ОЧКИ

Матушка.

Однажды вечером, в Рубе, я посмотрела на ее морщинистое лицо сквозь фужер, наполненный эльзасским вином. Мы сидели в кафе, неподалеку от вокзала. Слышались гудки паровозов.

Убейте меня.

Цюрих, восьмое октября. Скоро восьмое октября наступит уже четвертый раз. И снова поезда. И снова комнаты в гостиницах. И много света!

Как это мы напевали, когда я была маленькая? «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Господи, что я несу.

Со вчерашнего дня я видела столько кипарисов. Прованс — сплошное кладбище. Покончив счеты со всем, я буду покоиться здесь, вдали от мирской суеты.

Гостиница «Белла Виста», недалеко от Кассиса. На одной из улочек капля воды упала мне на лицо. Автобусная станция в Марселе. Высокие крепостные стены с бойницами в Вильнёве. Боже, как я металась, чтобы найти только самое себя.

* * *

Стекла моих очков, и без того темные, запотели, и я, когда открыла багажник, ничего не увидела. Вечернее солнце, лучи которого стелились вдоль эспланады, светило мне прямо в лицо, и внутри багажника, куда свет не попадал, было темно, как в пропасти. Чудовищный запах ударил мне в нос.

Я вернулась к мальчику по имени Титу, попросила его дать мне мою сумку и переменила очки. Я твердо держалась на ногах, и если у меня и дрожали руки, то самую малость. Я ни о чем не думала. Мой мозг словно парализовало.

Я снова открыла багажник. Мужчина был завернут в ковер, он лежал с подогнутыми коленями, босой. Голова высовывалась из пушистой красной ткани ковра, притиснутая к стене багажника в профиль ко мне. Я увидела его открытый глаз, гладкие волосы, поседевшие на виске, почти прозрачную кожу лица, натянувшуюся на выпирающей скуле. Он казался лет сорока, а может, и нет — его возраст невозможно было определить. Я тщетно пыталась не дышать и все равно задыхалась. Забинтованной рукой я откинула угол ковра, чтобы получше рассмотреть труп. На нем было что-то вроде халата, шелковое и светлое, то ли голубое, то ли зеленоватое, с распахнутым стоячим воротником более темного цвета, из-под которого виднелась мертвенно-белая шея. Две ужасные дырки между сосками так отчетливо выделялись на теле, словно были нанесены киркой, а кровь, вытекшая из ран, черной коркой покрыла верхнюю часть тела до самого горла.

Я захлопнула крышку багажника, ноги у меня подкосились, и я рухнула на нее. Я помню, что пыталась встать, старалась перебороть себя, даже ощущала щекой и правой рукой раскаленный солнцем кузов машины. Потом до моего сознания дошло, что маленький мальчик Титу стоит рядом, что он напуган, и я хотела сказать ему: «Подожди, подожди, ничего страшного не случилось», — но не смогла выдавить из себя ни слова.

Он плакал. Я слышала, как он плачет, и слышала громкий смех, доносившийся издали, с пляжа. Девушки в бикини носились друг за дружкой по эспланаде. Никто не обращал на нас внимания.

— Не плачь. Все прошло, смотри.

Его карты рассыпались по песку. Стараясь удержать рыдания, он обхватил ручонками мои колени и уткнулся носом мне в юбку. Я нагнулась и, успокаивая, несколько раз поцеловала его в волосики.

— Видишь, уже все в порядке. Я просто споткнулась, у меня соскочила туфля.

Из закрытого багажника он едва ли мог чувствовать запах, который у меня все еще вызывал тошноту. Но на всякий случай я отвела мальчика к передней дверце. Он потребовал свои карты и монету в пятьдесят сантимов, которую я ему дала перед этим. Я подобрала их с земли. Когда я снова подошла к нему, он на крыле машины пальцем рисовал какие-то кружочки. Мне он объяснил, что это морские ежи.

Я села на край тротуара, чтобы не наклоняться к нему, притянула его к себе и спросила, как он смог увидеть, что находится в багажнике. Я говорила очень тихо, ласково и почти шепотом. Наверное, он лучше слышал удары моего сердца, чем мои слова.

— Ты ведь не мог сам открыть багажник? Кто его открыл?

— Другой мсье, — ответил Титу.

— Какой другой?

— Другой.

— Тот, который вел мою машину?

— Не знаю.

— И вы вместе смотрели туда?

— Нет, я был там, за этой машиной.

Он показал на желтый «дофин», стоявший рядом с «тендербердом».

— Давно это было?

— Не знаю.

— После этого ты ходил к своей маме?

Мальчик подумал. Рукой я стерла следы слез на его щеках.

— Да. Два раза.

— А тот мсье, который открывал багажник, — он не видел, что ты смотришь?

— Видел. Он мне сказал: «Убирайся!»

Я была немного удивлена этим ответом, так как ожидала совершенно другого, потом вдруг, несмотря на жару, у меня пробежал мороз по коже. Я поняла, что Филипп в Кассисе, что он следит за нами.

— Он тебя видел, ты уверен?

— Он мне сказал: «Убирайся!»

— Послушай меня. Как выглядел этот мсье? У него был галстук? Волосы у него черные?

— У него был черный галстук. И чемодан.

— Куда он ушел?

Мальчик снова задумался. Он по-взрослому пожал плечами и неопределенно махнул рукой то ли в сторону пристани, то ли городка, то ли еще куда-то.

— Идем, тебе пора к маме.

— А завтра ты придешь сюда?

— Непременно.

Я отряхнула юбку и, взяв мальчика за руку, повела его по эспланаде. Он показал мне свою маму, она была самая молоденькая в группе женщин, лежавших в купальных костюмах на пляже. У нее были светлые волосы и очень загорелая кожа, я слышала, как она смеется со своими приятельницами. Вокруг них валялись журналы и стояли флаконы с кремом для загара. Увидев сына, она приподнялась на локте и позвала его. Я поцеловала Титу и помогла ему спуститься по ступенькам на пляж. Когда он подбежал к матери, я ушла. У меня было такое чувство, что мои ноги стали негнущимися, как у манекенов в витринах магазинов.

Я не хотела возвращаться в машину, к этому человеку с пробитой грудью. Я понимала: единственное разумное, что я могу сделать, — это пойти в полицейский участок. И уж во всяком случае нужно поскорее убраться с пляжа. Я рассуждала так: «Если Филипп знает, что маленький Титу видел в багажнике человека, он, должно быть, обеспокоен этим и сейчас бродит где-то поблизости, чтобы следить за мальчиком. Возможно, он еще здесь и следит за мной. Ну что ж, тогда я заставлю его выйти из засады».

И в то же время я понимала всю нелепость своих рассуждении. Ведь если он, Филипп, засунул труп в машину, которую считал моей, то ему уже плевать на то, что потом буду рассказывать я. И тем более ему наплевать на свидетельские показания пятилетнего ребенка.

Я шагала по пристани, среди равнодушной толпы, и мое сердце замирало каждый раз, когда кто-нибудь случайно толкал меня. Потом я бродила по пустынным улочкам, откуда солнце давно уже ушло, и мне было холодно. В окнах сушилось белье. Я остановилась, чтобы посмотреть назад, и на лоб мне упала капля воды — я вздрогнула всем телом и чуть не закричала. Однако сомневаться не приходилось: за мной никто не шел.

Потом я спросила, как пройти к полицейскому участку. Он находился на маленькой площади, обсаженной платанами. Я издали посмотрела на здание, на пороге которого стояли два полицейских и курили. Мне казалось, что я насквозь пропитана омерзительным, тошнотворным запахом, исходившим от неизвестного мертвого мужчины, который лежал в «тендерберде». У меня не хватило смелости подойти к полицейским. Что я могла им сказать? «Я угнала машину своего хозяина, затем молодой человек, о котором я ничего не знаю, украл ее у меня, а потом я нашла ее здесь с трупом в багажнике. Я ничего не могу вам объяснить, но я невиновна». Кто же мне поверит?

В пиццерии напротив полицейского участка, сидя у окна на втором этаже, я дожидалась темноты. Я надеялась немного прийти в себя, попытаться представить, что же могло произойти за те два часа, пока машина была у Филиппа. Скорее всего, случилось что-то непредвиденное, неожиданное, потому что, когда он уходил от меня, его взгляд не выражал ни малейшей тревоги. В этом я уверена. Почти уверена. А впрочем, совсем не уверена.

Я заказала коньяку, но, когда поднесла рюмку к губам, мне стало нехорошо, и я его не выпила.

Если я сейчас перейду площадь, на которую я смотрю через окно, и войду в полицейский участок, то меня уже не выпустят оттуда до конца следствия, а оно может продлиться много дней или даже недель. Перед глазами у меня одна за другой возникали картины: меня отвозят в марсельскую тюрьму, меня раздевают, на меня напяливают серый халат, какие носят находящиеся в предварительном заключении, мне мажут пальцы правой руки чернилами, меня бросают в темную камеру. Начнут ворошить мое прошлое, выволокут из него на свет всего лишь один мой скверный поступок, такой же, какой наверняка лежит на совести многих женщин, но этого будет достаточно, чтобы очернить и моих знакомых, и человека, которого я люблю.

Нет, я туда не пойду.

Кажется, больше всего сил я потратила на то, чтобы убедить себя, что все случившееся со мной — не правда. Или, в крайнем случае, что сейчас вдруг что-то произойдет и этот кошмар кончится.

Я вспомнила один вечер в Рубе после сдачи устных экзаменов на аттестат зрелости. Результаты вывесили очень поздно. Я несколько раз просмотрела списки, но своей фамилии не нашла. Я долго бродила по улицам, на лице моем было написано полное отчаяние, но в душе я лелеяла безумную надежду: произошла ошибка, справедливость будет восстановлена. Шел уже одиннадцатый час, когда я заявилась к Матушке, в аптеку ее брата. Она дала мне вволю выплакаться, а потом сказала: «Пойдем посмотрим списки вместе, я вижу лучше тебя». И вот, в пустынном дворе лицея, в полной темноте, мы, зажигая спичку за спичкой, принялись снова перечитывать список в поисках моей фамилии, убежденные, что она должна там быть, что в конце концов она там обнаружится. И она обнаружилась, даже с хорошей отметкой.

Именно в тот вечер, в ресторане напротив вокзала, после ужина с эльзасским вином «в честь такого события», я дала Матушке обещание: когда ее не станет, советоваться с ней как с живой. И я всегда держала это обещание, нарушив его только один раз, четыре года назад, во время поездки в Цюрих, потому что мне было стыдно и я бы опротивела себе еще больше, если б усыпляла себя воспоминаниями о Матушке.

Сидя у окна в пиццерии, я думала о ней, О Цюрихе, думала о сыне того человека, которого люблю, и, конечно, о малыше Титу, и все это смешивалось в одну кучу, и я видела дочку Аниты, и даже девочку со станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката. Как же ее зовут, ведь ее отец говорил мне… И я подумала, что все дети, встретившиеся на моем пути, их взгляды, их игрушки — лысая кукла, колода карт — предвестники чудовищной кары, которая меня ждет.

Женщина, что приносила мне коньяк, стала около моего столика. Наверное, я заметила ее не сразу. Терпеливо, видимо, уже повторяя свои слова, которые доносились до меня даже не издали, а просто из иного мира, она спросила:

— Простите, вы мадемуазель Лонго?

— Да.

— Вас просят к телефону.

— Меня?

— Вы мадемуазель Лонго?

Казалось, меня уже ничем не удивить, но, как это ни странно, я все же удивилась. Я встала и направилась вслед за женщиной. Только когда мы проходили через зал, я вдруг увидела помещение, где просидела больше часа: скатерти в красную клетку, полным-полно посетителей, запах горячего теста и майорана. Телефонная будка находилась на первом этаже, рядом с плитой, где готовили пищу, и воздух в ней был гнетущий, сухой.

Его голос показался мне немного другим, но это был он.

— Ты еще долго будешь так сидеть, Дани? Мне уже осточертело, я сейчас на все плюну. Дани! Ты меня слышишь?

— Да.

— Дани, можно договориться.

— Ты где?

— Недалеко.

— Ты видел меня, когда я вошла сюда?

— Да.

— Филипп, пожалуйста, скажи, где ты?

Он не ответил. Я слышала в трубке его дыхание. Я поняла, что он боится, тоже боится. Наконец он заговорил каким-то свистящим голосом, от которого задребезжала мембрана.

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Сегодня утром я заглянула в твой бумажник.

— Зачем?

— Чтобы знать.

— Ну и что же ты знаешь?

Теперь не ответила я.

— Дани, послушай, если ты точно выполнишь то, что я тебе скажу, мы можем где-нибудь встретиться.

— А если нет?

— Тогда я немедленно отправляюсь в участок, который ты видишь напротив. Ты меня слышишь?

— Слышу. Но не понимаю.

Снова молчание.

— Филипп?

— Не называй меня по имени.

— Где ты хочешь встретиться?

— В конце пристани есть дорога, которая ведет в бухту Пор-Миу. Если не знаешь, спроси. Так вот, километрах в двух-трех от этого городка ты увидишь гостиницу «Белла Виста». Там для тебя заказана комната.

— Для меня?

— Я звонил туда. Я бы предпочел комнату здесь, в Кассисе, но нет ни одной свободной. Поезжай туда на машине.

— Я не хочу больше садиться в эту машину.

— А я хочу, чтобы ты угнала ее отсюда и чтобы тебя видели в ней. В гостинице переоденешься, снимешь свой костюм. Я позвоню туда через двадцать минут, убедиться, что ты уже там. И тогда встретимся.

— Где?

— Сначала поезжай туда. И учти, Дани: не пытайся надуть меня, твое положение гораздо опаснее моего.

— Ты так думаешь?

— О да. И не забудь: сними этот костюм, переоденься.

— Я не буду ничего этого делать.

— Как хочешь. Значит, я звоню через двадцать минут. А нет, тем хуже для тебя.

— Но почему бы нам не встретиться здесь сейчас?

— Ты ведь хочешь, чтобы мы встретились? В таком случае условия ставлю я, а не ты.

— И все-таки я ничего не понимаю.

— Тем лучше.

Он повесил трубку. Я тоже, дрожащей рукой.

* * *

Было уже совсем темно, когда я села в «тендерберд». За моей спиной по краям огромной площади светились ярмарочные балаганы. Сквозь звуки венского вальса из тира доносились выстрелы. Дальше высилась эстрада для оркестра, украшенная к завтрашнему вечеру гирляндами лампочек.

Я медленно ехала мимо пристани. По шоссе, вдоль которого тянулись террасы кафе, вдыхая запах моря и аниса, текла беспечная толпа, которая неохотно расступалась передо мной. Я спросила дорогу. За городком шоссе круто поднималось, потом проходило вдоль новых домов, где на балконах ужинали люди, а дальше шло над освещенным луной пустынным пляжем из белой гальки.

Гостиница «Белла Виста» с башнями в мавританском стиле возвышалась на скалистом мысу, среди пиний и пальм. Здесь было очень многолюдно и очень светло. Я поставила «тендерберд» у въезда в парк, отдала чемодан портье с золотыми галунами, подняла верх машины, заперла на ключ багажник и обе дверцы.

