Однажды дряхлая гадалка в храме, древнее, чем она сама, сказала мне, что я родился с даром дождя.
Это случилось давно; тогда я не верил предсказательницам, и мир еще не был полон чудес и тайн. Я забыл, как она выглядела, женщина, прочитавшая мою судьбу по лицу и линиям на ладонях. Она сказала, что оказалась в этом мире, чтобы открывать пророчества тем, кому они предназначены, а потом, как и все мы, должна будет уйти.
В ее словах была правда, потому что в дни моей юности постоянно шел дождь. Безоблачное небо и беспощадный зной, конечно, случались, но память осталась только о дожде, льющем через край низких облаков, размывающем пейзаж в китайскую акварель. Иногда дожди шли так часто, что я удивлялся, почему окружающие краски не блекли, не смывались бесследно, оставив мир окрашенным в тона серой плесени.
В день, когда я познакомился с Митико Мураками, мир тоже был сбрызнут мелким дождем. Дождь шел уже целую неделю, и с приходом муссонов должен был усилиться. Основные дороги на Пенанге уже подтопило, море набухло и посерело.
В тот вечер дождь вдруг ослаб до едва различимой мороси, словно готовясь к появлению гостьи. Спускались сумерки, и запах мокрой травы нитями вился в воздухе, сплетался с ароматом цветов, создавая замысловато благоухающий занавес. Я сидел на террасе в одиночестве, как и всегда, уже много лет, готовый провалиться в сон, и грезил о другой жизни. По дому рассыпалось эхо дверного звонка, робко и непривычно, словно кошка, пробующая лапой новую тропинку, – уж очень редко ему доводилось звучать в этих стенах.
Я проснулся, лежа в кресле; в дали времен мне послышался другой звон, и он сбил меня с толку. Чувство потери было так глубоко, что на несколько секунд лишило меня способности двигаться. Потом я сел, и очки, лежавшие у меня на груди, упали на плитки пола. Я медленно поднял очки, протер полой рубашки и нашел под креслом письмо, которое читал до того, как задремать. Это было приглашение от Исторического общества Пенанга по случаю пятидесятой годовщины окончания Второй мировой войны. Я никогда не посещал их мероприятия, но приглашения приходили исправно. Свернув бумагу, я пошел открывать дверь.
Женщина на пороге или обладала терпением, или была уверена, что я дома. Она позвонила всего один раз. Пройдя через сгустившийся в коридорах сумрак, я открыл тяжелые дубовые двери. На вид женщине было за семьдесят, не намного больше, чем мне. Красивая, несмотря на возраст, одета просто – только очень дорогая одежда может быть настолько простой, – тонкие мягкие волосы стянуты узлом на затылке. У ног притулились простой маленький чемодан и длинный узкий деревянный ящик.
– Что вам угодно?
Она представилась с надеждой, которая, судя по всему, значила, что я должен был ожидать ее появления. Но на то, чтобы отыскать ссылку в недрах памяти, у меня ушло несколько секунд.
Имя моей гостьи называли мне всего раз, печальным голосом, в стародавние времена. Я пытался придумать предлог, под которым можно было отправить ее восвояси, но ни один не годился, потому что у меня возникло чувство, что с той самой секунды эта женщина начала путь, приведший к двери моего дома. Она протянула руку в перчатке, и я пожал ее. Тонкая рука с выступающими суставами на ощупь напоминала птицу, воробышка со сложенными крыльями.
Я кивнул, грустно улыбнулся и повел женщину в дом, останавливаясь в каждой комнате, через которую мы проходили, чтобы зажечь свет. Тучи ускорили приход ночи, а слуги уже разошлись по домам. Холодные мраморные полы поглощали прохладу, но не эхо наших шагов.
Мы вышли на террасу и спустились в сад. Прошли мимо коллекции мраморных статуй – руки-ноги от некоторых валялись в траве, пожираемые плесенью, словно неизлечимой кожной болезнью. Она молча следовала за мной, пока мы не остановились под каузариной, которая росла на краю маленького выступающего над морем утеса. Дерево, которому было столько же лет, сколько мне, скрюченное и усталое, служило нам некоторым пристанищем, пока ветер стряхивал нам в лицо капли воды с игольчатых листьев.
– Он лежит там, – указал я на остров.
От берега до острова было меньше мили, но он казался серым пятнышком, едва различимым сквозь вуаль дождя. Долг перед гостьей, каким бы нежеланным ни было ее присутствие, вынудил меня поинтересоваться:
– Вы останетесь на ужин?
Она кивнула. И тут же, быстрым движением, противоречившим возрасту, опустилась на колени на мокрую землю и прижалась лбом к траве. Я ушел, оставив ее поклониться могиле своего друга. Мы оба знали, что молчания достаточно. Слова могли подождать.
Было так странно готовить на двоих, мне даже пришлось напомнить себе удвоить количество ингредиентов. Как всегда во время готовки, я оставлял в кильватере открытые банки с пряностями, полунарезанные овощи, половники, ложки и разнокалиберные тарелки, закапанные соусами и маслом. Мария, моя горничная, часто жалуется, что я развожу беспорядок. А еще она причитает, чтобы я заменил кухонную утварь, большая часть которой довоенного британского производства и еще вполне крепкая, разве что шумновата и чрезвычайно сварлива, как старорежимные английские горные инженеры и плантаторы, которые каждый день торчат в баре Пенангского плавательного клуба, отсыпаясь там после обеда.
Я посмотрел в сад сквозь большие кухонные окна. Теперь женщина стояла под деревом в полной неподвижности, а ветер тряс ветки и обсыпал ее дождем из сверкающих капель. Спина была прямой, плечи она держала ровно, избежав понурой старческой сутулости. Упругая кожа лица сопротивлялась морщинам, что придавало гостье решительный вид.
Когда я вернулся из кухни в гостиную, она была уже там. Комната, в которой никогда ничего не менялось, с высоким потолком и затерявшимися в темноте гипсовыми карнизами, была обшита деревом. Света факелов в руках статуй черного мрамора, изображавших героев античных мифов, хватало лишь на то, чтобы слабо осветить углы. Стулья из тяжелого бирманского тика, обитые потрескавшейся кожей, потеряли форму от количества сидевших на них поколений. Мой прадед заказывал эти стулья в Мандалае, когда строил Истану. В углу стоял кабинетный рояль немецкой фабрики «Шуманн». Я следил, чтобы он всегда был отлично настроен, хотя на инструменте уже много лет никто не играл.
Она изучала фотографии на стене, возможно, надеясь отыскать его лицо. Ее ждало разочарование. У меня никогда не было фотографии Эндо-сана; сколько бы снимков мы с ним ни сделали, ни на одном не было ни его одного, ни нас с ним вдвоем. Я хранил его портрет в памяти.
Она указала на одну из фотографий:
– Хомбу Додзё Айкикай?[3]
Мой взгляд проследовал за ее пальцем.
– Да.
Эта была сделана во Всемирной штаб-квартире айкидо в токийском районе Синдзюку, я и Морихэй Уэсиба, основатель айкидо. Я был одет в белую хлопковую ги – кимоно для тренировок – и хакаму, традиционные черные брюки, какие носят японцы, и напряженно смотрел в глазок камеры; волосы у меня были еще темными. Рядом с моими пятью футами одиннадцатью дюймами О-Сэнсэй, Великий Учитель, как его называли, выглядел крошечным, как ребенок, и обманчиво уязвимым.
– Вы еще преподаете?
Я покачал головой и ответил по-японски:
– Уже нет.
Она назвала нескольких своих знакомых, мастеров высокого уровня. С каждым новым именем я кивал, и какое-то время разговор вращался вокруг них. Кого-то уже не было в живых, кто-то, как и я, отошел от дел. Но были и те, кто, несмотря на возраст, им было под девяносто, исправно продолжали тренировки, которым посвятили всю жизнь.
Она указала на другую фотографию:
– Это ведь ваш отец? Вы с ним – одно лицо.
Этот черно-белый снимок сделал наш водитель перед самым началом войны. Вся семья стояла перед портиком, и от света солнца и моря голубые глаза отца казались еще светлее, а зубы – совсем белыми. Его аккуратно зачесанная седая шевелюра почти сливалась с ослепительно сияющим безоблачным небом.
– Он был очень красивым мужчиной.
Вокруг него стояли все мы: Эдвард, Уильям и Изабель от первого брака, я – от последнего, и в лице каждого из нас проглядывали отцовские черты. Наши улыбки были неподвластны времени, как будто нам суждено было навеки остаться вместе, смеяться и любить жизнь. Я еще помню тот день, вопреки расстоянию пробежавших лет. Это был тот редкий момент, когда я чувствовал себя частью семьи.
– Ваша сестра? – Она перешла к следующей фотографии.
Я кивнул и посмотрел на Изабель на балконе своей комнаты – в руке винтовка, щеки решительно втянуты, – словно плывущую ввысь в свете огней первого этажа. Я почти ощутил теплый ветер, играющий ее юбкой.
– Это на нашем последнем приеме, до того как война все разрушила.
Дождь стих, и я предложил Митико поужинать на террасе. Она настояла на том, что поможет накрыть на стол, а я закатал навес, чтобы открыть небо. Мы сидели под звездной прогалиной – бороздой в облаках, засеянной сверкающими семенами.
Несмотря на простоту приготовленной мною пищи, ела она с отменным аппетитом. Кроме того, гостья оказалась интересной собеседницей; у меня появилось чувство, что мы с ней были знакомы всю жизнь. Отпив налитого чая, она с удивлением поднесла чашку к носу. Я внимательно наблюдал, пройдет ли она испытание.
– «Благоухание одинокого дерева», – угадала она название сорта, который я специально заказывал в Японии. – Его собирают на плантациях рядом с моим домом. После войны его невозможно было достать, потому что все террасовые поля были разрушены.
В конце ужина она подняла бокал с вином и грациозно повела им в сторону острова.
– За Эндо-сана, – тихо сказала она.
– За Эндо-сана, – кивнул я.
– Прислушайтесь, вы его слышите?
Я закрыл глаза и, да, я его услышал. Услышал его дыхание.
– Он всегда здесь, Митико. Вот почему, куда бы я ни уезжал, меня всегда тянет обратно, – чуть улыбнулся я.
Она взяла мою руку в ладони, и я снова почувствовал ее птичью хрупкость. Голос Митико был полон грусти.
– Бедный друг. Как же вы настрадались.
Я осторожно высвободил руку.
– Нам всем выпали страдания, Митико. И Эндо-сану – больше, чем кому бы то ни было.
Мы сидели молча. Всякий раз, как волна разбивалась о берег, море вздыхало, словно бегун на длинную дистанцию перед финишной прямой. Меня всегда больше тянуло к ночному морю. Днем оно поражает великолепием, тугие волны рушатся с грохотом, гонимые силой всего океана. Но ночью эта сила уже растрачена, и волны набегают на берег с равнодушием монаха, разворачивающего свиток.
Потом она тихим голосом принялась рассказывать мне о своей жизни. Ее речь состояла из беглой, естественной смеси японского с английским, которые переплетались, словно цветные нити, свиваясь в рассказ.
– Я овдовела совсем недавно, все не привыкну к белой одежде[4]. Мой муж, Мураками Озава, скончался в начале года.
– Мои соболезнования, – мне было не понятно, к чему она клонит.
– Мы с ним были женаты пятьдесят пять лет. Он владел компанией по производству электроники, очень известной. После его смерти весь мой мир, вся моя жизнь вдруг потеряли смысл. Меня подхватило течением, я закрылась дома в Токио, отгородившись от всех. Проводила дни в просторном саду, бродила босиком по галечным газонам, нарушая аккуратные круги, созданные Сэки, нашим садовником. Он ни разу не пожаловался, просто день за днем создавал узоры снова. – Взгляд ее был потерянный.
Она не могла справиться с горем. Во внешнем мире совет директоров сходил с ума, потому что муж завещал ей контрольный пакет акций. Она отказалась с ними разговаривать и не отвечала на звонки. Слуги шептались, боясь нарушить молчание в доме.
Но мир заявил о себе.
– Мне пришло письмо от Эндо-сана.
Она так непринужденно отвела взгляд в сторону, словно отвлекшись на блеск росы на траве, что любой другой собеседник счел бы это естественным.
Я был благодарен ей за проявленную доброту, хотя и принял новость c большим самообладанием, чем она от меня ожидала.
– Когда оно было отправлено?
– Больше пятидесяти лет назад, весной сорок пятого. – Она улыбнулась. – Возникло из прошлого, словно призрак. Только представьте, какой путь оно проделало. Он писал про свою жизнь здесь и о вас тоже.
Я позволил ей наполнить наши бокалы. Я много раз бывал в Японии и точно знал, что она оскорбилась бы, сделай я это сам.
– Я расскажу вам, как мы с ним познакомились, – произнесла она, помолчав, словно долго обдумывала это решение.
– Эндо-сан работал на своего отца, владельца успешной торговой фирмы. На самом деле именно он и вел дела, путешествуя по Китаю и Гонконгу. По вечерам он вел занятия в школе айки-дзюцу[5] у нас в деревне. Как дочери самурая, мне полагалось владеть мечом и рукопашной борьбой – будзицу, они ставились выше всех остальных искусств. В отличие от сестер я любила будзицу больше музыки с икебаной.
– В то время айки-дзюцу только начинала развиваться, она еще не превратилась в сегодняшнее айкидо. Мой отец был о ней невысокого мнения, но как только я побывала на тренировке и увидела эти движения, так сразу поняла, что нашла сокровище. Я уверена, что вы понимаете мое чувство: словно сердцу, так долго томившемуся в темноте, вдруг удалось поймать лучик теплого солнца.
Она тихонько засмеялась.
– Вскоре я начала дорожить временем, проведенным с Эндо-саном. Школьные подруги проходу мне не давали, дразнили за чувства к нему. Но я продолжала мечтать, кутаясь в облака фантазий.
– Старший сын в семье, он готовился перенять от отца управление компанией. Поэтому он так часто ездил за границу. Возвращаясь, дарил мне подарки: из Китая, Сиама, с Филиппинских островов, а один раз – платок, сотканный в горах на севере Индии.
Наши встречи стали регулярными. Мы гуляли по пляжу, пытаясь рассмотреть ворота-тории святилища Миядзимы[6], и часто пили чай в парковом павильоне у озера, где кормили уток с послушными вереницами утят. Это были самые счастливые дни на моей памяти.
Первоначальное страстное наваждение укрепилось, став глубже и серьезнее. Мой отец – он был главой муниципалитета – не одобрял нашей дружбы. Конечно, Эндо-сан был намного старше меня, а его семья, пусть и происходила из самураев, перешла в сословие торговцев, которые, как вы, наверное, знаете, занимают в нашем обществе очень низкое положение. Его отец решил превратить принадлежавшие им фермы и прочую собственность в торговые предприятия. Они были богаты, но не вхожи в аристократический круг.
Я подался вперед, стараясь не упустить ни слова. Эндо-сан лишь бегло описывал мне свое детство и никогда не раскрывал свое происхождение до конца. За годы, проведенные в Японии, я пытался провести собственное расследование, но без особого успеха, потому что все документальные свидетельства были уничтожены. И теперь рассказ Митико, рассказ очевидицы, разбудил былое любопытство.
Она заметила мой интерес и продолжила рассказ:
– То, что отец Эндо-сана был опальным судейским чиновником, служило в нашей деревне постоянным поводом для пересудов. Но мне это было совершенно безразлично. Напротив, это укрепило мои чувства, и я часто бывала очень груба с хулителями его семьи. Отец решил, что я провожу с Эндо-саном чересчур много времени, и запретил мне с ним видеться. – Она покачала головой. – Мы были такими послушными детьми. У меня и мысли не возникло ослушаться приказа. Я рыдала каждую ночь, ужасное было время. Это было ужасное время для всей Японии. Чтобы выжить, нам пришлось стать народом, где солдатом был каждый, – вы изучали Японию и знаете об этом. О, это бесконечное скандирование военных лозунгов, жестокие уличные стычки между милитаристами и пацифистами, устрашающие марши и демонстрации! Я все это ненавидела. Их звуки преследовали меня даже в глубоком сне. Отец Эндо-сана был против военщины и открыто высказывал свое мнение. Это сочли преступлением против императора, изменой. Его посадили в тюрьму, а всю семью подвергли остракизму. Эндо-сан разделял взгляды отца, но выражал их с осторожностью. На его жизнь несколько раз покушались, но мнения своего он не изменил. Думаю, в какой-то степени ему помог сэнсэй.
Я кивнул. Эндо-сан учился у О-сэнсэя Уэсибы, знаменитого пацифиста, который, как ни парадоксально, был величайшим мастером боевых искусств всех времен и народов. Я помнил свою первую встречу с О-сэнсэем. Ему было тогда уже под семьдесят, он был тяжело болен, и всего несколько месяцев отделяли его от смерти, но, несмотря на все это, он продолжал швырять меня на татами, пока у меня не сперло дыхание, не закружилась голова и не заныли суставы, испытавшие на себе его захват.
Я поделился этим воспоминанием с Митико, и она рассмеялась.
– Меня он тоже швырял, как тряпичную куклу.
Она встала и вышла в ночь, а потом вернулась ко мне и сказала:
– Однажды, спустя много месяцев, после того как Эндо-сан несколько недель провел в отъезде, мы увиделись еще один раз. Я возвращалась домой с рынка, а он подошел сзади и сказал, чтобы я встретилась с ним на берегу, на нашем обычном месте. Я дошла до дома, соврала матери, будто забыла что-то на рынке, и помчалась на пляж.
Я увидела его первая. Он смотрел на море. Солнце было таким, словно из него вытекли все краски – в море, на его лицо, в его глаза. Когда я поравнялась с ним, он сказал, что уезжает из Японии на несколько лет.
«Куда вы поедете?» – спросила я. «Еще не знаю. Мне хочется увидеть мир, найти ответы». – «Ответы на что?» Он покачал головой. А потом сказал, что ему стали сниться странные сны о других жизнях, других странах. Больше он ничего не объяснил.
Я пообещала его ждать, но он сказал, что я должна жить той жизнью, которая мне предначертана. И что глупо с моей стороны этому сопротивляться. Нам с ним не суждено соединиться. Мое будущее было не с ним. На эти слова я зашлась от гнева. Обозвала его «бака» – идиотом. И знаете, он только улыбнулся и заявил, что он и есть идиот. Больше я его никогда не видела. Много позже до меня доходили слухи, что правительство отправило его куда-то в Азию, в страну, о которой я никогда раньше не слышала, – в Малайю. Я тогда спрашивала себя, как мог противник милитаристской политики японского правительства поступить на государственную службу. Но, как я уже сказала, больше мы с ним не виделись, даже когда он ненадолго приезжал домой. Как бы мне ни хотелось, возможность больше не представилась. Отец устроил мой брак, и меня обучали, как заботиться о будущем муже и вести его дом. Озава, как и Эндо-сан, работал в семейной компании, которая производила электронное оборудование для военных нужд.
Она замолчала; в ее лице, озаренном светом воспоминаний, я увидел лицо девушки, которой она была когда-то, и мне стало немного грустно за Эндо-сана, за то, от чего он отказался.
– Я никогда не переставала о нем думать.
Я откинулся на спинку стула, устав от разговора, растревоженный чувствами, которые появление гостьи во мне всколыхнуло.
– Можно мне переночевать здесь?
Мне не очень хотелось, чтобы посторонний человек нарушал мой режим, тщательно отлаженный за долгие годы. Я всегда предпочитал собственное общество, а те немногие, кто пытался сломать барьер вокруг меня, в процессе набивали шишки. Море. И как обычно, ни намека от Эндо-сана, как поступить, что никогда не мешало мне об этом спрашивать. Было уже поздно, а пенангское такси славилось ненавязчивым сервисом. В конце концов я кивнул.
Я отмахнулся от ее извинений и встал, поморщившись от того, что затекшие суставы предсказуемо захрустели – признак возраста и отсутствия тренировок. Старые травмы настойчиво напоминали о старости и боли, убеждая меня сдаться, но я никогда не был на это согласен.
Я принялся убирать со стола, складывая тарелки стопками.
– У вас нет его фотографии? – поинтересовалась она, помогая мне отнести их на кухню.
В глазах Митико мерцающей звездочкой сверкнула надежда, но я покачал головой.
– Нет. Никогда его не фотографировал.
Звездочка упала в океан.
– Я тоже. Когда он уехал из Японии, у нас в деревне не было ни одного фотоаппарата. Забавно: сейчас компания мужа выпускает один из самых популярных фотоаппаратов в мире.
Я проводил ее вверх по лестнице в гостевую комнату поприличнее. Когда-то была комната Изабель. После войны я заново отделал все спальни, пытаясь начать жизнь сначала, но иногда мне казалось, что только зря потратил время. Для меня эти комнаты выглядели как раньше, в них царили те же звуки и запахи, что и пятьдесят лет назад. Как-то меня спросили, водятся ли в Истане призраки, и я ответил: да, разумеется, естественно. Неудивительно, что гости у меня были редкостью.
На площадке между пролетами она остановилась, подняв глаза на зиявшую в стене дыру.
– Это Изабель, моя сестра. Стреляла здесь кое в кого. – Я так и не заделал эту дыру.
У двери в комнату я поклонился Митико, и она поклонилась в ответ – еще ниже. Оставив гостью, я медленно пошел по дому, одну за другой запирая двери, закрывая окна, выключая свет. Потом вышел на балкон в своей комнате. Это была та самая комната, в которой я жил с тех пор, как родился. Я ощутил, как время растягивается назад, изгибаясь в бесконечную кривую с невидимым концом, подобно береговой линии огромного залива. Сколько людей в мире могут похвастаться тем, что прожили в одной и той же комнате от рождения до – возможно, в моем случае – самой смерти?
Сильный ветер сдул облака с неба. Наступила свежая, чистая ночь, бесчисленные слои звезд над головой придавали темноте неизмеримую глубину. Я думал о письме, полученном Митико от Эндо-сана. Пятьдесят лет! Должно быть, он написал его через четыре года после того, как японцы захватили Малайю, ближе к концу войны. Хаос военного времени, паранойя, постоянные морские и воздушные патрули – у послания имелось достаточно причин затеряться. Пятьдесят невообразимых лет растянулись, словно гигантский отрез ветхого, выбеленного солнцем полотна, полощущегося на ветру. Неужели оно было таким длинным?
Иногда казалось, что еще длиннее.
Под древним светом тысяч звезд проступал остров Эндо-сана; он спал в колышущихся объятиях волн. Я отклонял все предложения продать этот клочок земли и поддерживал его в первозданной чистоте: и маленький деревянный дом, скрытый за деревьями, и поляну, на которой когда-то тренировался Эндо-сан, и пляж, к которому приставала моя лодка.
Воспоминания – это все, что есть у стариков. У молодых есть надежды и мечты, а старики держат в ладонях то, что от них осталось, недоумевая, что случилось с их жизнью. В ту ночь я с горечью оглянулся на прожитые года – от мгновений беспечной молодости через тягостные и ужасные годы войны до одиноких десятилетий после нее. Да, можно сказать, я испытал на своем веку если и не слишком многое, то уж точно почти через край. О чем еще просить? Редко кому выпадает столько и сразу. Я жил, путешествовал по миру, а теперь, словно часы, у которых кончается завод, моя жизнь замирает, стрелки замедляют ход, выбираясь из потока времени. Что остается тому, чье время вышло? Ну, конечно же, прошлое, что с годами стирается, как застрявшая на дне галька стирается потоком воды.
Ночь осветилась лучом маяка из Мунлайт-бей. Луч возвращался снова, снова и снова. В детстве отец – в редкий час, когда не был занят работой, – рассказал нам с Изабель историю маяка. Помню даже имя человека, который был тогда смотрителем, – господин Дипак: его жена узнала, что он ей изменял, бросилась с маяка и разбилась о скалы. Господин Дипак давным-давно умер, а маяк так и стоит, одинокий морской страж, оставшийся на древней вахте даже в наш современный век.
Я вернулся в комнату и попытался уснуть. Как всегда, в ту ночь я попросил, чтобы мне приснился Эндо-сан.
На следующее утро, в отличие от всех утр последних пяти лет, я решил возобновить тренировки. Отыскал в одном из шкафов свою ги, аккуратно выглаженную Марией. Это был мой любимый комплект, и, когда я его развернул, ноздри защекотало от легкого запаха пота, который никогда нельзя полностью отстирать.
Когда я занялся преподаванием, то превратил две комнаты на первом этаже Истаны в додзё[7], «место, где ищут Путь». Пол был застелен японской сосной, отполирован до блеска и покрыт татами. В токонаму, алтарь в маленькой нише с портретом О-сэнсэя Уэсибы, каждый день ставили вазу со свежими лилиями. Зеркальная стена отражала ряд высоких стеклянных дверей, открывавшихся на газон и на море за ним.
Я набирал не больше десяти учеников и наблюдал, как они переходят из дана в дан и открывают собственные школы. Мы часто ездили на семинары и конгрессы по всему миру, проводили показательные выступления и мастер-классы и учились у других мастеров. Время от времени бывшие ученики звонили мне и уговаривали вернуться. Но я отказывался, отвечая, что покинул реку и озеро, перефразируя кантонское выражение «той чут кон ву», которым описывают воинов, по своей воле покинувших свой жестокий мир, чтобы обрести покой.
Сев в позу сейдза – пятки под ягодицами, – я приступил к медитации. Лицо грелось в тепле утреннего солнца, и ко мне медленно приходил покой. Через двадцать минут я взял боккен[8], вытянул его вровень с полом, держа в обеих руках, и поклонился О-сэнсэю. Потом поклонился самому деревянному мечу и принялся за удары. Боккен используется для тренировок, когда настоящий меч-катана непрактичен и опасен. Но это не значит, что деревянный меч бесполезен как оружие. Некоторые знакомые мне фехтовальщики предпочитают его металлическому клинку, и Миямото Мусаси[9], «Святой меч» Японии, был известен тем, что отправлялся на поединки, вооружившись двумя деревянными мечами, и противостоял катане.
Мой боккен длиной около трех с половиной футов изготовил мастер с Сикоку, славившийся умением обрабатывать кедр. Когда-то моя ежедневная тренировка состояла из пяти тысяч ударов: меч входил наискось в макушку противника, разрубая верхнюю половину туловища и разделяя его пополам – от левого плеча до правого бедра, руки двигались без помощи мысли, нанося удары так точно, что дерево вспарывало воздух без малейшего шороха. В это утро я сбился со счета на двух тысячах, но тело знало, что делать, и я доверился ему, не видя ничего, но осознавая все. Глаза наполнились светом, существо наполнилось легкостью, воплощая принцип, который я в себя впитал: «Неподвижность в движении, движение в неподвижности».
Закончив, я обнаружил перед собой Митико в тренировочной форме. Вытянув меч вперед и поклонившись ему, я вернул его на деревянную подставку. Мы вели бой молча, единственным оружием были наши руки. По старшинству дана я настоял на роли нагэ, того, кто защищается и совершает броски. Как атакующему, укэ, ей пришлось довериться мне в том, что я не нанесу ей травму и не переусердствую с силой. Эндо-сан всегда говорил, что доверие между ведущими бой партнерами – основа обучения айкидо, потому что оно позволяло укэ бесстрашно нападать с силой, необходимой для совершенствования техники.
Она вела бой очень умело, ее укэми[10], падения, были мягкими и грациозными; казалось, что ее руки не ударяют о татами, принимая на себя силу моих бросков, а нежно гладят его – так лист касается земли перед тем, как снова воспарить при малейшем дуновении ветра. Ей было далеко до моего уровня, но лишь очень немногие могут со мной равняться. Меня обучал мастер, и мне довелось применять знания на практике. В свою очередь, я стал сиханом – учителем учителей. Разве не так должно быть по законам мира?
Она ожидала, что мы поменяемся ролями и я разрешу ей быть нагэ, как полагалось по традиции, но я покачал головой, и она не стала возражать. К окончанию тренировки мы оба взмокли от пота и тяжело дышали, а наши сердца бешено колотились, ожидая, когда мы вернем их под свой контроль.
– Вы и правда так хороши, как о вас говорят, – заметила она, вытирая лицо полотенцем.
Я покачал головой:
– Когда-то был лучше.
Долгое бездействие притупило мою точность. Но зачем мне сейчас мое мастерство? Мне уже семьдесят два года – кому на меня нападать?
Она прочла мои мысли.
– Вы сильны духом. Для этого и нужны тренировки.
В утреннем свете ее худоба бросалась в глаза, но я не стал спрашивать о здоровье. Айкидо учит смотреть и видеть не только то, что лежит на поверхности, и через физический контакт во время боя я почувствовал, что с ним у нее не все в порядке.
Мы легко позавтракали овсянкой с димсамами[11] под навесом из вьющейся фасоли на террасе. Мария вышла к нам, держа поднос с чаем Бо.
– Мария, это госпожа Митико. Она поживет у нас какое-то время.
Митико подняла бровь.
– Вы же не останетесь в отеле, верно? – уточнил я; Мария все сетовала на беспорядок на кухне, пока я взмахом руки не велел ей уйти обратно в дом. – Оставайтесь здесь. Поезжайте в отель и заберите вещи. – Я наслаждался написанным у нее на лице удивлением, зная, что лишил ее равновесия, предугадав ее намерения.
Мне не терпелось снова услышать ее рассказы о детстве, о жизни с Эндо-саном. Она умела составить компанию. Уже давно я ни с кем не беседовал так откровенно.
– Я буду рад принять вас на несколько дней. Только скажите мне, пожалуйста, чего именно вы от меня хотите?
– Вы отвезете меня к его дому? На тот маленький остров, про который он мне писал?
Именно та просьба, которой я ждал и боялся. Я откинулся на спинку ротангового стула. В отличие от предыдущего дня над нами не было ни облачка.
– Нет, я не смогу этого сделать.
В часть жизни, которую я разделил с Эндо-саном, вход посторонним был воспрещен.
– Тогда мне хотелось бы узнать, что с ним случилось. – Она приняла мой отказ тактичнее, чем я его выразил, подчеркнув свое мастерство в укэми.
– Он мертв. Зачем вам ворошить все это? С чего вдруг?
– Он жив здесь. – Она легонько постучала себя по виску и, помолчав, добавила: – С письмом пришло еще кое-что.
Она зашла в дом и вернулась с узким ящиком. Этот ящик раздражал меня с момента, как я увидел его накануне вечером. Мне следовало сразу же распознать его форму и длину, но подвела упаковка. Теперь я понял, что в нем лежало, и с трудом сохранял спокойствие.
Она сорвала картон и поставила ящик на стол.
– Можете открыть.
– Я знаю, что это.
Мой взгляд потяжелел. Но я протянул руку, открыл ящик и поднял с тряпичного ложа меч Нагамицу[12] Эндо-сана. Я очень часто видел его у него в руках, но дотронулся до него сам впервые в жизни. Это было простое, но элегантное оружие, и ножны из черного лака, прохладные и гладкие на ощупь, тоже были простые, без намека на орнамент. Меч был почти полным подобием моего собственного, один из пары, выкованной знаменитым мастером Нагамицу в конце шестнадцатого века.
– Когда я наконец его получила, он был в ужасном состоянии, весь в ржавчине. Мне пришлось просить оружейника-пенсионера его отреставрировать. – Митико покачала головой. – Осталось не так много тех, кто умеет это делать. Меч очень редкой работы, возможно, лучший из созданных Нагамицу. Для оружейника было честью работать с ним. Он полировал, смазывал, чистил его целых семь месяцев. И наотрез отказался от вознаграждения.
Она взяла меч у меня из рук.
– Вы помните, когда в последний раз видели, как Эндо-сан им пользовался?
– Слишком хорошо, – прошептал я и отвел взгляд в сторону, пытаясь сдержать поток воспоминаний, нахлынувших разом, словно меч пробил брешь в построенной мною дамбе. – Слишком хорошо.
Она посмотрела на меня и прижала руку к губам.
– Я не хотела причинить вам боль. Мне правда очень жаль.
– Я опаздываю на встречу.
Я встал из-за стола, с изумлением отметив, что, несмотря на годы тренировок, совершенно растерян. Ее приезд, наша беседа, меч Эндо-сана – словно ударили все разом. Все усложнялось тем, что противники были неосязаемыми, я не мог отшвырнуть их в сторону. На секунду я замер, пытаясь восстановить утраченное равновесие.
Она заглянула мне в лицо.
– Я не причиню вам вреда. Мне действительно необходимо это узнать.
– Давайте отвезу вас в отель.
Я зашел в дом, оставив меч у нее в руках.
Заехав на черном «Даймлере» в Джорджтаун, я высадил Митико у отеля «Истерн-энд-Ориентал» на Нортэм-роуд. На улицах было уже полно машин, по тротуарам спешила на работу толпа клерков, подбегая по пути к киоскам с едой, чтобы захватить завтрак, порцию наси лемака – сваренного в кокосовом молоке риса с пастой из анчоусов со сладким карри, завернутого в банановый лист и кусок газеты. Я свернул на Бич-стрит, по которой лихо неслись мотоциклисты, проклятие пенангских дорог. Оставив машину привратнику-сикху, я поднялся к себе в кабинет.
Фирма «Хаттон и сыновья» занимала одно и то же здание уже больше века. Ее основал мой прадед, Грэм Хаттон, о котором на Востоке до сих пор ходят легенды. Компания сохранила лишь тень былой славы, но оставалась уважаемой и продолжала приносить прибыль. Во время войны в угол здания из серого камня попала бомба, и оттенок восстановленной кладки отличался от оригинала. Стена до сих пор казалась пятном новой кожи на затянувшейся ране. Садясь за стол, я снова осознал, что компания принадлежала Эндо-сану в той же мере, что и моей семье. Если бы не его влияние, ее бы проглотили японцы. Сколько раз он защищал ее от них? Он никогда мне не рассказывал.
Я принялся читать накопившиеся за выходные отчеты, факсы, электронные письма. Компания продолжала торговать товарами, для торговли которыми была создана, – каучуком, оловом, выращенной в Малайзии сельхозпродукцией. Кроме того, нам принадлежали несколько отелей с хорошей репутацией, недвижимость и три торговых центра в Куала-Лумпуре. Мы управляли рудниками в Австралии и Южной Африке и владели существенной долей акций японских судостроительных заводов. Благодаря знанию японского языка и культуры я стал одним из тех немногих, кто предвидел стремительный рост послевоенной японской экономики и воспользовался этим преимуществом. «Хаттон и сыновья» оставалась частной компанией, чем я очень гордился. Никто не приказывал мне, что делать, и мне не перед кем было отчитываться.
Но при этом моя жизнь подчинялась устоявшемуся распорядку: завтрак дома, любование видами за рулем по дороге на работу, обед где вздумается, потом снова работа до пяти вечера. А потом заплыв в Пенангском плавательном клубе, после чего я пропускал пару стаканчиков и ехал домой.
Я чувствовал себя стариком, и это чувство было не из приятных. Мир проходит мимо, молодежь полна надежд и стремится в будущее. А где остаемся мы? Существует ошибочное представление, будто мы достигаем того, к чему стремимся, в момент, когда превращаемся в стариков, но горькая правда состоит в том, что мы продолжаем стремиться к своим целям, и они остаются так же недосягаемы даже в тот день, когда мы навеки закрываем глаза.
Вот уже пять лет, как я прекратил тренировки, отправив последнего ученика к другому мастеру. Существенно сократил дела за рубежом, перестал совершать ежегодное паломничество в Японию. Осторожно навел справки о возможности продать компанию и остался доволен результатом. Я готовился к последнему путешествию, избавляясь от всех обязательств, отбрасывая швартовы, готовый ринуться в открытое море, как мореплаватель, ждущий попутного ветра.
Меня удивило, что я так расчувствовался; такого не случалось уже много лет. Возможно, это из-за встречи с Митико, встречи с человеком, который знал Хаято Эндо-сана. Чувства, растревоженные внезапным появлением его катаны, никак не улегались, и мне потребовались усилия, чтобы отвлечься от них и заняться работой.
К обеду сосредоточиться стало совсем невозможно, и я решил, что на сегодня хватит. Когда я сообщил об этом миссис Ло, своей бессменной секретарше, та посмотрела на меня, словно меня поразил внезапный недуг.
– Вы хорошо себя чувствуете?
– Хорошо, Адель.
– А вот мне так не кажется.
– И что же вам кажется?
– Вас что-то беспокоит. Снова думаете о войне.
За почти пятьдесят лет она успела меня изучить.
– Вы угадали, Адель. Я думал о войне. Только старики ее помнят. И слава богу, что их воспоминания ненадежны.
– Вы сделали много добра. Люди всегда будут об этом помнить. Старики расскажут детям и внукам. Если бы не вы, я умерла бы с голоду.
– Вы знаете, что многие погибли из-за меня.
Секретарша замешкалась с ответом, и я вышел, оставив ее наедине с воспоминаниями.
Снаружи сияло солнце. Я остановился на ступенях, рассматривая трубы кораблей, торчавшие над крышами зданий. Было рукой подать до набережной Вельд Ки. В это время дня в портовых складах кипит работа: грузчики выгружают груз – джутовые мешки с зерном и пряностями, коробки с фруктами, – перетаскивают его на блестящих от пота спинах точно так же, как кули двести лет назад; рабочие ремонтируют корабли, и из-под их сварочных аппаратов разлетаются сверкающие белые искры, яркие, словно сверхновые звезды.
Время от времени раздавался пароходный гудок; когда я сижу в кабинете, этот звук всегда меня успокаивает, потому что за последние пятьдесят лет совершенно не изменился. В воздухе витал соленый дух моря, смешанный с запахом знойных испарений обнаженного отливом дна. Вороны и чайки зависли в небе, словно детский мобиль над колыбелькой. Солнечный свет отскакивал от зданий – Стандартного чартерного банка, Гонконгского и Шанхайского банков, Индийского дома. Нескончаемый поток машин огибал часовую башню – подарок местного миллионера в память о бриллиантовом юбилее правления королевы Виктории, – внося свою лепту в уровень шума. Нигде в мире я не видел такого света, как на Пенанге, – яркого, ловящего все в резкий фокус, но в то же время теплого и снисходительного, призывающего раствориться в стенах, залитых его сиянием, в листве, которой он дает жизнь. Этот свет освещает не только то, что видят глаза, но и то, что чувствует сердце.
Это мой дом. Несмотря на то что я наполовину англичанин, меня никогда не тянуло в Англию. Англия – чужая страна, холодная и мрачная. И погода там хуже. Я прожил на этом острове всю жизнь и знаю, что именно здесь хочу умереть.
Я пошел по тротуару, лавируя в обеденной толпе из юных клерков, хохочущих с подружками, перекрикивающих друг друга офисных работников, школьников с огромными сумками, понарошку задирающих друг друга, уличных торговцев, звенящих в колокольчики и выкрикивающих названия товара. Некоторые узнавали меня и улыбались едва уловимой улыбкой, которую я возвращал им. Я сам почти стал местной достопримечательностью.
Сразу домой я не поехал, а пересек Фаркхар-стрит и вошел в тенистую прохладу вокруг церкви святого Георгия. Ветер шелестел листвой старых падуковых деревьев, играя тенями на траве. Я сел на покрытые мхом ступени маленького, увенчанного куполом павильона в церковном парке, куда почти не долетал уличный шум. Чирикали птицы, чей хор вдруг расстроила пролетевшая мимо завистливая ворона. На какое-то время я обрел покой. Стоило мне закрыть глаза, и я мог оказаться в любой точке мира, в любую эпоху. Возможно, в Авалоне до рождения Артура. В детстве это была одна из моих любимых сказок, один из немногих английских мифов, которые мне нравились, по волшебству и трагизму он вполне мог сойти за восточный.
Я нехотя открыл глаза. Забывчивость была единственной роскошью, которой я не мог себе позволить. С усилием встал и вышел из церковного двора. Прибавил шагу, чтобы подготовиться к вечеру. Я знал, что меня ждет. Будет тяжело, но в конце концов по прошествии стольких лет я радовался. Понимал, что такой возможности больше не будет. Времени совсем не осталось. По крайней мере, не в этой жизни.
Когда я вернулся из клуба, Митико уже приехала в Истану – лежала в шезлонге у бассейна, покрыв голову огромной панамой. Ее взгляд был устремлен на остров Эндо-сана, а в воздухе царило безмятежное спокойствие, словно женщина уже долго не двигалась. На столике рядом с ней лежала раскрытая книга, прижатая страницами к стеклянной столешнице в ожидании, когда ее снова захлопнут. Я наблюдал за Митико из дома. Она открыла сумку, достала флакон с таблетками и проглотила целую пригоршню.
Выпитый алкоголь давал о себе знать. Клуб был полон завсегдатаев: шумных пьяных адвокатов-индийцев, пытавшихся взять реванш на повторных слушаниях, толстых китайских магнатов, перекрикивавшихся по телефонам с биржевыми брокерами. И дряхлых экспатов-британцев, обломков войны, застрявших в стране, которую полюбили. По крайней мере, они больше не пытались ни воевать со мной, ни бичевать меня за роль, которую я в войне сыграл.
Я попросил Марию приготовить ужин и отправился в душ. Когда я спустился вниз, слуги уже разошлись по домам, оставив нас одних. Митико с любопытством смотрела на стоявшую на столе большую тарелку, накрытую большим куском свежего бананового листа, со свежеприготовленным на гриле филе ската, предварительно замаринованным в смеси чили, лайма и специй. Икан бакар[13] был коронным блюдом Марии – она всегда говорила, что это в ней говорит португальская кровь. Я приготовился наполнить бокалы вином, но Митико остановила мою руку. Из шуршащего свертка появилась бутылка, похожая на пивную.
– Саке.
– А, это намного лучше.
Я вручил гостье две фарфоровые чашечки размером с наперсток. Она разогрела саке на кухне, искусно разлила, и мы залпом опрокинули свои порции. Этот вкус… Позабыл уже. Я покачал головой. Многовато алкоголя для одного дня.
На этот раз мы держались намного непринужденнее, словно знали друг друга всю жизнь. Мне нравился ее смех, легкий, воздушный и совсем не фривольный. В отличие от многих моих знакомых японок она не прикрывала рот ладонью, когда смеялась, и я был уверен, что мои слова действительно ее забавляют. Это была женщина, которая не боится показать зубы, будь то в радости или в ярости.
Саке очень подошло к основному блюду, смягчив остроту соуса. Филе было нежным, и палочками мы легко отделяли мякоть от костей. Размокая, банановый лист добавлял густому маринаду едва уловимый свежий аромат зелени. Поданный на десерт холодный пудинг из саго на кокосовом молоке с растопленным темным пальмовым сахаром Митико явно понравился.
– Я привезла письмо Эндо-сана, – сказала она, когда с едой было покончено.
Моя рука замерла, не успев донести чашку до рта.
– Можете прочитать, если хотите. – Она сделала вид, что не замечает моего сопротивления.
Сделав глоток, я помедлил.
– Может быть, попозже.
Она согласилась и налила мне еще саке.
Мы снова вышли на террасу. Ночь была безмятежной, море отливало металлическим блеском, небо – без единой звезды – стелилось бескрайней чернобархатной простыней. По моему телу разлилось приятное тепло, и я с удивлением осознал, что доволен. Прекрасный ужин, превосходное саке, внимательная слушательница, шепот моря, легкое дуновение ветра, пение цикад – уже немало. В конце концов, чего было еще желать? Я вернулся в гостиную, поставил диск и выпустил в темноту голос Джоан Сазерленд[14].
Митико с улыбкой вздохнула. Она одну за другой вытянула ноги с грацией аиста, ступающего по пруду с лилиями.
– Сегодня утром я проявила бестактность. Я думала, что вам будет приятно снова увидеть его меч, узнать, что он не утерян.
Я перебил ее:
– Вы не знаете очень многого. Я вас не виню.
– Что случилось с вашей семьей, братьями, сестрой?
Она снова наполнила мой наперсток. Если я и удивился, то совсем немного. Конечно же, перед тем как обратиться ко мне, она тщательно изучила положение дел. Возможно, в письме Эндо-сана было что-то про мою семью.
– Все умерли.
Лица родных всплыли у меня перед глазами, словно отражения, колеблющиеся на водной глади пруда.
Под бледным светом луны статуи в саду обрели часть былого великолепия, испуская таинственное свечение.
– Выше по дороге есть дом, который уже много лет как заброшен. По местной легенде, в полнолуние мраморные статуи в его саду оживают и несколько часов кряду блуждают по усадьбе. Сегодня я почти верю, что это правда.
– Как печально. Если бы я была статуей и вдруг ожила, я бы все время искала то, что утратила, последнее из того, что я сделала, пока была жива. Представьте, каково это: влачить существование, превращаясь то в камень, то в плоть, между смертью и жизнью, в постоянных поисках воспоминаний о прошлых жизнях. В конце концов я бы забыла, что ищу. Забыла бы то, что пыталась вспомнить.
– Или можно просто наслаждаться моментом, пока жив.
Едва промолвив это, я понял, насколько лицемерно прозвучали мои слова, сколько в них было иронии.
Сазерленд пела, изливая сердце в ночную тьму. Я сказал Митико, что «Caro nome» Верди была любимой арией моего отца.
– А теперь стала вашей.
Я кивнул.
– Повторите, что вы хотели узнать, вы говорили сегодня утром.
Она отхлебнула саке и откинулась на спинку плетеного кресла.
– Расскажите мне про свою жизнь. Расскажите мне о жизни с Эндо-саном. О ваших радостях и печалях. Я хочу знать все.
Я этого ждал. Мой рассказ пятьдесят лет ждал своего часа, столько же, сколько письму Эндо-сана понадобилось, чтобы дойти до Митико. И все же я колебался – словно кающийся грешник перед исповедником, сомневался в том, хочу ли, чтобы кто-то посторонний узнал обо всем, чего я стыжусь, о моих неудачах, о совершенных мною смертных грехах.
Словно чтобы укрепить мою решимость, она достала письмо и положила на стол между нами. Желтоватые сложенные страницы напоминали старческую кожу с едва заметной татуировкой из поблекших чернил, просвечивавших на неисписанную сторону. Мне подумалось, что мы с письмом похожи. Жизнь, прожитая мною, была сложена так, что мир видел только белую сторону листа, ее дни были вывернуты пустотой наизнанку; едва заметные строки мог рассмотреть только очень пристальный взгляд.
И вот в первый и в последний раз я бережно развернул свою жизнь, открывая читателю написанный старинными чернилами текст.
В день моего рождения отец посадил казуарину. Такую традицию заложил мой дед. Долговязый саженец врыли в землю в саду с видом на море, и ему предстояло вырасти в красивое дерево, крепкое и высокое, с плащом из листьев, легким ароматом смягчающих резковатый дух моря. Это было последнее дерево, которое отцу было суждено посадить.
Я был самым младшим ребенком одного из старейших родов Пенанга. Мой прадед, Грэм Хаттон, служил конторским служащим в Ост-Индской компании и в тысяча семьсот восьмидесятом году отправился в Ост-Индию самолично, чтобы сколотить состояние. Он плавал вокруг Островов пряностей[15], скупая перец и эти самые пряности, и как-то ему случилось войти в расположение к капитану Фрэнсису Лайту, который искал подходящий порт. Капитан нашел его на одном из островов в Малаккском проливе, к северо-западу от Малайского полуострова, в удобной близости от Индии. Остров отличался малонаселенностью, густыми лесами, бугрился холмами и был окаймлен длинными пляжами белого песка. Местные называли его по имени высокой арековой пальмы «пинанг» – в изобилии на нем произраставшей.
Немедленно осознав стратегический потенциал острова, капитан Лайт приобрел его у султана Кедаха за шесть тысяч испанских долларов и британский протекторат от потенциальных узурпаторов. Остров получил название «Остров принца Уэльского», но в итоге стал известен как Пенанг.
Начиная с шестнадцатого века Малайский полуостров был частично колонизирован сначала португальцами, потом датчанами и в конце концов британцами. Последние продвинулись дальше всех, распространив свое влияние практически на все малайские государства. Обнаруженные запасы олова и почва и климат, пригодные для высаживания каучуконосов – оба эти ресурса были жизненно необходимы во времена промышленной революции, – стали причиной междоусобных войн, которые британцы разжигали, чтобы взять государства под свой контроль. Колонизаторы свергали султанов, возводили на трон незаконных наследников, платили за концессии звонкой монетой, а когда даже это не помогало, не гнушались поддерживать угодные им клики силой оружия.
Грэм Хаттон был свидетелем, как капитан Лайт приказал набить пушку серебряными монетами и выстрелить в лес: отец рассказывал, что таким способом Лайт заставлял кули расчищать земли от зарослей. Человеческая природа взяла свое, и замысел удался. Остров превратился в оживленный порт, расположенный в полосе смены направления муссонных ветров. Моряки и торговцы останавливались там на пути в Китай, чтобы передохнуть и насладиться неделями тепла в ожидании, пока сменится ветер.
Грэм Хаттон преуспел: в скором времени была основана фирма «Хаттон и сыновья». В то время Хаттон еще не был женат, и оптимистическое название компании вызвало немало пересудов. Тем не менее он знал, чего хочет, и ничто не могло ему помешать.
Путем различных закулисных сделок и благодаря заключенному в конце концов браку с наследницей семьи коммерсантов мой прадед положил начало собственной легенде на Востоке. Компания получила известность как один из самых прибыльных торговых домов. Но корни династических притязаний Грэма Хаттона простирались глубже: он мечтал о символе, том, что оказалось бы долговечнее его самого.
Особняк Хаттона был построен на вершине небольшого утеса и высился над подводными морскими лугами, сливавшимися в долины Индийского океана. Здание из белого камня, спроектированное архитекторами из пенангского бюро «Старк и Макнил», почерпнувшими вдохновение в работах Андреа Палладио[16], подобно многим домам, строившимся в то время, было окружено рядом дорических колонн, а фасад украшала увенчанная фронтоном изогнутая колоннада. Дверные и оконные рамы были сделаны из бирманского тика, а для постройки прадед выписал каменщиков из Кента, кузнецов из Глазго, мрамор из Италии и кули из Индии. В доме имелось двадцать пять комнат; верный своему честолюбию прадед, частый гость при дворах малайских султанов, назвал его «Истана», что по-малайски означает «дворец».
Главное здание окружал большой газон, подъездную аллею из светлого гравия окаймляли высаженные в ряд деревья и цветочные клумбы. Аллея шла вверх под приятным наклоном, и если встать у входа и поднять взгляд, создавалось впечатление, что выступ фронтона указывает дорогу в небеса. После того как дом перешел к моему отцу, Ноэлю Хаттону, были построены бассейн и два теннисных корта. К главному зданию примыкали отгороженные изгородью в человеческий рост гараж и дом для прислуги – и то и другое бывшие конюшни, которые перестроили, когда страсть Грэма Хаттона к скаковым лошадям сошла на нет. В детстве мы с братьями и сестрой часто ковыряли там землю в поисках лошадиной подковы, радостно вопя всякий раз, как кто-то ее находил, пусть даже подкова была покрыта коркой ржавчины и оставляла на руках железисто-кровяной запах, не улетучивавшийся даже после продолжительного воздействия намыленной щетки.
Иди все своим чередом, я мало бы что унаследовал. У отца было четверо детей, я самый младший. Меня никогда особенно не заботило, кому будет принадлежать Истана. Но дом я любил. Его элегантные очертания и история глубоко меня трогали, я обожал исследовать его закоулки, иногда даже – вопреки боязни высоты – выбираясь через чердачную дверь на крышу. Там я сидел, разглядывая окрестности через рельеф крыши, словно буйволовый скворец на спине у буйвола, и прислушивался к громаде дома у себя под ногами. Я часто просил отца рассказать о предках, чьими портретами были увешаны стены, о пыльных трофеях, завоеванных теми, с кем я состоял в родстве, – подписи под ними прямо указывали на мою связь с этими давно сгинувшими частицами моей плоти и кости.
Но, как бы я ни любил дом, море я любил больше – за его вечную переменчивость, за то, как сверкало на его глади солнце, и за то, как оно отражало малейшее настроение неба. Даже когда я был еще ребенком, море шепталось со мной, шепталось и разговаривало на языке, который, как мне казалось, понимал я один. Оно обнимало меня теплым течением; оно растворяло ярость, когда я был зол на весь мир; оно догоняло меня, когда я бежал по берегу, сворачиваясь вокруг моих голеней, искушая меня идти все дальше и дальше, пока я не стану частью его бескрайнего простора.
– Я хочу запомнить все, – сказал я однажды Эндо-сану. – Хочу помнить все, к чему прикасался, что видел и чувствовал, чтобы оно никогда не потерялось и не стерлось из памяти.
Он посмеялся, но понял.
Отец женился на моей матери, Хо Юйлянь, вторым браком. Ее отец присоединился к массовому исходу в Малайю из китайской провинции Хок-кьень[17] в поисках богатства и возможности выжить. Тысячи китайцев приезжали работать на оловянных рудниках, спасаясь от голода, засухи и политических потрясений. Мой дед сколотил состояние на принадлежавших ему рудниках в Ипохе, городе в двухстах милях к югу от нас. Младшую дочь он отправил в монастырскую школу на улице Лайта в Пенанге, подальше от работавших на него грубых кули.
Отец встретил мать, успев овдоветь. Его жена Эмма умерла, рожая Изабель, их третьего ребенка, и, думаю, помимо прочего, он подыскивал детям приемную мать. Юйлянь познакомилась с отцом на приеме, устроенном сыном китайского генерального консула Чонга Фат Цзы, пекинского мандарина. Ей был семнадцать, ему – тридцать два.
Женитьба отца вызвала в пенангском обществе скандал, но его богатство и влияние многое упростило. Моя мать умерла, когда мне было семь, и, если не считать нескольких фотографий, у меня остались о ней смутные воспоминания. Я старался удержать эти тающие образы, затихающие звуки голоса и исчезающие ароматы, дополняя их услышанным от братьев с сестрой и слуг, которые ее знали.
Мы, четверо детей семьи Хаттон, выросли почти сиротами: после смерти моей матери отец с головой ушел в работу. Он часто ездил в другие страны навестить оловянные рудники, плантации и друзей. Он регулярно садился в поезд на Куала-Лумпур и проводил там по несколько дней, управляя отделением фирмы, расположенным прямо за зданиями суда. Казалось, компания стала его единственным утешением, но брат Эдвард как-то заявил нам, что отец завел там любовницу. В тогдашнем нежном возрасте я понятия не имел, что это значит, а Уильям с Изабель захихикали. Я несколько дней донимал их с расспросами, пока меня не услышала наша ама[18] и не заявила: «Айя![19] Забудь это слово, или я тебя отшлепаю по заднице!»
Отец распорядился, чтобы китайские слуги обращались к нам на хок-кьеньском диалекте, а садовник-малаец – на малайском. Как и многие другие европейцы, считавшие Малайю домом, он настоял, чтобы его дети по возможности получили местное образование. Мы выросли, говоря на местных языках, как и он сам. Это должно было навеки привязать нас к Пенангу.
До встречи с Эндо-саном я не был близок с братьями и сестрой. Склонного к уединению, меня не интересовали вещи, которыми увлекались и мои одноклассники: спорт, охота на пауков и сверчковые бои на деньги. К тому же из-за смешанного происхождения меня никогда полностью не принимали ни китайцы, ни англичане – две расы, каждая из которых мнила себя выше другой. Так было всегда. Когда я был младше и мальчишки в школе дразнили меня, я пытался объяснить это отцу. Но тот заявил, что все это чушь, что я глуп и слишком чувствителен. Тогда я понял, что у меня нет выбора, кроме как закалить себя от оскорблений и отпускаемых шепотом замечаний и найти свое место.
После школы я швырял портфель в комнату и шел на пляж у подножия Истаны, карабкаясь вниз по вделанным в скалу деревянным ступенькам. Остаток дня я плавал в море и читал, сидя в тени изогнутых луком шелестящих кокосовых пальм. Я читал из отцовской библиотеки все подряд, даже то, чего не понимал. Когда мое внимание покидало страницы, я откладывал книгу и принимался ловить крабов и охотиться на мидий и лангустов, прячущихся на отмелях. Вода была теплой и прозрачной, оставшиеся после прилива озерца кишели рыбой и странными морскими гадами. У меня была собственная маленькая лодка, и я управлял ей, как настоящий моряк.
Братья и сестра были настолько старше, что я проводил с ними очень мало времени. Изабель, которой, когда я родился, исполнилось пять, оказалась самой близкой мне по возрасту, а Уильям и Эдвард были старше соответственно на семь и десять лет. Уильям иногда пытался привлечь меня к своим занятиям, но мне всегда казалось, что он делает это из вежливости, и по мере взросления я обычно находил предлог избегать его общества.
И все же, даже предпочитая собственную компанию, я иногда находил удовольствие в компании братьев и сестры. Уильям, который всегда старался произвести впечатление на какую-нибудь девушку, часто устраивал теннисные вечеринки или пикники с выездом в прохладу горы Пенанг, куда в стародавние времена до моего рождения, когда фуникулера еще не было, путешественники возносились в портшезах на плечах обливавшихся потом китайских кули. На горе у нас был дом, уцепившийся на краю крутого обрыва. По ночам там было холодно, что создавало отрадный контраст с жарой на побережье, а внизу рассыпались огни Джорджтауна, приглушавшие свет звезд. Однажды мы с Изабель заблудились в горных джунглях, сойдя с просеки в поисках орхидей. Она не плакала и даже пыталась меня подбодрить, но я знал, что ей страшно не меньше моего. Мы несколько часов бродили по буйным зеленым зарослям, пока снова не вышли на просеку. Отец часто устраивал в Истане по несколько приемов подряд, и нас то и дело приглашали на вечеринки и приемы в другие дома, на гонки драгонботов[20] на эспланаде, крикетные матчи, скачки и любые события, которые могли хоть в малой степени послужить поводом для танцев, выпивки и смеха. И пусть я неизменно принимал эти приглашения, часто возникало ощущение, что звали меня из-за веса отца в обществе и больше ни почему.
Нашей семье принадлежал островок примерно в миле от берега, густо поросший лесом. Добраться до него можно было только с берега, выходившего в открытое море. Я провел там не один день, представляя себя жертвой кораблекрушения, как будто я один на всем белом свете. Я даже ночевал на острове, когда отец уезжал в Куала-Лумпур.
В начале тридцать девятого года, когда мне было шестнадцать, отец сдал островок в аренду и заявил, что нам больше нельзя на нем появляться, чтобы не побеспокоить жильца. Я был сильно разочарован потерей убежища и несколько недель следил за происходившим. Судя по материалам, которые рабочие перевозили на маленьких лодках, на острове строилось небольшое здание. Я замышлял проникнуть на остров, но запрет отца меня удержал. Я отказался от своего плана и попытался больше о нем не думать.
А на другом конце света, страны, не имевшие к нам никакого явного отношения, готовились к войне.
– Могу ли я поговорить с хозяином дома?
Я слегка вздрогнул. Шла вторая неделя апреля, в ранних сумерках моросил дождь, мелкий, словно подхваченные ветром семена диких трав, обманчивой лаской напоминая о скором наступлении сезона муссонов. Блестел влажный газон, и аромат казуарины расцвечивал запах дождя. Я сидел под зонтом на террасе, читал и разглядывал небо, блуждая в мечтах, наблюдал за тяжелыми облаками, пытавшимися прогнуть горизонт. Слова незнакомца, пусть и сказанные тихим голосом, выдернули меня из моих грез.
Я повернулся и посмотрел на говорившего. Это был мужчина под пятьдесят, среднего телосложения, довольно коренастый. Его волосы были почти серебряными от седины, очень коротко подстриженными и блестели, как мокрая трава. Квадратное, изрезанное морщинами лицо, круглые глаза, странно сверкавшие в сумерках. Черты его лица были чересчур резкими для китайца, и акцент был мне незнаком.
– Я сын хозяина. Что вам нужно?
Я вдруг осознал, что совсем один. Слуги находились у себя, готовили ужин. Я сделал зарубку в памяти, чтобы поговорить с ними о допуске в дом незнакомых людей без всякого уведомления.
– Я хотел бы одолжить у вас лодку.
– Кто вы? – Я был Хаттон, и грубость часто сходила мне с рук.
– Хаято Эндо. Я живу там, – он указал на остров, мой остров.
Вот, значит, как ему удалось войти в дом. Он пришел с берега.
– Отца нет дома.
Вся моя семья уехала в Лондон навестить Уильяма, который уже год как окончил университет, но возвращению домой и работе предпочел английских друзей. Раз в пять лет отец нехотя передавал дела фирмы управляющему и надолго увозил детей в метрополию – практика, которую многие англичане в колониях считали такой же священной, как религиозное паломничество. На этот раз я решил не ехать. Отец остался недоволен, потому что спланировал поездку, чтобы она совпала с началом каникул, и даже договорился с директором школы, чтобы мне разрешили пропустить первый месяц нового учебного года. Но я подозревал, что брат с сестрой испытали облегчение: я часто чувствовал, что им мало нравилось объяснять наличие брата-полукитайца своим английским друзьям и дальним родственникам.
– Тогда я прошу лодку у вас, – незнакомец был настойчив. – Боюсь, мою смыло приливом. – Он улыбнулся:
– Наверное, сейчас она уже на полпути к Индии.
Я встал с плетеного кресла и предложил ему пройти со мной в лодочный сарай. Но Хаято Эндо не двинулся с места, не отводя взгляда от моря и затянутого тучами неба.
– Море способно разбить сердце, правда?
Впервые кто-то другой описал мои чувства. Я остановился, не зная, что сказать. Всего несколько простых слов выразили мое чувство к морю. Его красота действительно разбивала сердце. Несколько минут мы стояли молча, соединенные общей любовью. Ничто не двигалось, кроме дождя и волн. За стеной облаков вспыхивали и набухали вены молний, окрашивая избитое в синяки небо в розовый, и мне показалось, что я вижу, как кровь бесшумно пульсирует по желудочкам огромного человеческого сердца.
– Сейчас море – единственное, что соединяет меня с домом, – произнес он, будто сам удивившись сказанному.
Мы вышли под дождь, и трава губкой запружинила под моими босыми ногами. Лодочный сарай стоял на берегу, и мы спустились вниз по длинной деревянной лестнице. Один раз я поскользнулся, и мужчина мгновенно вытянул руку, удержав меня. Почувствовав ее силу, я тут же обрел равновесие. Взглянув на него, я произнес:
– Я хожу здесь каждый день. Я бы не упал.
Казалось, мое раздражение его позабавило. Место захвата горело, и я с трудом устоял, чтобы его не потереть. Мне было интересно, зачем он арендовал наш остров.
А потом мы оказались на песке. Вокруг были только рев моря и гул ветра. Никаких прочих звуков. Ни единой птицы в небе. Ветер взбалтывал море, разрисовывая его белыми полосами и хлестал нам лица и волосы бесконечным дождем. Было здорово быть живым.
Мы вытащили мою лодку и подтянули ее к месту на берегу, откуда ему было бы легче выгрести против морской ряби. Стоило спустить лодку на воду, как откатывающиеся волны тут же настойчиво потянули ее в море. С этого участка пляжа мне был виден только край Истаны, словно форштевень огромного огибающего мыс судна.
