— Я хочу лететь с тобой.
— Будет холодно.
— Все равно я хочу лететь с тобой.
— И продувать будет, и масло кругом, и шум такой, что даже думать невозможно.
— Я знаю, я пожалею о том, что на это решилась. Но все равно, хочу лететь с тобой.
— И ночевать придется под крылом, в дождь и в грозу — прямо в грязи. А питаться — в крохотных кафе небольших городишек.
— Знаю.
— И никаких жалоб. Ни единой.
— Обещаю.
Итак, после несчетного количества дней молчаливых колебаний, моя жена, наконец, решилась заявить, что желает отправиться в передней кабине моего странника-биплана — с ревом и сквозняком — в полет длиной в тридцать пять сотен миль. Через весь гористый Запад и Великие равнины к холмам Айовы и обратно в Калифорнию через Скалистые горы и Сьерра-Неваду.
У меня вполне были причины на то, чтобы предпринять этот перелет. Один раз в год тысяча с лишним медленных громыхающих машин — арфоподобных из-за множества струн-растяжек, стоек и распорок, антикварных принадлежностей древних небес — слетались отовсюду на травяной ковер в самом центре летней Айовы. Это было место, где летчики делились друг с другом своими матерчатоаэролаковыми радостями и брызго-масляными горестями, радуясь встрече с друзьями — такими же помешанными на аэропланах и в них влюбленными. Все эти люди — одна семья, и я тоже принадлежу к ней. Мне необходимо было встретиться с ними со всеми, это и было причиной, побудившей меня отправиться в путь.
Бетт было гораздо труднее на это решиться. Когда она договаривалсь о том, чтобы в течение этих двух недель за детьми присматривали, ей пришлось признать, что она отправляется со мной, потому что ей хочется лететь, потому что это будет занятно, потому что после она сможет сказать: «Я это сделала». Конечно, для принятия решения ей потребовалось определенное мужество, однако меня не оставляли сомнения относительно того, сможет ли она справиться с задуманным, ибо я был твердо убежден: она понятия не имеет обо всем том, с чем ей предстоит столкнуться во время перелета.
Мне уже приходилось совершать дальний перелет на этой машине. Я перегонял самолет в Лос-Анжелес из Северной Каролины, через неделю после того, как купил его у там одного коллекционера старинных аэропланов. За тот полет со мной приключилась одна небольшая авария и одна поломка двигателя, в течение трех дней я промерзал буквально до костей, два дня летел над пустыней в такую жару, что двигатель грелся почти до предельно допустимых температур. Я вступал в сражения с ветрами, гнавшими аэроплан назад. Однажды мне пришлось лететь под плотным покровом тяжелой облачности так низко, что самолет время от времени цеплял колесами верхушки деревьев. Короче, в тот раз я натерпелся более чем достаточно. Теперь же предстоявший перелет был на тысячу миль длиннее, и лететь я должен был не один, а с женой.
— Ты уверена, что желаешь принять в этом участие? — спросил я, выкатывая биплан из ангара, когда первые лучи солнца из-за горизонта коснулись края предрассветного неба. Она усердно возилась со спальными мешками, упаковывая что-то в комплект для выживания.
— Уверена, — бесстрастно ответила она.
Должен признаться, где-то внутри я был снедаем жутким любопытством относительно того, удастся ли ей совладать со всей этой ситуацией. Ни ее, ни меня никогда особенно не привлекали приключения в поле и жизнь без привычных удобств. Нам нравилось читать, время от времени ходить в театр и, поскольку я был военным летчиком, летать. Мне нравился мой аэроплан, однако мне приходилось считаться с его возможностями. Дело в том, что всего лишь за день до вылета я закончил ремонтировать двигатель, и это была пятая серьезная неисправность за последние пять месяцев. Я надеялся, что покончил наконец со всеми причинами возможных поломок, но тем не менее дал себе зарок лететь так, чтобы в случае выхода двигателя из строя всегда иметь возможность спланировать и приземлиться на какой-нибудь ровной площадке. И я вовсе не был уверен, что нам удастся осуществить всю эту затею с Айовой. Шансы были примерно пятьдесят на пятьдесят.
Но решимость ее была непоколебима.
