В целом суждения относительно Дария III, сформированные греко-римскими авторами, практически не отличаются между собой. Последний Великий царь совершенно не воплощает первейшего качества вождя: быть лидером, то есть тем, кто умеет отрешиться от своих обычных удобств, чтобы жить как рядовой солдат умеет принять правильное тактическое и стратегическое решение, как только ситуация меняется кто в первых рядах ведет свою колесницу и поднимается в атаку. Напротив, именно он первый показал спину врагу, именно его позорное бегство привело к поражению всей его армии; он тот, кто воспользовался жертвой своих приближенных, чтобы ускользнуть от своей судьбы.
Такое представление становится еще более выпуклым вследствие систематического противопоставления с Александром, который является знаковой фигурой героя и с которым Дария постоянно сравнивают. Оно закрепляется также благодаря писательскому дару наших авторов, которые на протяжении своих рассуждений расставляют множество риторических ловушек для Дария. И наконец, дело еще и в том, что образ Дария находится в общем ряду изображений "Великих персидских царей", создававшихся на протяжении классической эпохи и возобновленных в эллинско-римскую эпоху, и повторно всплывших в наши дни, в период очередного увлечения Востоком. Особенно многочисленные в римскую эпоху, сборники exempla, разумеется, сыграли главную роль в распространении этого образа, так что даже относительно мало описанный в этих анекдотах и специфических фаблио Дарий III вполне соответствует негативному образу, созданному предшественниками. Именно устойчивостью восприятия этого образа объясняется тот факт, что, суждение о Великом царе столь негативно даже у тех римских авторов, которые, напротив, стремятся к тому, чтобы показать серьезные пороки и недостатки Александра.
Со стороны персидских авторов отношение к фигуре царя ничем не лучше. В противоположность своему отцу, Дара (Дарабу) - хорошему царю, Дара не управляет согласно традиционным правилам, и потому всеми отвергаем. Такова главная причина поражения, так как она напрямую вытекает из присоединения к Искандеру множества приближенных Дара, утомленных и раздраженных поведением царя. Без сомнения, фатальная измена и его убийство двумя "министрами" осуждается, но в то же самое время это событие трактуется в более широком политическом смысле, что делает Дара настоящим виновником разлада, ослабившим свой собственный лагерь.
Столь явное негативное суждение тем более поразительно, что в персидской и арабо-персидской традиции Александр/Искандер не восхваляется безоговорочно. Не только в сасанидских текстах имеются следы жесткого осуждения Александра - ввиду разрушений и несчастий, которые он принес в Иран, - но и персидские, и арабо-персидские тексты также часто направлены против этого персонажа, по крайней мере на этапе его борьбы с Дара. В частности, знаменателен тот факт, что огромное количество авторов не делает из Искандера героя сражений, но, напротив, они приписывают его победы сознательному использованию измены в лагере Дара. И если, при помощи мнимого родства с последним Великим царем, которое оправдывает финальную сцену братского признания, Искандер, так сказать, включается в иранскую историю, тем не менее он является в ней "аутсайдером": доказательством тому служит легенда об Ардашире, в которой распространяется выдумка о прямой родственной связи между Дара и первым Сасанидом, и которая, в силу этого, устраняет Искандера из царской династической цепочки, или по крайней мере упоминает его в скобках.
Все сюжетные параллели и подобия, которые мы можем отметить, не свободны от влияния "Романа об Александре" на персидскую литературу. Совпадения происходят, во-первых, вследствие самой природы рассказов, описывающих Александра и Дария, и философско-политических размышлений, которые связаны с этими рассказами. То, что мы читаем у Арриана, Квинта Курция и их коллег, не является результатом исторических исследований, проведенных на основании идентифицированных и засвидетельствованных документов, прочитанных на базе критического метода, правила и процедуры которого приняты теперь всеми. В той части их произведений, которая относится к войне и сражениям между Александром и Дарием, цель авторов римской эпохи состоит не в том, чтобы анализировать события, а в том, чтобы вынести нравственное суждение (или нравоучительное) с точки зрения закодированного представления о хорошем царе и исключительном военачальнике. В данном случае мы в наименьшей степени имеем дело с историческими трудами; в основном речь идет об учебниках, иллюстрированных анекдотами, которые могли бы быть озаглавлены: "О царской власти Александра, изображенной его действиями".