– Спасибо, что одолжил мне лодку, – сказал он с легким поклоном, который я, не задумавшись, тут же вернул. Он посмотрел на остров и снова повернулся ко мне:
– Поедем со мной. Разреши мне отплатить тебе за доброту и угостить ужином.
Он заинтриговал меня, и я шагнул в лодку.
Греб Хаято Эндо ровно, разрезая носом суденышка бурлящие волны. Он направлялся к прибрежной отмели, искусно избегая скал. Как только мы приблизились к острову, он перестал грести, предоставив волнам поднять нас и вынести на берег. Лодка содрогнулась от удара.
Я вылез в воду, чтобы помочь ему втянуть ее на сушу. Вокруг ничто особенно не изменилось. Я огляделся и нашел дерево, под которым так часто засыпал, разморенный послеполуденным зноем, и скалу, на которой сушил одежду. Проходя мимо, я коснулся ее рукой.
Мы покинули берег и пошли между купами деревьев, пока не оказались на расчищенном участке. Я остановился, рассматривая одноэтажный деревянный дом, опоясанный крытой верандой.
– Это вы построили?
Он кивнул:
– Я сконструировал его в традиционном японском стиле. Твой отец дал мне рабочих.
Силуэт дома был четким и легким и красиво вписывался в окружавшие его джунгли. Мысль о том, что его присутствие навсегда изменило остров, вызвала во мне грусть и протест. Словно большой кусок детства исчез без моего ведома, не оставив времени попрощаться.
– Что-то не так?
– Нет, – ответил я и через секунду добавил: – У вас очень красивый дом.
Стоило мне это сказать, как грусть отступила. Раз уж миру суждено меняться, раз уж времени суждено течь вперед, я был рад, что он построил здесь дом.
Хаято Эндо вошел внутрь и зажег лампы, от чего раздвижные двери с экранами из рисовой бумаги приветливо засветились.
Я вошел следом, оставив обувь на пороге так же, как сделал он. Он дал мне полотенце, чтобы обсушиться. Мебели не было, только прямоугольные, подбитые чем-то мягким маты вокруг установленного на полу очага. Он разжег жаровню, поставил на нее котелок и бросил в воду овощи с креветками. Дождь снаружи набирал силу, но в доме было тепло и безопасно.
Рагу закипело, и в маленькую трубу над очагом повалил пар. Запах усилил мой голод. Хозяин помешал содержимое котелка и деревянным половником наполнил две глиняные миски, протянув одну мне.
Он наблюдал, как я ем.
– Сколько тебе лет?
Я сказал.
– И ты не удостоил меня чести узнать твое имя.
– Филип.
Он заглянул в свой внутренний мир и снова встретился взглядом со мной.
– Ты – тот, кто бывал здесь до меня.
Я спросил, откуда он это узнал.
– Ты вырезал на одной из скал свое имя.
– Раньше я плавал сюда каждый день после школы.
Он глянул изучающе, и по его голосу я понял, что ему была понятна моя потеря.
– Пожалуйста, плавай снова, если захочешь.
Приглашение меня обрадовало. За едой я осматривался по сторонам. Комната была не такой пустой, как мне показалось вначале. На стене висело несколько фотографий. И два белых свитка, развернутых от потолка до пола. Я не мог понять того, что на них написано, но их плавные изгибы создавали странный покой. Они были словно река, петлявшая на пути к морю. На полу между свитками лежал меч на лакированной подставке, и у меня не мелькнуло ни тени сомнения в том, что хозяин дома знал, как им пользоваться.
По стене ударила ветка, листья царапнули по крыше. Дождь лил все сильнее, и я по опыту знал, что для лодки море будет слишком бурным и опасным.
– Твоя семья будет волноваться, – заметил он, когда мы вышли наружу и сели на веранде.
Он развернул бамбуковые жалюзи, оставив ветер с дождем снаружи, как впавших в немилость придворных. Я отхлебнул приготовленного им горячего зеленого чая. Вкус мне понравился, и я тут же сделал глоток побольше. Сидели мы в одинаковой позе, согнув колени и подложив ступни под ягодицы. Скоро мои щиколотки уже горели от боли, но вытянуть ноги я отказывался. Даже тогда, в самом начале, мне хотелось показать ему свою выносливость.
Я отстранился от боли, вслушиваясь в наслоения звуков: сквозь стук дождя по крыше пробивалось море, падавшие с листьев капли, позвякивание фарфора, когда мы поднимали чашки и ставили их обратно.
– Беспокоиться некому. Моя семья в Лондоне.
– А ты здесь?
Я не особенно весело улыбнулся:
– Я – отверженный. Полукитайский сын своего отца. Ну, не совсем так.
Я попытался объяснить причины, по которым не поехал вместе с семьей, менее обиженно. Но как объяснишь незнакомцу чувство всеобщего отторжения? Внезапно мне пришла мысль о том, что другие дети становятся сиротами после смерти родителей, а мое сиротское будущее было предначертано в тот вечер, когда мои родители встретились и полюбили друг друга. В конце концов я сказал:
– Мне просто не нравится Лондон, вот и все. Я был там пять лет назад. Слишком холодно. А вы там бывали?
Он покачал головой.
– Сейчас в Лондоне опасно.
– Я слышал, что все разговоры о войне – пустая болтовня.
– Не согласен. Война будет.
Уверенность в собственных словах и вердикт, так не похожий на все, что я раньше слышал, разбудили мой интерес. Он точно был не из наших краев. Я гадал, откуда он и что делает на Пенанге.
Через дверь виднелся один из свитков с каллиграфией.
– Где ваш дом?
– В маленькой деревне в Японии, – ответил хозяин дома, и в его голосе прозвучала тоска.
Я подумал о его словах, сказанных ранее, о том, что море – единственная вещь, что связывает его с домом, и хотя мы только что познакомились, мне стало необъяснимо грустно за него, словно каким-то таинственным образом эта грусть была и моей.
Небо распорола вспышка молнии, за ней последовал треск грома. Я вздрогнул.
– Тебе следует переночевать здесь, – произнес он, поднявшись одним гибким движением. Я последовал внутрь, радуясь тому, что покидаю театр шторма. Он зашел в спальню и вернулся со скатанным матрасом в руках, положив его у очага.
Он поклонился мне, и я не мог не ответить тем же.
– Оясуминасай.
Я решил, что это означало «спокойной ночи», потому что в следующую секунду он задул все свечи, оставив меня в темной комнате, время от времени освещавшейся игрой молний. Я раскатал матрас у очага и через какое-то время уснул.
Меня разбудило несколько коротких резких вскриков. Первые несколько секунд я не мог понять, где нахожусь. Я встал с матраса и раздвинул дверную раму. Солнце еще только потягивалось на другом краю света. Небо по-прежнему закрывали облака, тонко размазанные ветром, в воздухе висела осязаемая свежесть, и даже бьющие о берег волны звучали свежо и чисто.
Он стоял на прогалине под деревьями, сжимая в руках меч, виденный мной накануне. Меч поднимался по дуге, выписанной рукой, и быстро, бесшумно опускался, сопровождаемый резким криком. На Хаято Эндо была белая роба и черные брюки, больше походившие на юбку. Выглядел он очень чужеземно и очень впечатляюще.
Он не замечал меня, хотя я был уверен, что он осведомлен о моем любопытстве. Он рубил, колол, сек и вращал мечом по прогалине, наполняя воздух вибрацией. Вокруг него в круг стояли толстые стебли бамбука, и теперь меч срезал их один за другим, одним движением. Лезвие было настолько острым, что рассекало стебли без единого звука.
Когда он закончил рубить, небо сияло. Его одежда была насквозь мокрой, а серебряные волосы блестели от пота. Он подозвал меня к себе.
– Ударь меня.
Я заколебался, неуверенно глядя на него, гадая, правильно ли я расслышал.
– Давай. Ударь меня, – повторил он тоном, который не оставил мне иного выбора, кроме как повиноваться.
Я запустил ему кулаком в лицо, ударом, не раз выручавшим в школе, когда меня обзывали грязным полукровкой, и ставшим причиной не одной родительской жалобы.
Пару секунд спустя я уже лежал на росистой траве. Дыхание перехватило. Несмотря на то что земля была мягкой, спине было больно. Он помог мне встать на ноги, подав сильную руку с твердой ладонью. При виде моего гнева на лице соперника мелькнуло веселье. Он поднял руку в знак примирения.
– Подойди. Я покажу, как это делается.
Он снова попросил ударить его – медленно. За мгновение до того как мой кулак должен был войти в контакт с его лицом, он ловко отступил в сторону и одновременно приблизился. Его рука поднялась вверх и встретилась с моей; движением по спирали он отвел мою кисть, схватил сзади за горло, развернул мое потерявшее равновесие тело и бросил на землю. Потом разрешил мне проделать с собой то же самое, и после нескольких попыток мне удалось сбить его с ног. Я увлекся.
– Что ты почувствовал?
– Когда я вас бросал, все словно вставало на свои места.
Лучше объяснить не получилось. Если бы я хотел выразиться пафосно, то сказал бы, что мы с землей словно вращались в унисон. Но мой ответ его явно порадовал и показался достаточным.
Он продолжил учить меня почти до полудня. К тому времени я успел порядком проголодаться.
– Хочешь продолжить занятия?
Я кивнул. Он велел приходить на следующий день. Когда мы гребли обратно к берегу, он произнес:
– Ты должен знать, что учитель, принимая ученика, берет на себя тяжелую ответственность. В ответ ученик должен быть готов полностью посвятить себя практике. Никакой неуверенности, никаких задних мыслей. Ты сможешь это пообещать?
Я перестал грести, так как мы уже подплывали к берегу, и задумался над его предупреждением. Солнце палило, рассеиваясь по морской поверхности, отбрасывая на дно тени и кольца из белого света, и заставляло нарисованный приливом песчаный узор колебаться, словно мираж. Чувствовалось, что он сказал мне больше, чем я смог услышать, хотя я и не уловил всего смысла сказанного. Я был уверен в одном: мне хотелось получить то, что он предлагал. Поэтому я кивнул.
Я провел остаток дня, размышляя о странном человеке, который вошел в мою жизнь. Учебный год уже закончился, шли летние каникулы, и я был свободен от монотонности бездумного повторения латинских глаголов и постижения математических формул. Я находился в завидном положении: в деньгах я не нуждался, потому что счета за покупки ежемесячно погашала наша фирма. Прислуга выполняла свои обязанности, оставив меня в покое. Мы заключили негласный договор: ни одна из сторон не подавала отцу отчетов, нелестных для другой. Такое положение дел нас вполне устраивало.
Однако если я собирался стать учеником Эндо-сана, мне нужно было делать это втайне. Большинство слуг было китайцы, и моя дружба с японцем могла разрушить наш договор: китайцы не питали никаких теплых чувств к своим дальним заморским родичам. То, что я был наполовину китайцем, заставляло их предполагать во мне сочувствие к тяжелой участи их оставшихся в Китае семей – даже я знал, по их постоянным рассказам, какие зверства там чинили японцы, – но слуги никогда не догадывались, что я не чувствовал никакой связи ни с Китаем, ни с Англией. Я был ребенком, рожденным между двух миров и не принадлежащим ни к одному. С самого начала я отнесся к Эндо-сану не как к японцу, не как к представителю ненавистной расы, а как к человеку – и именно поэтому между нами сразу возникла крепкая связь.
Я приступил к занятиям айки-дзюцу на следующее утро, положив начало учебному ритуалу, которому почти непрерывно следовал в последующие три года. Затемно, когда за вуалью неба еще виднелись проблески звезд, я греб на остров. И каждый раз Эндо-сан уже ждал меня с суровым от нетерпения лицом.
Мы кланялись друг другу и делали растяжку. Он начал с самых простых приемов, обучая меня уходить с линии атаки плавно, с минимальным количеством движений.
– Чем меньше ты делаешь шагов в бою, тем лучше результат, – сказал он мне на первом уроке.
Во время тренировок Эндо-сан говорил мало, расходуя слова так же экономно, как и излюбленные им короткие, резкие движения.
Еще он учил меня тонкостям выполнения ударов руками и ногами, показывал важные точки, в которые надо целиться.
– Чтобы обеспечить сильную защиту, ты должен знать существующие типы ударов и атак, – сказал он, целя кулаками мне в горло, в грудь и в пах серией из трех коротких невидимых толчков.
Толчки остановились у моего носа; я увидел кожные линии на костяшках его пальцев, растущие пучками бледные волоски и ощутил легкий запах кожи.
– Посмотри вниз.
Его ступня целила мне в колено. Заверши он удар, оно было бы сломано.
– Никогда не смотри на кулаки нападающего. Смотри на его тело в целом. Тогда ты будешь знать, что он тебе готовит.
В первые четыре недели тренировок он учил меня основным движениям. Ежедневные занятия длились по три часа. По воскресеньям Эндо-сан требовал от меня посещать две тренировки – одну утром, другую вечером. Он учил меня укэми – умению падать, перекатываться по земле и вставать в твердую стойку после броска.
Его броски были мощными, и поначалу я сопротивлялся, опасаясь травмы. Когда он пытался запустить меня в воздух, я весь сжимался.
– Тебе надо расслабиться. Если будешь сопротивляться технике, то причинишь себе больше вреда. Следуй за потоком энергии, не борись с ним.
Мне было трудно ему поверить, потому что указания казались противоречивыми. Эндо-сан чувствовал мое противодействие и смятение и пытался убедить, подведя к черно-белой фотографии, висевшей на стене у него дома. На ней одна пара рук хватала за запястья другую. Ладони схваченных рук – пассивных, как я их для себя назвал, – были раскрыты, словно отдыхая на запястьях рук доминирующих. Поначалу руки на снимке создавали впечатление агрессии, но, к своему удивлению, я обнаружил, что чем больше смотрел на эту сцену, тем больше она меня успокаивала.
– Мне всегда казалось, что этой фотографии удалось передать дух айки-дзюцу, – заметил Эндо-сан. – Физическое и духовное единение с партнером. Сопротивления нет, есть только доверие.
Он обхватил мои запястья таким же захватом и попросил вытянуть руки и положить ладони на его запястья. Я тут же почувствовал, что он пытался мне передать. С одной стороны, это прикосновение было одной из основ человеческого взаимодействия, но оно также стремилось к союзу высшего порядка, выходящему за рамки телесного контакта, – и когда Эндо-сан отпустил мои руки, я почувствовал, что потерял что-то бесценное.
– Доверие – основа тренировки. Я верю, что ты не нападешь приемом, о котором мы не договорились, и ты должен верить, что я не причиню тебе вреда, отражая нападение. Без доверия мы не сможем двигаться и ничего не достигнем.
– Но когда вы выполняете броски, мне кажется, что я должен полностью сдаться.
– Именно. Полностью сдаться, но не потерять осознанность. Ты должен всегда чувствовать. Чувствовать мою технику, чувствовать направление силы, как ты движешься в воздухе и как ты соприкоснешься с землей. Чувствуй, откройся, будь бдителен. Если что-то не получится, если прием не удастся или если я тебя подведу, тогда, по крайней мере, ты будешь в состоянии защититься и упасть без травмы.
Он отработал на мне еще несколько бросков; это стало проще. Я не был так напряжен, и движения показались мне более естественными.
– За то, что ты сдался перед броском, тебе полагается полет в подарок.
Это оказалось правдой. Мне быстро понравилось пьянящее ощущение, когда Эндо-сан запускал меня в воздух, я зависал там на пару секунд в свободном падении перед тем, как сгруппироваться в сферу и вернуться на землю. Я обнаружил, что чем яростнее нападал на него, чем больше силы вкладывал в атаку, тем выше он мог меня подбросить и тем дольше длился мой блаженный полет. Я отбросил страх и в конце каждой тренировки просил подбрасывать меня до тех пор, пока не выбивался из сил и больше уже не мог.
У него был холщовый мешок, наполненный песком, который мне полагалось бить и пинать каждый день по несколько сотен раз. Эндо-сан требовал силы и скорости, и чтобы достичь установленных им стандартов, я работал на износ. Он был суров и неумолим, но то, чему он учил, было его страстью, словно он уже тренировал раньше и успел стосковаться по этому занятию. Я наслаждался уроками. Наша сущность расширялась, подобно солнечному свету, заполняющему все уголки неба. Наше дыхание вырывалось наружу через легкие, горло, стопы, кожу; мы выдыхали через зудящие кончики пальцев. Мы дышали, мы жили.
– Вот где зарождаются все силы – в дыхании, «кокю».
Он указал на точку ниже пупка:
– Это «тандэн», центр твоей сущности, центр вселенной. Тебе необходимо постоянно поддерживать его связь с центром противника через свое дыхание и энергию, «ки».
Его глаза блестели, в них пульсировала космическая энергия, передававшаяся и мне. Взгляд меня завораживал, как кролика завораживает взгляд тигра. Он вытянул руки и похлопал меня ладонями по плечам.
– И никогда, ни в коем случае не смотри противнику прямо в глаза. Всегда помни об этом.
Удивительно, как многого можно достичь с прекрасным учителем. «Эндо-сэнсэй», вот как я звал его на тренировках – «учитель». Я знал, что ему было приятно осознать, что я относился к его урокам со всей серьезностью. Он никогда не говорил об этом, но я скоро понял, что он нашел другой способ это показать.
Однажды утром, когда я собирался домой после тяжелой и болезненной тренировки, он со словами «Мы не закончили» остановил меня и попросил пройти с ним в дом. Внутри опустился на колени перед низким деревянным столиком. Открыл какую-то шкатулку и достал из нее кисть. Расстелил лист рисовой бумаги и растер чернильную палочку на квадратной каменной плитке с небольшим углублением посередине, которое скоро заполнилось лужицей чернил. От трения пошел легкий аромат благовоний, словно в воздухе повисли ненаписанные слова. Тушь густела, и, когда ее консистенция показалась Эндо-сану подходящей, он остановился и положил чернильную палочку на мраморную подставку.
– Тушь, чернильный камень, кисть и бумага – эти четыре предмета древние китайцы считали Четырьмя сокровищами кабинета[21].
Он пристально посмотрел на чистый лист рисовой бумаги, словно уже видел написанные на нем слова. Закатал рукав, обмакнул кисть в тушь, заострив о камень, и начал писать.
Оставляя за собой ряд штрихов-насечек и кривых, его рука прижимала кисть к бумаге там, где требовалась жирная линия, и почти отрывалась от нее там, где он хотел оставить еле заметный след. Кончик кисти ни разу не терял контакта с поверхностью бумаги, пока не достигал края листа, и тогда кисть резко поднималась, словно тигр-охотник спрыгивал со скалы.
– Мое имя, – сказал он, протягивая мне кисть. Его пальцы обхватили мои, показывая, как ее держать. – Это все равно что держать меч – не слишком крепко, но и не слишком слабо. По тому как мужчина держит кисть, ты всегда определишь, как он держит меч и как им владеет и даже как он живет свою жизнь.
Я копировал штрихи на рисовой бумаге.
– Существует порядок, определяющий, какой именно штрих делать первым, как комбинации для кэн – меча. И, подобно тому как в айки-дзюцу ты никогда не должен терять связи с противником, ты никогда не должен терять связи между кистью, бумагой и своим центром.
Я попробовал еще пару раз, кисть двигалась неуклюже, словно птица-подранок, ползущая через дорогу. Эндо-сан вздохнул, похоже, у него кончалось терпение.
– Не пиши разумом. Пиши душой. Не думай, движения должны быть свободны от тяжести мыслей.
Он свернул плод моих усилий аккуратным квадратом.
– Достаточно. Я принесу тебе отдельный письменный набор, чтобы ты мог практиковаться самостоятельно.
Он хотел, чтобы я научился говорить по-японски и читать и писать на трех формах письменного японского языка: хирагане, катакане и кандзи.
– Почему я должен учить этот язык?
– Потому что я потрудился выучить твой. – Он посмотрел на меня. – И потому, что однажды это спасет тебе жизнь.
Задача оказалась трудной, но она мне нравилась. Может быть, после долгих лет утомительного однообразия душной школы я наконец-то получил свободу учиться по-настоящему.
Я проводил на острове много времени, даже тогда, когда Эндо-сан уходил на службу в японское консульство. В качестве заместителя консула в северном регионе Малайи он занимался делами малочисленной японской общины. Поэтому у него было довольно много свободного времени, хотя иногда случались приемы и званые ужины, на которых ему требовалось обязательно присутствовать. Он отказался от жилья на территории консульства, предпочтя поселиться сам по себе.
Я сказал ему, что японцев в Азии не любят из-за вторжения в Китай.
– Давай не будем говорить о войне и о том, что нас не касается, – сухо ответил он.
К тому моменту я уже привык к его манере общения, но ответ меня озадачил. Увидев мою обиду, он смягчился.
– Ваше правительство вынуждает нас прекратить наступление в Китае, хотя Япония не объявляла войну Англии и англичан это никак не касается. Сегодня резидент-советник[22] отчитал меня, как мальчишку. Словно я могу повлиять на решения Токио. И это представитель правительства, которое сочло приемлемым превратить здоровую китайскую нацию в опиумных наркоманов, просто для того, чтобы принудить правительство Китая к торговле.
Я отмахнулся от извинений, потому что он был прав. Британские купцы под прикрытием правительственных канонерских лодок дважды начинали войну за ввоз опиума в Китай, сдвигая баланс импорта-экспорта и валютные потоки в свою пользу. Зачем обсуждать события, которые нас не касаются?
Пока он готовил, я рассматривал фотографии на стенах. Эндо-сан оказался заядлым фотографом. У него было много пейзажей Японии, в основном деревни, горы и ботанические сады, но ни одного снимка его семьи. Собственно, людей на его фотографиях вообще не было. В них были какая-то отстраненность, пустота, которые мне не нравились. Создавалось впечатление, что фотографии сделали впопыхах, чтобы они служили напоминанием, а не памятью. Я обратил внимание на высокие, покрытые снегом горы.
– Что это?
– Это самая высокая гора мира, в Индии.
– А это?
Я указал на, судя по всему, единственный снимок, для которого он позировал, хотя даже тогда он был едва различим у подножия массивной статуи Будды, вырезанной в скале из песчаника.
– Это Бамиан, в Афганистане. Одна из трех статуй Будды. Та, перед которой я стою, высотой сто семьдесят футов и вырезана в третьем веке. Меня сфотографировала группа индийских подростков.
– Вы много путешествовали.
На другой стене висели фотографии густых лесов, пустынных пляжей и труднопреодолимых гор. Я узнал оловянные рудники и ровные насаждения каучуконосов, покрывавшие бо́льшую часть западного побережья Малайи. «Хаттон и сыновья» владела большим количеством каучуковых плантаций, и эти снимки воскресили в моей памяти утреннюю тишину, когда работники ходили туда-сюда вдоль рядов каучуконосов, делая надрезы в их коре и направляя струйки млечного сока в стоявшие под надрезами емкости.
Мое внимание привлекла картина, висевшая в маленькой нише. Рисунок, выполненный черной тушью, разведенной до разных оттенков, простыми и почти небрежными мазками. На рисунке был изображен лысый человек с густой бородой, в одеянии, подразумевавшемся в сплошном мазке кисти. Его глаза были широко открыты и казались лишенными век. Остальная часть картины была пуста. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть рисунок, смущенный пристальным выражением широко раскрытых глаз с черными белками.
Увидев мой интерес, Эндо-сан пояснил:
– Это моя копия с картины Миямото Мусаси. Человек на рисунке – Дарума[23], дзен-буддийский монах. Не трогай, – резко сказал он, когда я поднял руку и провел ею по глазам монаха, словно мог их закрыть и дать ему отдохнуть.
Я знал, кто такие буддисты, благодаря сестре матери – тетя Юймэй была преданной последовательницей Будды. Но что такое «дзен-буддист»?
– Это направление в буддизме, созданное Дарумой. Оно учит искать просветление через медитацию и строгую физическую дисциплину. До того как ты спросишь: просветление – это момент полной ясности, чистого блаженства. Это мгновение, когда тебе открывается вся вселенная. У кого-то на его достижение уходят годы, у кого-то – месяцы или, может быть, дни, а кому-то оно недостижимо. В Японии мы называем просветление «сатори». В анналах дзен-буддизма существуют свидетельства, что наряду с учеными мудрецами и патриархами храмов сатори достигали молодые послушники, необученные монахи и подметальщики, – в глазах Эндо-сана мелькнула смешинка. – Никакой дискриминации. Оно приходит тогда, когда приходит.
– А вы – просветленный?
Он прервал свое занятие и грустно улыбнулся:
– Нет. И никогда не был.
– Но почему?
– У меня нет ответа на этот вопрос. Сомневаюсь, что даже мой сэнсэй смог бы на него ответить.
– А я стану просвещенным? – спросил я, хотя на тот момент мог понять только обрывки значений, скрытых в его словах. Но этот вопрос выставлял меня серьезным и умным. Мне казалось, что его нужно было задать.
– Я могу только показать тебе путь, вот и все. Что ты сделаешь с этим знанием и что оно сделает с тобой, от меня не зависит.
Каждый наш урок заканчивался получасовым сеансом медитации дзадзэн, сидячей медитации. Ее целью было освободить мой разум, достичь того, что он называл «пустотой». Эндо-сана раздражала моя неспособность в этом преуспеть. Думать ни о чем и обо всем одновременно было трудно. Я старался изо всех сил, но пустота каждый раз ускользала. Это меня расстраивало, потому что мне хотелось показать ему, что я вполне мог добиться того, что казалось мне самым простым на свете. Разве мне не хватило школьной практики, чтобы считать себя экспертом?
– Представь, что твое дыхание – это длинная, тонкая струна. Теперь втяни ее внутрь на вдохе как можно глубже. Глубже легких, в точку прямо под пупком, в свой тандэн. Остановись, дай ей покружиться внутри и представь, как на выдохе ее из тебя вытаскивают. Вот и все, о чем тебе нужно думать во время дзадзэн; потом, когда у тебя будет больше опыта, ты даже об этом думать не будешь. Ты перестанешь замечать, как дышишь. Но это потом.
Одна необходимость сидеть по-японски, согнув колени и подложив ступни под ягодицы, сводила меня с ума. Мое внимание неизбежно отвлекалось, в сознание врывался поток мыслей и образов, и я терял настрой.
Это были волшебные дни, хотя уже совсем скоро нитям, связующим мир, было суждено порваться. Европа вступала в войну, а Япония устанавливала марионеточный режим в Маньчжурии, чтобы обеспечить себе плацдарм для покорения беззащитного Китая. Наступало тяжелое время. Но солнце еще светило над Малайей, над бесконечными рядами каучуконосов и над оловянными рудниками с их меланхоличным лунным ландшафтом, где грубые выносливые иммигранты-кули из народности хакка сидели на корточках в грязевых ямах, тоннами просеивая землю и воду, чтобы отыскать несколько крупиц оловянной руды. Впереди еще были вечеринки, поездки на гору Пенанг по выходным, пикники на пляже…
Эндо-сан хлопнул меня по спине, и я торопливо бросился ловить свою собственную запутавшуюся нить.
Я сидел лицом к морю, волны набегали на берег со звуком тикающих часов.
– Посмотри туда, – он указал на горизонт. – Видишь точку, где океан соприкасается с морем? Сидя здесь, ты думаешь, что эта точка неподвижна. Но стоит тебе сдвинуться с места, хоть на дюйм, и точка тоже сдвинется. Вот куда тебе нужно отправить свой разум – в точку, где вода соприкасается с воздухом.
Я понял, что он хотел мне сказать, и – в первый раз – у меня получилось достичь состояния полной осознанности, пусть всего на пару секунд. В этот краткий отрезок времени я был в той точке и везде одновременно. Сознание расширилось, разум раскрылся, сердце наслаждалось полетом.
Покупая Пенанг у султана Кедаха, капитан Фрэнсис Лайт мечтал превратить его в оживленный британский порт. Он назвал порт Джорджтаун в честь короля Англии. Ко времени моего рождения первоначальное поселение превратилось в лабиринт улиц, протянувшийся от пристани до края густых девственных джунглей.
Джорджтаун был поделен на секторы в соответствии с расой жителей. Естественно, британцы заняли лучший. Поэтому в районе порта главным было здание форта Корнуолис и армейские бараки. Здания Ост-Индской компании, фирм «Хаттон и сыновья» и «Эмпайр-трейдинг», Чартерного банка и Гонконгского и Шанхайского банков – все располагались в непосредственной близости от Бич-стрит.
Дальше город делился на китайские, индийские и малайские кварталы. У каждого имелись особенности, свои храмы, объединения семейно-родовых общин, гильдии и мечети. Узкие улицы, сплошь с английскими названиями, за редким исключением, по обеим сторонам окаймляли магазины. На первых этажах продавали товары из Китая, Индии, Англии и с островов Малаккского архипелага. Торговцы с семьями жили там всю жизнь; считалось в порядке вещей, когда в одном доме уживалось три поколения; и когда мы с Эндо-саном шли по Кэмпбелл-роуд, до нас доносились детский плач, перебранки стариков со слугами и даже эрху[24], из которой игрок извлекал скорбные звуки.
И еще там были запахи, бесконечные запахи, оставшиеся неизменными до наших дней: ароматы сохнущих на солнце пряностей, румянящихся на жаровнях сладостей, бурлящего в котлах карри, нанизанной на бечевку соленой вяленой рыбы, мускатного ореха, маринованных креветок – все эти запахи кружились в воздухе и смешивались с ароматом моря, сплавляясь в остропряную смесь, которая, проникнув в нас, прочно поселилась в памяти наших душ.
Я показал Эндо-сану Армянскую улицу, где жили и занимались ремеслами эмигранты из Армении.
– Вот в честь чего меня назвали. Арминий – мое второе имя, но я им никогда не пользовался. Его выбрала моя мать. В честь некоторых называют улицы, а со мной все наоборот.
Он рассмеялся.
Горожане провожали нас пристальными взглядами. Даже в западном костюме Эндо-сан выглядел чужаком из-за черт лица, чересчур тонких и аристократических для китайца. Он шел медленно, держа спину прямо, и внимательно осматривал киоски вокруг и лоточников с товаром.
Эндо-сан удивил меня: привел в маленькое японское поселение прямо на границе с китайским кварталом на Цзипун-кай, Японской улице. Это был оживленный район с магазинами фотоаппаратов, ресторанами, барами и разнообразными продуктовыми лавками. На мой взгляд, Цзипун-кай и китайский квартал мало чем отличались: даже вывески выглядели одинаково, хотя я в этом не разбирался, потому что не читал по-китайски. Но улицы здесь были очень чистыми. И прохожие Эндо-сану кланялись.
– Мы пришли, – Эндо-сан указал на вывеску. – Ресторан госпожи Судзуки.
Внутри мне понравилось: низкие деревянные столики, ширмы-сёдзи и пейзажи в рамках. Госпожа Судзуки, стройная женщина с узкими глазами и залакированной прической, поздоровалась с нами у входа. По пути к столику Эндо-сан кивнул нескольким завсегдатаям.
– Никогда не думал, что на Пенанге столько японцев, – заметил я, пока молодая японка накрывала наш стол.
Я внимательно наблюдал за быстрыми уверенными движениями девушки. Она была намного ниже меня ростом, с выбеленным лицом и губами, алевшими точно рассчитанным взрывом красного цвета.
– Они живут здесь уже много лет. Прельстились местными богатствами.
Эндо-сан сделал заказ за меня, и голос повторявшей его слова официантки прозвучал звонко, как музыка ветра[25]. Еду принесли быстро. Большинство блюд было холодным или сырым, что привело меня в замешательство. На вкус они оказались довольно пресными. Я привык к острой пенангской еде, которая выжимала из меня пот, как из мокрой губки. Я сказал об этом, и мой спутник улыбнулся.
– Там, где я вырос, карри и пряности не в ходу. Чай тебе нравится?
Я сделал глоток. Вкус был горький и меланхоличный, и это меня удивило: разве может напиток передать аромат чувств?
– Этого я тоже не понимаю, – ответил он, когда я поделился с ним своим наблюдением. – «Благоухание одинокого дерева». Его выращивают на холмах недалеко от моего дома.
– Что вы делаете в этой части света?
Мне было интересно. Эндо-сан никогда особо о себе не рассказывал. Заглянув в атлас в библиотеке, я пришел к выводу, что острова, составлявшие Японию, вместе походили на опрокинутого морского конька, плывущего против океанских течений.
Эндо-сан посмотрел вдаль и сжал лежавшие на столе руки в замок.
– Я вырос на берегу моря в красивом месте, откуда виден остров Миядзима. Видишь, на картине из моря выступает большая постройка? – Он указал на стену за моей спиной.
Я повернулся посмотреть и кивнул.
– Она называется тории, это ворота в синтоистский храм. В Японии они – знаменитая святыня. В нашей деревне есть похожие, но, должен признать, не такие впечатляющие. Каждое утро солнце присаживается на них, и тории вспыхивают красно-золотым светом, словно боги только что выковали их в своем горне и опустили в море, чтобы остудить.
Скупые линии и легкие изгибы массивных ворот напоминали мне японский иероглиф, словно слова благоговения обрели физическую форму и молитва стала осязаемой.
Эндо-сан рассказал, что родился в самурайской семье, ветви знатной династии, потерявшей былое могущество. Торговцы ослабили власть и влияние, когда-то принадлежавшие аристократии и военным, и когда в вотчинах последних случались неурожаи риса, их семьи часто занимали у купцов огромные суммы. Отец Эндо-сана не угодил императору и уехал из Токио, чтобы заняться коммерцией, продавать рис и лак американцам и китайцам.
– Ваш отец работал у императора Японии? – Я был впечатлен сказанным.
– Многие аристократы у него работают. Это не так важно, как тебе кажется. Мой отец был одним из чиновников, отвечавших за придворный протокол. Он объяснял западным дипломатам, как обращаться к императору, какой костюм надевать на аудиенцию, какие подарки уместно дарить.
– А чем он разозлил императора?
– Императора окружала клика высокопоставленных военных советников, которые хотели расширить нашу территорию, захватив Китай. Мой отец считал, что это было бы серьезной ошибкой. К сожалению, он не смог удержать свое мнение при себе.
Его отец позаботился о том, чтобы дети не забыли семейное наследие, и Эндо-сан провел детство, обучаясь навыкам самурая: рукопашному бою, стрельбе из лука, верховой езде, владению мечом, составлению букетов и каллиграфии. Кроме того, отец обучил его коммерции, объединив принципы военного искусства с принципами купли-продажи.
– Отец повторял нам, что торговля – это война. – Эндо-сан сделал глоток чая.
Он родился в тысяча восемьсот девяностом году, в один из самых бурных периодов в японской истории. Тогда Япония выходила из сакоку, добровольной изоляции под властью сёгуната Токугава, продлившейся двести лет.
– Политика сакоку, «страна на цепи», означала, что Япония закрыла двери для иностранцев. Жители не могли покидать страну. Некоторые пытались; пойманных приговаривали к смерти. Уехавшие больше никогда не могли вернуться. За выполнением этих законов, введенных сёгуном Токугавой Иэясу, строго следили.
Эндо-сан объяснил, что сёгун был верховным военным правителем, имевшим больше власти, чем император, которому отводилась роль статиста.
– Благодаря суровым законам сёгуна период самоизоляции стал золотым веком искусств: поэзии хайку, театров кабуки и но. Но к девятнадцатому веку силу Японии подорвали голод и нищета. Мы были ослаблены и отсталы, а весь мир ушел вперед. Когда к нашим берегам приплыли американцы, мы были вынуждены уступить их требованиям и открыть страну[26].
Я согласно кивнул. По всей Азии было то же самое. Я сам был плодом похожей истории.
– Политика самоизоляции ослабила нас. Пока западные страны завоевывали и колонизировали, Япония стояла в стороне: она желала участвовать в мировых событиях, но была искалечена прошлым затворничеством и недостатком опыта и технических знаний. Мы отправляли самые одаренные умы на обучение в Европу, и успех западных стран вдохновил наши собственные военные амбиции, – медленно покачал головой мой собеседник.
– Именно пришествие гайдзинов, «людей извне», сделало торговлю такой прибыльной. Ко времени моего детства мы потеряли голову от всего западного. Меня учили играть произведения великих европейских композиторов, я изучал европейскую и американскую историю и брал уроки английского чтения, письма и речи. Вот почему я могу сегодня говорить с тобой, в японском ресторане, в Малайе, за тысячи миль от наших с тобой отечеств, разве нет?
– Мой дом здесь, Англия никогда им не была. Она для меня такая же заграница, как… как Япония.
Между нами повисло уютное молчание: мы обдумывали слова друг друга. Неужели прошло только два месяца с тех пор, как незнакомец пришел одолжить у меня лодку? Сегодня я обедал с ним, слушал его рассказ. Мне казалось, что я сплю, плыву во сне в фантастическом бассейне с тягучей водой.
Мы съели сырую рыбу с рисом, завернутую в сушеные водоросли. Когда шофер привез нас обратно в Истану, был уже поздний вечер. По пути к лестнице на берег Эндо-сан произнес:
– Мне бы хотелось получше узнать Пенанг. Покажешь мне его?
– Да.
Его просьба мне польстила.
Так я стал его гидом по острову. Сначала ему хотелось увидеть храмы, и я тут же понял, куда его отвести.
Эндо-сан проявил интерес к Храму лазурного облака, где обитали сотни гремучих змей; свернувшись вокруг подставок для благовоний и карнизов с балками под крышей, змеи вдыхали дым благовоний, воскуряемых прихожанами.
Он купил у монаха упаковку благовоний и, прошептав молитву, поставил палочки в большую бронзовую урну. На столах стояли блюда с яйцами – подношения змеям. Я несколько растерялся. Религия никогда не занимала в моей жизни большого места. Мать когда-то была буддисткой, но мы всей семьей посещали еженедельную службу в церкви Святого Георгия. Этот храм с его замысловатыми надписями и большими деревянными панно на стенах – лак на них потрескался и поблек – казался мне странным. Когда я проходил мимо, многочисленные боги и богини, сидевшие в алтарях, провожали меня пристальными взглядами из-под прикрытых век.
Прозвонил колокол, и сквозь дым донеслось монотонное пение монахов. Кобра раскрутила обвитые вокруг колонны кольца и заскользила по неровным плиткам пола, раскачиваясь в такт гулу. Ее высунутый язык пробовал воздух на вкус, чешуя сияла, как тысячи заблудших душ. Проходивший мимо монах поднял змею и повесил на спинку стула. Он попросил ее потрогать. Я погладил сухую прохладную кожу. Так же как и змей, меня постепенно одурманивал дым с монотонным напевом, вибрациями отдававшийся в теле, пока не вяз в крови или не натыкался на кость.
– Прорицательница, – Эндо-сан указал на толстую старуху, прохлаждавшуюся под взмахами ротангового веера. – Давай посмотрим, что она нам нагадает.
Я сел перед старухой, и она принялась изучать мою руку. На ощупь кожа у нее была такой же, как у кобры. Женщина разглядывала мое лицо с таким выражением, словно изо всех сил пыталась вспомнить, где видела раньше.
– Ты уже бывал здесь?
Я покачал головой.
Она погладила линии у меня на ладони и спросила число и точное время моего рождения. Говорила она на хок-кьеньском диалекте.
– Ты родился с даром дождя. Твоя жизнь будет полна благополучия и успеха. Но она приготовила тебе великие испытания. Помни: дождь приводит к паводку.
Ее бессмысленное заявление заставило меня отдернуть руки, но она не обиделась. Она посмотрела на Эндо-сана, и ее взгляд затянуло поволокой, словно она пыталась вспомнить какого-то давнего знакомого. Она вновь пристально посмотрела на меня и произнесла:
– У вас с твоим другом есть общее прошлое, в другую эпоху. И вам предстоит путешествие, еще более великое. После этой жизни.
Я озадаченно перевел ее слова Эндо-сану, который знал на местном диалекте всего несколько фраз. Он тут же погрустнел и тихо сказал:
– Значит, слова никогда не меняются, где бы то ни было.
Я ждал, что он объяснит, что имел в виду, но он задумчиво молчал.
– Что написано на ладони моего друга? – спросил я предсказательницу.
Она скрестила руки на груди и отказалась прикасаться к Эндо-сану.
– Он цзипунакуй – японское привидение. Им я предсказаний не делаю. Берегись его.
Меня смутило то, как она отвергла Эндо-сана, и я решил смягчить ее грубость прежде, чем передать ему ее слова.
– Она плохо себя чувствует, говорит, что сегодня гадать больше не будет.
Но он заметил в моем лице смятение и, покачав головой, тронул меня за руку, чтобы показать, что он все понял.
Я расплатился, мы оставили позади гулкий рокот храма и его сумеречное, вневременное пространство и вышли на солнце, под которым наши тела постепенно обрели упругость и вернули себе безмятежность. Казалось, что снаружи все движется быстрее, даже тени.
– Что вы имели в виду, когда сказали, что слова никогда не меняются? – спросил я, когда Эндо-сан покупал мне стакан холодного кокосового молока у лоточника на обочине.
– Я повидал много прорицательниц, всех, какие есть. Некоторые гадали мне по лицу, некоторые – по ладоням. Другие входили в транс и просили совета у духов. И всегда говорили одно и то же, – ответил он, направляясь обратно, туда, где нас ждал шофер.
– А что они говорили? – догнал я его.
Он остановился и посмотрел на меня. У меня не было выбора, кроме как посмотреть на него в упор.
– Они говорили, что мы с тобой встретились столетия назад. И что в будущем встретимся снова.
Его слова, как и странные заявления прорицательницы, были совершенно недоступны моему пониманию, о чем я ему и сообщил.
– Ты – последователь Христа. Вряд ли ты знаешь о Колесе бытия, в которое верят буддисты.
Я покачал головой. Видя мое невежество, он продолжил:
– Что происходит после смерти?
Ответить на это было проще простого.
– Ты отправляешься на небеса, если жил праведно.
– Но что было с тобой до твоей жизни? Где ты был?
Простой вопрос заставил меня замедлить шаг и остановиться. Это точно не мог быть рай. Если так, в чем смысл покидать его, чтобы потом вернуться обратно? В конце концов я сдался:
– Не знаю.
– У тебя была другая жизнь. После ее окончания ты был рожден в этой. И так будет продолжаться снова и снова, до тех пор пока ты не исправишь все свои недостатки, все ошибки.
– И что будет потом?
– Возможно, через тысячу жизней ты достигнешь нирваны.
– А где это?
– Не «где», а «что». Это состояние просветления. Свободное от боли, страданий и желаний, свободное от времени.
– Как рай.
Он повернулся, чтобы посмотреть мне в лицо, и вздернул бровь.
– Возможно.
– Получается, у христиан путь короче. Нам достаточно умереть один раз.
Он рассмеялся:
– Ну, это точно!
Я больше не думал о словах прорицательницы. Объяснения Эндо-сана никак мне не помогли, и я выбросил их из головы. Тренировки усложнились. Помимо рукопашного боя, Эндо-сан заставил меня упражняться с деревянным посохом. Это оружие было таким длинным, что, если поставить его на землю, доставало мне до плеч; сам он владел им мастерски. Казалось, в его руках твердое дерево обретает упругую гибкость.
– Как только ты освоишь основные движения посохом, будешь учиться владеть мечом. В некоторых случаях посох даже смертоноснее меча. Меч заточен только с одной стороны, а у посоха, дзё, есть два конца, чтобы наносить удары. И весь дзё – одно сплошное лезвие.
Он сделал замах, проворно перебирая руками по древку вверх и вниз.
– Здесь действует все тот же принцип айки-дзюцу: не давать силе отпор. Ты уклоняешься, отступаешь в сторону, чтобы избежать удара, перенаправляешь его силу и лишаешь противника равновесия. То же самое – с кэн, мечом.
Он продолжал серьезным голосом:
– Этот принцип применим и в повседневной жизни. Никогда не отвечай открыто на чей-нибудь гнев. Уклонись, отвлеки внимание, даже согласись. Выведи разум противника из равновесия, и ты сможешь отвести его, куда захочешь.
Дзё вылетел из-под руки Эндо-сана, и я ловко отступил в сторону. Удар атэми под ребра – и мне удалось покачнуть учителя. Объединив следующее движение с инерцией удара, я швырнул его на землю, тут же разоружив. Он с достоинством приземлился, выполнив укэми – кувырок вперед, – и вскочил на ноги. Обернувшись, он увидел, что я целюсь концом дзё в самое уязвимое место его шеи.
Мы стояли лицом друг к другу, едва ощущая дыхание. Слышны были только мягкий шепот волн и шуршание листьев.
С той секунды мы сражались в полную силу. Он все еще сдерживался, но совсем немного. Что до меня, то я выкладывался как мог, получая в ответ удары и пинки с синяками. На счастье, семьи не было дома, и они не видели, как я ковыляю с пляжа, растирая ушибы и смазывая синяки камфарным бальзамом. Эндо-сан предупреждал меня, что не бывает боя без пострадавших и что к этому надо быть готовым. Но речь шла о том, чтобы по возможности избегать подобных страданий.
Самостоятельно я тоже тренировался, стараясь выработать привычку просыпаться раньше обычного. Задолго до того, как бег исключительно ради оздоровления вошел в моду, я уже ей следовал, пробегал по берегу до десяти миль в день. С меня сошел весь жир, какой можно, сменившись странным сочетанием тренированности бегуна и мышечного каркаса айку-дзюцу-ка[27]. Кроме того, я отрабатывал технику владения мечом – выполнял по нескольку сотен ударов в день, увеличивая скорость до тех пор, пока летящий вниз клинок не становился невидимым. Все эти упражнения вызывали у меня зверский аппетит, но Ацзинь, наша кухарка, начала жаловаться, что на ее прекрасной стряпне я худею.
Это были основы режима, который я соблюдал до старости, – именно такой режим после войны сделал меня одним из самых уважаемых учителей в мире. Передышка выпадала мне только тогда, когда Эндо-сану приходилось заниматься служебными делами. Что это были за дела, я никогда не спрашивал. Это было бы невежливо.
Самый благодарный способ увидеть место, где живешь, – показать его другу. Я уже давно воспринимал красоту острова Пенанг как само собой разумеющееся, и только став гидом Эндо-сана, снова научился любить дом со страстью, которая меня удивляла и радовала.
После встречи с прорицательницей в Храме змей всякий раз, отправляясь в поход по улицам Джорджтауна, я прилагал все усилия, чтобы, исследуя улицы города, нам не пришлось наткнуться на какой-нибудь храм. Мест для показа было предостаточно, а для того чтобы произвести на Эндо-сана впечатление местной байкой или малоизвестным фактом, я расспрашивал прислугу в Истане и читал книги из отцовской библиотеки, стараясь разузнать про свой дом побольше.
Однажды вечером мы остановились у церкви Святого Георгия, привлеченные пением хора. Мы вошли внутрь и сели на заднюю скамью. Я шепотом сообщил, что в детстве пел в этом хоре.
Он жестом велел мне замолчать и закрыл глаза, отдавшись окружавшим нас голосам, и мне осталось лишь сидеть и слушать традиционные английские гимны – музыку моего детства. Я перестал петь, когда у меня сломался голос, четыре года назад, но привычные мелодии и порядок службы успокаивали.
После, когда мы гуляли по церковному двору, Эндо-сан заметил:
– Очень воодущевляющая подборка.
– Возможно, теперь вы начнете понимать, почему англичане считают, что обязаны колонизировать полмира.
Он видел, что я был серьезен только наполовину.
– О чем были те две последние строчки? В них вроде бы говорилось про меч.
Я хорошо помнил куплеты, которые так часто пел: «Мой дух в борьбе, несокрушим, / Незримый меч всегда со мной…»[28]
Эндо-сан кивнул и повторил за мной.
– Не могу согласиться. Меч должен всегда оставаться крайним вариантом.
– Это же просто песня.
– Но песня, как ты сам сказал, достаточно могущественная, чтобы повести за собой целый народ.
– Мы же тренируемся на мечах.
– И чему я тебя учу?
– Сражаться.
– Нет. Это последнее, чему я тебя учу. Я хочу показать тебе, как не сражаться. Ты никогда, никогда не должен применять то, чему научился, если твоей жизни не угрожает опасность. И даже тогда лучше избежать схватки, если это возможно.
Он заставил меня пообещать, что я навсегда это запомню.
Следующие несколько дней лил сильный дождь, и я не мог показывать город. Но когда небо прояснилось, я повел учителя бродить по причалу и складам в портовой части города. Мы дошли до самого конца деревянного мола и остановились, разглядывая материковую часть Малайи.
– Что это там? – Он указал на группу зданий на берегу Баттерворта, где в сухом докe стояли два корабля, поднятые высоко над водой, со ржавыми корпусами, словно натертыми галангалом[29].
– Вторая по величине верфь в стране после Сингапура[30]. Военные суда тоже там ремонтируют.
Некоторое время Эндо-сан рассматривал верфь. Потом повернулся и бросил взгляд на цепь холмов у нас за спиной.
– Я все собирался тебя спросить, как называется вон та гора, с домами наверху.
Мне не нужно было поворачиваться, чтобы понять, о чем он спрашивал.
– Гора Пенанг. Самая высокая точка острова. Здания – это резиденция резидент-советника и летние домики.
– Отведешь меня туда?
– Я как раз собирался.
В конце недели мы отправились на Пенанг. Вышли на рассвете. Шофер Эндо-сана высадил нас у подножия горы, в двух минутах езды от Джорджтауна, рядом с ботаническим садом, и десять минут мы шли по лесу. Ночью прошел дождь, и тропинка была скользкой, опавшие листья под ботинками превращались в мульчу. Ветки, которые мы отводили, чтобы пройти, поливали нас влагой.
– Они где-то здесь. – Я уперся тростью в землю, чтобы сохранить равновесие на глинистом склоне.
– Никогда про них не слышал.
– Это потому, что вы никогда не путешествовали с местными жителями.
Я поскользнулся, и рука Эндо-сана удержала меня, не дав упасть.
– Осторожно!
– Вот они. Лунные ворота.
Когда-то ворота были цвета слоновой кости, как полная луна в ясную ночь. Теперь же стена с круглым отверстием покрылась мхом и наростами грибов. Везде налип птичий помет, размазанный дождями и высушенный жарой. Они одиноко стояли на границе джунглей – квадратный кусок стены, сложенной из оштукатуренного и побеленного кирпича с тремя ступеньками перед круглым проходом в центре.
Мы прошли сквозь него и приступили к восхождению.
– Какой она высоты?
– Чуть больше двух тысяч футов. До вершины часа три. Никакого сравнения с самой высокой горой в мире.
Мы могли бы воспользоваться фуникулером, который ходил с двадцать третьего года, но Эндо-сан отказался. Сказал, что хочет почувствовать подъем. На фуникулере мы собирались спуститься вниз.
Не прошло и часа, как я весь взмок. Сумка потяжелела, и, несмотря на ежедневные тренировки, у меня сперло дыхание.
– Давай, не останавливайся!
Эндо-сан хлестнул меня тростью по голым икрам. Он вышел вперед и стал задавать темп. По тропинке, заливая ботинки, струилась вниз дождевая вода. Руки были в грязи от мокрых веток и земли, от которой я постоянно отталкивался, чтобы встать на ноги. Из земли лезли корни толщиной с запястье, затрудняя подъем.
Мы сделали привал в деревянной чайной хижине на полпути, где поздоровались с другими ранними путниками.
– Посмотри: они явно устали меньше тебя. А некоторые уже совсем не молоды.
– Это те, кто поднимается на гору каждое утро. Уверен, они просто привыкли.
Мои слова прозвучали так, словно я оправдывался.
Эндо-сан достал фотоаппарат и сфотографировал меня; я сидел на деревянной скамье и держал чашку чая, из которой поднимался пар. Вокруг чирикали и прыгали по жердочкам в предчувствии рассвета птицы в бамбуковых клетках, принесенные путниками.
– Пойдем, ты уже отдохнул.
Мы продолжили восхождение. Над навесом из листьев взошло солнце и согрело воздух. Над землей закрутились струйки пара, словно кто-то зажег благовонные палочки и натыкал их в пропитанную водой почву. Обезьяны с уханьем перелетали с ветки на ветку, обдавая нас душем из тяжелых капель воды и мокрых сучков. Иногда нам удавалось их разглядеть – большие коричневые мохнатые создания проворно исчезали в гуще деревьев, и только дрожь листвы выдавала их былое присутствие.
Мы достигли вершины к полудню, пройдя по тропинке за отелем «Бельвью». На высоте воздух был прохладным, в клубах тумана гулял ветер. Мы купили у лоточника сок сахарного тростника с мякотью и выпили его залпом, словно боясь, что сок вдруг исчезнет. Миновав отель, мы вышли на узкую дорогу. Легковых машин наверху не было, нам встретились только велосипеды и несколько армейских грузовиков.
– На горе всегда полно «анг-мо».
Он вопросительно посмотрел на меня.
– «Рыжеволосых». – Этот эпитет использовали для описания европейцев, многие из которых спасались на горе от пика джорджтаунской жары.
Эндо-сан рассмеялся.
У каменного фонтана, установленного в кольце цветущих растений, мы свернули налево и вошли в ворота Истана-Кечил, Малого дворца. Я достал ключ и отпер дверь. Внутри никого не было. Отец приезжал сюда охотиться на вальдшнепа, сибирскую птицу, прилетавшую на зимовку, и никогда не сдавал дом посторонним, даже когда никто из членов семьи им не пользовался. С нашего последнего приезда прошло уже много времени.
В доме было затхло и холодно, его единственным обитателем была тишина. Мы открыли окна и двери и вышли в сад, где пышно цвели бугенвиллеи и гибискусы, покачиваясь на ветру.
Эндо-сан влез на низкую стену из гранитных блоков, окружавшую наши владения (она стояла там, чтобы никто не упал в начинавшееся за участком ущелье). День оказался ясным, и весь Джорджтаун был как на ладони. Можно было рассмотреть даже горы Кедаха за проливом. Расстояние раскрасило их в оттенки синего, а сверху навис слой облаков. Вокруг гор лежали равнины, разрезанные на квадраты-заплатки рисовых полей. Морская гладь пестрела белыми стежками: паромы перевозили груз на материк; пароходы направлялись в Куала-Лумпур, Сингапур, Индию и весь остальной мир; военные суда несли дозор, защищая нас от пиратов с Суматры и из Зондского пролива.
Он установил штатив и принялся фотографировать: восток, запад, все стороны света, переводя камеру с такой точностью, будто заранее сделал разметку. Фотоаппарат щелкал и щелкал, словно ящерица в брачный сезон.
Я вспомнил снимки у него дома, и мне стало любопытно, почему на них никогда не было самого фотографа. Может быть, потому, что он всегда путешествовал в одиночку?
– Давайте я вас сфотографирую, чтобы вы тоже были на снимках.
Он отказался.
– Мое лицо их только испортит.
По опыту я знал, что ночью на горе Пенанг будет холодно, поэтому мы подготовились заранее. Ужинать мы отправились в отель «Бельвью», надев черные смокинги. Метрдотель устроил нас на веранде, откуда открывался вид вниз на городские огни, растекавшиеся в глубь острова фосфоресцирующим приливом от самой кромки моря у набережной Вельд Ки. Само море, со всех сторон окружавшее Пенанг, рассмотреть в темноте было невозможно, только точки света указывали на проплывавшие мимо суда.
В голосе Эндо-сана звучала благодарность:
– Спасибо, что привел меня сюда. Вид стоит восхождения, верно?
– Да, Эндо-сан. – Я почему-то знал, что этот вечер запомнится мне на всю жизнь.
Прищурившись, он посмотрел на увитые лозами шпалеры над головой. Среди зелени что-то пошевеливалось.
– Мне кажется или там змеи?
– Гремучие змеи, да. Один из предметов гордости отеля. Бояться нечего, не было ни одного случая, чтобы они здесь кого-нибудь укусили. Они едва заметны, настолько хорошо маскируются.
– Но ты знаешь, что они поджидают над головой и в любой момент могут упасть.
– Я не обращаю на них внимания, как и все остальные.
– Великая человеческая способность закрывать глаза.
– Она упрощает жизнь.
Официант поставил на стол горелку с котелком. На большом блюде лежали яйца, листья салата, курятина, шарики рыбного фарша и лапша. Когда котелок закипел, мы принялись кидать в него содержимое блюда.
– Как это называется? Похоже на сябу-сябу[31].
– Стимбот. Как раз для сегодняшнего вечера.
– Когда твоя семья возвращается из Лондона? – спросил Эндо-сан, когда я положил себе на тарелку сварившееся яйцо.
– В конце года. – Яйцо обожгло мне язык.
– Расскажи о них.
Я задумался. Семью всегда воспринимаешь как само собой разумеющееся, и я никогда не задумывался над тем, как представлять ее другим. Глотнув чая, чтобы остудить язык, я приступил к рассказу:
– Отцу сорок девять лет. У него седые, почти белые, волосы, но многие женщины считают его очень привлекательным. Он поддерживает форму плаванием и парусным спортом. Он очень много работает. Раньше он уделял нам больше времени, но с тех пор, как умерла моя мать… Так говорит Изабель. Я тогда был слишком мал… – Я пожал плечами, не зная, как объяснить отцовское отстранение от детей после смерти матери.
– Да, я с ним познакомился, когда подписывал документы на аренду острова.
– У меня два брата. Эдварду двадцать шесть, а Уильяму двадцать три. Думаю, они очень похожи на отца. Эдвард изучал право, как отец, и получил диплом юриста, но выбрал работу в семейной фирме. Уильям окончил университет в прошлом году, и отец хочет, чтобы он тоже работал в семейном бизнесе.
– Все отцы этого хотят.
– Эдвард… Я с ним не близок. Он высокомерен, мы редко разговариваем. Изабель двадцать один, и, по-моему, она во многом превосходит наших братьев. По крайней мере, она всегда добивается своего. Ей не очень понравилось, что я предпочел остаться дома вместо того, чтобы поехать со всеми в Лондон.
– А ты, где твое место?
Я пожал плечами:
– Наполовину китаец, самый младший ребенок в английской семье? По-моему, я никуда не вписываюсь.
Эндо-сан молчал; внезапно я обнаружил, что говорю ему то, чего никогда не мог сказать отцу.
– Хуже всего, что я учусь в той же школе, куда ходили братья. Многие из моих учителей учили и их, все знают, кто они такие. Но вместо того чтобы нас сблизить, это только подчеркнуло нашу непохожесть друг на друга.
– Ты оказался не тем, кого все ожидали, – тихо произнес Эндо-сан. – А молодые люди часто не обращают внимания на причиненные ими страдания.
– Да. – Мне стало легче от того, что он не стал преуменьшать трудности моего положения, а как раз, наоборот, отлично их понял.
Я обхватил ладонями чашку с чаем, чтобы согреться. Публики было немного, в основном британские офицеры старших чинов в форме с женами. Некоторых я узнал. Они болтали – громко, весело и беспечно. Я указал на них Эндо-сану, и он принялся их рассматривать, словно находя для каждого место в памяти. Заиграл секстет, и некоторые мужчины повели спутниц танцевать.
– Это место популярно у военных.
– О да. Здесь небольшой гарнизон. Вроде наблюдательного пункта. Это имеет смысл, потому что отсюда видны весь остров и море вокруг.
– До самой Индии.
– Да, точно. Может, даже до самой Японии.
Он рассмеялся:
– Тогда буду подниматься сюда почаще.
Мы встали рано, чтобы встретить солнце, встающее из-за моря. Выйдя из дома, спустились по тропе на край утеса, сели на холодный, узкий уступ и приступили к дзадзэн. С огородов внизу доносились петушиные крики. Лаяли дворняги, стучали деревянные ворота. По долинам разлетелись плотные лоскуты тумана, словно иней на замшелых валунах.
Я схватился за край уступа и почувствовал, что от страха вот-вот потеряю сознание. Камень был всего шесть дюймов в ширину, а за ним начиналось ущелье глубиной в шестьдесят футов, до самых макушек растущих внизу деревьев. В моем мозгу ущелье превратилось в бездонную пропасть, и мне захотелось открыть глаза. Я представил, как уступ подается вперед, слышал, как осыпаются камни под нашим весом. С запада тянуло дождевые тучи, и мне казалось, что нас сдует ветром. Я вцепился в уступ сильнее, желая, чтобы упражнение как можно быстрее закончилось. Невозможно было удержаться и не смотреть вниз, на макушки деревьев, торчавшие на дне обрыва, словно пики на изготовку.
– Отпусти его. Ты не упадешь.
– А что, если упаду?
– Я тебя поймаю.
Я поднял взгляд и увидел, что Эндо-сан смотрит на меня без тени улыбки. Он просто кивнул и снова закрыл глаза. Я подумал о его словах, сказанных тихим твердым голосом, словах, возвестивших о переменах в моей жизни.
В ту секунду я понял, что доверяю ему безраздельно, к чему бы меня это ни привело. Я закрыл глаза, расслабил пальцы, и меня охватила эйфория освобождения. Солнце вышло из-за облаков, присоединившись к нам, как старый приятель. Под заполнившим мир светом мои веки вскоре запылали изнутри красным. Я больше не чувствовал, что сижу на холодном твердом уступе, я парил высоко над землей, совсем рядом с раскаленным солнцем, свет которого видел внутри собственной головы, где оно озаряло простор, казавшийся шире вселенной.
Легко позавтракав, мы вышли на газон. Вернув поклон, Эндо-сан ударил меня ногой, целясь в почки. Мне не хватило скорости – я следил за его глазами и руками, все еще думая про уступ и сказанное. Боль разлилась, словно капля красных чернил по бумаге, и я упал на колени. Его вторая нога начала замах – меня ждал удар в голову. Я кувырком встал на ноги. Удар не достиг цели, и на долю секунды соперник оказался в моих руках. Я поднял его ногу, используя направленное внутрь вращение, и ударил ногой по внутренней стороне голени. Он закряхтел, и я повалил его на траву. Он перекувырнулся на ноги и нанес мне очередной удар в бок. Я погасил удар, ринувшись навстречу и не дав ему сработать в полную силу, но тут же налетел на кулак. Кулак врезался мне в щеку, и все вокруг побелело. Я упал на спину, на несколько долгих секунд потеряв сознание.
– Ты делаешь успехи. Но все равно следишь за моими руками, ногами и глазами.
Он приподнял меня и осмотрел мне глаза и щеки, погладив пальцами по лицу.
– Ничего серьезного.
– Как же мне за ними не следить?
– Нужно отбросить страх. Твой взгляд мечется между моими руками и ногами, потому что ты боишься и не уверен в себе. Перестань беспокоиться, что тебя могут ударить, и удара не будет.
Я помотал головой, чтобы разогнать одурь и понять, что он говорит.
– Вставай. Повторим.
Я со вздохом поднялся и встал в боевую стойку.
К концу тренировки наползли грозовые тучи, царапая макушки холмистой гряды, словно дракон, ползущий брюхом по скалам. Мы наблюдали за ними, встав у стены.
– Мне всегда нравились ваши облака. Они так низко летают.
– В дни, как сегодня, когда облака густые, кажется, что небо стало ближе и до него почти можно дотронуться.
Он взглянул на меня, уловив в моих словах невысказанное желание.
– Ты можешь дотронуться до неба, когда захочешь. Я тебя научу.