Какая-то молодая женщина помогла мне заполнить карточку для приезжих. Отвечая на вопрос, кто я и откуда приехала, я вспомнила о гостинице в Шалоне, и перед моими глазами вдруг всплыло лицо Филиппа, обезоруживающе красивое, и это немного приободрило меня. Нет, решительно, я законченная психопатка.

Комната была совсем маленькой, с ванной, облицованной кафелем в цветочек, с новой мебелью, с вентилятором, который лишь перегонял горячий воздух, открытое окно выходило на море. Я бросила взгляд вниз, на освещенный бассейн, где с громкими криками плескались какие-то юнцы, потом разделась и, стараясь не замочить волосы и забинтованную руку, приняла душ.

Когда я вытиралась, в комнате зазвонил телефон.

— Ты готова? — спросил Филипп.

— Через несколько минут. Что мне надеть? Выбор у меня невелик.

— Что хочешь, только не костюм.

— Почему?

— Меня и так уже достаточно много видели в его обществе. Через час встречаемся в Марселе.

— В Марселе? Это нелепо. Почему не здесь?

— Меня достаточно видели «здесь». К тому же я в Марселе.

— Я не верю.

— Веришь или не веришь, но это так. Ты знаешь Марсель?

— Нет.

— Черт побери! Дай мне подумать.

— Филипп, — тихо сказала я ему, — я назначила тебе встречу запиской, она на холме, на том месте, где ты бросил меня.

— Встречу?

— На случай, если бы ты вернулся. В десять вечера, у дома номер десять по улице Канебьер.

— Ты знаешь, где она находится?

— Нет, но, наверное, ее нетрудно найти.

— Ладно. В половине одиннадцатого. Машину оставишь на другой улице, а сама придешь пешком. Я буду тебя ждать.

— Погоди, не вешай трубку.

Но он уже повесил. Я спросила у телефонистки, откуда мне звонили. Из Марселя. Поколебавшись, что надеть — брюки, в которых я ходила накануне, или муслиновое платье, — я надела платье. Я выбрала его потому, что поняла: он не хочет, чтобы я была одета так, как вчера, когда его видели со мной в «тендерберде». Не будь я в таком смятении, предосторожности этого жулика показались бы мне смешными. Я причесалась и взглянула на себя в зеркало: никаких сомнений, там я, да-да, я, все было настолько реально, что я зажмурилась.

* * *

Марсель — самый растянутый, самый непонятный из всех городов, которые я когда-либо проезжала. Улочки, еще более узкие, чем парижские, расходятся в разные стороны, и, с какой бы стороны ты в них ни въезжал, они все равно никуда не приводят. Я несколько раз останавливалась у тротуара, чтобы спросить дорогу, и ничего не могла понять из объяснений, кроме того, что я бедняжка. Мне говорили: «бедная девушка», «бедная мадемуазель», «бедняжка вы, бедняжка». И все время выяснялось, что я еду в противоположную сторону от улицы Канебьер.

Наконец, около здания, которое называли Биржей, я обнаружила огромную стоянку для машин. Я заперла «тендерберд» на ключ и пошла прямо, куда глаза глядят, и эта первая же улица, по которой я пошла, сразу же привела меня на другую, очень широкую, — как оказалось, ту самую, что я искала, да еще почти напротив того места, где было назначено свидание. Дом номер десять находился в нижней части улицы, у Старого порта. На нем висела вывеска агентства путешествий. Рядом был большой ресторан — «Сентра», на тротуаре толпились люди, по мостовой сновали голубые автобусы, на зданиях горели неоновые рекламы.

Филиппа не было видно, но я знала, что он откуда-нибудь следит за мной. Я подождала его несколько минут, прохаживаясь взад и вперед, рассматривала, ничего не видя, выставленную в витрине фотооптику, потом почувствовала на своем плече его руку. На нем был все тот же светлый костюм с черным галстуком. Стоя в снующей толпе, мы долго молча смотрели друг на друга. Увидев его осунувшееся лицо, я, мне кажется, сразу поняла, что он никого не убивал и эта история потрясла его не меньше, чем меня.

— Где машина? — спросил он.

— Там, на площади.

— Он все еще в ней?

— Где же, по-твоему, ему быть?

— Дани, кто он?

— Я должна спросить это у тебя.

— Не кричи. Пойдем.

Схватив за локоть, он потащил меня в сторону порта. Мы пересекли ярко иллюминированную площадь, переходя от одного пешеходного островка к другому, лавируя между идущими сплошным потоком машинами. Филипп крепко держал меня за руку. Мы долго шли по набережной, которая называется Рив-Нёв. Ни разу не повернув ко мне головы, он глухим голосом рассказал, что угнал «тендерберд», чтобы продать его, что до Кассиса ехал без остановок, а в Кассисе, осматривая его, перед тем как передать одному владельцу гаража, открыл багажник и увидел в нем труп. Он испугался, он стал следить за маленьким Титу, он не знал, что предпринять. Он решил, что этого человека убила я и теперь воспользуюсь ситуацией, чтобы свалить вину на него, Филиппа. Он был уверен, что никогда больше не встретит меня. Мой приезд окончательно сбил его с толку.

Мы сидели с ним в конце набережной в темноте, на куче изъеденных морской водой досок. Филипп спросил меня, как я напала на его след, после того как он бросил меня у Беррского пруда.

— Я позвонила в ресторан, где мы обедали.

— Молодец, не потеряла голову.

— В Кассисе ты следил за мной? Почему сразу не подошел ко мне?

— Я не знал, что у тебя на уме. Чья это машина?

— Моего шефа.

— Он тебе ее одолжил?

— Нет, не одолжил. Он даже не знает, что я ее взяла.

— Хорошенькое дельце!

Я видела по его глазам, что ему еще о многом хочется меня расспросить. Наверное, и в моем взгляде он прочел то же желание. Он по-прежнему держал меня за руку, но нас обоих парализовало недоверие. Первым нарушил молчание он.

— Ты правда не знаешь этого человека?

— Правда.

— И не знала, что он в багажнике?

— Ты сам видел, как я открывала багажник в Кассисе. Похоже было, что я знала об этом?

— Ты могла ломать комедию.

— Ты тоже можешь ломать комедию. В этом ты, кажется, большой мастак, не правда ли? Со вчерашнего вечера только этим и занимаешься.

— Но ведь кто-то же засунул его туда, и это не я. Подумай немножко, Дани. Когда я тебя встретил, он уже был мертв.

— Откуда ты знаешь?

— У меня есть глаза! Он умер по крайней мере двое суток назад.

— Ты мог засунуть его в багажник и спустя двое суток после того, как убил.

— Когда, например?

— В Шалоне, вчера вечером.

— Ну, представь себе на минутку, как бы я мог целый день шататься с трупом по городу? Даже по такому, как Шалон? Хватит фантастики, вернись на землю. Кстати, извини, мне неприятно тебе угрожать, но у меня полно свидетелей, которые могут показать, что я делал вчера и позавчера. Не спорю, я таскался с чемоданом, но попробуй убедить кого-нибудь, что в нем можно спрятать труп. Не думаю, чтобы тебе это удалось.

Он встал и зашагал прочь. Я торопливо проговорила:

— Филипп, умоляю, не бросай меня.

— Я и не бросаю.

Повернувшись ко мне спиной, он стоял около разбитой лодки и смотрел на неподвижную черную воду, изрезанную полосами света. Шум от города казался очень далеким. Наконец он заговорил.

— Что из себя представляет твой шеф? Убийца с большой дороги?

Я пожала плечами и ничего не ответила. Он обернулся, но по его напряженному лицу я видела, что он раздражен и нервничает.

— Черт побери, я же ничего не знаю! — воскликнул он. — Я только хочу сказать, что, когда ты угнала машину, труп мог быть уже там.

— Нет. Когда я угнала ее, багажник был пустой, я точно знаю, я заглядывала в него.

— Вот как! А по дороге ты его открывала?

— Кажется, да.

— Где в последний раз?

Я подумала. Восстановила в памяти весь свой путь. Мысленно проехала по автострадам № 6 и № 7 до Фонтенбло. Вспомнила, что там открывала багажник, намереваясь положить в него купленный чемодан, но потом передумала и положила его на заднее сиденье.

— В Фонтенбло он был пустым.

— Это было давно. А после того где ты останавливалась?

— В Жуаньи, заходила в бистро. Там я и встретила шофера грузовика, который стянул у меня букетик фиалок. Но это было днем, машина стояла у дверей, и тогда в нее не могли засунуть труп.

— А ты уверена, что до Кассиса не открывала багажник?

— Я бы помнила об этом.

— А где ты останавливалась после Жуаньи?

— На станции техобслуживания, неподалеку от Аваллона. Там я оставила машину надолго, ее даже перегнали на другое место, пока я была у доктора.

Он посмотрел на мою забинтованную руку. По его глазам я видела, что он вспоминает мой рассказ о том, как мне покалечили руку, как незнакомые люди утверждали, будто видели меня накануне на шоссе и будто бы я ехала в Париж, тогда как я уверяла, что в это время находилась в Париже. Но он только сказал:

— Да-а, эта твоя история — крепкий орешек.

Я не знала, что еще добавить в свое оправдание. Да мне и не хотелось оправдываться. Филипп заметил, что я дрожу в своем белом платье, и, сняв пиджак, накинул его мне на плечи. Дыша мне прямо в лицо, он спросил шепотом:

— Ты говоришь правду, Дани?

— Клянусь.

— Даже если это ты застрелила его из ружья, я тебе помогу, понимаешь?

— А разве его застрелили из ружья?

Сама того не желая, я почти прокричала это визгливым, срывающимся голосом. Это прозвучало смешно. Не знаю почему, но у меня на глазах выступили слезы.

— Да, я так полагаю, поскольку оно лежит в багажнике рядом с трупом.

— Что — «оно»?

— Да ружье же, черт побери! Блестящее, новенькое! В твоем багажнике! Ружье! Скажи, меня-то ты узнаешь, по крайней мере?

Сжав руками мою голову, он принялся раскачивать ее из стороны в сторону, словно пытаясь разбудить меня.

— Подожди! Я не видела ружья!

— Интересно, что ты вообще видишь! Коврик ты видела? Мертвеца видела? Ну, так с ним еще и ружье!

Филипп отпустил меня, резко повернулся на каблуках и зашагал, сунув руки в карманы и подняв плечи. Я видела белое пятно его рубашки. Я встала и нагнала его. Он повел меня через шоссе, сказав, что у него кончились сигареты, нет ни гроша и он голоден как волк.

В переполненном бистро, стены которого были увешаны неводами и ракушками, я купила пачку «Житан» и спички. Филипп за стойкой выпил кружку пива и съел сандвич. Он молчал и даже не смотрел на меня.

Я спросила:

— Как ты добрался до Марселя?

— Не твоя забота.

— А где твой чемодан?

— Тоже не волнуйся.

Когда мы вышли, он обнял меня за плечи и притянул к себе. У меня не было желания его отстранить. Мы пошли, прижавшись друг к другу, по тротуару, на котором валялись пустые ящики — от них исходил запах водорослей. У Старого порта мы пересекли площадь. Когда мы проходили мимо какого-то ресторана, в зеркальной витрине на мгновение промелькнули наши лица, мое белое платье, его пиджак на моих плечах — короче, мы оба, обнявшиеся, освещенные неоновыми рекламами, в тысяче километров от моей жизни. Да, правда, в тысяче километров, и это показалось мне тогда гораздо более нереальным, чем все остальное, вся история с трупом.

Когда мы вышли на улицу Канебьер, на нас стали оглядываться прохожие. Я спросила Филиппа, куда мы идем.

— К машине. Нужно узнать, кто этот тип. Нужно еще раз взглянуть на него.

— Не надо, прошу тебя, у меня не хватит духу.

— У меня хватит.

Мы подошли к «тендерберду», который я оставила на стоянке среди сотен других машин, и несколько минут неподвижно стояли рядом. Я вынула из сумочки ключи и протянула Филиппу, но он не взял их. Мимо нас, жестикулируя и галдя, прошла ватага подростков, потом, шевеля губами и озабоченно понурив голову, одиноко пробрела какая-то женщина в измятом платье. Филипп велел мне сесть за руль: нужно найти более укромное место и там открыть багажник.

Мы поехали по набережной Рив-Нёв, повторяя тот путь, что перед этим проделали пешком. Когда я повернула на улицу, которая, пересекая город, забирала вверх, он вдруг сказал:

— Знаешь, Дани, у нас, кажется, есть шанс выпутаться. Если тебе подсунули этого типа по дороге, то о нем никто не знает, кроме той сволочи, которая это сделала. Между ним и тобой нет никакой связи. В таком случае и мы поступим точно так же. Выбросим где-нибудь этот подарочек и забудем о нем. И нас это не касается.

Я свернула на одну улицу, потом на другую, продолжая забираться в гору. Затем Филипп велел мне ехать по дороге с каменной оградой, ведущей на Рука-Блан. Здесь мы не встретили ни машин, ни прохожих, и улочка была настолько крутая и узкая, что в одном месте мне пришлось остановиться и долго маневрировать на повороте. С больной рукой это было нелегко, и Филипп помог мне крутить руль. Когда мы поднялись еще выше, в пролете между двумя облупившимися стенами я увидела сверкающий огнями город — он лежал внизу, вдоль моря.

Положив руку мне на колени, Филипп дал знак остановиться. Перед домом семьдесят восемь. Я запомнила его потому, что этим номером в приюте было помечено мое белье. В темном дворе виднелся новый дом. Мы немного выждали, прислушиваясь, потом на самом малом газу въехали в ворота. Фары машины осветили блестящие двери выстроившихся в ряд гаражей, листву деревьев, лестницу. Одна машина стояла прямо во дворе. Я приткнулась позади нее, выключила мотор и фары. Двор был тихий, но узкий, и я с тревогой подумала: если нам почему-либо придется удирать отсюда, тут быстро не развернешься.

Я отдала Филиппу его пиджак, и мы вышли из машины. Несколько окон наверху над нами были освещены, за одним из них, с задернутой шторой, угадывался голубоватый свет телевизора. Я открыла багажник и тут же отпрянула, даже не заглянув в него. Чудовищный запах ударил мне в нос, и я была в каком-то полуобморочном состоянии, когда услышала, что Филипп просит дать ему платок. Он задыхался, лицо его настолько исказилось, что стало каким-то старым, заострившимся, чужим. Наши взгляды встретились — я никогда не забуду, какой ужас я прочла в его глазах.

Я слышала, как совсем рядом он ворочал труп. В отчаянии я тупо уставилась на ворота, но совсем не из страха, что кто-нибудь появится. Об этом я даже не думала. Вдруг Филипп прошептал:

— Посмотри, Дани.

Он показал мне ружье, длинное ружье с черным стволом.

— На прикладе инициалы.

— Инициалы?

— Да, «М.К.».

Филипп заставил меня посмотреть на ружье и даже потрогать пальцем выгравированные на дереве буквы.

— Винчестер. В магазине не хватает трех патронов.

— Ты в этом разбираешься?

— Немножко.