— Вот теперь-то, — думал я, вдыхая в старенький двигатель оглушительное чихание его синевато-сизодымной жизни и проверяя показания приборов, — мы и поглядим, что за человек та женщина, на которой я женился семь лет назад.
Для Бетт, в здоровенной шубе поверх летного костюма образца 1929 года прихваченной привязными ремнями к сиденью открытой передней кабины, началось испытание. Поток воздуха, отбрасываемый винтом, уже хлестал ее по лицу.
Спустя полчаса, когда температура окружающего воздуха опустилась до двадцати восьми градусов (2 °C), к нам присоединились еще два старинных самолета — монопланы с закрытыми кабинами. Я знал, что в обеих моделях установлены обогреватели. Помахав друзьям, я пристроился к ним на высоте пяти тысяч футов и скорости в девяносто миль в час. Я был им рад: если двигатель заглохнет, мы будем не одни.
Мы шли в нескольких ярдах от них, и мне было видно, что жены пилотов в кабинах были одеты в юбки и легкие блузки. Меня же под кожаной курткой с шарфом била крупная дрожь, и я задавал себе вопрос: интересно, раскаивается Бетт в своем решении или еще нет?
Несмотря на то, что расстояние между нашими кабинами составляло всего три фута, из-за яростного ветра и рева двигателя мы не могли расслышать друг друга, даже вопя что есть мочи. Ни радио, ни проводной бортовой связи у нас не было. Когда нужно было перекинуться словом-другим, приходилось прибегать к языку жестов или передавать друг другу вырываемый ветром из рук клочок бумажки с нацарапанными на нем пляшущими буквами.
И тут, в то самое время, когда я, дрожа, размышлял о том, готова ли моя зачехленная в кучу одежек жена признать, что сделала глупость, она потянулась за карандашом.
— Ну вот, — подумал я, пытаясь угадать, что она напишет, — «С меня довольно!», или «Холодина невыносимая!»
Вырывавшийся из рта пар дыхания мгновенно уносил ветер. А может быть, просто:
— Извини меня!
Все зависит от того, насколько ее одолел ветер и как глубоко успел проникнуть мороз. Ветровое стекло перед нею было покрыто мельчайшими брызгами грязного масла. Когда она обернулась, чтобы вручить мне записку, я увидел такие же брызги на ее ветрозащитных очках. Тонкими пальцами в кожаной перчатке она протянула мне из огромного мехового рукава записку. Зажав ручку между колен, я взял измятый клочок бумаги. Мы отлетели от дома всего на сто пятьдесят миль — еще не поздно было вернуться и оставить ее там. На бумажке было написано одно-единственное слово:
— Здорово!
И маленькая улыбающаяся физиономия рядом.
Бетт смотрела, как я читаю. Когда я поднял глаза, она улыбнулась.
Ну и что прикажете делать с такой женой? Я улыбнулся в ответ, откозыряв ей приложенной к шлему рукой в летной перчатке.
Через три часа, после короткой остановки для заправки, мы оказались над самым сердцем Аризонской пустыни. Был почти полдень и даже на высоте пяти тысяч футов стояла жара. Шуба Бетт громоздилась на сиденьи рядом с нею горой, мех на вершине которой трепетал в струе ветра. В миле под нами расстилалась ярчайшая иллюстрация значения слова «пустыня». Голые изъеденные ветром и перепадами температуры камни, мили и мили песков — абсолютно и безнадежно пустых. Если бы двигатель решил вдруг заглохнуть, с посадкой на песок не возникло бы никаких проблем. И самолет остался бы ни капельки не поврежденным. Однако жара внизу была испепеляющая, горячий воздух дрожал и переливался, и я с благоговением вспомнил о канистре воды, упакованной нами в комплект для выживания.
И тут меня вдруг пронзила запоздалая мысль. По какому праву я позволил своей жене занять место в передней кабине? Если заглохнет двигатель, она окажется в пяти сотнях миль от дома и детей, один на один с хрупким крохотным бипланом в самой середине величайшей пустыни Америки. С песком и змеями, и слепящей белизной солнца, без единой травинки, без единого деревца насколько хватает глаз. Каким слепым, бездумным, безответственным должен быть муж, позволивший своей жене — совсем молоденькой — подвергнуться всем этим опасностям. Пока я донимал себя подобными размышлениями, Бетт обернулась ко мне и показала рукой в перчатке — «гора» — сложив пальцы вместе и направив их вверх. Затем она нахмурилась, давая понять, что гора внизу отличается особой неприветливостью, и указала вниз.