Эндо-сан назвал это «тэнти-нагэ» – бросок «небо – земля». С силой схватив меня за обе руки, он попросил меня разъединить их, поднять одну руку к небу, целясь в самое сердце небесного свода. А другую руку я направил вниз, словно стремясь дотянуться до центра земли. Я вошел в его динамическую сферу и легко сбил с ног.
– Теперь ты навсегда меня запомнишь, как того, кто научил тебя доставать до неба.
Эндо-сан подыскивал дом для консульства, чтобы сотрудникам было где проводить отпуск. Я показал ему дом в псевдотюдоровском стиле, построенный на северном склоне холма. Оттуда открывалась панорама на Индийский океан и в туманную даль Малаккского полуострова.
– Этот дом постоянно сдают отдыхающим. Владелец – американец, торговец шелком из Бангкока.
Он осмотрел здание и сделал несколько снимков.
– Посмотрим, подойдет ли он консулу. Но уверен, что Хироси-сану не к чему будет придраться. Здесь есть телефон?
– Да. Это один из домов, куда протянули линию.
Эндо-сан сложил штатив, убрал фотоаппарат, и мы отправились обратно в Истана-Кечил. Дорожка вилась мимо калиток и въездных ворот в другие дома, сплошь принадлежавших британцам. Мы находились на самой вершине; даже здесь безраздельно царила иерархия: местным китайцам и малайцам разрешалось владеть постройками на нижних уровнях, у подножия «анг-мох-лау» – «особняков рыжеволосых». Пока мы шли, у меня созрел вопрос:
– Зачем Японии консульство на Пенанге?
– Есть несколько наших отделений в Малайе. Еще по одному – в Куала-Лумпуре и Сингапуре. У нас торговые интересы в этой части света. Я же говорил, после веков изоляции Япония хочет участвовать в судьбах мира.
Когда мы сидели в фуникулере (тот двигался так бесшумно, что мне показалось, будто нас несет сброшенный лист, скользящий вниз по холму), он спросил:
– Ты бывал в Куала-Лумпуре?
– Конечно. Отец иногда возит нас туда на выходные. Там филиал нашей фирмы. Почти все торговые компании перенесли штаб-квартиры в Куала-Лумпур, но он от этого отказался.
– Я согласен с ним. Ваш остров намного приятнее Куала-Лумпура. Через несколько дней я собираюсь ненадолго туда поехать. И мне снова нужен попутчик, знакомый с городом. Ты хотел бы присоединиться?
Я не колебался ни секунды.
– С большим удовольствием.
Когда я вернулся, дядюшка Лим, наш семейный шофер, выходил из гаража. Он посмотрел на меня, прищурив и без того узкие глаза.
– Вы все гуляете с этим японским дьяволом. Вашему отцу лучше об этом не знать.
Мы с ним говорили на диалекте, завезенном из южнокитайской провинции Хок-кьень. Большинство китайских иммигрантов на Пенанге родились именно там, до того как приплыть в Малайю в поисках работы.
– Да, дядюшка Лим, – мы всегда уважительно относились к старшим слугам. – Но он узнает, только если ты ему скажешь.
– Мне нужно отправить машину в ремонт. Не знаю, сколько будут ее чинить. Какое-то время я не смогу вас возить.
Я покачал головой:
– Неважно. На следующей неделе я еду в Куала-Лумпур.
– Этому человеку нельзя доверять.
– Тебе все японцы не нравятся, дядюшка Лим.
– И у меня есть на то причины. Они каждый день продвигаются все глубже в Китай. Уже города начали бомбить. – Он покачал головой. – Я попросил дочь пожить у меня. Через месяц она приедет на Пенанг.
Я услышал в его голосе раздражение и перестал поддразнивать. У дядюшки Лима было две жены, обе покинули провинцию Хок-кьень ради работы на британских шелкопрядильных фабриках в Кантоне. Раз в два года он брал отпуск, чтобы съездить домой. В тот день отец сам отвез его на причал и помог погрузить на лайнер багаж и подарки. Несмотря на предложение отца оплатить каюту, дядюшка Лим неизменно бронировал койку в трюме. «Можно потратить деньги на что-нибудь получше», – отвечал он, демонстрируя бережливость, которой хок-кьеньцы гордились, а я считал скорее скаредностью.
– Твоя семья в безопасности?
Мне было трудно смириться с мыслью, что соплеменники Эндо-сана способны на подобные злодейства, но по выражению лица дядюшки Лима я понял, что ошибался.
Он кивнул:
– Они собираются бежать, уехать на юг. Я советовал им приехать сюда, но они отказались. Приказать не могу – вот и позволяй женщинам после этого работать на фабриках! Хоть дочь меня еще слушается.
– Я попрошу одну из горничных приготовить для нее комнату, – предложил я, зная, что отец сказал бы то же самое.
Мне хотелось сказать еще что-нибудь, но в тот же миг я почувствовал, что меня словно крутанули вокруг оси одним из приемов айки-дзюцу Эндо-сана, и потерял ориентацию в пространстве. Я не мог бросить начатое, потому что наши занятия превратились для меня в образ жизни, и знания, которыми он делился со мной, были слишком драгоценны, чтобы от них отказаться. Я сказал себе, что Эндо-сан не отвечает за то, что происходит где-то в далекой стране. Поэтому я промолчал, решив, что комнаты для дочери дядюшки Лима с меня будет достаточно.
Дядюшка Лим покачал головой.
– Она остановится у моего двоюродного брата в Балик-Пулау. Его семья найдет ей место.
Я смотрел, как он уходит прочь. Я знал, что шоферу было только слегка за пятьдесят, но вдруг увидел, что он стареет. Другие слуги боялись его норова, но он никогда никому из нас его не показывал. Ама рассказывала, что когда моя мать только приехала в Истану в качестве новой хозяйки, она, к большому неудовольствию прислуги, часто наведывалась на кухню. Это была их вотчина, а мать нарушала заведенный ими порядок. Хуже того, она была китаянкой, вышедшей замуж за европейца. Страданиям не было предела, пока дядюшка Лим не попросил мать оставить слуг в покое и забыть дорогу на кухню. Только у него хватило смелости это сделать.
Дядюшка Лим остановился и обернулся ко мне:
– Сегодня звонила ваша тетя Юймэй. Просила вас зайти к ней, как только сможете.
Я скорчил гримасу. После смерти моей матери тетя Юймэй считала своей обязанностью за мной присматривать.
– Что ей нужно?
– Чэн Бэн скоро закончится, забыли? – с упреком заметил он, имея в виду Праздник чистого света, когда семьи собираются, чтобы привести в порядок могилы родителей и предков и принести им дары в виде еды и ритуальных денег.
– Я не забыл. – На самом деле забыл, конечно.
Тогда я только начинал задумываться, в каком странном месте вырос – в малайском государстве, которым правили британцы, где было сильно влияние Китая, Индии и Сиама. На острове я мог перемещаться из одного мира в другой, просто перейдя улицу. С Бангкок-лейн можно было дойти до Бирма-роуд и Моулмейн-роуд, вниз по Армянской улице, потом к индийским кварталам вокруг базара Човраста; оттуда я мог попасть в малайские кварталы вокруг мечети капитана Келинга[32], а потом – в китайские, состоявшие из Кимберли-роуд, Чуля-лейн и Кэмпбелл-стрит. Просто прогуливаясь по городу, было легко потерять одну личность и обрести другую.
Перед тем как отвести машину в мастерскую, дядюшка Лим подвез меня к дому тети Юймэй. Я смотрел, как он дает задний ход по короткой подъездной аллее и уезжает прочь. Он беспокоился о дочери, и мне было его жаль, но я знал, что его неприязнь к Эндо-сану, просто потому, что тот был японцем, несправедлива. Если на то пошло, то дядюшка Лим не должен был иметь дела с моим отцом, потому что даже я знал, какой урон Китаю нанесли британские торговые компании.
Тетя Юймэй жила на Бангкок-лейн, за сиамским храмом Ват Чайямангкаларам[33], где покоился прах моей матери. Дома на Бангкок-лейн стояли в два ряда, а их закрытые от солнца террасы доходили почти до проезжей части. Во многих домах деревянные жалюзи были закатаны наверх и походили на огромные батоны колбасы, висящие под карнизами. Дома были построены почти вплотную друг к другу, и на улице играли кучки детей. На балюстрадах, помахивая хвостами и вылизывая лапы, принимали солнечные ванны кошки. При моем приближении они замерли и подозрительно на меня уставились.
Я позвонил и позвал сквозь деревянные жалюзи:
– Тетя Мэй!
Было слышно, как она стучит клогами, подходя к двери. Дверь отворилась, и тетка впустила меня в дом. В передней курился благовониями алтарь с бронзовой фигуркой сидящего Будды, чьи полуприкрытые глаза были опущены долу, а единственная ладонь почти касалась земли, призывая саму планету стать его свидетельницей.
Тетя Юймэй никогда не говорила мне своего точного возраста, хотя я догадывался, что ей было около сорока и ей уже всерьез угрожала полнота, так часто свойственная китаянкам. Она служила помощницей директрисы католической школы при женском монастыре на Лайт-стрит – старейшей школы для девочек в стране. В ранней молодости она даже преподавала там английский в классе, где училась моя мать. Изабель, которая тоже там училась, рассказывала, что тетя была строгой, но при этом ее все любили.
Тетя практически ничем не напоминала мою мать, хотя ей нравилось повторять, что они были похожи как близнецы. Ее волосы были туго стянуты в блестящий пучок, а в пальцах она всегда держала очки. При разговоре она обычно размахивала ими в воздухе, словно расставляя знаки препинания. Тетя Юймэй подвела меня к стулу, отпихнув в сторону лежавшую на нем стопку с экзаменационными работами, которые проверяла до моего прихода.
– Ты хорошо закончил семестр?
– Думаю, что нормально. Еще не знаю.
– Надеюсь, лучше, чем прошлый.
Я неопределенно развел руками, смущенный вопросами о моих школьных успехах. Они были в лучшем случае средними, и она всегда пыталась это изменить.
– Ты купил апельсины, как я просила?
Я поднял корзину, которую принес с собой. Она взглянула на нее и одобрительно кивнула.
– Твой дедушка был не прав, когда говорил, что ты забудешь свои корни.
Я не знал, что ответить. На самом деле я делал это только для того, чтобы ублажить тетю. Каждый год на праздник Чэн Бэн она требовала меня посетить храм, чтобы отдать дань уважения матери. Отец никогда не возражал против ее настойчивых просьб, чтобы я воскурил благовония и помолился за мать. Вообще мне часто казалось, что он очень уважает тетю Мэй. Несмотря на современное образование и на то, что она сменила один мир на другой, она осталась верна традициям – мой дед об этом позаботился. При этом тетя была такой же волевой, как и он сам, и единственной из семьи матери, кто отважился присутствовать на ее свадьбе с анг-мо.
Мы дошли до храма рядом с домом. Народу было немного, так как до самого праздника еще оставалось несколько дней. Мы вошли на территорию храма и прошли мимо каменных изваяний ощерившихся, извивающихся драконов и мифических полуптиц-полулюдей, раскрашенных в яркие оттенки бирюзового, красного, синего и зеленого.
Храм был построен в тысяча восемьсот сорок пятом году на средства сиамской общины на большом участке, полученном в дар от королевы Виктории. Возведенный в традициях сиамской архитектуры, он был щедро отделан золотом и выкрашен в бордово-коричневый. Стены украшал повторяющийся мотив с изображением Будды. Мы прошли мимо двух сторожевых драконов, сидящих на длинных бетонных постаментах, чьи тела изгибались, как волны, и оставили обувь у входа, под табличкой, предупреждавшей на английском: «Осторожно, вори!» Ошибка вызвала у тети Юймэй возмущение.
Мы вошли в храм, ступая босыми ногами по холодному мраморному полу, украшенному орнаментом из цветков розового лотоса. Это было все равно что идти по бесконечному цветущему ковру. Тетя Юймэй сложила ладони и принялась молиться перед фигурой лежащего внутри храма Будды. Если мерить от макушки, затем вдоль струящихся одежд и до босых ступней с блестящими ногтями, статуя была больше сотни футов в длину.
Будда лежал на боку: одна его рука поддерживала голову, другая вытянулась, следуя изгибам тела, с полуспящим-полубодрствующим осмысленным выражением глаз. Такой же взгляд был у Эндо-сана во время медитации. Маленькие золотые рельефы с изображением Будды, повторяющиеся на стенах, убегали под самую крышу храма. Высоко под потолком на бамбуковых лесах рабочий терпеливо обводил их контуры красной краской с помощью тонкой кисти.
Я снова подумал о том дне, когда мы с Эндо-саном ходили в Храм змей. Какая все же странная штука религия. Я привык к аскетизму англиканской церкви, и храмы с их ритуалами – густой дым благовоний, запахи, яркие краски и, конечно же, загадочные слова и неопределенные предсказания – казались мне частью подозрительного незнакомого мира.
Тетя Юймэй подтолкнула меня локтем, чтобы я помолился лежащему Будде, и я сложил ладони, попытавшись изобразить молитву. Потом я последовал за ней к колумбарию за ложем Будды и принялся искать урну с прахом матери. Вся стена напоминала огромные медовые соты, и в каждой соте стояла фарфоровая урна. Я узнал мать по фотографии и поставил апельсины на низкий столик под ее сотой. Тетя Мэй зажгла палочки с благовониями и красные свечи и поставила их в вазу. Она закрыла глаза и быстро зашевелила губами. Под потолком пара ласточек играла в салочки вокруг головы Будды, натужно испуская звонкие крики. Гигантский лежащий Будда даже ни разу не моргнул.
Я держал в руке благовония и пытался представить мать, пытался собрать разрозненные воспоминания о ней. Их обрывки проплывали мимо, износившиеся в лохмотья. С каждым годом это становилось все труднее. Все равно что пытаться собрать обратно во флакон духи, которыми древние греки смачивали перья голубок и выпускали порхать по дому, наполняя воздух ароматом с каждым взмахом надушенных крыльев.
Может быть, тетя Юймэй знала об этом; может быть, именно поэтому она каждый год настаивала, чтобы я пошел с ней.
Самое яркое сохранившееся у меня воспоминание о матери относилось ко времени ее болезни; мне было семь. Накануне они с отцом ездили на оловянные рудники в Сунгай-Лембине, городке с единственной улицей, расположенном в одном из центральных штатов Малайи. Мать сопровождала мужа на охоте за редкой бабочкой, а по возвращении домой у нее появились симптомы малярии. Осложнений не нашли, и она должна была выздороветь, но как теперь узнаешь причину? Отец устроил в одной из комнат больничную палату, нанял сиделку и договорился, чтобы доктора посещали мать дважды в день. За все время из семьи ее навещала только тетя Юймэй. Дед не приехал.
Она почти все время спала, даже тогда, когда меня приводили с ней увидеться. От запаха в комнате – цветов ее любимого красного жасмина, которые отец приносил ей каждый день, – меня тошнило. Я находил отговорки, чтобы не ходить туда, особенно когда ее начало трясти от усилившейся лихорадки. Я проводил больше времени на берегу, спрятавшись так, чтобы никто меня не нашел. Когда она умерла, слугам пришлось обыскать пляж, чтобы вернуть меня домой.
Когда отец увидел меня после того, как слуги наконец привели меня в комнату матери, я мог только стоять как истукан. Он обошел вокруг кровати, и даже тогда я не почувствовал обнявших меня рук. Я видел только мать: закрытые глаза, натянутую кожу, ее прекрасные скулы, ставшие неестественно высокими и острыми.
Похороны были очень красивыми, словно для того, чтобы сгладить ужас предыдущих недель. Мать похоронили по буддийскому обряду, против чего яро возражал местный англиканский священник. Для меня осталось загадкой, почему мать никогда не переходила в христианство. Мы все присутствовали на церемонии, к его великому неудовольствию.
В день похорон в Истану пришли три монаха. Я стоял у окна и смотрел, как они идут по подъездной аллее. Они прошли по газону – трава была такой молодой и свежей, что блестела, словно ненастоящая, – мимо каменного фонтана, который мать так любила, и вошли в дверь с висевшим над косяком распятием. Шафрановые одежды монахов словно горели на солнце, и казалось, что к нам в дом залетели языки пламени. Монахи провели обряд, длившийся всю ночь до рассвета. Они звонили в колокольчики и монотонно пели по истрепанной книге, ходя кругом вокруг гроба, ведя душу усопшей к месту назначения, заботясь, чтобы она не сбилась с дороги.
Уильям пытался меня утешить, но я оттолкнул его. Изабель тихо плакала. После смерти собственной матери она обрела замену в моей, а теперь потеряла и ее. Эдвард стоял в углу, серьезный, но безучастный; они не были с ней близки. Отец взял меня за руку. Он пытался улыбнуться, но был слишком охвачен горем. Я вырвал руку, но отец этого даже не почувствовал. Мне вдруг стало стыдно за свои страхи и брезгливость прошедших недель, я пожалел, что больше не смогу увидеть мать и прикоснуться к ней. Ее больше не было.
Несколько недель после похорон отец уделял детям – особенно мне – больше времени, а Изабель с Уильямом старались брать меня на прогулки со своими друзьями. Но есть дети, которые не чувствуют себя дома в родной семье, и я оказался как раз таким. Я находил больше утешения в невыразимой искренности моря, на маленьком пляже острова, который Эндо-сан однажды сделает своим домом.
Тонкие, словно детские, крики ласточек вернули меня в храм Ват Чайямангкаларам. Я воткнул палочки с благовониями в вазу с золой, убедившись, что все три стоят прямо, не заваливаясь набок. Тетя Мэй очень внимательно относилась к подобным вещам.
Мы привели стол в порядок и упаковали нашу корзинку. Фрукты нужно было оставить монахам. По пути к выходу я поймал на себе несколько брошенных прихожанами взглядов. Когда мы проходили стену с фресками, каждая из которых изображала сценку из жизни Будды, тетя Юймэй сказала:
– Твой дед хочет с тобой познакомиться.
Она понимала, какое впечатление произвели ее слова. Мы одновременно остановились и принялись рассматривать одну из фресок. Краски поблекли и кое-где облупились, оставив заплесневелое изображение индийского принца за деревом, с рукой, вытянутой в пустоту.
– После стольких лет?
– Ему просто хочется с тобой поговорить.
– А ты имеешь к этому отношение?
– Разумеется, – заявила она, взмахнув очками, и я понял, что сглупил: она пыталась убедить моего деда встретиться со мной со дня моего рождения. – Ты навестишь его?
Я посмотрел в ее жаждущие глаза, на ее пухлое лицо и понял, что обязан это сделать, потому что был перед ней в долгу. Я взял ее за руку – та была такой мягкой и теплой – и сказал:
– Мне надо об этом подумать. Сейчас я правда не знаю.
– А когда будешь знать?
– Когда вернусь из Куала-Лумпура. Я уеду на следующей неделе.
– Собираешься в Кей-Эл?[34]
– Да, – подтвердил я, гадая, показалось мне, или в ее голосе действительно послышался металл.
Она посмотрела на меня:
– Я сообщу твоему деду.
Когда мы обменялись поклонами и урок был окончен, Эндо-сан с торжественным видом скомандовал:
– Пойдем.
Мы вошли в дом, и он приказал мне сесть и подождать. Потом ушел в заднюю часть дома и вернулся с узким деревянным ящиком.
– Это тебе. – Он поднял ящик обеими руками и согнулся, чтобы коснуться его лбом.
Я взял ящик, повторив его действия, и положил на татами. Развязал темно-серую ленту, которой тот был перевязан, и открыл крышку. Внутри на шелковом ложе лежала катана.
– Она дорогая. И похожа на вашу.
– Этот меч парный к моему.
– Вы дарите мне меч Нагамицу?
У меня глаза полезли на лоб. Он говорил, что его меч уникален и что многие коллекционеры мечтают его заполучить, потому что он был выкован на заказ.
Несмотря на то что японские мечи часто изготавливались парами, один из пары всегда делался намного короче другого, для боя в закрытом помещении. Теперь я понял, в чем заключались ценность и необычность мечей Эндо-сана, – они оба были одной длины.
Он кивнул:
– Его выковал Нагамицу Ясудзи, представитель великой семьи Нагамицу, которая ковала мечи с тринадцатого века. Эта пара была изготовлена в тысяча восемьсот девяностом, после того как эдикт Хайторэй[35], изданный в тысяча восемьсот семьдесят седьмом, запретил ношение меча.
Подняв свой меч, я удивился, насколько совершенно он сбалансирован. Я на дюйм приоткрыл ножны, но Эндо-сан меня остановил:
– Хватит. Никогда не вынимай меч из ножен полностью, если не намереваешься его использовать. Иначе он будет всегда жаждать крови.
По его словам, оправа наших с ним мечей была выполнена в стиле «букэ-дзукури»[36], самом простом и практичном. Ножны, «сая», были из темно-коричневого, почти черного лака, а рукояти обмотаны насыщенно-серой тесьмой, грубой на ощупь, но удобной для захвата.
– Есть только один способ отличить один от другого, посмотри. – Он указал на иероглиф-кандзи, выгравированный на лезвии рядом с гардой. – Кумо. Так зовут твой меч. Это значит «облако».
– А как зовут ваш?
– Хикари. «Иллюминация». Но «кари» можно прочитать как «дикий гусь».
Я был потрясен подарком.
– Это слишком ценная вещь, – запротестовал я, хотя мне хотелось оставить меч себе.
– Я предпочитаю подарить его тебе, чем держать под замком. Я совершенно уверен, что Нагамицу-сан не предназначал свое творение к жизни в шкафу. Но помни, его нельзя использовать походя. Он всегда должен оставаться последним прибежищем.
Я поклонился:
– Благодарю, сэнсэй. Но что мне предложить вам в ответ?
– Это твоя задача, решать тебе.
Я посидел, подумал и сказал:
– Я скоро вернусь.
Добежав до берега, я погреб обратно в Истану. Даже не позаботившись привязать лодку, я взбежал по лестнице к дому и направился в библиотеку. Где-то на полке стоял нужный мне томик стихов. Я нашел его, нашел нужную страницу и погреб обратно на остров Эндо-сана. За мое короткое отсутствие тот успел заварить чай.
Он поднял бровь, а я опустился перед ним на колени, открыл книгу на отмеченной странице и начал читать:
В Японии, где сакура цветет,
из рода в род передают легенду
о воине и мудром кузнеце.
Был нужен воину чудесный меч.
Такой, что если лезвием его
по водной глади робко провести, —
вода не дрогнет, словно это ветер
ее коснулся в сладком поцелуе.
Такой длины, что песенный припев
покажется коротким. И такой
разящий, быстрый, тихий как змея;
покрытый сотней солнечных лучей.
По гладкости – сравнимый с лучшим шелком,
По толщине – с бегущей ловкой нитью
в руках искусной пряхи. И – холодный,
как сердце павшего от этого меча.
– А чем рукоять украсить нужно?
Кузнец ковал убийственный клинок.
Пришел черед украсить крестовину,
но тут рука сама изобразила:
на берегу озерном овцы спят
и женщина качает колыбельку,
о сакуре цветущей напевая…[37]
Эндо-сан поставил чашку на татами, а я закрыл книгу.
– Кто это написал? – тихо спросил он.
– Соломон Блюмгартен[38]. Это стихотворение переведено с иврита[39]. Отец как-то читал его нам, когда мы и понятия не имели, кто такой «японский воин».
Он сидел в молчании так долго, что я начал бояться, что мой подарок неуместен или, еще хуже, что я чем-то его обидел. Потом заморгал и улыбнулся, хотя в его взгляде осталась легкая тень грусти.
– Это хорошее стихотворение, красивое стихотворение. То, что ты его оценил, наполняет меня радостью, потому что это значит, что ты начинаешь понимать то, чему я хочу тебя научить. Пожалуйста, перепиши его для меня, и я буду считать, что моя катана полностью отблагодарена. Домо аригато годзаимасу[40]. Спасибо.
Митико закрыла томик стихов.
– У стихотворения есть душа. – Она прикоснулась к пыльной обложке почти в том самом месте, где прикоснулся к ней Эндо-сан в тот день, когда я ему прочитал эти строки.
– Я сделал для него копию, как он просил, и он всегда носил ее с собой, даже после того, как затвердил стихотворение наизусть. Однажды я спросил зачем. И он ответил, что боится забыть свои корни.
Показывать ей книгу было незачем, я до сих пор помнил это стихотворение наизусть, но с книгой мой рассказ становился как-то реальнее.
– Временами я начинал сомневаться, что все действительно случилось, а не было лишь сном, как бабочки у того китайского философа.
– «Ты бабочка, я – Чжуан-цзы грезящая душа», – процитировала Митико хайку Мацуо Басё. – Интересно, философу снится бабочка или он сам – сон бабочки?
Я вернул книгу на полку и вывел гостью из библиотеки.
– Уже поздно.
– Мне еще не хочется спать. А вам?
Мне не хотелось. Но и рассказывать о собственной юности я тоже больше не мог. Выглянув в окно, за которым чернела ночь, я внезапно принял решение.
– Хочу вам кое-что показать. Придется немного пройти пешком. Пойдете?
Она кивнула, и в ее взгляде отразилось мое воодушевление. Я зашел в кабинет и взял из шкафа два фонарика. Проверил, работают ли батарейки, и вручил один из них Митико. Мы спустились по деревянной лестнице на берег, выбирая тропинку высоко над линией прилива. От вибрации наших шагов, разбегаясь перед нами, как занавес из стеклянных бусин, бросились наутек сотни прозрачных крабов. Было достаточно светло, чтобы обойтись без фонариков, и мы не стали их включать.
– Вы все еще храните свой меч Нагамицу?
– Да.
– Я понятия не имела, что у того, который попал ко мне, была пара. Даже мастер, который его восстанавливал, этого не знал.
– Для китайцев дарить другу ножи или мечи – табу, потому что они режут узы дружбы и приносят несчастье. Мне всегда было интересно, знал ли об этом Эндо-сан.
Я прибавил шагу, сомневаясь в принятом решении: открыть ей свою жизнь. Уверенности придавало то, что я мог остановиться в любую секунду, когда угодно.
Кромешная тьма мне вовсе не мешала, я часто проделывал этот путь, и Митико сразу это поняла и без колебаний следовала за мной. В небе виднелся только тончайший ломтик луны, вклинившийся меж облаков, что идеально подходило для задуманного.
Берег сузился. Впереди вырисовывались темные глыбы валунов, преграждающих путь, и было слышно, как о них разбиваются волны. За скалами находилось устье реки, но чтобы до него добраться, мне нужно было увести спутницу с берега в колыхавшиеся на ветру заросли деревьев.
Из-за уклона в гору идти становилось труднее, и я включил фонарик, чтобы Митико не запнулась за корни. Тропа вела нас к реке, и на запах моря вскоре наложился резкий, почти химический, запах пресной воды. Размеренными трелями прошивали воздух цикады. Дул холодный ветер, и листья деревьев терлись друг о друга, словно для того, чтобы согреться.
Если не считать кваканья лягушек, на самой реке было тихо. Но тут над водой бесшумно скользнула сова, и тишина стала мертвой, словно лягушки почувствовали приближение хищника.
Тропа снова пошла вниз. Мы уловили аромат красного жасмина и через несколько секунд вышли к самому дереву. Рядом с ним стоял деревянный сарай, опасно кренившийся к реке. Внутри хранилась плоскодонка-сампан. Мы с Митико спустили сампан на воду, и он закачался от нетерпения отправиться в путь.
– Чья это лодка? – спросила она, когда я помогал ей залезть.
Я пожал плечами:
– Ей может пользоваться каждый, кому понадобится. Но сюда никто никогда не заходит.
Я оттолкнулся от берега, и лодку тут же подхватило течением. Пока мы дрейфовали в сторону моря, я обратил внимание, что Митико дышала пусть и тихо, но с трудом, – прогулка явно оказалась для нее слишком трудной.
– С вами все в порядке?
– Конечно.
Я погрузил весла в воду, и лодка замедлила ход.
– Закройте глаза.
Я выключил фонарик и проследил за движением облаков. Ветер затягивал ими бледную луну, все больше приглушая ее свет и погружая ночь в полную темноту.
Когда мы доплыли до нужного места, еще дальше вниз по реке, я прошептал:
– А теперь откройте глаза.
У нее перехватило дыхание. Над речной гладью висел белесый слой тумана, а на деревьях, сверкая, как упавшие звезды, беззвучно обменивались брачными сигналами десятки тысяч светлячков. Нас захватило буйство осколков света. Митико вздохнула, и ее рука потянулась к моей. Я убрал руку и плавно развернул лодку вокруг оси, удерживая ее на месте, потому что дальше река впадала в море.
Я сидел неподвижно, окунув пальцы в воду, и думал над порядком разбросанных огоньков, неподвижностью в движении, которая, по словам Эндо-сана, присуща всем живым существам. Вытянув руку, я поймал одного светлячка – он тут же прилип к мокрому пальцу – и предложил Митико.
Она осторожно его взяла. Насекомое лежало у нее на ладони, прилипнув к коже мокрыми крылышками. Его пульсирующий свет словно вторил биению ее сердца и отбрасывал на лицо слабые отблески, отражавшиеся в ее глазах.
Когда она подняла лицо, по нему текли слезы.
– Как вы узнали?
– Эндо-сан как-то рассказывал, что дома любил ездить на реку смотреть на светлячков. Он часто брал с собой друга, и у меня нет сомнений, что тем другом, о котором он вспоминал с такой нежностью, были вы.
Она осторожно подула в ладонь, высушивая светлячка. Он выпорхнул в шквал круживших вокруг мерцающих огоньков.
– Я уже давно не видела столько хотару[41]. Через несколько лет после войны я ездила на реку рядом с нашим домом, но все светлячки исчезли, словно их сдул ураган.
Я подгреб к берегу, и лодка врезалась в него под навес из веток, потяжелевших от световых капель. Я устроился поудобнее.
– Про это место мне рассказал отец. Раньше я никогда о нем не слышал.
Митико уже несколько минут хранила молчание, и мне даже показалось, что она задремала. Лодка поскрипывала, подстраиваясь под течение. Было так покойно просто сидеть в темноте, в окружении вьюги из волшебных искр, пока светлячки беззвучно общались друг с другом.
Я уже проваливался в дрему, но тут она заговорила:
– Вы ведь знаете китайскую сказку про пастушка, который был настолько беден, что ему не на что было купить свечи, чтобы учиться по ночам?
– Я ее слышал. Он собирал светлячков в белый мешок и читал при их свете, так?
– Да. Эту сказку мне рассказывал Эндо-сан. Он услышал ее, когда путешествовал по Кантону.
– Мне ее рассказывала мать, когда я был маленький. Еще она говорила, что наутро пастух всегда их выпускал, а на вечер ловил новых. Она много рассказывала таких сказок. В основном китайских народных, но больше всего ей нравились сказки, где героями были насекомые и птицы. И бабочки. Особенно бабочки.
– Почему именно бабочки?
– Отец их коллекционировал. Хранил аккуратно в специальных ящиках. Кстати, именно поэтому они оказались в том городе, где она подхватила малярию: поехали в экспедицию на поиски… – я небрежно махнул рукой, – даже не помню уже, как она называется, – какой-то редкой бабочки для его коллекции.
– Я не видела у вас дома коллекции бабочек. Что с ней стало?
Я не ответил, а Митико была слишком тактична, чтобы переспрашивать. Помолчав, она проговорила:
– Когда вы замерли, чтобы поймать светлячка, вы очень напомнили мне Эндо-сана. Он мог сидеть неподвижно и бесстрастно, как статуя Будды в Камакуре. Именно так он сидел в день, когда его отца, Аритаку-сана, поставили на сирасу перед моим отцом, который признал его виновным в предательстве императора.
Я знал, о каком ритуале она говорила. В годы перед Второй мировой войной в Японии обвиняемых для вынесения приговора ставили на колени перед магистратом в заполненную песком квадратную выемку под названием «сирасу» – «белый песок». Иные чиновники от излишнего усердия даже устраивали на этом девственно-белом поле казни, потому что песок очень хорошо впитывал кровь и его было легко заменить белоснежной порцией нового.
– Я была не вполне откровенна, когда сказала, что прекратила отношения с Эндо-саном по приказу отца. На самом деле я его ослушалась. Мой отец пришел в такую ярость, что приказал провести официальное расследование антиправительственных высказываний и заявлений, сделанных отцом Эндо-сана. После этого выдвинуть обвинение было нетрудно.
Митико наклонилась вперед, качнув лодку.
– В Японии, чтобы уничтожить человека, достаточно опозорить его кровного родственника. Как вы видите, мой эгоизм сыграл свою роль в крахе семьи Эндо-сана.
Я не знал, что ответить. Да и могли ли утешить ее слова, запоздавшие лет на пятьдесят?
– И когда суд закончился и его отца увели, Эндо-сан сидел так неподвижно, так долго, словно статуя на белом песке. Он больше никогда не говорил со мной, кроме того последнего раза, когда сообщил, что уезжает.
Я прикоснулся к ее руке с осторожностью мерцающего светлячка. Потом взялся за весла, выгреб на середину реки и предоставил лодке медленно нести нас к морю. Мы плыли вниз по течению мимо деревьев, густо усеянных светлячками, пока те не померкли и мы снова не оказались в темноте, ведомые только нарастающим запахом моря и бледным светом луны.
Присутствие в доме еще одного человека меня раздражало, и я раздумывал, не поспешил ли с приглашением. Но в то же время в этом было что-то приятное. Митико оказалась ненавязчивой гостьей. Я никогда ни с кем не обсуждал пережитое во время войны и с удивлением обнаружил, что она стала первой, кто попросил меня об этом рассказать, кто захотел узнать обо всем от меня самого, вместо того чтобы собирать обрывки противоположных мнений от посторонних и делать на их основе собственные выводы. Никому никогда не приходило в голову адресовать вопросы мне лично.
Это открытие меня потрясло. Может быть, причина в том, что все это время моих безмолвных сигналов никто не понимал и не мог расшифровать, потому я и не получал ожидаемого отклика? Даже светлячки, уж на что безголосые, и то умудряются посылать сообщения, доходящие до адресата.
Меня тронули за локоть, и я, моргнув, собрался с мыслями – как рыбак втягивает сети на берег. Обеспокоенная, Митико напряженно спросила:
– Я вас дважды звала, но вы не ответили.
– Я был очень далеко, – ответил я.
Мне было невероятно легко ей в этом признаться.
– Чем старше мы становимся, тем чаще это происходит, верно? Мария просила передать, что обед готов. Ждать она не будет.
Выходя из комнаты, она сказала:
– Я не поблагодарила вас за то, что вы вчера показали мне реку. Светлячки навеяли столько воспоминаний.
– Мне жаль, что они также вернули боль. Это не входило в мои намерения.
Она покачала головой:
– Я научилась с этим жить. Разве кому-то дано оглянуться и честно сказать, что все его воспоминания – счастливые? Воспоминания, счастливые или горькие, – это благословение, потому что доказывают, что мы не таились от жизни. Согласны?
Не дожидаясь ответа, она повернулась и пошла вниз по лестнице. Я вдруг осознал, что вовсе не молчал все эти годы, как привык думать. Единственной причиной появления Митико было письмо Эндо-сана. Он меня слышал, он обо всем знал. И ответил, направив ее ко мне.
Шофер высадил нас на Вельд Ки, в порту Джорджтауна. Поездка в Куала-Лумпур откладывалась из-за служебных обязанностей Эндо-сана уже больше месяца, и я изнывал от нетерпения. Мы проложили путь в толпе китайских и тамильских грузчиков-кули, которые с криками бегали туда-сюда, толкая тачки, груженные листами копченого каучука, оловянными чушками и мешками с гвоздикой и черным перцем. Спешили рикши, со стуком подскакивая колесами на выбоинах. Во мне кипело возбуждение, обычно возникающее перед тем, как очертя голову броситься в приключения, и лицо само по себе расплывалось в улыбке. Эндо-сан видел мое состояние, и в его глазах плясали чертики.
Он зафрахтовал у капитана-голландца маленький пароход; мы стояли в конце причала, ожидая лодку, которая должна была отвезти нас к месту стоянки «Перанакана». Небольшой сампан-плоскодонка под управлением мальчишки-малайца вонял вяленой рыбой и гниющим деревом. Пароход слегка завалился набок в ожидании прилива, который должен был снять его со стоянки. По сравнению со многими судами, спешившими в открытое море, он отличался очень скромными размерами. Над рубкой было прибито несколько разнокалиберных досок, а над палубой для защиты от солнца натянут тент из выцветшего брезента. Под тентом стояли два деревянных стула. Над почерневшей трубой развевался маленький дымовой флаг.
Пока мы поднимались на борт, солнце набралось решимости и взошло. Словно чья-то рука рассыпала вокруг горсти золотой пудры. Я обернулся на порт. Берег был застроен рядами складов и скреплен линией свай и пешеходных мостков. По мосткам бегали крошечные фигурки, некоторые – в белых фуфайках, некоторые – голые по пояс. Тамилы выделялись тюрбанами из белой ткани, а их голоса звучали словно крики летавших над нами чаек. Низкие горы за портом казались замшелыми валунами, а крошечные домики, прилепившиеся к склону горы Пенанг, сверкали, как капли росы.
Море вокруг посветлело, сменив предрассветную муть на прозрачный изумруд. Стайки крошечных рыбок, настолько прозрачных, что от них даже не оставалось тени на песчаном дне, с нашим приближением юрко расплывались в стороны. В воде парило несколько медуз, щупальца которых развевались в невидимом течении, как девичьи волосы на ветру.
На палубе нас встретил голландец; его лицо было выжжено до палено-коричневого оттенка, глаза – цвета моря, только светлее и ярче. Когда он снял фуражку, под ней оказался выбритый череп, твердый и блестящий, как орех. На вид капитану было за пятьдесят, и казался он довольно крепким – это впечатление усиливал большой твердый живот, который словно влез между нами.
– Рад снова видеть вас, господин Эндо.
Эндо-сан представил меня капитану Альберту ван Добблстину.
Услышав мое имя, он изучающе посмотрел на меня:
– Хаттон, из компании?
– Да, – ответил я, бросая взгляд на Эндо-сана и думая, что капитан наверняка держит камень за пазухой.
Мальчишка-малаец втащил нашу поклажу на борт и привязал сампан к пароходу. Мы зашли под брезент, и деревянная палуба заскрипела. Эндо-сан сел, а я облокотился на леерное ограждение, наслаждаясь ветром и водными брызгами, которыми меня обдало, когда пароход, вздрогнув, вернулся к жизни. Из трубы, словно кулак боксера, вылетело облачко густого черного дыма и развеялось на ветру, сменившись равномерным серым потоком, который хвостом потянулся за нами.
Я надел соломенную шляпу и глупо улыбнулся Эндо-сану. Удержаться было невозможно; возбуждение и предвкушение нового пели у меня в крови и кружили голову.
– Вижу, ты ни разу не ходил на таких судах?
– Никогда в жизни.
Когда мы ездили в Куала-Лумпур с отцом, мы всегда путешествовали по железной дороге – по затянутым дымкой известняковым холмам, сквозь темно-зеленый лес.
– Тогда тебе точно понравится. Спешить не будем, потому что мне нужно кое-где остановиться.
Я беззаботно махнул рукой. Расстояние от Пенанга до Порт-Светтенхема[42], где нам предстояло сойти на берег, чтобы доехать до Куала-Лумпура, составляло пятьсот миль. Мы должны были идти вдоль береговой линии, большую часть пути не теряя ее из виду.
– Кажется, капитану я не понравился. – Я кивнул в сторону рубки.
– Альберту? Он служил в компании твоего отца, ходил по реке Янцзы в Китае, пока год назад его не уволили.
– Почему?
– Из-за жалоб команды – он часто распускал руки. И к тому же почти всегда был пьян. Не волнуйся, сейчас он трезвый. А когда он трезвый – таких капитанов, как он, еще поискать. Моряки с Янцзы – самые лучшие.
Я оглянулся на рубку, гадая, лично ли отец его уволил. Когда речь шла о благополучии его предприятий, Ноэль Хаттон был тверд и непоколебим. По сплетням, ходившим в компании, я знал, какой проступок оказался решающим: отец бы никогда не потерпел пьяницу за штурвалом. Мне стало на секунду жаль капитана Альберта, но, судя по всему, тот неплохо устроился.
Мы съели поздний завтрак, приготовленный мальчишкой-малайцем: рис, сваренный в кокосовом молоке со сладко-острой пастой из анчоусов и отлично поджаренным яйцом сверху, – я сказал Эндо-сану, что это называется «наси-лемак». Капитан Альберт присоединился к нам, прихлебывая кофе из эмалированной кружки с оббитыми краями. Он протянул нам маленькую баночку:
– Намажьтесь, когда припечет.
Я открыл ее и понюхал.
– Кокосовый крем.
– На травах и растительном масле. Сам делаю. Защищает от солнечных ожогов.
Крем скоро пошел в дело, потому что мы оказались в настоящем пекле. В небе не было ничего, кроме солнца: облака его покинули. Мы шли по самому знаменитому проливу в мире[43], повторяя маршрут, по которому уже сотни лет бороздили воды мореплаватели: китайцы, арабы, португальцы, голландцы и англичане. А до них – кто знает?
Я сел рядом с Эндо-саном и довольно вздохнул. Он взглянул на меня поверх книги, которую читал:
– Доволен?
Я кивнул и принялся рассказывать о визите к тете Мэй. Он отложил книгу и откинулся на спинку стула.
– Расскажи про свою мать.
Я рассказал то, что помнил, бродя по отмелям своей памяти.
– А теперь мой дед, которого я никогда не видел и который отказался от матери, когда та вышла за отца замуж, хочет со мной познакомиться.
– Тогда тебе надо с ним встретиться. Семья – это самое важное, что у тебя есть и будет.
– Вы на самом деле считаете, что мне стоит познакомиться с дедом?
– Хай[44]. Возможно, он тебе даже понравится. – И Эндо-сан вернулся к книге.
Я думал о деде, с которым никогда не встречался, гадая, чего ему от меня нужно. Сверившись с собственными чувствами, я обнаружил, что не чувствовал к деду почти ничего, кроме проблесков упрямой неприязни, происходивших больше от чувства отверженности, чем от чего-то еще.
К середине нашего путешествия двигатель застучал с другим ритмом. Было три часа пополудни, и я уснул на палубе. Проснувшись, я почувствовал, что мы слегка изменили курс. Я сложил ладонь козырьком и огляделся.
Мы подходили к прибрежным мангровым болотам. Береговая линия приближалась, волны украшали прибрежные скалы белой пенистой оторочкой. Вместо твердой земли берег представлял собой бесконечные заросли мангровых деревьев, корни которых были обнажены начинавшимся отливом – на вид они были скользкими, блестели от влаги и напоминали искореженные подагрой суставы. Вода вокруг потеряла бирюзовый оттенок, испорченная ржавым корневым настоем, как перестоявший чай.
Птицы гонялись за собственным отражением в воде и то вылетали из джунглей, то залетали обратно, поднимаясь высоко над деревьями.
Двигатель заглох, и я вдруг услышал тишину болот, пронизанную птичьими трелями и жужжанием насекомых. Плеск воды у корней звучал уныло. Пока мы покачивались на прибрежных волнах, мальчишка-малаец бросил якорь. В разрыве мангровых зарослей показалась причальная платформа. По ней бегала дворняга, которая облаивала нас, кидаясь из стороны в сторону так бессмысленно и глупо, как могут только собаки.
– Где мы? – поинтересовался я у Эндо-сана, когда тот вылез из рубки.
– В двадцати милях к югу от острова Пангкор. Ты так крепко спал, что я не стал тебя будить, когда мы проплывали мимо. Мы сойдем здесь, в Кампунг-Пангкоре.
– А что мы будем здесь делать?
– Навестим друга.
Мальчишка-малаец загрузил сампан ящиками из трюма. Мы спустились в лодку по веревочной лестнице, и капитан Альберт повез нас к пристани. Эндо-сан держал длинный ящик, который я помогал ему загрузить на корабль. Ящик был на удивление тяжелый, но я удержался от вопросов о его содержимом.
К тому времени, когда мы добрались до пристани, там собралась маленькая толпа. Она состояла сплошь из малайцев, темнокожих и широкоглазых, которые пялились на нас и громко горланили.
Едва мы успели подняться на платформу, как сквозь толпу протиснулся низенький японец и поклонился Эндо-сану.
Они пошли вперед, говоря между собой по-японски. Я шел следом на некотором расстоянии, слыша, как капитан Альберт кричит собравшимся, чтобы те позаботились о ящиках. За мангровым болотом оказалась оживленная деревня. Узкие улочки покрывала скользкая грязь. По маленьким огородам, разбитым перед деревянными хижинами на сваях, бегали куры. Деревню окружало изогнутое устье реки, по берегам которой протянулся ряд привязанных к шестам рыбацких лодок, с бортов которых комками пушистой плесени свисали рыболовные сети.
Вместе с низеньким японцем мы вошли в продовольственный магазин, владельцем которого он оказался. Он закрыл дверь и сгреб в сторону лежавшую на прилавке соленую рыбу. Магазин весь пропах старым луком, перцем-чили и мышами. Хозяин раскурил трубку, увидел на лице Эндо-сана выражение недовольства и тут же торопливо ее загасил.
– Каназава-сан, – представил его Эндо-сан.
– Конитива[45], Каназава-сан, – поприветствовал его я, поклонившись.
Он удивился, но вежливо ответил на приветствие.
Эндо-сан открыл ящик и вынул из него винтовку. Душный воздух наполнился запахом оружейной смазки и пороха, и меня замутило.
Эндо-сан повел меня по тропинке в зарослях папоротника, и я впервые в жизни попал в настоящие малайские джунгли. По стволам деревьев ползали жуки, царапая по коре клешнями, точь-в-точь как крабы. Когда мы задевали кустарник, из него выпархивали, разлетаясь прочь, бабочки размером с ладонь. Деревня осталась позади, и я знал, что не нашел бы дороги обратно. Мы шли уже полчаса, перелезая через поваленные деревья и высохшее русло реки, покрытое гладкими булыжниками. Наконец вышли на прогалину, и Эндо-сан снял винтовку с плеча.
Из кармана он достал маленькую коробочку с пулями и зарядил винтовку.
– Почему я должен учиться стрелять? – Изабель была чемпионкой по стрельбе в Пенангском стрелковом клубе, но меня этот спорт никогда не привлекал.
– Я твой сэнсэй, и мои обязанности не ограничены додзё.
Он обвел вокруг широким жестом, указывая на лес, на колонны деревьев, убегавшие вверх под изумрудный навес.
– Твой додзё – это весь мир.
Он вручил мне винтовку и ножом вырезал на дереве маленький кружок. До дерева было слишком далеко.
– Используй принципы айки-дзюцу. Сосредоточься, целься мыслями, своей ки. Дыши свободно и расслабься.
Я колебался. Впервые с момента нашей встречи мне не хотелось следовать его указаниям. Увидев мои сомнения, он показал движение, получившееся у него плавно и уверенно. Глаз прильнул к прицелу, тело встало в позицию. Я услышал вдох и звук выстрела. Раздался маленький взрыв, кора разлетелась в щепки, и раскатившееся эхо запустило в полет тысячи захлопавших крыльев.
– Делай так, как я тебе показал.
Ослушаться его голоса было невозможно.
Я снова взял винтовку и повторил его движения с такой аккуратностью, на какую только был способен. Ружье оказалось тяжелым, и первый выстрел пролетел по дуге высоко в листву, а я, пошатнувшись, отступил назад.
– Вытяни руку, не сгибай ее, и отдача тебя не сдвинет.
У меня звенело в ушах, но я вернулся в устойчивое положение. Постепенно мне удалось сделать все как надо, хотя к тому времени дерево было совсем изуродовано. По стволу, словно кровь из пробитой артерии, тек сок, а вокруг корней валялись щепки.
Мы закончили, когда я настрелялся до дрожи в руках и онемевших плеч.
– Мне же не придется этого делать, верно?
– Нет. Но навык может оказаться полезным. Когда в нашу страну пришли американцы, мой дед научил моего отца стрелять. Заполучить иностранное оружие было практически невозможно, но деду удалось. А меня – на похожем оружии – научил отец.
– Зачем Каназаве-сану эти винтовки? – спросил я, когда Эндо-сан дал мне секунду передышки.
Я попытался получить ответ на мучивший меня вопрос, зайдя с другой стороны. Эндо-сан много раз повторял: «Веди разум, а все остальное последует». Учиться обращению с винтовкой в джунглях было совсем не то же самое, что в легкой атмосфере Пенангского стрелкового клуба, где тренировалась Изабель. Все наше путешествие, начавшись на радостной ноте, теперь наполнилось неизвестностью. Возможно, из-за того что мы находились в сердце диких джунглей, где всякое могло случиться. Стремясь к чему-то, выходившему за узкие рамки привычной жизни, я заплыл слишком далеко от берега; внезапно единственным моим желанием стало вернуться домой.
Меня не переставало удивлять, как Эндо-сану удавалось чувствовать любое мое настроение и распознавать неуверенность. Он забрал винтовку и произнес:
– Умение стрелять не означает, что ты должен применять оружие на практике. Я бы очень хотел, чтобы тебе никогда не пришлось его применять. Я никогда не применял оружие против кого бы то ни было, особенно такое грубое, как огнестрельное. Если будешь силен здесь, – он легко коснулся моей головы, – никто не сможет заставить тебя им воспользоваться.
Он сел на корень фигового дерева.
– Понимаешь?
– Сопротивление. Чтобы укрепить разум, необходимо сопротивление, что-то достаточно прочное, чтобы с ним сражаться.
Эндо-сан кивнул.
– Ты же видел, Каназава-сан держит продовольственный магазин. Иногда ему приходится заказывать особые товары. Он заботится о японских скупщиках каучука в этом районе. На его деревню стали нападать пираты. Он вынужден иметь средства самообороны.
– Пираты? Откуда?
Он пожал плечами:
– С Суматры, с Явы. Рыбаки боятся ходить в море, страдает рыбный промысел.
– А как Каназава-сан здесь оказался?
Эндо-сан не ответил. Он встал и поклонился.
– Урок окончен. Уже темнеет. Нам пора возвращаться в деревню.
Пока он вел меня к выходу из джунглей, я понял, что, несмотря на мои попытки направить его мысли туда, куда мне хотелось, он без усилия оторвал меня от земли и крутанул в воздухе. С одной стороны, мне очень хотелось узнать то, о чем он промолчал, но с другой – я получил очередное напоминание, какой замечательный учитель меня избрал, и это было для меня очень важно.
Каназава-сан устроил нас у себя дома. За ужином вокруг нас хлопотала его жена, подливая чай и саке. Вместе с нами ели несколько скупщиков каучука. Все они были довольно молоды, говорили по-малайски, и внутри каждого чувствовалась неизъяснимая стойкость. Я не умел распознавать это качество, пока не начал тренироваться с работниками консульства, – и только тогда до меня дошло, что встреченные мною скупщики напоминали хорошо обученных солдат.
Разговор шел про недавнее нападение пиратов.
– Новое оружие очень кстати, – заявил один из них. – Теперь мы от них избавимся.
– Мы и так многих порешили, – заявил другой, поднимая чашечку с саке.
Скупщики хором засмеялись, но с количеством выпитого их настроение ухудшалось.
– Эндо-сан, откуда вы родом?
– Из деревни Ториидзима, Тоси-сан.
– Там так красиво! Однажды я видел святилище на восходе солнца. Хотелось бы еще разок на него взглянуть. Скучаете по дому?
Тоси обвел взглядом собравшихся за столом. Вопрос не предназначался никому конкретно, но все скупщики каучука посмотрели на Эндо-сана.
– Скучаю. Как и мы все. Уверен, что вы скучаете по семьям и женщинам, которые вас ждут, – сказал Эндо-сан, и в его голосе послышалась грусть. – Но у нас есть долг. Если мы изменим долгу, мы изменим и своей стране, и семье.
С этими словами он решительно посмотрел на меня, словно надеясь, что когда-нибудь я его пойму.
Следующее утро Эндо-сан провел в совещаниях с Каназавой-саном, а мне оставалось только бродить вдоль реки, не сводя глаз с берега, потому что в манграх прятались крокодилы. Я вспомнил малайскую народную сказку про оленька, который, придя к реке на водопой, угодил ногой в пасть крокодила. И он избежал верной смерти, заставив хищника поверить, что его нога – это просто коряга мангрового дерева.
На ржавом мелководье неподвижно стояли аисты и наблюдали за мной. Ветру было под силу шуршать только макушками джунглей, а в пространстве под навесом листвы царил полный покой.
Аисты услышали самолеты раньше меня. Под неистовое хлопанье крыльев над холмами и вдоль устья реки на бреющем полете пролетели два истребителя «Буффало» королевских военно-воздушных сил Австралии. Самолеты, сверкая солнечными бликами на кабинах пилотов, направились к морю, а аисты, расправив крылья, взмыли над рекой и исчезли в кронах деревьев. Не замеченный мной крокодил рванул к реке, чтобы зарыться в ил.
Эндо-сан вышел из магазина Каназавы-сана, и я отправился ему навстречу.
– Готовься к отъезду. У нас будет еще пассажир.
Двое японцев, которых я видел накануне вечером в доме Каназавы-сана, вывели из деревянной лачуги человека со связанными руками и повели его на причал.
– Но он же японец.
– Это усугубляет его преступление.
Я ждал объяснений.
– Ясуаки поймали за кражей из магазина Каназавы-сана. Он занимался этим несколько недель подряд.
– Зачем он это делал?
– Готовил побег, чтобы избежать выполнения долга. Его прислали сюда закупать для родины каучук. А вместо этого он развлекался с местными женщинами и влюбился в одну из них. Кража провианта и боеприпасов должна была помочь ему сбежать с этой женщиной.
– И за это его надо наказывать?
– Ты хорошо усвоил свои уроки, но еще не до конца понял, насколько важно для нас понятие долга.
– Долг превыше любви?
Я подумал о словах Эндо-сана, сказанных накануне за ужином: «Если мы изменим долгу, мы изменим и своей стране, и своей семье». Я и раньше слышал, что японцы высоко почитают долг, но, увидев собственными глазами, как самая вечная из человеческих потребностей сгибается его неумолимым бременем, усомнился в его ценности.
Уловив мою интонацию, он смягчил сказанное:
– Такова наша традиция. Это невозможно изменить.
– Что с ним сделают?
– Это будет зависеть от решения властей в Куала-Лумпуре. Скорее всего, отправят обратно в Японию.
– А он еще увидится с той женщиной?
Эндо-сан покачал головой и спустился в сампан.
Мы прошли мимо нескольких рыбацких лодок, отважившихся бросить вызов пиратам и теперь возвращавшихся домой после ночного лова. Люди на борту явно узнали «Перанакам», потому что принялись дудеть в рожки и звать капитана Альберта. Когда мы подошли к Порт-Светтенхему, из моря выпорхнул косяк летучих рыб и парил бок о бок с нами, пока не плюхнулся обратно в воду. Я стоял на корме, дожидаясь, когда рыбы появятся снова, потеряют связь с морем и на несколько секунд обретут новое воплощение, вдыхая не воду, а ветер.
Ясуаки, японский скупщик каучука, поставивший любовь выше долга, наблюдал за мной. На борту Эндо-сан попросил меня развязать ему руки, и теперь он оперся на фальшборт со словами:
– Мне тебя жаль.
– Почему? – Я сложил ладонь козырьком в надежде снова увидеть летучих рыб.
– Дружба с нами не доведет тебя до добра.
Я отвернулся от моря и посмотрел на него повнимательнее. На вид ему было столько же лет, сколько Эдварду, может, немного больше. До сих пор он хранил молчание, наверное, думал о женщине, с которой его разлучили.
– Как ее зовут?
– Ты первый, кто спросил, как ее зовут. Но какое это имеет значение? – Несмотря ни на что, вопрос явно был ему приятен.
– Мне бы хотелось узнать.
Он задержал на мне взгляд.
– Ее зовут Аслина.
– Она из той деревни?
Он покачал головой:
– Ее отец заведовал столовой на аэродроме рядом с деревней. Ты видел самолеты. Они летают там каждый день.
Накануне я нашел в магазине Каназавы карту и внимательно ее изучил. Деревня, где мы ночевали, находилась в часе пути от Ипоха. Взлетную полосу для военной авиации в получасе пешего хода на восток от деревни японский торговец пометил красным карандашом.
– И она стоила того, чтобы ради нее изменить долгу?
– Я не хотел оказаться в положении, когда был бы вынужден причинить вред ей или ее родным.
– Вред? Но как?
Но он с тоской на лице отвернулся смотреть на летучих рыб.
– Наверное, ты по-настоящему ее любишь.
Мне вдруг стало грустно. Я никогда не испытывал таких чувств. Изабель часто распространялась на эту тему, но мы над ней подшучивали. Я привык думать, что любовь – это то, что волнует молоденьких девушек, но вот передо мной стоял умный с виду мужчина, который испытал это чувство и которому предстояло дорого за него заплатить: его репутация была погублена, а любимая девушка навсегда потеряна.
– Ты когда-нибудь встречал того, кто настолько тебе близок, настолько тебе подходит, что все остальное теряет важность? Того, кто без слов понимает каждый твой взгляд?
Я взглянул на него, сомневаясь, верно ли понял то, что он пытался сказать.
– С Аслиной все было именно так. А долг? – В его голосе прозвучала горечь. – Долг – это идея, придуманная императорами и генералами, чтобы заставить нас выполнять приказы. Будь осторожен, когда в тебе говорит долг, потому что за ним часто прячутся голоса других. Тех, кому безразличны твои интересы.
У меня оставались еще вопросы, но к нам подошел Эндо-сан.
– Собирайся. Порт-Светтенхем уже скоро.
Мы прибыли в Порт-Светтенхем ближе к вечеру. Ясуаки увели конвоиры из японского посольства. Я поднял руку и робко помахал ему, но он мне не ответил.
За нами приехала машина с водителем-японцем и повезла нас в Куала-Лумпур. Через час мы въехали в город, и я вспомнил, как приезжал сюда в последний раз. Это было почти десять месяцев тому назад, когда мы праздновали сорокадевятилетие отца в клубе «Далматинец» прямо перед полем для крикета в центре города. На поле кипела жизнь: игроки бегали между тенями от зданий суда, возвышавшихся через дорогу. Мяч со смачным стуком ударялся о биту, и следом раздавался хор криков в поддержку отбивающих. Обычный день в крупнейшем городе Малайи: англичане покидали душные кабинеты, отправлялись в «Далматинец» на джин-тоник и партию в крикет, потом возвращались домой принять ванну и ехали обратно в клуб на ужин и танцы. Приятная жизнь, жизнь богачей, полная праздности и наслаждений.
Японское посольство располагалось в перестроенном бунгало на холме сразу за отелем «Коркозой», некогда официальной резиденцией резидент-генерала Малайских федеративных штатов. К нему вела прохладная, тенистая дорога, которую кроны старых малайских падуков засыпали листьями, сухой корой и сучками, хрустевшими под шинами. Часовой на въезде отдал нам честь.
Молодой парень в военной форме отнес вещи в отведенные нам комнаты. Сразу же заработал вентилятор. Когда мы вышли на веранду, нам подали бокалы чая со льдом.
Посольство выходило на лесистый склон, густо поросший огненными деревьями. Я пил чай и размышлял о понятии долга, всю дорогу не дававшем мне покоя. Оно было таким расплывчатым и, как мне тогда казалось, бессмысленным. А как же свобода выбора, с которой мы родились?
В начале моего обучения Эндо-сан говорил, насколько серьезен принимаемый им долг учителя. Этот долг никогда не предлагали кому угодно или по случаю. Чтобы убедить сэнсэя принять его, будущему ученику нужны были рекомендательные письма. Преподавание никогда не мыслилось само по себе, без сопутствующих обязанностей и обязательств, и постепенно я это понял. Но у меня в мозгу продолжали звучать слова Ясуаки, предостерегавшие о долге, генералах и императорах.
Внезапное беспокойство заставило меня допить оставшийся чай одним глотком. Эндо-сан кивком пригласил меня спуститься по лестнице:
– Нам нужно засвидетельствовать почтение Саотомэ Акасаки-сану, послу в Малайе.
Несмотря на то что бунгало было построено в традиционном англо-индийском стиле, с широкими деревянными верандами и высокими легкими потолками, интерьер выдерживался исключительно японский. Комнаты разделяли бумажные ширмы-сёдзи, в хорошо освещенных местах висели свитки с каллиграфией, а в воздухе, потревоженном нашим движением, витал едва уловимый аромат очищающих благовоний. На низких столах стояли лаконичные, скелетообразные композиции из цветов.
– Эти композиции делает лично Саотомэ-сан. Его икебаны получили несколько призов в Токио.
Еще один юнец в военной форме раздвинул дверь, и, прежде чем войти, мы сняли хлопчатобумажные тапочки, оставив их у порога. Стены комнаты были совершенно голыми, если не считать фотографии угрюмого человека. Эндо-сан опустился на колени на соломенный мат и поклонился портрету. Я этого не сделал, но сделал вывод, что это портрет Хирохито, императора Японии. Мы уселись на пятки и стали ждать Саотомэ-сана. Его приход вызвал шквал поклонов, после чего мы наконец устроились поудобнее за низким деревянным столом.
Посол отличался благородной внешностью, почти надменной, если он не улыбался. Улыбка превращала его в обычного привлекательного мужчину. В темной хакаме и черно-серой юкате, украшенной рисунком из серебряных хризантем, он выглядел намного старше Эндо-сана, хотя его движения были такими же изящными.
– Это и есть ваш ученик, о котором я столько наслышан? – по-английски спросил посол, улыбаясь мне. Его голос был тонкий и ломкий, как рисовая бумага. Его вполне можно было представить чьим-нибудь дедом.
– Хай, Саотомэ-сан, – ответил Эндо-сан, сделав мне знак разлить по чашкам горячее саке.
– Как его успехи?
– Хорошо. Он очень сильно продвинулся, как физически, так и внутренне.
Эндо-сан еще никогда не комментировал мое обучение на публике. Услышать похвалу перед послом было приятно. Она усилила мягкое тепло от саке.
Они тут же перешли на японский, и пожилой человек пристально поглядывал на меня, чтобы увидеть, понимаю ли я сказанное. Акцент у него был слегка грубее, чем у Эндо-сана, но после нескольких предложений я без затруднений последовал за течением их разговора.
Нам подали ужин, сервированный на маленьких фарфоровых тарелках, на каждой из которых лежало всего по одному или по два кусочка еды. Мне понравились маринованный угорь, цыпленок в сладком соусе и маленькие рулетики из сырой рыбы и риса, завернутые в водоросли. Оба японца ели, демонстрируя изысканные манеры: пробовали еду палочками, отпускали замечания о ее вкусе, цвете и текстуре, словно приценивались к предметам искусства. Я же умирал от голода, и мне приходилось сдерживаться, чтобы не заглатывать слишком много и слишком быстро.
– Как идут дела на Пенанге? – поинтересовался Саотомэ, кладя палочки на подставку из слоновой кости.
