Глава II В которой речь идет об изменчивом настроении Рультабия

Когда я в одиночестве возвращался с вокзала, меня охватила необъяснимая грусть. После версальского процесса, за всеми перипетиями которого я так внимательно следил, я еще сильнее привязался к профессору Станжерсону, его дочери и Роберу Дарзаку. Я должен был радоваться состоявшейся, ко всеобщему удовлетворению, свадьбе. Вероятно, отсутствие молодого репортера оказывало влияние на мое настроение. Станжерсоны и Дарзак считали Рультабия своим спасителем, в особенности с тех пор, как Матильда покинула лечебницу, где провела несколько месяцев из‑за расстройства рассудка.

С тех пор как дочь знаменитого профессора Станжерсона стала отдавать себе отчет в той роли, что этот отважный мальчик сыграл в драме, которая без его вмешательства окончилась бы весьма плачевно для тех, кого она любила, с тех пор, как она разобралась в стенографическом отчете прений судебного процесса в Версале, где Рультабий проявил себя как маленький герой, – она окружала моего друга поистине материнской заботой. Она интересовалась всем, что его касалось, вызывала его на откровенность, хотела знать о Рультабие больше, чем я знал о нем, и больше даже, чем он, быть может, сам знал о себе. Она постоянно и с каким‑то диким упорством выказывала желание выяснить его происхождение, о котором не знал никто из нас.

Очень чуткий к нежной дружбе, оказываемой ему несчастной женщиной, Рультабий проявлял по отношению к ней крайнюю сдержанность, что меня всегда удивляло со стороны мальчика, которого я всегда знал как пылкого, поддающегося первым впечатлениям и цельного в своих симпатиях и антипатиях. Я неоднократно делал ему замечания по этому поводу, и он всякий раз отвечал мне очень уклончиво, не забывая, впрочем, упомянуть о своей преданности особе, которую он уважал, по его словам, больше всех на свете и для которой готов был пожертвовать всем, если бы судьба пожелала дать ему такую возможность.

Время от времени им овладевало совершенно необъяснимое настроение. Так, например, по‑детски обрадовавшись перспективе провести целый день у Станжерсонов, которые сняли на лето – в Гландье они не хотели больше жить – хорошенькую усадьбу на берегу Марны, он вдруг, без всякой видимой причины, отказывался сопровождать меня. И я вынужден был уезжать один, оставляя его в маленькой комнатке на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Месье-ле-Пренс. Я негодовал на него за то огорчение, которое он причинял, таким образом, нашей доброй Матильде.

Как‑то раз в воскресенье дочь профессора решила вместе со мной поехать к нему в его убежище в Латинском квартале. На мой стук в дверь нам ответили энергичным «войдите», однако Рультабий, работавший за своим маленьким столиком, побледнел так, что мы испугались, как бы он не упал без чувств.

– Боже мой, – воскликнула Матильда Станжерсон, бросаясь к нему.

Но, прежде чем она приблизилась к столу, на который юноша опирался, он накинул на разбросанные бумаги скатерть, тем самым скрыв их от наших глаз.

Матильда, разумеется, заметила этот жест и остановилась в недоумении.

– Мы помешали вам, – сказала она с нежным упреком.

– Нет, – возразил Рультабий, – я уже закончил работу… Я покажу вам ее позже. Это мое творение, пьеса в пяти действиях, для которой я никак не могу найти развязки.

И он улыбнулся. Вскоре он вполне овладел собой и принялся шутить и благодарить нас за вторжение, нарушившее его одиночество. Он непременно захотел угостить нас обедом, и мы втроем отправились в один ресторанчик в Латинском квартале. Рультабий вызвал по телефону Робера Дарзака, который подоспел к десерту. В то время Дарзак был еще здоров и странный Бриньоль еще не появился в столице. Мы веселились, как дети. Этот летний вечер в опустевшем Люксембургском саду был так прекрасен!

Прежде чем расстаться с Матильдой Станжерсон, Рультабий попросил у нее прощения за странные выходки, виня во всем свой скверный характер. Вместо ответа Матильда поцеловала его, то же сделал и Робер Дарзак. Рультабий был так этим растроган, что за всю дорогу, – я проводил его до самой двери, – не обмолвился со мной ни словом, но, прощаясь, так крепко пожал мне руку, как никогда этого не делал. Забавный чудак!.. О! Если бы я знал!.. Как я раскаиваюсь теперь за то, что порой судил о нем слишком поверхностно!

Так, охваченный грустью и полный смутных предчувствий, возвращался я с Лионского вокзала, вспоминая о бесконечных фантазиях, страхах, а иногда и капризах Рультабия, с которыми я сталкивался за эти два года, но ничто, однако, не объясняло мне того, что произошло. Где же был Рультабий? Я подошел к его дому на бульваре Сен-Мишель, говоря себе, что если не застану его дома, то смогу по крайней мере оставить ему письмо госпожи Дарзак. Каково же было мое удивление, когда, войдя в дом, я наткнулся на своего лакея с моим чемоданом в руках! Я потребовал от него объяснений и услышал в ответ, что он ничего не знает, что нужно спросить об этом господина Рультабия.