Он вытер ружье моим платком и положил его обратно на коврик, в который был завернут убитый. Я увидела освещенное матовой лампочкой багажника лицо мертвеца с отвисшей челюстью. Филипп обшаривал карманы его халата. По наступившей тишине я догадалась, что он что-то обнаружил и потому затих. Вдруг он резко выпрямился. Хотел что-то сказать и не смог. Словно окаменел от потрясения. Я только успела увидеть, что в левой руке он держит какую-то бумажку. Потом он закричал. Не знаю, что он кричал. Наверное, что я сумасшедшая, а он поддался бреду сумасшедшей, во всяком случае, как я теперь понимаю, его взгляд выражал именно это. В его глазах я вроде бы прочла, что сейчас он меня ударит. Кажется, я подняла руку, чтобы защититься от удара.

В тот же момент от резкой боли под ложечкой у меня перехватило дыхание и я скрючилась. Но прежде чем я успела упасть, он схватил меня в охапку и потащил к дверце машины. Помню, как с затуманенным сознанием я лежала на передних сиденьях машины, помню стук захлопываемого багажника и удаляющиеся шаги Филиппа. Больше не помню ничего.

Много позже, когда я очнулась, кругом царила тишина, в машине я была одна, мне удалось сесть и придвинуться к рулю, я жадно ловила ртом ночной воздух и плакала. Мои очки валялись в ногах на коврике. Надев их, я увидела, что часы на щитке показывают час ночи. Одергивая на коленях платье, я обнаружила бумажку, которую Филипп извлек из халата мертвеца.

Я включила свет.

Это оказалась телефонограмма, принятая, судя по бланку, аэропортом Орли. Адресована она была некоему Морису Кобу, пассажиру рейса 405 авиакомпании «Эр-Франс». Принята и записана угловатым почерком стюардессы 10 июля в 18 часов 55 минут. Я не сразу высчитала, что это было в пятницу, двое с половиной суток назад, но, когда я это поняла, все происшедшее со мной в течение последних двух дней всплыло в моей памяти как сплетение ужасов в кошмарном сне.

На бланке было написано:


«Не уезжай. Если ты не сжалишься надо мной, я поеду за тобой в Вильнёв. Я в таком отчаянии, что мне уже все равно.»


И подпись: «Дани».

В графе «Отправитель» был указан мой парижский телефон.

* * *

Дорога, освещенная луной, без конца петляла над морем. Это все, что я помню. Не знаю, как я доехала до гостиницы «Белла Виста». Не знаю даже, понимала ли я, что возвращаюсь туда. Было холодно. Мне было холодно. Думаю, я даже не вполне осознавала, что нахожусь на Юге. Скорее, мне казалось, что я на дороге в Шалон и только что рассталась с доктором, который наложил мне на руку лубок, с владельцем станции техобслуживания, с жандармом на мотоцикле. Сейчас я встречусь с Филиппом на набережной Соны, но теперь уже я не остановлюсь, нет, не остановлюсь, и все будет иначе.

И еще я думала о своем белом костюме. «Нужно обязательно забрать его!» — эта мысль не покидала меня. Я ехала и думала об этом оставленном в гостиничном номере костюме как о чем-то таком, что поможет мне вернуть утраченное равновесие: костюм — это то, что принадлежало мне до пятницы 10 июля, и, обретя его, я снова обрету себя.

В Кассисе на пристани еще горели огни, из открытого бара доносились звуки электрогитары, несколько молодых людей стали бесноваться перед моей машиной, и мне пришлось остановиться. Один из них перегнулся через дверцу и, дыша на меня табаком и вином, поцеловал прямо в губы. Потом я поехала вдоль пляжа с белой галькой и наконец увидела мавританские башни гостиницы. Сквозь листья пальмы проглядывала круглая полная луна.

Ночной портье в белом форменном костюме с золотыми галунами дал мне ключ от номера. Кажется, он говорил мне что-то о лошадях, о том, какая из них выиграла скачки, и я отвечала ему вполне естественным голосом. И только заперев на ключ дверь своей комнаты, я снова разрыдалась. Слезы из моих глаз текли ручьями, и я не могла их остановить, словно это были не мои слезы. Я взяла с кровати жакет от костюма и крепко прижала его к груди. От него исходил запах духов, моих духов, которыми я душусь уже много лет, запах моего тела, но это не ободрило меня, скорее наоборот.

Я разделась и, расстелив костюм в изножье кровати, легла в постель, держа телефонограмму в правой руке. Прежде чем погасить свет, я перечитала ее несколько раз. Спустя некоторое время я снова зажгла ночник и снова прочла ее.

Я не знаю никакого Мориса Коба. Я не посылала этой телефонограммы. В пятницу 10 июля в 18 часов 55 минут я находилась в квартале Монморанси, я как раз приступала к работе и была с Каравеями и их девочкой. Значит, в это время кто-то проник в мою квартиру на улице Гренель и, воспользовавшись моим телефоном и моим именем, отправил телефонограмму. Это ясно как день.

На прикладе ружья, обнаруженного в «тендерберде», стоят инициалы «М.К.», то есть инициалы Мориса Коба. Эта связь между ружьем и телефонограммой показывает, что труп в мою машину подсунули не случайно, как можно было бы подумать, что в этот кошмар совершенно сознательно ввергли именно меня, Дани Лонго. Это тоже ясно как день.

Не знаю, спала ли я. Время от времени подробности моей поездки, начиная с Орли, врывались в мой сон так отчетливо и грубо, что я открывала глаза. Белый прямоугольник карточки на конторке в гостинице «Ренессанс». Раздраженный голос администратора: «Лонго, Даниель Мари Виржини, двадцать шесть лет, служащая рекламного агентства, разве это не вы?» Кто-то появляется за моей спиной в туалете станции техобслуживания. Жандарм шарит по моей машине лучом фонарика и требует, чтобы я раскрыла свою сумочку. Маленькая девочка по имени Морин. Все утверждают, что видели меня, говорили со мной, что в субботу на исходе ночи я ехала в Париж.

Наступил рассвет. Я лежала с открытыми глазами, смотрела, как утренний свет постепенно просачивается в мою комнату, и думала: «Нет, это не просто дурацкая шутка, которую сыграл со мной шофер грузовика, случайно встретившийся мне на дороге, это продуманный заговор против меня. Бог знает для какой гнусной цели, но кому-то необходимо было обставить все так, будто в субботу на рассвете я ехала по шоссе Макон — Аваллон. И этот „кто-то“ воспользовался не только моим телефоном, но и моим именем и, надев так же, как я, белый костюм и темные очки, выдал себя за Дани Лонго. Все, кто уверял, что видели меня, говорили правду. Они действительно „видели“, но не меня, а другую женщину, в другой машине, которая…»

И тут я заходила в тупик.

Я вскочила на кровати и чуть не закричала. Это безумие. Никакого заговора не было и не могло быть. Как бы я себя ни утешала, но никто не смог бы, если только он не обладает даром ясновидения, заранее связать меня телефонограммой с каким-то неизвестным мертвецом, которого потом, почти через двое суток, где-то у черта на рогах, в сотнях километров от моего дома, засунут ко мне в машину. Тем более никто не мог заранее предложить какой-то женщине на одном из отрезков автострады № 6 выдавать себя за меня, Дани Лонго, за двенадцать, а может, даже за пятнадцать часов до того, как я там появлюсь. Никто, никто в целом свете не мог знать в пятницу, в 18 часов 55 минут, да и в субботу на рассвете, что на меня найдет такое безрассудство и я как идиотка угоню машину шефа и поэтому действительно буду катить вечером по автостраде № 6 к морю. Никто. Я сама этого не знала.

Я говорила себе: «Подожди, подожди, подумай еще, этому наверняка есть — должно быть! — какое-то объяснение». Но его не было. Самое страшное заключалось в том — у меня голова шла кругом от ужаса, — что я сама не знала, что поеду. Значит, все началось помимо меня и вообще помимо кого бы то ни было, ни одно человеческое существо не могло послать эту телефонограмму, не могло выдавать себя на автостраде за Дани Лонго. Остается только думать, что еще за сутки до того, как я неожиданно для себя решила воспользоваться «тендербердом», какая-то сверхъестественная сила остановила свой выбор на мне, подчинила меня своей воле — и вообще весь мир обезумел.

Кто-то остановил свой выбор на мне. Подчинил своей воле. Оказался за моей спиной. Моя искалеченная рука болит. Болит и под ложечкой, в том месте, куда ударил меня Филипп. Это возмездие. Возмездие за моего сына, убитого четыре года назад, в Цюрихе, прежде чем он появился на свет. Кто-то за пределами нашего мира неотступно и неустанно преследует меня. Мне снова стало казаться, будто я живу в чьем-то чужом сновидении. И мне хочется, больше всего на свете хочется тоже уснуть — или нет, лучше пусть проснется тот, кому все это снится, пусть вокруг станет тихо и мирно, пусть я умру и все забуду.

* * *

Понедельник, 13 июля. Утро.

Цветочки на обоях в моей комнате. Голубые с красными тычинками. Грязная повязка. Часы на правой руке тикают у самого уха. Из-под простыни торчат мои голые ноги. Я спускаю их на горячий коврик, как раз на то место, куда падают лучи солнца. Под моим окном, в бассейне, две светловолосые девушки плывут рядом, широко и бесшумно взмахивая руками. Сквозь неподвижные листья пальм виднеются раскаленное небо и море, то самое море, которое я мечтала увидеть. Все такое ясное, светлое.

Я нашла на умывальнике кусочек рекламного мыла и выстирала белье, которое сняла с себя накануне. Чем пахло мыло? Теперь уже не помню. Как не помню и того, что я в действительности пережила. Некоторые детали вдруг отчетливо всплывают в моей памяти, а другие улетучились. А может быть, и эти отчетливые воспоминания — плод моей фантазии? Теперь-то я знаю, что безумие именно в этом и состоит, в этих подробностях — голубые цветочки с красными тычинками, грязная повязка, солнце среди пальм, — во множестве точных деталей, которые не связаны между собой и ни к чему не приводят, кроме как к самой себе.

Я могла бы провести в этом номере весь день, а потом еще один день, и еще один день, не двигаясь, могла бы стирать и стирать все те же трусики, все тот же лифчик, до тех пор пока не осталось бы мыла, не истерлась бы вся ткань, пока не исчезло бы все — и ребенок, и кровь, — и не нужно было бы лгать даже себе.

Время от времени со мной разговаривала Матушка. Это она заставила меня заказать кофе в номер, она заботилась обо мне, она за меня моими устами говорила по телефону, она словно вселилась в меня. Это она сказала мне: «Дани, Дани, очнись, посмотри, на кого ты похожа». Я взглянула на себя в зеркало над умывальником. Я старалась прочесть, что кроется за моим взглядом, понять, что за тайна скрыта в моей голове, в моей душе, тайна, которая бьется, как попавшая в сети птица.

Потом я выпила две чашки черного кофе, приняла холодный душ, и мне стало легче. Время — лучший лекарь. Надо только переждать, подводной лодкой залечь на дно. И тогда я снова услышу голос Матушки. Что-то во мне словно погружается в глубокий сон, и я на некоторое время успокаиваюсь, мне становится легче.

Я надела белый костюм, темные очки, перевязала руку мокрым бинтом. Разыскивая в сумочке гребенку, я обнаружила, что Филипп, покидая меня во второй раз, забрал все мои деньги: и конверт, и кошелек были пусты.

Кажется, пропажа не огорчила меня. В конце концов, его поступок естествен, это я могу легко объяснить. Больше того, если бы Филипп остался со мной, я все равно отдала бы ему деньги. У него не было ни гроша, и я рада за него. А в остальном пусть убирается к черту.

К тому же, поскольку до этого ни одна мысль, кроме мысли о том, что мне делать — идти в полицию и во всем сознаться или же броситься в море, — не приходила мне в голову, то кража Филиппа даже помогла мне, действительно помогла. Я подумала, что прежде всего мне нужно найти отделение Национального банка и получить деньги по чеку. Матушка сказала: «Это разумнее, чем сидеть в номере и терзаться. Благословляю тебя».

Я спустилась в холл, спросила у администратора, как проехать в отделение банка, и предупредила, что оставляю номер за собой. «Тендерберд» был на том же месте в саду, где я его поставила, раскаленный от солнца. Я обругала себя за то, что не отвела его в тень, но, сев за руль, не почувствовала запаха, которого так боялась. Я изо всех сил старалась не думать о том, во что должен превратиться в такую жару труп человека, убитого чуть ли не трое суток назад. Я привыкла подавлять свои мысли. Сколько я себя помню, мне всегда приходилось бороться против какой-нибудь ужасной картины, которую рисовало мое воображение. Моя рыдающая мать, которой обривают голову за несколько минут до того, как она выбросилась на улицу с третьего этажа; ее распростертое на тротуаре тело. Или отец, кричащий под вагоном внезапно тронувшегося товарного состава. И я твержу себе: хватит, остановись, дуреха, но, в общем-то, разве можно что-нибудь забыть?

Всюду солнце. Я поставила машину на теневой стороне главной улицы Кассиса, которая вела на пристань. Опустила верх машины, чтобы ветер развеял дурной запах и мои страшные сновидения. В банке, куда я вошла, было чисто и покойно. Мне сказали, что я могу получить со своего парижского счета семьсот пятьдесят франков, но так как я уже потратилась в Фонтенбло, то взяла всего пятьсот. Матушка сказала мне: «Возьми все, что можно, эти деньги пропадут, беги за границу, исчезни». Но я ее не послушалась.

Ожидая, когда мне выдадут деньги, я увидела большую дорожную карту на стене и вспомнила одну фразу в телефонограмме: «Я поеду за тобой в Вильнёв». Я посмотрела, нет ли Вильнёва в районе автострад № 6 и № 7, между Парижем и Марселем. Их оказалось столько, что поначалу у меня опустились руки: Вильнёв-Сен-Жорж, Вильнёв-ла-Гийар, Вильнёв-сюр-Йонн, Вильнёв-л'Аршевек, Вильнёв-лез-Авиньон и много еще других городков с этим названием, не считая, конечно, деревушек, которые не помечены на карте.

Я взяла на заметку Вильнёв-ла-Гийар, который неподалеку от Фонтенбло, где я в последний раз открывала багажник и видела, что он пуст, а также Вильнёв-сюр-Йонн, около Жуаньи, где я встретилась с похитителем фиалок. Но скорее всего, оба эти городка не имеют никакого отношения к моей истории. Матушка сказала: «Совершенно никакого, если вспомнить телефонограмму. Она была адресована пассажиру самолета. Кто же полетит в Вильнёв-ла-Гийар, который в пяти сантиметрах от Парижа, можешь сама измерить».

Я получила деньги, спрятала их в сумочку и спросила, есть ли в Кассисе агентство путешествий. Оказалось, есть: в соседнем доме, всего лишь выйти из одной двери и войти в следующую. Это я приняла за хорошее предзнаменование, тем более что на объявлениях, почти одинаковых, вывешенных на двери банка и агентства, я прочла, что сегодня, в понедельник 13 июля, они работают до двенадцати часов. Бог дал мне возможность получить деньги, и у меня оставался еще целый час. Матушка спросила: «Для чего?» Я и сама хорошенько не знала. Может, просто чтобы двигаться, чтобы сделать еще что-то, свойственное живому существу, чтобы побыть на свободе до того, как в моей машине обнаружат труп и меня схватят, бросят в темную камеру, где я буду сидеть скрючившись, обхватив голову руками, как младенец во чреве матери, как в те времена, когда меня носила в своем теле Рената Кастеллани, по мужу Лонго, родом из Сан-Аполлинаре, провинция Фрозиноне.