– Все спокойно и без происшествий. Наши люди довольны, и нет никаких поводов для беспокойства. Мы нашли подходящий дом на горе Пенанг, чтобы снять в аренду для сотрудников с семьями. Я покажу вам фотографии. В остальном мое свободное время практически не ограничено, и мы путешествуем по острову.
Саотомэ-сан улыбнулся:
– Ах какая прекрасная пора, верно?
Он перешел на английский. Я перестал жевать, поняв, что он обратился ко мне. Внезапно пожилой человек уже не выглядел добродушным. Я почувствовал себя как мышь перед тигром.
– Вы много про меня знаете. – Нарушив все усвоенные уроки, я посмотрел ему прямо в лицо.
– Нам важно знать своих друзей. Я слышал, твой отец возглавляет самую крупную торговую компанию в Малайе?
– Не самую. Самая крупная – это «Эмпайр-трейдинг».
– У нас есть предприниматели, интересующиеся Малайей. Твой отец согласился бы с ними сотрудничать? Взять в партнеры? Они бы очень хотели приобрести долю в его компании.
Его вопросы заставили меня задуматься. В глубине души я подозревал, что от моего ответа может зависеть наше будущее. И ответил, тщательно подбирая слова:
– Думаю, он будет готов выслушать предложение, ведь он не имеет ничего против ваших соотечественников, но я не могу говорить за отца. Вам придется спросить его самого.
Саотомэ откинулся назад.
– О! Думаю, так мы и поступим. – Он взял еще один кусок рыбы. – Ты согласился бы работать на нас после окончания учебы? Как я понял, тебе остался всего один год.
Я вопросительно взглянул на Эндо-сана.
– В каком качестве?
– Переводчика, через которого мы сможем общаться с европейцами и малайцами. Своего рода посла доброй воли.
Саотомэ увидел мои колебания.
– Не отвечай прямо сейчас. Но могу тебя уверить, что работа будет интересной.
Я пообещал Саотомэ подумать над его предложением, и он улыбнулся:
– Почему бы тебе не взять еще угря? Ты, я вижу, умираешь с голоду.
Дверь-сёдзи раздвинулась, и стоявший за ней солдат опустился на колени и поклонился Саотомэ. Рядом с ним стояла юная китаянка в традиционном одеянии, ее волосы были стянуты в два гладких пучка.
Между нами и двумя коленопреклоненными фигурами повисло молчание. Затем Саотомэ произнес:
– Подними ей лицо.
Солдат завел палец девушке под подбородок и подтолкнул его вверх.
– Распахни ее платье.
Та же рука оторвалась от девичьего подбородка и отвернула ворот платья, приоткрыв одну грудь, еще не принявшую окончательной формы, не налившуюся зрелостью.
Саотомэ изучил увиденное с едва заметной, как надрез, улыбкой. У него дрогнул кадык на шее, а кончик языка коснулся угла губ, словно кисть художника сделала заключительный мазок, доведя полотно до совершенства.
Угорь уже не казался мне таким сладким.
Несколько следующих дней я оказался предоставлен самому себе. Эндо-сан совещался с Саотомэ, а я бродил по улицам. Я был разочарован, потому что надеялся показать учителю город и отцовскую контору. В одиночестве я бродил по торговому центру, восхищаясь новыми магазинами и людскими толпами. Как и Пенанг, город был разделен на зоны по этнической принадлежности жителей. Для общения с местными китайцами мне пришлось напрягать память, выуживая из нее фразы на кантонском диалекте. В отличие от китайцев Пенанга, прибывших из Хок-кьеня, почти все местные происходили из провинции Квантун; они польстились на байки о богатстве и процветании вернувшихся в Китай соплеменников, которым выпало разбогатеть на коварных, выпивающих душу оловянных рудниках вокруг Куала-Лумпура и в долине реки Кинто, где стоял Ипох.
Я зашел в чайную и снова подумал о деде. Что он за человек, если вот так полностью отказался от моей матери? Что такого дурного в том, чтобы выйти замуж за того, кто не принадлежит к твоему народу? Почему всему миру это так важно?
Владелец чайной подошел принять у меня заказ, по-английски спросив, чего мне угодно. Когда я ответил ему на кантонском, на его лице появилось удивление, тут же сменившееся отвращением. Это был мой крест: моя внешность была слишком чужестранной для китайцев и слишком восточной для европейцев. Я был не один такой; в Малайе имелось целое сообщество так называемых евразийцев, но я все равно чувствовал, что не стал бы для них своим. Я чувствовал себя так же, как должен был чувствовать себя Эндо-сан и остальные японцы, – их равно ненавидели как местные, так и англичане с американцами, потому что подвиги японцев в Китае постепенно превращались в тему ежедневных дискуссий, в которых участвовали все – от уличных торговцев до европейцев, цедивших в «Далматинце» джин со льдом. Но я успел узнать их изнанку: хрупкую красоту их жизненного уклада, умение ценить печальные, преходящие проявления природы и жизни в целом. Разве такая восприимчивость ничего не значила?
Я мысленно вернулся к разговору с Саотомэ. У всего сказанного точно было двойное дно. Чего хотели японцы: создать компанию-конкурента или предложить выкупить нашу? Я знал, что отец не продаст ни доли. В том, что касалось образа мыслей, отец был по-своему таким же представителем Востока, как и коренные жители Пенанга. Компания должна была принадлежать только нашей семье. Грэм Хаттон не позволил бы ее продать. Единственным для японцев способом заполучить фирму «Хаттон и сыновья» было отобрать ее силой, но англичане бы никогда этого не допустили.
На вокзале я позвонил тете Мэй. На платформах толпились пассажиры, раннее солнце скользило по луковицам – макушкам минаретов, пробираясь в лазейки между куполами и арками в мавританском стиле. Этот вокзал был одним из красивейших зданий, которые я когда-либо видел. Эндо-сан сидел на скамье, читая очередное досье, полученное от Саотомэ. Из окна в крыше падал сноп солнечного света, окутывая его сиянием.
Я сообщил тете Мэй, что сойду в Ипохе, и взял адрес деда.
– Пожалуйста, тетя Мэй, предупреди его, что я приеду.
– Да-да, конечно предупрежу. Я рада, что ты на это решился.
– Я хочу сказать ему, что он был не прав, так плохо поступив с мамой. В их с отцом браке было много хорошего.
Помолчав немного, она согласилась:
– Конечно, много хорошего. И ты – доказательство этого.
Эндо-сан замахал мне, поблагодарив ее, я повесил трубку и сел в поезд.
Путешествие было приятным – за окном мелькал зеленый пейзаж, иногда прерывавшийся скоплениями выходящих к путям хижин. Каждый раз, когда мы замедляли ход, проезжая мимо такой деревни, вдоль состава бежала кучка голых детей, и мы опускали окна, чтобы купить у них еду и напитки. В грязной жиже рисового поля лежал буйвол, а один раз нам пришлось остановиться, чтобы пропустить через рельсы слониху со слоненком. Подъезжая к Ипоху, поезд пересек широкое озеро с такой гладкой и зеркальной поверхностью, что все десять минут мне казалось, будто мы скользим по разлившейся ртути. Рядом летали цапли, паря над вагонами и кругами заходя на посадку в тростниковые заросли по краям озера. Показались грязно-белые известняковые скалы Ипоха.
– Мне скоро сходить.
– Справишься?
– Думаю, да. Вряд ли так трудно встретиться с кем-то, кто никогда ничего для меня не значил.
– Ты не должен обижаться на него или судить, пока не узнаешь, что он за человек.
– Я не уверен, что успею узнать, что он за человек.
Мысль о налаживании связи и понимания между мной и дедом была мне неприятна, и я начинал жалеть, что решился на поездку. У нас не было ничего общего.
– Не надо давать задний ход. У меня нет ни малейших сомнений, что твой дед позаботится о том, чтобы вы познакомились как следует. И я уверен, что он добьется этого самым необычным способом.
– Вы с ним знакомы, да? – догадался я.
– Знаком, – подтвердил Эндо-сан.
Я хранил молчание, и это его задело:
– Не хочешь спросить, когда и как мы с ним познакомились?
– Уверен, у вас были веские на то причины.
Я мысленно вернулся в тот день на уступе горы Пенанг, когда я решил всецело ему довериться. Я сказал Эндо-сану об этом, и его глаза потемнели от грусти.
– Сумимасен[46]. Прости меня, – произнес он, помолчав.
Я собирался спросить, за что он извинился, но поезд замедлил ход, и мы подъехали к вокзалу Ипоха. Я прибрал на столике в купе и выкинул пакеты из-под еды.
– Тебе пора.
Учитель снял мою сумку с багажной полки. Потом открыл бумажник:
– У тебя есть деньги?
– Да, – улыбнулся я его заботе. – На всякий случай, мой дед – один из самых богатых людей в Малайе.
– Все равно возьми. Увидимся на Пенанге. Приезжай на остров, когда вернешься.
– Приеду.
Я быстро обнял его и спустился на платформу. Обернувшись, помахал ему и пошел к выходу.
Я не удивился, обнаружив, что меня ждала машина. Старый водитель-индиец стоял привалившись к кузову, но тут же выпрямился, увидев, как я выхожу из здания вокзала.
– Господин Хаттон?
Я быстро кивнул.
– Дом вашего деда совсем близко. – Он распахнул передо мной дверцу.
Я никогда не бывал в Ипохе. Отец никогда не возил нас сюда, несмотря на то что нам принадлежали рудники в долине реки Кинта, окружавшей город. Когда-то Ипох был крошечной деревушкой на оловянных копях, которую враждовавшие князья султаната Перак вырывали друг у друга, пока не вмешались англичане, помешавшие бесконечным войнам перекинуться на их протектораты, расположенные по соседству. На рудники скоро завезли китайских кули, и благодаря их умению и усердному труду деревушка выросла в довольно крупный, пусть и не особенно приглядный, город с железнодорожным вокзалом, школами, судами и богатыми кварталами. Ипох был знаменит пещерами в окружавших его известняковых скалах. Во многих из них когда-то жили отшельники и мудрецы, пожелавшие медитировать в полном уединении от мира. После того как они умерли или просто исчезли, в пещерах построили храмы, чтобы их обожествить.
В городе было жарко и пыльно, практически отсутствовала зелень, а от известняковых скал отражалось палящее солнце. Мы миновали городские улицы и свернули на Тамбун-роуд. Особняки на ней принадлежали китайским рудничным магнатам, большинство из которых начинало полуголыми кули на рудниках. Сколотив состояния, они построили себе дома в европейском стиле, и поначалу мне показалось, что я вернулся на Нортэм-роуд на Пенанге.
Машина въехала в ворота типичного пенангского – благодаря деревянной отделке, центральному портику и фронтону – дома. Отличался он только цветом, целиком был выкрашен в светло-желтый – ни один европеец не выкрасил бы стены в такой цвет.
Выйдя из машины, я увидел на крыльце тетю Мэй.
– Что ты здесь делаешь?
– Сюда от Пенанга добираться всего три часа. Приехала навестить отца.
Несмотря на легкое раздражение от тетиного маневра, я был рад увидеть знакомое лицо. Дом производил угнетающее впечатление. По обе стороны от входных дверей из толстых деревянных реек, горизонтально вставленных в раму и похожих на решетку в тюремной камере, вздыбились на пьедесталах мраморные львы. Внутри было темно, но на мраморном полу поблескивал цветочный орнамент. На стенах висели большие портреты мандаринов с косами, сидевших на простых изящных стульях. В центре коридора шла наверх изогнутая лестница. Двери по обе стороны открывались в парадные гостиные.
Тетя Мэй привела меня в комнату, где вплотную к стенам стояло только четыре стула розового дерева, по два с каждой стороны. На третьей, пустой стене висел старинный триптих, изображавший домашние сценки из жизни мандарина. Напротив триптиха располагался отрытый дворик, чуть заглубленный посередине, по углам которого стояли четыре больших нефритовых кувшина. На деревянной подставке в центре одиноко стояло миниатюрное дерево. Пока мы ждали, служанка подала нам чай Железной богини милосердия[47]. В доме было тихо, если не считать птичьих криков и стрекотания ласточек под карнизами. Издалека доносился шум воды, льющейся на камни: он смягчал атмосферу дома и словно вносил прохладу. За дверью раздались шаги, и мы с готовностью встали.
Он вошел в комнату один, в традиционном халате-ципао, какие носили мандарины. Кху Уань был высоким, крепко сбитым человеком, и одежда не могла скрыть натренированность его рук, которые когда-то по восемнадцать часов в день таскали из шахт воду с песком (по крайней мере, так рассказывала тетя). Еще она говорила, что ему уже шестьдесят лет, но в тот день дед показался мне очень внушительным, несмотря на возраст.
Встретившись впервые в жизни, мы изучали друг друга с осторожным любопытством. У него были мягкие седые волосы и широкие умные глаза, быстро моргавшие за очками без оправы. Тетя Мэй укротила свою естественную живость, и воцарилась глубокая тишина. Он указал на стул.
– Садись, пожалуйста, – произнес он по-английски низким раскатистым голосом, уверенным и твердым.
Затаив удивление, я вернулся на стул. Его грубоватые манеры смягчались теплой открытой улыбкой.
– Как прошла поездка?
– Без происшествий, – ответил я, надеясь, что он не уловил в моем ответе намек на иронию.
Он налил мне еще чаю. Потом он достал маленький кусочек нефрита – похожую на травинку тонкую булавку, висевшую у него на шее на тонкой серебряной цепочке, – и быстро окунул в чашку. Взглянув на булавку, вернул ее за воротник. Отточенное многолетней привычкой, это движение было таким естественным, что казалось почти бессознательным как для него самого, так и для тети Мэй.
Теперь он смотрел на меня в открытую, хмуря седые брови, возможно, в надежде найти в моих чертах что-то свое. «Типичный китаец», – подумалось мне. Но я ошибся.
– Ты очень похож на мать.
– Все говорят, что я похож на отца.
– Тогда они просто не знают, что искать.
– И что нужно искать?
– То, что скрыто за чертами лица, нечто очевидное и неосязаемое. Как дыхание в холодную ночь.
Когда я допил чай, он встал со словами:
– У нас в Ипохе сейчас засуха. Ты, наверное, устал от жары. Иди, отдохни и остудись. Поговорим вечером.
Тетя Мэй взяла меня под руку и повела наверх. При этом дед снова улыбнулся.
По тому, с каким видом тетя Мэй вела меня в предназначенную мне комнату, я все понял. Мы поднялись по лестнице и пошли по коридору. Пустоту разбавляли столики в форме полумесяца, придвинутые вплотную к голым стенам, на которых стояли вазы и фигурки трех стариков, представлявших, как потом сказала тетя Мэй, даосскую троицу: Процветание, Счастье и Долголетие.
Тетя открыла дверь и встала на пороге, приглашая меня войти. Комната была обставлена в европейском стиле, а в центре располагалась кровать с четырьмя стойками и скрученной под потолок москитной сеткой.
У окна стоял туалетный столик, в углу – алмари[48] из балийского тика, тяжелый коренастый шкаф, подавлявший своей статью фарфоровый умывальник. Тетя Мэй открыла было рот, но я прервал ее, выставив ладонь:
– Это комната моей матери.
Под скрип деревянных половиц я подошел к окну. Высокие деревянные ставни открывались наружу на узкий балкон, который изгибался над садом, спрятанным от внешнего мира стеной, плотно заросшей вьюном. В центре сада стоял фонтан; я ощутил сдвиг в пространстве и времени и понял, что уже видел его, возможно, в другой жизни, в которую верил Эндо-сан. Присмотревшись, я обнаружил, что он похож на наш фонтан в Истане.
Дед был прав. Стояла удушливая жара, и я с облегчением отступил обратно в комнату. Открыл алмари, но тот оказался пуст.
– После того как она вышла замуж за твоего отца, отсюда все вынесли. Одежду раздарили, книги отправили в библиотеку Ипоха. Ничего не осталось. Как-то раз я приехала, и комната была уже пуста, как сейчас. Я пришла в ярость.
– Что сказала мать, когда все узнала?
– Она ничего не сказала. Но твой отец попросил описать ему фонтан, который ты видишь во дворе, как он выглядел, даже как звучала вода. Его интересовало все до малейшей детали. А потом он построил его копию, чтобы хоть что-то напоминало ей о доме и юности.
Мы сидели на кровати, слушая фонтан и воркование птиц, которым в жару он был как нельзя кстати.
– Хочешь поспать здесь?
– Да, хочу.
Я выспался: звук фонтана меня успокоил. Когда я проснулся, сквозь прорези в ставнях пробивалось послеполуденное солнце, расстелив по полу полосатый ковер. Я ступил на него, и он обжег мне ноги. Медленно вращался вентилятор на потолке, отражая частички света. Снаружи в саду свистели и чирикали птицы, и в комнату тянулся крепкий аромат красного жасмина, ища убежища от жары. Я посмотрел на часы; Эндо-сан должен быть уже на Пенанге.
В дверь постучала горничная, чтобы сообщить, что дед меня ждет. Я умылся над умывальником и пошел вниз, чтобы взглянуть ему в лицо. Я собирался сделать как решил: выразить свое разочарование тем, как он обошелся с матерью, и сообщить, что отец был ей хорошим мужем. Потом я сказал бы, что не вижу смысла в дальнейших встречах и что я собираюсь уехать на следующий же день. Я даже не стал разбирать сумку, чтобы не затягивать с отъездом.
– Выглядишь отдохнувшим. Комната тебе подошла?
– Конечно. Звуки воды и запах цветов хорошо расслабляют.
Мне было интересно, не он ли выбирал мне комнату. Он повел меня в сад, показывая растущие в нем цветы со стойкими пьянящими ароматами. Но красного жасмина я не увидел.
Когда мы подошли к фонтану, он спросил:
– Сходство есть?
Раньше я бы не уловил в тембре его голоса едва различимых, сдерживаемых чувств. Но уроки Эндо-сана открыли мне, что в неподвижности часто есть движение, а в движении – неподвижность. И теперь я безошибочно почувствовал внутри себя тайную смесь сожаления, печали и надежды. Чтобы не поставить его в неловкое положение, я следил за выражением своего лица так же внимательно, как дед – за своим голосом.
Я обошел вокруг фонтана, который так любила мать, и присел на корточки, чтобы рассмотреть резной орнамент из птиц и деревьев на основании чаши и пухлого ангелочка с кувшином в центре. Над поверхностью воды зависли стрекозы, похожие на длинные тонкие перцы-чили. Когда я смотрел на них, ко мне вернулось воспоминание, как расстраивалась мать, когда в детстве мы с Уильямом ловили стрекоз из нашего фонтана в силки.
Мне было шесть, а Уильяму – тринадцать. Он показал мне, как привязывать пойманных стрекоз на нитку. Тогда мне казалось, что гнев матери не соответствовал нашему безобидному поступку. Теперь я понял, почему это так ее огорчало, и мысленно попросил у нее прощения в надежде, что она меня услышит.
Я прищурился и кивнул деду, сказав:
– Да, он очень похож на фонтан у нас дома. Даже звук такой же.
Он присел на бортик фонтана и посмотрел себе под ноги. Когда он поднял голову, я увидел, что выражение его лица смягчилось искренностью слов:
– Это хорошо. Я рад.
Обед был простым, почти аскетическим. Дед уделял мне чересчур много внимания, палочками подкладывая еду мне в тарелку. Мы молча смотрели, как закат закрывает сад золотистым плащом. Я напомнил себе, что должен сказать, что скоро уеду, но моя решимость уже не была такой крепкой, как накануне.
Горничные унесли остатки еды и принесли поднос с изящными чайными чашечками и чайником. Быстрым движением кисти он открыл веер и помахал им на тетю Мэй.
– Пожалуйста, оставь нас.
Она приготовилась возразить, но дед повторил:
– Старшая дочь, уйди, – и ей оставалось только повиноваться.
Она встала со стула и вышла, волоча за собой шлейф раздражения, словно обманутая кошка. Дед явно потешался над этим. Часто моргая, он поднял крышку своей чашки и потянул носом пар. Затем снова достал маленькую булавку и обмакнул в чай. Он увидел, как я наблюдаю за ним, и я воспользовался случаем:
– Зачем вы каждый раз так делаете? Булавка меняет вкус чая?
– Она предупреждает о наличии яда.
– Но вы же не проверяли еду за обедом. – Я был доволен, что поймал его на непоследовательности.
– Я делаю это просто по привычке и только когда пью. Можно сказать, что булавка действительно меняет вкус чая, делает его привычным.
Он протянул мне булавку, чтобы я мог ее рассмотреть. В длину она была не больше дюйма, нефрит был очень бледным, почти как тонкий листок, сквозь который пробивается солнечный свет.
– Это правда помогает?
Он улыбнулся мне задумчивой, почти мечтательной улыбкой. Помолчав какое-то время, сказал:
– Один раз, очень давно, помогло.
– Откуда у вас эта булавка?
– Давай начнем сначала. Я знаю про тебя все, но ты ничего не знаешь обо мне. Это не вполне справедливо, верно?
– Откуда вы все про меня знаете?
Он взмахнул рукой, словно чтобы показать, что это неважно. Я узнал этот жест, потому что у меня самого была такая манера. Было странно встретить кого-то, кто использовал мои привычные жесты.
– Давай я расскажу тебе о себе, об том странном, жестоком человеке с железным сердцем, который приходится тебе дедом. Пей чай. Это хороший «Черный дракон», и я не собираюсь тебя травить.
Как и тетя Мэй, я мог только повиноваться. Он начал рассказ, прошлое на миг исчезло – и вскоре меня подхватил поток повествования.
– Большинство считает меня грубым, неотесанным кули, который нарыл состояние на руднике. Нет, не надо спасать мне лицо и притворяться, что ты сам так не думал. Когда я приехал на Пенанг, мне было тридцать и я принадлежал к бесконечной волне эмигрантов, бежавших из китайского хаоса. Но я отличался от них, потому что в моем багаже лежала достаточная сумма в золотых слитках, взятых из императорской казны в последние дни династии Цин. Ты слышал про династию Цин?
Я сказал ему, что дядюшка Лим когда-то рассказывал мне сказки про Китай, его многочисленные правящие династии и императорский дворец. Поначалу они меня увлекали, но я взрослел, а сказки оставались все теми же, и они мне надоели.
– Это была последняя правящая династия Китая. Потом пришли республиканцы во главе с доктором Сунь Ятсеном и сбросили монархию.
Мое знакомство с фактами произвело на него впечатление.
– Вы поэтому уехали из Китая?
– Я уехал задолго до того, как монархия превратилась в песок в пустыне Гоби. Уже в то время умные люди видели, что ее эра подходит к концу. Должно было прийти что-то новое и смести старый строй, все, что мы знали и чем жили.
Он отхлебнул чаю.
– Я кажусь тебе стариком? Нет? Ты очень тактичен. Неважно, как я выгляжу, я чувствую себя старым. Но иногда я спрашиваю себя: а какое право имею чувствовать себя стариком я, тот, кто избежал жерновов истории? Если кто-то ускользает от истории, разве он не ускользает от времени?
– Никто не может ускользнуть от истории.
– Ошибаешься. Я часто размышляю кое о ком, кого вычеркнули из истории. Я вижу его лицо, вечно молодое, словно возвращаюсь в тот день, когда мы познакомились во дворике Запретного города. Это было в тысяча девятьсот шестом году, целую жизнь назад. Сейчас всякий скажет, что последним императором Китая был Пу И, который унаследовал Трон Дракона в возрасте трех лет. Но никто не знает о том, кто был до него. Никто – кроме меня.
– А как вы узнали о нем, если его «вычеркнули из истории»? – не удержался я.
– Я был его наставником, – ответил он, наслаждаясь недоверием на моем лице.
Дед пристально посмотрел на меня поверх очков и криво усмехнулся.
– Ты, возможно, удивишься, если узнаешь, что когда-то я был уважаемым специалистом по классической китайской философии и в возрасте двадцати семи лет – одним из самых молодых членов Императорского экзаменационного совета. Мои достижения привели меня в самые высокие круги: я был назначен обучать наследника императора, Вэньцзы.
– Его сына?
– Нет, не сына. Император был истощен постоянными болезнями, и детей у него не было, а дух его был ослаблен излишком вина и бесчисленными куртизанками. Настоящим правителем Китая в то время – рассчитываю, что ты знаешь, – была вдовствующая императрица Цыси, и именно она выбрала на роль наследника престола Вэньцзы, сына своего дальнего родственника.
Назначение наставником Вэньцзы меня встревожило. Это означало, что я должен был покинуть жену и дочерей. Твоя мать, Юйлянь, только начинала ходить. – Он с сожалением улыбнулся и помолчал. – Твоей тетке, Юймэй, было около семи.
– Но это была высокая честь.
– Верно. Мой отец, маньчжурский знаменный[49], невероятно гордился моим назначением, а мать плакала, опасаясь за мою жизнь. Ходило много рассказов о тех, кто вошел в Запретный город и больше никогда из него не вышел. В ночь накануне отъезда во дворец мать зашла ко мне в комнату и вытащила из волос нефритовую булавку, которую ей дал буддийский наставник. Она вдавила булавку мне в ладонь, сказав, что та меня защитит. А потом крепко обняла меня, чего не делала с тех пор, как мне исполнилось десять лет.
– На рассвете мы с отцом верхом поехали по улицам города. Нам попадались припозднившиеся ночные стражи, которые патрулировали свои участки, размахивая фонарями и выпевая предупреждения в морозный воздух. Внезапно паутина улиц кончилась, и мы поспешили по пустынному, безмолвному каменному полю. Я не слышал ничего, кроме дыхания лошадей, цокота подков по булыжнику и – странно – собственного сердцебиения. У нас за спиной небо засветилось от прикосновения солнечных лучей. Перед нами выросла громада дворца, безмолвная и мрачная. Я едва различал его бесчисленные вывернутые карнизы и наслоения крыш.
А потом во дворец ударило солнце – и у меня захватило дыхание. Проступили все затейливые детали, каждый изгиб, каждое окно, каждая плитка золотой черепицы. Вокруг колонн обвились божественные пары драконов и фениксов, навеки застыв в страстной погоне.
Мы подъехали к высокой белой стене, равномерно утыканной сверху флагами, тихо реявшими на утреннем ветру. Стражи у главных ворот подняли защищенные перчатками руки, преграждая нам путь. Деревянные двери распахнулись, словно кто-то внутри отдал безмолвный приказ. Мы проследовали по узкому тоннелю и снова выехали на прибывавший солнечный свет. У сторожевой будки мы спешились и оставили лошадей.
Мы пересекли огромный двор, как две букашки, пройдя мимо двух рядов охранников в шлемах. Потом поднялись по ступеням мраморной лестницы, которая все не кончалась, словно вела в небо. На ее вершине нас приветствовал странный человек. Я почувствовал, что он был стар, но кожа его оставалась бледной и гладкой. Отец вышел вперед, произнес несколько почтительных слов и вернулся ко мне.
Он сказал: «Мастер Чжоу отведет тебя во дворец. Отныне ты под защитой императорского дома». Потом его голос стал жестче: «Ты его представитель и несешь определенные обязательства. Забудь весь вздор своей матери. У тебя есть разрешение двора раз в месяц навещать семью, а я буду навещать тебя так часто, как будет позволено».
Я кивнул, стараясь скрыть страх. Отец подержал меня за плечо, и это было самым большим проявлением отцовской любви, какое я когда-либо от него видел.
Потом я узнал, что мастер Чжоу был евнухом. Я никогда их прежде не видел, хотя и был о них наслышан. У него были тонкие руки и ноги и нежная кожа, как у тех, кого оскопили в раннем возрасте. Еще он отличался дородностью, выдававшей привычку к дворцовому изобилию.
Мы прошли по темным пустым коридорам; но мы были не одни. Нас окружали шепот и шорохи. Колонны уходили вверх, упираясь в темноту невидимого потолка, а за каждой дверью оказывался новый темный коридор. Звук шагов повисал в пространстве мягко и безмолвно, как потревоженная пыль. Я вдруг почувствовал то, чего опасалась мать. За этими стенами все тонуло в тоске.
Маленькая комната была обставлена с роскошью, весьма отличавшейся от нашего дома. Я положил узел с вещами на пол и поблагодарил мастера Чжоу. Инстинкт мне подсказывал, что с этим нестареющим созданием лучше не ссориться.
Он кивнул и сообщил, что Веньцзы будет ждать меня к завтраку в Ивовом павильоне.
Я надел чистую одежду и, ориентируясь на солнце и звуки смеха, прошел во внутренний двор, где находился павильон. Окруженный ивами, двор оказался цепочкой больших, соединенных между собой карповых прудов, через которые было перекинуто множество изящно выгнутых каменных мостиков. Павильон стоял в центре, подобно экзотическому цветку. Там я и познакомился с тем юношей, которому предстояло стать моим учеником и в конце концов другом.
– Как он выглядел?
Взгляд деда смягчился.
– На вид он был ничем не примечателен. Просто юноша, года на два моложе тебя. Его лицо еще не ожесточилось от столкновения с реальностью жизни. Взгляд был настороженным, но живым и любопытным.
«Значит, ты будешь моим наставником?» – спросил он.
Он еще не был императором, поэтому я обошелся с ним без формальностей:
«Да, и буду помогать тебе в учебе».
Он скорчил рожу.
«Учеба мне не нравится. Когда стану императором, я ее брошу».
Я сказал, что не согласен с ним, на что он тут же ответил, оставив за собой последнее слово:
«Для этого тебя и прислали».
Мы быстро позавтракали. После ранней конной прогулки я проголодался. Если не считать пения птиц и деловитого стука наших палочек по мискам с едой, вокруг стояла тишина. День был в разгаре. Я сказал Веньцзы, что на первом уроке он будет переписывать «Аналекты» Конфуция. Кроме того, из-за присутствия представителей иностранных держав в Шанхайском международном поселении[50] я должен был преподавать ему английский, которому научился у западных миссионеров.
Я быстро понял расстановку сил в закрытой атмосфере дворца и то, какое место мы в ней занимали. Это был важный процесс: примерно так детеныши животных в джунглях изучают место своего обитания и его опасности, потому что от этого знания зависят жизнь и смерть. Случайной фразой или неправильно понятым словом можно было потерять друга и нажить врага.
– А вы встречались с императором?
– Не сразу, – дед покачал головой. – Император почти никогда не бывал на людях. Мастер Чжоу командовал евнухами, которые управляли дворцом. Многочисленные жены и наложницы императора не имели никакого веса, потому что ни одна из них не выполнила своей обязанности и не подарила ему наследника мужского пола. Постепенно мне стало жаль Вэньцзы, потому что его положение всецело зависело от несостоятельности этих женщин. Мое место в этой сложной схеме было тесно связано с местом Вэньцзы.
Надо всем господствовала воля Цыси, вдовствующей императрицы. За глаза ее боязливо называли Старуха. Ее присутствие отягощало дворцовую атмосферу, делая ее порочной, развратной, зловещей и въедливой, как опиум, который она курила. Все глаза были ее глазами, все уши – ее ушами. Казалось, что Цыси знает обо всем, что бы ни произошло. Но меня не вызывали к ней, пока не прошло почти пять месяцев. В таком огромном дворце было нетрудно оказаться забытым, или я был настолько глуп, что так думал.
С Вэньцзы я был достаточно строг, но благодаря моему одиночеству и его изоляции от жизни между нами возникла и окрепла дружба. К тому же на Вэньцзы произвело впечатление мое владение боевыми искусствами. Каждое утро, до того как дворец просыпался, я выполнял в пустом саду последовательность боевых приемов. Однажды он поймал меня в середине практики и убедил обучить его этим движениям.
– Но вы же были ученым, как вы этому научились?
– Как? В шесть лет меня отправили послушником в монастырь Шаолинь в покрытых туманом высоких горах. Это было последней попыткой поправить мое здоровье. Похоже, что я когда-то был болезненным ребенком? – Дед стукнул себя кулаком в грудь. – Никто не знал, что со мной не так. Молили богов и советовались с медиумами, но все напрасно. Мать часами кипятила в горшках неизвестные травы и ядра экзотических орехов в надежде, что я поправлюсь. Однажды она буквально затащила с улицы в дом странствующего монаха, чтобы спросить у него совета. Через месяц, после того как мать отправила письма с описанием моего состояния и получила ответ, меня повезли в монастырь.
– Очень жестоко.
Старик кивнул:
– Отправить мальчика, у которого практически не было шансов дожить до зрелости, к монахам на безжалостные, изнурительные тренировки? Мать сделала это, чтобы меня спасти.
– Она поехала с вами?
Дед покачал головой:
– Меня вверили попечению начальника торгового каравана. О поездке у меня остались только обрывки воспоминаний: бесконечные недели пути по глубоким голым оврагам и бамбуковым лесам, где кишели бандиты. Но я помню прибытие в монастырь. Главное здание было простым и старым и располагалось в центре обширной тенистой территории. Мне бросились в глаза окружавшие монастырь горы, вздымавшиеся к облакам. Я различал маленькие каменные ступеньки, цеплявшиеся за крутой, поросший сосняком склон, и, что было еще удивительнее, юркие фигурки выбритых наголо монахов, несших по этим ступенькам ведра с водой.
– Это была часть тренировки, – догадался я.
– Как я скоро обнаружил – да, – подтвердил дед. – Моя болезнь и физическая слабость никого не интересовали. Мне тут же обрили голову, и на следующий же день еще до рассвета я оказался на улице с двумя деревянными ведрами, висевшими на шесте, положенном на плечо. Я присоединился к потоку послушников, чтобы набрать на горе питьевой воды из водопада, превратился в одного из сотен муравьев, спешивших вверх и вниз по скользким ступеням. Много раз я поскальзывался и падал. Колени были разбиты в кровь, голова в шишках, и я плакал каждую ночь. Монахи не были жестокими, но нянчиться со мной они точно не собирались.
Конца этому не было. Наполнив каменные бочки, мы подметали монастырские тренировочные залы, чистили алтари, вынимали из курильниц сгоревшие благовония и ставили перед богами свежие цветы с фруктами. Потом с облегчением мы собирались в обеденном зале и ели на завтрак жидкую кашу с чаем – за все шесть лет, что я провел в обучении, рацион ни разу не поменялся.
Кроме того, нам преподавали учение Будды и заставляли читать бесконечные сутры, что мне не нравилось. Но мне нравились занятия боевым искусством Шаолиньского монастыря, которое появилось только благодаря одному человеку.
– Кому? – не удержался я, и дед улыбнулся моему нетерпению.
– В первую неделю послушничества меня привели в пещеру, спрятанную в горах. Мы лезли все выше, и вершины с ущельями скрывались в завитушках тумана. Внизу летел ястреб, который воспарил над туманом и снова нырнул в него.
Мы углублялись в пещеру, пока не дошли до стены в том месте, где самый знаменитый священник монастыря десять лет провел в медитации. Я объяснил Вэньцзы, что Бодхидхарма был индийским монахом, путешествовавшим по Китаю. Остановившись в монастыре, он обнаружил, что монахи были слабыми и нестойкими и часто засыпали во время медитации. Он ввел в распорядок дня тренировки, чтобы укрепить их тело и дух. Это заложило основу как возвышения, так и падения монастыря, спустя долгие годы после того, как индийский монах покинул его.
«Почему?» – спросил будущий император Вэньцзы.
Монахи стали лучшими воинами в стране. Несмотря на то что политика их не интересовала, император испугался их мастерства и захотел их уничтожить. Монастырь оказался слишком хорошо укреплен для солдат императорской армии. Однако один продажный монах открыл солдатам тайный ход – и все монахи с послушниками погибли в битве. Но пять старших монахов спаслись, и со временем стали известны как Пять предков, носителей знаний монастыря.
– А что случилось с Бодхидхармой? – прервал я деда.
– Вэньцзы задал мне тот же вопрос. Он был просто зачарован этим монахом. Я сказал ему, что никто не знает. После десяти лет медитации в той пещере лицом к стене он ушел так же, как пришел, – как ястреб, нырнувший обратно в туман.
Я рассказал Вэньцзы, как один раз сидел на том же самом месте, в той же позе, в которой мог бы сидеть монах, и смотрел на пустую стену. Есть легенда, что как-то раз Бодхидхарма уснул во время медитации, и это настолько его разозлило, что он решил победить сон, отрезав себе веки, чтобы они больше никогда не могли закрыться и предать его. Даже в самых дальних глубинах медитации он сохранял осознанность и бдительность. В темноте его пещеры я слышал журчание горного ручья и тонкие крики летучих мышей и чувствовал порывы ледяного ветра.
Когда я рассказал эту легенду, Вэньцзы беспокойно поморщился. Ему нравилось спать, и он терпеть не мог лишней боли. Мне тоже было трудно проникнуть в суть самоотверженности, проявленной самым знаменитым монахом монастыря.
Несмотря на это, легенда о Бодхидхарме не отпускала Вэньцзы, и он попросил евнухов найти ему книги про него. Это было ошибкой, но тогда мы этого не знали. Потому что Старухе скоро донесли, что я открывал Вэньцзы глаза на окружающий мир, мир, о котором она хотела держать его в полном неведении.
«Сведения об этом монахе разбросаны по всему Китаю, – сообщил мне Вэньцзы, перечитав кучу книг и журналов, полученных за большую плату. – Он дошел до самой Японии, где его учение смешалось с местными верованиями и обрядами».
Меня позабавил его апломб.
«Чем ты занимаешься?» – Я указал на книги.
«Читаю».
«Нет. Ты учишься», – возразил я, и ему хватило любезности рассмеяться:
«Тебе удалось то, что не удалось остальным».
– А как же ваша семья? Вы скучали по ней? – поинтересовался я, когда дед сделал паузу, и долил ему чая.
– Да, очень скучал. Один раз в месяц мне давали разрешение навестить семью. Мне было больно видеть, как твоя мать и тетя Мэй растут без меня, и я спрашивал себя, такая ли уж это честь – быть царским наставником. Отец, как и обещал, навещал меня при любой возможности и всегда привозил с собой блюдо, приготовленное матерью, или что-нибудь из одежды, сшитое ею. Он выглядел постаревшим, а я узнавал о переменах во внешнем мире. Западные страны раздирали Китай на части, император был беспомощен, страна ослаблена. Знаешь выражение Конфуция? «Когда Сын Неба слаб, слаб весь народ». Простая, но сильная истина, верно? Посещения отца всегда насылали на меня уныние; после его ухода дворец казался больше и еще безлюднее, а тишина – громче. Казалось, что время совершенно не движется, а висит, как дым в душной дворцовой комнате.
Однажды утром мастер Чжоу привел меня в Зал десяти тысяч на аудиенцию с вдовствующей императрицей Цыси. С приближением к залу нас подхватил поток опиумного аромата. Цыси изучила меня внимательными раскосыми глазами, сидя в окружении свиты из хихикающих евнухов и служанок, разодетых в кричащие цвета.
Уже тогда она была старой, старой, как огромная черепаха рядом с ней на золотом стуле, которую она держала в качестве домашнего животного и талисмана. Черепаший панцирь был сплошь покрыт татуировкой из затейливых линий и священных слов. На жаровне стоял котелок с супом. Я поймал взглядом медленные, отчаянные движения лягушки, которая варилась живьем на медленном огне. Почувствовав аппетитный запах ее превращавшейся в мясо плоти, я спросил себя, каково это – медленно умирать в крутом кипятке.
Вдовствующая императрица оценивала мою способность встать у нее на пути. Мы встретились глазами, и я выдержал ее взгляд, хотя уже через секунду был вынужден опустить свой, и это ее удовлетворило. Она затянулась из протянутой ей трубки. Пальцы у нее были, как когти, а ногти такие длинные, что закручивались, как проволока, и для прочности были заключены в золотые ножны-наперстки. Она поманила меня замысловато украшенным пальцем, и я подался вперед.
«Проследи, чтобы наследник трона учил уроки. Кроме того, ты здесь, чтобы открыть ему глаза на мир, – прошептала она голосом, густым, как дым, вившийся из ее едва приоткрытого рта. – Открывай, только не очень широко».
Мне оставалось только кивнуть и упасть на колени в знак повиновения, ненавидя себя за то, что своими действиями я позорил народ своей матери.
– Народ вашей матери? – Мне не хотелось снова прерывать его, но у меня накопилось слишком много вопросов, без ответов на которые я рисковал запутаться в рассказе.
– Моя мать принадлежала к старому роду революционеров, который хотел свергнуть правительство и большей частью ушел в подполье, чтобы избежать преследований и смерти. Она была из народа Хань, который историки считают истинными китайцами. Ее предки сражались со всеми иноземными завоевателями, вторгавшимися в Китай, включая маньчжуров, которые в тысяча шестьсот сорок четвертом году основали династию Цин. Мой отец был маньчжуром, и мне всегда было любопытно, как сильно мать должна была его любить, чтобы перейти на его сторону. Однако она позаботилась о том, чтобы я никогда не забывал корней, и с детства мне рассказывали о подвигах и славе ее народа. Но тогда, в центре зала перед старой каргой, возглавлявшей врагов матери и ее рода, мне пришлось унизиться.
– Но вы же были наставником будущего императора.
– Среди евнухов постарше ходило невысказанное мнение, что Старуха не слишком благосклонно смотрела на будущее Вэньцзы в качестве императора. Его родственные связи с ней были слишком слабыми, и поэтому после смерти императора ее влияние на него было бы минимальным. Вэньцзы был просто временной мерой; ходили упорные слухи, что у Старухи на примете имелись другие кандидаты и что когда придет время, наследником будет объявлен более близкий родственник. После встречи со Старухой я стал опасаться за жизнь Вэньцзы и за собственную. Я держал свой страх при себе. Это было тревожное время: страна еще восстанавливалась после Боксерского восстания в девятисотом году[51].
Я где-то читал, что восстание началось с бунтов и нападений на западных миссионеров и местных последователей христианства членами отряда «Кулак во имя справедливости и согласия». Это были люди, обездоленные засухой, голодом и землетрясениями. Они обвиняли в своих бедах засилье иностранных держав, душивших Китай. Гармония в стране была нарушена присутствием ненавистных чужеземных дьяволов, и целью боксеров было изгнать их прочь.
– Мне всегда было интересно, почему их называли «боксерами». Сразу представляются люди, которые бегают по улицам в боксерских перчатках. Странно.
– Это название закрепили за ними европейские историки. Они верили, что священные заклинания и владение боевыми искусствами сделает их непробиваемыми для клинков и мечей, неуязвимыми для иностранных «огненных копий».
– Наверное, они гибли тысячами.
Он кивнул:
– Иностранцы, включая японцев, ответили на удар ударом. Они разграбили и сожгли Летний дворец, а вдовствующая императрица и император были вынуждены покинуть Пекин и бежать в Сиань, древнюю столицу в восьмистах милях к западу. Я знал все это, потому что мой отец был одним из охранников императора во время побега из Пекина.
В конце концов с чужеземными дьяволами заключили мир, и Китай потерял еще больше территорий и лица.
Однажды вечером Вэньцзы привел меня в один из множества безмолвных, просторных залов. Дворцовые чиновники называли его Залом покаяния. На деревянной балке в середине пустого помещения висел шелковый веер. Он был развернут и достигал около двадцати футов в ширину. Я поднял взгляд на белый шелк, размеченный в складки тонким каркасом из слоновой кости. Веер был испещрен вертикальными строчками черных иероглифов. Я легко прочитал названия: Нанкин, Тяньцзинь, Гонконг, Амой – их было множество. Множество названий городов и портов, отданных по условиям неравных договоров, подытоживших войны, которые Китай вел против Запада и проиграл ему. Слова на веере казались нам упреком предков, словно спрашивая: «Как вы могли допустить такое?»
Возможно, зная о своем шатком положении в качестве будущего китайского императора, Вэньцзы постоянно делал заявления, которые, как он надеялся, Господь небесный должен был услышать и, соответственно, помочь обеспечить ему безопасность.
«Когда я стану императором, ты останешься со мной как друг и советник. Чтобы вернуть нашей стране могущество, нужно будет многое изменить. Мы покажем Западу, на что способны».
– Он всего лишь повторял старые идеи, захватившие дворец за несколько лет до Боксерского восстания, когда к императору обратилась с петицией группа реформаторов, желавших восстановить Империю, положив в основу невразумительную интерпретацию сочинений Конфуция и модернизировав ее в соответствии с западными идеалами.
– Император бы отправил их восвояси.
– Как раз наоборот: император оказал им поддержку и издал ряд указов, объявляющих о будущих реформах. Но реформаторское движение потерпело неудачу, и император, растеряв иллюзии, вернулся к старым привычкам: праздности и сибаритству.
Я считал, что с реформами и модернизацией было покончено, но я ошибся. Весной тысяча девятьсот восьмого года, на второй год моего пребывания во дворце, движение возродилось. Император снова вышел из ступора и горел желанием вернуть былое достоинство. Впрочем, в этот раз он пьянел не от вина или опиума, а от мысли о том, что мог бы войти в историю как спаситель династии, особенно в свете великого унижения, понесенного после Боксерского восстания. Он снова начал провозглашать реформы вопреки воле вдовствующей императрицы.
Почерпнув силы в императорских прокламациях, новые реформаторы устроили смуту в Шанхае, Кантоне и Пекине. Они разрушали фабрики и все опиумные склады, принадлежавшие западным торговым компаниям.
В одно из своих посещений отец предупредил меня держаться от этого подальше. Я передал его предупреждение Вэньцзы, но тот не обратил внимания. Он регулярно наведывался в Зал покаяния, читая названия утерянных портов и сданных территорий как сутру.
«Эти порты снова будут принадлежать Китаю, – заявлял Вэньцзы с сияющим взглядом, словно уже видел будущее, предсказанное реформаторами. – Мы снова обретем независимость».
Он позаботился о том, чтобы его взгляды стали широко известны во дворце. Как многие молодые люди, он любил эпатировать окружающих, но я уверен, что он был искренне предан своим идеалам. Однако искренность при дворе часто не считалась добродетелью.
– Как вам удалось так долго продержаться во дворце? Там, наверное, было совсем нечем дышать.
– Нам часто удавалось выбраться в город на час или два. Мы бродили по знакомым мне с детства улицам, мимо чайных и борделей с вычурными названиями вроде «Башня буйных звезд» или «Хижина вселенского удовольствия». На балконах стояли ярко накрашенные женщины, размахивая надушенными носовыми платочками, зазывая прохожих обещаниями изысканных, неземных наслаждений. На улицах толпились нищие, уличные актеры и лоточники, а в воздухе витали запахи жареного мяса, кипящих сахарных леденцов и жареного тофу, переплетавшиеся с запахами грязи и отбросов. По обочинам оцепенело лежали беженцы с Севера – жертвы засухи и войны. Слышалось множество языков: из Монголии, из пустыни Гоби и с внешних рубежей Империи. Люди спорили на разных провинциальных диалектах; каждый из них был отдельной цветной нитью, вотканной в гобелен Срединного царства. Это был настоящий центр ойкумены. Компас был китайским изобретением, и мне казалось совершенно логичным, что мы помещались в самом его сердце.
То тут, то там на дорогах валялись опиумные наркоманы с остекленевшим взглядом, безучастные даже тогда, когда реформаторы пинали их ногами и кричали на них. Опиумные курильни разрушали, а принадлежавшие иностранным владельцам опиумные фабрики поджигали – и тогда в небо взмывали облака сладкого дыма, такого густого, крепкого и бесконечного, что боги в небесных чертогах точно должны были опьянеть от одурманивающих потоков. Может быть, они действительно опьянели, потому что страна страдала от катастроф и бедствий. Многие обедневшие наркоманы собирались на таких пожарищах, втягивая в себя воздух в надежде извлечь из этого бессмысленного расточительства весь наркотик до капли. Меня беспокоила реакция Старухи, потому что реформаторы несомненно ослабляли ее влияние и подставляли ее под удар Запада, взбешенного уничтожением принадлежавшей ему собственности. Кроме того, все знали, что когтистые пальцы вдовствующей императрицы загребли немало подобных предприятий.
В одну из таких вылазок мы увидели евнуха, заносившего в антикварную лавку деревянный ящик. Владелец изучил содержимое ящика, застыл в изумлении и проявил несомненное желание расстаться с большой суммой золотых таэлей[52].
Тогда мы поняли, что стали свидетелями одного из многих способов обогащения евнухов. Кража дворцовых сокровищ была одной из неприглядных практик, которые император в приступе реформаторского успеха решил искоренить.
Мы видели, как дворцовые счета подверглись тщательной проверке. Евнухи впали в панику, и ночью многие бежали, прихватив с собой сосуды с самым драгоценным – своими законсервированными органами. Они знали, что не смогут попасть на небеса, если окажутся укомплектованы не полностью.
Чтобы спастись, одни евнухи стали обвинять в краже других. Больше всего огорчало количество самоубийств. Стали обыденностью вопли служанок, открывавших дверь и обнаруживавших болтавшиеся в воздухе ноги, которые принадлежали висевшему на потолочной балке телу. Еще больше меня пугали слухи, что некоторые самоубийства были убийствами, совершенными по приказу Старухи.
А потом до нас дошел слух, что вдовствующая императрица тайно выбрала другого наследника, младенца, едва отнятого от материнской груди. Фракции, раньше поддерживавшие Вэньцзы, сдвинулись, словно кусочки стекла в зеркальном трубке, про которую мне однажды рассказывал учитель английского, создав новую конфигурацию власти и предоставив Вэньцзы самому себе. Назначение не было объявлено, и я пытался успокоить гнев и страх воспитанника. Уступить трон младенцу было для него прямым оскорблением, и тогда я понял, что присутствие Вэньцзы стало несущественным, даже неудобным.
Большинство евнухов было слишком умно, чтобы не злить Вэньцзы – ибо кто знает, в какую сторону божественный ветер подует завтра? – но им хватало политической мудрости учитывать его сомнительное положение. Те, что были помоложе, хорошо с нами ладили, особенно Цзянь Ли, красивый стройный юноша, влюбленный в Вэньцзы. Именно он нас предупредил.
– О чем он вас предупредил? – Когда мне начинало казаться, что дед погружается в свои мысли, я осторожно его подталкивал.
– Странно, что я до сих все так ясно помню, – проговорил он тихим голосом. Я наклонился ближе, чтобы не пропустить ни слова. – Стоял жаркий летний день, гладь карповых прудов была настолько спокойной, что казалось, будто стрекозы медитировали на собственное отражением на воде. Когда я шел по тропинкам вокруг прудов, в ожидании когда Вэньцзы присоединится ко мне для игры в китайские шахматы, подошел Цзянь Ли с сообщением от него.
Обычно молодой евнух пренебрегал формальностями.
«Его высочество с сожалением сообщает, что император призвал его обсудить реформы, и поэтому он не сможет к вам присоединиться».
Я состроил мину.
«Тебе обязательно так выражаться? Не можешь говорить как нормальный человек?»
Я был слишком раздражен и разгорячен, чтобы обратить на Цзянь Ли внимание, ожидая, что он ответит обычной остроумной колкостью.
«Вам нужно хорошо питаться и следить за здоровьем. И Его высочеству тоже. Нарушенное здоровье нельзя реформировать».
Услышав необычное для прозвучавшего контекста последнее слово и страх в его голосе, я перестал обмахиваться веером. Наши взгляды встретились, и я похолодел. Летний зной внезапно перестал мне досаждать.
«Разумеется, – с трудом ответил я в той же высокопарной манере. – Так же как и вам».
Я посмотрел за него. На мосту стояло несколько придворных, любовавшихся прудом.
«Мне нужно опасаться не только еды, но и кинжала под мой льстивый язык».
Цзянь Ли повернулся и быстро пошел прочь. Я уставился на стоявшую передо мной тарелку с фруктами. Тогда я говорил с ним в последний раз, потому что два дня спустя Цзянь Ли выловили из старого колодца – изо рта текла вода, глаза были широко открыты.
«Ты сошел у ума, – заявил Вэньцзы, когда я пересказал ему разговор с евнухом. – Никто не посмеет!»
Повисло молчание. Мы оба знали, что во дворце был только один человек, который посмел бы.
Я достал нефритовую булавку, которую дала мне мать. Эту булавку ей подарил ее буддийский наставник, который был учителем в Шаолиньском монастыре, и, по легенде, она некогда принадлежала одному из Пяти предков. Тот проверял с ее помощью еду на присутствие яда, который заставил бы булавку потемнеть.
Я рассказал это, и Вэньцзы кивнул. В отличие от меня, он поверил в легенду безоговорочно. Возможно, к тому времени он и сам стал опасаться за свою жизнь. Я вспомнил одно из странных выражений, которые мне приходилось заучивать на уроках английского, что-то про утопающего, хватающегося за соломинку. Мы были умирающими, схватившимися за булавку.
«Попробуй на этом». – Вэньцзы указал на чайник с чаем из олденландии, прохладительным напитком, идеально подходящим для жаркого дня.
Я налил немного в маленькую чашку и окунул в чай булавку. Вынимая булавку, мы затаили дыхание.
«Потемнела?»
Я внимательно изучил ее.
«Не знаю. По-моему, да. Наверное, они будут травить нас малыми дозами».
Вэньцзы замаскировал нарастающий страх под раздражение:
«Ты что, не можешь сказать точно?»
«Я не каждый день нахожу в еде яд».
Он фыркнул и пошел прочь. Я успокоил себя тем, что если чай и был отравлен, то крошечной дозой. Я решил проверять булавкой каждое наше блюдо. Но сначала нужно было кое-кого предупредить.
Я видел императора только один раз, на расстоянии, в первые дни после приезда. Теперь, когда мы вошли в его покои, я даже усомнился, что перед нами стоял тот же человек. Он явно вернул себе здоровье: бледность, характерная для курильщиков опиума, исчезла, хотя император и продолжал надрывно кашлять. Кожа, когда-то стянутая и высохшая, обрела упругость относительной молодости. Мы коснулись лбами пола и на коленях подползли ближе.
– Наверное, вам непросто был встретиться с императором.
– Аудиенция удалась только благодаря безрассудству Вэньцзы. Нарушив бесчисленные правила этикета и бюрократии, он просто отправился в императорские покои и попросил немедленно нас принять. Снаружи настали сумерки. Изредка, благодаря трюку ветра, до меня долетали выкрики часового – и голос его был скорбный, как у раненой гончей.
Император выслушал предупреждение, для которого мы тщательно подбирали слова. Он нахмурил брови, но в его печальном взгляде я увидел, что он знает о перемене ветра. Я боялся его. По последним указам было видно, что император явно наслаждался властью. Властью, к которой его долго не допускали. Мне было любопытно, как долго ему разрешат с ней играть, прежде чем отобрать вновь, на этот раз навсегда.
«Вы выдвигаете неподтвержденные обвинения против тех, кого не хотите назвать. Каких действий вы от меня ожидаете?» – наконец сказал он.
Я молчал, но Вэньцзы поднял голову, и я понял, что он собирался сказать. Оглядываясь назад, я понимаю, что если бы тогда остановил его, все могло сложиться по-другому. Как наставник я его подвел.
«Простите меня, если мои слова прозвучали невразумительно. Я хотел заявить, что мы подозреваем вдовствующую императрицу в попытке медленно отравить нас. Мы также полагаем, что вам в пищу тоже добавляется яд – малыми дозами».
Император встал и подошел к нам, подняв Вэньцзы с колен.
«Спасибо, что предупредили меня. Теперь вам пора идти спать».
Мы видели, что он уже знал свою судьбу. И, как следствие, нам приоткрылась наша. Он вывел нас из покоев и в дверях произнес:
«Пусть то, что вы обнаружили, будет добрым советом: никогда не позволяйте детям становиться для вас опасными. – Его глаза посмотрели на луну, и у него вырвался горький смешок. – Вдовствующая императрица дала мне этот совет много лет назад».
В ту ночь я не спал. Сжимая в кулаке булавку, я шепотом молился материнским богам, прося у них защиты.
Через месяц император заболел. Его осмотрели доктора из международного поселения, но ничего не обнаружили. Чтобы его исцелить, вдовствующая императрица приказала давать опиум. И мне показалось, что со дня, когда приказ начали выполнять, каждую комнату дворца наполнили запах и вкус назойливого сладкого дурмана. Обезглавленное реформаторское движение развалилось. Те его участники, кто не успел бежать, были казнены.
На Трон Дракона пора было взойти новому императору, и Вэньцзы точно знал, что это будет не он. Однажды вечером булавка, опущенная в суп, почернела, и он застонал. Я выбросил еду, как делал уже несколько недель, и подумал о плане побега. Я не желал быть убитым во дворце, чтобы мое тело сбросили в заброшенный колодец. Мне нужно было забрать семью и укрыться в безопасном месте.
«Ты должен пойти со мной», – уговаривал я Вэньцзы. Он завороженно смотрел на булавку.
«Куда мы пойдем? Китай огромен, но где нам от нее спрятаться? У нас нет ни денег, ни друзей. Ее власть безгранична. Она нас выследит».
«У моей матери есть друзья. Они приютят нас и проведут в безопасное место».
«Друзья твоей матери? Это революционеры и преступники, они с радостью убьют меня сами или, хуже того, схватят и отправят назад к Старухе, чтобы причинить побольше страданий».
«Нет. Ты – мой друг, и этого достаточно».
Я крепко сжал его за плечи, но он смотрел в сторону.
«Расскажи мне еще раз о тех знаменитых монахах».
«У нас нет времени рассказывать сказки. Нам нужно действовать! Сегодня же!»
«Мне так страшно. Где бы мы ни спрятались, она везде нас найдет. – Он усмехнулся. – Она придет за нами, даже если мы умрем. Нам придется все время быть начеку. Даже после смерти».
Вэньцзы отвел взгляд от булавки; его глаза тоже почернели. Они были полны ужаса и еще чего-то, что я не смог распознать.
«Мы уйдем сегодня ночью», – сказал он, выдержав долгую паузу.
Я с облегчением закрыл глаза. Он согласился с моими доводами.
Я ушел к себе в комнату и начал собирать вещи в узел. В час петуха все затихло. Внезапно даже луна показалась мне громкой. Я замер в ожидании. Секунду спустя до меня донесся тихий вопль, прерывистый, дрейфующий по дворикам, как ворона, перелетающая с ветки на ветку, разнося ужасную весть.
Император умер. Я продолжал собирать вещи, и вдруг меня охватила паника. Схватив свой узел, я тихо пошел по коридорам, избегая похожих на привидения фигур с фонарями. Все двигались, все куда-то шли. Стенания не прекращались, словно хотели проникнуть в каждый уголок Империи. Я бежал по переходам, пока не увидел знакомый свет в комнате Вэньцзы. Она была пуста. На столе лежала записка. Я прочитал ее, свернул и бросился в Зал покаяния, где висел огромный шелковый веер.
Там было темно, если не считать скудного света от маленькой свечи. Не было слышно ничего, кроме непрерывных стенаний, завывающих, словно ветер в пустыне. Перешагнув деревянный порог, я вошел в зал, скрипя половицами. Шелковый веер лежал полусвернутым на полу, словно гигантский, сбитый стрелой журавль – позвоночник треснул, крылья сломаны.
Вэньцзы сидел спиной ко мне на деревянном стуле, глядя на плоды своих трудов. По крови на полу я понял, что он мертв. Его левая рука с длинным узким ножом вытянулась на столе. Я обошел лужу крови, подумав, как ужаснулся бы он, увидев эту картину, и оказался с Вэньцзы лицом к лицу.
Он перерезал себе горло. Одежда слиплась в кровавых сгустках. Прежде чем покончить с собой, он обрезал себе веки. Его брови и щеки были покрыты кровавой коркой, и глаза смотрели вдаль, зорко бдили даже за гранью смерти, чтобы избежать мести женщины, которую он так боялся.
Я встал перед ним на колени и поклонился ему, тому, кто был – на краткий миг между смертью Гуансюя и собственной – императором Китая, Сыном Неба.
На этом дед остановился, и я понял, что ему больно продолжать. Мне хотелось и утешить его, и уговорить рассказывать дальше. Дом погрузился в молчание, и освещенный луной двор запустелым видом походил на покинутую актерами сцену. Дед встал со стула и потянулся.
– Вдовствующая императрица приказала убить императора?
Смерть Вэньцзы и утрата, пережитая дедом, придавили меня тоскливой тяжестью.
Он пожал плечами:
– Никто никогда не узнает, потому что она сама умерла на следующий день после Гуансюя. Я знал, что фракции, желавшие смерти Вэньцзы, захотят спрятать концы. Моей жизни угрожала опасность. Я бежал.
Я смешался с истеричной толпой, метавшейся по ночному дворцу. Связался с семьей, и отец устроил так, чтобы жена с дочерями присоединились ко мне. При любой возможности я упоминал имя матери, и нам помогли благополучно добраться до Гонконга. Когда я спешил к лодке, возница, доставивший нас на пристань, сказал: «Не волнуйся. Твоих родителей тоже переправят в Гонконг. Вы скоро встретитесь».
Я прождал три года, но они так и не приехали. В конце концов мы отплыли в Малайю, надеясь ускользнуть от тех, кого могли пустить по нашему следу. Тем временем императором был провозглашен дальний родственник вдовствующей императрицы, которому было всего три года, и Китай рухнул. Ты знаешь выражение из Книги Бога чужеземных дьяволов? «Горе тебе, земля, когда царь твой отрок и когда князья твои едят рано!»[53]
Монархия исчезла навсегда, и республиканцы Сунь Ятсена читали молитвы перед гробницами древних императоров династии Хань, сообщая им, что Китаем наконец-то больше не правят захватчики-чужеземцы – ни белые, ни желтые. Только тогда я окончательно почувствовал себя в безопасности. К тому времени Малайя стала мне домом, даже твоей бабушке здесь нравилось.
– Тетя Мэй рассказывала, что она умерла вскоре после вашего переезда.
– Рожая моего третьего ребенка, сына. Он оказался слишком слаб и мало прожил.
Он тяжело вздохнул, и я понял, что рассказ окончен.
– Все сведения о Вэньцзы, все следы его существования исчезли. Он был вычеркнут из истории для всех, кроме меня и тех немногих, кто его помнил. Сейчас почти никого из них уже нет в живых. Возможно, я один знаю, что был когда-то император с таким именем и что, как ни странно, я был его другом. – Дед замолк, глаза его смотрели вдаль, в даль времен. – Я никогда никому про него не рассказывал. Даже жене и детям. Но уроки, полученные по дворце, помнил всегда.
Я сидел неподвижно, как миниатюрное дерево во дворе. Где-то в доме курились жасминовые благовония, распространяя легкий ненавязчивый аромат.
Коварный старик. До меня слишком поздно дошло, что нефритовая булавка послужила ему инструментом, с помощью которого он завладел моим сознанием, направил в нужную ему сторону. Несмотря на уроки Эндо-сана, я попал в расставленную дедом ловушку. Но он все равно мне нравился. Я приехал в Ипох, готовясь к обоюдным обвинениям и нападкам. Я рассчитывал, что наша встреча будет первой и последней, но день у фонтана и теперь этот необыкновенный рассказ показали его чутким человеком с богатым прошлым, а не карикатурным узколобым деспотом. Было невозможно и дальше оставаться к нему безразличным, особенно после того, как он ясно дал понять, что я единственный, кому он открылся.
Он бы никогда напрямую не попросил прощения за то, что отрекся от матери, ждать этого было бы бесполезно. Подаренная мне необыкновенная глава из прошлого и была просьбой понять и простить.
