмого, через два часа с небольшим после поцелуя Иуды, полученного ею на холме над Беррским прудом. По обе стороны длинной улицы по тротуару густой толпой двигались люди — босиком и в шортах или купальных костюмах. Такой толчеи не бывает даже в Париже около «Галери Лафайет». Шофер сказал: «Бедняжка, здесь и в будни не протолкнешься, а в воскресенье просто сумасшедший дом».

Дани попросила остановиться у пристани, неподалеку от разукрашенных разноцветными флажками лодок и яхт. Расплатившись за проезд, она вышла на шоссе, поставила чемодан у ног, да так и застыла, ничего не соображая от солнца и гама, но краснолицый шофер в кепи, разводя руками, сказал певучим голосом:

— Да вы не огорчайтесь, дорогая, все устроится, это уж закон.

Он еще не успел договорить, как Дани, оглядев то, что, верно, и являлось центром Кассиса, сразу же увидела знакомое белое пятно «тендерберда» и в душе ее все перевернулось. Он стоял метрах в двухстах от нее, у пляжа, среди других машин, но Дани узнала бы его среди тысячи ему подобных, хотя бы уже по тому, как при взгляде на него забилось сердце. У нее так сжало горло, что она не могла дышать, ее охватило восхитительное чувство, своего рода благодарность ко всему: к Кассису, к морю, к солнцу, к толстому шоферу такси и к себе самой за то, что она не пролила ни слезинки и приехала прямо туда, куда следовало.

Ничего не видя вокруг, она шагала к своей Стремительной птице. Усталость как рукой сняло, и она, словно в замедленной съемке, тихо продвигалась сквозь толщу пустоты. Машина стояла с опущенным верхом, Филипп Филантери так и не поднял его. Судя по всему, он оставил машину не из-за поломки. Дани положила чемодан на заднее сиденье и наконец внимательно осмотрелась. Перед ней раскинулась широкая эспланада, которая тянулась от пристани вдоль пляжа. Она смотрела, как люди купаются в пенистых волнах. Она слышала их смех и крики. А сам городок притулился у подножья огромной скалы, остроконечная вершина которой нависала над морем.

В замке зажигания ключей не было. Она открыла ящичек: там лежали все ключи и документы на машину. Она села за руль и несколько минут мучительно размышляла, пытаясь понять ход мыслей этого парня из Меца. У него не было денег, но он оставил ей сумочку. Угнал машину, но бросил ее через какие-то пятьдесят-шестьдесят километров. Нет, она отказывается что-либо понимать. Возможно, в его поступках и есть какой-то смысл, но ее это больше не интересует. Может, он в своем полотняном костюме и черном галстуке сейчас где-то здесь, в Кассисе, может, он еще вернется, но это тоже ее больше не интересует. Внезапно напряжение спало, словно мягко отошла какая-то пружина в ее груди, и она вдруг увидела себя как бы со стороны, такой, какой она была здесь, вдали от дома: воровка, угнавшая машину, одинокая дура с неподвижной рукой в лубке. Дани заплакала.

— Хочешь сыграть в карты? — услышала она чей-то голос.

Она была в темных очках, и маленький мальчик, стоявший у дверцы машины, показался ей особенно загорелым. Ему было лет пять. Белокурый, с большими черными глазами, очень красивый, в синих эластичных трусиках в широкую белую полоску и красной тенниске из эпонжа, он стоял босой, держа в одной руке ломтик хлеба с маслом, а в другой — маленькую колоду карт. Дани вытерла слезы.

— Как тебя зовут? — спросил мальчик.

— Дани.

— Хочешь сыграть в карты?

— А тебя как зовут?

— Титу, — ответил он.

— А где твоя мама?

Он неопределенно махнул ручкой, в которой держал бутерброд.

— Там, на пляже. Можно, я сяду в твою машину?

Она распахнула дверцу и подвинулась, уступая ему место у руля. Это был очень серьезный, степенный человечек, отвечавший на вопросы коротко и сдержанно. Однако она все же узнала, что у его отца тоже есть машина, голубая — и уж она-то с крышей! — что в воде он нашел морского ежа и положил его в банку. Он рассказал ей правила своей игры. («Это очень сложная игра».) Каждый получает по три карты, и тот, у кого оказывается больше «картинок», выигрывает. Первую партию они сыграли просто так, без ставок, и выиграл мальчик.

— Поняла? — спросил он.

— Кажется, да.

— На что играем?

— А надо обязательно что-то ставить?

— Без этого неинтересно.

— А ты что поставишь?

— Я? — переспросил он. — Ничего. Это ты должна ставить. Хочешь, поставь свои очки?

Тщательно отобрав, он дал Дани три карты: две семерки и одну восьмерку. Себе он взял трех королей. Она сказала, что так, конечно, выиграть легко и теперь сдавать будет она. Однако он все-таки опять выиграл. Она сняла свои очки и надела их ему, придерживая за дужки, чтобы они не сползли на нос. Он сказал, что в очках все получается какое-то сломанное, ему это не нравится. Она дала мальчику вместо очков пятьдесят сантимов.

— А теперь доешь свой бутерброд.

Он куснул два раза, не сводя с Дани внимательных глаз. Потом спросил:

— А кто этот мсье у тебя в машине?

Она невольно оглянулась на заднее сиденье.

— Здесь же никого нет.

— Нет, есть. Там, куда кладут чемоданы. Ты же знаешь.

Она рассмеялась, но сердце у нее дрогнуло.

— Какой мсье?

— Который спит.

— Что ты выдумываешь?

Мальчик ответил не сразу. Откинув голову на спинку сиденья, он жевал свой бутерброд и меланхолично смотрел вперед сквозь ветровое стекло. Потом вздохнул и сказал:

— По-моему, он спит.

Загрузка...