Репортер, в то время как я искал его всюду, кроме собственной квартиры, приехал ко мне, на улицу Риволи, прошел в спальню, приказал лакею принести чемодан и аккуратно уложил в него все, что необходимо человеку для четырех– или пятидневного путешествия. Затем он велел принести этот багаж к себе, на бульвар Сен-Мишель.

Одним прыжком я оказался в комнате моего друга. Тот укладывал в дорожный мешок туалетные принадлежности и белье. До тех пор, пока он не покончил с этим, я ничего не мог добиться от Рультабия, так как в этих мелочах повседневной жизни он был очень щепетилен и, несмотря на скромность своего бюджета, старался жить как можно приличнее, приходя в ужас от малейшего беспорядка. Наконец, он соблаговолил сказать мне, что, раз я свободен и его газета «Эпок» отпускает его на три дня, мы уезжаем на пасхальные каникулы и что нам лучше всего поехать отдохнуть «на берег моря». Я даже не ответил ему – так я был раздосадован его поведением и находил нелепым его предложение ехать любоваться океаном или Ла-Маншем в эту отвратительную весеннюю погоду, которая ежегодно в течение двух или трех недель заставляет нас с сожалением вспоминать о минувшей зиме. Впрочем, мое молчание нисколько его не смутило, и, взяв мой чемодан в одну руку, а свой мешок в другую и подталкивая меня к двери, Рультабий вскоре заставил меня сесть в экипаж, ожидавший нас у дверей дома. Полчаса спустя мы сидели в купе первого класса и следовали по северной дороге, ведущей в Трепор через Амьен. Когда наш поезд уже подходил к Крейлю, Рультабий вдруг спросил меня:

– Отчего же вы не отдали мне письма, которое вам передали для меня?

Я смотрел на него во все глаза. Он угадал, что госпожа Дарзак будет расстроена, не повидав его перед отъездом, и напишет ему. Особой хитрости здесь не было. Я ответил:

– Потому что вы его не заслуживаете.

И я начал засыпать его упреками. Он даже не пытался оправдаться, что меня разозлило больше всего. Наконец, я отдал ему письмо. Он взял его в руки, оглядел, затем вдохнул его тонкий аромат. Видя, что я смотрю на него с любопытством, он нахмурился, пытаясь скрыть под этой комичной гримасой охватившее его сильное волнение. В конце концов, он повернулся к окну и погрузился в изучение пейзажа.

– Что же, – спросил я его, – вы не хотите прочесть письмо?

– Нет, – ответил он, – не здесь!.. Там!..

Мы приехали в Трепор посреди непроницаемой ночи, после шестичасового переезда; погода стояла отвратительная: леденящий морской ветер гулял по пустынному перрону. Мы никого не встретили, кроме таможенного стражника в плаще с капюшоном, шагавшего по мосту через канал. Ни одного экипажа, само собой разумеется, не было. Несколько газовых рожков, дрожащих в своих стеклянных колпачках, излучали тусклый свет, освещая местами широкие потоки дождя, обливавшие нас с ног до головы, в то время как мы гнули спины, чтобы устоять против шквалистого ветра. Издали доносилось постукивание по звучным плитам деревянных башмаков какой‑нибудь запоздавшей обитательницы Трепора.

Если мы не свалились в черный провал внешней гавани, то лишь потому, что нас предупреждали об опасности соленые брызги, летевшие снизу, и шум прибоя. Я шлепал за Рультабием, который с трудом пробирался среди влажной тьмы. Тем не менее местность, судя по всему, была ему знакома, так как мы, пусть и промокнув до костей, все‑таки добрались до единственного открытого в это отвратительное время года отеля. Рультабий сейчас же потребовал ужин и огня, так как мы были очень голодны и страшно промерзли.

– Черт возьми! – не выдержал я. – Соблаговолите ли вы, наконец, сказать мне, что рассчитываете найти в этой трущобе, кроме ревматизма и воспаления легких?

Рультабий все время кашлял и никак не мог согреться.

– О, – ответил он, – сейчас скажу. Мы приехали на поиски аромата дамы в черном.

Эта фраза дала мне столько пищи для размышлений, что я не мог заснуть всю ночь. Снаружи по‑прежнему бушевал морской ветер, наполняя своим жалобным воем набережную и затем вдруг врываясь в узкие улицы города. Я услышал какой‑то шум из соседней комнаты, где жил мой друг; я встал и приоткрыл его дверь. Несмотря на холод и ветер, он отворил окно, и я ясно рассмотрел, как он посылал во тьму поцелуи. Он целовал ночь!

Я тихо закрыл дверь и снова улегся в постель. На следующее утро меня разбудил Рультабий; на его лице отражалось крайнее волнение. Он протянул мне телеграмму из Бурга, пересланную ему, согласно его распоряжению, из Парижа. Вот что она гласила: «Приезжайте немедленно, не теряя ни минуты. Отказались от путешествия на восток и едем на соединение со Станжерсоном в Ментону, к Рансам. Пусть эта телеграмма останется между нами. Не надо никого пугать. Придумайте какой угодно предлог, но приезжайте. Телеграфируйте мне до востребования в Ментону. Скорее, я вас жду. Ваш в отчаянии, Дарзак».

Загрузка...