Дед взял меня за руку.
– Я рассказал тебе эту многословную запутанную повесть, чтобы ты тоже знал свои корни. Чтобы ты знал, что за тобой стоят давние традиции, и тебе не приходилось бы искать чужих.
Было очевидно, что он имел в виду Эндо-сана. Кто же сообщал ему о моих действиях?
– Но я так хочу.
Я твердо посмотрел ему в глаза. Кто он был такой, чтобы указывать мне, что делать?
– Тебе должно быть любопытно, почему я так противился браку твоих родителей? Ты, наверное, думал, «какой ужасный, мстительный старый ханжа»! И я даже не соизволил прийти на похороны.
– У меня была такая мысль.
– Я приходил к ней. Видел твоего отца в крематории, как он клал прах твоей матери в урну. Я просил у нее прощения. Но, конечно, было уже поздно. Когда она вздумала выйти за твоего отца, я сделал все что мог, чтобы этому помешать. Меня предупреждали, что ей нельзя этого делать.
– Предупреждали? Кто?
– Предсказательница в Храме змей на Пенанге.
Я затаил дыхание: внутри змеиными кольцами развернулось воспоминание о дне, который мы с Эндо-саном провели в храме, и меня охватило чувство нереальности происходящего.
– Из-за ее предупреждения я и пытался расстроить их брак, а когда потерпел неудачу, дал волю гневу.
– А что это было за предупреждение?
Дед опустил взгляд и положил руки на колени.
– Предсказательница сказала, что причиной краха обеих семей станет ребенок Юйлянь…
– Но это же мог быть кто угодно. Если бы мама вышла замуж за другого…
– …Ребенок Юйлянь смешанной крови, который в конце концов их предаст.
– Предаст? Но кому?
– Ты знаешь кому. Японцам. Они уже строят планы вторжения в Малайю. Ты очень близок с одним из их высших чинов.
– Он всего лишь мой учитель. Японцам глупо вступать в войну с англичанами в Малайе. Эндо-сан – сотрудник дипломатической миссии, а не военный.
– После родителей учитель – самый значимый человек в жизни.
– Так вот зачем после стольких лет вам понадобилось со мной поговорить: чтобы предупредить о баснях гадалки, которые принесли маме столько горя?
Он покачал головой:
– Я не прошу тебя поступать вопреки своим желаниям или целям. За прожитые годы я понял, что жизнь должна идти своим чередом. Возьми нас с Вэньцзы. Несмотря на все предупреждения, наши жизни пошли по предначертанному пути. Ничто не могло его изменить.
Он вздохнул, подошел к концу двора и поднял голову, чтобы посмотреть на затянутое тучами небо. Потом повернулся ко мне и произнес:
– Уже поздно. Иди спать. Завтра я покажу тебе сад. В Ипохе его считают худшим в городе, но я не согласен!
Наутро тетя Мэй просто тряслась от любопытства, так ей не терпелось узнать, что он мне рассказал.
– Мы говорили про его семью и маму. И вполне поладили.
– Я знаю, что вы поладили, – почти язвительно заявила она. – Обычно он ни с кем не проводит столько времени, это его раздражает.
Я подумал о тетиной жизни. Когда-то отец говорил, что ее муж Генри погиб в стычке между малайцами и китайцами. Напряженность между двумя народами время от времени выливалась в насилие и кровь; Генри ехал забрать жену из школы, где она преподавала, когда его «Остин» окружила разгневанная толпа. Машину перевернули и подожгли. С тех пор она жила одна.
Тетя Мэй отвела меня в Зал предков, где хранились таблички предков, маленькие деревянные дощечки с вырезанными на них сведениями об усопших. Они стояли на нисходящих ступеньках алтаря-амфитеатра, как зрители в театре, где мы разыгрывали нашу жизнь. Из большой бронзовой урны, стоявшей на низком столике розового дерева, ветками торчали обгоревшие концы благовонных палочек. Три масляные лампы, расставленные через равные промежутки, освещали блюда с подношениями: мандаринами, яблоками и булочками.
– Зачем здесь эти таблички? В них же нет праха умерших?
Она зажгла несколько благовонных палочек и три дала мне.
– Это памятные таблички усопших душ нашей семьи. Здесь мы поддерживаем их память. Молимся, чтобы они присматривали за нами, оберегали нас.
Она показала на красную табличку с золотыми штрихами:
– Эта – твоей мамы. А прямо над ней – дяди Генри.
– Спасибо, что устроила эту встречу, – тихо сказал я в поднимавшиеся струйки дыма.
Слова предназначались для тети Мэй, и она улыбнулась. И добавила:
– Они тебя слышат, и я уверена, что они тоже принимают твою благодарность.
В конце концов я пробыл у деда целую неделю, и он с удовольствием показал мне город.
Однажды вечером мы проходили мимо открытой сцены, построенной на городской площади. Должно было начаться какое-то представление, и мы присоединились к толпе, собравшейся перед рядом самых огромных благовонных палочек, какие я видел в жизни: каждая примерно в семь футов высотой и толщиной с телеграфный столб, их макушки пылали багрянцем свежей магмы и курились тучами благовонного дыма. Несмотря на ряды с посадочными местами, толпа почему-то предпочитала стоять и ни один стул не был занят.
– Что здесь происходит? На этих стульях запрещено сидеть?
Дед покачал головой, и его брови почти сошлись в переносице в знак упрека моему невежеству.
– Сегодня начинается Праздник голодных духов[54]. Один раз в год двери подземного мира на месяц открываются, чтобы выпустить духов поблуждать по земле. Им не терпится вновь приобщиться к людским наслаждениям, пусть даже в качестве зрителей. Большинство из них безобидные, но есть и такие, кто кипит злобой и ненавистью. Мы стараемся не обидеть духов и угощаем их молитвами и едой, а торговцы и владельцы магазинов оплачивают народные представления, чтобы их задобрить и чтобы коммерция не пострадала. – Он указал на пустые ряды: – Это места для невидимых гостей. Садиться на них запрещено.
Открылся занавес, и публика зааплодировала. Представляли китайскую оперу, актеры были в густом гриме, с лицами, сначала выбеленными, а затем искусно расписанными красной краской. Вычурные костюмы ярких оттенков красного дополнялись тяжелыми и затейливыми головными уборами. Под пронзительные звуки оркестра актеры изображали стилизованные сражения, выделывая акробатические комбинации. Я пытался получить удовольствие от отточенных сальто назад и стилизованных фехтовальных поединков, но от мысли, что вокруг полно духов, которые жаждут человеческих ощущений и не могут насладиться ими по-настоящему, мне было неловко. Я изучал лица в толпе, гадая, кто жив, а кто призрак.
За день до отъезда дед отпустил шофера и сам повез меня за город, к известняковым холмам. Вблизи холмы оказались не такими голыми, как я думал. К ним, словно плесневый грибок, лепились кустарники и деревья, и в некоторых местах растительность была густой и гладкой, как шкура медведя. Через полчаса после нашего отъезда небо потемнело, словно собравшись пролиться дождем.
– Я как-то гулял вокруг этого холма, – сказал дед, – и увидел наверху вон ту глыбу, видишь? Отсюда она похожа на кошачью голову. Мне удалось пробраться сквозь деревья и заросли, и я обнаружил пещеру. Вход был настолько хорошо спрятан, что, если бы летучие мыши не стали вылетать на вечернюю охоту, я бы никогда его не нашел. Наверное, находка напомнила мне юность в монастыре и пещеры вокруг него. Внутри на стене были надписи, про которые я решил, что это буддийские сутры, и тут же подумал о Бодхидхарме. Кто знает, может быть, он побывал и здесь? В древности эти горы пользовались у отшельников популярностью. Я решил купить этот холм и построить на нем храм. Сейчас ты его увидишь, – и он указал вперед.
Мы преодолели подъем и остановились передохнуть. Храм был встроен в скалу. По сравнению с другими храмами, разбросанными по холмам, он был маленьким и невзрачным, выглядел заброшенным.
– Там больше никто не живет?
– Монахи давно ушли в монастыри побольше. Но я еще иногда сюда прихожу. Увидишь почему.
Пока мы взбирались вверх по склону, храм стал казаться чем-то сверхъестественным. Мне с трудом верилось, что он дело рук человеческих. Вокруг было тихо, так тихо, что даже сгущавшиеся в небе тучи казались посягательством на спокойствие.
Стены фасада поблекли и слились по цвету с камнем. Двери не было, открытый вход порос травой и вьюном. В трещину на стене когда-то упало семечко, выросшее в маленькое крепкое дерево гуавы, загораживавшее вход. Мы отодвинули ветви в сторону и прошли в крошечный пустой зал. Под ногами бросились врассыпную жуки, их лапки заскребли по полу со звуком, похожим на стук бусин в быстро перебираемых монахом четках. Послышалось эхо затихающего напева. Несмотря на его мирную пустоту, в храме ощущалось чье-то присутствие.
– Пойдем, – позвал дед.
Мы вошли в проход, стены которого были разглажены тонкими струйками сочившейся сверху дождевой воды. Туннель загибался вверх, и я один раз оступился на неровном полу. Сияющий круг света влек нас к себе, пока мы не вышли наружу. Проморгавшись, я с удивлением огляделся. Туннель выходил на площадку, со всех сторон окруженную склонами гор. Увидев мое лицо, дед ухмыльнулся. Единственным выходом был туннель, по которому мы пришли. Окружавшие площадку скользкие стены-склоны с острыми выступами отвесно уходили вверх. До вершины смогли добраться только цепкие корни деревьев и низких кустарников. Небо казалось светлой дырой, сквозь которую облака брызгали в нас мельчайшим дождем, отчего земля и трава высвобождали запертые в них запахи.
Дед взял меня за руку и подвел к нависшему козырьком выступу. Под выступом находились письмена, которые так его поразили. Следуя рельефу, они бежали сверху вниз по неровной скальной поверхности, невзирая на ее выпуклости, борозды и пустоты, и их плавность и энергия создавали впечатление, будто писавшую их кисть обмакивали в огонь.
Я провел по письменам пальцем и навсегда убедился, что они заключали в себе древнюю магию, что их создала древняя мудрость, потому что, когда мой палец их коснулся, я их почувствовал. Почувствовал внутри себя.
Дед смотрел, как мой палец путешествовал по символам, остановившись на последнем росчерке, – взглянув на кончик пальца, я увидел, что тот слегка светится красным. Я чувствовал тепло и легкий запах гари.
– Что они означают?
Дед пожал плечами:
– Не знаю. Но разве это важно? Они же заговорили с тобой?
Мне оставалось только согласиться.
Он посмотрел на небо.
– Хорошо, что пошел дождь. Раньше в дождь я всегда приходил сюда, сидел под письменами и наблюдал, как по скалам струится вода. Ты принес дождь, спасибо тебе за это.
Я понял, что он вложил в эти слова больший смысл. Он был благодарен, что я приехал к нему и что я, судя по всему, стал лучше его понимать.
Дед снял рубашку, и я увидел, что его мышцы сохранили твердость, не сдавшись перед наступающим возрастом.
– Мне говорили, что тебе дают уроки. Ты очень меня обяжешь, если покажешь, чему научился.
Я смахнул с бровей капли воды, поклонился и встал в стойку.
Он был быстр, быстрее, чем Эндо-сан. Его кулаки толкали меня назад, и мне ничего не оставалось, как блокировать их, чувствуя выстрел боли в предплечьях при каждом ударе. Его руки были тверды, как камень. Я нанес ему скользящий удар ногой по голеням, и он поморщился, а его руки на несколько секунд замерли. Войдя руками в его круг, я позволил ему схватить их, дав мне возможность молниеносно применить спиральный бросок «котэ-гаэси» с выкручиванием кисти наружу.
Лишив его равновесия, я нанес резкий удар в бок. Это было все равно что ударить гранитную глыбу, на него никак не подействовало. Дед разорвал мой захват, восстановил равновесие и нанес мне удар в голову. Я заблокировал его предплечьями, и сила столкновения заставила меня пошатнуться. Я сделал кувырок вперед, чтобы избежать атаки, понимая, что если продолжу гасить удары, то он скоро сломает мне руки.
Земля у меня под ногами скользила, но дед стоял как вкопанный и использовал для боя только руки. Я дважды ударил его по почкам, что всего лишь добавило в его лицо напряжения, тут же сменившегося мрачной улыбкой. Я перехватил его кулак и потянул на себя, выполняя мой любимый прием, «ирими нагэ», бросок на встречном движении. Я завел руку ему за подбородок, высоко подняв голову, но он предвосхитил мое намерение и парировал его, развернувшись и обойдя меня со спины. И тут же его руки в удушающем захвате сомкнулись вокруг моей шеи, колено уперлось мне в спину; одно нажатие – и не получавший восполнения кислород быстро растворился в крови.
Он отпустил меня, и я принялся втягивать в себя прохладный влажный воздух, чувствуя бешеный стук в висках. Дед поднял меня с колен и стряхнул с них мокрую траву. Подобрал и надел рубашку. Ткань у него на груди тут же потемнела от дождя и пота.
Он бросил взгляд на часы.
– Ты продержался шесть минут. Очень неплохо. Большинство не может выстоять и четырех. У тебя превосходный учитель.
Затем сделал разбор моих ошибок.
– Ты был слишком расслаблен, поэтому мне было легко разрывать твои захваты. Последний мог бы меня одолеть, если бы ты держался ближе. Но ты оставил зазор, и мне было легко тебя обойти. Что до твоих ударов, но против того, кто получил такую подготовку, как я в детстве, они бесполезны. Но нас осталось мало. Мы – реликты другой эпохи.
Помолчав, он добавил:
– Тебя учат убивать. Это чувствуется по тому, как ты ведешь бой.
Он покачал головой, и мне захотелось сказать, что он ошибся, что Эндо-сан все время предупреждал меня, как тогда у церкви Святого Георгия, что я никогда не должен использовать то, чему он меня учит, для убийства. Но в тот же миг понял, что дед был прав.
Утром дед с тетей Мэй проводили меня на вокзал.
– Я рад, что ты приехал, – сказал он. – Мы слишком долго были чужими друг другу. Надеюсь, если тебе случится обо мне подумать, ты подумаешь обо мне по-дружески.
Он взял меня за руки, осматривая синяки, которые наставил за прошлый день.
– Надеюсь, твой господин Эндо будет с тобой аккуратнее. После забытого императора я больше никого никогда не учил.
Я стоял у поезда, охваченный грустью расставания c вновь обретенным другом.
– Вы заставили меня о многом подумать, дедушка; что такое пара синяков по сравнению с этим? Вы приедете ко мне на Пенанг?
Мое приглашение его тронуло.
– Посмотрим, что уготовила мне жизнь, но да, я бы с удовольствием тебя навестил. Может быть, ты окажешь мне услугу и отведешь к месту успокоения матери, где мы оба встанем перед ней и скажем, каким я был глупцом.
– Я думаю, она будет счастлива увидеть нас вместе. Я кое о чем хотел спросить: где у вас в доме растет красный жасмин?
Дед с тетей Мэй переглянулись.
– У фонтана росло одно дерево, но мы выкопали его несколько лет назад, когда оно засохло. И больше не сажали. Твоя мать очень любила запах этих цветов.
Я подумал о запахе, который почувствовал в первый день же приезда, запахе, который незаметно сопровождал меня все то время, что я провел в доме деда. Старик заинтересованно посмотрел на меня; уголки его рта приподнялись в проницательной, почти озорной улыбке, отсвечивавшей в его глазах. И я знал, что со мной случилось что-то волшебное.
Я поднялся в вагон и постоял у входа, пока поезд отходил от станции. Дед и тетка махали мне, пока состав не скрылся за поворотом. Я пошел на свое место и закрыл глаза, думая про императора, которого вычеркнули из истории.
Паром приближался к гавани, и, увидев низкие горы Пенанга, я понял, как сильно соскучился по дому. Я чувствовал, что возвращаюсь другим человеком. Позади остались волнующее путешествие вдоль побережья до Куала-Лумпура и встреча с дедом, открывшим новую грань моего происхождения, ту, о которой я никогда не догадывался.
Увидев дядюшку Лима, я тут же понял, кто служил деду источником информации. Когда рикша высадил меня в Истане, дядюшка Лим не выказал ни капли удивления.
– Можешь сказать деду, что я добрался благополучно.
Он смущенно улыбнулся и понес сумку ко мне в комнату. На кухне сидела девушка и помешивала в котелке с супом. Она стеснительно посмотрела на меня.
– Это моя дочь Мин, – сказал, входя, дядюшка Лим. – Она плохо знает английский, поэтому вам придется говорить с ней на хок-кьене.
Девушка была похожа на мальчишку, худенькая, с неровной стрижкой и раскосыми глазами, густо-черными, как финики, которые она бросала в котелок.
– Хотите, я налью вам супа? – спросила она.
– С удовольствием.
Я сел за кухонный стол, пригласив дядюшку Лима сесть рядом.
– Как давно ты шпионишь на моего деда? – поинтересовался я, посмеиваясь про себя.
– Вы поладили со Старцем? – задал он встречный вопрос, пока Мин разливала суп по тарелкам.
– Мне давно пора было с ним познакомиться.
Я безуспешно пытался вспомнить, когда именно дядюшка Лим появился у нас в доме. Это определенно случилось еще до моего рождения. Я ждал ответа, и, увидев, что перевести разговор не удастся, слуга заговорил:
– Я приехал сюда сразу после того, как ваши родители поженились. Я тогда уже работал на Пенанге. Ваш дед приказал мне наняться к господину Хаттону. Я был его должником и не мог отказать. Вы не скажете отцу?
– Помалкивай о том, чем я занимался, и я сделаю для тебя то же самое.
Мин поставила на стол тарелки с супом.
– Как идут дела в Китае? – поинтересовался я.
Эта страна больше не казалась мне такой далекой, как раньше, и я понимал, что это благодаря тому, что дед открыл мне свое прошлое.
Дядюшка Лим вздохнул:
– Очень плохо.
– Про города, захваченные японцами, передают ужасные новости. В Нанкине было хуже всего[55], – добавила Мин, закрыв глаза.
– Что там произошло? – спросил я.
В тридцать первом году, после захвата Маньчжурии и установления марионеточного правительства, японцам не терпелось найти повод для вторжения на остальную территорию Китая. Что они и сделали седьмого июля тридцать седьмого года, когда китайские и японские войска устроили стычку на мосту Марко Поло рядом с Пекином. Теперь Япония контролировала основную часть северо-восточных китайских земель.
Мин говорила о самых последних событиях, и сначала я ей не поверил. Несмотря на то что императорская армия Японии не позволяла иностранным журналистам отправлять репортажи в остальной мир, беженцы и миссионеры распространяли сообщения о ее зверствах. И все же я упрямо отказывался верить, что человеческая раса может оказаться настолько варварской, настолько животно-жестокой. Увидев выражение моего лица, Мин сказала:
– Мне все равно, верите вы или нет. Сами все узнаете, когда японцы придут сюда.
Сейчас кажется странным, что абсолютно все, китайцы, малайцы или индийцы, были абсолютно уверены, что Япония в конце концов захватит Малайю. Китайцы боялись, что японцы продолжат в Малайе Нанкинскую резню, а малайцы с индийцами надеялись, что они освободят их от колониального владычества. Большинство англичан посмеивалось над мыслью, что Малайя может быть оккупирована; под прикрытием батарей морской артиллерии в Сингапуре они чувствовали себя в безопасности. Я, как обычно, разрывался между двумя мнениями. Я знал, что японцы не настолько некомпетентны, как их выставляют правительственные чиновники, но они были не настолько сильны или глупы, чтобы вступать в войну с Британской империей.
Из разговора было понятно, что отца с дочерью связывают крепкие узы любви, несмотря на то что дядюшка Лим очень редко видел Мин, пока она росла. Я наблюдал, как он смеялся над ее рассказом про деревенского старосту и его выходки; тогда я впервые увидел, как он смеялся как личность, как отец, как мужчина. Почувствовав себя неуместным и лишним, я тихо вышел.
Мин пробыла в доме еще несколько дней и однажды утром уехала. Дядюшка Лим отвез ее в деревню Балик-Пулау, «Спина острова», где жили их родственники. После этого он на несколько дней воспрял духом и даже пообещал научить меня китайскому боксу.
Эндо-сан исчез. Когда я приплыл на остров, дом был пуст. Я раздвинул двери и почувствовал тишину. На полу лежала коробка с фотографиями. Перед уходом он пришпиливал их к стене. Я изучил их, особенно собственный портрет в чайной хижине на горе Пенанг. Мне подумалось, что тогда я выглядел совсем по-другому, детское лицо на снимке было совсем не похоже на то, что я теперь видел в зеркале. На других фотографиях были скучные изображения побережья, лесов и маленьких деревушек. Они все походили одна на другую, и я бросил их рассматривать. На другую стену Эндо-сан прикрепил карту Малайи, и я увидел красные линии, которыми он разметил наш маршрут и другие места, где собирался побывать. Он очевидно не питал ни малейшего интереса к поездке в Сингапур, потому что тот был совершенно чистым, без каких-либо пометок или штрихов. На полке лежала записка: «Уехал на Западное побережье. Продолжай тренировки».
В гостях у деда я понял, как сильно мне не хватало учителя. Эндо-сан стал главным ориентиром в моей жизни. Мне не хватало наших утренних встреч, хотелось смотреть на него, слушать, угадывать настроение и прихоти. Я тосковал по тому, как солнце вспыхивало в его седых волосах, по тому, как блестели его обнажавшиеся в улыбке зубы, по его мрачному юмору и его скрытой грусти. Но я так многого о нем не знал. И решил, когда он вернется, побольше расспросить о его жизни.
Начался учебный год, и я даже радовался, что Эндо-сан в отъезде, потому что, помимо нагрузки в школе, я должен был посещать светские мероприятия. Обычно этим занимался отец. Несмотря на то что моей семьи не было на острове, приглашения приходили почти ежедневно. Отец рассчитывал, что я буду замещать его во время отсутствия в качестве единственного представителя семейства Хаттон на Пенанге.
Однажды, покончив с домашним заданием, я пошел в отцовский кабинет, чтобы просмотреть корреспонденцию, которая разрасталась на тяжелом дубовом письменном столе, словно грибница. Распечатал два письма от Изабель: она сообщала, как отлично они проводят время в Лондоне. Эти письма я прочел в первую очередь, предвкушая запечатленные в них восторг и радостное волнение. Сестра писала, что они скучают по мне и скоро вернутся. Остальная почта была приглашениями на светские рауты, и я незамедлительно отправил ее в корзину для бумаг, предварительно написав ответы, в которых с сожалением отклонял приглашения. У меня имелась определенная свобода действий, но когда приглашали Кроссы, присутствие не обсуждалось. В моей памяти всплыли обрывки дедушкиной истории, и мне подумалось, что это было практически то же самое, что получить приглашение от вдовствующей императрицы Китая.
Семья Кроссов во многом походила на нашу. Они тоже приехали на Пенанг в самом начале, и их компания «Эмпайр-трейдинг» славилась по всей Азии, вызывая такие же восхищение и зависть, как гонконгская «Джардин-Матесон». Патриархом семейства был Генри Кросс, ровесник отца. Они были добрыми друзьями, настолько близкими, насколько это было возможно при нашей островной конкуренции. Прежде чем вернуться домой и принять бразды правления семейными предприятиями, оба главы компаний учились в Оксфорде.
Я прочитал открытку от Генри Кросса, приглашавшую нас на пятнадцатилетие его сына Джорджа. При мысли о том, какой ужасный мне предстоит вечер, я застонал. Но отклонить приглашение было бы непростительным оскорблением для лица Кросса.
После нескольких поколений, выросших на Востоке, многим англичанам стала понятна идея «лица», которая в упрощенном варианте означала всего лишь взаимное уважение. Однако для китайцев она имела более глубокое значение: если Генри Кросс приходил на отцовские приемы (он не пропускал ни одного), то отец сохранял лицо. Если отец помогал слуге деньгами, не обнаруживая этого, то сохранял лицо слуге, и, как ни странно, сам не терял лица перед остальной прислугой. Это был замысловатый процесс компромиссов и взаимодействий. Его нужно было впитать с молоком матери, иначе он мог только сбить с толку. Посетив деда, я проявил уважение, чем сохранил ему лицо. И он вернул мне долг, приняв меня, рассказав о своем прошлом и показав пещеру в горах.
С Джорджем Кроссом я был знаком только мельком. Он был на год меня младше, хотя его брат Рональд приходился мне ровесником. Мы ходили в разные школы, а между Сент-Ксавье и Пенангской государственной школой всегда было негласное соревнование.
Вечером в день приема я со вздохом переоделся в нечто более презентабельное, вышел на крыльцо и стал ждать, пока дядюшка Лим подгонит «Даймлер». Было влажно, стрекотали цикады, в окна дул теплый ветерок. Этот пятничный вечер был слишком хорош для того, чтобы потратить его на прием.
Особняк Кроссов находился на Нортэм-роуд, больше известной как «Улица миллионеров». Местные называли ее «Анг-мо лор» – улица рыжеволосых. На его фоне соседнее консульство Таиланда – который, несмотря на то что страна официально изменила свое название еще в мае, большинство жителей Пенанга продолжали называть Сиамом, – казалось крошечным, почти как гараж. Мы въехали в черные с золотом кованые ворота, висевшие на мраморных столбах, величественных, словно памятники любимым народным героям, за которыми шла извилистая подъездная аллея, посыпанная гравием. Дом с выбеленными стенами, утопавший в огнях, был построен в итальянском стиле, с внушительными колоннам по обе стороны фасада. До меня донеслось джазовое попурри оркестра Джерри Максвелла, витавший в воздухе смех, звон бокалов. Сразу за домом море отделяло наш остров от материковой Малайи, и на языке засолонел вкус прилива.
Когда я вошел, на меня обратились привычные докучливые взгляды: «А вот и полукровка пожаловал», – усмехнулся я про себя. Меня встретил сам Генри Кросс, очень крепкий и высокий, с сединой на висках и почти лысой макушкой. Он тепло пожал мне руку; я всегда находил с ним общий язык.
– Когда возвращается отец? Или ему слишком хорошо в Лондоне?
– Они скоро будут дома.
– Они тебя не узнают. Ты так вырос. Чем собираешься заняться после школы? Тебе ведь уже недолго осталось?
– Не знаю, – пожал я плечами. – Там будет видно.
Джордж пожал мне руку, и я поздравил его с днем рожденья и вручил подарок. Потом я спросил, где найти Рональда.
– Он показывает друзьям парк, – ответил Джордж.
Я повернулся и посмотрел на гостей. Как обычно, все важные люди были в сборе: резидент-консул с женой, представители банков и консульств: немецкого, сиамского, датского, американского и русского. Попадались среди приглашенных местные китайские и малайские магнаты, а также редкие малайские князья в одежде желто-золотого царского цвета, который позволялось носить только им. Был даже один известный английский писатель, чьи книги мне очень нравились. Я двинулся было к нему, но меня перехватил Рональд. Вместе с ним был его друг, Ийп Чжикон, сын президента китайской торговой палаты, к которому все обращались «Таукей Ийп»[56].
– Ничего себе. Ты действительно изменился, – заметил Рональд.
– Так бывает, если начинаешь есть собственную стряпню, – с улыбкой ответил я.
Рональд представил меня другу. Пенанг – маленький остров; я знал, что все обращались к нему «Кон», и последовал их примеру. Он посмотрел на меня с любопытством, от которого мне стало неловко. Для такого молодого парня Кон был слишком самоуверен. Он был на голову ниже меня, хотя выглядел мускулистее, что усиливало производимое им грубоватое впечатление. Глаза, узкие и темные, излучали пытливый ум, и у меня возникло чувство, что он привык доказывать собственную правоту. Он был одет в белое; потом я выяснил, что он почти никогда не носил одежду других цветов. Рукопожатие оказалось крепким, но изучающий взгляд пробудил во мне неприязнь. Я бесстрашно посмотрел ему в глаза.
Рональд увидел кого-то, с кем хотел поговорить. Последовав за ним, Кон обернулся через плечо. Я услышал, как меня зовут, и, повернувшись, увидел Альфреда Скотта. Господин Скотт был управляющим, которого отец назначил вести дела «Хаттона и сыновей» на время своего пребывания в Лондоне. Скотт работал у нас с тех пор, как я себя помнил, и был единственным, кому отец соглашался доверить фирму, когда бывал в отъезде. Но он все равно требовал ежедневных отчетов по телеграфу, невзирая на их стоимость.
– Сегодня я получил сообщение от твоего отца. Они отплывают завтра. Тебе поручено встретить их в порту. Дату прибытия парохода сообщу позже. Выскочила из памяти.
– Стареете, господин Скотт?
Его все так называли, даже отец. Скотту было за пятьдесят, и он никогда не был женат. Несмотря на попытки отца ввести его в нашу семью, управляющий всегда держался особняком, предпочитая проводить свободное время на каучуковых плантациях.
– Еще мне звонил некий господин Саотомэ. Сказал, что тебя знает. Похоже, ты произвел на него впечатление. – Он строго на меня посмотрел. – Интересовался, согласились ли бы мы принять в долю японских партнеров или вести с ними дела. – Господин Скотт недоуменно покачал головой.
Настойчивый интерес Саотомэ к нашей компании меня беспокоил. Мне так и не удалось узнать, что он сделал с девочкой, которую к нему привели, – когда я спросил об этом у Эндо-сана, тот в ответ только хмыкнул.
– Что вы ему ответили?
– Я ответил так, как завещал твой прадед: что к нам в долю может войти только человек по фамилии Хаттон.
Хлесткий ответ заставил меня поморщиться, а он захохотал своим лающим смехом, отчего окружающие снисходительно заулыбались. Проследив взглядом за стройным малайским официантом, он понизил голос:
– Я не доверяю этому Саотомэ. Он очень хотел, чтобы мы изменили решение.
– Вы сказали отцу?
Он покачал головой:
– Это не до такой степени важно. Расскажу, когда он вернется домой. У меня и так хватает писанины для отчетов.
Я был согласен с его решением, о чем и сказал. Он допил то, что было в бокале, и заявил, что едет домой.
– Терпеть не могу приемы.
Меня увидел японский консул, господин Сигэру Хироси, и подошел поздороваться. Это был худой, болезненного вида человечек за пятьдесят, который с трудом переносил местный климат. Как у многих виденных мною японцев, его голова была чисто выбрита. Он был слишком мал для своего смокинга, блеск лацканов которого оттенял блеск бритого черепа.
– Ты, наверное, дэси Эндо-сана, его ученик. Он хорошо тебя описал.
Я поклонился и спросил, куда уехал Эндо-сан. Секунду поколебавшись, он ответил:
– В Куала-Лумпур.
– Снова? Он же только что там был?
Я знал, что он лжет, потому что вспомнил, что было написано в оставленной мне записке. Хироси не ответил, спросив вместо этого про мои тренировки. Я привык к манере японцев избегать в разговоре того, чего они не хотят раскрывать, поэтому позволил ему сохранить лицо и больше не стал расспрашивать про Эндо-сана.
Разговор неизбежно перешел на присутствие японцев в Китае, и консул начал утомлять меня описанием японского превосходства.
– Сейчас наша армия – лучшая в Азии. Наши солдаты дисциплинированны, хорошо обучены и культурны, – заявил он достаточно громко, чтобы его услышала не одна группа стоявших вокруг гостей.
– О, а как же Нанкин? – спросил я, называя Наньцзин на английский манер.
Спустя десятилетия японцы будут отрицать все творившиеся там ужасы, но в тот вечер, когда мой вопрос заставил всех умолкнуть и повернуться в нашу сторону, я понял, что Хироси был полностью в курсе происходивших там событий. Он вздрогнул, и его рот растянулся в тетиву.
– Там японские войска тоже были дисциплинированны, хорошо обучены и культурны? – Я не отступал.
Он наконец шевельнулся. И сказал, допив содержимое бокала:
– Конечно. Почему это должно быть не так?
Вокруг громко зафыркали, особенно китайцы, и японский консул вспыхнул от гнева.
Я оставил его и, поскольку вечеринка была в разгаре, вышел на берег и медленно пошел прочь, подальше от шума. За проливом виднелись огни побережья провинции Уэлсли, мерцавшие, как звезды в небе. В черной маслянистой воде отражалась взошедшая луна. Пьяно покачивались фонари вышедших в море рыболовных траулеров.
Впереди привидением маячила белая фигура, и мне стало любопытно, кто еще решил сбежать от толпы. С моим приближением фигура развернулась, но мне оставалось только идти вперед, потому что повернуть обратно было уже неловко.
– Ты поосторожнее с консулом. Ему не нравится, когда его выставляют дураком, – сказал Кон.
– А ты откуда знаешь? – Его высокомерный тон меня раздражал. Я подошел к нему вплотную, и это было ошибкой.
Удар пришелся словно из ниоткуда. Я избежал его, поняв, что мне это едва удалось, и ударил в ответ. Он перехватил мой выпад и сломал бы мне запястье, если бы я не парировал удар и не опрокинул его броском. Мы, осклабившись, разошлись в стороны.
– Молодец, – сказал Кон.
– Ты тоже, – ответил я.
Мы настороженно кружили друг напротив друга. У меня колотилось сердце, и я очистил разум, отправив его за горизонт. Я понятия не имел об уровне навыков соперника, но то, как он почти застал меня врасплох, свидетельствовало о способностях, которые могли превзойти мои. Я незаметно изменил стойку и открылся для нападения, дав ему возможность выбрать удар.
Он бросился в атаку поочередными ударами в голову. Я отбил их и вошел в его круг. Используя силу бедер, я развернулся и легко швырнул его на песок. Моя нога целила ему в лицо, но на этот раз он был начеку и успел уклониться. Я исчерпал свои возможности; мне не оставалось ничего другого, кроме как броситься на него всем телом. От силы столкновения мы покатились по мокрому песку. Я нанес удар, и на одну секунду его захват ослаб настолько, что мне удалось схватить его запястье и вывернуть в ломающий кость зажим. Он пытался пошевелиться, но это было слишком мучительно. Сопротивление усиливало и без того резкую боль. Я надавил сильнее.
– Хватит?
– Да.
Я отпустил его, подавшись назад и не спуская с него глаз, на случай если он снова решит напасть. На самом деле наш с ним уровень подготовки был почти одинаков, но благодаря суровым тренировкам Эндо-сана мой разум оказался сильнее. Кон проиграл в ту секунду, когда нанес первый удар. Я был готов ждать хоть вечность, если нужно, а ему не терпелось ринуться в бой.
Он поднялся на ноги; его взгляд говорил, что любопытство удовлетворено и подозрения подтвердились. Он встал напротив, и, не нуждаясь в словах, мы поклонились друг другу. Я не пытался скрыть недоумения. Мы оба были последователями айки-дзюцу, искусства гармонии сил.
После тренировок Эндо-сан часто рассказывал мне про своего учителя, Морихэя Уэсибу. Уэсиба был добродушным на вид, с проницательным взглядом и вспыльчивым норовом, легко вспыхивавший и легко остывавший. Его имя и легенды о его мастерстве к тому времени стали известны во всей Японии, и Уэсиба был признан одним из величайших мастеров боевых искусств всех времен, даже адептами других направлений. Родившийся в тысяча восемьсот восьмидесятом году, он совершил революцию в представлении о боевых искусствах. Уэсиба часто говорил ученикам, что секрет его силы заключался в любви, любви ко всем, ко всей вселенной, даже к тому, кто собирался его убить. Потому что любовь – это сила вселенной, а если за тобой стоит вся вселенная, кто сможет тебя победить?
Я всегда считал, что эта установка была похожа на значение, которое придавал любви Иисус Христос. Изначально айки-дзюцу была жесткой, грубой борьбой. Уэсибе удалось смягчить технику, закруглив приемы, строго привязав их к линии окружности. Основой всех приемов стало круговое движение. Но это не снизило их действенности. Приемы, которым меня научил Эндо-сан, были основаны на айки-дзюцу старого стиля, потому что он покинул Японию, когда Уэсиба еще разрабатывал принципы, которым было суждено обеспечить ему бессмертие. По движениям Кона было хорошо видно, что стиль его сэнсэя слегка отличался от стиля Эндо-сана, был мягче и закругленнее. Хотя тогда я этого не понимал, но мне довелось стать свидетелем и участником эволюции искусства.
– Где ты этому научился? – Я не ожидал, что сын известного китайского коммерсанта окажется настолько сведущ в японском единоборстве.
– У своего сэнсэя, – ответил он.
К моему изумлению, он заговорил со мной по-японски, и мне подумалось, что я, наверное, перебрал с выпивкой. Он встал, стряхнув песок с одежды, и тщательно заправил рубашку в брюки.
– И кто же он? – Мне нужно было что-то конкретное.
– Танака-сан, – ответил он, наслаждаясь моим нетерпением. – Он хочет с тобой познакомиться.
Я согласился на следующий день рано утром встретиться с Коном у него дома и навестить его учителя. Мне хотелось познакомиться с его сэнсэем, и я был уверен, что Эндо-сан будет рад узнать, что поблизости живет еще один адепт айки-дзюцу.
Мы уселись вне досягаемости прилива и какое-то время говорили о других вещах. Вдруг Кон сказал:
– Мы с отцом были на похоронах твоей матери. Я тогда был совсем маленьким, но все еще что-то помню.
Я не помнил, видел ли его там. На похороны пришло слишком много людей: не для того, чтобы оплакать ее, а из-за положения отца.
– Это было очень давно.
Кон сказал, что тоже потерял мать в раннем детстве. В нем чувствовались тщательно скрытая боль и заброшенность, к моему удивлению, очень похожие на мои собственные.
– Мне очень жаль. Я знаю, что ты чувствуешь.
– Слыша это от тебя, я знаю, что это правда.
Я не понимал, как реагировать на эту реплику. На его мрачном лице проступила и тут же спряталась улыбка, и у меня вырвался смешок. Лицо Кона разгладилось, и он слегка вздрогнул от нарастающей радости.
В ту ночь мы долго проговорили, сидя на берегу; мы этого еще не знали, но так началась наша крепкая дружба.
Когда дядюшка Лим вез меня домой, я понял, что Кон не задал мне ни одного вопроса: он явно знал обо мне и даже об Эндо-сане все.
На следующее утро мы с Коном отправились на велосипедах к Таджунг-Токонгу, Храмовому мысу, в гости к его сэнсэю. Мы ехали по полосе пустынного пляжа мимо Храма океанской жемчужины. Весь мыс занимала рыбацкая деревня, населенная народом хакка, а храм был местом поклонения Туа Пеккону, странника, обосновавшегося на Пенанге даже раньше Фрэнсиса Лайта. После смерти он, как и многие странники, удостоился обожествления.
Мы проехали по узкой дорожке, поросшей высоким бурьяном, и выехали на песчаную тропинку, ведшую под гору. Я бы никогда не нашел это место в одиночку.
Тропинка упиралась в деревянное бунгало с верандой и крышей из пальмового тростника, похожей на соломенную шляпу. Рядом согнулись две шелестевшие на ветру кокосовые пальмы. При нашем появлении по просторному газону бросились наутек белки, взлетев на деревья и деловито застрекотав.
Хидэки Танака ждал нас наверху лестницы. Лицо у него было бесстрастное, но не суровое. У него были коротко подстриженные седые волосы, как у Эндо-сана, но фигура оказалась выше, мощнее.
– Я ждал вас, – сказал он по-японски.
Я кивнул головой и низко поклонился.
Мы сели на веранде с видом на море. Наступило время отлива, и по обмелевшему пляжу прыгали стайки чаек и других птиц, тыча клювами в песок в поисках корма. Вдаль, насколько хватало глаз, тянулся пустой берег, а оголенное морское дно казалось черным и рыхлым, как свежевспаханные поля. Между бугристыми песчаными гребнями-ловушками, расставленными отливом, блестели озерца воды, и было непонятно, куда делось море.
– Иногда мне кажется, что я мог бы дойти пешком до материка прямо через это море перед нами, – произнес Танака, проследив за моим взглядом. – Что я мог бы дойти до самого дома.
– Как Моисей, – ответил я.
Он задумался, словно я назвал имя позабытого им друга, но потом его лицо прояснилось.
– О да. Пророк, который раздвинул Красное море. Очаровательная легенда.
И послал Кона приготовить чай.
Сидеть рядом с ним было очень спокойно, но в умиротворении остро чувствовалось одиночество. Я распознал его, потому что в Эндо-сане чувствовалось то же самое. Удивительно, что на нашем острове оказались два таких похожих японца.
Кон вышел из дома с горячим зеленым чаем, и какое-то время мы молча прихлебывали напиток, посматривая друг на друга и на землю, оставленную исчезнувшим морем.
– Кон рассказал мне про вчерашний вечер, как ты его уложил. Он был очень недоволен, – рассмеялся Танака. – До сих пор его мало кто побеждал. Вот почему я ему говорил: «Практикуй дзадзэн, практикуй каждый день». Сила разума всегда преодолеет и силу тела, и его слабость.
– Вы знаете моего сэнсэя?
Он кивнул:
– Эндо Хаято-сан. Он принадлежит к одной из уважаемых семей, что живут неподалеку от Ториидзимы.
– И что вы о нем думаете? – рискнул я спросить.
– Мы учились у одного учителя, Уэсибы-сэнсэя.
Я ждал продолжения; ответ был очень похож на те, которыми отделывался Эндо-сан, когда не хотел поддерживать разговор на ту или иную тему. Я посмотрел на Танаку в упор, давая понять, что не повелся на его отговорку. Танака улыбнулся, но подробностей не последовало.
Внутренне вздохнув, я спросил:
– А каким был Уэсиба-сэнсэй?
– Тишайшим и добрейшим человеком из всех, кого я когда-либо знал. Но в то же время ужасно вспыльчивым. Он величайший будока – мастер боевых искусств – из всех, порожденных Японией. Эндо-сан был одним из его лучших учеников. И я тоже.
– А как вы с ним оказались здесь, на нашем острове?
– Не знаю. Судьба? Эндо-сан оставил Уэсибу-сэнсэя на несколько месяцев раньше меня. Они в чем-то не поладили. Первые несколько месяцев после приезда я не знал, куда он направился. К тому времени я уже устроился и купил этот дом. Я изъездил всю Азию, и, как ни странно, этот остров меня очень привлек. И я здесь остался, – он вздохнул, – чтобы попробовать обрести покой.
– Странно. Эндо-сан сказал то же самое. Обрести покой.
– Пойми, в Японии сейчас очень неспокойно. Очень много ненависти и амбиций, а это плохое сочетание. Милитаристы с империалистами ратуют за войну. А те из нас, кто в войну не верит, считаются предателями и отщепенцами.
Мне приказали тренировать армейских рекрутов. Преподавать айки-дзюцу, чтобы солдаты могли убивать с его помощью. Айки-дзюцу, само понятие которого основано на любви и гармонии! Я не смог на это пойти, как и мой сэнсэй. Чтобы избежать приказов правительства, он переехал на остров Хоккайдо, отрезал себя от мира и завел ферму. Я же предпочел уехать из Японии.
Я был уверен, что в своем рассказе Танака-сан о многом умолчал, но решил уважать его намерение не раскрывать лишнего. Он отправил Кона в дом вскипятить еще воды.
– Ты очень привязан к Эндо-сану? – спросил он, наливая мне очередную чашку.
Я сидел в тени веранды, слушая пение птиц и шуршание листвы, подставив тело прохладному ветру, и во мне нарастало чувство благоденствия.
Я подумал, как ему ответить.
– Да. Да, я восхищаюсь им. И он мне очень дорог. Не проходит ни дня, чтобы я не думал о том, чем он занимается, где он сейчас. Рядом с ним я счастлив, что живу… – Мой голос сел, не в силах выразить чувства словами.
– Хорошо. Думаю, в конечном счете твоя любовь его спасет.
– Спасет? От чего?
Он ограничился улыбкой, и я понял, что больше на эту тему из него ничего не вытянуть. И я снова пообещал себе расспросить Эндо-сана о его жизни до отъезда из Японии.
И тут Танака попытался меня ударить: его кулак тенью мелькнул у моего лица, словно ястреб, сорвавшийся за добычей. Я избежал удара, сидя, отклонившись в сторону. Когда он подался назад, чтобы убрать руку, мое предплечье примкнуло к его предплечью, следуя за ним и переходя к нападению. Он развернул торс и принялся расширять мой круг, пока я не потерял равновесие. Я рывком пересел на корточки и нанес ему удар сбоку, сразу поняв, что совершил ошибку. Он легко отвел его в сторону и прижал меня лицом к деревянному полу. Проделывая это, он по-прежнему сидел в позе сэйдза с бесстрастным лицом.
– Твоя сувариваза – техника боя на коленях – еще слабовата. Тебе нужно чаще ее отрабатывать. Подумай, если ты сохраняешь силу, даже сидя в неудобной позе, то насколько ты станешь сильнее, когда встанешь, а?
Танака помог мне подняться, а я тем временем пытался унять охватившую меня ярость. Он был прав. Повернувшись, я поклонился ему, коснувшись лбом пола.
– Благодарю вас за наставление, – сказал я. – Вы бы взяли меня в ученики?
Он покачал головой:
– Учить тебя, когда ты являешься учеником другого сэнсэя, противоречило бы всякой этике. Однако, – он поднял взгляд на Кона, стоявшего в дверях, – правила не запрещают учиться друг у друга. Я считаю, что вам обоим будет очень полезно подружиться.
Кон улыбнулся, и я знал, что мы оба подумали о том, как смеялись вместе накануне вечером. Я нашел родственную душу.
Танака посерьезнел, в его голосе зазвучала настойчивость:
– Эндо-сан прекрасно тебя обучил. Теперь тебе нужно выяснить, зачем он это сделал.
Когда отсутствие Эндо-сана уже начинало меня беспокоить, я обнаружил записку, в которой он сообщал, что вернулся. У меня внутри словно что-то подпрыгнуло, как рыба выпрыгивает из воды, и к его острову я греб с ощущением танцующей легкости. Я с воодушевлением направился к рощице и, подойдя к дому, окликнул его.
Он выглядел потемневшим и обгоревшим на солнце, и от контраста его волосы казались еще светлее.
– С возвращением домой, сэнсэй, – приветствовал я его, зная, что он рад меня видеть.
Он пригласил меня войти, и мы уселись перед очагом.
– С тобой все было в порядке?
– Да, Эндо-сан, – ответил я.
Меня беспокоил разговор с Танакой, и я не знал, стоит ли говорить о нем Эндо-сану. Я колебался. Но потом решил, что не хочу ничего от него скрывать, и рассказал о встрече с сэнсэем Кона. Эндо-сан не особенно удивился, но, когда я спросил, хотел ли бы он навестить Танаку, его голос потерял теплоту.
– Я не хочу с ним встречаться.
– Но почему? Мы занимаемся одним и тем же искусством, оба наши стиля принадлежат будзицу, и вы с ним даже учились у одного человека.
Его голос похолодел, и я почувствовал, что слишком далеко зашел, пытаясь на него надавить.
– Довольствуйся тем, что оба эти стиля одинаково действенны. Пойми, что, в конце концов, вопрос не в том, в каком стиле ты ведешь бой, используешь один тип боевого искусства или несколько, – все зависит от человека. Например, ты не можешь сказать, что вчера китайское боевое искусство победило японское. Как может одно искусство победить другое? Разве можно сказать, что икебана «победила» живопись? Победить друг друга могут только люди. Но если тебе кажется, что ты много потеряешь, если не будешь учиться у Танаки-сана, я с радостью позволю тебе уйти. Ты ведь понимаешь, что иметь двух сэнсэев для обучения одному и тому же искусству невозможно.
Его отповедь заставила меня вздрогнуть; его слова впивались в меня, словно рикошет гранитных осколков.
– Нет, сэнсэй, нет. Простите, что ввел вас в заблуждение. Мне и в голову не приходило от вас уйти.
Его тон смягчился, и это было можно расценивать как единственное извинение.
– Этот парень, Кон, – сильный противник?
Я кивнул.
– Но тебе удалось его одолеть. Как?
Я сказал то, о чем думал ночью после встречи с Коном, разбирая наше столкновение, – что мой разум оказался сильнее и спокойнее, чем его. Танака сказал мне то же самое.
Лицо Эндо-сана засияло улыбкой, что бывало очень редко.
– Теперь я вижу, что недаром тратил на тебя время. Именно разум. Как только берешь под контроль разум противника, его тело становится беспомощным. В будзицу более высокого уровня бой ведется разумом. Помни об этом. Теперь ты понимаешь, зачем я настаивал, чтобы ты практиковал медитацию. Разум спасет тебя, когда тело будет бессильно. Я доволен, что ты так много тренируешься самостоятельно, и высоко ценю труд, который ты в себя вкладываешь. Ты без чьей-либо помощи осознал, что если не приложишь усилий – к чему бы то ни было! – то за тебя этого никто не сделает.
Его слова меня тронули. Отец за все годы ни разу так со мной не говорил; со мной никто так не говорил. Сидя в сэйдза, я низко поклонился, коснувшись лбом пола, настолько низко, насколько это было возможно, но я никогда в жизни не чувствовал себя на большей высоте.
У меня оставался один вопрос.
– Если более высокий уровень будзицу означает вести бой разумом, то что означает самый высокий?
Он на секунду прикрыл глаза, рассматривая что-то, чего никогда мне не показывал.
– Самый высокий означает обойтись без боя.
Ситуация в Европе ухудшалась. Гитлер направил в Польшу танковые дивизии, сделав надрыв, после которого ткани Европы предстояло быть разорванной в клочья. Однажды вечером, на острове, Эндо-сан вдруг позвал меня в дом. Он настроил приемник на заграничную службу Би-би-си, и я услышал, как голос Невилла Чемберлена, глухой от расстояния и помех в эфире, объявил, что Великобритания вступила в войну с Германией.
– Твоя семья в безопасности? – спросил Эндо-сан.
Через несколько дней после приема в доме Генри Кросса секретарь Альфреда Скотта сообщил мне точные даты отъезда нашей семьи.
– Они вышли из Саутгемптона две недели назад.
– Судоходные маршруты будут патрулироваться немецкими подводными лодками.
Я сверился с его календарем.
– Сейчас они уже на полпути отсюда, очень далеко от Европы.
Я пытался не показывать тревоги, но плавание действительно было слишком долгим, через огромные расстояния в незащищенных водах. Меня снедало чувство вины, потому что они должны были вернуться два месяца назад, но из-за моего отказа поехать с ними отец решил продлить пребывание в Лондоне, раз уж я не собирался пропускать начало учебного года. Я мысленно велел себе позвонить Скотту и узнать, есть ли у него новости от отца.
Мы слушали радио. Война была так далеко, что я даже не думал, что она как-то затронет нашу жизнь. Приходившие новости воспринимались как многосерийная постановка, которую слушали или читали за завтраком, а потом забывали до следующего утра, когда наступал черед следующей, еще более ужасной, серии.
Несмотря на начало учебного года, вернувшись из разъездов, Эндо-сан усложнил мои тренировки, словно стараясь уложиться в воображаемый график. Он согласился перенести их на вечер, чтобы подстроиться под школу, но потом доводил меня просто до исступления, и мне не с кем было об этом поговорить, кроме Кона.
Подружившись с Коном, я постепенно узнал истории, ходившие про его отца, Таукея Ийпа. Сплетни постоянно витали в воздухе, но я никогда не обращал на них внимания. Особенно наслаждался байками о предполагаемом предводителе Общества красного знамени дядюшка Лим.
– Ты не можешь остановиться, словно кухарка, – однажды не выдержал я, тем не менее сгорая от неутоленного любопытства.
Я узнал, что Общество красного знамени было триадой, китайской преступной группировкой под предводительством так называемой Головы Дракона. Многие первые китайские поселенцы состояли в подобных организациях; они привезли с собой традиции и правила триад и – за плату – помогали собратьям по эмиграции оставаться на плаву в чужой стране. Перакские войны в Малайе[57] в восьмидесятых годах девятнадцатого века велись при поддержке противоборствующих триад, каждая из которых стремилась отхватить больший кусок территории. Их доходы складывались из членских взносов, проституции и подпольных казино. Многие держали курильни опиума, сами же поставляя туда контрабанду.
– Ты – член триады? – спросил я дядюшку Лима.
Тот бросил на меня свирепый взгляд, оскорбленный тем, что я посмел задать ему настолько личный вопрос.
– Не зли Таукея Ийпа, – заявил он вместо ответа. – Говорят, власти у него больше, чем у губернатора Сингапура.
– И мой дед состоит в такой триаде? Ведь правда? Ты поэтому ему так предан?
Но дядюшка Лим заявил, что ему нужно искать запчасти для машины, и отказался продолжать разговор.
В короткие промежутки, когда Эндо-сан бывал занят, я гостил в доме Кона. Дом, находившийся в богатых китайских кварталах Джорджтауна, разделенных на Питт-стрит, Лайт-стрит и Чайна-стрит, стоял через два дома от La Maison Bleu, Голубого особняка, раньше принадлежавшего Чонгу Фатцзы, генеральному консулу Китая в Сингапуре, который состоял на службе у маньчжурского правительства. Отец рассказывал, что его похороны в тысяча девятьсот шестнадцатом году были самыми пышными из всех, когда-либо устроенных на Пенанге; даже голландские и британские власти приказали приспустить флаги на территории своих колоний.
– В том доме в двадцать втором году я встретил твою мать, – сказал он. – Сын Чонга Фатцзы продолжил традицию отца устраивать пышные приемы. И однажды на одном из таких приемов с танцами я увидел твою мать. Я подошел к ней, она улыбнулась и тут же, не сказав ни слова, оставила своего несчастного кавалера посреди зала, протанцевав остаток вечера только со мной.
Я смотрел, как он улыбается ее образу.
– Ты знаешь, что она сделала, когда сломала каблук? Сняла туфли и бросила в угол, устроила настоящий фурор среди остальных дам. А потом сказала: «Вы не хотите поступить как джентльмен и тоже снять ботинки?»
– И что ты сделал? – спросил я.
– Снял ботинки и танцевал с ней всю ночь, пока все не разошлись по домам, – ответил отец. Его глаза сияли от воспоминаний.
Голубой дом, дом маньчжура (его стены были выкрашены индиго, привезенным из Индии), помог мне найти дом Кона, оказавшийся чуть дальше по улице.
Я постучал в широкие деревянные ворота. Дом был окружен высокой беленой стеной, поэтому заглянуть внутрь было нельзя. Через секунду усилием старика-привратника створки распахнулись, и я переступил низкий порог. Ворота захлопнулись у меня за спиной, тут же приглушив уличный шум.
Здание было построено в китайском стиле, с крышей, выгнутой краями вверх. Терракотовая черепичная кровля потяжелела от застарелых наростов мха, в которых бойко копошились голуби. Кон выглянул с балкона на втором этаже. Я помахал ему, и он исчез в глубине комнаты.
Друг встретил меня у парадного крыльца и повел в гостиную. Вход в нее преграждала большая деревянная ширма с тысячью затейливых резных фигурок, покрытая позолотой. С перекрещивавшихся потолочных балок свисали красные фонарики, а на квадратных деревянных пьедесталах, инкрустированных перламутром, возвышались вазы и нефритовые статуэтки. Разувшись, я ступил босыми ногами на холодный пол из керамических плиток. Я понемногу остывал от уличной жары.
Таукей Ийп, отец Кона, вышел из-за ширмы и пожал мне руку. Тонким, с выдающимися скулами лицом и мудрыми темно-карими глазами он походил на ученого конфуцианской эпохи. До меня доходили слухи, что он, как и многие состоятельные китайцы старшего поколения, часто навещал городские опиумные курильни. Увлечение наркотиком часто приводило к тому, что плоть на лице истончалась, туго натягивая кожу на кости, и, глядя на него, я почти поверил слухам.
Он спросил, как дела у отца, упомянув о их совместных сделках.
– Он – один из немногих английских туан-бесаров[58], которые открыто имеют с нами дело, – заметил хозяин дома, почтив моего отца титулом «Большой босс», которым малайцы называли великих людей. – Я был на свадьбе твоих родителей.
Таукей Ийп казался добродушным, и я засомневался, что он мог отправлять врагов на смерть. Но тут я почувствовал, что он читает мои мысли, и вздрогнул. Чтобы еще больше меня смутить, он добавил:
– Пожалуйста, передай от меня привет своему деду в Ипохе.
Я вдруг открыл, насколько тесен мой мир, а Таукей Ийп загадочно улыбнулся и исчез в кабинете.
– У вас очень красивый дом, – сказал я Кону, когда мы поднимались по кованой винтовой лестнице во дворе, мощенном булыжником.
До меня донеслись женские голоса, болтовня ама на кухне за приготовлением обеда, стук металлического ножа по деревянной разделочной доске, а теплый сквозняк разнес по дому запах кипящего на пару клейкого риса. Залаяла, почуяв меня, собака, и мужской голос осадил ее: «Дямла!»
– Отец купил его у Чонга Фатцзы, который построил его для одной из младших жен. Он намного меньше, чем Голубой дом.
– Сколько у него было жен?
– Официальных восемь.
– Счастливое число.
– Для нас, китайцев, да. В этом доме всего десять комнат, а в доме Чонга – тридцать восемь. Но в остальном планировка и отделка почти одинаковы. Его строили те же строители.
Я считал, что моя комната завалена книгами, но в комнате Кона их оказалось еще больше. В отличие от моих среди его книг – в дополнение к английским – попадались томики на китайском.
– Прости за беспорядок. Я тут собирал книги по китайской истории и искусству. А когда стал учеником Танаки-сана, начал собирать книги по японской культуре.
Кон сдвинул стопку книг со стула и предложил мне сесть. Свет в комнату падал сквозь широкие окна и дверь, выходившую на балкон. До меня донеслись крики торговца лапшой с вонтонами, крутившего педали тележки напротив дома, и «тут-тук» его деревянной трещотки.
– Как ты познакомился с Танакой-саном?
– На церемонии гадания по пламени в Храме океанской жемчужины.
Увидев мое непонимание, Кон пояснил:
– В четырнадцатую ночь китайского нового года мой отец как попечитель храма проводит церемонию. В урну кладут несколько углей из священной бумаги и веером раздувают огонь. Храмовые монахи читают по пламени и предсказывают, насколько новый год будет удачлив. Часто люди собираются вокруг храма и ждут, когда монахи объявят предсказания. Я был там в ту ночь, когда развязалась драка. Увидев, как Танака-сан прекратил ее, я подошел к нему и попросил взять меня в ученики.
– И ты сразу после той ночи стал с ним тренироваться?
Кон покачал головой:
– Сначала он мне отказал. Но я выяснил, где он живет, и ждал у его дома каждый день после школы, до самой темноты. У меня ушло несколько недель, чтобы его уломать. А ты?
– Мне было проще. Эндо-сан пришел к нам в дом одолжить лодку, а потом предложил стать его учеником.
– Наверное, ты чем-то ему приглянулся. Каким-то особым качеством.
Мне было неловко об этом говорить. Я сам часто гадал, почему Эндо-сан решил взять меня в ученики. По простой ли случайности он арендовал у нас остров, а потом занял в моей жизни такое важное место?
– Как ты думаешь, то, что я его встретил и что мы встретились с тобой, – все это вообще случайно?
Кон дотронулся до одной из книг.
– Зависит от того, кого ты спросишь. Некоторые объясняют это последствием выбора, сделанного в прошлых жизнях.
– Эндо-сан как-то говорил про буддийское Колесо жизни. Я в него не верю. Разве наша судьба – в том, чтобы постоянно расплачиваться за одни и те же ошибки?
И тогда Кон сказал то, что заставило меня усомниться в утверждении, что каждая жизнь изначально так же чиста, как хочется верить.
– Дело в том, – сказал он, – что иногда ошибки бывают настолько серьезными, настолько ужасными, что мы вынуждены платить за них снова и снова, пока в конце концов, блуждая по жизням, не позабудем, за что именно мы расплачиваемся. Если же тебе удается вспомнить, ты должен изо всех сил постараться немедленно это исправить, пока не забыл снова.
Он встал.
– Хватит болтать. Пойдем потренируемся. Я хочу, чтобы ты показал, что умеешь.
Мы вышли из его комнаты, полной книг и тревожных рассуждений, и спустились по лестнице в тренировочный зал. Но я навсегда запомнил его слова, и мне было суждено услышать их снова, сказанные голосом Эндо-сана.
– Нужно быть внимательным. Это не забава, а вопрос жизни и смерти. – Голос Эндо-сана был резким от раздражения.
В последнее время в нас обоих подспудно кипело раздражение, готовое вырваться наружу, словно марлин на наживку. Я прикусил язык, про себя проклиная его, проклиная самого себя. Над нашими уроками то и дело повисала тень неуверенности и смятения. Он все чаще бывал озабоченным, его взгляд и мысли блуждали где-то вдалеке. Иногда я ловил на себе его пристальный взгляд, при этом чувствуя, что он не здесь и сейчас. Потом он возвращался оттуда, где бродили его мысли, и отворачивался, словно я сделал что-то не так. В результате мой разум был где угодно, только не в настоящем, и я терял концентрацию, что выводило его из себя еще больше.
На том уровне, которого достигли наши тренировки, недостаток осознанности был опасен. Неожиданным движением Эндо-сан швырнул меня через спину броском с захватом за запястье. Я не смог последовать за движением с нужной скоростью, чтобы обезопасить себя, и растянутое запястье пронзила острая боль.
Эндо-сан без слов понял, что я получил травму. Он отправился в дом и принес оттуда коробку с лекарствами.
Окунув палец в баночку, он принялся грубо и торопливо втирать травяную мазь мне в руку. Я поморщился, но по мере того как мазь впитывалась в кожу, растянутые связки начали прогреваться.
– Через несколько дней заживет, – резко бросил он и ушел в дом готовить ужин.
Я переоделся в сухое и последовал за ним. Только усевшись, я понял, что моя пострадавшая рука не в состоянии держать палочки. Я тяжело уронил их на стол, загремев блюдцами и плошкой с соевым соусом. Наши взгляды встретились, и Эндо-сан пересел ближе. Он осторожно взял ломтик семги и, придерживая мой подбородок, положил мне в рот. Я медленно жевал, по-прежнему глядя ему в глаза. Он аккуратно положил палочки на стол и сделал глоток чая.
Слышался только звук булькающего над очагом котелка. Эндо-сан сидел так близко, что я вбирал в себя каждый его выдох, а он забирал себе каждый мой. Я ждал, когда он продолжит, когда успокоит внезапно обуявшее меня смятение. Вслушиваясь в его дыхание, я понял, что следующий шаг зависел только от меня, – и, твердо встав на выбранный путь, я подался вперед, принимая то, что предлагала его рука.
Этот миг стал началом наших отношений, наших истинных отношений. Мы перешли грань, отделяющую учителя от ученика. С той минуты Эндо-сан стал обращаться со мной как с равным, хотя временами я чувствовал, что он сдерживался, словно не хотел повторить ошибку, сделанную в прошлой жизни.
День возвращения моей семьи настал раньше, чем я ожидал. Проснувшись однажды утром, я понял, что скоро дом снова наполнится звуками и смехом, снова пойдут чередой приемы, танцы и теннисные матчи с пикниками на траве.