Я попросила дать мне расписание рейсов «Эр-Франс» и, выйдя из агентства, принялась изучать его, стоя на залитом солнце тротуаре, по которому толпой шли на пляж курортники. Указанный в телеграмме рейс 405, обслуживаемый «каравеллами», был прямой рейс Париж — Марсель, вылет из Орли по пятницам (кроме праздников) в 19:45, прибытие в Марсель (аэропорт Мариньян) в 20:55. Я сразу же подумала: «Вильнёв, который я ищу, должен быть Вильнёв-лез-Авиньон, так как другого, южнее, на карте нет». В то же время в моей памяти зашевелилось что-то неприятное, я никак не могла определить что именно, вытащить это на поверхность, но оно тревожило меня.

Я поискала глазами «тендерберд», он стоял у противоположного тротуара. Вдруг мне вспомнилась карточка на конторке в гостинице «Ренессанс» в Шалоне, и я поняла, что меня тревожит. Ведь именно в «Ренессансе» мне сказали, что, когда я якобы останавливалась у них в первый раз, я ехала из Авиньона. Я им ответила, что это чепуха. «Вот видишь, — сказала мне Матушка, — все специально подстроено, чтобы погубить тебя, все предусмотрено заранее. И если теперь в твоем багажнике обнаружат труп, кто же тебе поверит, что ты ни при чем? Умоляю тебя, беги, беги куда глаза глядят и никогда не возвращайся». Но я опять не послушалась ее.

Я пошла на пристань. Накануне, когда я спрашивала дорогу в гостиницу «Белла Виста», я заметила в конце набережной почтовое отделение. Сейчас, проходя мимо, я вспомнила, как здесь же, но только несколькими часами позже, какой-то подвыпивший молодой человек чмокнул меня в губы, и невольно обтерла рот забинтованной рукой. Я ответила Матушке: «Не волнуйся, подожди, я еще не начала защищаться. Я совсем одна, это правда, но ведь я всегда была одинока, и пусть даже весь мир ополчится против меня, он меня не одолеет». Одним словом, я собиралась с силами.

На почте было темно, особенно после яркого солнца на улице, и мне пришлось сменить очки. Я увидела прикрепленные к конторке несколько телефонных справочников всех департаментов. Я раскрыла справочник абонентов департамента Воклюз. Некий Морис Коб действительно проживает в Вильнёве-лез-Авиньон.

В глубине души я, видимо, на это не рассчитывала: сердце мое гулко застучало. Не могу объяснить, что я почувствовала в этот момент. Это было напечатано, это было нечто отрезвляюще холодное, реальное, гораздо более реальное, чем телефонограмма, переданная из моей квартиры, чем труп, запертый в багажнике машины. Любой человек — и не только в последние два дня, но и за много месяцев до этого — мог раскрыть толстую телефонную книгу и прочитать эту фамилию и этот адрес. Да, и я не в силах ничего объяснить.

В книге значилось: «Морис Коб, инженер-строитель, вилла Сен-Жан, шоссе Аббей».

И опять во мне зашевелилось какое-то воспоминание или Бог его знает что, зашевелилось, пытаясь добраться до моего сознания. Вилла Сен-Жан. Шоссе Аббей. Инженер-строитель. Вильнёв-лез-Авиньон. Нет, ничто не вызывало во мне никаких ассоциаций, это смутное воспоминание рассеялось, и у меня вообще уже не было уверенности, что оно появлялось.

Я раскрыла еще один справочник, департамента Йонна. Там я прочла, что в Жуаньи есть несколько бистро, но на автостраде № 6 — только одно: «Ветеран дороги», ее владелец — Т. Поззон. Это, должно быть, то самое бистро, где я останавливалась и где водитель грузовика похитил у меня фиалки. Я запомнила номер телефона: 5-40 — пять сорок — и вышла на улицу.

Когда я вернулась к машине, солнце было уже высоко и тень прикрывала ее только наполовину, но я даже не успела встревожиться по этому поводу. Перед машиной стояли два жандарма в форме цвета хаки.

Я увидела их в последнюю минуту, когда уже чуть не наткнулась на них. Я всегда хожу глядя в землю — из страха, что не замечу какого-нибудь слона и споткнусь о него. До восемнадцати лет у меня не было очков с такими хорошими стеклами, как сейчас, и я то и дело летала вверх тормашками, за что меня и прозвали «камикадзе». И особенно часто я сталкивалась — о, этот кошмар преследует меня до сих пор! — с какой-нибудь большой детской коляской, оставленной у подъезда дома. Однажды потребовались три человека, чтобы вытащить меня из-под нее.

И вот, подняв глаза и увидев — удар, от которого можно грохнуться в обморок, — около «тендерберда» двоих жандармов, я чуть было не бросилась наутек. Матушка сказала мне: «Да ты что! Не останавливайся, не гляди на них, пройди мимо». Но я все же остановилась.

— Это ваша машина?

Я сказала «да». Вернее, попыталась это сказать, но не смогла издать ни звука. Оба жандарма были высокого роста, и тот, который выглядел помоложе, как и я, носил темные очки. Он-то и заговорил первым. Попросил меня предъявить документы. Я обошла машину, чтобы достать их из ящичка для перчаток, а в это время жандармы, не говоря ни слова, направились к багажнику. Матушка сказала мне: «Ну что же ты стоишь как чурбан, вот теперь нужно удирать, спасайся, беги скорей, делай же что-нибудь». Я подошла к жандармам и протянула тому, что помоложе, конверт с документами на машину. Он взял их, взглянул на технический паспорт и сказал:

— Водительские права, пожалуйста.

Я вынула их из своей сумочки и дала ему. Он посмотрел их, снова взглянул на технический паспорт и спросил:

— Что значит МРК?

— МРК?

С некоторым раздражением он усталым жестом сунул мне технический паспорт под нос. В графе «Имя владельца» значилось: «Общество МРК», это я прочла еще в Орли. Но я не знала, что означают эти буквы.

Сглотнув слюну, я сказала:

— Рекламное агентство.

— А поточнее?

Я ответила наобум:

— «Международное рекламное агентство Каравея».

— Кто такой Каравей?

— Основатель агентства. Но теперь оно принадлежит мне. Вернее, я управляю им, ясно?

Он пожал плечами и ответил:

— Мне ясно главным образом то, что прямо перед вашей машиной висит знак, запрещающий стоянку. Вы давно в Кассисе?

— Я приехала вчера вечером.

— В следующий раз будьте внимательнее. Эта улица и без того достаточно узкая, и если все будут следовать вашему примеру…

И тут уж он как пошел, как пошел… А я наконец-то смогла вздохнуть с облегчением. Жандарм вернул мне документы, снял фуражку, чтобы вытереть платком пот со лба, и, переглянувшись со своим напарником, сказал мне:

— Вы думаете, если вы красивая девушка и у вас такая огромная машина, то вам все дозволено. Вот так-то…

И тут у меня на глазах чуть не случилось то, чего я боялась больше всего на свете: второй жандарм, постарше, который за все это время так и не произнес ни слова, а только с легкой усмешкой внимательно слушал и машинально водил большим пальцем по замку багажника, вдруг нажал на металлическую кнопку. И кнопка подалась под его рукой! Прошлой ночью я возвращалась из Марселя как сомнамбула и забыла запереть багажник на ключ. В Марселе я открывала его по просьбе Филиппа. И замок так и остался незапертым.

На моих глазах большой палец жандарма надавил на кнопку, оторвался от нее и снова надавил, уже сильнее. Я услышала, как щелкнул замок, и поспешно прижала крышку багажника правой рукой. Вероятно, слишком поспешно, потому что жандарм в темных очках вдруг в недоумении замолк. Он посмотрел на багажник, потом на меня и, несмотря на темные стекла своих очков, наверняка заметил, как я побелела. Он спросил меня:

— Вам нехорошо?

Я кивнула. Я безнадежно пыталась что-нибудь сказать, чтобы отвлечь его внимание от машины, на которую он снова посмотрел, но не могла ничего придумать. Второй жандарм тоже смотрел на мою руку, словно прилипшую к крышке багажника. Я убрала ее. После нескончаемого молчания тот, что помоложе, наконец сказал, уже уходя:

— Ничего, держитесь. А в следующий раз ставьте машину на стоянку.

Он притронулся указательным пальцем к фуражке, и оба они, не оборачиваясь, пошли по тротуару к пристани. Дрожащими руками я отыскала в сумочке ключи. Заперла багажник. Затем, сев за руль, застыла на несколько минут, уставившись неподвижным взглядом в пространство, и только потом нашла в себе силы тронуться с места. Меня трясло. Я очень чувствительная психопатка.

* * *

В номере гостиницы «Белла Виста» жужжал вентилятор, не принося ни капли прохлады, в лучах солнца плясали пылинки. Я закрыла ставни, разделась и легла на застланную постель, поставив телефон рядом с собой.

Я попросила телефонистку заказать мне два номера: 5-40 в Жуаньи и домашний телефон одного художника из агентства, некоего Бернара Тора, с которым я была дружна и который несколько раз сопровождал шефа в Женеву на встречу с представителями фирмы Милкаби. Он должен знать, в какой гостинице обычно останавливается Каравей. Я позвоню Аните, признаюсь, что уехала на ее машине, и скажу, что мне нужны ее свидетельские показания, чтобы вызволить меня из беды. Анита мне поможет.

Бистро в Жуаньи мне дали первым, так удачно, почти сразу же. Я попросила к телефону хозяина. Он не сразу припомнил меня. Белый костюм, светлые волосы, темные очки, американская машина — нет, это ему ни о чем не говорит. Но когда я сказала, что какой-то шофер грузовика с ослепительной улыбкой настоял, что он заплатит за меня, хозяин вспомнил его:

— Высокий брюнет, что ездит на «сомюа»? Еще бы я его не знал! Это Жан, Жан с «сомюа». Он проезжает здесь каждую неделю.

— Простите, Жан, а как дальше? Я не расслышала.

— «Сомюа» — это марка грузовика, который он водит. А фамилии его я не знаю. Он марселец, и его все называют Рекламной Улыбкой.

Как смешно, ведь и я прозвала его так же. Я рассмеялась. Я была довольна. Наконец я нащупала какую-то нить, и мне уже казалось, что все мои неприятности, как по волшебству, скоро рассеются.

— Вы говорите, он марселец? Вы не знаете, сейчас он в Марселе? Где бы я могла найти его?

— Вы слишком много хотите от меня. Я знаю только, что в субботу он ехал на Юг. Но где он сейчас, понятия не имею. Если хотите, я могу ему передать что нужно, когда он будет возвращаться.

Я ответила, что тогда будет слишком поздно, мне необходимо разыскать его немедленно. «Ах, вот как!» — воскликнул хозяин, а потом так долго молчал, что я даже подумала, не повесил ли он трубку. Но нет. Он вдруг сказал мне:

— Подождите, мадемуазель, я кое-что придумал. Одну минутку.

Теперь я слышала в трубке гул голосов, стук посуды. Я пыталась восстановить в памяти это бистро, в котором была два дня назад. Длинная деревянная стойка, фотографии разбитых грузовиков, трехцветная афиша, объявляющая о гулянье 14 июля. Я представила себе закусывающих шоферов, красные круги на клеенке — следы от стаканов с вином. И сама внезапно почувствовала сильный голод и жажду. Со вчерашнего дня я выпила только две чашки кофе. В трубке раздался чей-то голос:

— Алло! Кто у телефона?

— Меня зовут Лонго, Даниель Лонго. Я сказала мсье, который со мной разговаривал…

— Что вы хотите от Рекламной Улыбки?

Мой новый собеседник тоже говорил с южным акцентом, как-то присвистывая, и голос его звучал недовольно, видно из-за того, что его оторвали от обеда. Я снова изложила все с самого начала, беспрерывно повторяя «простите, мсье», «сами понимаете, мсье».

В ответ он сказал:

— Рекламная Улыбка — мой товарищ по работе. Поэтому я хочу знать, с кем имею дело. Если вы в него втюрились, это одно, но если речь идет о чем-то еще — в конце концов, откуда мне знать, что там у вас на уме, — то я не хочу подводить друга. Вы понимаете меня? Вот станьте на мое место…

В общем, как завелся… Я думала, у меня будет нервный припадок. Но все же, когда мне удалось вставить слово, я сумела сохранить все тот же смиренный тон. Я сказала, что он угадал, я действительно хотела повидаться с его другом, потому что он назначил мне свидание, но я не пришла, а теперь, конечно же, сожалею об этом, — одним словом, да, он угадал. И тут он выказал такую деликатность, от которой растаяли бы даже камни, а если учесть, сколько стоит минута телефонного разговора, то проявил просто истинное мастерство.

— Ладно, я не настаиваю. Коли это любовное дело, я молчу. Уж во всяком случае, не я буду лишать приятеля удовольствия. Но вы обязательно скажите ему, что я вас свел только потому, что вам невтерпеж, а то он еще сочтет меня трепачом.

Вот зануда! В конце концов он все же сообщил, что его друга зовут Жан Ле Гевен, что живет он в Марселе, в квартале Сент-Март, — точного адреса он не знает, но я могу позвонить нанимателю Рекламной Улыбки: фирма Гарбаджо, бульвар Дам, телефон Кольбер 09–10. У меня ушло бы слишком много времени, чтобы записать все это правой рукой, и я попросила его повторить, чтобы запомнить. Прежде чем повесить трубку, он еще целую вечность бубнил:

— Да, заодно передайте ему, чтобы, когда поедет обратно, забрал четыре тонны на улице Лувра. Скажите, что это я ему передал. Сардина. Он поймет. Четыре тонны груза. На улице Лувра. Ну, валяйте, желаю удачи.

Телефонистка на коммутаторе гостиницы ответила мне, что Париж еще не дали. Я попросила соединить меня с номером Кольбер 09–10, а также подать мне обед в номер. Контору Гарбаджо мне дали сразу.

— Ле Гевена? — спросил женский голос. — Вам не повезло, дорогая, он уже уехал! Подождите-ка, он должен был грузиться у причала. Позвоните Кольбер 22–18, может, еще застанете его. Но знаете, сегодня вечером он должен забрать свежие овощи в Пон-Сент-Эспри. Так что едва ли он там задержится.

— Вы хотите сказать, что он едет в Париж? На своем грузовике?

— А вы полагаете, что он отправится туда поездом?

— Разве он работает четырнадцатого июля?

— Да вы что, мадам, судя по вашему парижскому выговору, не мне вам, конечно, объяснять, но парижане едят каждый день. Даже четырнадцатого июля!

Я попросила дать мне Кольбер 22–18. В тот момент, когда меня соединили, я услышала стук в дверь. Прежде чем пойти открыть ее, я спросила в трубку, нельзя ли мне поговорить с Жаном Ле Гевеном. Мне просто ответили: «Пожалуйста», — и он сразу же подошел к телефону. Я ожидала, что его долго будут искать, и от неожиданности даже онемела.

— Да? Алло? Алло! — кричал он в трубку.

— Это Жан Ле Гевен?

— Да, это я.

— Здравствуйте, я… мы с вами встретились в субботу, помните, в Руаньи, после обеда? Белая машина, букетик фиалок?

— Да вы шутите…

— Нет, я серьезно. Помните?