Помимо внутренних противоречий, создаваемых этим жанром у того или другого автора, он предполагает и постоянное противопоставление между историческим героем, рыцарем без страха и без упрека, хорошим царем - и контргероем: плохим царем, неспособным достойно нести звание монарха. И вместо того чтобы вставить образ Дария в непрерывный, исчерпывающий и точный рассказ, который придал бы персонажу смысл и личные черты, Дарий выведен в неполных, раздробленных повествованиях, подписываемых главным образом exempla и апофтегмами, в которых ему приписываются недостатки, причем они постоянно упоминаются в противопоставлении с бесподобными достоинствами "македонского героя".
Иранские легенды существенно не отличаются от сочинений греко-римских авторов. "Письмо Тансара" демонстрирует, что, начиная с сасанидской эпохи, "примерная" история Дара была встроена в рассуждение о правильной царской власти. Повторенная затем у Ибн Балхи в "Фарс-наме", монархическая басня сформирована вокруг отношений Дара-отца и Дара-сына с хорошим и плохим царским советником (Растин и Бири). Она была создана в Иране, ее никогда не было в истории Дария. Конечно, историческая судьба Дара сильно пострадала вследствие поражения от Александра, но редакторы осуждают царя главным образом с точки зрения незыблемости образа иранской царской власти, в который он не вписывается. Действия Дара измеряются не мерками личных способностей и военных неудач, но с точки зрения качеств, которые хороший царь должен уметь проявить по отношению к своим приближенным, к обществу в целом, и по отношению к богам. Подчеркивается его неспособность овладеть своими страстями и импульсами (в особенности гневом), прислушиваться к разумным советам, оставленным древними, и привлекать верность своих подданных. Дара в первую очередь осуждается за те долгие несчастья, в которые он вовлек Иран.
Чтобы успешно завершить эту обвинительную речь, редакторы нуждались в рабских заимствованиях в греко-римской литературе. Так что неудивительно, что у Арриана, в "Романе", так же как и в сасанидской и персидской литературе, мы обнаруживаем одинаковую характеристику хорошего и плохого царя: в контексте, в котором присутствуют Александр и Дарий, ключ успеха и провала находился, в частности, в умении или неумении царя объединять свою судьбу с судьбой своих приближенных и подданных. Плутарх выражает это следующим образом:
"Нет, это не Фортуна притягивает к хорошим царям его спутников, которые будут готовы подвергнуться ради них смерти и опасности, но любовь, которую внушает их мужество, подобная привлекательности, которая объединяет пчел вокруг их царицы и толкает их к тому, чтобы создать вокруг нее рой" [1].
Хороший царь - естественно, победитель; оставленный своими, побежденный - естественно, плохой царь: суть универсальна, монархическая мораль спасена!
Начиная эту книгу, я интересовался, в какой степени древние источники, касающиеся темы Дария/Дара, могут использоваться современным историком. Итог получился двойственным. С одной стороны, проведенный здесь анализ истории образов и представлений оказался плодотворным, но с другой стороны, он не сулит больших надежд тем, кто хотел бы вернуться к "реальности". Даже учитывая предварительные наблюдения, а именно - что любая попытка восстановления биографии иллюзорна, нельзя не констатировать, что в результате проделанной работы мы все еще не знаем, каким был Дарий. Возросло сомнение и в определении того, каким был "истинный" Александр - настолько кажется щекотливым и сложным установить методологическую и когнитивную связь между образами и реальностью.
Таким образом, можно ли сказать, что мы осуждены на то, чтобы видеть вместо Дария лишь силуэт, обезличенный, созданный из удобных обрывков поклонниками и льстецами Александра, который и сам-то сократился до размеров иконы? В значительной степени - да, без сомнения, так как отсутствие документальной базы остается непреодолимым препятствием. Чтобы понять решения, приписанные Дарию в ходе генерального сражения, идеально было бы располагать источниками, четко описывающими поведение, которому Великий царь должен был следовать в любых обстоятельствах войн и сражений. Но таких записей нет, так как замечательная надпись Дария I в Накш и - Рустам (DNb), где описываются царские достоинства бойца и военачальника, не дает никакого ключа, который мог бы дать нам четкую и реалистичную информацию о том, где тот или иной Великий царь находился во время боев. От идеального Дария I из Накш и - Рустам до нереального Дария III греко-римских источников мы просто переходим от канонического изображения царя к его негативной копии.