Я ждал у ворот причала на Вельд Ки, рядом с черным «Даймлером», до блеска отполированным дядюшкой Лимом. Со смаком угощаясь банановым пончиком, я наблюдал, как лайнер Восточно-Пиренейской пароходной компании входит в гавань, возвращая членов моей семьи на Пенанг. Они были в отъезде полгода, включая восемь недель дороги туда и обратно. Все это время я был предоставлен самому себе, и это мне нравилось, и я надеялся, что их возвращение не нарушит ставшего привычным распорядка.
В доках кипел шум: перекрикивались грузчики и кули, рекламировали свой товар лоточники, обменивались приветствиями встречающие, лаяли собаки, а детвора носилась вокруг доведенных до крика дедушек и бабушек, пытавшихся ее образумить. Над нами с криками кружили чайки, пароход, подходивший к пирсу, изредка гудел. В какой-то миг мне захотелось, чтобы рядом со мной оказался Эндо-сан.
Меня встревожило число слонявшихся по набережной австралийских солдат. Они все были очень молоды, с красными от жары лицами и темными пятнами пота на оливково-зеленой форме. Но еще больше меня тревожило целеустремленность на их лицах; они явно знали, зачем они здесь, и мне было интересно, приобщат ли нас к этому знанию. Губернатор Сингапура уверял население Малайи, что присутствие солдат не должно быть поводом для беспокойства, что военное министерство всего лишь старается обеспечить сохранность каучука и олова. Оглядевшись, я засомневался, что это вся правда.
Дядюшка Лим вернулся из управления порта.
– Пароход подходит к причалу, – сообщил он.
Я испытывал к нему большое уважение; дядюшка Лим был тверд, как ящик с гвоздями, и он научил меня немалому количеству грязных уличных приемов. Тем не менее он был учтив и скромен.
– Вашему отцу не понравится, что вы столько времени проводите с этим японцем, – сказал он, словно чтобы снова мне об этом напомнить.
– Нам просто нужно сделать так, чтобы он об этом не узнал, верно? По крайней мере, он хороший учитель, – продолжил я, когда дядюшка Лим потер локоть в том месте, куда я его ударил накануне вечером, лишив возможности двигаться.
Он заметил мою ухмылку.
– Вчера вам повезло. Я был немного пьян.
Я преувеличенно громко фыркнул.
– С удовольствием устрою тебе матч-реванш, когда протрезвеешь.
Он покачал головой:
– Признаю, этот японец – хороший учитель.
Изабель появилась первой: с развевающимися волосами, как обычно, бегом – как ни бранила ее наша ама за эту привычку, – она вырвалась из толпы сходивших на причал пассажиров. В двадцать один год она полностью расцвела, и в ее лице отчетливо проступили отцовские черты. Мы с ней походили на него больше всех; Эдвард с Уильямом пошли в свою мать. Сестра бросилась в мои объятия, а дядюшка Лим сдержанно отступил в сторону, вернувшись к роли молчаливого водителя.
– Ты так изменился! – воскликнула она, легко переведя дыхание. – Мы по тебе соскучились.
Я не мог ей врать, поэтому не стал говорить, что тоже по ней соскучился. Изабель отпустила меня и повернулась посмотреть на остальных.
– Посмотри, вон отец. Он отправил мальчиков за багажом.
Мой отец, Ноэль Хаттон, широким шагом вышел из тени причала на солнце, нахлобучивая шляпу – типичный англичанин до мозга костей. Ростом всего на дюйм ниже шести футов, пропорционального телосложения, с наметившимся животом от изнеженного образа жизни. Должен признать, он был очень красив: холодные голубые глаза, решительный подбородок, чуть оттопыренные уши, которые только добавляли ему шарма. Волосы его совершенно поседели.
Первым делом он высмотрел свой любимый автомобиль, пробежавшись по нему изучающим взглядом, чтобы убедиться, что за время его отсутствия не случилось никакой поломки. Увидев меня, он на секунду оторопел, и его брови поползли к переносице. Потом улыбнулся, пожал мне руку, и я ощутил его знакомый запах. Годы спустя, после войны, я нашел в отцовской комнате запечатанный флакон лосьона после бритья фирмы «Берберри», которым он всегда пользовался, и открутил крышку. Мне в нос ударил его запах, такой внезапный, такой неожиданный, что я уронил флакон. Тот упал, и содержимое темным пятном растеклось по полу. И на миг мне показалось, что отец вернулся.
– Ну как, ты примерно себя вел? – спросил он меня, бросив взгляд на дядюшку Лима, который едва заметно кивнул.
– Конечно, – ответил я. И в свою очередь взглянул на дядюшку Лима.
Отец обнял меня за плечи, и мне не нужно было ни о чем спрашивать, чтобы понять, что он меня любит. Так почему я не мог ответить ему равным по силе чувством? Возможно, этот мой изъян стал результатом ожесточения из-за матери, чья смерть заставила меня чувствовать себя подкидышем в собственной семье?
Он отпустил меня и пожал руку дядюшке Лиму.
– Добро пожаловать домой, сэр. – С отцом дядюшка Лим говорил только по-английски, хотя и знал, что тот мог прекрасно объясниться на хок-кьеньском диалекте.
Вслед за носильщиком с багажом показались Эдвард и Уильям. Их тоже поразила перемена в моем облике. Я не видел Уильяма три года, но внешне он остался таким же, с улыбкой при мысли о новой, еще не опробованной шалости, с энергичными быстрыми движениями.
– Ты, я вижу, морил себя голодом, – сказал Уильям.
Он пожал мне руку и ткнул кулаком в плечо, но на этот раз в отличие от прошлого я легко избежал удара и поймал его за руку. Я развернул его кисть к запястью, защемив сустав и заставив его согнуть колени.
– Эй, отпусти, больно!
Я отпустил.
– Где ты этому научился?
– Кажется, наш младший братец научился давать сдачи, – сказала Изабель. – Молодец. – Она потянулась и быстро чмокнула меня в щеку.
В машине все разговоры были только о войне в Европе.
– Нам повезло, что мы успели уехать. Подлодки Гитлера топят слишком много наших судов, – сказал мне отец. – Нас ждут тяжелые времена.
– Британии потребуется больше сырья для заводов, – заметил я.
Пенангские коммерсанты считали, что война в Европе вытащит малайскую экономику из ямы, в которую та скатилась. Цены на олово, каучук и железную руду должны были подскочить до небес.
– Безусловно, но доставить все это туда будет проблематично, – возразил Эдвард.
– Здесь с нами все будет в порядке, – сказал Уильям. – До войны далеко.
В его голосе прозвучала горечь, и я понял, что ему не хотелось возвращаться на Пенанг. Он никогда не скрывал, что не горит желанием работать в семейной компании. Единственной причиной, по которой он проделал путешествие длиной в восемь тысяч миль и вернулся с ними домой, был прямой приказ отца.
Ноэль смотрел в окно, поджав губы.
– Знаешь, я бы предпочел, чтобы ты год-другой поработал в компании, прежде чем поступать на военную службу. И ты мне это пообещал перед отъездом. По крайней мере, узнаешь, откуда берутся деньги, которые ты спускал на своих лондонских друзей.
Уильям был уязвлен, и, прежде чем он успел ответить, я успел заполнить паузу:
– «Стрейтс-таймс» резко осудила внезапное нападение на военно-морскую базу в Скапа-Флоу[59].
– Чертовы немцы, – сказал Эдвард. – Семьсот жизней потеряно. Британских жизней, – добавил он, словно те имели бо́льшую ценность.
– А японцы – в Китае, – отец повернулся к нам. – Они раздирают страну на части. Как ваша семья, Лим?
Глаза дядюшки Лима посмотрели на нас в зеркало заднего вида.
– Они вроде в безопасности, сэр. Моя дочь уже здесь.
– Отлично. Тебе следует послать и за женами. Мне действительно кажется, что здесь им будет безопаснее. На Пенанге с ними ничего не случится. В данный момент Малайя – одно из самых безопасных мест в мире.
Я снова подумал про рассказы Мин. В последние недели дядюшка Лим усердно снабжал меня последними новостями о жестокости японцев, которые черпал в более радикальных китайских газетах. Мне хотелось попросить его прекратить это делать, но какая-то часть меня жаждала их услышать.
– Вы не думаете, что они вторгнутся в Малайю? – спросила Изабель, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Отец, посмотрев вдаль, ответил:
– Думаю, что попытаются. И у них ничего не выйдет. Сингапур вооружен до зубов и даст отпор кому угодно. В море смотрят тридцатидевятидюймовые пушки. На случай если какой-то глупый японец вздумает проскочить, океан патрулируют эсминцы, и везде полно солдат, даже здесь, на Пенанге. Мы в безопасности.
Такое мнение разделяли большинство живших в Малайе европейцев. Успокоенные его уверенностью, мы оставили эту тему и перешли на их путешествие.
– Так, – заявил отец, – вы знаете, чего в Лондоне мне не хватало больше всего? Никто не возражает, если мы остановимся у палатки Раджу с ми-ребусом?[60]
Напряжение среди пассажиров машины сразу же спало. Изабель с Эдвардом засмеялись и разрешили отцу полакомиться любимой индийской лапшой в единственном уличном ларьке, который он признавал.
За оставшиеся месяцы года жизнь вернулась в нормальное русло. Я перешел в выпускной класс и добросовестно готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Эндо-сан стал проводить тренировки реже, чтобы высвободить мне время для учебы. Я делал успехи в латыни, математике и английском. Большинство моих домочадцев изумлялись, но не Эндо-сан. Он знал, чего я мог достичь, если поставлю перед собой цель. В конце концов, именно он меня этому научил.
Отец очень любил читать и гордился своей библиотекой. Как обычно, в багаже, который он привез из Лондона, была большая подборка книг. Он не смог распаковать их сразу же по возвращении из-за накопившихся дел в компании, и я знал, что ему не терпелось этим заняться. Однажды в декабре, после завтрака в выходные, он сказал:
– Ты сейчас ничем не занят. Пойдем, поможешь мне с книгами.
Отец знал, что я был рад ему помочь; когда мы ходили по библиотеке, ставя нужную книгу на нужное место, одновременно обсуждая ее, споря о ее достоинствах и недостатках, наши лица сияли одинаковым удовольствием.
Библиотека располагалась в западном углу дома, далеко от комнат, где мы обедали или принимали гостей. Несмотря на размер, она была тихой и уютной. Окна были открыты. Снаружи солнце разливало свет, какой бывает только на Пенанге, – яркий, теплый, живой, играющий красками моря. Ветер тихо раскачивал казуарину, на ветках которой танцевали воробьи, неистово хлопая крыльями.
У окна стоял стол красного дерева, отец часто за ним работал. Комнату занимали книжные полки до потолка, но одна из стен предназначалась для отцовской коллекции бабочек и кинжалов-керисов.
Пришпиленные бабочки в деревянных ящиках-витринах были снабжены аккуратными этикетками – ровные ряды papilionidae, чьим высушенным крыльям, пусть и сохранившим богатство красок, больше не суждено было взлететь. Отец был увлеченным лепидоптерологом и ездил по всей Малайе в поисках новинок для коллекции, пока моя мать не заболела, сопровождая его в очередной экспедиции. Тогда он надеялся найти Трогоноптеру раджи Брука[61], редкий вид, впервые открытый Альфредом Расселом Уоллесом в тысяча восемьсот пятьдесят пятом году.
В той экспедиции он действительно нашел эту бабочку, и теперь она хранилась в собственном ящичке – большое красивое создание, размах крыльев которого, украшенных рядом ярко-зеленых клинообразных мотивов, достигал почти семи дюймов. Теперь отец проходил мимо нее и всех остальных, даже не глядя. С той последней экспедиции он перестал коллекционировать бабочек, перенаправив интерес на приобретение традиционных яванских и малайских кинжалов. Его коллекция насчитывала уже восемь штук.
Отец остановился перед волнообразными клинками, в основном с семью волнами, каждый из которых походил на застывшую змею. Керисы были короткими, длиной примерно в человеческую руку от локтя до кончиков пальцев. Рукоять кинжала, который он рассматривал, представляла собой мифологическое животное, вырезанное из слоновой кости и украшенное бриллиантами.
Он купил этот керис перед самым отъездом в Лондон у низложенного султана одного из малайских штатов, оказавшегося в стесненных обстоятельствах. Султан предупредил его о магических элементах кериса – у каждого кинжала был свой дух, защищающий его владельца от несчастий в обмен на регулярные жертвенные подношения в виде еды и питья. Но, поскольку кинжал переходил к европейцу, султан уверил его, что бомох, малайский шаман, изгнал душу кериса и выполнения ритуалов от него не потребуется.
Ноэль снял керис с крепления, и на его лице проступило благоговение, похожее на то, с каким Эндо-сан всякий раз осматривал свой Нагамицу. Теперь, когда у меня появился собственный меч, я понимал отцовское увлечение. Я взял его у него из рук и оценил искусность мастера, сделав несколько взмахов, колющих наотмашь. Керис был изящной работы, а особое сочетание железа, никеля и стали делало лезвие темным и маслянисто-глянцевым. Когда я поднял его вертикально, завитки, появившиеся в процессе ковки и закалки меча, поймали свет, став похожими на кольца дыма, поднимавшегося от рукоятки к кончику.
– Ты словно умеешь с ним обращаться, – заметил отец.
Я пожал плечами и вернул керис ему.
– Я навел справки в Британском музее, – сказал он. – Старый султан не обманул. Этот клинок выковали для одного из королей во времена империи Маджапахит[62], пятьсот лет назад. – Он вернул его обратно на стену и покачал головой. – Как думаешь, от современного мира останется что-то такое, что сохранит историческую и эстетическую ценность через пятьсот лет?
– Не знаю, – ответил я. – Никогда об этом не думал.
– А надо бы, раз ты так увлекаешься историей. Согласен, это не тот вопрос, на который легко ответить с утра пораньше.
Он подошел к открытому упаковочному ящику и сказал:
– Это тебе.
Я взял протянутую книгу. Около года тому назад, прочитав в «Стрейтс-таймс» об «Очерках истории цивилизации» Герберта Уэллса, я безуспешно пытался выписать их из книжных магазинов Куала-Лумпура и Сингапура.
– Как ты узнал?.. – Я никогда не говорил про эту книгу.
Он наслаждался выражением моего лица.
– Но я же твой отец, – сказал он.
Радость в его голосе почти скрыла чувства, содержавшиеся в этом простом заявлении. Но я их уловил и ответил так, чтобы он узнал, что я его понял, но сохранил при этом лицо. Мы оба знали, что имели в виду, и этого было достаточно.
– Спасибо. Можно я пойду читать?
– Ни в коем случае. Сначала поможешь мне с полками.
Все утро мы составляли каталог его свежих приобретений, над некоторыми из которых я в шутку глумился, вызывая у отца вялые возражения. Пришла горничная вытереть пыль, но тут же ушла, увидев, как мы смеемся и болтаем.
– Ты ходил в храм с тетей?
– Ходил.
– Отлично. Я просил ее проследить, чтобы ты не забыл. – Он был доволен моим послушанием. – У тебя отличные результаты. Жаль, что Уильям не может с тобой тягаться.
– Я старался как мог, – сказал я, слегка запинаясь от прилива уязвленной гордости. Он всегда был скуп на похвалу.
– В какой университет собираешься? С такими оценками ты сможешь выбрать любой.
– Я пока об этом не думал. Время же еще есть.
Отец задумчиво кивнул:
– Все равно придется ждать до следующего октября, к тому же отправлять тебя сейчас слишком опасно.
Одним из недостатков местного обучения было то, что наш учебный год был организован не так, как в английских школах, и чтобы продолжить образование, мне нужно было дождаться следующего учебного года в Англии. Кто знает, как долго продлится война в Европе?
На тот момент сложившееся положение дел меня вполне устраивало, потому что я не хотел прерывать обучение у Эндо-сана. Как он и предупреждал, наши отношения нельзя было с легкостью отмести в сторону, и я знал, что обязан выполнять свою часть уговора. Кроме того, я еще столькому хотел у него научиться.
– Я не хочу, чтобы ты тратил время впустую, как Уильям. Чем ты планируешь заниматься до поступления?
– Мне хотелось бы поработать в компании. Вместе с Эдвардом и Уильямом. Хочу побольше узнать о нашей семье.
Эта мысль крутилась у меня в голове уже довольно долго. А значение, которое отец придавал присутствию в фирме Уильяма, окончательно ее укрепило. Встреча с дедом пробудила во мне интерес к корням, и по искреннему счастью на лице отца я понял, что мой выбор был правильным.
– Чудесно. Мы подыщем тебе работу.
Уже почти пробило полдень, когда он произнес:
– Ну, мы с тобой закончили. Давай выпьем.
– Мне нужно кое-что тебе рассказать, – начал я, наконец решившись.
Усевшись, я рассказал ему о своих занятиях с Эндо-саном: тот настаивал, чтобы я открылся отцу. И это оказался редкий случай, когда отец на меня рассердился. Всю его сердечность тут же смело гневом.
– Но он же чертов японец! – вскричал он, повысив голос.
– Которому ты сдал в аренду остров, – ответил я, отправив разум в точку слияния моря и неба, чтобы сохранить центр в спокойствии. До знакомства с Эндо-саном я бы накричал на отца в ответ.
– Ты знаешь, что они вытворяют в Китае. Что ему от тебя нужно?
– Научить меня своей культуре и приемам самозащиты.
– На что они тебе сдались? Я ему не доверяю.
– А я доверяю.
Он вздохнул:
– Я запустил твое воспитание. Ты совсем отбился от рук.
Я покачал головой:
– Ни от каких рук я не отбился. Посмотри на меня. Я в лучшей форме, чем когда-либо. Мой ум стал острее и прозорливее. Посмотри на меня.
Он сел и посмотрел мне в глаза. В его взгляде было столько отчаяния, что мне захотелось отвернуться.
– Когда ты родился, твоя мать заставила меня пообещать, что я никогда не буду подавлять тебя так, как отец подавлял ее. Но когда я вижу, что ты связался с японцем, то сомневаюсь, что поступил правильно.
– Если ты любил ее, то сдержишь обещание, – сказал я, цепляясь за приоткрытую им щель и пользуясь ею как преимуществом. – Войны здесь не будет. Ничего не случится. Ты сам так сказал.
У меня в голове звучал голос Эндо-сана: «Перенаправь силу противника против него самого».
Отец молчал, не зная, что сказать, и я понял, что снова вышло по-моему.
– Я познакомился с дедом, – сказал я.
«Веди разум», – говорил Эндо-сан. Во взгляде отца отразился живой интерес, и я понял, что его мысли приняли указанное мной направление.
– Как поживает Старец? – спросил он.
– Он еще очень крепок. Думаю, мы друг другу понравились, и я пригласил его на Пенанг. Кажется, он очень сожалеет о прошлом и о том, как обошелся с мамой.
– Я ведь любил твою мать. Люди думали, что я окончательно стал туземцем, такое не редкость. Но они не понимали наших чувств друг к другу.
– Я знаю, – вставил я, стараясь удержать внезапно возникшую между нами хрупкую связь.
Отец не очень много рассказывал мне о матери, и теперь, когда ему захотелось рассказать больше, в его голосе слышалась внутренняя борьба. Он отвел глаза от витрин с бабочками, но недостаточно быстро, и я успел заметить в его взгляде боль, словно он случайно порезался одним из керисов.
– Нам столько пришлось преодолеть. Я думал, у меня получится. Она с самого начала знала, как это будет трудно, но все равно вышла за меня. В тот день, когда она сообщила о дате нашей свадьбы, ее отец приказал вынести из дома все ее вещи. Она больше ни разу его не видела, – сказал он.
Я ждал продолжения.
– Местные европейцы плохо к ней относились, а соотечественники так и не приняли в свой круг. Но она держалась так стойко, так непреклонно, что, пока она была жива, я сам черпал в ней силы. Ей хотелось всем доказать, что они ошибались.
Его голос смягчился.
– Я никогда не показывал тебе реку за нашим домом?
– По-моему, я знаю, где она, – ответил я.
Но река не была для меня излюбленным местом уединения. Я предпочитал море. Тогда отец открыл мне то, чего я не знал, причину, по которой то место было особенным.
– Это было наше тайное убежище, тихая гавань, где мы спасались, когда становилось совсем невыносимо. Мы всегда отправлялись туда в сумерках, идя на запах красного жасмина, который она там посадила. Мы плыли вниз по течению, и она лежала в моих объятиях, и мы ждали в лодке, когда на деревьях вдоль берега появятся светлячки. Их были тысячи, и они разгоняли мрак, указывая нам путь.
Я мысленно представил их, двух таких не подходивших друг другу возлюбленных, которые пытались найти свое место в мире, окруженных защитным световым барьером.
– Однажды вечером, через несколько недель после свадьбы, я вернулся домой поздно. В доме было темно. Я вбежал внутрь, думая, что случилось что-то ужасное.
– А что случилось? – спросил я.
Сколько я себя помнил, по ночам в Истане всегда горела хоть одна лампа, и было трудно представить, как массивные контуры дома теряются на фоне черного неба.
– Она ждала меня со свечой в руке. Приложив палец к губам, отвела меня наверх в спальню. На пороге она задула свечу и открыла дверь. Я не мог поверить своим глазам, – голос отца превратился в шепот.
– Она полностью закрыла кровать распущенной москитной сеткой. И в темноте, в складках сетки, сидели сотни светлячков, которых она собрала на реке.
Он неловко замолчал, но продолжил, прочтя на моем лице понимание и жажду узнать, что было дальше.
– Мы провели ночь под дождем из света. В ту ночь был зачат ты.
Я откинулся на спинку стула и протяжно вздохнул, пытаясь скрыть от него слезы, набежавшие на глаза, словно прилив, исподволь затопивший сухую прибрежную полосу. Но взглянув на него, я увидел, что унаследованные мною глаза тоже блестят.
– Наутро она поймала всех светлячков, посадила в банки и вернула на реку, – сказал отец дрогнувшим голосом, но на его лице тут же проступила вымученная улыбка, подтверждавшая, как сильно ему не хватало моей матери и ее затей.
– Я часто думаю, как тебе трудно: ты всегда отстраняешься, пытаешься не быть частью семьи. Но ты тоже Хаттон. И тебе никуда от этого не деться. Ты хоть понимаешь, как мы все по тебе скучали?
Он взъерошил мне волосы, чего я уже давно ему не позволял. Потом встал и вышел, оставив меня в библиотеке наедине с книгами. Я пошел вдоль шкафов, глядя на корешки: «История» Геродота, «Пир» Платона, сборник рассказов Сомерсета Моэма. Здесь были собраны все великие книги, от художественных до истории с философией. Я открыл подаренный мне томик, но мелкий шрифт расплылся перед глазами. Тихие слова отца выбили меня из колеи, открыв, что я столько лет причинял ему боль. Он всегда был очень скрытным человеком, и, чтобы рассказать мне подробности моего зачатия, ему пришлось пойти против своей натуры. Как настоящий отец, он всегда терпел мое бессердечие молча и с достоинством, и мне оставалось только сесть, закрыть книгу и подумать о том, как загладить вину.
Я прервал рассказ; Митико смотрела в небо, освещенное бледной луной. Было за полночь, прошла уже неделя с тех пор, как я открыл дверь и впустил гостью себе в дом. У нас выработался неписаный распорядок, по которому я каждый вечер, окончив трапезу, все больше и больше рассказывал ей о своей жизни.
Наблюдая за ней, я сделал глоток чая. Она была очень красива, так, как бывают красивы только японки: внешне сдержанные, а внутри перевиты стальными жилами.
– Наша прогулка к реке… – прошептала она. – Подумать только, там когда-то бывали ваши родители, и мы видели тот же пейзаж, что и они. У меня такое чувство, будто в ту ночь нам светил тот самый свет хотару, который сиял над их ложем, почти как свет звезд, который уже миллионы лет озаряет все на своем пути, но достиг нас только сейчас.
Я никогда раньше об этом не думал; ее замечание пробудило во мне чувство, что мы действительно припали к сияющему источнику, который когда-то дарил покой моим родителям, а несколько ночей назад вновь сотворил чудо и передал похожее, пусть и не такое сильное, чувство успокоения мне.
– Хотите отдохнуть? – тихо спросил я.
Митико закрыла глаза. Когда она вновь открыла их, в них блестела влага.
– Мне бы хотелось послушать вас еще, но не сегодня. Я устала.
Я помог ей подняться и проводил в спальню.
Несмотря на то что мне не особенно хотелось спать, на следующее утро я встал поздно. Когда я спустился вниз, Митико была уже на террасе.
– Хорошо спали? – спросил я, наливая ей чашку чая.
Она покачала головой и, поморщившись, потянулась. Мне показалось, что со времени своего приезда она похудела, и это меня беспокоило.
– Таблетки больше не помогают?
Чашка, которую я передал, задрожала на блюдце, и Митико упрямо поджала губы.
– Терпеть их не могу, но иногда боль достает настолько, что у меня нет выбора. Даже дзадзэн не помогает.
– Вы консультировались у врачей?
– У всех врачей и специалистов, к которым можно попасть с помощью денег и влияния, – ответила она. – Откуда вы узнали? Про это никто не знает.
– Потеря веса, таблетки, которые вы глотаете, когда думаете, что никто не видит. Ваш приезд сюда, на Пенанг. Одно к одному, – пояснил я.
В голове крутились мысли о роли, которую мне выпало играть, роли рассказчика для старой, угасающей женщины, проводника по моему жизненному пути.
– Не беспокойтесь, я продержусь, пока вы не закончите.
– Придется рассказывать с пропусками, – попытался я вяло сострить, но она покачала головой.
– Нет, пожалуйста, не надо. Я хочу услышать все. Пообещайте, – сказала она, и я пообещал.
Я встал со словами:
– Увидимся вечером?
– Да, буду ждать с нетерпением. – Она тоже встала, и мы обменялись поклонами.
– Я подумала… – начала она.
– Да? – Я остановился у порога и обернулся.
– Мне бы хотелось увидеть те места на Пенанге, где вы бывали с Эндо-саном. Не беспокойтесь, я не настаиваю на поездке на его остров. Я вижу, что боль еще слишком сильна.
Я согласился исполнить ее просьбу. После войны я проехал по многим нашим местам, когда в безмолвии, наполнившем мою жизнь, особенно скучал по нему. Я надеялся, что они сохранили эхо его присутствия, его шагов, но находил лишь пустоту. Эхо гремело только в голове, ограниченное вселенной моего сознания.
Сидя за рабочим столом на Бич-стрит, я думал, что, рассказывая Митико про Эндо-сана, смогу выпустить это эхо за границы памяти, чтобы его сила наконец уменьшилась и навсегда растворилась в тишине. Часть меня горячо желала, чтобы Эндо-сан окончательно меня покинул. Но та часть, которая всегда будет его любить, противилась невосполнимой потере. Слова деда прозвучали так громко, что я невольно обернулся, словно дед стоял у меня за спиной. «После родителей учитель – самый значимый человек в жизни». А Эндо-сан был для меня большим, чем одним из родителей, намного большим, чем просто учителем.
– Господин Хаттон? – позвала Адель.
Я отвлекся от голоса деда и вернулся в настоящее.
– В чем дело?
– К вам пришла госпожа Пенелопа Се. И с ней репортер.
– Конечно, пригласите, пожалуйста, сначала госпожу Се.
После войны я постоянно проезжал мимо домов, оставленных владельцами; их владельцы зачастую погибли либо в лагерях, либо в море, когда корабли, уносившие их, были потоплены японскими истребителями. С наступлением мира такие здания часто выкупали компании, которые сносили их и строили на их месте новые магазины. Каждый раз, когда разрушали очередной дом, разумеется, совершенно уникальный, превращая его в груду бесполезного щебня, меня охватывало чувство утраты.
– А почему бы вам их не скупить? – спросила Адель, когда однажды утром я пришел на работу, горько жалуясь на очередной снос.
– И что мне с ними делать?
Она пожала плечами:
– Восстанавливать. Открыть для публики как музеи или переделать в дорогие гостиницы.
Я смотрел на нее, пока не вогнал в неловкость.
– Забудьте. Я сказала глупость.
– Вовсе нет. Это замечательная идея.
Вот так я учредил трастовый фонд «Наследие Хаттона», и за прошедшие годы спас от исчезновения бесчисленное множество зданий – от магазинчиков в Джорджтауне до особняков на Нортэм-роуд. Многие из них реставрировали с участием китайских и английских специалистов. Я старался выбирать материалы, наиболее близкие к оригинальным, порой колеся по китайской глубинке в поисках подходящей черепицы или мастера, знавшего старинную технику кладки. Некоторые собирают марки – я собирал старые дома.
Три года назад на грани сноса оказался дом Таукея Ийпа, построенный маньчжурским консулом для одной из его восьми жен. Я никогда не узнал, что случилось с отцом Кона. После войны Таукей Ийп исчез, его дом пришел в упадок и пустовал до тех пор, пока какой-то англичанин не решил устроить в нем картинную галерею. После смерти англичанина за дело взялись банки, и мне пришлось назвать самую высокую ставку в истории Пенанга, когда-либо предложенную за дом. «На этом аукционе я нажил себе врагов, – сказал я Адели. – Но я его купил!»
Для проекта восстановления дома Таукея Ийпа понадобился архитектор, потому что конструкция здания оказалась для моей обычной команды в диковинку. Наткнувшись в архитектурном журнале на интервью с Пенелопой Се, я связался с ней и пригласил на встречу. Это оказалась маленькая китаянка слегка за тридцать, с яркими проницательными глазами; в ее голове, как и в руках, было полно рулонов с планами, готовыми к воплощению.
Пенелопа Се показала, что сделала с домом своих предков на Лит-стрит, похожем на дом Таукея Ийпа, и ее работа мне понравилась.
Мы с ней ездили в Сток-он-Трент[63] в поисках плитки для пола, на литейный завод «Макфарлан и Ко» в Глазго в поисках мастеров, которые сумели бы воссоздать железные кованые решетки, и даже в провинцию Хок-кьень на юге Китая, чтобы нанять мастера для ремонта и восстановления сломанной черепичной кровли.
У меня был только один принцип: каждая деталь должна была быть подлинной или настолько близка к подлинности, насколько это возможно в наш одноразовый век. Потому что я навсегда запомнил отцовский вопрос, заданный тогда в библиотеке, после возвращения из Лондона: «Как думаешь, от современного мира останется что-то такое, что сохранит историческую и эстетическую ценность через пятьсот лет?»
Бывали дни, когда я, качая головой, вспоминал, сколько архитекторов и консультантов поувольнялось за время работы в фонде. Но в Пенелопе Се мастерство архитектора сочеталось с любовью к старым пенангским колониальным зданиям. Мы разделили с ней эту любовь, и в ней она находила поддержку, когда я бывал нетерпелив, требователен или неблагоразумен.
Адель пригласила Пенелопу Се в кабинет; ее улыбка была все такой же веселой и жизнерадостной. Она в одиночку продержалась дольше всех остальных архитекторов.
– Как идут дела? – спросил я.
– Мы почти закончили. И это будет лучшей реставрацией фонда. Говорят, что ЮНЕСКО может дать нам высшую премию за сохранение исторических памятников.
– Чудесно! И для меня это будет последняя реставрация.
– Не поняла?
– Я старею, я устал. Мне уже давно хотелось остановиться, но этот дом… с ним связаны особые воспоминания.
– Вы столько сделали, чтобы сохранить историю нашего острова! Будет ужасно досадно, если вы все бросите.
– Я тут думал: сколько еще можно цепляться за историю? Я все пытался остановить время, но может быть, это было неправильно и глупо.
– Вы помните, как мы впервые зашли в этот дом после того, как вы его купили? – спросила Пенелопа, в очевидной попытке вывести меня из меланхолии.
– Конечно. Это было ужасно, – подыграл я, тронутый ее вниманием.
Через неделю после оформления документов на покупку я стоял перед деревянными воротами дома Таукея Ийпа. И словно не было всех этих лет. С неба лился тот же свет, и когда я протянул руку, чтобы дотронуться до квадратной деревянной рукоятки, до меня донеслись крики торговца лапшой с вочтонами, крутившего педали напротив дома, и «тут-тук» его деревянной трещотки.
Я вошел в сад; хотя я успел повидать много заброшенных зданий, запущенное, нет, поруганное состояние этого дома повергло меня в шок. Крыша наполовину провалилась, и черепичные осколки, словно битая скорлупа яиц мифической птицы, засыпали голый, песчаный газон. Сквоттеры успели снять двери розового дерева и пустить их на дрова, витражные окна в стиле ар-деко оказались разбиты вдребезги.
Внутри было еще хуже. Там, где красивая позолоченная ширма избежала топора, она была выжжена огнем очага. От светильников остались только выступы-огрызки на стенах, как бутоны, которым не суждено было распуститься.
Вспомнив тот день, я покачал головой. Пенелопа улыбнулась общим воспоминаниям.
– Сейчас он выглядит совсем по-другому, – заметила она, не в силах сдержать гордость в голосе.
– Мне бы хотелось показать его другу. Когда все будет готово?
– Как насчет конца недели?
– Подходит, – ответил я.
Вошла Адель и напомнила об интервью журналисту местной газеты. Мне не хотелось его давать, но редактор готовила статью о фонде «Наследие Хаттона».
– Не уходите, – попросил я Пенелопу. – Вас это тоже касается.
Журналист оказался любезным молодым китайцем. Какое-то время мы беседовали о сохранении истории и коллективной памяти жителей острова, но потом он сменил тему, и я понял, что для интервью была еще одна причина.
– В этом году исполняется пятьдесят лет с окончания японской оккупации, – сказал он с неловким видом. – Как вы оправдываете свою роль во время оккупации?
– Это давно в прошлом, – ответил я.
– В прошлом ли? Некоторые считают вас военным преступником, уклонившимся от правосудия. Это представление верно?
Пенелопа запротестовала:
– Это не имеет никакого отношения к фонду!
Я взглядом заставил ее замолчать. Смакуя гнев, я знал, с каким устрашающим эффектом мог бы при желании его выплеснуть, и позволил пламени погаснуть.
– Сколько вам лет?
Ожидая нападения, он с опаской ответил:
– Тридцать четыре.
– Тогда вас здесь не было. Вы ничего не знаете. И это никак напрямую вас не коснулось. Потрудитесь ознакомиться с фактами.
– Проблема, господин Хаттон, в том, что в вашем случае фактов слишком много. И они все друг другу противоречат.
– Таков вопрос, – сказал я, видя, что еще больше его озадачил. И встал.
– Вам пора. Прошу вас.
У двери журналист остановился.
– Простите, сэр. Эти вопросы я задал по настоянию редактора.
Я его пожалел. Редактор, женщина моих лет, очень много вынесла под японцами и всегда ненавидела мою роль в той войне. Она обвиняла меня в том, что я безучастно смотрел, как убивали ее деда, когда реквизировал их пианино.
Журналист протянул мне руку.
– Мой отец прикован к постели, ему недолго осталось. Но услышав, что я встречусь с вами, он умолял передать вам свою благодарность за то, что вы спасли их с моей матерью от японских карателей.
– Как их зовут?
Он назвал имена, но я ответил:
– Я их не помню. Простите.
Я задержал его руку в своей, словно пытаясь восстановить через него связь с его родителями.
– Это неважно. Всех не упомнишь. Но вы ошиблись. Это коснулось меня напрямую. Если бы не вы, то сегодня я не стоял бы здесь и не говорил бы с вами.
Я крепче сжал ему руку.
– Кто знает, как бы все повернулось? Но передайте редактору… передайте, что если я был военным преступником, как вы сказали, то я ни от чего не уклонился. Я всю жизнь прожил здесь. Я никогда не бежал.
Я вернулся в Истану поздно вечером. Вошел в кухню и увидел, что Митико согнулась над раковиной, вцепившись руками в ее края с такой силой, что над кожей взбугрились вены. Я бросил портфель на пол и поддержал ее, пока она пыталась совладать с кашлем. Белая керамическая раковина была закапана кровью, той же, что и в уголках рта Митико. Ее лицо побелело, и она стала похожа на актера театра кабуки с намазанными пунцовой помадой губами.
Я усадил ее, стер с лица кровь и дал воды. Пить она не стала, поставила стакан на стол. Я молча вымыл раковину, пока не увидела Мария; она, как и многие, кто рос в японскую оккупацию, не выносила вида крови.
– Вы были там, когда сбросили бомбу.
– Да, – прошептала она, тяжело дыша.
Я дал ей нужные таблетки.
– Они уже еле помогают. Скоро они меня подведут, – сказала она.
– Выпейте воды, вам станет лучше.
– Спасибо, Филип-сан, – еле слышно поблагодарила она.
Мы вышли туда, где теперь было наше место, на террасу, где каждый вечер я на несколько часов отвлекал ее от боли, открывая собственную. Вначале я колебался, но мгновения, проведенные с Митико, оказались не такими трудными, как я боялся. Да, было больно, но, воскрешая в памяти детство и события, побудившие меня превратиться из мальчика в мужчину, я скидывал балласт возраста, поднимаясь, вырываясь на свободу из оков времени, чтобы оглянуться вниз, оглянуться назад и подивиться на путь, по которому прошла моя жизнь.
В ту ночь на реке мы разделили что-то особенное; словно светлячки осветили часть моей жизни, вечно погруженную во мрак. Вопросы журналиста вовсе не были дерзкими. Наверное, мне стоило все объяснить, расписать в подробностях, что я пережил во время войны. Но боль была слишком острой, а чувство вины – непреодолимым. Ну, и гордость, само собой. Мое англо-китайское воспитание требовало – повелевало – контролировать чувства, чтобы не создать неловкости и не поставить себя в глупое положение, не опозорить себя самого и семейную репутацию. Забавно, как две линии моей крови, текшие с противоположных концов стрелки компаса, слились в удивительный поток, утопивший в себе мою способность выражать чувства.
Возможность раскрыть все это незнакомке, нежданно появившейся на пороге, давала мне освобождение, ощущение почвы под ногами. Должен признать, однако, что это чувство омрачали дурные предчувствия.
Преодолеть страх помогало осознание того, что Митико не несла на себе груз истории моего острова, его жителей и их представлений о моей жизни. Я знал, что заставлю себя выложить ей все, как бы это ни было трудно. За проведенные вместе с ней часы мне не раз хотелось изменить правду, смягчить ее и представить себя в более выгодном свете. Но какой в этом смысл, в нашем-то возрасте?
Митико появилась без предупреждения, но она не была чужой. Она знала Эндо-сана и, наверное, из моего рассказа понимала, почему он столько лет продолжал жить в наших мыслях.
Я начал работать в «Хаттон и сыновья» в начале сорокового года, следуя по пятам за отцом и постигая азы бизнеса. Впервые в жизни я узнал его по-настоящему. Отец вел переговоры жестко и расчетливо, но при необходимости проявлял гибкость: в неписаных традициях и правилах малайских купцов он ориентировался, как рыба в воде, и ему не было равных в торговле с китайцами. Он знал, когда надавить на них, а когда ради сохраниния лица позволить одержать верх, тем самым обеспечивая бо́льшую победу для всех участвующих сторон.
Мне пришлось урезать поездки к Эндо-сану, потому что отец хотел, чтобы я придерживался такого же, как у него, рабочего графика. Он выделил мне отдельный кабинет, маленькую коморку, которую раньше ни к чему не могли приспособить. Сотрудники называли меня туан-кечил, «маленький начальник», и каждое утро, когда мы проходили в стеклянные с деревянными рамами двери, нас приветствовал охранник-сикх. Когда я впервые зашел в знание компании, меня охватило странное чувство. В детстве я иногда навещал отца и играл за его рабочим столом, но теперь все было по-другому. В тот день я почувствовал, что присоединился к традиции; я словно занял свое место среди тех, кто приплыл на Пенанг столетие назад. Шахматный черно-белый мраморный пол в холле, медленно вращавшиеся под потолком вентиляторы, большие круглые колонны и тишина, нарушаемая только стуком печатных машинок и телефонными звонками, меня взволновали, и я понял, почему отец сделал контору своим святилищем.
Он выразил мои чувства, сказав:
– Здесь чувствуется ход времени, верно?
– Да, – ответил я.
Отец протянул руку и резким движением поправил на мне воротник и галстук.
– Ну, давай. Пойдем, наживем побольше денег.
– Ты говоришь как настоящий китаец, – заметил я, и он широко улыбнулся.
Я во всех подробностях узнал о наших предприятиях. Мы владели тремя миллионами гектаров каучуковых плантаций по всей Малайе, четырьмя оловянными рудниками в Пераке и Селангоре, лесопилками, перечными плантациями, пароходной линией, фруктовыми садами и прочей собственностью. Отец практически постоянно был на телефоне, и госпожа Тэо, его незаменимая секретарша-китаянка, весь день проводила на ногах, бегая между кабинетами в поисках нужных папок. Моя помощь заключалась в составлении сводок по отчетам для господина Скотта и отца и проверке документации на экспорт, который целиком шел в Англию.
Иногда меня посылали в портовые склады на Вельд Ки, присмотреть за кули или проследить за разгрузкой товара. На складах – в длинных рядах пакгаузов, выходивших к гавани, – было темно и жарко, и большинство хранилищ были под крышу из рифленого железа заполнены мешками с душистым перцем и перцем-чили, гвоздикой, корицей или бадьяном. Там было терпимо, но я не выносил те склады, где хранились листы копченого каучука. Их вонь впитывалась в одежду и волосы. Я возвращался в контору с прилипшей к телу рубашкой и распущенным галстуком и тут же опрокидывал в себя чайник чая, приготовленного госпожой Тэо.
Вскоре мне пришлось ездить в порт каждый день, потому что компартия Малайи подбивала кули-индийцев отложить полотенца для пота и выйти на общенациональную забастовку.
Однажды утром отец позвал меня в свой кабинет. Он уже несколько минут разговаривал по телефону с управляющим, господином Цзинем. Тот находился в состоянии, близком к панике, и кричал в трубку так громко, что я все прекрасно слышал: «Чертовы красные снова заварили кашу, что мне делать?»
– Разве правительство не запретило эту партию? – спросил я у отца.
– Это не мешает им лезть к нашим рабочим, – ответил он, надевая пиджак.
Мы отправились в пакгаузы. Когда мы перешли Бич-стрит, чтобы выйти к порту, у ворот уже собиралась толпа. Отец выругался: «Ублюдки!» На деревянном ящике стоял индиец и выкрикивал антибританские лозунги. Увидев нас, оратор повысил голос:
– Вот идут те, кто вас угнетает, эксплуатирует вас, как рабов, и платит гроши, которых не хватит накормить собаку!
Рядом с ним стояла кучка опрятно одетых китайцев, хранивших молчание.
– Они из КПМ[64], – прошептал мне отец.
Некоторые рабочие поддержали было оратора, но, увидев Ноэля Хаттона, снизили голоса и стушевались. На фоне молчания толпы голос индийца звучал еще пронзительнее. Он потряс кулаком.
– Чего вы боитесь? Почему дрожите, как слабаки?
Отец вышел в центр расступившейся перед ним толпы.
– Всякий, кто захочет присоединиться к этим смутьянам, волен это сделать, – сказал он по-малайски, на языке большинства рабочих. – Только завтра пусть не выходит на работу.
Он повторил то же на хок-кьеньском и повернулся кругом, глядя в глаза каждому.
– Те, кто решил связаться с этой макакой, пусть немедленно убираются с моей территории. Ваши имена будут опубликованы, и я позабочусь о том, чтобы вас никто больше не нанял.
Рабочие рассерженно загудели.
Китайский кули поднял изогнутый железный лом, из тех, которыми рабочие снимали джутовые мешки с деревянных поддонов, и бросился к нам. Отец бесстрашно остался стоять на месте. Я был готов сорваться и оттолкнуть его в сторону, но тут кули занес лом, и отец нанес ему удар в лицо, с хрустом сломав нос. Кули упал на колени, прикрыв ладонями размозженный нос; лом со звоном упал на землю. Рабочие разразились криками и бросились на помощь поверженному товарищу.
Один из докеров схватил цепь и стал медленно обходить отца.
– Позволь мне, – сказал я, ожидая, что он прикажет мне замолчать и отойти в сторону.
К моему удивлению, он сказал: «Он твой», – и отступил.
Я подошел ближе, и рабочие принялись скандировать, двигаясь в унисон. Кули был мускулистым и широкоплечим мужчиной, закаленным тяжелым трудом, с огрызком косички, срезанной много лет назад, когда маньчжуров сбросили с Трона Дракона[65]. Я видел, как ему подобные поднимают на плечи и несут по сотне фунтов риса, по пути не переставая сквернословить, смеяться и распевать деревенские похабные песни.
Кули начал раскручивать цепь быстрее, а я терпеливо выжидал подходящего момента. Мне не хотелось начинать первому, потому что он мог хлестнуть цепью, как хорошо размятым кнутом, и оттяпать мне пол-лица.
Он замахнулся, резко согнув кисть, конец цепи мотнулся вперед, но я отклонил туловище и легко увернулся. Он подтянул ее обратно и снова завертел, еще быстрее, так, что цепь запела, выписывая в воздухе восьмерку. Кули поднял руку, чтобы стегнуть меня, но я шагнул вперед и, вытянув руки, с силой толкнул его, когда он отклонился назад для замаха, лишив равновесия. Мои руки обвились вокруг его, поймали цепь, и, когда он пошатнулся, я обхватил его запястья в замок. Все услышали громкий хруст – я сломал ему кисть. Кули страшно закричал и упал на колени, прижимая к себе руку, как подстреленный зверь лапу. Я упруго крутанулся на пятке и ударил его ногой в челюсть. Хруст размозженной кости был еще громче, чем когда сломалось запястье.
Рабочие и члены КПМ в ужасе застыли, но ненадолго. Прибыла полиция, и они бросились врассыпную по переулкам и проходам между пакгаузами.
Отец подошел ко мне и взял за плечи.
– Ты в порядке?
– Да, – ответил я.
Во время схватки я был совершенно спокоен, а теперь обнаружил, что весь трясусь, – и это привело меня в замешательство. Как реакция задергалась икроножная мышца. Я сделал несколько глубоких вдохов, втягивая их в самую глубину живота, и вскоре мир восстановил равновесие. Впервые в жизни я нанес травму другому человеку, и чувство вины во мне боролось с эмоциональным подъемом.
Образ отца, ломающего нос кули, было трудно принять. Думаю, дети меньше всего ожидают увидеть родителей дерущимися в кулачном бою и еще меньше – ломающими чужие носы. И я мог сказать про него то же: отец никогда не ожидал увидеть, как один из его сыновей делает то, что сделал я. Он уставился на меня неподвижным взглядом.
– Уроки господина Эндо?
Я кивнул, и он покачал головой.
– А это что было? – задал я встречный вопрос, имитируя боксерский удар.
– А, это? Кубок Оксфорда одиннадцатого года: я выступал за Тринити[66] в полусреднем весе.
Напряжение боя схлынуло, и я рассмеялся. И коротко обнял отца, чем удивил нас обоих.
Сороковой досчитал последние минуты, наступил новый год. Я в некотором замешательств следил за тем, как быстро мелькали месяцы. Несмотря на ухудшающуюся военную ситуацию в Европе и Китае, дел было невпроворот. Мне столькому нужно было научиться, а отец был строгим начальником: часто засиживался в конторе допоздна и ожидал от меня того же. Хотя он и согласился с тем, что я продолжу брать уроки у Эндо-сана, всякий раз, когда я уходил с работы раньше, чем справлялся со всем, что отец запланировал для меня на день, на его лице мелькала гримаса раздражения.
У Эндо-сана вдруг тоже появилось много работы; он все чаще отсутствовал на Пенанге, и нам было трудно придерживаться регулярных занятий, поэтому он очень сердился, если мне приходилось опаздывать, пусть даже совсем чуть-чуть.
Я понимал, что Ноэль использовал работу как средство заставить меня пропускать занятия. Однажды я вошел к нему в кабинет и сел напротив.
– В те вечера, когда запланирована тренировка с Эндо-саном, ты всегда заставляешь меня задерживаться на работе.
Он не стал это отрицать.
– Я бы предпочел, чтобы ты ездил к нему пореже. Мне делают замечания насчет компании, которую ты водишь.
– Кто?
– Люди в городе. Наши партнеры.
Отец имел в виду представителей китайской торговой диаспоры, с которыми у него были давние и обширные связи.
– И что ты им ответил?
– Что это их не касается.
Несмотря на раздражение, я был тронут его заступничеством.
– Моя дружба с японцем вредит компании? – осторожно спросил я.
– В настоящее время нет. Но рано или поздно тебе придется выбирать между обучением у господина Эндо и сохранением лица нашей фирмы.
– Этот выбор для меня невозможен. Я обещал, что выучусь у него всему, чему он может меня обучить, а ты сам нас всегда учил, не могу нарушить слово.
Я встал.
– Мне пора. У меня тренировка.
– Я беспокоюсь не только о фирме. Мне совсем не хочется, чтобы ты оказался между двумя враждующими сторонами и из-за этого пострадал.
Я остановился на пороге.
– Я найду способ удержать равновесие.
Мой голос прозвучал увереннее, чем я себя чувствовал.
Несмотря на первоначальное нежелание работать в семейной компании, Уильям, к удовлетворению отца, постепенно втянулся в работу. Я знал, что эта вынужденная капитуляция перед отцовскими требованиями по-прежнему его раздражала, но брат хорошо это скрывал.
Так или иначе, у Уильяма появилась другая страсть. Однажды в воскресенье, когда я не поехал к Эндо-сану из-за слишком сильного дождя, он вошел ко мне в комнату с маленькой коробкой и положил мне на кровать. Открыл ее и достал фотоаппарат.
– Посмотри! Я заказал его в Сингапуре, только что привезли.
Я взял у него «лейку» и стал ее рассматривать. Фотоаппарат Эндо-сана был предыдущей модели, но в целом такой же. Уильям разорвал коробку пополам.
– В чем дело?
– Здесь нет инструкции!
Он в отчаянии потряс коробкой, и я заметил:
– Ты сейчас похож на мартышку из ботанического сада, которая разорвала пакет с едой.
Вид у него был несчастный, и мне стало его жаль. Внезапно меня снова резанули отцовские слова, сказанные больше года назад в библиотеке, когда я помогал расставлять книги: «Ты всегда отстраняешься, пытаешься не быть частью семьи».
– Постой, – сказал я. – Я умею им пользоваться.
Брат не поверил, но я показал ему – и он скоро убедился, что я был почти профессионалом. Да и как было не быть им, после того как я столько наблюдал, как это делает Эндо-сан, и помогал ему.
– Ты мастер, – соизволил признать он.
– Должен же я был чему-то научиться за все то время, пока ты заставлял меня помогать разбираться с твоими игрушками и постройками.
– А ты всегда отлынивал. Тебе больше нравилось в одиночку слоняться по пляжу.
Я понял то, чего он не высказал. Уильяма всегда влекло к механизмам или чему-то затейливо сконструированному. Всякую новую штуковину он всегда показывал мне в надежде, что разделю его восторг. Но я не разделял, и мне сейчас пришло в голову, что на самом деле он не игрушками хотел меня увлечь, а укрепить то, что нас связывало. Мне захотелось сказать это, показать, что я все понял, но годы самоизоляции мешали сломать возведенные баррикады. Я чувствовал себя узником, который видит мир за пределами камеры, но не может до него дотянуться.
Да и смог ли бы Уильям понять мое положение? Он никогда не сомневался в собственном месте в жизни, занятом с рождения. Ему никогда не приходилось драться с одноклассниками из-за происхождения, никогда не приходилось ловить снисходительные взгляды окружающих, будь то слуги, или друзья, или деловые партнеры отца. Ему никогда не приходилось чувствовать себя подкидышем в собственном доме.
Под моим пристальным взглядом Уильям явно чувствовал себя неловко. Мне хотелось заговорить, сказать, что его усилия не пропали даром. Но тогда я не смог открыть ему, насколько сильно меня изменили уроки Эндо-сана, благодаря которым я все лучше понимал свои отношения с семьей. Мне казалось, что Уильям не поймет чувства уверенности, которое вселил в меня мой сэнсэй. Укрепляя мое тело, Эндо-сан, как и обещал, укреплял мой разум. Постепенно это дало мне способность объединить противоборствующие стихии своей жизни и достичь равновесия.
Уильям подошел к окну.
– Тучи уходят. Пошли, посмотрим, как он работает. Если ты его не сломал.
Остаток для мы провели в саду. Новый фотоаппарат оказался намного лучше того, что был у Эндо-сана. Делая снимки, Уильям сказал, что он рад тому, что я тоже начал работать у отца, потому что мы теперь сможем вместе обедать в городе. Эдвард часто бывал в отъезде в Паханге, или Селангоре, или в Куала-Лумпуре. Война в Европе повысила спрос на олово и каучук, и мы все, включая Изабель, были заняты заполнением заказов и организацией транспортировки и отправки грузов.
– Уже слишком темно, и дождь, кажется, пошел, – сказал я часом спустя.
Мы прикончили весь запас пленки, но теперь, по крайней мере, Уильям чувствовал себя с фотоаппаратом уверенно. На подъездной аллее, у фонтана, я остановился и рассказал брату про поездку к деду.
– Помнишь, когда мы…
– Ловили стрекоз? Конечно, – ответил Уильям. – Мы были просто засранцами.
– Теперь я знаю, почему мама так строго нас за это наказывала.
Он выслушал мой рассказ и вздохнул.
– Мне жаль.
– Мне тоже. Но теперь уже слишком поздно.
Он закинул руку мне на плечи и обнял. На миг я снова стал маленьким мальчиком, а он – старшим братом, с которым мы всегда влипали в неприятности, тем, кого отец встречал вопросом: «Ну, что вы на этот раз затеяли?»
Я протянул ладонь и поймал начало нового ливня.
– Твой фотоаппарат намокнет. Пошли в дом.
В течение дня мы с Уильямом редко виделись, хотя и работали в одном здании. Он предложил ходить вместе обедать в китайский ресторанчик за углом от конторы. Платил всегда он. «Я зарабатываю больше, чем те крохи, которые отец тебе платит. Нет, не спорь. Я тоже через это прошел». И я всегда заказывал фирменные банановые блинчики. «Ты каждый день ешь одну и ту же дрянь», – жаловался Уильям.
Обычно мы встречались в ресторане перед обедом, чтобы занять столик получше. Как-то раз он опоздал. Я сидел в ресторане и наблюдая за прибывающей толпой.
– Почему ты задержался?
Уильям сел, и я понял, что он чем-то взволнован.
– Тебе придется как-то исхитриться и сообщить старику, что я записался на флот.
Я знал, что Уильям по-прежнему был недоволен тем, что уехал из Лондона, хотя с тех пор прошло уже больше года, и на работе я старался облегчить его участь, перетянув на себя самые скучные обязанности, которые раньше доставались ему. Но его новость меня обескуражила. Если он покинет Пенанг, мне будет его не хватать.
– Черт, он будет в ярости! Почему я?
– Ну, потому что ты – самый младший, и я могу тебе приказать, и, э-э, еще… потому что он склонен тебе потакать.
– Он не мне склонен потакать. Эта честь принадлежит Изабель. Кстати, почему бы тебе не попросить…
– Мы так не думаем, – парировал Уильям. Было очевидно, что с Изабель он уже все обсудил. – В любом случае, не думаю, что он прямо полезет на стену. В Англию меня не пошлют. Это местный флот. Ну… в Сингапуре. На случай, если японцы сойдут с ума и нападут на нас. И я обещал проработать здесь год, и год прошел. Обещание я выполнил.
Он обвел рукой ресторан. Несмотря на заляпанный жиром плиточный пол, грязные лопасти вентиляторов под потолком и грубых официантов, еда в этом заведении была лучшей в городе.
– Заметил? Здесь одни старики. Вся молодежь ушла сражаться.
– Ну, и скажи ему сам. Тебе лучше выложить все напрямую, чем ходить вокруг да около. Он терпеть этого не может.
– Хоть постой рядом, когда я буду говорить.
Несмотря на уже возникшее чувство утраты, я не смог сдержать улыбки. Передо мной сидел мужчина, которому хватило смелости собраться на войну, но который все еще боялся отца. Вид у Уильяма был умоляющий, и я согласился.
– Правда? Постоишь?
– Да-да. Постою. Пошли. Работа ждет.
В тот же вечер, наблюдая, как отец гуляет по саду и кормит карпа, я размышлял о его жизни, о том, как ему должно было быть одиноко после смерти обеих жен. Если любовница могла согреть ему постель, то, возможно, она могла бы согреть ему сердце. Ради него я наделся, что могла бы. После нашего разговора в библиотеке я больше не сомневался, что отец любил мою мать и что они с ней обрели, пусть всего лишь на миг, свое место в мире.
Я позвал Уильяма.
– По-моему, сейчас удачное время ему рассказать.
Мы вышли в сумерки. Вниз по улице садовник Хардвиков жег листья, и запах дыма оттенял свет сладостью и печалью. Когда мы прошли мимо фонтана и пальмовой рощицы, гравий на дорожке захрустел, словно размалываемый лед. Я взглянул на фонтан и снова сравнил его со стоявшим в саду у деда. Мне хотелось думать, что он давал матери хоть какое-то утешение.
Я обернулся и посмотрел на дом, его громада давала ощущение безопасности. Дом нависал надо мной как кровный защитник. Я кожей чувствовал его присутствие и на более глубоком уровне нашу с ним связь. Пока мы махали отцу, я спрашивал себя, чувствует ли Уильям нечто подобное.
Закатное солнце, окутавшее все шафрановой дымкой, и деревья с травой казались припорошенными золотой пылью. Ряды лилий вдоль подъездной аллеи наполняли воздух тонким ароматом. Отец выбросил в пруд остаток хлебных крошек, отряхнул ладони друг о друга и спросил:
– Ну, что вы на этот раз затеяли?
Уильям начал говорить, и его срывавшийся поначалу голос набирал уверенность, как родник становится ручьем, а ручей – полноводной рекой. Я увидел лицо отца, когда река впала в море. Гнев сменился печалью, перешедшей в согласие. Он медленно качал головой, но Уильям понял, что гроза миновала.
– Думаю, нам всем стоит поступать так, как мы считаем правильным, – сказал отец, обняв нас за плечи, и мы пошли обратно. Дом успел наполниться теплым сияющим светом, как китайский бумажный фонарик, и вдруг показался таким же хрупким.
Когда мы вошли внутрь, отец спросил:
– Как насчет праздника? Мы уже так давно ничего не устраивали. Будет Уильяму прощальная вечеринка. Устроим что-нибудь экстравагантное и легкомысленное, а то неизвестно, выдастся ли еще такая возможность.
Судя по голосу, отец уже видел признаки того, что война придет в Малайю и что наш старый уклад навеки смоет ее волной.
– Вы все так быстро выросли, – продолжал он, переводя взгляд с меня на Уильяма и потом на Изабель, которая вышла сказать, что ужин скоро будет готов. – Ну, кто поможет мне все устроить?
– Я, – откликнулся я одновременно с Уильямом, который, указав на меня, заявил: «Он».
Отец улыбнулся, радуясь, что я наконец стал частью семьи.
Я стал реже видеться с Эндо-саном, который все чаще бывал в отъезде. Каждый раз по возвращении он усиливал интенсивность тренировок, но потом стал уезжать так надолго, что организовал для меня тренировки в японском консульстве с телохранителями.
Консульство располагалось не очень далеко он нашего дома, в тихом предместье Джесселтон-Хайтс по соседству с Пенангским жокейским клубом. Я отправился туда на велосипеде. Когда часовой взмахом руки пропустил меня внутрь, чтобы не наткнуться на Хироси, я припарковал велосипед за посадкой манговых деревьев. Додзё был в отдельном здании, в стороне от консульской службы, рядом с кухней. Запах пищи пробудил во мне аппетит, но стоило мне войти и взглянуть на партнеров по тренировке, как мой аппетит улетучился. Вид у них был крепкий и мрачный, и я скоро убедился, насколько они свирепы. Все они были военными. С самого первого дня, с той минуты, как я им поклонился, мне пришлось несладко. Мне пришлось изменить стиль и начать обдумывать каждый удар, целясь в их болевые точки, как показывал Кон, вместо того чтобы бить в грудь или лицо. Тем самым я оказался с ними почти на одном уровне, хотя некоторые, выходцы с острова Окинава, бились не на жизнь, а на смерть, используя технику карате – «путь пустой руки». Когда несколько веков назад Япония подчинила Окинаву, новые правители запретили жителям владеть оружием, поэтому крестьяне были вынуждены тренироваться с применением традиционных крестьянских орудий, таких как цепы и серпы. Их основным оружием стали руки, закаленные и огрубевшие за годы практики. Получить удар такой рукой было не шуткой. Горо, мой основной спарринг-партнер, пробил мою защиту и задвинул кулак мне под ребра, и я полетел на пол. Несколько секунд я переводил дух, грудина горела от боли, которая разливалась по ней ядовитым химикатом. Я знал, что должен встать. В голове прозвучал голос Эндо-сана: «Мы не можем позволить себе роскошь разлеживаться на полу».
Горо рассмеялся.
– Китаец! Хуже, полукровка! – заявил он и пошел тренироваться с друзьями.
Я с усилием встал и уселся на скамейку. Согнувшись, я пытался унять тошноту, чтобы не опозориться еще больше или, еще хуже, опозорить Эндо-сана. Горо относился к персоналу консульства, хотя я не знал, чем именно он занимается. Ему было слегка за тридцать, и в его лице была какая-то грубость, которая не вызвала у меня ни симпатии, ни доверия. Горо был ярым последователем карате и на другие стили боевых искусств смотрел свысока.
Вечером того же дня, на острове, Эндо-сан растер мне грудь своей камфарной мазью.
– Тебе предстоит встречаться с разными людьми. Некоторые – хорошие, некоторые же такие, как Горо-сан. Тебе нужно подготовиться.
Я больше не спрашивал, к чему нужно готовиться: полагаю, глубоко в душе я уже знал ответ.
Я наблюдал за тем, как учитель ходит по дому, готовя нам ужин. Я подумал про тот день, когда он, выйдя из моря, вошел в мою жизнь и совершенно ее изменил. За это время наша близость упрочилась, мы жили, подчиняясь установившемуся между нами страстному распорядку, хотя по-прежнему изо всех сил старались не появляться вместе на публике. Антияпонские настроения были на пике и постоянно подпитывались кампанией помощи Китаю. Но всегда находился повод, будь то прием или ситуация на работе, когда нам с ним приходилось сталкиваться. Тогда мы вели вежливые беседы, наполненные осторожными ссылками на нашу жизнь. Мы усовершенствовали наш собственный язык до такой степени, что разговор о проведенной накануне вечером тренировке на публике превращался в рассуждения о требованиях рабочих-докеров.
У Эндо-сана прибавилось седины в волосах, и вид был усталым. Я вспоминал о проведенных с ним вечерах и вещах, о которых мы говорили. Он освободил мой разум и заставил его запылать, использовав свой разум как спичку. Я поблагодарил его за мазь.
– Приятный запах.
– Не особенно привыкай. – Он убрал флакон и сел рядом со мной у очага.
– В чем дело?