Она была права. Однако гора выглядела всего лишь немногим более сурово, чем вся остальная поверхность мертвой земли под крыльями.
Правда, благодаря горе мне удалось найти себе оправдание. Та, кого я так старался уберечь и укрыть в надежности домашнего уюта, открывала для себя мир, рассматривая землю этой страны в ее истинном облике. И пока она видела ее такой, пока во взгляде ее светилась радость, а не страх, благодарность а не тревога — я был прав в том, что взял ее с собой сюда. В то мгновение я радовался тому, что она отправилась в это путешествие.
Аризона проплывала под нами, и в какую-то минуту пустыня внизу как по мановению волшебной палочки уступила место возвышенностям, поросшим клочками соснового леса, речушкам и лугам с разбросанными то тут, то там уединенными ранчо.
Биплан мягко скользил сквозь небо, но я ощущал некоторое беспокойство. Что-то не то происходило с давлением масла. Оно медленно упало с шестидесяти фунтов до сорока семи. Еще в пределах нормы, однако все равно нехорошо давление масла в самолетном двигателе должно быть очень устойчивым.
Бетт спала у себя в передней кабине, ветер перекатывался через ее голову и теребил шерсть на макушке шубного холма. Я был доволен тем, что она заснула, и сосредоточился на воспроизводимых в уме схемах устройства старенького движка, пытаясь вычислить, в чем дело. И тут двигатель заглох в двух тысячах футов над поверхностью земли. Образовавшаяся тишина казалась чем-то настолько неестественным, что Бетт проснулась, ища глазами аэропорт, в котором мы, как она решила, приземляемся.
Аэропорта не было. Мы были отделены от него расстоянием никак не меньшим, чем пятьдесят миль, и чем дольше я сражался с мотором, возясь с органами управления, тем однозначнее осознавал, что до аэропорта нам не дотянуть.
Биплан вываливался из неба, довольно быстро теряя высоту. Я помахал крыльями нашим друзьям, давая понять, что у нас возникли некоторые затруднения. Оба пилота немедленно развернулись и направились к нам, но сделать они ничего не могли, разве что наблюдать, как мы снижаемся.
Горы впереди и сзади были сплошь покрыты лесом. Мы планировали в узкую долину, на краю которой стояло ранчо и виднелся окруженный изгородью луг. Я повернул к лугу — единственной во всей долине полоске ровной земли.
Бетт взглянула на меня, выгнув вверх брови в немом вопросе. Она отнюдь не выглядела испуганной. Я кивнул, давая ей понять, что все нормально и что мы приземляемся на лугу. Я вполне готов был позволить ей испугаться, поскольку сам на ее месте едва ли преминул бы это сделать. Ведь для нее это была первая вынужденная посадка. Для меня — шестая. Некоторая часть меня критически наблюдала за ее поведением — как она отнесется к остановке двигателя. Ведь если верить газетам, за этим событием всегда с роковой неотвратимостью следует чудовищная катастрофа и гигантские заголовки на первой полосе.
Там было два поля — одно рядом с другим. Сделав один круг над ними, я выбрал то, которое показалось мне более ровным. Вопросительно подняв брови, Бетт указала в сторону второго поля. Я отрицательно покачал головой. Что бы ни означал твой вопрос, Бетт, мой ответ — нет. Дай я сперва посажу машину, а потом будем разговаривать.
Быстро теряя высоту, биплан скользнул вниз, пересек ограду и тяжело рухнул на землю, один раз подпрыгнул, снова приземлился и, трясясь и громыхая, покатился по изрытому твердому полю. Я очень сильно надеялся на то, что ни в одной из колдобин на пути самолета не отдыхала в блаженной расслабленности корова. Я заметил нескольких на склоне холма, когда заходил на посадку. Прошло еще несколько секунд и коровий вопрос превратился в чисто умозрительную абстракцию, потому что самолет, в последний раз качнувшись, остановился. С невозмутимым спокойствием я ждал вопросов жены, которые должны были возникнуть после ее первой вынужденной посадки. Я пытался предугадать, что она скажет:
— «И это твоя Айова?», или «Ты не знаешь, где находится ближайшая железнодорожная станция?», или «Что же теперь делать?»