Понимание литературных и идеологических аспектов старинных источников не оправдывает предложения создать контр-изображение, которое явилось бы абсурдным и неприемлемым результатом упрощенного механического перевертывания. Наконец, обнаружение противоречий между Аррианом и представителями Вульгаты не позволяет дать какие-либо четкие заключения относительно "настоящего" Дария. Естественно, можно подчеркнуть явно подозрительный характер образа, созданного греко-римскими источниками, но, строго говоря, невозможно определить, в какой степени изображение извращает правду об историческом персонаже, так как мы не располагаем никакой бесспорной информацией об уже упоминавшейся "ахеменидской реальности".
Тем не менее не стоит опускать руки. В качестве последнего размышления относительно методики я хотел бы показать, начиная с часто повторяющегося мотива - "бегства Дария", - что в связи с острой недостаточностью информации в древних легендах можно использовать путь рассуждений, компаративистскую историю, которая может привести к иной интерпретации событий, чем та, которая столь широко распространилась в виде письменных и художественных материалов вследствие гегемонии греко-римских источников и в некотором смысле "подтверждена" иранской точкой зрения.
Для этого давайте вернемся к проблеме примеров. Унаследованная от mimesis Гомера - чаще всего при помощи Ксенофонта, - и ставшая основным принципом описания и объяснения не только деяний Александра и его приключений, но и объяснением "позорных" поражений Дария, героическая модель была еще в Античности поставлена под сомнение. Она используется в повествовательной практике, пусть даже в риторической форме, чтобы подчеркнуть - как отлично это делает Арриан в изобретенных им диалогах с Парменионом, - что Александр также может продемонстрировать способность к рассудительности, когда момент требует благоразумия и осмотрительности. Применение этой модели в отношении окружения Александра оспаривается в еще большей степени как официально, так и теоретически. Даже если бы было можно стать свидетелем дебатов, ведшихся в окружении Кира Младшего, эти рассуждения не касались бы напрямую ни практики, ни теории ахеменидской монархии. Тем не менее я убежден, что вполне возможно прояснить некоторые рассуждения о военной деятельности ахеменидского царя, тем более, что дебаты в византийских источниках практически слово в слово идентичны дебатам при сасанидском дворе.
Таким образом, я намереваюсь подвергнуть поборников и результаты обсуждения сомнениям, а затем сопоставить их с событиями такого же типа, происходившими в современной Франции, завершившимися воцарением Людовика XIV. В свою очередь - я очень на это надеюсь, - это погружение в компаративистскую историю позволит мне оправдать мою первоначальную гипотезу, то есть то, что существовал свод особых правил поведения Великого царя на войне, и что, таким образом, поведение Дария, в том числе его постоянные удаления с поля битвы, могут быть объяснены чисто персидской царской этикой.
То, что я только что назвал первоначальной гипотезой, было уже упомянуто в книге об иранских религиях, опубликованной в 1965 году и переведенной на французский язык в 1968 году. Гео Виденгрен рассмотрел в ней проблему в индоиранском контексте и предложил следующее решение. Согласно его мнению, персидский царь лично никогда не принимал участие в боях. В качестве примера он ссылается на Ксеркса, который, "усевшись на высоком троне, следил за сражением при Саламине", а также на Дария III:
"Спокойно стоя на своей боевой колеснице, Дарий III следит за ходом боев при Иссе и Гавгамелах. Когда сражение было проиграно, он убежал, так как его долг состоял не в том, чтобы сражаться, а в том, чтобы просто выжить, и затем продолжать править. Мы совершаем огромную ошибку, обвиняя его в трусости. Он совсем не трус. В "Махабхарате" Юдхиштира, образец для правителей, не принимает участие в бою; он довольствуется тем, что контролирует его и руководит им" (1968, стр. 179).