Мне хотелось спросить его, почему в консульстве столько военных. Помимо прочего, это беспокоило меня больше всего. Те скупщики каучука, которых я встретил в Кампонг-Пангкоре, – чем они на самом деле занимались? Я вспоминал вопросы, которые Эндо-сан часто мне задавал, и перед мысленным взором всплыли коробки сделанных им фотографий. Меня тревожили его частые разъезды по стране. Чем именно он занимался?
Но как было спросить? И – этого я боялся еще больше – каковы были бы ответы и как они повлияли бы на нашу с ним связь?
Он повторил вопрос, и я понял, что никогда не смогу произнести вслух свои вопросы и сомнения. Возможно, уже тогда я знал правду, но предпочитал ее не замечать, отпихнуть в сторону. Моя привязанность к нему была так сильна, что я принимал его без нужды в объяснениях. Уже тогда я любил его, хотя и не понимал этого, потому что никогда никого не любил прежде.
– Помните, как в нашу первую встречу вы сказали мне, как красиво выглядит море? – тихо спросил я.
Через двери-сёдзи виднелся усыпанный звездами кусочек ночного неба, затерявшийся между крон деревьев. Вдали летел к берегу прибой, с шипением тая на песке.
Он улыбнулся и глухо промолвил:
– Помню. Я увидел, как растаял твой взгляд. Словно камень превратился в мед.
Мысли роились в голове, как рой одурманенных бабочек: заботиться о нем, готовить ему еду, провести всю свою жизнь, обучаясь под его руководством, – мысли, которые навсегда останутся мыслями, никогда не воплотятся в реальность, раз уж даже признавать наше знакомство на людях было рискованно. Простые вещи, которые другие принимают как должное.
– О чем ты думаешь? – спросил Эндо-сан, зевая.
И я ответил, без малейшего намека на грусть о том, как устроен мир:
– О бабочках.
Я стал чаще навещать Кона. В школе друзей у меня никогда не было, и только с Коном, впервые в жизни, я узнал, что такая дружба возможна.
Я многому у него научился. Мы проводили вечера за разбором наших боевых приемов и пробуя новые. Айки-дзюцу Танаки-сана показалось мне намного мягче, чем стиль Эндо-сана, с движениями, намного более круговыми, чем те, которым был обучен я. В свою очередь, Кон считал мои прямолинейные рывки очень действенными и быстрыми – и так мы нашли равновесие, гармонию между кругом и прямой. Я рассказал другу про свои тренировки со служащими консульства, на что он ответил:
– Ерунда. Тебе надо попробовать бои без правил, они проводятся раз в месяц.
– А что это?
– Каждый две недели триады устраивают поединок в одном из пакгаузов в порту. За плату допускается кто угодно. Там нет ни правил, ни каких-либо ограничений. Восемнадцать лет, младше, старше, мужчины, женщины – неважно.
– Ты уже пробовал?
– Да, один раз. Когда Танака-сэнсэй узнал, он так разозлился, что пригрозил перестать со мной заниматься. Я больше никогда туда не ходил и по его настоянию пожертвовал выигрыш храму.
– Мы слишком стараемся угодить учителям, – заметил я, и Кон меня понял.
Мы вытерлись и переоделись в сухую одежду, сменив пропитанную потом тренировочную ги. И, прежде чем я успел сдержать или переформулировать вопрос, у меня с языка сорвалось:
– Тебе случалось убить человека?
Он сложил одежду в аккуратный сверток, туго скрутив его ладонями.
– Нет. Но раз ты спрашиваешь, тебе приходилось?
– Нет, но я одного покалечил.
Признание вырвалось само собой, и я не уже не мог спрятать его обратно в тайник памяти. Я рассказал о случившемся, о том, что я был вынужден сделать, чтобы защитить нас с отцом.
– Теперь меня беспокоит, что мне будет легче переступить черту.
– Тебе не нужно было этого делать. Члены КПМ мстительны. Предупреди отца, чтобы был начеку.
– Думаешь, они отомстят?
Он покачал головой, потому что не знал, что ответить, но после этого разговора мне стало легче.
– Приходи на вечеринку. Вместе с отцом и Танакой-саном.
– Приду. Пойдем. Хочу кое-что тебе показать.
Вид у Кона был взволнованный, и я спустился за ним по кованой винтовой лестнице во внутренний двор, распугивая голубей, разлетевшихся по карнизам. Мы подошли к гаражу за домом. Он открыл ворота, и на серебристом капоте стоявшего внутри автомобиля заплясал свет.
– Ничего себе, – сказал я, в изумлении уставившись на «Эм-Джи»[67]. – Твоего отца?
– Нет. Моя. Подарок на день рождения. Нравится?
– Везет же некоторым!
Я погладил теплый металл низкого обтекаемого корпуса. Кон открыл верх и запрыгнул внутрь. Заработал двигатель, и ворота гаража внезапно показались слишком хлипкими, чтобы удержать басистый рокот.
– Прокатимся?
Мы медленно проехали по улицам Джорджтауна, осознавая, что стали центром внимания, и наслаждаясь этим. Выехав на дорогу вдоль побережья, мы открыли дроссель и рванули вперед по узкой извивавшейся трассе, с опаской притормаживая на поворотах. С одной стороны мимо проносилась отвесная каменистая твердь, а с другой – нас держал в напряжении страшный обрыв в море, ощетинившийся прибрежными скалами. Когда Кон обгонял армейский грузовик, навстречу вылетел пассажирский автобус, и мы едва успели втиснуться на свою полосу, чуть не царапнув по скале. Солдаты в грузовике разразились одобрительными возгласами, и я обернулся им помахать. Мы оставили их далеко позади и мчались под рассеянным солнцем, пробивавшемся сквозь узор листвы.
Дорога тонула в густой тени, отчего создавалось впечатление, что мы едем по прохладному, влажному тоннелю, пахнущему землей и дерном. Сквозь просветы в листве теплой синевой сияло море, и крошечные суденышки Пенангского яхт-клуба казались цветными булавочными головками на сверкающем полотне.
Кон оказался хорошим водителем, и сцепление с дорогой у «Эм-Джи» было прочное, все равно что у гусеницы с веткой. Мы ехали целый день, пока дорога не кончилась, мимо пляжей Танджунг-Бундаха и Бату-Ферринги – я едва мог различить оставшуюся вдалеке Истану. Он свернул на грунтовую дорогу, ведущую к Бухте отраженного света у северо-западной оконечности острова, поехал по ней, распугивая кур в малайской деревушке, и остановился только тогда, когда колеса начали вязнуть в песке.
Я перевел дух.
– Это было как… – Я покачал головой и рассмеялся.
Мы вылезли из машины и уселись на берегу, наблюдая за сияющими зелеными волнами и чувствуя, как исчезает наполнивший кровь адреналин. На песке стояли рыбацкие лодки, и мы слышали крики привязанных к ним бакланов. Рыбаки часто сажали бакланов на привязь, чтобы те ловили рыбу, дополняя улов из сетей.
Лицо Кона было полно радости, молодости, самой жизни. Теперь, состарившись, после всего что с нами случилось, именно таким я его вспоминаю; как в тот день, когда мы нарушили все правила дорожного движения, а потом сидели на краю света, глядя на море, и Малаккский пролив перед нами сливался с Индийским океаном.
– Ты ведь знаешь про моего отца, – без предисловия сказал Кон.
Я задумался над тем, что ему хотелось от меня услышать, и, не зная ответа, решил сказать правду.
– Ну… до меня доходили слухи и всякие байки.
– Ты слышал о триадах?
– Дядюшка Лим о них рассказывал. Но лучше расскажи сам.
Он глубоко вздохнул.
– Триады – это такая странная историческая штука. Название происходит от треугольной диаграммы, которой они пользовались и которая означала единство Неба, Земли и Человека. Впервые они появились во времена монгольского завоевания Китая как силы сопротивления. На триады очень повлиял буддизм, и в самом деле большинство из основателей были буддийскими монахами. Но со временем это выветрилось. Отец считает, что современные триады зародились в начале правления династии Цин. Когда в семнадцатом веке Китай захватили маньчжуры, они пытались подавить любые формы сопротивления…
Кон объяснил, что на протяжении веков триады постепенно стали частью преступного мира. Массовое переселение китайцев помогло расширить их влияние и власть за пределы Китая. Члены триад общались и узнавали друг друга на публике с помощью затейливых знаков пальцами рук.
Он замолчал, и я попытался осмыслить сказанное. Это было что-то сложное, тайное братство вроде масонов, про которых отец часто шутил, что господин Скотт – один из них.
В попытке усмирить триады англичане объявили вне закона любые тайные общества. Конечно, это оказалось бесполезно. Триады жили по собственным законам, и их не мог контролировать никто, кроме Голов Дракона, их предводителей.
– Твой отец – Голова Дракона? – спросил я Кона, переступив черту дружбы.
Но Кон уже ждал меня на другой стороне.
– Он – глава Общества красного знамени.
Дядюшка Лим был не единственным, от кого я слышал это название. Порывшись в памяти, я вспомнил, что когда-то в газетах подробно писали про насилие и беспорядки, устроенные враждующими бандами с целью расширить контролируемые территории. Общество красного знамени славилось хорошей организацией и особой жестокостью. Его корни уходили в китайскую провинцию Хок-кьень, выходцами откуда было большинство китайского населения Пенанга. Оно считалось одной из самых сильных группировок.
– Когда отец отойдет от дел, новой Головой Дракона стану я. Надеюсь, нашу дружбу это не испортит, – сказал Кон, и в его голосе сквозило беспокойство, что с ним я раздружусь.
Я был тронут и тут же его успокоил:
– Нет, даю слово.
Он с облегчением вздохнул, но тут же скрыл свои чувства – и я внезапно понял, насколько он был одинок, насколько отцовская слава мешала ему заводить друзей. Как и я, он предпочел собственную компанию. В нем было так много от меня самого, особенно внутренняя твердость, ставшая результатом решения идти по жизни в одиночку и не допускать сердечных уколов.
– Сейчас я тебе кое-что покажу, – сказал он.
Кон переплел кисти рук, оттопырив большие пальцы вперед, а мизинцы – вниз.
– Этот знак приведет тебя к моему отцу. Мы контролируем рынок в Пулау-Тикусе, и любой, кому ты его покажешь, будет обязан повиноваться.
Я попробовал воспроизвести знак.
– Зачем ты мне это сказал?
– Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, просто покажи этот знак, и ты ее получишь.
– Не думаю, что мне это понадобится.
– Выучи его. Мало ли как все обернется.
Я понял, что его предложение связало нас невысказанной клятвой дружбы или даже братства. Ее не надо было произносить вслух, отчего она была только крепче.
– Поехали. Поужинаем в городе. Вот, – он бросил мне ключи, – твоя очередь.
Под покровом темноты Джорджтаун был другим миром, и место, куда привез меня Кон, не походило ни на что, где я когда-нибудь бывал поздно вечером. Мы припарковали машину и пошли по Бишоп-стрит. Крытые пассажи шириной в пять футов перед магазинами были полны лоточников, готовивших еду под светом керосиновых фонарей. Меня предупреждали ночью не заходить в эту часть города, но с Коном я чувствовал себя в безопасности.
– А, Белый Тигр, ты сегодня оказал нам честь, – добродушно приветствовал его торговец рыбным супом, справившись о его отце.
Он вытер замасленный стол свисавшим с мускулистого плеча полотенцем, и мы сели на деревянную скамью, стоявшую вдоль тротуара. Толстяк в тельняшке окунал полоски теста в котел с бурлящим маслом и, когда они приобретали золотисто-коричневый цвет, выуживал оттуда с помощью деревянных палочек в фут длиной. Эти ю-чар-квэй полагалось макать в густой рисовый рыбный суп с луком-шалотом, зеленым луком, несколькими каплями кунжутного масла и имбирной стружкой.
– Почему он так тебя назвал?
Кон пожал плечами и показал на свою рубашку:
– Может, потому что мне нравится носить белое.
– А «Тигр»?
Мой вопрос явно его смутил, и я выставил вперед ладони:
– Я могу догадаться. Не говори.
– Давай поедим, – ответил он.
– Почему та женщина нам улыбается?
Молодая китаянка в красном ципао махала платком, стараясь привлечь мое внимание. Она стояла в дверном проеме, и падавший сзади свет ее старил.
Кон обернулся посмотреть.
– Это шлюха, хочет затащить тебя в постель.
– О, а я подумал, что это твоя приятельница.
Принесли еду, и мы жадно на нее набросились. Ю-чар-квэй были хрустящими, с пылу с жару и – после того как их размочить в супе – восхитительными на вкус.
– Мне еще порцию супа! – крикнул я торговцу.
Подъехавшие велорикши припарковали коляски у дороги и расселись вокруг нас, и атмосфера внезапно наполнилась шумом и добродушными перебранками.
– Тебе надо сесть как они.
– Это как?
Я посмотрел на рикш: они сидели, вытянув одну ногу на скамье, а колено второй держали согнутым, отчего оно возвышалось над столешницей, как вершина холма, и забрасывали еду себе в рот.
– Может, на следующем балу у резидент-консула.
Мы одновременно встали, и тут в борделе послышалась какая-то кутерьма. Над столами раздался грубый мужской голос:
– Убирайтесь! Вон!
Створчатые двери с хлопком распахнулись, из них, спотыкаясь, вывалился англичанин средних лет и врезался в опору галереи. Он развернулся, и тут из дверей вышел молодой китаец и врезал ему по голове.
– Довольно! – вступился Кон, заблокировав следующий удар.
Китаец отвел руку и сжал кулаки, но тут же узнал Кона.
– Господин Кон, простите. Этот анг-мо нарушал правила.
– Оставьте его мне, – сказал Кон.
Парень тут же повиновался и вернулся внутрь здания. Сидевшие вокруг рикши снова принялись за еду.
Кон подвел пьяного англичанина к нашему столу и налил ему чашку чая.
– Вы в порядке?
– Да-да… Девушки-милашки… Давай позабавимся… – бормотал мужчина.
Кон заставил пьяного проглотить чай, и через минуту тот вроде бы протрезвел.
– Вы меня спасли. Но кто вы, черт подери?
– Друзья, зашли поужинать, – ответил я.
– Вы можете подбросить меня до гостиницы?
Я крикнул, чтобы принесли счет, и англичанин бросил на меня оценивающий взгляд.
В машине он сказал, что его зовут Мартин Эджком.
– Как вы попали в тот квартал? – спросил я.
– Для европейца вы хорошо говорите на местном диалекте, – заметил он, проигнорировав мой вопрос.
– Моя мать – китаянка. – Я представился, и он прищурил глаза.
– Сын Ноэля Хаттона?
– Верно.
– А вы? – спросил он у Кона, который назвал свое имя.
– Чей он сын, вы тоже знаете? – с некоторым сарказмом поинтересовался я.
– Сын Таукея Ийпа, – ответил Эджком.
– Теперь наша очередь: кто вы, черт подери?
– Забросьте меня в «Азиатский и восточный», – сказал Эджком.
В лучших традициях легендарного «Азиатского и восточного отеля» Балвант Синг, портье-сикх, бесстрастно помог Эджкому, из разбитого носа которого шла кровь, подняться наверх в номер.
Кон раскрошил льда, завернул его в полотенце и подал Эджкому. Номер был роскошный: балкон выходил на бассейн, внизу за которым плескалось море. С берега дул ночной бриз, шурша листьями кокосовых пальм. Вдоль песчаной отмели белела оторочка прибоя, и луна, полная и круглая, казалась очень близкой и твердой.
– Какими языками вы владеете? – спросил Эджком, похлопывая по переносице свертком со льдом.
При виде его неуклюжих попыток Кон покачал головой, отобрал лед и с силой прижал к носу Эджкома. Тот вскрикнул от боли.
– Черт побери! Пустите!
– Перестаньте дергаться, нужно остановить кровь.
Я отвернулся, чтобы сохранить ему лицо, и сказал:
– Я знаю хок-кьень, английский, малайский, немного кантонский, но ни одного индийского диалекта. Мой друг знает те же языки, что и я, и еще мандарин.
– И мы оба умеем говорить и писать по-японски, – добавил Кон.
Я не знал, почему не перечислил японский. Возможно, в душе я считал это постыдным, тем, о чем не следовало особенно распространяться. Но, кроме того, мы с Эндо-саном настолько сблизились, что я практически перестал обращать внимание на его национальность и в разговоре часто не замечал, говорили мы на японском, или на английском, или на смеси одного с другим, – главное, как хорошо мы понимали друг друга. Утверждение Кона, что я сносно знаю японский, удивило меня самого.
– Какая редкость, – сказал Эджком. – Нас просто свела судьба.
Мы с Коном озадаченно переглянулись.
– Вы, наверное, не слышали про сто тридцать шестой отряд, так что я вам все сейчас расскажу. Должен предупредить, что информация секретная и обсуждать ее с посторонними запрещается. Ясно?
Мне захотелось выйти из номера. Я совершенно не хотел слушать то, что он собирался нам рассказать, но Кон уже ответил:
– Да, ясно.
– Это отряд, сформированный британским военным ведомством. Мы совершенно уверены, что японцы планируют вторжение в Малайю, хотя Министерство иностранных дел и считает это маловероятным. Но мы штанов не протираем. Мы начали набирать людей в подразделения, которые будут действовать в тылу противника, чтобы противостоять японцам, если они объявят нам войну.
– Организованное сопротивление, – сказал я, отчетливо представив нарисованную картину; смелость плана вызывала у меня восхищение, смешанное с едва уловимым чувством, что нас предали. Так, значит, британское правительство уже подозревало о возможном нападении, подозревало, что Малайя падет, но продолжало утверждать, что этого не случится и что сингапурские пушки отобьют любую попытку вторжения.
– Мы ищем тех, кто владеет малайским, тамильским, английским и любыми другими местными диалектами, – продолжал Эджком.
– И что потом? – спросил Кон.
План его явно увлек, и мне захотелось увести его от Эджкома. Между мной и Коном оказалось одно существенное различие: он был идеалистом, а я – нет. Для меня Эджком ничем не отличался от мандуров, вербовщиков, которые в восемнадцатом веке ходили от одной индийской деревни к другой, заманивая всех попавшихся отправиться в Малайю в качестве кули.
– Подразделения будут размещены в джунглях, чтобы объединиться с местными жителями из деревень и лесных поселений. Они будут собирать сведения о враге и, возможно, вести подрывную работу против японцев.
– И вы хотите, чтобы мы записались? – спросил Кон.
– По-моему, вы оба подходите идеально. Знание языков дает вам преимущество. Боже, вы даже по-японски говорите! Вы бы прошли у нас обучение, ну, основы рукопашного боя, ничего особенно сложного для таких молодых людей, как вы. Основные навыки владения огнестрельным оружием и выживания в джунглях.
Мне не понравилось, к чему он клонил.
– У нас был длинный день, и я очень устал. Как насчет того, чтобы разойтись по домам?
– Господин Эджком, мы с вами свяжемся, – сказал Кон.
Англичанин записал свой телефонный номер и протянул ему.
– Не откладывайте. Времени у нас немного, – сказал Эджком, и в эту минуту его голос был очень-очень трезвым.
Кон всю дорогу молчал, и, когда мы подъехали к Истане, вылезая из машины, я спросил у него:
– Что ты думаешь об этом Эджкоме?
Он заглушил мотор.
– Похоже на правду. Я подумаю над его предложением. А ты?
– Не знаю, честно. Такое нельзя обсуждать с Эндо-саном. Подумаю.
Предложение Эджкома меня встревожило. То, что у него уже были добровольцы, означало, что в Малайе имелись здравомыслящие люди, которые всерьез считали, что война неизбежна.
– Дай знать, что надумаешь. – Кон включил зажигание.
– Дам. Не забудь про вечеринку! – выкрикнул я, когда он поехал прочь.
Он помахал мне, и я подождал на крыльце, пока не померкнет свет его фар.
Как бы мне ни хотелось, случая поговорить с Коном про Эджкома мне больше не представилось. Мы с Изабель были заняты подготовкой приема, а если выпадала свободная минута, мне всегда говорили, что Кона нет дома или что он где-то со своим другом, Рональдом Кроссом.
Я позволил себе отвлечься от тягостных мыслей о будущем. Мы ездили в Холодильную компанию и в «Уайтуэй Лэйдлоу и Ко» и с веселым азартом, переходившим в манию, ящиками скупали шампанское и фуа-гра, звонили в Сингапур в «Робинсонз», заказывая свежую австралийскую клубнику, следили, чтобы дом был вымыт и нигде не осталось ни пылинки.
Работы было так много, что мы спросили у дядюшки Лима, сможет ли Мин за отдельную плату нам помочь. Она приехала на следующий день, и я с радостью отметил, что жизнь в деревне стерла с ее лица беспокойство и страх. Мин была помолвлена с рыбаком и казалась счастливой невестой.
Изабель собиралась привести своего гостя.
– Внеси его в список, – сказала она, протянув мне листок бумаги.
– Питер Макалистер, – прочитал я и посмотрел на нее. – Кто это? Кто-то из стрелкового клуба?
– Не твое дело. Просто включи его в список гостей.
– Хорошо, но ты прекрасно знаешь, что старик никогда не одобрит твой выбор, кого бы ты ни привела. Ему никогда не нравились твои дружки.
– Питер – не кто-то, и отцу он понравится.
– Так кто же этот Питер?
– Он – барристер в Куала-Лумпуре. Ему сорок семь.
– О боже! – поддразнил я ее. – В таком случае мы обязаны включить его в список.
– Я так рада, что мы это затеяли, – сказала Изабель, когда мы вышли из «Притчардз», где она выбирала столовые скатерти. Я взял выходной, чтобы ей помочь.
– Да, мы уже сто лет не устраивали ничего грандиозного.
– Я еще и об этом, – сказала она и провела рукой между нами. – О том, что мы делаем это вместе.
– Да, ничего так. Хотя у меня есть занятия поважнее.
Я напустил на себя отстраненный и скучающий вид, но долго не выдержал, и мы расхохотались.
До обеда оставался еще час, и мы решили зайти в бар «Азиатского и восточного отеля» на аперитив. Вошли, и я огляделся по сторонам, гадая, здесь ли еще Эджком. С тех пор как мы оставили его в номере с ледяным компрессом, уже прошла почти неделя. Мне очень хотелось обсудить его предложение с Изабель, но предупреждение Эджкома было недвусмысленным.
Сестра выбрала столик на веранде, поближе к морю. Деревянные жалюзи были подняты, и ветер с солнцем играли у нас на коже, как смешанный из воздуха и света бальзам.
«Азиатский и восточный» принадлежал братьям Саркис, двум армянам, которые также владели отелем «Раффлз» в Сингапуре. Отель мог по праву гордиться списком постояльцев, включавшим Ноэля Коварда и Сомерсета Моэма.
– Он бывал у нас в гостях, – сказала Изабель. – Помнишь?
– Кто? – Я оторвался от меню и мыслей от Эджкоме.
– Сомерсет Моэм, дурачок. Ты меня не слушаешь. Отец устроил в его честь небольшой ужин, и я так расстроилась, что потом он о нас ничего не написал. Наверное, решил, что мы слишком скучны, чтобы тратить на нас слова. Ты тогда был еще маленьким.
– Согласен. Мы – самая скучная семья в городе!
Мы смотрели, как кучка детворы плавает в море под бдительным надзором своих ама и сидевших под широкими зонтиками в традиционных черно-белых блузе и штанах – самфу. Радостный детский смех разносило ветром, и я нашел его заразительным.
– Тебе надо всегда быть таким, – сказала Изабель.
Я отвернулся от моря.
– Каким «таким»?
– Таким, как сейчас. В последнее время ты стал счастливее. Не знаю, как это описать, но ты стал больше одним из нас.
– Я всегда был частью семьи, – сказал я, внезапно почувствовав отторжение.
– Нет, ты всегда держался на расстоянии. Наверное, тебе было трудно после смерти тети Лянь, – сказала она, имея в виду мою мать.
Мои родители поженились в двадцать втором, когда Изабель было всего четыре года, и моя мать заботилась о ней с Уильямом, пока не умерла в тридцатом. Эдвард так и не оттаял, но Изабель как-то сказала, что Юйлянь была матерью больше для нее с Уильямом, чем для меня, потому что они, по крайней мере, были уже достаточно взрослыми, чтобы ее запомнить.
– У меня о ней остались только обрывки воспоминаний.
Она покачала головой и моргнула.
– У меня о моей настоящей маме даже обрывков воспоминаний нет. Мне так странно видеть дома все эти ее фотографии и портреты и тебе, наверное, тоже. По-моему, так даже лучше, по крайней мере, я не скучаю по тому, чего не помню.
В ее голосе прозвучала неожиданная горечь, и я на минуту задумался над словами сестры. Меня потрясла ее язвительность. И увидел ее такой, какой она была на самом деле, смятенная собственной необъяснимой злостью, пытавшаяся задавить злость выдуманной личностью: всегда готовой посмеяться, постоянно подыскивающей, чем бы интересным заняться, всегда старавшейся быть в центре внимания.
Я покачал головой:
– Ничем не лучше. Какова бы ни была наша потеря, каких бы воспоминаний нам ни хватало, внутри всегда останется пустота.
Она покатала бокал вина между ладонями, словно гончар, придающий форму своему творению.
– Может быть, ты и прав. Память – коварная штука. Когда я сказала, что у меня нет воспоминаний о маме, я имела в виду, что не помню ее здесь, – она коснулась рукой лба, – но тем не менее… – Ее руки вернулись к бокалу, продолжая придавать ему форму.
– Но тем не менее ты помнишь ее здесь, – сказал я, кладя руку на сердце.
Я остановил ее руки и крепко, едва не разбив бокал, сжал их, почувствовав сквозь плоть твердость стекла..
– Изабель, это не воспоминания. Это любовь.
Она снова заморгала и провела пальцами по глазам, пряча слезы. За эти несколько минут мы открылись друг другу больше, чем за предыдущие несколько лет. Было ли это частью взросления – то, что мы наконец увидели самых близких людей в другом, более ясном свете?
Она подняла глаза и сказала:
– Ты такой взрослый, когда говоришь такие вещи.
Я не обратил внимания на попытку меня задеть. Она наклонилась вперед и сказала, понизив голос:
– Значит, это и есть то великое откровение, которому научил тебя твой японский учитель?
– Ты от отца о нем узнала?
– Филип, ты всегда был таким скрытным. Мы с Уильямом узнаем все по крохам. Кто он?
За исключением отца, я не рассказывал о своем общении с Эндо-саном никому из домашних. Мы всегда жили каждый своей жизнью, поэтому мне было легко продолжать регулярные тренировки, не привлекая внимания. То, что я открыл, общаясь с Эндо-саном, было для меня драгоценно, и я боялся, что обсуждение этого знания размоет его силу и чистоту.
– Он арендует у нас остров. Он построил на нем маленький коттедж, и мы с ним познакомились, когда вы были в отъезде, – сказал я, ограничиваясь сухими фактами.
– Сейчас опасно водить дружбу с япошками, – сказала она.
Атмосфера между нами изменилась, и это меня покоробило. Было очевидно, что она повторяла чье-то мнение и, наверное, теми же словами.
– Кто тебя научил так говорить? Питер?
У нее хватило скромности опустить глаза и слегка покраснеть.
– У Питера большие связи, и он много знает.
– Знает о чем?
– Что япошки нападут на Малайю. Что у них здесь уже много лет есть шпионы. В городах и поселках вдоль всего побережья, расположенных рядом с военными стратегическими объектами. Они маскируются под лавочников, скупщиков каучука и рыбаков. Очень надеюсь, что твой японский друг не один из них.
– Нет, я вполне уверен, что мой «японский друг» не один из них. Все, что ты слышала, – это только слухи. Уже пора обедать. Ты будешь заказывать еду или нет?
Когда отец вышел из кабинета, я сидел у себя в отсеке.
– Как идет подготовка к празднику?
Я потряс коробкой с пригласительными открытками, которую забрал в типографии.
– Собираюсь вписывать имена гостей.
– Пошли приглашения господину Эндо и японскому консулу. Я решил пригласить еще кое-кого из местных японцев.
Это был благородный жест с его стороны, но я спросил:
– А это разумно? Мы же приглашаем столько китайских таукеев.
Я протянул ему список местных магнатов. Прошло всего несколько недель, как Императорская армия Японии захватила Кантон, и даже Мин непривычно помалкивала, беспокоясь о матери. Изабель пыталась ее утешить, повторяя, что мать наверняка успела бежать в какой-нибудь отдаленный сельский район. Китайская диаспора Пенанга и кампания помощи Китаю устроили марш протеста против живущих в Малайе японцев, требуя их депортации. Резидент-консул получил петицию с похожей просьбой от Китайской торговой палаты, возглавляемой отцом Кона. Однако, к ярости палаты, резидент-консул отказался переправить петицию губернатору в Сингапур. Редактор местной газеты заполучил текст этого документа и опубликовал все до последней строчки вместе с именами подписантов. Недееспособность палаты стала достоянием публики. Китайцы серьезно потеряли лицо.
Отец растянул губы в улыбке, которая мне не очень понравилась.
– Они – твои друзья, так что за мир будешь отвечать ты.
Я опустил коробку, гадая, каким образом смогу это сделать.
– Да, кстати, – сказал он, уже почти вернувшись в кабинет, – не забудь пригласить своего деда и тетю Мэй.
Вечеринка была назначена на последнюю субботу октября сорок первого года. Как и предсказывал отец, ей предстояло стать одним из самых выдающихся празднеств уходящего года. Все складывалось хорошо, Уильям должен был вернуться со своих военно-морских учений за два дня до события. Он не предупредил нас о приезде и прошел в дом, в столовую, когда мы ужинали. Отец поднял за него тост, а Изабель радостно вскрикнула.
Мы заставили Уильяма, одетого в форму, покрутиться перед нами, чтобы все рассмотреть. В глазах Эдварда мелькнула искорка зависти, и я заметил, что отец ее уловил.
– Меня прикомандировали к линкору в Сингапуре, – сказал Уильям. – Ни больше ни меньше, как сам «Принц Уэльский», тот, что потопил «Бисмарка»[68], гордость всего флота. На ближайшие месяцы мой дом там.
Мы принялись подшучивать над его короткой стрижкой и обгоревшим на солнце лицом.
– Кстати, – заметил он, глядя на меня, – нам преподавали рукопашный бой, так что я готов с тобой сразиться, когда пожелаешь, маленький братец.
Я презрительно усмехнулся, а Изабель заявила:
– Уильям, заткнись!
– Ну, как идет подготовка к моей вечеринке?
Я швырнул в него куском хлеба. Изабель рассмеялась и последовала моему примеру, к ней присоединились Эдвард с отцом, забросав Уильяма булочками.
– Кто сказал, что это твоя вечеринка?
– Ладно, тогда мне лучше вернуться в Сингапур, да? Хорошо-хорошо, хватит булок. Нас кормят только ими. Меня уже тошнит.
Он уселся на свое обычное место и жадно набросился на еду под наши язвительные замечания об умении матросов вести себя за столом. Вечер продолжался: мы отставили тарелки и продолжали беседу, разомлев от вина, жары и воодушевленных остроумных реплик. Отец светился довольством. Черты лица смягчились, голубое сияние красивых глаз потеряло стальной отблеск. Я окинул всех взглядом, одного за другим – в каждом отражались отцовские чувства. Заглянув в себя, я с удовольствием обнаружил, что тоже доволен и счастлив. Отец взглянул на меня через стол и едва заметно кивнул. Мы оба поняли, что после долгих лет искания собственного пути и отстранения я наконец-то вернулся в семью. Мы встречали Уильяма. Мы встречали меня.
Среди приглашенных на вечеринку были все важные лица: британский правящий класс Пенанга в лице резидент-консула с супругой, важных чиновников, армейских и флотских офицеров; несколько драматургов и музыкантов, редакторы газет и те, кто на самом деле управлял островом, – китайские магнаты, малайская аристократия и английские туан-беcары. Еще были японцы, которых пригласил я. Настоящее сборище друзей и врагов.
Мы ходили по дому, делая последние приготовления, и Изабель нервничала. У нее дрожали руки, и мне пришлось забрать бокалы, которые она начала было протирать.
– Полюбуйтесь, пятикратная чемпионка Пенангского стрелкового клуба в трясучке. Ты же хотела поймать кое-кого в прицел?
– Заткнись!
Она бросилась наверх к себе в комнату, а я рассмеялся, но я ей завидовал: встретив того, кто много для нее значил, она могла представить его отцу и гостям. Я отправился на обычный послеобеденный заплыв, проверяя в уме, все ли готово, и пытаясь вспомнить, не упустил ли чего-нибудь. Меня беспокоило присутствие Эндо-сана, потому что я не знал, как себя вести. Пришлось пригласить Сигэру Хироси, а я был уверен, что он так и не простил меня за потерю лица на приеме у Генри Кросса. А еще были Кон, его отец Таукей Ийп, сэнсэй Кона Танака и мой дед с тетей Мэй. Пока день клонился к закату и жару сменяла вечерняя прохлада, я торчал в бассейне и волновался все сильнее. В конце концов я решил, что пора вылезать. Тревоги Изабель вдруг показались мне не такими уж смешными.
Вечер был тих: небо переливалось умиротворяющей палитрой киновари, лилового и темно-синего, которую оттеняли длинные клочья облаков. На деревьях и в траве перекликались цикады, а над нами разлетались по домам стаи ласточек, легко рассекая воздух хвостами-ножницами. На деревьях вдоль подъездной аллеи висели китайские фонарики, напоминая нитку гигантских раскаленных жемчужин.
Мы с отцом стояли на ступенях и встречали гостей. В отличие от большинства европейцев, Ноэль Хаттон отказался от традиционного белого смокинга, предпочтя привычный для него черный, в котором выглядел безупречно; упавшая прядь волос щекотала ему левую бровь.
До нас доносились звуки оркестра из восьми музыкантов, игравшего в саду попурри из Ирвинга Берлина[69]. В промежутках между пожиманием рук и приветствиями мы разговаривали.
– Ты потрудился на славу, – заметил отец, напевая под музыку.
– После стольких вечеринок, на которых я побывал, это было нетрудно.
– Твоя мать бы так тобой гордилась, – сказал он, застав меня врасплох.
– Нет, она бы гордилась нами обоими. Спасибо за тот день в библиотеке, за то, что ты тогда сказал.
– Я горжусь тобой, – с чувством произнес отец и взял меня за руку.
Впервые в жизни я почувствовал, что мы действительно часть друг друга. И благодаря интуиции, которая развилась во мне через ученичество у Эндо-сана, я осознал, что отец любил меня всегда, с самого моего рождения, даже в годы, когда я отстранялся от него и своей семьи. Это был один из самых прекрасных подарков, полученных мною от Эндо-сана, – способность любить и чувствовать любовь других.
Я поморгал, быстро отгоняя набежавшие было слезы, и тут же, минута в минуту, в портик въехала машина японского консула. Сидевший за рулем Горо не удостоил меня вниманием.
Консул, Сигэру Хироси, был, судя по всему, в том же костюме, который надевал на прием у Кроссов. Эндо-сан представил меня, и мы оба притворились, что встретились впервые, но я знал, что все это игра с целью сохранить лицо. Я ответил на его вопросы по-японски, чтобы произвести впечатление на отца. Потом Хироси снова перешел на прекрасный английский.
– Добрый вечер, господин Хаттон.
– Добрый вечер, господин Хироси.
– Это мой заместитель, господин Хаято Эндо.
Отец с интересом посмотрел на Эндо-сана.
– Мы уже встречались, – сказал он.
– Совершенно верно, – ответил Эндо-сан.
Я поклонился ему.
– Добрый вечер, сэнсэй.
– Я здесь сам справлюсь, – сказал отец. – Почему бы тебе не проводить наших гостей?
Я провел их через дом в сад. Хироси ушел вперед, оставив меня наедине с Эндо-саном. Тот тоже был очень элегантен в угольно-сером костюме с темно-бордовым галстуком, оттенявшими серебро волос. Я взял у проходившего официанта два бокала шампанского. Потом зажег ему сигару, и он выпустил в темноту колечко дыма.
Мимо прошел официант-индиец; что-то в его внешности почти заставило меня его остановить, но тут Эндо-сан спросил:
– Как ты? Тебе не следует пропускать тренировки чаще, чем это необходимо.
Я предупреждал его, что мне нужно освободить от занятий неделю, чтобы подготовиться к приему. Я ответил ему, что скучал.
– Я тоже скучал по тебе.
К нам подошел отец. Эндо-сан поклонился ему, и он слегка наклонил голову в ответ.
– Как дела на острове?
– Все очень спокойно, – Эндо-сан бросил на меня насмешливый взгляд. – Надеюсь, вы пока не собираетесь отобрать его?
– Нет, конечно же. Я слышал, вы много путешествуете?
– Да, пытаюсь наладить связи с чиновниками из вашего правительства, убедить их, что мы не представляем опасности. Встречаюсь с владельцами компаний на предмет организации совместных предприятий. Япония очень интересуется возможностями инвестировать в Малайю.
– Мне сообщили о желании господина Саотомэ обсудить со мной нечто подобное, – сказал отец. – К сожалению, твердым завещанием моего деда было сохранить «Хаттон и сыновья» во владении семьи. У нас нет партнеров, и мы не продаемся.
– Ах да, принципы знаменитого Грэма Хаттона. Я передам это Саотомэ-сану. Он будет очень разочарован.
– Япония подумывает о вторжении в Малайю? – спросил отец.
Наверное, его слова подхватило ветром, потому что несколько человек тут же на нас обернулись.
– Не знаю. Такие вещи решает правительство. Я всего лишь скромный слуга своей страны, – ответил Эндо-сан, и я увидел в его словах выражение принципов айки-дзюцу.
Я осторожно тронул отца за плечо. Он кивнул и ответил улыбкой.
– Предлагаю на сегодняшний вечер в это поверить.
Его внимание отвлекла группа гостей, проходивших через открытые двери.
– Прибыл твой дед. Наверное, нам обоим стоит пойти поздороваться.
Мне всегда было интересно, как поведет себя отец при встрече с дедом. Я смотрел на то, как двое мужчин, причинивших столько страданий друг другу и женщине, которую оба любили, приветствовали друг друга с подчеркнутой учтивостью.
– Господин Хаттон.
– Господин Кху, – ответил отец так же бесстрастно.
Он осознавал, что они с дедом – один отправив приглашение, а другой приняв его – взаимно упрочили репутацию, сохранили лицо. Было бы напрасно ждать от деда прямых извинений, и отец смирился с этим, изменив тон голоса так, как часто делал при заключении сделок, когда все выходило по его желанию.
– Я очень рад, что вы пришли.
– Я решил, что пора уже повидаться с внуком.
– Да, давно пора, – ответил отец, обнимая меня.
Только тогда я понял, что он устраивал этот прием и для меня, надеясь таким образом снова навести сожженные мосты.
Двое мужчин смотрели друг на друга, и я знал, что каждый из них думал о моей матери, каждый перебирал собственные любимые воспоминания о ней.
Я шагнул вперед и тронул деда за плечо:
– А где тетя Мэй?
– Ее арестовали.
– Что? – хором переспросили мы с отцом.
– О, ничего страшного, – пожал плечами дед; я так часто видел этот жест в Ипохе. – Она была на демонстрации, протестовала вместе с членами кампании помощи Китаю против японцев. Полиция приказала разойтись, но они пошли дальше. Я предложил вытащить ее оттуда, но она отказалась. Кстати, шлет свои извинения. Молодежь нынче пошла, – вздохнул он, игнорируя тот факт, что тетя Мэй уже вышла из детородного возраста.
Я отправился искать Уильяма с Изабель, которые заставили меня пообещать, что я познакомлю их со своим дедом. Они оказались на кухне, где присматривали за прислугой. Изабель позвала Эдварда, и они все вместе последовали за мной туда, где стоял дед.
Они побаивались знакомства, и я понимал почему. Дед был одет в элегантную серую тунику-ципао мандарина, переливавшуюся блеском при малейшем движении. Рукава ципао были оторочены серебром, под цвет бровей, нависавших над холодными блестящими глазами. В своем одеянии он выглядел очень представительно.
Сразу же после взаимных представлений между нами повисло неловкое молчание, так как никто из нас толком не понимал, что говорить. Дед, похоже, не знал, как отнестись к моим братьям и сестре. В замешательстве он быстро моргал, что было для меня удивительным и располагающим одновременно.
От затянувшегося конфуза нас спасла Изабель.
– С тех пор как тетя Лянь умерла, нам очень ее не хватает. Она прекрасно к нам относилась, и я всегда считала ее своей матерью.
Дед склонил голову:
– Я рад слышать, что она так много для вас значила.
– Можно, мы тоже будем называть вас дедушкой? – спросила Изабель.
Дед удивился.
– Нет, нельзя, – ответил он, и Изабель оторопела, испугавшись, что чем-то его оскорбила.
Но я недооценил старика.
– Я бы предпочел, чтобы вы называли меня «акун», – сказал он.
Это означало «дед» по хок-кьеньски. Дед тут же улыбнулся, и моя обида сменилась восхищением и теплотой. Изабель с Уильямом вздохнули с облегчением. Потом они, извинившись, вернулись на кухню, а я повел деда на газон, где были накрыты столы.
Служанки сновали из кухни и обратно, вынося блюда с закусками. Мы решили совместить английскую и малайскую кухни, и отец выбрал свои любимые блюда: рыбное карри по-индийски, ренданг из говядины, рис в кокосовом молоке, карри-капитан, ассам-лаксу, жареную лапшу куай-теу, роджак и ми-ребус. Я нанял нескольких лоточников, чтобы те прикатили в Истану свои тележки, и теперь они готовили у нас на газоне. До меня долетал запах сатая: лоточник нанизывал на шпажки кусочки курицы и говядины и жарил их на углях. Каждый раз, когда он проходился по ним кистью из распушенного стебля лимонной травы, замоченного в арахисовом масле, над углями вздымалось пламя, освещая деревья поблизости и выбрасывая в воздух аппетитный аромат.
Дед взял у официанта бокал шампанского и сказал:
– Где твой японский учитель? Я хочу его увидеть.
Я пробежал глазами по террасе в поисках Эндо-сана и обнаружил его в группе японских бизнесменов. Он увидел меня и подошел.
– Мы уже встречались, Эндо-сан, не так ли? – спросил дед.
Тот кивнул. В тот миг, когда они пожимали друг другу руки, я почувствовал, как что-то вокруг сдвинулось, вышло из фокуса и тут же встало на место. Я словно опьянел, но при этом еще не сделал ни глотка алкоголя.
– Вы – тот, кто учит моего внука.
– Да. Учить его – одно удовольствие, он жаждет знаний. Это просто чудо, что я нашел такого, как он. Я много путешествовал, но еще не встречал никого с его способностями. Он схватывает все на лету.
– Почти как если бы уже учился этому в другой жизни, а?
Лицо Эндо-сана просветлело.
– Вы верите в это, господин Кху?
– Да, верю.
– Тогда вы понимаете, что некоторые вещи нельзя остановить, им надо позволить идти своим чередом, вне зависимости от последствий?
– Я знаю, что никому не дано сойти с пути на континенте времени.
Я слушал их странную беседу, и меня охватило чувство нереальности происходящего. Это было все равно что слушать двух монахов, споривших о существовании пустоты. В памяти всплыло сказанное Эндо-саном в Храме змей; каким же далеким и давним это теперь казалось!
– Я обучаю вашего внука так хорошо, как только могу, чтобы он мог посмотреть в лицо жизни, которая ему предстоит.
– Понимаю. Но ведь мы оба знаем, что совершенство недостижимо? В мире полно вещей, преодолению которых нельзя научить.
– Это будет зависеть от силы и крепости духа ученика и от того, насколько безысходным окажется его положение.
Дед был раздосадован.
– Это несправедливо, господин Эндо.
– Над этим я не властен, господин Кху, – сказал Эндо-сан, и в его голосе прозвучала невыносимая грусть.
– О чем вы говорили? – спросил я, когда Эндо-сан присоединился к группе гостей.
Вид у деда был отсутствующий, и он откликнулся, только когда я тронул его за рукав.
– Мы говорили о судьбе. Что никому не дано ее избежать.
– Вы, кажется, ему поверили.
– Он сказал правду. Но то, как он с ней обращается, делает его опасным.
– Дедушка, я вас не понимаю.
– Он когда-нибудь говорил с тобой о прежних жизнях?
– Да, один раз.
– И?
– Я ему поверил.
– Но у тебя остались сомнения.
Мне не нравилась тема, к которой свернул разговор. В такой великолепный вечер у меня не было никакого желания слушать о своем прошлом или будущем.
– Пойдемте. – Я потянул его за рукав.
Я привел деда к фонтану. Освещенные окна, отражаясь на пенистой воде, придавали ей цвет шампанского, которое подавали в доме. Он обошел вокруг него, так же как я в Ипохе.
– Ты не солгал. Я не вижу разницы.
– А вон там, наверху, ее комната. – Я указал на второй этаж. – Она видела фонтан из окон. И слышала тоже.
– Ты не оставишь меня ненадолго? – спросил он, присаживаясь на край фонтана.
– С вами все в порядке?
Он улыбнулся:
– Иди, помоги отцу. Позже поговорим.
Большинство гостей прибыли в одно и то же время, и, увидев меня рядом, отец вздохнул с облегчением.
– Резидент-консул с супругой; Монки Харгрейвз, редактор газеты; а вот и Таукей Ийп с сыном. Интересный будет вечер.
Я не слушал его; у меня в голове крутились слова, которыми обменялись Эндо-сан с моим дедом, пытались склеиться вместе, чтобы я мог их понять.
Таукей Ийп с Коном вышли из машины и поднялись по ступенькам. Пожимая руку отцу, Кон произнес:
– Мне нужно срочно вам что-то сказать.
Увидев выражение их лиц, я сказал отцу:
– Я приведу Уильяма с Эдвардом, чтобы они встречали гостей. Встретимся в библиотеке.
Когда я вошел в библиотеку и закрыл за собой дверь, отец стоял, прислонившись к столу красного дерева у окна.
– В чем дело? – спросил я у Кона.
– У нас есть сведения, что коммунисты заложили в доме бомбу.
– Где именно?
Кон покачал головой.
– Нам известно только, что это месть за то, что вы применили против них силу. Они знают, что на приеме много гостей, что здесь собрались все, кому они желают смерти: резидент-консул, туаны, пресса. Первая полоса выйдет что надо.
– Нам нужно попросить всех разойтись?
– Начнется паника, – возразил отец.
Я не стал спрашивать Кона, откуда они с отцом получили эти сведения. Кону я доверял, и спросить значило бы оскорбить их. Наверняка они внедрили в ряды коммунистов членов своего общества.
– Давайте подумаем. Бомбу, скорее всего, заложили туда, где соберется больше всего народу. Сначала проверим газон. Разобьемся на группы и обойдем весь дом, – решил Ноэль.
– Несколько наших людей ждут за воротами. Можно им войти, чтобы помочь в поисках? – спросил Таукей Ийп.
– Конечно. И потом, пожалуйста, попросите их присоединиться к гостям.
В этом был весь отец. Начавшись, вечер должен был продолжаться.
Кон вышел за мной. Дом и сад выглядели празднично и были полны народу, гости в белых и бежевых смокингах и белых рубашках смотрелись единым целым. На этом сплошном белом фоне выделялись только женщины в ярких оранжевых, голубых и красных платьях.
Мы начали со столов. Они были накрыты плотными белыми накрахмаленными скатертями, края которых были задрапированы с помощью голубых лент; на них клумбами ледяных кристаллов-цветов были выставлены бокалы для шампанского.
Кон заполз под первый стол и вылез, отряхивая колени.
– Ничего.
– А ты вообще знаешь, как она выглядит? – спросил я и совсем не удивился, услышав в ответ «да».
– У нас еще восемь таких.
Я направился к следующему столу. Мы заползли под каждый, тщательно все проверяя, чем привлекли внимание гостей, которые стали спрашивать, что мы делаем.
– Мы ищем щенка моей сестры, – ответил я.
– Нашли что-нибудь? – спросил отец, когда мы встретились на кухне.
Я покачал головой. В моих мыслях копошилось какое-то воспоминание. Но когда я попытался поймать его, оно ускользнуло прочь. Напрягаться и вспоминать было напрасно; я знал, что если успокою разум, то воспоминание сразу вернется.
– Мы проверили парк, гараж и помещения для прислуги, – сказал Таукей Ийп. – Все выглядит как обычно.
– Может быть, ее еще не заложили, – предположил Кон. – Возможно, они до сих пор носят ее при себе, поджидая нужного момента и подыскивая удобное место.
Таукей Ийп раскурил сигару.
– Нам нужно быть начеку.
Наблюдая за кончиком сигары, я слегка подвинулся, чтобы избежать облака дыма. И тут мне вспомнился разговор с Эндо-саном и официант, который меня отвлек.
– Тогда в доках был один индиец, – сказал я отцу. – Помнишь? Тот, который кричал и подбивал рабочих. Я сегодня его здесь видел. Это один из официантов.
– Покажи его нам, – сказал Таукей Ийп, глядя на сына, который последовал за мной, когда мы снова вышли в толпу гостей.
– Прибыл Танака-сан, – сообщил я Кону.
– Сейчас некогда, – ответил он, помахав сэнсэю перед тем, как нырнуть в толпу. Пару раз мне показалось, что я увидел того индийца, но оба раза ошибся. Музыка захватывала, и я заметил, что отбиваю такт рукой по бедру, пока мы с извинениями протискивались среди собравшихся.
– Все ищете щенка? – спросил кто-то.
– Нет, его мы нашли. Сейчас нам нужен официант.
Мы направились обратно в дом, не обращая внимания на Изабель, которая махала нам рукой. Дед похлопал меня по плечу.
– Что-то случилось?
– Я вам потом расскажу, – бросил я на ходу. И поймал взгляд Кона.
– Вон он.
Официант входил в дом. На его лицо падал яркий свет садовых фонарей, и я понял, что это тот самый человек из порта. Мы зашли следом, и Кон сказал:
– Позови моего отца и своего, встретимся в библиотеке.
Кивнув, я выбежал в парк и обнаружил их в окружении деловых партнеров. Отец увидел меня, и я сделал ему знак. Они откланялись и пошли за мной.
– Мы его нашли, – сказал я.
Мы вернулись в дом и вошли в библиотеку. Официант сидел на стуле; одна щека у него распухла, а его черные вьющиеся волосы, так тщательно напомаженные, теперь свисали на лоб жирными склеившимися прядями. Оружия у Кона не было, и я удивился, какого страха он нагнал на официанта, который вжался в стул, видя, как мы встали вокруг.
– Сначала наш друг Раманатан заявил, что не знает, что я имею в виду. Но потом передумал. Бомба все еще под задним крыльцом. Идите, достаньте, пока кто-нибудь ее не вытащил.
– Я этим займусь, – ответил Таукей Ийп и тихо вышел из комнаты.
Отец наклонился к официанту.
– Неужели я настолько плохо обращаюсь с рабочими, что вы решили нас убить?
– Пока существуют рабочие и хозяева – да, – ответил Раманатан.
– Ваш обычный ответ. Мне интереснее, что ты сам об этом думаешь. Давай, у тебя что, нет своего ума? – отец потряс кулаками. – Чертовы большевики! Предатели – вот вы кто!
Официант, приведенный в негодование отцовским презрением, выругался.
– Пукимак![70] Это я предатель? Посмотри на своего ублюдка – вот твой предатель!
Ноэль ударил его, но я успел удержать его руку, когда он занес ее снова.
– Что ты имеешь в виду?
Кон встал.
– Раманатан, слушай внимательно. Ты все нам выложишь, или я попрошу всех выйти и мы повторим наше представление. В библиотеке тебя никто не услышит, вокруг достаточно шума и музыки, и ты видишь, что недостатка в острых предметах здесь нет …
Кон небрежно указал на Ноэлеву коллекцию керисов. Я впервые услышал, каким твердым и жестоким может быть голос Кона, и вспомнил, как торговец супом назвал его Белым Тигром.
– Мне нужны деньги, – сказал Раманатан. – Когда они увидят, что бомба не взорвалась, то поймут, что я заговорил. Они меня выследят. Мне нужны деньги и безопасная переправа в Мадрас.
– Хорошо, – ответил отец. – Я тебе заплачу. И уверен, что Таукей Ийп сможет организовать твой отъезд.
– Кто приказал заложить бомбу? – спросил Кон.
– А ты как думаешь? – Раматан указал пальцем на меня. – Твои друзья, твои японские друзья.
Я оттолкнул отца.
– Кто именно? Какие друзья? – Мне удалось удержать голос, чтобы тот не задрожал.
– Вы просто идиоты, вы все, – покачал головой Раманатан. – Они скоро придут и вышвырнут вас, европейцев, вон.
– Так ты веришь их пропаганде? Что японцы хотят выгнать колонизаторов и вернуть страну их законным владельцам – народу? Что они хотят создать так называемую Азиатскую сферу взаимного процветания[71], чтобы распределить благосостояние по всему региону? Они хотят захватить все сами, а не делиться властью и богатством с теми народами, которых превратят в собственный скот, – устало сказал отец.
– Вы ошибаетесь. Они освободят нас от вас, европейцев. Они вырежут вас всех до единого.
– Кто отдавал приказ? Его имя? – спросил я.
– Не знаю, – Раманатан улыбнулся мне самодовольной, почти соболезнующей улыбкой. – Они же твои друзья, сам у них спроси.
На этот раз пришла очередь отца удерживать меня, чтобы я не врезал ухмылявшемуся официанту.
У двери библиотеки нас встретил Уильям.
– Куда вы пропали? Вас все ищут. Отец, Изабель хочет кое с кем тебя познакомить. И тебя тоже, – сказал он, поймав меня за руку, когда я уже начал двигаться в сторону.
В толпе гостей мы увидели Таукея Ийпа. Он кивнул головой в знак того, что обо всем позаботился. И тут из толчеи вынырнула Изабель, и я понял, что следовавший за ней мужчина и есть тот гость, кого она просила включить в список.
Когда Питер Макаллистер пожал ему руку, у отца под скулами заходили желваки. Он был высокий и широкоплечий, с наметившимся брюшком. Рядом с ним Изабель казалась маленькой девочкой. Она казалась напряженной, что не исправила даже обращенная к ней отцовская улыбка; но мы все знали, что отец никогда не поставит семью в неловкое положение на публике. Сейчас он держался с Макаллистером с подчеркнутым обаянием. Суровые слова должны были последовать после приема, но мне почему-то показалось, что на этот раз Изабель их не боялась.
Я ушел. Меня не отпускал вопрос, был ли Эндо-сан замешан в покушении на жизнь отца. Он стоял в одиночестве на краю газона под казуариной и смотрел на свой остров. Я отказывался поверить, что он хоть что-нибудь об этом знал. Это было так просто.
– Твой отец – хороший человек, – заметил он, когда я подошел к нему.
Мы подошли к краю бассейна. Я запустил в воду сотни масляных ламп, установленных на искусственных водяных лилиях, и их блеск переливался на поверхности воды. По всему парку статуи из отцовской коллекции были уставлены свечами, отчего казалось, что они двигаются как живые в бьющихся на ветру язычках пламени.
Выкатившаяся луна заставила звезды побледнеть. В миле от Истаны маяк резал лучом бескрайнее море. Я решил не говорить Эндо-сану про откровения Раманатана. С помощью дзадзэн я слой за слоем отфильтровывал шум вечеринки, представляя, что, кроме нас двоих, вокруг никого не было.
– Филип-сан, – раздался голос сзади.
Это был Танака, учитель Кона. Я поклонился.
– Конбанва[72], Танака-сан.
Он вернул мне приветствие и обратился к Эндо-сану.
– Как твои дела? Столько времени прошло, правда?
– У меня все хорошо. Да, времени прошло немало. Как поживает Уэсиба-сэнсэй?
– Боюсь, у меня нет от него новостей. Последний раз я получил от него письмо накануне его переезда на Хоккайдо.
– Хоккайдо?
– Он хотел оказаться подальше от войны, от генералов и министров, которые каждый день докучали ему, чтобы он начал обучать армейских новобранцев. Он передал мне сообщение для тебя, на случай, если мы с тобой встретимся.
Эндо-сан вздохнул, словно ожидал этого.
– Он сказал, что понимает твои действия, но это не значит, что он их одобряет. У тебя есть долг перед семьей, но ты не должен отклоняться от пути, на который он тебя наставил. Еще он сказал, что всегда будет считать тебя своим учеником.
Эндо-сан оставался бесстрастным.
– Как дела у твоего ото-сана? – продолжал Танака.
Я прислушался, стараясь не упустить ни единого слова. Эндо-сан никогда не распространялся о своем отце.
– Он выздоравливает от недавней болезни. Правительство обращается с ним хорошо, ему дают нужные лекарства. Спасибо за твою заботу.
Тон Эндо-сана ясно показывал, что тема отца закрыта, но Танака не обратил на это внимания.
– Нашему императору не следовало слушаться генералов, – сказал он. – Твой отец был прав, что твердо заявил о своих убеждениях, несмотря на цену, которую ему пришлось заплатить. Столько страданий. Скоро ли закончится война в Китае?
– Не знаю. Надеюсь, что да.
– Тебе нужно вернуться домой, друг мой.
– Я заключил договор с правительством, и я буду его выполнять, пока отец не выйдет на свободу. Скажи моей семье, что мне не нужен надзиратель в твоем лице.
– Я делаю это не только ради них. Мы все о тебе беспокоимся, даже те, кто не принадлежит к твоей семье.
Эндо-сан не нашелся с ответом, и стало ясно, что разговор подошел к концу. Они обменялись поклонами, и Танака-сан ушел, смешавшись с толпой.
– Вы никогда не рассказывали мне ни о своей семье, ни об отце.
– Когда-нибудь расскажу, – ответил он, отводя взгляд от удалявшегося Танаки. Он собрался с мыслями, вздохнул, посмотрел на часы и сказал:
– Скоро нам с Хироси-саном придется уйти.
– Вы пропустите отцовскую речь. Вы должны на нее остаться, его речи славятся остроумием, – сказал я, внимательно наблюдая за его лицом.
Внезапно меня затошнило, потому что, как я этому ни противился, в голове снова всплыла мысль, что ему известно о бомбе.
Он покачал головой.
– Нам завтра рано вставать. Но спасибо за приглашение.
– Я думал, что Хироси-сан его не примет.
– Почему нет?
– Я его как-то раз оскорбил.
Я вкратце передал ему наш разговор в доме Генри Кросса.
Эндо-сан недобро рассмеялся.
– Это было очень дурно с твоей стороны.
– Япония захватит Малайю? – Настала моя очередь задавать вопросы.
Учитель не колебался.
– Да.
Одно это слово изменило весь мир. Никакой попытки напустить туману и вплести правду в что-то удобоваримое вроде Азиатской сферы взаимного процветания, в которую верил Раманатан.
– Когда?
– Я не знаю. Но это произойдет очень быстро. – Он отвернулся к морю. – Тебе не о чем беспокоиться. Я обеспечу твою безопасность и безопасность твоей семьи. Но вы все должны будете с нами сотрудничать.
– Вы всегда это знали, да? – спросил я, пытаясь не выказать ярость.
Его глаза врезались взглядом в мои, и я шагнул назад.
– Где все те идеалы, которым вы меня учили, идеалы вашего сэнсэя? Любовь, мир, гармония? Где они?
Он не ответил.
– Твой дед… – Он запнулся, но потом продолжил: – Я как-то говорил тебе, что у нас всех были прошлые жизни. Помнишь?
Я помнил. Тогда, вернувшись из Храма змей, мы пошли по пляжу, только что отмытому дочиста наступившим отливом, и по безукоризненно гладкому песку за нами тянулась цепочка следов. Эндо-сан спросил меня:
– Что ты почувствовал, когда мы впервые встретились?
– Как будто я уже знал вас раньше. Возможно, мы встречались на каком-нибудь приеме.
Но я знал, что это было не так. Нет, ощущение было совсем другим. Будто время сложилось как телескоп.
– Верно, мы познакомились очень-очень давно, много жизней назад. И мы знали друг друга в течение многих жизней.
Он остановился, повернулся и указал на цепочки следов.
– Мы стоим в настоящем, а там – прожитые нами жизни. Видишь, как наши следы иногда пересекаются? – Он повернулся в другую сторону и указал на бескрайнюю полосу незапятнанного песка. – А вон там – жизни, которые нам предстоит прожить. И наши следы снова пересекутся.
– Откуда вы знаете, как вы можете быть в этом уверены?
– Это открывается мне, когда я медитирую. Проблесками и вспышками, уколами, иногда острыми, как катана, иногда едва уловимыми.
– Как заканчивались наши жизни? – спросил я, уступив любопытству.
Он посмотрел на море. Там, балансируя на канате горизонта, качалась парусная яхта.
– С болью и неудовлетворением, не состоявшись. Именно поэтому вы вынуждены жить снова и снова, чтобы встретиться и довести все до конца.
Я не поверил в сказанное им. Идея о невозможности контролировать собственную жизнь вызвала у меня отторжение, это было все равно что старательно копировать уже кем-то написанную книгу. Где же была подлинность, возбуждение при виде чистой страницы и заполнении ее чем-то новым?
Звуки вечеринки вернули меня в настоящее.
– Какое отношение все это имеет к вторжению в Малайю?
– Это значит, что мы не в силах ничего изменить. Наша судьба уже предопределена.
– Я отказываюсь в это верить.
– Ты считаешь, что наша встреча была простой случайностью и больше ничем? Тебе хочется превратить ее в банальность?
Я беспомощно покачал головой.
– Не знаю. Все, что я знаю, – это то, что ваша страна нападет на мою.
– Вторжение в Малайю означает, что мы снова станем врагами. Что мы скоро снова войдем в круг боли и попыток ее искупить. Именно это имел в виду твой дед.
Он замолчал, смотря на гостей, которые смеялись и чокались бокалами.
– Но я хочу, чтобы ты всегда, даже когда мы будем сражаться не на жизнь, а на смерть, помнил одну вещь. Всегда помни, что я тебя люблю и что эта любовь началась в глубине времен.
Эндо-сан протянул руку и осторожно тронул меня за плечо. Потом посмотрел на дом.
– Там твоя комната? – приподняв бровь, он указал на ряд смотревших на нас окон.
– Да.
– Можно взглянуть?
Вечеринка осталась у нас за спиной. Это была первая экскурсия Эндо-сана по нашему дому, но когда мы проходили по комнатам первого этажа и поднимались по лестнице, я видел, что он узнавал обстановку по моим описаниям. Мы поднялись на второй этаж в полумрак моей комнаты. Я открыл окна, позволив ветерку приподнять тонкие шторы. Повернулся и посмотрел на Эндо-сана, а оркестр внизу заиграл фокстрот «Сияние луны». Он потрогал корешки моих книг и мягко подшутил над моими опытами в каллиграфии.
– Ты делаешь успехи, – заметил он, кладя листы рисовой бумаги обратно на стол.
Потом взял другой лист и рассмеялся с удовольствием в голосе.
– Ты, я вижу, решил скопировать рисунок Мусаси.
Я посмотрел через его плечо на портрет Бодхидхармы, не понимая, что имелось в виду. Этот монах вместе с Забытым императором преследовали меня во сне с тех самых пор, как я услышал рассказ деда.