Он рассмеялся. Я узнала его смех, перед моими глазами всплыло — очень четко — его лицо. В дверь снова постучали. Он сказал:

— Вы знаете, а фиалки-то завяли, придется мне купить вам другой букетик. Где вы сейчас?

— В Кассисе. Я вам звоню не из-за букетика — вернее, нет, именно из-за него. Я… подождите минуточку, прошу вас. Вы можете подождать? Только не вешайте трубку.

Он снова рассмеялся и сказал, что подождет. Я соскочила с кровати, подошла к двери и спросила, кто там. Мужской голос ответил, что это официант, принес обед. Поскольку я была в одних трусиках, я побежала в ванную, схватила полотенце, обернулась им и опять подошла к двери. Приоткрыв ее, я взяла поднос, сказала «спасибо, большое спасибо» и тут же захлопнула дверь. Когда я снова взяла трубку, Рекламная Улыбка еще был у телефона. Я сказала:

— Извините меня. Я в гостинице, у себя в номере. Ко мне постучались, принесли обед.

— Что у вас вкусненького сегодня?

— Что принесли? Сейчас. — Я взглянула на поднос. — Жареную рыбу. Кажется, барабульку.

— И все?

— Нет. Еще что-то вроде рататуя, салат, креветки. Я звонила в Жуаньи, чтобы разыскать вас.

— Мне повезло. А зачем? Из-за фиалок?

— Нет. Не совсем.

Я не знала, как объяснить. Молчание затягивалось. Я спросила:

— Скажите, после того как мы с вами расстались, вы ведь ничего плохого мне не сделали?

— Вам?

— Да. У меня были неприятности по дороге. Я решила, что это вы надо мной подшутили, одним словом, что это вы. Я думала, вы меня разыграли.

— Нет, это не я. — Он говорил спокойно, но его тон стал капельку менее дружелюбным, менее веселым. — А какие неприятности?

— Я не могу рассказать по телефону. Я бы хотела встретиться.

— Чтобы передать мне о своих неприятностях?

Я не знала, что ответить. Несколько секунд мы молчали, потом он вздохнул и сказал:

— Ваша барабулька остынет.

— Пусть.

— Слушайте, я уже погрузился — сейчас мне как раз оформят накладные — и должен буду ехать. А ваше дело нельзя отложить на два-три дня? Сегодня вечером мне надо быть в Пон-Сент-Эспри, обязательно.

— Я вас очень прошу.

— Через сколько времени вы можете приехать ко мне в Марсель?

— Ну, не знаю, через полчаса, минут через сорок пять.

— Ладно. Постараемся. Отсюда я еду на грузовую автостанцию в Сен-Лазар. Спросите любого полицейского, каждый покажет. Я буду вас ждать до четверти второго. Дольше не смогу.

— Я выезжаю.

— Грузовая автостанция в Сен-Лазаре. Я вам говорил тогда, в субботу, что вы красивая?

— Нет. То есть да. Но не так прямолинейно.

— Надеюсь, ваши неприятности не слишком серьезны. Как вас зовут?

— Лонго. Дани Лонго.

— Имя у вас тоже красивое.

Дальше я все делала одновременно. Натягивала на себя костюм, жуя листики салата, впихивая ноги в туфли, глотая минеральную из стакана. В тот момент, когда я уже уходила, зазвонил телефон. Меня соединили с Парижем. Я совершенно забыла, что вызывала своего друга художника.

— Это ты, Бернар? Говорит Дани.

— Послушай-ка, ну и задала ты мне ребус. Боже, где ты?

— На Юге. Сейчас я тебе все объясню.

— А почему ты в ту ночь вдруг бросила трубку?

— В ту ночь?

— Конечно, в ту ночь. Сначала разбудила, а потом…

— Когда это было?

— Да в пятницу. Боже мой! Или, можешь считать, в субботу. Ведь было уже часа три ночи.

Он кричал на меня. Я уверяла его, что не звонила. Я села на кровать, положив сумочку себе на колени. Кошмар начинался снова. Только что, пока я разыскивала шофера грузовика, разговаривала с ним, даже когда упоминала о своих неприятностях, у меня появилось такое чувство, будто всего, что произошло за эти два дня, в действительности не было. Я забыла о трупе в машине, о ружье, о телефонограмме в Орли — словом, обо всем. Я слышала спокойный, доброжелательный голос, меня с интересом спрашивали, что мне принесли на обед, я была в мире, где не было места ни убийству, ни страху.

А оказывается, все это есть. Даже Бернар Тор, мой давнишний, самый верный мой друг, которого я посвящала во все свои дела, и тот вдруг оказался втянутым в этот кошмар. Я перестала его понимать. Он тоже не понимал меня. Мы несколько минут кричали друг на друга, прежде чем каждый из нас сумел объяснить, что он хочет сказать. Бернар — что я ему звонила в ночь с пятницы на субботу и то ли говорила издалека, то ли плохо работал телефон, но уже тогда он ничего не мог понять из моих слов и у него создалось впечатление, что я не в себе, тем более что я неожиданно бросила трубку. Я в свою очередь с каким-то остервенением повторяла, что не звонила ему ни днем, ни ночью, вообще не звонила. Потом я спросила:

— А ты уверен, что это была я?

— Что?! Конечно, ты. Правда, я плохо тебя слышал, в трубке что-то чертовски трещало, но это могла быть только ты.

— Это была не я.

— Боже мой, в таком случае ты была пьяна! Скажи, что происходит? Где ты?

— Я тебе говорю, это была не я!

— Даже то немногое, что ты мне сказала, не мог знать никто, кроме тебя, не делай из меня…

— О чем я говорила?

— О Цюрихе! Короче, это была ты.

Я снова заплакала. Я плакала так же, как вчера вечером, когда вернулась в свой номер: слезы текли из моих глаз сами по себе, независимо от моей воли, словно мне не принадлежали. Это он, Бернар Тор, помог мне четыре года назад — навел справки, одолжил денег на операцию и на клинику. А ведь в то время он был для меня просто товарищем и я о нем вспоминала, лишь когда видела его. Он один знал о моей поездке в Цюрих. Я колебалась почти четыре месяца из какого-то фанфаронства, из глупости, лгала себе и тому, кого люблю, в душе прекрасно сознавая, что у меня не хватит мужества сохранить ребенка. В общем, все кончилось так ужасно, что хуже быть не может. Думаю, что даже доктор, делавший мне операцию, презирал меня.

— Дани? Дани! Ты слышишь меня?

Я ответила, что слышу.

— Ты плачешь?

Я ответила, что плачу.

— Дани, где ты?

— Я тебе потом все объясню. Мне нужно знать, где останавливается Каравей, когда бывает в Женеве?

— Ты же ночью уже спрашивала у меня номер их телефона. Ты до сих пор не узнала его? Да скажи сначала…

— Я тебе повторяю, это звонила не я! Ты уверен, что я?

— Боже мой, это ужасно! Ведь ты сама должна знать!

Все время я слышала один и тот же ответ. Все время. Я сама должна знать, была ли у меня забинтована рука, хотя она не была забинтована. Я сама должна знать, ночевала ли я в гостинице, в которой никогда не бывала. Я сама должна знать, звонила ли я, чтобы узнать номер телефона того, у кого я как раз в тот момент находилась. И все говорили искренне. Значит, я спятила.

Проклятые слезы все лились из моих глаз.

— Бернар, в какой гостинице обычно останавливается Каравей?

— В «Бо Риваж». Дани, послушай…

— У тебя есть его телефон?

Он на несколько секунд положил трубку, чтобы взять свою записную книжку, потом продиктовал мне номер. Я раскрыла сумочку и правой рукой нацарапала его на клочке бумаги.

— Дани, прошу тебя, только не бросай опять трубку.

— Мне необходимо повидаться с одним человеком, который сейчас уезжает, Бернар, я не могу больше разговаривать.

— Боже мой, но что же все-таки произошло в ту ночь?

— А что тебе сказали по телефону?

— Кто? Ты? Какой-то бред, просто бред. Что тебе покалечили руку, что-то про Вильнёв-лез-Авиньон, а потом — погоди, погоди! — ты сказала: «Он в ковре, Бернар, знаешь, он в ковре, я покончила с Цюрихом». Вот, кажется, все, потом ты бросила трубку. Ах нет, ты еще сказала, что в цюрихской истории виноват я, что я не должен был… — не знаю уж что… и все в том же духе. Сущий бред!

— Но если я столько всего сказала, ведь ты же не мог не узнать мой голос!

Я снова перешла на крик. Наверное, меня было слышно в другом конце коридора. В душном полумраке комнаты я вся покрылась испариной и в то же время меня знобило.

— Боже мой, неужели ты думаешь, я и сейчас узнаю твой голос? — Бернар тоже начал кричать. — Похоже, ты свихнулась! Скажи хотя бы, что…

— Где тебя найти сегодня вечером?

Он сказал, что будет у себя. Я обещала ему позвонить и бросила трубку в тот момент, когда он снова кричал: «Не клади трубку». Я вытерла лицо и глаза в ванной комнате. Я не желала ни о чем думать. Хотела увидеть шофера грузовика. Сейчас я особенно остро почувствовала необходимость этой встречи. Разговаривая по телефону с Бернаром, я вдруг поняла, что во всех этих кознях, которые так искусно строят против меня, есть по крайней мере один пробел, одна ошибка. И тут ни при чем ни потусторонние силы, ни черт, ни дьявол. Ведь дьявол, с тех пор как он существует, никогда не допускал ошибок.

* * *

Неподвижное море под солнцем. Перевал Жинест. В который раз я еду по этой асфальтированной дороге среди холмов с выжженной травой? Я знаю ее с незапамятных времен.

Я гнала что было мочи. На каждом повороте меня заносило, я в отчаянии крутила руль, и острая боль от левой руки расходилась по всему телу. На одном из прямых участков дороги я увидела, что от нее отходит еще одна, ведущая в пустынные скалы и выгоревшую степь. Я притормозила. Указатель гласил, что это дорога в военный лагерь Карпиан. Матушка сказала мне: «Сверни туда, ты найдешь местечко, где сможешь избавиться от той мерзости, что лежит у тебя в багажнике». Я заколебалась. Но я этого не сделала.

Я говорила себе: да, все, кто на автостраде № 6 думали, что узнают меня, видели на рассвете женщину в белом костюме, в темных очках, верно, такую же светловолосую, как я, примерно моего роста, но двойников не бывает, и она, конечно, не была моей точной копией. Но внимание всех было настолько приковано к белой машине, что они уже не замечали остального, кроме того, что у той, которая выдавала себя за Дани Лонго, была забинтована левая рука. Вот в этом-то и заключался промах. Повязка — это хитро придумано, чтобы втереть всем очки, но она вынужденная, она не была предусмотрена заранее, если уж после пришлось ломать мне руку в туалете станции техобслуживания. Уже не та женщина должна была походить на меня, а я — на нее. Вот почему меня и покалечили.

Я могла бы обратиться в полицию и все рассказать. Возможно, мне и поверят. Свидетельство одних Каравеев, с которыми я хорошо знакома и которых поэтому могут заподозрить в том, что они хотят выгородить меня, предположим, вызовет у полицейских сомнение, но у меня есть еще один свидетель, он все подтвердит. Последний человек, который посмотрел на меня более или менее внимательно в Жуаньи, как раз перед тем как я приехала на станцию техобслуживания, был Жан Ле Гевен. Он вспомнит, что у меня была здоровая рука. И все поймут, что я говорю правду.

* * *

И еще я подумала: может, в этом заговоре жертва — не ты одна, и скорее даже истинная жертва — не ты. Конечно, копировали именно тебя, но есть здесь одно необъяснимое обстоятельство, которое связано с тобой только случайно: это «тендерберд». Он принадлежит Каравеям. И самое главное — то, что труп положили в машину Каравеев.

Ну, продумай все. Надо было в субботу на рассвете пустить по этому шоссе точно такую же машину. Если б она была хоть чуть иной, владелец станции техобслуживания не спутал бы. И жандарм на дороге в Шалон, если б на ней был другой номер, заметил бы это. Похоже, что это один и тот же «тендерберд». Его ночью вывели из гаража Каравеев и утром пригнали обратно. Выходит, как ни крути, а втянуть в это грязное дело хотели именно Каравеев.

Но почему тогда женщина выдавала себя не за Аниту, а за меня, ведь меньше всего можно было предположить, что на Юг в этой машине поеду я?

Какой-то бред!

* * *

Я сказала себе: есть еще одна версия. Я должна остерегаться всех. И в первую очередь самих Каравеев. Ведь для того, чтобы так хорошо разыграть мою роль, чтобы знать, как я одеваюсь, что я левша, знать, сколько мне лет, где я живу и еще много других подробностей, та, что выдавала себя за Дани Лонго, должна быть близким мне человеком. А кому я рассказывала о Цюрихе?

Все это знает Анита. Правда, она чуть ниже меня ростом, да и облик у нее несколько иной, но она тоже блондинка и уж она-то хорошо меня знает. Она могла бы подражать некоторым моим жестам, в этом я уверена, и даже моей походке, которую пятнадцать или двадцать лет борьбы с близорукостью сделали весьма своеобразной. Она также сумела бы точно передать мою манеру говорить, вставить в разговор мои излюбленные словечки, которые у меня наверняка имеются, и, хотя трудно подражать чужому голосу, могла бы, пользуясь помехами на линии, создать по телефону впечатление, что это говорит действительно Дани Лонго, немного странная, до предела взвинченная. Кроме того, Анита знакома с Бернаром Тором, который служил вместе с нами еще в том первом агентстве, где я работала с Анитой, и она знает о наших отношениях.

До прошлого года он был для меня просто приятелем, который оказал мне огромную услугу и с которым мы время от времени отправлялись поужинать, в кино или посидеть где-нибудь и поболтать за рюмкой вина. И вот однажды вечером я решила, что хватит мне разыгрывать из себя Грету Гарбо, когда мы останавливаемся у дверей моего дома, словно то, в чем я ему отказываю, для меня настолько уж ценно, что он из-за этого должен уходить от меня обиженным и немного грустным. Я вернулась в его машину и поехала к нему домой. Думаю, что в его жизни есть и другие женщины, но он о них не говорит, так же как и о мужчинах, которые могли быть в моей жизни. Он по-прежнему очень мил со мной, и в наших встречах изменилось только то, что, поужинав, посмотрев кинокартину и поболтав за рюмкой вина, мы завершаем вечер любовью, и это очень приятно.

Однажды в агентстве я стояла, склонившись над его столом, и смотрела, как он подправляет макет рекламы. Сама того не заметив, я опустила руку ему на плечо. Не отрываясь от работы, он положил левую руку на мою — его любимый жест, — долго держал ее нежно, по-дружески, и мы словно вместе унеслись куда-то далеко-далеко. И мне вдруг так захотелось его ласки, что я подумала: с прошлым покончено навсегда, наконец-то я в самом деле полюбила.