Подняв на лоб очки, она улыбнулась:
— Ты что, не заметил аэропорт?
— ЧТО!!!
— Аэропорт, милый. Вон то маленькое поле — неужели ты не видел? Там и конус ветровой торчит.
Она спрыгнула на землю:
— Во-о-н там, видишь?
Там действительно возвышалась мачта с конусом. Единственным моим утешением могло служить лишь то, что единственная земляная взлетнопосадочная полоса казалась даже более короткой и неровной, чем поле, где мы находились.
Та часть меня, которая оценивающе присматривалась к моей жене — а в тот миг часть эта была всем мной без остатка — громко расхохоталась. Передо мной стояла совершенно незнакомая мне девушка. Очень молодая и очень красивая — с лицом, сплошь вымазанным маслом, кроме светлого отпечатка летных очков вокруг глаз — она улыбалась мне озорной и немного ехидной улыбкой. Никогда и никем я не был настолько безнадежно, до полной беспомощности очарован, как в тот день — этой невероятной женщиной.
Не было никакой возможности объяснить ей, насколько блестяще она прошла испытание. Экзамен был закончен в тот же миг, а журнал для отметок выброшен прочь.
На секунду земля вздрогнула, когда самолеты наших спутников пронеслись над нами на бреющем полете. Мы помахали им, давая понять, что с нами все в порядке и что биплан цел. Они сбросили записку. В ней говорилось, что если нам нужна помощь, мы должны им просигналить знаками, и тогда они тут же сядут. Я махнул им, чтобы они продолжали свой путь. Мы находились в хорошей форме, а в Фениксе у меня было несколько друзей-авиаторов, которые могли помочь разобраться с двигателем. Монопланы еще раз прошли над нами, покачали крыльями и исчезли за вершинами гор на востоке.
В ту ночь, после того, как двигатель был отремонтирован, состоялось мое знакомство с прекрасной молодой женщиной, летевшей в передней кабине моего самолета. В морозной темноте прозрачной ночи мы расстелили спальные мешки, забрались в них — голова к голове, ноги в противоположные стороны — и, вглядываясь в сверкающий вихрь центра галактики, толковали о том, каково оно — быть существами, живущими на краю такого немыслимого скопления солнц.
Биплан вернул меня во времени в его собственный 1929 год. Окружающие холмы стали холмами 1929 года, и солнца в непостижимой бесконечности солнцами 1929 года. Я узнал, что ощущает путешествующий во времени, попадая во времена, когда не был еще рожден и влюбляясь там в стройную темноглазую красавицу в летном шлеме и ветрозащитных очках. И я понял, что обратный путь в мою собственную жизнь закрыт для меня навсегда. Мы спали в ту ночь на самом краю нашей таинственной галактики — прекрасная незнакомка и я.
Уже без монопланов рядом, в одиночестве, наш биплан пророкотал над Аризоной и оказался в небе штата Нью-Мехико. Перелеты были длинными и трудными: четыре часа в кабине, короткая остановка — бутерброд, бак горючего, кварта масла — и снова полет. В измятых ветром записках, которые передавала мне жена, сквозил ум — такой же изысканно-ясный и безупречный, как ее тело.
«Солнце похоже на красный шарик, который выскакивает из-за горизонта, словно мальчишка там отпустил ниточку».
«Оросительные разбрызгиватели ранним утром похожи на пушистые перышки, которыми равномерно утыкано все поле».
Десять лет я летал, и десять лет на все это смотрел, но ни разу не видел, пока человек, никогда ранее ничего этого не видевший, не выделил для меня эти картинки рамками записок на клочках бумаги, переданных из передней кабины.
«Неправильной формы ранчо Нью-Мехико постепенно переходят в шахматную доску Канзаса. А верхушка Техаса проскакивает инкогнито где-то в промежутке. Ни тебе фанфар, ни вышки нефтяной — никаких отметок».
«Кукуруза от горизонта до горизонта. Как миру удается поедать столько кукурузы? Кукурузные хлопья, кукурузный хлеб, кукурузное печенье, воздушная кукуруза, кукурузный пудинг, кукурузное масло, кукурузные чипсы, кукурукурузаза».