Поскольку это исследование было написано в форме вводного элемента повествования, в тексте нет предварительного анализа положения Дария во время обоих сражений [2], но в целом гипотеза Виденгрена весьма соблазнительна, что подчеркнул и С. Ниландер (1993). Она действительно позволяет лучше понять некоторые сообщения, приведенные авторами. Вульгаты: Дарий согласился оставить поле битвы при Гавгамелах только в результате настойчивости своих приближенных, озабоченных тем, чтобы сохранить жизнь царя.
Дело в том, что царь на самом деле является не просто верховной фигурой государства. Его значимость превышает его личную ценность ввиду его роли и его места в общем мироустройстве. Описывая порядок царского кортежа, выходящего из Вавилона, Квинт Курций дает точные указания относительно платья, которое надето на Дарий в этом случае:
"Одежда царя отличалась чрезвычайной пышностью: белая вышивка покрывала середину пурпурной туники; золотые ястребы на брошах, которые, казалось, нацелились на жертву своими клювами, удерживали прекрасную золотую мантию; на золотом поясе, завязанном по примеру женщин, была прикреплена кривая сабля, ножны которой были выложены драгоценными камнями. Диадема, знак царской власти, называлась по-персидски kidaris; это был заморский тюрбан белого цвета, охватывающий голову" [3].
Жорж Дюмезиль так прокомментировал этот текст [4]. Автор исходит из постулата, согласно которому выбор цветов несет определенный смысл; при выборе одежд речь не идет о фантазиях последнего Дария. Три цвета соотносятся с тремя функциями индоевропейского (индоиранского) царя: жрец, воин и крестьянин. Чтобы обосновать свою интерпретацию, Дюмезиль отсылает нас к другому иранскому тексту, где Ормузд надевает белую одежду, которая является признаком духовенства; второй персонаж носит одежду из золота и серебра, покрытую драгоценными камнями: речь идет о военной униформе; затем упомянута темно-синяя одежда, форма сельскохозяйственного рабочего. Три функции выражают единство всего общества, которое царь совмещал в своей личности. Об этом же говорит и знаменитая надпись Дария I, где царь возносит "трехфункциональную" молитву к Ахура-Мазда, прося его отклонить от Персии "вражескую армию, плохой год [то есть плохой урожай] и ложь (drauga) [то есть неверность и бунт] [5]. Царь не просто воин. Воплощая на земле образ великого бога Ахура-Мазды, он является поддержателем arta, то есть великого миропорядка внизу, имеющего прямую связь с божественным миром. У царя есть космологическая функция. Можно сказать, что равновесие мира зависит от личности царя и от его личных связей с богами. Царь - посреднике верхним миром, в том числе и во время войны: именно об этом говорит греческий текст, в котором тот же Дарий 1, чтобы спасти свою армию, измученную жаждой в безводной пустыне, возносит молитву иранскому богу бури, который затем приносит им благодатный дождь [6].
Как Кира у Ксенофонта и как Ксеркса у Геродота [7], Дария III сопровождают изображения богов: "Над царской палаткой сверкало изображение Солнца в хрустальной оправе... Впереди, на серебряных алтарях, несли огонь, почитаемый персами священным и вечным. Маги, шедшие впереди него, пели традиционный гимн". Там же находилась колесница, посвященная Ахура-Мазды, и колесница, посвященная Солнцу [8]. Это были божества предков, к помощи которых Дарий обращался перед битвами [9].