Я припоминаю, что это и еще много других глупостей я рассказала Аните несколько месяцев назад, в субботу, в сочельник. Я встретила ее в отделе игрушек в «Галери Лафайет», и мы зашли в бистро около площади Оперы выпить по чашке кофе со сливками. Выслушав меня, она рассмеялась. Она стала подтрунивать надо мной: «Бедная ты моя девственница, я побывала в постели Бернара до тебя. Но ты подала мне хорошую идею: надо будет на днях позвонить ему». Мне стало не по себе, но я тоже рассмеялась. Анита добавила: «Можно вести любовь втроем, раз тебе не нравится, когда у каждой свой партнер». Я видела по ее глазам, да и по смеху тоже, что она нарочно растравляет старую рану и что для нее, во всяком случае, с прошлым не будет покончено никогда и она навеки затаила обиду на меня. Потом, словно защищаясь, она поднесла руку к лицу и жеманно, что всегда вызывало у меня отвращение, спросила: «Ты снова будешь меня бить?» Я взяла свою сумочку, пакеты с покупками и встала. Она изменилась в лице, схватила меня за руку и, побледнев — это было видно даже под слоем косметики, — сказала: «Прошу тебя, Дани, не уходи так демонстративно, при всех. Разве ты не понимаешь, что это шутка?» Я подождала ее. Когда мы вышли на улицу, она, улыбаясь светской улыбкой благовоспитанной дамы, чеканя каждое слово, злобным голосом бросила мне: «Мерзкий ублюдок, ты одно только и умеешь — бросать других на произвол судьбы, да? Ты здорово умеешь выходить сухой из воды, не правда ли?» Я повернулась к ней спиной и ушла. Только в метро, когда было уже слишком поздно, я снова подумала, что и на этот раз она, пожалуй, права.

Вечером Анита позвонила мне. Мне кажется, она была пьяна и находилась Бог весть в каком злачном месте. Она сказала: «Дани, дорогая Дани, это дело прошлое, я знаю, ты не виновата, не будем больше ссориться, не думай, что я уже не друг тебе», — и еще что-то в этом роде. Я, естественно, залила слезами всю свою комнату, я смотрела на себя с отвращением, как на растаявшую конфету. Анита дала мне слово, что скоро мы снова встретимся, помиримся, не тая обид друг на друга, что она мне подарит на Рождество огромный флакон наших любимых духов — мы употребляем одинаковые духи, потому что, когда мне было двадцать лет, я брала ее духи, — что мы вместе пойдем в «Олимпию» слушать Беко, а потом поужинаем в японском ресторане на Монпарнасе, что то перемирие, объявленное в мае, или же Компьенское перемирие, подписанное в вагоне в Ретонде, по сравнению с нашим будет выглядеть просто жалким.

И все-таки самым жалким было то, что в течение последующих двух недель каждый Божий вечер, кроме рождественского, когда, я знала, она непременно будет со своей маленькой дочкой, я мчалась домой, отказываясь от всех приглашений, боясь прозевать ее звонок. Но я так и не увидела ее до пятницы 10 июля, короче — до того вечера, когда ее муж привез меня к ним работать.

Кстати, почему он привез меня к себе? Чтобы на всю ночь отрезать меня от мира и потом иметь возможность утверждать, будто я была не в квартале Монморанси, а на автостраде № 6. Каждая деталь усиливала мои подозрения. Меня заставили сидеть в доме одну с девяти часов вечера до двух ночи, за это время они вдвоем могли сделать все, что им угодно. Анита ничего не забыла, ничего не простила, как раз наоборот. Сейчас она мстит мне за ту майскую ночь тем, что…

Бред!

Так чем же? Не могла же она застрелить человека специально для того, чтобы пришить мне убийство! И еще признаться во всем мужу, чтобы он помог ей отомстить мне за то, что когда-то, когда нам было по двадцать лет, она провела ночь в моей комнате с двумя подвыпившими собутыльниками, для которых она была просто жалкой игрушкой, а я, имея достаточно влияния на нее, чтобы удержать ее от этого, убежала из дома куда глаза глядят.

И снова слезы вдруг набежали мне на глаза, они текли так безудержно, что я не видела дороги. Я твердила себе: можешь плакать, плакать сколько угодно, но ты виновата, это правда, ты оставила ее с ними одну, а она выпила и бравировала — да, ты же знаешь, что она бравировала именно перед тобой, — ты могла бы силой заставить ее уйти, образумить этих разнузданных молодчиков, позвать, наконец, на помощь соседей, в общем, что угодно, а ты вместо этого удрала, да еще считала, что ведешь себя как порядочная девушка, как непорочный лучезарный ангел, оказавшийся среди свиней. Дани Лонго, ты умеешь только лить слезы и кичиться своей чистой совестью, но ты просто Иуда, пожираемый страхом. А ведь если ты считала себя ее подругой, ты была за нее в ответе, разве не так? О да, ты заслуживаешь наказания, самого сурового наказания…

«Остановись, — приказала мне Матушка, — остановись».

У самого Марселя я съехала на обочину и выключила мотор. Надо немного прийти в себя. Часы на приборном щитке показывали половину второго. Чтобы добраться до грузовой автостанции, мне, возможно, придется пересечь весь город, а Жан Ле Гевен, конечно, уже уехал.

Ну разве можно себе представить, что Анита кого-то убила? Разве можно представить, что она разыграла на шоссе всю эту чудовищную комедию! Наверное, я и впрямь спятила.

Если рассуждать здраво — насколько вообще способны рассуждать такие тупицы, как я, — то все мои доводы повисают в воздухе. Ну как можно додуматься до того, что Каравеи убили кого-то и, чтобы отвести от себя подозрения, сунули труп в свою же собственную машину? Кроме того, у женщины, которая выдавала себя за меня, наверное, и в самом деле что-то было с рукой, если оказалось необходимым покалечить меня, чтобы я на нее походила. А у Аниты рука была здоровая. И потом — вот тут-то и кроется основное опровержение — как можно было додуматься до того, чтобы уже в пятницу вечером точно выбрать место, где она будет играть мою роль, в то время как я сама еще даже не подозревала, что окажусь там на следующий день.

С таким же успехом я могла бы обвинить Бернара Тора или еще одного бывшего возлюбленного, но он уехал к себе на родину, на другой край света. Или того, кого я люблю. В общем, кого-нибудь из троих мужчин Дани Лонго. Или, в конце концов, того же Филиппа, моего злополучного четвертого возлюбленного. Или соседку по лестничной площадке («Она хочет выжить меня, чтобы расширить свою квартиру»), или одну редакторшу из агентства («Она капельку менее близорука, чем я, но, наверное, жаждет быть единственной в своем роде»), или же всех их вместе («Им осточертела Дани Лонго, и они объединились»).

В самом деле, почему бы и нет?

Оставалось одно, последнее объяснение, единственное, в котором все было логично, но над ним я не хотела даже задумываться — ни за что! — его я начисто отметала. Мне потребовался весь остаток дня, чтобы все-таки прийти к выводу, что оно верно.

* * *

До грузовой автостанции я добралась с опозданием на сорок минут, то и дело спрашивая дорогу у всех прохожих, которых мне просто чудом удавалось не задавить на пешеходных дорожках. Марсельцы — замечательный народ. Во-первых, если вы пытаетесь переехать их, они выливают на вас не больше брани, чем жители других городов, мало того, они не поленятся взглянуть на ваш номер и, увидев, что он парижский, понимают, что с вас и требовать нечего, и без злобы, без возмущения, просто для порядка покрутят пальцем у виска, а если вы в эту минуту говорите: «Я запуталась, я ничего не могу понять в вашем паршивом городе, где на каждом шагу висит „кирпич“, и все они словно ополчились против меня, а я ищу грузовую автостанцию в Сен-Лазаре, если она только вообще существует», они начинают выражать вам свое сочувствие, говорят, что вам не повезло, и целая дюжина марсельцев окружает вас и каждый дает совет. Поверните направо, потом налево и, когда доедете до площади, где Триумфальная арка, берегитесь троллейбусов, это убийцы, вот сестра жены моего кузена засадила одного водителя в тюрьму, а сама лежит в семейном склепе на кладбище в Кане, а оно так далеко, что и цветов ей не принесешь.

Рекламная Улыбка, вопреки всем ожиданиям, был там. Он стоял в стороне от бензоколонок, прислонясь к борту грузовика, видимо своего, спасаясь от солнца в его тени, и разговаривал с каким-то мужчиной, который сидел на корточках у колеса. На нем была вылинявшая голубая рубашка, расстегнутая на груди, брюки, которые тоже, верно, были когда-то голубыми, и потрясающая красная клетчатая кепка, высокая, с большим козырьком — последний крик моды.

Грузовая автостанция была похожа на обыкновенную станцию техобслуживания, только, пожалуй, побольше, и здесь стояло много грузовиков. Я круто развернулась и резко затормозила на самом солнце, рядом с Рекламной Улыбкой. Не поздоровавшись, даже не сделав приветственного жеста, он спокойно сказал мне:

— Знаете, как мы сейчас поступим? Маленький Поль поедет вперед с товаром, а мы нагоним его по дороге. И вы дадите мне повести вашу красотку. Кроме шуток, мы опаздываем.

Маленький Поль, напарник Жана, оказался тем самым человеком, что проверял давление в шинах. Когда он поднял голову, чтобы поприветствовать меня, я его узнала. В Жуаньи они были вместе.

Я вышла из машины. На какое-то мгновение я заколебалась, боясь отойти от нее из-за трупа в багажнике, потому что, когда я останавливалась около него, мне казалось, будто я ощущаю запах, и, хотя мое замешательство было очень коротким, оно стерло улыбку с лица Жана. Я подошла к нему и несколько секунд неподвижно стояла рядом, потом он протянул руку и погладил меня по щеке.

— Видно, у вас крупные неприятности, — сказал он. — Вы хоть успели перекусить?

Я ответила «нет, нет», слегка покачав головой. Он провел рукой по моим волосам. Ростом он был намного выше меня, нос у него был какой-то странной формы, словно перебитый, как у боксера, глаза темные и внимательные, и я сразу почувствовала, что в нем есть все то, чего мне так не хватает: сила, спокойствие, душевное равновесие, и что он — об этом можно было догадаться уже по тому, как он гладил меня по щеке, по улыбке, которая вновь появилась на его лице, — хороший человек, хотя это глупое определение, но я не знаю, как сказать иначе, одним словом, что он — человек. В невообразимой красной клетчатой кепке.

Опустив руку мне на плечо, он сказал Маленькому Полю, что, значит, все решено, до встречи, но, если до какого-то там моста мы его не нагоним, пусть он ждет нас. Жан обнял меня за плечи, словно мы с ним старые друзья, и, перейдя улицу, мы вошли в кафе, где кончали обедать шоферы.

Большинство из них знало Жана, и, проходя между столиками, он на ходу пожимал руки, иногда останавливался, что-то отвечал то одному, то другому на вопросы о фрахте, об оплате груза, об увеличении налогов, о всех этих непонятных для меня вещах. Он все еще обнимал меня за плечи, и по взглядам его собеседников — а я кивала головой, делая вид, что великолепно разбираюсь в их делах, — я видела, что они считают меня его подружкой. И кажется, мне это даже нравилось. Я сторонница рабства: моя мечта — стать чьей-нибудь собственностью.

Мы сели друг против друга за столик у окна, которое выходило на улицу. Из-за грузовика Жана виднелся хвост моего «тендерберда», и я могла следить, не подойдет ли кто к багажнику. А впрочем, мне было наплевать на это. Мне было хорошо. До чего же я хотела, чтобы мне было хорошо, чтобы мне на все было наплевать и чтобы все оказалось дурным сном. Я сказала Рекламной Улыбке, что мне нравится его кепка, она напоминает шапочки французских лыжниц, я видела по телевизору у них нечто похожее. Он рассмеялся, снял кепку и надел ее на мою голову. Я посмотрела на свое отражение в стекле, идет ли она мне. Она была немного сдвинута на затылок, но я не поправила ее — так по крайней мере я хоть показалась себе забавной.

Вокруг нас все, кажется, ели одно и то же блюдо — мясной рулет, куски которого Рекламная Улыбка назвал «безголовыми жаворонками». Он спросил, люблю ли я мясной рулет, повернулся к стойке, за которой стояла толстая женщина в черном платье, и, подняв палец, показал, что заказывает одну порцию. Никто никогда не поймет, как светло стало у меня на душе в тот момент. И тут он спросил:

— Что у вас с рукой?

Об этом я и собиралась заговорить, я собиралась сделать это первой. Я хотела перебить его. Но было уже поздно. И он простодушно добавил:

— А тогда у вас уже было это?

— Но вы же видели меня! Разве тогда у меня была забинтована рука? Скажите. Это как раз то, о чем я собиралась вас спросить.

Мой плаксивый тон и, наверное, напряжение, которое он увидел на моем лице, сбили его с толку. Он явно силился понять смысл моих слов, долго разглядывал мою руку в грязной повязке, лежавшую на столике, и в конце концов, как и следовало ожидать, сказал:

— Послушайте, но вы-то сами должны это лучше знать.

Посетители кафе постепенно расходились. Рекламная Улыбка заказал графинчик розового вина для меня и кофе для себя. Время от времени он говорил мне: «Покушайте хоть немного, остынет». Я рассказала ему все с самого начала. Что служу в одном рекламном агентстве, что шеф попросил меня поработать у него дома, а на следующий день доверил мне свою машину и мне взбрело в голову уехать на ней на четыре дня. Я перечислила всех, кого я встретила по дороге: парочка в ресторане, продавщицы в Фонтенбло, он сам в Жуаньи, старуха, которая утверждала, будто я забыла у нее свое пальто, владелец станции техобслуживания, на которой мне покалечили руку, и два его приятеля, жандарм на мотоцикле, хозяин гостиницы «Ренессанс». Я шаг за шагом во всех подробностях рассказала об этих встречах. Я умолчала лишь о трупе в багажнике и еще — это было ни к чему и как-то смущало меня — о Филиппе Филантери. Короче говоря, мой рассказ обрывался на Шалоне.

— А дальше?

— Дальше — ничего. Я поехала в Кассис, взяла номер в гостинице.

— Поешьте хоть немного.

— Я не голодна.

Он долго смотрел на меня. Я ковыряла вилкой рулет, но не взяла в рот ни кусочка. Он закурил сигарету, третью или четвертую за это время, пока я говорила. Стрелка часов уже приближалась к трем, но он ни разу не взглянул на них. Да, Рекламная Улыбка — настоящий человек.

Я уже не помню, по какому поводу, но еще в начале нашего разговора он сказал мне, что соображает туго и хорошо еще, что умеет читать и писать, ведь у него даже нет свидетельства об окончании начальной школы, и что-то еще в том же духе. Но когда он теперь заговорил, я поняла, что он скромничал, потому что он сразу же уловил: я чего-то не договариваю.

— Одного я не понимаю. Ведь теперь уже все кончилось? Вас ведь оставили в покое? Почему же вы так волнуетесь?

— Просто я бы хотела разобраться.

— Зачем? Может, над вами и впрямь подшутили — но только не я, — тогда к чему так уж усердствовать, лезть из кожи вон…

— Я и не усердствую…

— Ах так, тогда простите. Значит, вы звонили в Жуаньи и приехали сюда только ради моих прекрасных глаз? Что ж, я не возражаю. — И, помолчав, он проговорил: — Скажите мне, что вас тревожит?

Я пожала плечами и ничего не ответила. К еде я больше не притрагивалась, и он заявил, что если я буду продолжать в том же духе, то ребрами поцарапаю свою ванну, и заказал мне кофе. После этого мы сидели некоторое время молча. Когда женщина в черном платье принесла мне кофе, он сказал ей:

— Слушай, Ивонна, закажи-ка мне в Жуаньи 5-40 и постарайся, чтобы дали побыстрее. И принеси счет, а то Маленький Поль совсем врастет там в землю, он уехал вперед.