Время от времени — вполне практический вопрос.
«Во всем небе — одно-единственное облако. Почему мы направляемся прямо к нему?» Отвечаю пожатием плеч. Она отворачивается и продолжает наблюдать и размышлять.
«Занятно обгонять поезд, когда одновременно виден и тепловоз, и хвост».
Посреди прерии возникает большой город и в дрожащем мареве величественно плывет к нам от горизонта.
«Что за город?»
Отчетливо шевеля губами — чтобы она могла прочитать по их движениям выговариваю название.
Она прижимает к моему ветровому стеклу бумажку с написанным на ней «ХОМИНИ?» Я отрицательно качаю головой и проговариваю слово еще раз.
«ХОМЛИКК?»
Я повторяю еще раз — ветер уносит слово прочь.
«ЭМЭНДИ?»
«ОЛМОНДИК?»
«ОЛБЭНИ?»
«ЭЙБЭНИ»
Я продолжал проговаривать слово — все быстрее и быстрее, менее и менее четко.
«ЭЙБИЛИН!»
Я кивнул, и она принялась глядеть вниз на город под крыльями, имея теперь возможность как следует его исследовать.
Три дня биплан летел на восток, удовлетворенный тем, что ему удалось переместить меня в его время и представить этой шустрой юной леди. И ни разу больше двигатель не заглох и не дал сбоя, даже когда на подлете к Айове на него обрушился ледяной ливень.
«Мы что, собираемся сопровождать эту грозу до самой Оуттумвы?»
В ответ я мог только кивнуть и вытереть с очков брызги.
На слете я встретил друзей со всей страны. Жена — тихая и счастливая все время была рядом. Она почти ничего не говорила, но внимательно ко всему прислушивалась, и ясные ее глаза подмечали каждую мелочь. Казалось, ей доставляет радость полуночный ветер, трепещущий в ее волосах.
Через пять дней мы отправились домой. Меня беспокоил скрытый страх ведь мне предстояло вернуться к жене, с которой я больше не был знаком. С насколько большим удовольствием я стал бы скитаться по стране со своей новой женой-возлюбленной!
Первую записку я получил от нее над равнинами Небраски, после того, как мы отлетели от Айовы уже на несколько часов.
«На слет собираются личности. Об этом говорит все — и то, где они бывали, что совершили, что знают, что планируют на будущее».
Потом она долго молчала, глядя на два других биплана, с которыми мы возвращались на Запад, каждый вечер звеном из трех машин скользя сквозь неподвижность пламенеющего заката.
Наконец пришел тот час — он не мог не прийти рано или поздно — и мы во второй раз пересекли горы и пустыни, оставив брошенный ими нам вызов безмолвно лежать, обратясь в бесконечность небес. Последняя ее записка была следующей: «Я думаю, Америка станет более счастливой страной, если каждый ее житель по достижении восемнадцати лет проделает воздушное путешествие над всей ее территорией».
Наши спутники покачали на прощание крыльями и круто отвернули от нас в направлении своих аэропортов. Мы были дома.
В очередной раз биплан вернулся в свой ангар. Мы сели в машину и молча поехали домой. Мне было грустно, как бывает грустно всякий раз, когда закрываешь прочитанную книгу и неизбежно прощаешься с героиней, в которую успел влюбиться. Не важно, настоящая она или нет, просто хотелось бы побыть с ней подольше.
Я вел машину, она сидела рядом. Но через несколько минут все это должно было закончиться. Разметанные полуночным ветром волосы будут собраны в аккуратную прическу, и она снова сделается центром приложения запросов своих детей. Она вновь войдет в мир домашнего уюта, мир повседневности, в котором ни к чему разглядывать что-либо ясными глазами, незачем ни рассматривать сверху пустыню и горы, ни противостоять величественным ветрам.
Но книга все же не совсем закончилась. В потоке дел и суеты в самый странный и неожиданный миг юная леди, которую я открыл для себя в 1929 году и в которую влюбился еще до своего рождения, вдруг бросает на меня озорной взгляд, и я вижу слабый след масляных брызг вокруг ее глаз. И тут же она ускользает — прежде, чем я успеваю вымолвить слово, поймать ее руку и воскликнуть:
— Постой!