Присутствие богов, их алтарей и служителей культа в армиях Ксеркса в 480 году и Дария III в 333 году, а также присутствие царственных женщин Дария III в армии царя, равно как и в армии Хосрова I Ануширвана в походе против Армении в 576 году н.э. [10], определяют особенное положение Великого царя на войне, которое полностью ускользнуло от внимания древних авторов, озабоченных прежде всего тем, чтобы осудить громоздкость царского поезда, ссылаясь одновременно на моральные причины и на основания, относящиеся к организации тыла и снабжения. Поход Ксеркса в Грецию и поход Дария к Средиземному морю не сводятся к военной кампании в узком смысле этого слова. В зависимости от концепции политического пространства, имеющегося во многих обществах, восточных и средневосточных, военный поход является для царя возможностью посетить народы своей империи и возобновить связи власти и подчинения, собрать дары и дани, пошлины и подати, которые им обязаны платить, и в то же время произвести показное перераспределение богатств. [11]
Помимо множества документов о "царских поступлениях" в средневековой Франции, которое наводит на множество компаративистский размышлений, подобные принцип и практика известны и в сасанидскую эпоху, и они ясно описаны в тексте, приписываемом самому царю Хосрову Ануширвану (Хосрою):
"Я хотел, чтобы цари этих регионов [пересекаемых], которые получили от нас власть, знали бы, что мы были готовы безбоязненно встретиться с ними во время этой поездки; что мы имели средства это сделать, если бы только сочли это необходимым. [Я хотел] чтобы они были поражены зрелищем величия царей, огромного числа солдат, их подготовки и их вооружения, находящегося в отличном состоянии. Это зрелище побудило бы их сражаться с нашими врагами, и они соразмерила бы со своим могущество того, кто назвал их правителями, и оценили бы его на случай, если бы им пришлось обратиться к нему за помощью. Мы желали воспользоваться этой поездкой для того, чтобы распределить собственноручно между ними подарки и ягнят; для того чтобы предложить им возможность приблизиться к трону, и хотели оказать им честь, обратившись к ним с речью, так чтобы все эти милости увеличили их привязанность к нам, их набожность и их желание сражаться с нашими врагами. Еще я желал осведомиться о состоянии их крепостей и проверить это во время нашей поездки [решить вопрос с налогами].
Такая практика означает, что царский двор на несколько месяцев превращался в странствующее государство, чья власть вследствие этих периодических путешествий вписывается в общий порядок и коллективное мышление страны. Когда Великий царь возглавляет свои армии, пышность его двора никак не отличается от этих ежегодных миграций, во время которых двор переезжает от одной резиденции в другую. Все службы (в том числе царская конюшня, кухни, повозки, везущие воду, хранящуюся в серебряных вазах, царские наложницы, писцы и секретари) принимают участие в переезде, таком же, как обычный переезд двора: каждый занимает определенное, кропотливо выверенное место в официальном кортеже, когда царский караван на восходе солнца оставляет город, который только что его пышно принимал [12]. Это также объясняет тот факт, что Дария сопровождала вся его семья, и что существовали обычаи, фиксирующие место, которое должна была занимать царская палатка в центре лагеря, а также место женщин царской крови в лагере и на марше [13]; Квинт Курций утверждает, впрочем, что во время сражения при Иссе "супруга и мать Дария, а также группа других женщин, были помещены в центре армии", что надо понимать однозначно: в центре армии на марше и в лагере, а не в центре войск на поле битвы [14]. Такая характеристика предполагает, что, даже когда перемещение двора совмещается с военным походом, функция Великого царя не сокращается лишь до функции военачальника. Царская персона окружена тем же церемониалом и той же защитой, которой она пользуется, когда двор находится на своем постоянном месте в Персеполе, в Сузах, в Вавилоне или в Экбатанах.
Гипотезу, сформулированную и первично развитую, необходимо протестировать, в том числе при помощи текстов, подозрительное идеологическое направление которых не обязательно означает, что они были лишены информативности. Давайте вернемся к некоторым пассажам, которые мы уже приводили, и которые помимо нагрузки, отягощающей память о Дарий, несут конкретные сведения о принятом Великим царем решении оставить поле битвы.