Она что-то невнятно буркнула по поводу прогулки на свежем воздухе и пошла к телефону. Я спросила Рекламную Улыбку, зачем он вызывает Жуаньи.

— Так. Одна идея пришла в голову. Все, что там говорили ваш владелец станции техобслуживания, ваш жандарм, — все это слова, пустые слова. И даже карточка в гостинице в Шалоне тоже ничего не доказывает, раз она заполнена не вами. Вам могли наплести что угодно. А вот пальто, забытое у старухи, — это уже нечто реальное. С него и надо было начинать. Не так трудно узнать, ваше оно или нет, и если оно и впрямь принадлежит вам, значит, это вы несете Бог знает что.

Так, получила. Он говорил очень быстро, отчетливо, и теперь я улавливала в его голосе легкое раздражение. Наверное, ему было обидно, что я что-то скрываю от него. Я спросила его (надо было слышать, каким плаксивым тоном!):

— Вы хотите сказать, что подозреваете — нет, это ведь не правда? — подозреваете, будто женщина, которую видели на шоссе, — я, в самом деле я? Вы думаете, я лгу вам?

— Я не сказал, что вы лжете, наоборот, я уверен, что нет.

— Значит, вы считаете меня сумасшедшей.

— Этого я тем более не говорил. Но у меня есть глаза, и я за вами наблюдал. Сколько вам лет? Двадцать четыре, двадцать пять?

— Двадцать шесть.

— В двадцать шесть лет не заливают за галстук. Разве вы много пьете? Нет, вон вы даже и не притронулись к вину. Так в чем же тогда дело? Когда я вас увидел впервые, я сразу подумал, что у вас что-то не клеится, тут свидетельство об образовании не нужно. А с тех пор дело пошло еще хуже, вот и все.

Я не хотела плакать, не хотела. Я закрыла глаза и теперь уже не видела Рекламной Улыбки, я крепко сомкнула веки. И все-таки слезы полились. Перегнувшись через стол. Рекламная Улыбка склонился ко мне и встревожено сказал:

— Ну, вот видите, вы дошли до точки. Что случилось? Поверьте, я вас спрашиваю не для того, чтобы отделаться от вас. Я хочу помочь вам. Скажите, что случилось?

— Это какая-то другая женщина. Я была в Париже. Это была не я.

Я открыла глаза. Сквозь слезы я увидела, что он внимательно смотрит на меня и во взгляде его сквозит досада. А потом он, как и следовало ожидать, сказал, предупредив меня, что я могу как угодно отнестись к его словам:

— Вы очень милая, очень красивая, вы мне нравитесь, но ведь может быть только одно из двух: или это был кто-то другой, или — вы. Я не представляю, как это возможно, но если вы так упорно стараетесь убедить себя, что в машине был кто-то другой, значит, в душе вы все-таки сомневаетесь в этом.

Не успев даже подумать, я замахнулась левой рукой, чтобы ударить его по лицу. К счастью, он успел отстраниться, и я промахнулась. И тут я разрыдалась, опустив голову на руки. Я психопатка, буйная психопатка.

* * *

В Жуаньи к телефону подошел хозяин бистро. Жан назвал себя и спросил, не уехал ли Сардина. Да, уехал. Он спросил, не едет ли кто-нибудь из шоферов в Марсель. Нет, никто не едет.

Тогда он сказал:

— Слушай, Тео, посмотри у себя в справочнике номер телефона кафе в Аваллоне-Два-заката и дай его мне. — И спросил у меня (я стояла рядом, приложив ухо к трубке с другой стороны): — Кто хозяин этого кафе?

— Я слышала на станции техобслуживания, будто их фамилия Пако. Да, да, Пако.

Хозяин бистро в Жуаньи нашел нужный телефон. Рекламная Улыбка сказал: «Молодец, привет», — и сразу же заказал Аваллон-Два-заката. Нам пришлось ждать минут двадцать. Мы пили кофе — уже по второй чашке — и молчали.

К телефону, судя по голосу, подошла молодая женщина. Рекламная Улыбка спросил, у нее ли пальто, которое забыли в кафе.

— Пальто блондинки с перевязанной рукой? Конечно, у меня. Вы кто?

— Друг этой дамы. Она рядом со мной.

— Но в субботу вечером она снова проезжала здесь и сказала моей свекрови, что это не ее пальто. Как-то странно все это.

— Не кипятитесь. Лучше скажите, какое оно из себя.

— Белое. Шелковое. Летнее пальто. Подождите минуточку.

Она, видимо, пошла за пальто. Рекламная Улыбка снова обнял меня за плечи. За его спиной, через окно, я видела «тендерберд», он стоял на самом солнцепеке. Как раз перед телефонным разговором я забежала в туалет, ополоснула лицо, причесалась, немного подмазалась. Я вернула Рекламной Улыбке его кепку, и сейчас она лежала перед нами на стойке. Толстая женщина в черном платье сновала взад и вперед по пустому залу, вытирая столы, и, делая вид, что поглощена своей работой, слушала, о чем мы говорим.

— Алло? Оно белое, подкладка в крупных цветах, — сказала женщина на другом конце провода. — С небольшим стоячим воротничком. Есть марка магазина: «Франк-сын. Улица Пасси».

Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку:

— А в карманах ничего нет?

— Что вы, я не осмелилась рыться в карманах.

— Ладно, а теперь все-таки поройтесь.

Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом, так ясно я слышала ее дыхание, шелест бумаги.

— Есть билет на самолет «Эр-Франс», вернее, то, что осталось от него. Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго.

— Билет из Парижа?

— Из Парижа-Орли в Марсель-Мариньян.

— А число стоит?

— Десятое июля, 20 часов 30 минут.

— Вы уверены?

— Я умею читать.

— И все?

— Нет, есть еще какие-то бумаги, деньги и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.

Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:

— А что из себя представляют остальные бумаги?

— Да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?

— Вы ответите мне или нет?

— Да здесь много всего, даже не знаю… Есть квитанция гаража.

— Какого?

— Венсана Коти в Авиньоне, бульвар Распай, счет на 723 франка. Число то же самое — 10-е июля. Чинили американскую машину — я не могу разобрать марку — под номером 3210-РХ-75.

Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер «тендерберда», но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что номер тот самый, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким-то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился здесь, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.

Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании вдруг что-то оборвалось. Всего лишь на одно мгновение. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я видела, что это его немного успокоило. Мне казалось, что я знаю его давным-давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, — тоже. Он сказал мне:

— Я вот что думаю. Кто-нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть пальто. Оно было там?

Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Пусть Рекламная Улыбка и правда туго соображает, но мне-то уж пора перестать обманывать себя. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень крепкая. Туда нельзя проникнуть, не взломав дверь топором, не переполошив всех соседей. Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу… Хватит обманывать самое себя.

* * *

Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке — свет в комнату пробивается из прихожей, — крепко прижав руками к груди ружье.

Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Я повторяю ее снова и снова.

Если кто-нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка — и все.

Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая — одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот — все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается.

* * *

Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном-Два-заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.

Когда мы проезжали через какой-то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что-то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова — о пальто и всей моей истории. Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее «моя настоящая мама». Видно было, что он ее боготворит.

— У нее была ферма неподалеку от Пюже-Тенье. Вы бывали в этих местах? Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький «рено», и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: «сомюа» и «берлие». На «берлие» возит товар в Германию один мой товарищ по приюту. Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить.

И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его:

— Ле Гевен — бретонская фамилия?

— Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в «Двух сиротках», на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое-то имя. Может, из газеты взяли или еще откуда…

— И вы так и не нашли свою родную мать?

— Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение — кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.

— А сейчас вы простили ее?

— Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом — я живу, правда ведь? Она все-таки дала мне главное — жизнь. И я доволен, что появился на свет.

Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. «Сомюа» ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто.

— Ничего, успеем, — возразил Жан. — Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.

Прощаясь со мной на обочине около «тендерберда», он сказал:

— Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне-Два-заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон-Сент-Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?

— А в Париж вы разве не поедете?

— Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого-нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля. Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?

Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. «В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится».

Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На спине у него синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Как дура стояла перед ним и молчала. Он покачал головой и, как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, погладил ладонью мою щеку. На ярком солнце он казался совсем смуглым.

— В половине одиннадцатого, идет? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во-первых, пойти в Авиньоне к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время — еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.

— Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне… Почему?

— Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас потрясающая кепка.

Я нахлобучила ее на голову.

Когда грузовик исчез из моих глаз где-то вдали, я приподняла своей забинтованной рукой козырек кепки и поклялась себе так или иначе покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном, а потом — пусть Бог будет мне свидетелем — я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Батистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю свою жизнь работать сверхурочно.

* * *

Авиньон.

Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, начало длинной улицы, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14-го июля, образовали бесконечный пестрый туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь. Разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах — немцы, англичане, американцы — всех можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем… Где я, Матушка, куда я попала?

Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла имя хозяина гаража, что назвала по телефону молодая женщина из Аваллона-Два-заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: «Венсан Коти, концессионер „Форда“, машины любых иностранных марок». Рядом находилась гостиница «Англетер», у подъезда которой какая-то парочка с таким трудом извлекала из своей спортивной машины чемоданы, что собака с обвислыми ушами прервала свою прогулку, чтобы полюбоваться этим зрелищем.

Я остановилась у гаража. У ворот какой-то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянув в мою сторону, увидел «тендерберд» и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным провансальским акцентом:

— Неужели опять поломка? Не может быть!

Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с кепкой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха молнии, с выцветшими, почти желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями. Я спросила:

— Вам знакома эта машина?

— Знакома ли она мне? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Мало машин мне знакомы так же хорошо, как эта, уж поверьте мне. Что же теперь не ладится?

— Ничего, все в порядке.

— Может, не тянет?

— Да нет. Я хотела спросить… Вы знаете хозяина этой машины?

— Того мсье из Вильнёва? Не очень. А что?

— Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить?

— Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время, вместо того чтобы работать. Пиши и пиши без конца.

Он провел меня через гараж, где трудились несколько механиков, в какую-то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белоснежной грудью, видневшейся в глубоком вырезе ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Нации, но ей там «не понравилось», так как парижане какие-то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец я собственными глазами прочитала в конторской книге, что некий Морис Коб оставил «тендерберд» в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать. Бог его знает, какой-то там опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину 10 июля вечером, заплатив наличными 723 франка.

Первой заподозрила неладное та женщина, которая болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня:

— А, собственно говоря, чего вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще, кто вы такая?

Но тем не менее они послали за ним. Это был довольно высокий и пухлый молодой человек с лицом, перемазанным маслом. Он обтирал его на ходу грязной тряпкой. Да, он хорошо помнит мсье Коба, тот пришел за своим «тендербердом» в пятницу вечером. Часов в десять, а может, в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого-нибудь в гараже вечером.

— Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильнёве вилла. А что именно вы хотите узнать?

Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: «Ничего, спасибо, благодарю вас», — и поспешно вышла.

Пока я проходила через гараж, они смотрели мне вслед, я ощущала это, и мне было так неуютно под их взглядами, так хотелось побежать, что у ворот я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила фигуру высшего пилотажа — коронный номер Дани Лонго, — двойную петлю с приземлением на все четыре конечности. Вислоухая собака у гостиницы «Англетер» облаяла меня как сумасшедшая, призывая всех на помощь.

* * *

Серые аркады, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, а потом на большой площади, украшенной для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба — вот чем встретил меня Вильнёв. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно выпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к бистро, которое находилось на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: нет, нет, спасибо — и с трудом вырвалась от них. Посетители бистро высыпали на улицу и подбадривали жениха, в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, умиленная собственными воспоминаниями. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Сен-Жан, что на шоссе Аббей. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет «Житан», достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня:

— Вы дружны с мсье Морисом?

— Нет. То есть, да.

— Вот я и смотрю, что он одолжил вам свою машину.

— А вы его знаете?

— Мсье Мориса? Немножко. «Здравствуйте», «до свидания». Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А он сейчас здесь?

Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике «тендерберда» может быть и не Морис Коб, а кто-то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и «да» и «нет». Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, кепку, сигареты и ключи от машины.

* * *

Вилла Сен-Жан — это чугунные ворота, за ними длинная дорожка розового асфальта, и в конце ее — большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, подъезжая, сквозь заросли виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще виллы, они возвышались над Вильнёвом, словно сторожевые посты какой-то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей-то голос за моей спиной заставил меня обернуться:

— Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза.

По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая блондинка лет двадцати. Лицо у нее было довольно красивое, треугольной формы, и очень светлые глаза.

— Вы к мсье Морису?

— Да, к Морису Кобу.

— Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт.

Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой вокруг длинных загорелых ног. Она протянула мне руки:

— Вы поможете мне спуститься?

Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула, приземлилась на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась чуть пониже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сена, в Кашане, учится в Экс-ан-Провансе и зовут ее Катрин (или просто Кики) Мора. «Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума». Все это и еще многое другое (что ее отец, как и мсье Морис, инженер-строитель, что она «еще девственница, но в то же время очень темпераментна, и с психологической точки зрения это, вероятно, ненормально») она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на «тендерберде» с мсье Морисом. Он дал ей вести машину до Форкалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое-то необычное возбуждение, но мсье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Но не сержусь ли я на нее?

— За что?

— Но вы же его любовница?

— Вы меня знаете?

Мы опять стояли рядом, и я увидела, как ее щеки покрылись легким румянцем.

— Я видела вас на фотографии, — ответила она. — Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете. Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что-то скажу? Вы еще прекраснее голая!

Да она просто сумасшедшая. Настоящая сумасшедшая!

— Вы в самом деле знаете меня?

— Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша кепка.

Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы понять, как подступиться к этой девушке. Я села за руль и попросила ее открыть ворота. Она открыла их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что она делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тетушке и живет в доме, которого отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что на вилле Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика — видно, у нее была такая привычка, — она ответила:

— В общем-то, вы не должны быть ревнивы. Уж вы-то знаете, каков он, мсье Морис.

Так вот, в субботу днем она проводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: «А топер, мадам, повыселимся, поговорым о сердечных делах». Ее зовут Марите, ну как там ее дальше… Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом, попозже, вернулась — опять никого. Так она и убралась восвояси, понурившись, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.

— Из прислуги тоже никого нет? — спросила я девушку.

— Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.

— Вы заходили еще раз?

— Да, я немного беспокоилась. Мсье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя, это, конечно, глупо.

— Что именно?

— В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу — три выстрела. Правда, он вечно возится со своим ружьем, но шел уже одиннадцатый час, и это меня встревожило.

— А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.

— Видите ли, я была не одна. Откровенно говоря, моя тетка старше самого Мафусаила, поэтому, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?

— Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?

— С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.

— Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?

— Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня своя жизнь, к тому же очень насыщенная.

Треугольное личико, голубые глаза, розовое платье, обтягивающее небольшую девичью грудь. Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:

— Ну, спасибо, до свидания.

— Знаете, вы можете называть меня Кики.

— До свидания, Кики.

Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркальце машины. Она снова потерла пальцем свой носик, потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.