– Какой рисунок Мусаси?
– Портрет Дарумы, который висит у меня дома.
– Нет. Это портрет китайского монаха, Бодхидхармы, который отрезал себе веки, чтобы никогда не спать. Мне про него дед рассказывал.
– Филип, это один и тот же человек.
Я тут же увидел, что действительно бессознательно повторил рисунок Мусаси, тот самый рисунок, копию которого нарисовал Эндо-сан, и на долю секунды увидел, что все – и мы все, и каждый миг времени – были чем-то между собой связаны. Комната наполнилась золотистым светом ярче, чем солнце, и все вдруг стало таким ясным, таким понятным, что я тихо вздохнул и закрыл глаза, надеясь запечатлеть это в памяти своего сердца. Я чувствовал полный покой, поднимаясь выше и выше во всеобъемлющем понимании. Я видел все – от начала и до конца, а потом с нового начала. И тут миг вечности кончился, полная ясность и абсолютное умиротворение исчезли; и хотя тогда я этого еще не знал, мне предстояло искать их всю оставшуюся жизнь – и не найти.
Эндо-сан не сводил с меня неподвижного взгляда.
– Сатори, – прошептал он.
Я не стал провожать Эндо-сана, предпочтя пройтись среди гостей. После пережитого в комнате я всматривался в их смеющиеся лица, видел их жесты и телодвижения и чувствовал отчуждение и даже холод. Я не имел ни малейшего представления, насколько скоро и молниеносно все вокруг должно было измениться.
Роберт Ло, владелец консервного завода «Лаки-Форчьюн» в Баттерворте, напился и теперь отчитывал Монки Харгрейвза за то, что тот напечатал в своей газете список подписавших антияпонскую петицию членов Китайской торговой палаты. Монки, принявший на грудь не меньше, стукнул Роберта Ло кулаком, и оба свалились на землю. Другие гости вступились каждый за своего – и я понял, что два пьяных дебошира дали им повод выплеснуть накопившееся раздражение. Я слишком устал, и мне было плевать.
Китайский торговец оловом ударил японского фотографа, снимавшего драку, и дебош набрал обороты, приняв угрожающие масштабы. На помощь торговцу оловом пришли другие китайцы, а японцы сбежались поддержать своего. Раздались крики; я задумался, что предпринять, и тут прозвучал выстрел.
Все немедленно стихли и замерли. Проследив за их взглядами, я обернулся. На освещенном снизу балконе разгневанным ангелом стояла Изабель в медленно развевавшейся на ветру белой юбке. В руках у нее был винчестер.
– Довольно. Вы что, хотите испортить моему отцу праздник?
Я рассмеялся, и напряжение спало. Рядом взорвалась вспышка, кто-то ее сфотографировал. Дед зааплодировал, и другие последовали его примеру. Оркестр подхватил оборвавшуюся мелодию, а подошедшие официанты навели порядок.
– Ты пьян? – спросил меня подошедший сзади Кон. – Выглядишь потерянным.
– Так я себя и чувствую, – ответил я, радуясь его появлению. – Где твой отец?
Он указал туда, где Таукей Ийп разговаривал с моим дедом.
– Они друзья? – спросил я.
– Они познакомились в Гонконге перед Первой мировой войной.
– Так мы почти семья, – сказал я, и снова подумал о миге откровения и просветления, пережитом в комнате и показавшем, как мы все друг с другом связаны. – Спасибо, что предупредили нас о бомбе. Вы спасли жизнь моему отцу и, скорее всего, всем остальным. Я этого не забуду.
– Я тоже. Отец просил тебе передать, что мы какое-то время присмотрим за господином Хаттоном. Чтобы убедиться, что он в безопасности.
Я посмотрел на него долгим пристальным взглядом, в страхе за его будущее, за наше будущее.
– Сегодня мне сказали, что японцы скоро высадятся в Малайе.
– Знаю, и это заставляет меня кое о чем спросить.
Меня царапнула подавленность в его голосе, и я подумал: «Неужели этот вечер никогда не кончится»?
Убедившись, что мы стоим в удалении от толпы, он произнес:
– Ты решил? Насчет предложения Эджкома?
Я кивнул, спрашивая себя, окажутся ли наши решения одинаковыми. Уже несколько недель я думал над этим планом и пару раз едва поборол искушение спросить совета у Эндо-сана. Но это было невозможно. Мне не хотелось ставить его в затруднительное положение. Если бы его правительство действительно вторглось в Малайю, ему пришлось бы либо предать родину, умолчав о сто тридцать шестом отряде, либо предать мое доверие. Я горько посмеялся над собой, вспомнив слова учителя, сказанные этим вечером, и почувствовал облегчение, что ему не доверился. В то же время меня огорчало, что у меня появились от него секреты, ведь когда-то я рассказывал ему абсолютно все. Что-то изменилось, и я не был этому рад.
– Ты думаешь, нам надо вступить в отряд?
– Я прекрасно им подхожу, и ты тоже. У нас уже есть нужные навыки, чтобы выжить.
– И ничего, что тебе придется сражаться с соплеменниками Танаки-сана?
– Я испытываю к своему сэнсэю огромное уважение и привязанность, как и ты к своему. Но будет война, и если японцы планируют устроить здесь то же, что они творили в Китае, я сделаю все, чтобы защитить свой дом. Это правильный выбор. Я знаю, что Танака-сан поймет и между нами ничего не изменится. К войне он никак не причастен.
Мне хотелось сказать то же самое про Эндо-сана, сказать, что он невиновен, но он только что раскрыл мне свои истинные намерения, свою осведомленность о будущем.
– Надеюсь, ты решишь вступить в отряд. Мы сможем попросить записать нас в одну группу.
– Не знаю. Мне нужно еще подумать. Я не в восторге от этой идеи. Мне нужно будет остаться здесь и позаботиться о семье.
Когда я произносил эти слова, внезапное предчувствие, возможно, след испытанного сатори, подсказало мне, что я прав, что семье потребуется мое присутствие.
– Хорошо, я подожду связываться с Эджкомом, – сказал он, протянув руку.
Я взял ее в свою и крепко сжал, вдруг ощутив себя потерянным. Поняв обуревавший меня страх, Кон сказал:
– Мужайся, друг. Нам всем придется это сделать, и очень скоро.
Я смотрел, как он идет к своему отцу. Нам обоим было по восемнадцать лет.
Ноэль Хаттон забрался на тесную эстраду, и оркестр вежливо приглушил последние ноты. Он взял у певца микрофон и произнес:
– Спасибо всем, что пришли.
Послышались приветственные выкрики, и толпа постепенно затихла.
– Я чуть было не лишился возможность произнести эту речь по причинам, которые я предпочту не сообщать. – Он сделал паузу. – На ваших приглашениях написано, что этот вечер устроен в честь моего сына Уильяма, который поступил на флот. Но это не все. Этот вечер устроен в честь всех нас, наших сыновей, братьев, отцов, друзей и возлюбленных, которые решили вступить в вооруженные силы. Некоторые уже отправились на службу по всему миру и не могут сегодня быть с нами. Мы посылаем им наши благословения и молимся, чтобы они остались невредимы и скорее вернулись домой.
Ночь взорвалась одобрительными возгласами, гости захлопали и застучали ножами по бокалам.
– Сегодняшний вечер устроен и для тех, кто остался здесь, чтобы удержать экономику на плаву и укрепить наш дух, в ожидании дня, когда любимые снова будут с нами на улицах Пенанга, на плантациях и у себя дома.
Отец взглядом выцепил меня из толпы. Подмигнул мне и сказал:
– А теперь подарок от господина Кху, члена моей семьи.
Над нами взвились пять пылающих копий, разрывая небо, чтобы впустить свет грядущего дня. Они поднимались все выше, словно желая занять место рядом со своими звездными собратьями. Наконец они поднялись до предела и в тот же миг взорвались каскадом пылающих цветов, каждый из которых дал начало следующему, словно передавая огонь по цепочке, отбрасывая свет на наши поднятые кверху лица. Толпа разразилась одобрительными возгласами, свистом и криками.
Именно в этот момент желудок сообщил мне, что я ничего не ел с самого начала вечера. Почувствовав чье-то приближение, я обернулся.
– Старику пора спать. – Рядом стоял дед.
– Вы ничего об этом не сказали, – сказал я, указывая на небо.
– Сюрприз для тебя, – сказал он с довольным лицом.
– Спасибо, – ответил я, надеясь, что дед поймет, что я имел в виду не только фейерверк.
Он без труда уловил смысл моих слов.
– Кстати, твои братья с сестрой мне понравились. В них нет никакой английской заносчивости. Я даже пальцем не пошевелил, а у меня появилось еще трое внуков.
– Иметь внуков – это так важно?
Я знал, что у китайцев внуки считались большой ценностью, иначе кто бы ухаживал за могилами и делал подношения из еды и ритуальных денег, так нужных в загробном мире? Но мне было любопытно услышать его точку зрения.
– Сможешь навестить меня завтра? Я остановился в доме твоей тети Мэй.
– Да.
Я знал, что не нужно давить на него с ответом. Он даст мне его так, как сочтет нужным.
– Приходи ближе к полудню.
С этими словами дед повернулся и ушел в дом.
Солнечный зной прополз по постели, заглянув мне в закрытые глаза, и в сон ворвались крики чаек. Я понятия не имел, когда закончился прием, знал только, что лег спать в третьем часу. Я посмотрел на комнатные часы. Было уже позднее утро.
Я встал, потянулся и вышел на балкон, где плитки пола с делфтским рисунком тут же обожгли мне ноги. На садовом газоне царил беспорядок, стулья были составлены один на другой, словно брошенные колоды карт на игорном столе, а опустевшие шатры печально хлопали свисавшими занавесями. Бокалы позвякивали от ветра. Море было таким ярким, что почти не имело цвета, представляя собой колеблющееся световое полотно.
На кухне Мин, готовившая завтрак, предложила мне чаю.
– Это был чудесный вечер, – сказала она, передавая мне чашку. – Дома я никогда не посещала ничего подобного.
– Спасибо. Тебе не нужно этого делать, пусть этим займется прислуга, – сказал я, когда она начала убирать со стола. – Когда назначена свадьба?
Ее глаза практически исчезли, когда она, подумав о женихе, улыбнулась полной любви улыбкой.
– Мы еще не советовались с прорицательницей. Она назовет нам дату. Если хотите, мы вас пригласим.
– Хочу, – сказал я, широко улыбнувшись. – Советуйтесь с любой прорицательницей, какая понравится, только не с той, что сидит в Храме змей.
Она подняла бровь.
– Почему? Она считается лучшей в Малайе. Я слышала, что к ней приезжают даже из Сиама и Бирмы.
– Уж поверь мне на слово.
– Хорошо, поверю. Чуть не забыла: ваш дед сказал, что пришлет за вами машину.
– Тогда не буду заставлять его ждать, – сказал я, поднимаясь. – Спасибо за чай. Буду ждать приглашения на свадьбу.
Машина остановилась у храма Гуаньинь на перекрестке Чайна-стрит. Мощенный гранитом двор храма, посвященного богине милосердия, был заполнен стайками сизых голубей, продавцами благовоний, цветочными лавками и людьми, вымаливавшими себе счастье. Под тяжелым занавесом из дыма от сотен тлеющих благовонных палочек храм казался ускользающим воспоминанием – то четким, когда память освежал ветер, то туманным, когда дым восстанавливал свою власть. Я считал, что мы войдем в дымное нутро храма, но дед сказал:
– Давай пройдемся.
Он задал неспешный темп, позволявший впитать уличную атмосферу, пока мы шли мимо индийских храмов; над их входами слой за слоем вздымался резной каменный орнамент, изображавший богов и бессмертных, раскрашенных яркими красками, а изнутри выплывал звон колокольчиков, в которые звонили священнослужители. Мимо толкали тележки лоточники-велосипедисты, выкрикивая названия своего товара. Улочки становились все уже и уютнее, мы вышли на Кэмпбелл-стрит и свернули на Кэннон-стрит. Вдоль крытых пассажей, которые местные жители называли «пятифутовыми проходами», расположенными перед входами в магазины, играли дети, и на деревянных табуретках сидели старики и старухи, надзиравшие за внуками и за всем миром. Со вторых этажей свисало развешанное на бамбуковых палках белье, просеивая солнечный свет и превращая его в раскиданные на нашем пути заплатки ярких и приглушенных тонов.
– Почему мне кажется, что мы идем по лабиринту внутри крепости?
– Это и есть крепость, тщательно замаскированная под перенаселенные улочки. Сюда только один основной вход, но я провел тебя по боковому. Ты находишься на улицах и земле клана Кху.
Я никогда в жизни не бывал ни на одной из этих улиц. Здесь было китайское сердце острова, совершенно мне чуждое. Я провел детство среди европейцев, но в то же время понимал слова, которыми обменивались женщины на маленьком рынке, и ругательства, которыми обменивались мальчуганы, игравшие в полицейских и воров, – эти слова неизменно относились к матери противника и интимным частям ее тела. Я испытал тревожное чувство, словно долго спал и вдруг проснулся, понимая язык, но не уклад жизни тех, кто на нем говорит.
Мы прошли по пассажу, крышей которому служил верхний этаж деревянного магазинчика, и вышли на яркий свет в вымощенный гранитом внутренний двор. В центре него стояло здание, которое выглядело так, словно его пересадили туда прямо из самого дремучего китайского мифа.
– Просто чудо, – сказал я. – Что это?
– Леон Сан Тхун, Храм дракона гор, построенный кланом Кху.
Дед объяснил мне важность клана. Каждый китаец принадлежал к какому-нибудь клану, обычно по происхождению из определенной деревни или, чаще, по фамилии. Такие сообщества были распространены там, где оседали китайские переселенцы, и создавались для защиты своих членов, разрешения споров и помощи неимущим. Кроме того, кланы организовывали обучение детей, медицинскую помощь и погребальные церемонии. Каждое такое сообщество принимало участие в религиозных празднествах согласно лунному календарю и много вкладывало в собственность и торговые предприятия, откуда извлекало доход, обеспечивавший его деятельность.
– Приехав в Малайю, я прежде всего пришел сюда. Я попросил напутствия у Совета старейшин и с благодарностью принял их помощь. Здания вокруг храма принадлежат ему самому. Люди, мимо которых мы прошли у входа, носят ту же фамилию, что и я. Здесь имеем право жить только мы, и никто другой.
Проходя мимо, я погладил двух львов из серого камня, охранявших храм.
– Помнишь тот двор, о котором я тебе рассказывал, по которому мы с отцом прошли в Запретном городе? Этот двор чем-то его напоминает, но намного меньше.
Многоярусная крыша храма по краям загибалась вверх, как кончики усов у сикхов, и сверху на нас смотрели грозди затейливых резных фигур – драконов, фениксов, дев, героев, богов, богинь, фей, мудрецов, животных, деревьев, дворцов – изящных, с тонкими чертами, как у фарфоровых кукол; каждая фигура отличалась совершенством и была проработана до мельчайших деталей: ресниц, складок на ткани, драконьих чешуек.
Пространство под карнизом тоже украшал резной орнамент, который окаменелыми лианами-ящерами спускался по поддерживавшим крышу колоннам. Если какое-нибудь здание опустить в глубину океана, как восточную Атлантиду, продержать его там несколько веков и вынуть, облепленное яркими кораллами и морскими наростами, то в сравнении с этим храмом оно все рано смотрелось бы бледно. С деревянных балок, почерневших от копоти благовоний, воскуряемых десятилетиями, горящих свечей и просто от времени, через равные промежутки свешивались фонари цилиндрической формы, покрытые красными письменами, и их кисти слегка подрагивали на жаре.
Мы поднялись по ступенькам и последовали за запахом фимиама во внутренний сумрак. Сквозь резьбу под карнизами туда-сюда сновали ласточки, словно каменные создания вдруг обрели жизнь.
Нас встретил старый смотритель, горбатый, в очках в толстой оправе и с выражением тяжкой думы на морщинистом лице. Он открыто уставился на меня, явно не понимая, что такой, как я, забыл в его храме.
– А, господин Кху, – приветствовал он деда и с нескрываемой радостью получил от того «анг-поу», пакетик из красной бумаги с деньгами.
– Господин Кху, – приветствовал его дед.
Мы стояли посреди центрального зала под свирепыми взглядами богов, чье великолепие потускнело под вековым слоем копоти от спиральных струй висевшего вокруг благовонного дыма.
– Это могла бы быть одна из комнат попроще в Запретном городе моей молодости, – сказал дед, пока я старался избежать зловещих глаз и воздетых трезубцев и мечей с широкими лезвиями.
– Здесь… У меня нет слов.
– По свидетельствам старожилов, это ничто. Первоначальный храм был еще великолепнее, но его сожгли.
– Кто его сжег?
– Никто не знает, но говорили, что красота и богатство того здания прогневили богов, и они сровняли его с землей.
Дед подошел к краю алтаря и осторожно провел по нему руками, потревожив тонкий слой пыли, отчего деревянная поверхность словно задымилась под его пальцами. Во всем помещении не было ни одной просто пустой поверхности, потому что стены, потолок, колонны, дверные косяки, плинтусы и даже сами окна и двери изобиловали резьбой, статуями, рисунками и иероглифами.
К нам подошел другой смотритель.
– Господин Кху, – обратился он к деду.
– Господин Кху, познакомьтесь с моим внуком, – сказал дед.
Этот смотритель скрыл любопытство с большим мастерством, чем первый.
Он показал нам Зал предков, с поднимавшимися к потемневшему потолку ярусами табличек, поколениями нашей крови, просочившейся в меня через моего деда.
Одна из стен в помещении, примыкавшем к залу, была заполнена прямоугольными мраморными пластинами, на которых были в столбик написаны имена на китайском и на удивление часто на английском, с кратким описанием прижизненных достижений их обладателей. Я заметил несколько докторов медицины, много докторов наук, довольно много бакалавров права и одного королевского адвоката.
– Все они Кху, – сказал дед. – Я написал здесь и свое имя, смотри.
Я проследил за его пальцем.
– Рядом с моим – имя твоей бабушки, под ним – имена твоей тети и мамы. А вон там, под ее именем, – твое.
Он через дефис добавил к «Хаттону» «Кху» – и моя фамилия стала «Кху-Хаттон». Я испытал странное чувство, словно меня разделили на части и потом снова сложили в единое целое лишь с помощью штриха-дефиса. Дефис был похож на иероглиф, которым в японском и, как я узнал позже, в китайском обозначали цифру «один». И меня снова охватило ощущение причастности и единения, которое я испытал в своей комнате накануне вечером, хрупкое но сильное, как утренний туман.
– Когда ты заблудишься, в этом мире или на континенте времени, вспомни, кем ты был, и поймешь, кто ты есть. Эти люди – это ты, а ты – это они. Я был тобой до твоего рождения, а ты станешь мной, когда я умру. В этом – значение семьи.
Он взял мои руки в свои и сказал:
– История, которую я тебе рассказал, и этот храм – вот все, чему я могу тебя научить.
Я склонил перед ним голову, все еще ошеломленный тем, что он сделал с моей фамилией.
– Господин Эндо в глубине души – хороший человек, но он слишком растерян, сбит с толку всем, что с ним происходит, иллюзией материального мира. Вот почему он не может найти свой путь.
– А куда он идет?
Дед на миг погрустнел.
– Он хочет вернуться домой, как и все мы.
Я уже достаточно осознавал этот мир, чтобы понять, что он не имел в виду дом Эндо-сана в Японии, в деревне на берегу моря.
– Но он заблудился, и тебе, как бы ты ни был молод, придется его туда отвести.
Мне часто было любопытно, откуда деду столько известно про Эндо-сана, потому что он был совершенно прав. В поисках хоть какого-нибудь ответа, полнота которого никогда бы не стала доступна моему пониманию, я снова и снова возвращался к его рассказу о времени, которое он провел в вечном дворце. Запретный город – для кого и кем он был запрещен? Может быть, часовые у ворот воздевали вверх руки в перчатках, запрещая вход Времени? Что дед постиг за теми стенами? Что он увидел в комнатах, забытых людьми, забытых сменявшимися годами?
Дни после приема тянулись медленно и бесцельно. Когда Уильям упаковывал вещи, свой любимый фотоаппарат и оборудование для проявки, или когда мы сидели в саду и разговаривали за мятным чаем со льдом, или плавали в бассейне, возникало чувство, что что-то вот-вот подойдет к завершению. Уильям уже получил повестку с предписанием явиться к месту службы на линкоре «Принц Уэльский», и мы ждали этого дня, надеясь, что он не придет.
Дед остановился в доме тети Мэй и навещал нас почти ежедневно. Ему удалось поладить со всеми, даже с Эдвардом, чье высокомерие не выдержало перед стариком. Эдвард верил во врожденное превосходство европейцев над местными жителями, и мне доставляло тайное удовольствие наблюдать, как ослабевали его жизненные убеждения. Я сам так долго жил с похожими заблуждениями, что их разоблачение заставляло меня восхищаться дедом еще больше. С одной стороны, мне было жаль Эдварда: мой дед был ему никем, поэтому он ничем не был ему обязан. Однако другая часть меня – часть, унаследованная от матери, – была уверена, что дед заслуживал безусловного уважения просто в силу своего возраста.
Каждый раз, за несколько минут до того как в строго назначенное время за ним приезжал шофер, дед просил меня пройтись с ним по пляжу, и мы проводили наедине краткий миг, чем я очень скоро стал дорожить.
– Я скоро вернусь в Ипох, – сказал он однажды после обеда, когда мы смотрели на остров Эндо-сана. – Но в следующий раз мне бы хотелось задержаться подольше.
– Если у тети Мэй слишком тесно, вы всегда можете остановиться у нас.
Он покачал головой:
– Мужчина всегда должен быть хозяином в собственном доме, особенно если у него такой тяжелый характер, как у меня. Я подумываю открыть свой дом на Армянской улице.
– У вас там дом? – Я никогда не слышал, чтобы тетя об этом упоминала.
– Да. Мой первый дом в Малайе, до того как я переехал в Ипох, поближе к своим рудникам. Я никогда не думал его продавать.
– Тогда мама давно вас простила, ведь она выбрала «Арминий» моим вторым именем.
Мне никогда не нравилось это имя, я считал выбор матери нелепым. Но теперь мне показалось, что понял, какое сообщение она хотела таким образом передать отказавшемуся от нее отцу, – и это смягчило жестокую боль, которую мне пришлось вынести в детстве от одноклассников, постоянно дразнивших меня кличками вроде «вшивый Арминий» и считавших себя очень остроумными.
– Я никогда не думал, что это именно так, но, да, возможно, – ответил дед, хотя и без моей убежденности.
– Вам все еще не нравится отец? Вы всегда уезжаете до того, как он вернется домой.
– Ты очень проницателен. Годы, проведенные в горечи, не так просто смахнуть. Нам нужно время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. По крайней мере, теперь мы разговариваем при встрече, а не шипим, как коты, перешедшие друг другу дорогу.
– Он любил ее всем сердцем, вы должны в это поверить. – У меня перед глазами непроизвольно засверкали рассыпанные по темноте светлячки.
Дед вдруг показался очень старым, почти иссохшим, и я с трудом удержался, чтобы не помочь ему устоять на ногах.
– Это означает, что со всем случившимся – моим потраченным впустую временем, ее смертью, его утратой, – со всем этим еще труднее смириться, разве не так?
У меня не было слов, чтобы его утешить, чтобы опровергнуть высказанную им правду. Я видел боль, которую он носил в себе с дня смерти моей матери; я знал, что эту ношу ему никогда не удастся сбросить. Меня пугало, что человек мог быть вынужден нести такой груз, потому что если то, что говорили они с Эндо-саном, было правдой, и груз увеличивался от одной жизни к другой, то как можно выдержать такое бесконечное нагромождение горя?
Еще хуже было то, что эту ношу нам не дано было по-настоящему разделить даже с самыми близкими людьми. В конце концов, наши ошибки принадлежали только нам и за их последствия мы должны были отвечать в одиночестве.
Скоро настал день, когда Уильям должен был нас покинуть, и провожать его было тяжело. Когда мы прощались под навесом крыльца, он был уже в форме, и набитые вещмешки жались к его ногам, как преданные гончие, не желавшие отпускать хозяина. Брат казался счастливым, его глаза сверкали, а волосы были тщательно напомажены до лакированного блеска.
Отец крепко обнял его:
– Уильям, я горжусь тобой.
Оторвавшись от отца, Уильям охватил взглядом дом, переведя глаза с одного его крыла на другое, а потом подняв их к окнам второго этажа. Оглянулся на сад, на фонтан моей матери, на карповый пруд отца и на цветы, распустившиеся в полную силу под чистым небом. Наверное, к нему наконец пришло понимание того, что ждало его за порогом, высветив все то хорошее, чем была наполнена его жизнь, потому что он вдруг посерьезнел и в его глазах промелькнула грусть. Поддавшись порыву и не заботясь о том, что может опоздать, он вытащил из мешка фотоаппарат и попросил дядюшку Лима сфотографировать нас всех вместе.
Дед был с нами, попросил разрешения приехать на проводы. Он пожал Уильяму руку, а потом решился его обнять. Изабель с Эдвардом тоже его обняли. Отец стоял рядом, и его глаза блестели синевой. Когда подошла моя очередь, я прижал Уильяма к себе, и осознание разлуки стало невыносимым.
– Позаботься о них так хорошо, как сможешь, – прошептал он мне на ухо.
– Позабочусь. Будь осторожен.
Он протянул мне фотоаппарат.
– Сохрани его для меня. Делай хорошие снимки и посылай их мне, когда будет возможность. Когда я вернусь, нам надо будет устроить путешествие. Съездим куда-нибудь. Обещаешь?
– Конечно. Обязательно съездим.
Мы смотрели, как дядюшка Лим, сидеший за рулем «Даймлера», увозит Уильяма прочь. Брат обернулся на заднем сиденье и помахал нам. Ноэль Хаттон обнял за плечи троих детей, и мы стояли так долго-долго.
Двухэтажный дом на Армянской улице был высоким и узким, с простыми железными воротами. Его никогда не доводили до запустения, несмотря на то что дед уже давно там не жил. Он заранее приказал сторожу, присматривавшему за домом, побыстрее привести его в жилой вид. Мы оба знали, без необходимости облекать это в слова, что он делал это, чтобы быть ближе ко мне, и я был ему благодарен.
– Здесь не так просторно, как у вас дома в Ипохе, – сказал я ему, когда первый раз пришел в гости.
– Мне не нужен большой дом. Чем старше становишься, тем больше хочется упростить свою жизнь. Этот мне вполне подходит.
Дед оглядел маленький сад. Мы сидели под манговым деревом, поспевавшие плоды привлекали струившиеся по веткам ручейки муравьев и наполняли воздух свежей сладостью.
– По правде сказать, хорошо вернуться сюда, откуда я начинал. Твоя мать любила играть на этом газоне.
У меня сложился ритуал: навещать его после работы, сидеть с ним и слушать, как затихает шум улиц, словно те тоже стали приверженцами дзадзэн и готовились к вечерней медитации, отстраняясь от дневной какофонии. Мне нравилось наблюдать, как вечер растворяется в ночь. В свой первый приход я сел напротив него, как подсказывал этикет, на что он очень раздраженно сказал: «Нет-нет. Иди, садись рядом». После этого я всегда садился рядом, не заставляя его напоминать. Потом дед принимался расспрашивать о том, чем занималась наша семья и есть ли новости от Уильяма, а я наливал ему чай. В первый раз, когда я это делал, наблюдая, как я наполняю чашку, он легко постукивал по столу костяшками согнутых указательного и среднего пальцев правой руки. Так повторялось каждый раз, и в конце концов я спросил его, что это значит.
– Так мы благодарим человека, который нам прислуживает, – ответил он. – Все китайцы это знают.
– Я не знаю.
– Никто точно не знает, откуда и когда началась эта традиция. По легенде, китайский император однажды решил прогуляться по городу как обычный человек, чтобы увидеть, как живут его подданные. Ему не нужно было закрывать лицо, потому что никто из простых смертных никогда его не видел. С ним отправился преданный придворный, и, когда в чайном доме им принесли чай, император сказал, что хочет попробовать себя в новой роли и прислужить придворному.
– Ничего особенного, – сказал я, но он погрозил мне пальцем.
– Это было огромным нарушением божественного порядка. Придворный воспротивился, но вынужден был уступить, и император налил ему чай. Не имея возможности продемонстрировать должное почтение, упав на колени, придворный мог только согнуть пальцы и стучать ими по столу, изображая коленопреклонение.
Я постучал по столу костяшками пальцев. Согнутые пальцы действительно напоминали коленопреклоненного человека.
– Ну, или это может быть удобным способом показать тебе, что ты налил уже достаточно, – добавил дед.
– Теперь я не знаю, верить мне вам или нет.
Он задумался.
– Те несколько раз, когда мы с Вэньцзы выбирались из дворца и заходили в чайный дом, он тоже хотел мне прислуживать, и я благодарил его именно таким образом. Мы с ним смеялись, что история повторяется.
Какое-то время мы молча пили чай, а потом он сказал:
– Ты знаешь историю соседнего дома?
– Нет.
Я снова наполнил чашку чаем. Он по-мальчишески хихикнул, и я обрадовался, что мрачное настроение его покинуло.
– Когда-то там располагался штаб малайского отделения Китайской националистической партии доктора Сунь Ятсена, Тунмэнхой, – сказал он.
Я счел шутку, которую сыграла с нами история, весьма забавной. Мой дед, бывший наставник наследника Трона Дракона, жил дверь в дверь со штаб-квартирой человека, который сыграл одну из главных ролей в разрушении этого трона.
– Именно здесь он планировал Кантонское восстание одиннадцатого года. Думаю, в этом была основная причина, по которой я купил этот дом, – сказал он, дав наконец волю смеху.
– Вам нужно пригласить его в гости, – сказал я, наслаждаясь его юмором.
Дед снова посерьезнел.
– Не знаю, жив ли он еще. Он вернулся в Китай возглавить правительство. Но в стране вспыхнула гражданская война, упростив японцам ее завоевание.
– Вы скучаете по Китаю?
– Да. Но я скучаю по старому Китаю. В новом для меня нет места. Может быть, я разок съезжу туда, когда закончится война. Составишь мне компанию?
– Конечно. Еще мне хотелось бы съездить в Японию.
– Как поживает господин Эндо?
– Я мало с ним вижусь. Он все чаще в отъезде. А когда возвращается, то все время работает.
Он взглянул на меня столько повидавшими глазами.
– И ты по нему скучаешь.
Я кивнул:
– Он уже давно со мной не занимался. По-моему, мой уровень понижается. Хотя я и тренируюсь в консульстве.
– Но это не одно и то же.
– Нет.
Он покачал головой:
– Что ты будешь делать, когда придут японцы?
– Не знаю. Может быть, этого и не случится.
– С нашей первой встречи я считал тебя очень умным мальчиком. Ты и должен быть умным, с такой кровью, как наша – моя, твоей матери и отца. Меня бы крайне огорчило, если бы такое сильное сочетание породило глупца. Кроме того, ты многому научился у господина Эндо, которого я уважаю, каковы бы ни были его намерения. – Он наклонился ко мне. – Так открой же свои глаза. Открой их так широко, как безумный монах, отрезавший себе веки. И прозрей наконец.
Я оторопел от его ярости. Он ясно понял то, на что я предпочитал не обращать внимания, – что в глубине души я знал, что японцы вторгнутся в Малайю. На это указывало все с той самой секунды, когда я встретился с Эндо-саном. И я вспомнил, что он сказал в тот вечер, когда мы с ним ужинали под гадюками в отеле на горе Пенанг: «Великая человеческая способность закрывать глаза». Признание, сделанное Эндо-саном на приеме, только усилило боль.
И из уважения к деду, но больше из любви к нему понял, что пора признать очевидное. Я рассказал ему об откровениях Эндо-сана о неминуемости вторжения. Однако признание не означало, что у меня был ответ на его вопрос.
– Я не знаю, что делать.
– Тебе скоро придется принять решение. Однажды это приходится делать каждому. Но я искренне тебе сочувствую, – сказал старик.
– Почему?
– Какой бы выбор ты ни сделал, он никогда не будет полностью правильным. В этом твоя трагедия.
– Вы мне очень помогли, – сказал я, пряча за сарказмом волнение, вызванное его словами.
Но его это не обмануло.
– Ты выживешь. Ты всю жизнь этим занимался. Уверен, что расти здесь ребенком смешанного происхождения было нелегко. Но в этом и твоя сила. Смирись с тем, что ты другой, что ты принадлежишь обоим мирам. И я хочу, чтобы ты помнил это, когда почувствуешь, что силы на исходе: ты привык к двойственности жизни. У тебя есть способность соединять отдельные элементы жизни в единое целое. Так используй ее.
Я в изумлении смотрел на деда. Он объяснил мне всю мою жизнь так, как я даже никогда не пытался. Мне показалось, что он многое упростил, но на миг я почувствовал, что ход моей жизни, само мое существование наконец-то обрело смысл.
– Ты считал, что мать назвала тебя по названию улицы, на которой она выросла. Не думаю. Мне всегда казалось, что этому есть другая причина.
Я ждал продолжения.
– Как я уже говорил тебе, после отъезда из Китая я провел три года в Гонконге. Я нашел прибежище в миссионерской школе и там узнал все о западном боге и его сыне. Сыне, который принес миру спасение. Там был один голландец, старый теолог, отец Мартин, который рассказал мне про учение другого голландца по имени Якоб Харменс, жившего в середине шестнадцатого века[73].
При жизни правоверные христиане считали Якоба Харменса еретиком, потому что он проповедовал мнение, что спасение человека зависит от свободной воли последнего, а не от милости божьей. Он восставал против мнения, что жизнь человека, его вечное спасение или проклятие предопределены еще до его рождения.
Я нетерпеливо заерзал на стуле. Дед взглянул на меня с укоризной и продолжил:
– Должен признать, что я так до конца и не понял, что старый теолог пытался мне рассказать. Но понятие свободной воли меня заинтриговало, даже несмотря на то, что я не поверил в теории Харменса. Я чувствовал, что ход и спасение человеческой жизни предопределены судьбой. Мы часто обсуждали это с твоей матерью, после того как я рассказал ей о пророчестве, когда она выросла достаточно, чтобы его понять. Она была совершенно со мной не согласна.
– Какое этот Харменс имеет отношение ко мне?
– Имя «Якоб Харменс» было переведено на латынь как «Якоб Арминий». Его учение получило название «арминианство». Выбирая тебе имя, мать пыталась доказать, что прорицательница и я ошибались.
– У нас всегда есть выбор. Нет ничего постоянного и неизменного.
– Твоя мать сказала мне почти те же слова. А то, что нам всегда дается только определенный выбор, разве не показывает, что наши возможности заранее ограничены посторонней силой?
– Тогда в чем смысл жизни? – спросил я, не в силах согласиться с его словами.
– Я обязательно скажу тебе, когда сам это выясню, – сказал он. Взяв меня за руку, он продолжил: – Твоя мама была замечательной, решительной женщиной. Может быть, она была права. Я совершенно уверен, что она никогда бы не назвала тебя в честь какой-то улицы. – Он допил чай. – Я слишком много говорю. Теперь я проголодался. Пойдем, мне хочется поесть в ларьках. Правду говорят: на Пенанге лучшая уличная еда во всей Малайе.
Благодаря почти ежедневным встречам между нами установились дружеские отношения, в которых больше не было места церемониям. Я встал и с притворным отвращением потер деда по животу.
– Вы жиреете. Только и делаете, что сидите, рассуждаете и наедаетесь.
– Оставь мой живот в покое! – зарычал он, но в его глазах плясало веселье, вызванное моей дерзостью.
У нас вошло в традицию собираться и перед сном сидеть вместе у дома. На опоясывавшей дом веранде, построенной, чтобы обеспечить прослойку прохладного воздуха, было свежее. Бамбуковые шторы были скатаны наверх, как женские бигуди, а у нас под ногами по полу стояли тлеющие противомоскитные спирали.
После отъезда Уильяма прошло уже около трех недель. Я прислонился к мраморной балюстраде и слушал, как Изабель рассказывает про Питера Макаллистера. Отец читал газеты, явно более достойные его внимания. Я видел, что сестра по уши влюблена в своего барристера из Куала-Лумпура. Накануне вечером он водил ее на танцы в Пенангском плавательном клубе и привел домой только утром, к немалой ярости отца. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что Изабель до сих пор хранила в себе красоту прошлой ночи, возбуждавшей ее мысли и чувства. Ноэль Хаттон, как и все отцы, глубоко сомневался, что мужчина, с которым встречалась его дочь, соответствовал его требованиям.
– Питер говорит, что возьмет меня в плавание на яхте вдоль побережья, – заявила Изабель. За ее веселостью я видел, как она волновалась, что скажет отец. – И я собираюсь поехать.
Но прежде чем он успел ответить, раздался голос дядюшки Лима:
– Господин Хаттон?
Дядюшка Лим стоял на ступеньках, и отец пригласил его войти. Изабель испытала заметное облегчение от этой заминки. «Спасена», – беззвучно прошептал я; несмотря на то что она подмигнула в ответ, чувствовалась не свойственная ей нервозность.
Дядюшка Лим подал отцу конверт.
– Это приглашение на свадьбу моей дочери в первый день декабря. Мы надеемся, что вы окажете нам честь своим присутствием.
– Все вместе? – спросил я с кривой усмешкой.
Дядюшка Лим кивнул.
– Сочтем за честь, – сказал отец, передавая мне открытку.
Как все приглашения на китайские свадьбы, открытка и конверт были красными, цвета радости, везения и счастья. Открытка едва уловимо пахла сандалом, и, когда я взял ее, запах пристал к моим пальцам. Значит, прорицательница наконец нашла дату, подходившую гороскопам помолвленной пары. Я улыбнулся дядюшке Лиму.
– Мы с радостью придем.
Когда он ушел, Изабель вдохнула поглубже, и я понял, что именно она собиралась сказать.
– Питер хочет на мне жениться.
– Он слишком стар для тебя, – ответил отец. – И я слышал о его репутации в отношениях с женщинами, поэтому забудь про поездки на яхте.
Они начали перебранку. Я оставил их и пошел к берегу. На острове Эндо-сана сквозь листву пробивался маленький огонек. Мы уже давно не виделись, и меня охватило внезапное желание провести с ним хотя бы миг.
Я вытащил лодку из сарая и переплыл на остров. Подо мной качалась толща воды, сверкавшая фосфоресцирующим блеском, прилипавшим к веслам при каждом гребке. Мне казалось, что я гребу по эластичной световой простыне.
В доме горела только одна лампа, и двери были открыты. Я обошел вокруг, оказался на каменистой площадке, выходившей к морю, и увидел на скалах темную фигуру. В руке Эндо-сана пойманной звездой вспыхивал огонек, а далеко в морском мраке виднелся огонек, мерцавший в ответ.
Я прокрался обратно к лодке, потому что желание увидеться с ним исчезло так же внезапно, как и появилось.
Я отправил в японское консульство записку и отменил занятия с Эндо-саном, о которых мы с ним договорились. Я не сумел бы посмотреть ему в лицо. Я больше не мог себя обманывать. Одно дело – выслушать его признание, что он знал о намерениях своей страны напасть на нас, и совсем другое – знать, как он сам принимает в этом активное участие. Я снова и снова видел, как он стоит на скале и подает тайные сигналы ждущему морю. Я наконец понял, чем он занимался, и ту роль, которую сыграл я сам, помогая ему.
Единственным человеком, который мог мне помочь, оставался Танака, сэнсэй Кона. Накануне свадьбы Мин я решил его навестить.
Я добрался до его дома в Танджунг-Токонге и немного подождал в тени веранды. Затем позвонил в музыку ветра и позвал:
– Танака-сан!
Отворив дверь с москитной сеткой, он вышел на порог.
– А, отлично! Я думал о тебе. Ты пришел очень вовремя.
Мы снова сидели на веранде, но на этот раз без чая.
– Прошу прощения, но я уже почти все упаковал, – сказал он.
– Вы уезжаете? Едете домой?
– Нет. Я решил перебраться в монастырь в горах вокруг Айер-Итама.
– Вы тоже думаете, что будет война.
– Войны – обычное дело.
– Перестаньте говорить как монах-послушник, Танака-сан, – сказал я и тут же извинился перед ним, потрясенный собственной грубостью.
Он наклонился ко мне и всмотрелся в мое лицо.
– Что тебя беспокоит?
Я рассказал все о том, чем занимался Эндо-сан, и о том, как он мной манипулировал. Было огромным облегчением наконец-то довериться кому-то, кто знал Эндо-сана раньше, тому, кто не стал бы меня судить.
Танака закрыл глаза, словно уснув, но тут же сказал:
– Твой долг перед семьей и домом велик, так же как и обязательства по отношению к своему сэнсэю. Я понимаю, что ты чувствуешь. Особенно по отношению к Эндо-сану.
– Откуда, ведь между вами столько вражды?
От удивления он открыл глаза.
– Вражды? Нет никакой вражды.
– На приеме вы едва заговорили друг с другом.
– Это не значит, что мы не общались. Эндо-сан был и всегда останется моим самым большим другом. Кстати, ваша дружба с Коном очень напоминает мне нас с ним в молодости.
– И что произошло потом?
Танака прислушался, как ветер играет в подвесках китайского колокольчика. Было так тихо, что я слышал его дыхание. Я с трудом верил, что в этот миг армия захватчиков готовилась высыпать на берег, как горох из мешка.
Наконец он заговорил:
– Пацифистские взгляды отца Эндо-сана сочли негармонирующими с замыслами императора, и его сняли с должности при дворе. Их семья была покрыта позором и вернулась в Ториидзиму, где начала заниматься торговлей.
Постоянная уклончивость Танаки-сана меня раздражала. Я решил, что в этот день узнаю правду, потому что другой возможности могло не представиться. Поэтому я твердо и решительно произнес:
– Это я уже слышал. Зачем вы здесь? Почему из всех мест на свете вы выбрали Пенанг? Вы что-то говорили, но я знаю, что это была ложь.
Он сверкнул зубами в быстрой виноватой улыбке, но глаза его остались грустными. Он понимал, в каком положении я оказался и что я не мог принять ничего, кроме полной правды.
– Прошу прощения за то, что не был полностью с тобой откровенен. Когда Япония начала подчинять своей власти Китай, отец Эндо-сана публично обличил правительство, что в Японии рассматривается как нападение лично на императора. Его посадили в тюрьму, где он заболел, а мать Эндо-сана ушла в собственный мир. Эндо-сан и его сестра Умэко остались единственными, кто мог позаботиться о младших братьях и сестрах.
Он замолчал, взяв паузу, чтобы подобрать слова, как мастер икебаны – цветы, переставляя, сгибая, дополняя или выбрасывая, чтобы достичь желаемого результата.
– Эндо-сан никогда не был близок с матерью, но даже его потрясло состояние ее рассудка. Она могла только сидеть на солнце и смотреть на озеро или наблюдать за тем, как крестьяне сажают рис. Я часто ее навещал. Иногда она пела мне или своим спящим детям.
Я услышал, как мой внутренний голос повторяет строки стихотворения, которое я подарил Эндо-сану в обмен на меч Нагамицу. Теперь я понимал, почему оно тронуло его намного больше, чем я ожидал.
– Здоровье отца Эндо-сана ухудшалось. В правительстве знали, что Эндо-сан много путешествовал, и решили извлечь из его опыта выгоду. Ему предложили работать на правительство в обмен на лечение отца и уход за ним. Когда Эндо-сана назначили в консульство на этом острове, его отец, Аритаки-сан, попросил меня прийти. Я пошел в тюрьму, чтобы с ним встретиться, и тогда он попросил меня сделать ему огромное одолжение.
– Он попросил вас присмотреть за его сыном. И вы поехали за Эндо-саном и обосновались здесь, – высказал я правильную догадку.
– Сначала я отказался. Умэко, сестра Эндо-сана, умоляла меня. Еще была одна юная девушка, Митико, которая была так сильно влюблена в Эндо-сана, а я… – Он замолчал.
– А вы были сильно влюблены в нее, – закончил я за него.
– Я хорошо понимал, что Митико не отвечала мне взаимностью. Но я ее любил и пообещал, что позабочусь об Эндо-сане, куда бы он ни поехал. Еще и потому, что он был моим другом. Аритаки-сан умолял нашего сэнсэя, чтобы тот помог меня убедить. Мой сэнсэй чувствовал, что Эндо-сану необходимо постоянное напоминание о его учении. Я стал этим напоминанием. Вот почему ему не нравится мое присутствие.
– Но вы не можете сейчас уехать. Сейчас Эндо-сану больше, чем когда-либо, нужен друг.
– Я увидел, как он изменился с тех пор, как начал здесь работать. Теперь у нас разные убеждения. Я не могу смириться с войной, которую развязала моя страна. Здесь наши пути расходятся. Я больше не стану за ним присматривать. Я пытался, но он никого к себе не подпускал.
– Вы бежите. – Я не мог поверить. – Вы отказались от своего долга.
Это было серьезное обвинение, но оно подкреплялось ясными и неоспоримыми фактами. Танака не стал возражать, просто сидел молча, с лицом непроницаемым, как маска Но.
– От войны не убежать, Танака-сан.
Он заглянул мне в глаза.
– А тебе не убежать от судьбы, мой юный друг. Нам с тобой пора попрощаться.
– Мы еще встретимся?
– Обязательно. Когда закончится это безумие; когда восстановится гармония, вы с Эндо-саном найдете меня здесь.
– Что я должен делать, Танака-сан?
– А что, ты думаешь, ты должен делать?
Я не знал ответа. Танака улыбнулся мне грустной, сочувственной улыбкой.
– Ты уже знаешь, что тебе делать.
Я сделал последнюю попытку изменить его решение.
– Вы же его друг, вы должны остаться.
Он покачал головой:
– Я ему больше не нужен. У него есть ты.
Мы ехали по карте, которую дядюшка Лим нарисовал на обороте пригласительной открытки. Деревня находилась в тридцати милях от города, на юго-западной оконечности Пенанга, которую местные жители называли Балик-Пулау, «Спина острова». Отец сидел за рулем «Даймлера», крепко сжав челюсти, и выражение его лица в точности повторялось на лице Изабель. Мне не нужно было спрашивать, как далеко за последние две недели продвинулось обсуждение помолвки с Питером Макаллистером.
Я был слишком занят своими мыслями, чтобы обращать на них внимание. Откровенность Танаки открыла пребывание Эндо-сана на Пенанге с другой стороны и еще сильнее нарушила мое душевное равновесие. То, что я чувствовал, было похоже на ощущение, которое я испытывал, когда Эндо-сан несколько раз подряд бросал меня в воздух в конце тренировки. Я падал, быстро поднимался и тут же наталкивался на очередной прием, пока не начинало казаться, что ток крови повернул вспять, и от головокружения я не мог отличить небо от земли.
Я принял решение избегать встреч с Эндо-саном, пока не смогу преодолеть смятение, даже если это означало усилить страдания. Неизвестно было, сколько времени на это потребуется, и я чувствовал сильную подавленность.
Вместо того чтобы ехать через джунгли, отец решил объехать вокруг острова до его западной оконечности, а потом повернуть на юг. Дорога взбиралась на плечи пологих холмов и тщательно следовала изгибам побережья. Внизу стелилась густая зелень древесных крон, притороченная к морской синеве белым швом бесконечного прибоя. Сквозь деревья над нами на нас падали веселые брызги света, а дувший в открытые окна ветер пах чистотой и свежестью с привкусом влажной земли, мокрых листьев и всегда-всегда – моря.
Мы проехали малайские поселки-кампонги, замедлив скорость, чтобы не наехать на игравшую на дороге голую детвору. Завидев машину, дети разражались восторженными возгласами. Потревоженные птицы вскрикивали и перелетали с одного дерева на другое. К поверхности утеса, окаймлявшего дорогу, цеплялись дикие орхидеи. У Телук-Баханга дорога растворилась в джунглях, и мы свернули на юг, к дуриановым и кокосовым плантациям. Колючие плоды дуриана, прицепившиеся к деревьям, как огромные репьи, наполняли воздух едкой вонью.
Следуя по маленьким указателям, расставленным местными жителями, мы свернули с главной дороги и въехали к Кампонг-Дугонг. На ветру развевались флаги – все до единого красные, – на которых мастер-каллиграф золотом написал приветствия. Дядюшка Лим в традиционных одеждах темно-красного цвета радушно нас встретил. В тот день в деревне мы были единственными европейцами.
– Господин Цай, отец жениха, – представил того дядюшка Лим. – Он – местный староста.
Цай оказался благообразным китайцем за пятьдесят с тонкой козлиной бородкой и жилистыми руками.
Отец пожал обоим руки.
– Пусть сын твой доживет до возраста Южных гор и будет богат, как Восточное море, – произнес он поздравления, традиционные в провинции Хок-кьень.
Цай с удивлением взглянул на него и расхохотался.
– Теперь я понимая, почему у вас такая солидная репутация, господин Хаттон.
В деревне насчитывалось около пятисот жителей, которые кормились морем и выращиванием фруктов и овощей. Под дружелюбные взгляды сельчан мы прошли на деревянную пристань, на которую, судя по ее виду, пошла каждая лишняя доска, бесхозная столешница или сломанная дверь. Пристань плавно покачивалась у нас под ногами, а наши тени распугивали стайки прозрачных рыбок в чистой зеленой воде.
Изабель отказалась на нее заходить.
– Ноги моей не будет на этой шаткой конструкции. Я лучше пройдусь по деревне с твоим дедом.
Мы с отцом прошли по косой пристани до самого конца. Несмотря на жару, он надел строгий костюм и настоял, чтобы я оделся так же. Я снял шляпу и прислонился к ободранному от веток побегу каучукового дерева, воткнутому в морское дно для устойчивости мостков. Небо было ясным и голубым, как мечта. Все лодки вернулись из моря и теперь выстроились вдоль причала, покачиваясь и поскрипывая, привязанные к шестам. Запах соленой рыбы и креветок, вялящихся на солнце, снова перенес меня в деревню, где мы с Эндо-саном останавливались по пути в Куала-Лумпур.
– Что ты думаешь? – спросил отец.
Я попытался угадать, что он имел в виду.
– О чем?
– О твоей сестре.
Я спросил себя, смогу ли когда-нибудь рассказать ему о нашей с Эндо-саном связи. Возможно, Изабель и Питер Макаллистер тоже были вместе в прошлых жизнях.
– Она любит его, и, по-моему, он испытывает к Изабель то же самое.
– Этого мало, – тут же ответил отец.
– Тогда всего всегда будет мало.
– Ей нужно больше времени, и она еще слишком молода.
– У нее больше нет времени. – И я рассказал о словах Эндо-сана, о том, что нас ждет вторжение. – Макаллистеру придется либо последовать приказу правительства и эвакуироваться, либо его интернируют японцы.
– Господин Эндо понятия не имеет, о чем говорит, – сказал он, тяжело глядя на море. – В Малайе войны не будет.
Я снова подумал о направленных в море шифровальных вспышках фонаря Эндо-сана, и мне стало страшно. Остров Пенанг был таким беззащитным, его было так легко захватить, все равно что ребенка, которого крадут из кроватки посреди ночи.
– Просто поговори с Макаллистером, выясни, что он за человек. Ты же знаешь, каково это – быть нежеланным возлюбленным чужой дочери.
– Посмотри, – сказал отец, указывая на море и, очевидно, не услышав моих слов.
Мимо промелькнула стая дельфинов, самые буйные выскакивали из воды и с шумом падали обратно. Они гонялись за рыбами. До нас долетали их щелканье и странные, словно детские, крики.
– Я всегда их любил, – сказал он. – Если бы у меня была еще одна жизнь, я бы хотел стать дельфином, вечно плавать в океанах и рассматривать то, чего никогда не увидеть глазам человека.
В голосе отца сквозила нежность, а в глазах ее было еще больше, и их голубизна больше не была отраженным светом: это была теплая, подернутая рябью влага, в которой не было видно дна.
Этот внезапно открывшийся в нем мечтатель испугал меня: ведь отец всегда казался таким прагматичным, способным справиться с любыми встречавшимися трудностями. А потом мне стало страшно за него, и я понадеялся, что прагматичная часть натуры всегда поможет ему, как бы ни повернулась жизнь, и что мечты будут посещать его только во сне, когда не смогут причинить ему вред.
Мы услышали, как нас зовет Изабель, и повернули обратно к деревне.
– Я знаю, каково это – быть нежеланным возлюбленным чужой дочери, – сказал он.
Свадебная церемония проводилась по китайскому обряду. Мин, наряженную в темно-красное с золотом традиционное длинное платье, спрятали под пологом из красной вуали и танцующих бахромчатых кистей. В ярко-красном деревянном паланкине ее отнесли к дому жениха, где она преклонила колени перед его родителями, подала им чай и пообещала повиноваться. Когда невеста проходила мимо меня, ее голова повернулась – и, зная, что под вуалью она на меня смотрит, я шевельнул губами, желая счастья. Она едва заметно наклонила голову и пошла дальше.
Изабель улыбнулась мне, и я сказал: «Все будет хорошо». Она сжала мою руку.
Свадебный обед был шикарным, как того требовало лицо. Мы вошли в дом деревенской общины и уселись за один из сорока столов, гадая, во сколько обошлось дядюшке Лиму все это изобилие. Изабель выхватила меню, лежавшее в центре стола.
– Что здесь написано?
– Жареный молочный поросенок, суп из акульих плавников, рыба на пару с имбирем, морские ушки, жареный цыпленок в кунжутном соусе, жареная утка в мандариновом соусе. Почти все что угодно. – Знание японского помогло мне расшифровать китайские иероглифы.
Раздались громкая музыка китайского оркестра и взрывы хлопушек. Два свободных места за нашим столом заняли Таукей Ийп с Коном. Я отложил меню, радуясь встрече с другом. Он тоже был одет в строгий костюм, но своего любимого белого цвета.
Кулисы деревянной сцены открылись, и началась опера. Звуки эрху и пипы[74], сопровождаемые ударами цимбал и барабанов, соревновались с высокими, «кошачьими» голосами певцов. Когда они царапнули особенно высокую ноту, отец подавил кислую гримасу, и мы все рассмеялись.
– Простите, – сказал он Таукею Ийпу, заливаясь краской.
– Я могу смело предположить, что вы совсем не знаете, о чем эта опера? – весело спросил тот.
Отец покачал головой.
– Это одна из самых популярных наших опер, «Влюбленные-бабочки». Сюжет очень трогательный.
Изабель наклонилась вперед со словами:
– Пожалуйста, расскажите.
– Однажды в Китае, много династий назад, жила одна девушка, госпожа Чжу, которая хотела учиться в школе высоко в горах. Конечно, раз она была девушкой, учиться ей было непозволительно. Она должна была оставаться дома, чтобы заботиться о семье, а потом – о муже, которого родители для нее выберут.
– Эту традицию надо было бы сохранить, – заметил я, широко улыбнувшись Изабель.
– Тихо, Филип, – сказала она.
– Госпожа Чжи была решительной девушкой, Изабель. Совсем как вы, как я слышал. – Глаза Таукея Ийпа сощурились в добродушной насмешке.
– Продолжайте, старина, – сказал отец, скрестив руки на груди и облокотившись на спинку стула.
Изабель, нахмурившись, взглянула на отца.
– Пожалуйста, расскажите, что было дальше, Таукей Ийп.
– Как я сказал, госпожа Чжи знала, чего хотела. И, обманув родителей и нарушив обычаи, она переоделась в мужское платье и поступила в школу. И там влюбилась в другого ученика, Ляна, который понятия не имел, кем она была на самом деле. В конце трехлетнего обучения они прощаются в павильоне в восемнадцати милях от школы, и госпожа Чжи говорит Ляну, что хочет, чтобы тот женился на ее младшей сестре. Она просит его приехать к ним в дом через год и попросить ее руки. В назначенное время Лян приехал и обнаружил, что никакой сестры нет и что на самом деле это госпожа Чжи хотела выйти за него замуж. Она открыла ему свою тайну, и он влюбился в нее. Это была встреча родственных душ, и госпожа Чжи с Ляном знали, что каждый из них нашел в другом того, кто последует за ним даже за грань смерти, через все последующие жизни.
Их родители скоро узнали об уловке госпожи Чжи, и ее семья была опозорена. Возлюбленных разлучили. Госпожу Чжи и Ляна заперли каждого в своем доме. Для госпожи Чжи быстро нашли мужа, чью семью не смутил скандал. Лян тосковал по ней. Он заболел и умер.
Госпожа Чжи услышала эту печальную новость в день своей свадьбы и бросилась к могиле Ляна, где рыдала так сильно и долго, что даже небеса сжалились. Небо закипело тучами и потемнело, поднялся ветер. Такой бури никто никогда раньше не видел. Прогремевшая молния разверзла могилу Ляна, и госпожа Чжи бросилась в нее как раз в тот миг, когда ее родители со свадебной процессией добрались до могилы.
Из могилы вылетела пара бабочек. Порхая рядом друг с другом, они поднялись высоко в небо, наконец-то получив возможность быть вместе, и оставили позади все печали этого мира.
– Какая ужасная постановка для свадьбы, – сказал отец.
Рассказ пробил брешь в его памяти, напомнив о позабытой страсти к бабочкам и о том, во что она обошлась ему самому, моей матери и мне.
Я знал, что быстро подавленная печаль отца не ускользнула от Таукея Ийпа. Он тихо сказал:
– Ах, Ноэль, вы упустили самое главное. Эта легенда прекрасна. О чем она нам говорит? О том, что любовь найдет свой путь, несмотря на препятствия. Она говорит о том, что любовь может выйти за границы времени и продолжать жить, когда не станет ни вас, ни меня. Это самое подходящее напутствие для свадьбы; да, впрочем, и для всей жизни тоже, разве вы не согласны?
Вспомнив слова Эндо-сана, я всей душой с ним согласился.
После того как подали последнее блюдо из жареных пирожков со сладкой бобовой пастой, мы с Коном вышли из зала. Высоко над нами плыло солнце, лучи пробивались сквозь разрывы в розоватой гряде облаков, словно пальцы, которые окунают в море, чтобы узнать, теплая ли вода.
Мы пошли по пыльным деревенским улицам. Вокруг не было ни души, все продолжали угощаться едой и щедрой выпивкой, которой неизменно сопровождались все свадебные банкеты. Дворняги, бегавшие вокруг нас, когда мы только приехали, принюхиваясь к нашему незнакомому запаху, теперь все до единой уснули под крыльцами домов и дергали ушами, отгоняя мух, которые пытались залететь в их сны.
Дойдя до кромки воды, мы остановились, наслаждаясь ветром. Мы сняли ботинки, ступив на грубый песок, похожий на раскаленную рисовую шелуху. В зале было очень жарко, и я выпил слишком много бренди.
В своем совершенно белом наряде Кон казался олицетворением чистоты; белизну нарушал только красный галстук, вздымавшийся, как рассерженная змея, при каждом порыве ветра.
– Ты так и не ответил, – сказал он с некоторым упреком в голосе. – Ты будешь вступать в сто тридцать шестой отряд?
– Прости. Я не смогу пойти с тобой. Мне нужно остаться. Мне необходимо убедиться, что моей семье ничто не угрожает, и я буду спокоен, только если останусь с ними. Если я застряну в джунглях, то сойду с ума от беспокойства.
На его лице отразилось разочарование, и я почувствовал, что не оправдал его ожиданий.
– Ты был у Танаки-сана. Он рассказал мне о вашем разговоре.
Я сделал вялую попытку объяснить, в каких обстоятельствах оказался. Он прервал меня и тихо сказал:
– Не слишком об этом беспокойся. Конечно же, ты прав. Твоя семья без тебя не справится.
Я кивнул, благодаря друга за то, что он все понял, несмотря на разочарование. Это была одна из удивительных черт Кона – он столько всего понимал без слов.
– Ты понимаешь, что, когда японцы займут Пенанг, мой отец больше не сможет защищать господина Хаттона? Что охрану придется снять?
– Естественно. Им ведь нужно будет защищать собственные семьи. Именно поэтому я должен остаться. Я уверен, что Эндо-сан ничего не знал о покушении на отца, но в Куала-Лумпуре есть некий Саотомэ – он уже давно присматривается к нашей компании.
Мы какое-то время сидели молча. Я наслаждался обществом Кона и радовался, что познакомился с ним, потому что он стал мне ближе обоих братьев.
– Мы еще увидимся до твоего отъезда? – спросил я.
Сидеть у моря было так безмятежно здорово, что мне захотелось продлить наше с ним пребывание в этой деревне, такой далекой от забот остального мира.
– Вряд ли, – ответил Кон.
– Наверное, это будет нарушением правил безопасности, но ты дашь мне знать, куда тебя направят?
– Я попробую, – сказал он.
То, что я сохраню его местопребывание в тайне, было ясно без слов. Я протянул ему руку, и он обхватил ее своими.
– Береги себя, брат.
– Хорошо. И ты не лезь на рожон, – мой голос стал напряженным. – Я помолюсь за тебя в храме.
Он улыбнулся:
– Будь осторожен, ты превращаешься в китайца.
Подумав о двойственности жизни, я спросил больше у себя самого, чем у кого-то:
– Это ведь не так уж и плохо, правда?
Мин переоделась в ярко-красное ципао и вместе с мужем ходила от одного стола к другому, благодаря гостей за то, что те почтили их своим присутствием. У каждого стола мужу приходилось поднимать тост, и, когда они добрались до нас, он был уже довольно пьян.
– Это Ахок, – сказала Мин, потянув его за плечо и широко улыбнувшись Изабель. Его имя означало «счастливый», и в тот день, когда он стоял рядом с Мин, я думал, что ему действительно повезло. Он был коренастым, с короткими непокорными волосами, торчавшими в разные стороны, и с кожей, потемневшей от ежедневной работы на рыболовном траулере. Длинные руки бугрились мускулами, и я сразу представил, как он стоит в лодке, упершись ногами в палубу, и вытягивает улов. Он был совсем не похож на своего отца.
– Поздравляю, – сказал отец, пожимая ему руку.
– Спасибо вам за добрые пожелания, – сказала Мин и улыбнулась мне: – Все хотят с вами познакомиться. Спрашивают: «Кто этот необычный юноша?»
– Можешь им рассказать про меня. Но только хорошее, учти.
– Уже рассказала.
– Что ж, уже поздно, и нам пора ехать. Пусть у вас будет много детей и счастья.
Она снова улыбнулась и перешла к другому столу. Я подумал, что мы вряд ли еще увидимся. Теперь у Мин была своя жизнь в удочерившей ее деревне.
Уже сидя в машине, когда мы выезжали из деревни, я снова пожелал им всем счастья, прочитал про себя молитву, в которой упомянул всех, кого знал, даже Эндо-сана. Я молился так истово, так ревностно, что, открыв глаза, почти ожидал увидеть, как мои мольбы обрели осязаемую форму и стоят, охраняя нас, как гигантское святилище, вздымавшееся над морем где-то у берегов Японии. Я молил богов, покровительствовавших Пенангу и его жителям, никогда не терять своей неослабной бдительности.