Арриан утверждает, что при Иссе Дарий убежал на своей колеснице, после чего прыгнул на лошадь и продолжил свое бегство, сменяя коней [15]. Квинт Курций дает подобную справку, но придает этому сообщению важный оттенок: "Он опасается попасть живым во власть врагов, спрыгивает и садится на лошадь, которая следовала за ним на такой случай (ad hoc)". Со своей стороны, описывая сражение при Гавгамелах, Плутарх вносит уточнение пола животного: "Дарий оставил свою колесницу и свое оружие; он сел верхом на кобылу, которая, как говорят, только что ожеребилась, и убежал". Это уточнение было повторено Элианом, автором римской эпохи, в нравоучительном анекдоте, включенном в труд, где были собраны анекдоты о животных; в нем автор намеревался проиллюстрировать привязанность между кобылой и ее жеребенком: "Когда сражение при Иссе обернулось бедой для персов и когда Дарий был побежден, он вскочил на кобылу, опечаленный тем, что ему пришлось как можно быстрее бежать и спасать свою жизнь. Вспоминая о своем жеребенке, которого она оставила позади, кобыла понеслась во весь опор, со всей возможной скоростью и заботливостью, и спасла своего хозяина в минуту опасности" [16].
Разумеется, exemplum использовался как в Античности, так и в современной историографии, для того, чтобы еще строже осудить трусость Великого царя. Но если - в качестве гипотезы - отбросить интерпретацию, навязанную греко-римскими авторами, документы могут дать повод для другого прочтения этих же событий. Можно также допустить, что персидские монархические традиции предполагали, что в случае крайней опасности царь обязан оставить поле битвы, чтобы ускользнуть от смерти и от плена. В этом смысле исход царя с поля битвы был тщательно подготовлен: это не было личным решением царя, объятого паникой, просто оно соответствовало установленным обычаям - отсюда и присутствие лошади, предусмотренное "для этой цели" (выражение Квинта Курция). В этом, несмотря на смешной вид (но у историка нет возможности выбора документов), анекдот Элиана - или скорее первоисточник, на основании которого он строил свой анекдот, - подтверждает информацию, сообщаемую Квинтом Курцием и Плутархом и частично использованную Аррианом и Диодором.
Порожденная интуицией, отталкивающейся от индо-иранской компаративистики, гипотеза Виденгрена, похоже, позволяет примирить противоречивые сообщения о поведении Дария III и проанализировать это поведение с точки зрения иранских религиозных и политических концепций, или, если так покажется предпочтительнее, с точки зрения правил и обычаев "правильной царской власти". Если чисто ахеменидские документы не предлагают никакой возможности провести какую-то "опытную проверку", сама иранская история предоставляет очень интересную параллель, даже учитывая тот факт, что она также сохранилась при помощи греческих источников византийской эпохи.
В эту эпоху эллинофильские авторы также очень любили упоминать "персидские обычаи", о чем свидетельствуют Агафий или Прокопий Кесарийский, посвятившие некоторые свои книги войнам, ведомым византийцами и персами того времени: число ссылок на обычаи и законы персов там очень высоко [17]. Приведем очень характерный пример (находящийся вне хронологических рамок "Войн" Прокопия). В 576 году царь Хосров I Ануширван (Хосрой) вел войну в Армении. Вскоре он встретил сильное сопротивление, и даже потерял все обозы, включая царственных женщин, и даже алтарь огня, который следовал за ним повсюду, - таким образом, он оказался в положении, очень похожем на положение Дария III после его поражений. Он был вынужден отступать и пересечь Евфрат. Согласно трем авторам, Хосрой принял тогда решение, благодаря которому он надеялся передать опыт своим преемникам. Согласно Эвагру, "он воздвиг монумент в память о своем бегстве. На нем был записан закон, который он предложил, согласно которому ни один персидский царь не должен более никогда вести походы против римлян". У Феофилакта мы обнаруживаем информацию о том, что царь "обнародовал под видом закона стыд, вызванный его провалом... В будущем у персидских царей не будет необходимости вставать на путь войны". Согласно Иоанну Эфесскому, решение в особенности предусматривало, что царь должен отправляться в военную кампанию только для того, чтобы сражаться с другим царем [18].
В том виде, как его передают византийские авторы (при помощи не вполне точных формулировок), обсуждаемый закон "может не внушать достаточного доверия", главным образом вследствие того, что он скорее являются объяснением поражения от византийцев. Скажем лишь, что если упомянутые тексты и были реальными, то формулировки, использованные византийскими авторами, не позволяют точно восстановить ни первоначальный текст, ни условия составления и применения этого закона. Однако это наблюдение не означает, что информация должна быть отвергнута четко и бесповоротно. Напротив, мы можем извлечь из этих текстов очень простую интерпретацию: при сасанидском дворе ставился вопрос об участии царя в военных операциях; по причинам, которые могут прекрасно вписываться в гипотезу Виденгрена, было решено, что царь не должен подвергать свою персону опасности (возможно, что при дворе снова приняли царский обычай, давно известный, но вышедший из употребления).