* * *

Остальное, конец этих поисков, когда я вновь нашла себя, произошло три или четыре часа назад, я теперь уже не знаю. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, нигде ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Я жду в темноте, прижав к себе ружье, лежа на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я передвигаюсь, ища прохлады.

Все, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напомнило мне то, что осталось в моей памяти — а может быть, в моем воображении — о доме Каравеев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, — все это мне знакомо. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возникла рыбачья деревушка, затем еще один пейзаж, а за ним еще: цветные слайды. Тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке «Агфа-колор», — как я уже говорила, я столько занимаюсь этой ерундой, что могу по оттенку красного тона определить, какой фирмы пленка.

Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно-белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Эта девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только одно плечо и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравей и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.

Я подождала, пока меня перестанет бить дрожь, потом сменила очки — очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а к горлу подступал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я убедилась, что у девушки на фотографии моя шея, мои плечи, мои ноги, что передо мной не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже поднаторела и не ошибусь. И вообще я с чудовищной ясностью сознавала: это я.

Наверное, я просидела там, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, — во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.

После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату — вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, — чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома — юбка на полу, трусики спущены, — я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.

Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном. Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю.

Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж. Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй — анфас — я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда-то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой. Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение.

В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья. Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком.

Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас. На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле — мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье. Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике «тендерберда». Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника.

Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: «Ждать придется час». Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно, и это было очень странно.

Я открыла багажник и, уже не думая о зловонии, которое исходило оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай. Запихнула в дальний угол, привалив к стене, прикрыла сперва ковриком, а сверху накидала все, что попалось под руку: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь сарая, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.

Позже, когда я снова поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, надеясь, что это — мой последний шанс спастись от безумия. Я протянула руку и сняла трубку. Женский голос сказал:

— Женева на линии. Говорите.

Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница «Бо Риваж». Я спросила, у себя ли мадам Каравей. Да, у себя. Зазвучал третий голос — живой, удивленный и дружелюбный, — голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда — а может быть, лишь страстное желание обрести надежду — с неведомой мне дотоле силой.

Я разговаривала с Анитой так, как говорила бы с ней до того, как попала в этот дом, и даже больше, как давным-давно, когда нам было по двадцать лет, до той майской ночи, когда она тоже была на грани безумия, а я даже не попыталась помочь ей, до того раннего майского утра, когда я, вернувшись домой, застала ее отрезвевшей, сломленной отвращением, впервые в жизни рыдающей при мне, а я отказалась признать себя хоть чуть-чуть виноватой в том, что произошло. «Ну почему же ты меня бросила? — твердила она без конца как заклинание, — почему ты меня бросила?» У меня не хватило мужества даже слушать это, и я, избив ее, чтобы она замолчала, вышвырнула за дверь.

Я начала рассказывать Аните, которая не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же, что, после того как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее «тендербердом». «Чем-чем?» Она не знала, что это такое, она даже не могла по телефону разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: «Боже мой, Дани, где ты? Что с тобой, Дани?» Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Оперы в сочельник. Она никогда не жила в квартале Монморанси. «Боже мой, Дани, это какая-то шутка? Скажи мне, что это шутка. Ты же прекрасно знаешь, где я живу». Она живет на авеню Моцарта, авеню М-О-Ц-А-Р-Т-А, да и вообще, если бы Мишель Каравей привел меня к ним печатать на машинке, она бы меня увидела, она бы об этом знала. «Умоляю тебя, Дани, скажи мне, что происходит».

Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, которая не давала мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это был смех, хотя и несколько странный. Теперь уже она была потрясена, она кричала: «Алло! Алло!» — и я слышала ее прерывистое дыхание на том конце провода.

— Дани, где ты? Боже мой, умоляю, скажи хотя бы, где ты?

— В Вильнёве-лез-Авиньон, Анита, послушай, я тебе все объясню, не волнуйся, мне кажется, все обойдется, я…

— Где ты, повтори, где?

— В Вильнёве-лез-Авиньон, департамент Воклюз. В одном доме.

— Боже мой, но как… Дани, в каком доме? С кем ты? Как ты узнала, что я в Женеве?

— Наверное, слышала на работе. Сама не знаю. Наверное слышала.

— Скажи, есть кто-нибудь рядом с тобой, передай ему трубку.

— Нет, никого нет.

— Боже мой, но ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии! Я не понимаю. Дани, я ничего не понимаю.

Я почувствовала, что теперь плачет и она. Я попыталась ее успокоить, сказала, что, после того как я услышала ее голос, мне стало легче. Она мне ответила, что Мишель Каравей с минуты на минуту вернется в гостиницу, он что-нибудь придумает, как мне помочь, они мне позвонят. Может быть, она прилетит ко мне самолетом. Она взяла с меня слово, что я никуда не уйду и буду ждать их звонка. У меня и в мыслях не было ждать кого бы то ни было, но я все же пообещала ей не уходить и, когда повесила трубку, с истинным облегчением вспомнила, что Анита от волнения даже не спросила у меня номер телефона, куда мне звонить, и не будет знать, как меня найти.

* * *

Освещенный прямоугольник — дверь в прихожую. Я в темноте. Время растянулось, как старая негодная пружина. Я знаю, что время может растягиваться, я хорошо это знаю. Когда я потеряла сознание на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, сколько это длилось? Десять секунд? Минуту? Но эта минута была такой долгой, что действительность растворилась в ней.

Да, именно тогда, когда я, придя в себя, стояла на коленях на плитках пола, и началась ложь. Я рождена для лжи. И нет ничего удивительного в том, что наступил день, когда я сама стала жертвой своей самой отвратительной лжи.

Что произошло в действительности? Я, Дани Лонго, преследовала любовника, который меня бросил. Я послала ему телефонограмму, содержащую угрозу. Через сорок минут после того, как он сел в самолет, я полетела за ним. Я настигла его здесь, в этом доме, когда он уже взял в гараже свою отремонтированную машину. Между нами вспыхнула ссора, я схватила одно из ружей, стоявших здесь в специальной подставке. И выпустила из него три пули в этого человека, две из которых попали ему прямо в грудь. Потом, насмерть перепуганная, я была одержима лишь одной мыслью: подальше увезти труп, спрятать его, уничтожить. Я подтащила его к багажнику машины, обернула в коврик и почти в невменяемом состоянии всю ночь напролет гнала машину по автостраде в сторону Парижа. В Шалоне-сюр-Сон я попыталась несколько часов поспать в гостинице. На дороге меня остановил жандарм за то, что у меня не горели задние фонари. В кафе у шоссе на Оксер я забыла свое пальто. Наверное, из этого кафе я и звонила Бернару Тору. В дальнейшем, по-видимому, в моих планах что-то изменилось, так как я не знала, как мне избавиться от трупа, и, кроме того, поняла, что все равно, когда труп обнаружат, разыскать меня не представит труда. Усталостью и страхом доведенная почти до безумия, я повернула обратно. Левая рука у меня уже тогда была покалечена. Скорее всего, это произошло во время ссоры с моей жертвой. Я вернулась на станцию техобслуживания, где уже была утром, вернулась, возможно, без всякой цели, как автомат, который все время делает одно и то же, не в силах делать что-либо другое. Там, около умывальника, из крана которого текла вода, что-то внезапно оборвалось во мне и я потеряла сознание. И вот здесь-то и началась ложь.

Когда я открыла глаза — через десять секунд или через минуту? — у меня в голове были одни лишь варианты алиби, которые я придумывала в течение всей последней ночи. Видимо, я с такой силой, с таким отчаянием хотела, чтобы реальная действительность оказалась не правдой, что она и в самом деле перестала для меня существовать. Я ухватилась за бессмысленную, сочиненную от начала до конца легенду. Какие-то детали, созданные моим воображением, переплелись с деталями реальной действительности: освещенный экран, кровать, покрытая белым мехом, фотография обнаженной женщины — все это существовало. Но самого Мориса Коба и все, что связано с ним, я начисто отмела и с логикой безумца пыталась чем-то заполнить эту пустоту. Одним словом, опять, как и всегда, когда я оказывалась перед лицом событий, которые были мне не по плечу, я спасалась от них бегством, но, поскольку больше мне бежать было некуда, я, точно страус, засунула голову под собственное крыло.

Да, я сама знаю, все это похоже на меня.

Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, если уж сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Значит, Морис Коб знал меня уже давно. Вероятно, я была в его доме не один раз — об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешала этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были близкие отношения, и это нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю.

Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь — безумие. Я знаю, что такие больные не осознают, что они потеряли разум. Вот и все. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да философским курсом лицея, который уже давным-давно выветрился из моей головы. Я не в силах объяснить себе, путем какой аберрации я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, то, как я представляю себе все, наверное, не так уж далеко от истины.

Кто такой Морис Коб?

Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом.

Я подошла к окну. Раздвинула шторы. И вдруг почувствовала себя еще более уязвимой: я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час? На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где прорезают мирные огоньки. Впрочем, кто меня ищет? Только я сама. Цюрих. Все вокруг белое. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: «Убейте меня, прошу вас, убейте». Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкнешь к этой мысли и теряешь разум. Наверное, в этом все дело.

* * *

Когда умерла Матушка, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: «Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная». В тот день я перестала быть единственной для Матушки и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика. Не знаю почему — врачи мне ничего не сказали, — но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он продолжает жить. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, его рот, его манера смеяться, мои светлые волосы и широкий просвет между двумя передними верхними зубами, как у меня. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать.

Я не могу больше оставаться одна.

Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше… Надо ополоснуть лицо холодной водой… Матушка была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу удрать. Матушка всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого. Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться.

Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток: больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу светились огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, нужен ли паспорт, чтобы пересечь испанскую границу? Надо добраться на машине до Андалузии, сесть на теплоход, идущий к Гибралтару. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю самое себя. Навсегда.

* * *

Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На табуретке, рядом с ним, лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он смотрит на меня и улыбается. Никого не беспокоить больше. Держаться бодро.

— Вы не сменили повязку?

— Нет. Не нашла врача.

— Что вы делали? Расскажите. Были в кино? Хорошая картина?

— Да. А потом прогулялась по городу.

Я держусь молодцом. А он за это время вместе с Маленьким Полем загрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, на этой Корсике, столько пляжей. Он сидит напротив меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в 11:05 и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа.

— Вам столько хлопот из-за меня.

— Если бы я не хотел, я бы не стал ничего делать. Наоборот, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-Сент-Эспри, когда мы ворочали ящики, я все время думал о вас.

— Мне уже лучше. Все в порядке.

Он подмигнул мне и отхлебнул глоток пива. Потом попросил сесть рядом с ним на табурет. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил:

— У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить?

— О чем сообщить?

— Не знаю. Обо всем этом.

— У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я позвать не могу.

— Почему?

— У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое.

Он развернул лежащий на табурете пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул мне.

— Может, вы сами что-то напутали с субботой, — сказал он, — это бывает от усталости. Вот я как-то ночью проспал всего два часа и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Батистен. Когда он проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще немножко, и он расквасил бы мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь?

Я не хочу ничего пить. Я обнаруживаю в кармане своего пальто авиабилет «Эр-Франс», конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалованья, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне. Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в ту самую минуту, перекрывая гвалт бара, перекрывая стук моего сердца, до меня доносится — такой ужасный и такой чудесный — голос Матушки.

И Матушка сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани, нет, все, что я пережила, было на самом деле, это не плод моей фантазии, и я правда впервые в жизни провожу вечер в этом городе, где все вдруг словно озарилось ярким светом, где победно запели трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстал передо мной с такой ясностью, что я даже вздрогнула. Мысли в моей голове так быстро сменяли одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преобразилось. Рекламная Улыбка удивлен и тоже счастливо улыбается:

— О чем вы думаете? Что вас так обрадовало?

А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе все рушится.

«Дани, родная моя, — говорит мне Матушка, — есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?»

Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку.

— Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд.

Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка — я раскрываю ее, чтобы удостовериться, что я не ошиблась. Нет, теперь я не ошибаюсь. Мною овладевает страх, но уже иной страх. На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю опасности и его. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону «тендерберда», который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас ярко расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем.

— Что с вами?

— Ничего. Просто смотрю. Ничего.

Я обняла его левой рукой за талию, он засмеялся. И вот — вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Незнакомые люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Издали доносится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит:

— Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жана Лантье. Обещайте, что вы мне позвоните.

— Обещаю.

— Моя кепка у вас?

Кепка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на кепке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается свисток поезда, вагоны с грохотом, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, плывут вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит мне, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все. И в то время как он уходит из моей жизни и, высунувшись из окна вагона, машет мне рукой, смуглый, улыбающийся такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспоминаю, что дала себе слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. «Не потеряй кепку, — сказала мне Матушка. — И потом, если ты хочешь разрушить то, что задумали против тебя, не теряй зря времени».

Стоя на тротуаре около вокзала, я прежде всего достала билет на тот самолет, на котором я никогда не летала. Оглядываясь по сторонам, я рву его на мелкие клочки. Чтобы подбодрить себя, я твержу, что мой след давно уже потерян, но я убеждена в обратном. Мне даже кажется, будто я чувствую на себе чей-то неподвижный, беспощадный взгляд.

И снова «тендерберд», в последний раз. «Не возвращайся туда», — умоляет Матушка. Я проезжаю по иллюминированным улицам, по площадям, на которых идут праздничные гулянья. Придется снова спросить дорогу на Вильнёв. В зеркальце машины я наблюдаю за автомобилями, которые едут сзади. Музыка и толпа действуют на меня успокоительно. Пока я среди людей, мне ничто не угрожает, в этом я уверена.

В Вильнёве тоже танцы. Я останавливаюсь у того же бистро, где была днем. Там я покупаю большой конверт из простой бумаги и почтовую марку. Затем возвращаюсь в машину и среди праздничной суматохи пишу несколько слов на случай, если я умру. Заклеив конверт, я адресую его себе, на улицу Гренель. На площади я опускаю его в почтовый ящик. Мне страшно, но сквозь толпу никто за мной не крадется.

Бесконечное шоссе Аббей, поворот за поворотом. Но теперь я неотступно вижу за собой две фары. Ворота все еще раскрыты. Я останавливаюсь в аллее. Тушу огни. Фары проплывают мимо и удаляются. Я жду, пока мое сердце перестанет бешено стучать. Еду по аллее дальше. Останавливаюсь у дома — в нем темно. Проверяю, не оставила ли что-нибудь из своих вещей в машине. Тщательно вытираю косынкой руль и приборный щиток. Я покидаю Стремительную птицу с таким же щемящим чувством, с каким уезжала на ней из Орли, — горло сжимается, я с трудом двигаюсь. «Не ходи туда, Дани, не ходи!» — умоляет Матушка. Но я должна пойти, я должна хотя бы сорвать со стены фотографию, забрать свои вещи. Я вхожу. Зажигаю в прихожей свет. Сейчас уже не так страшно. Закрываю за собой дверь. Даю себе пять минут на то, чтобы привести все в порядок и уйти. Перевожу дыхание.

В тот момент, когда я готова переступить порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди — огромная черная яма. «Ружье, — напоминает мне Матушка. — Ты оставила его на диване. Если он не зажигал света, то он его еще не заметил». Парализованная, онемевшая, я застываю на месте, мои ноги словно налились свинцом. Снова шорох, уже гораздо ближе. «Дани, Дани, ружье!» — кричит Матушка. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна достать…

Загрузка...