Давайте оставим теперь земли Ирана и попытаемся распространить компаративный метод на македонский лагерь. В длинном пассаже, посвященном героическому поведению Александра во время осады индийского укрепленного города, Арриан сообщает, что серьезные раны, которые царь получил в ходе последнего приступа, встревожили его подданных, но каждую категорию его войска - по-своему. Вот, например, доводы высокопоставленных офицеров:
"Затем стоны прекратились, и они оставались подавленными и огорченными, так как совершенно не могли понять, кто мог бы взять на себя командование армией (имелись некоторые кандидаты, которые были практически равны и пользовались одинаковым уважением, как у Александра, так и у македонцев); они спрашивали себя также, как им суметь вернуться целыми и невредимыми к своим очагам, раз они окружены таким множеством воинственных народов... Им казалось в тот момент, что они стоят в этот момент посреди непреодолимых рек, и, так как с ними больше не было Александра, они везде видели непреодолимые препятствия" (VI. 12.1-2).
Здесь мы видим мотивы, часто выдвигавшиеся древними авторами для того, чтобы объяснить страх греческих солдат перед углублением в центр территорий Великого царя, и неуправляемую панику по поводу того, что они не смогут сами обнаружить верный путь, ввиду множества естественных препятствий, а также враждебности - доказанной или предполагаемой - "многочисленных воинственных народов". Некоторое время спустя после бунта при Гифасе, где они уже высказывали свое желание вернуться в свою страну и снова увидеть жен и детей, они снова захотели вернуться в Македонию под водительством своего царя, которому они очень доверяют [19]. Александру пришлось организовать целую постановку, чтобы успокоить своих солдат и убедить их, de visu, что их царь жив и готов управлять ими. Он приказал перенести себя на борт корабля, спускающегося по реке Гидраот на виду у всех, после чего сошел на берег и сел на коня: "Когда он явился всем взглядам, и снова верхом, армия начала громко приветствовать его" [20].
Причины, какими их описывает Арриан (основываясь на свидетельстве Неарха), приводимые друзьями царя, одновременно более специфические и более политические:
"Неарх говорит, что Александр плохо относился к неодобрению некоторых из своих друзей, которые упрекали его за то, что рискует, идя впереди армии (pro tes strateias); это не роль главнокомандующего (strategos), - говорили они, - это роль солдата (stratiotes). И я полагаю, что эти речи сильно раздражали Александра, потому что он отдавал себе отчет, что упрек был заслуженным; однако, вследствие своего воинского азарта и своей любви к славе, как и те, кто побежден сладострастием, у него не было сил держаться подальше от опасностей" [21].
Подобные дебаты были широко распространены в античный период. Полибий, например, так иллюстрирует особый долг главнокомандующего (strategos) по сравнению с долгом простого солдата: в то время как второй не должен быть сдерживаем ничем и обязан идти и грабить вражеский лагерь, первый не должен позволить себе поддаваться своим порывам [22]. Подобное противопоставление мы обнаруживаем у Квинта Курция. Когда Александр хочет вступить в поединок против Дария, "он действовал скорее как солдат, чем как главнокомандующий", - пишет Квинт Курций [23], желая тем самым выразить мысль, что македонский царь стремился подвергнуться риску, который не пристал главе армии.
В одном из "Диалогов мертвых", где он ставит лицом к лицу Александра и его отца, Лукиан демонстрирует ту же самую идею о том, что военачальник должен предпочитать благоразумие опасности. Филипп не только принижает победы, одержанные Александром над Дарием и Персией, но и демонстрирует сдержанность в оценке личных подвигов, которыми хвастается его сын. Александр любит подчеркивать, что он "влюблен в опасность" и что он любит "встречать опасность во главе своей армии". Филипп допускает, что ранение может быть почетным для царя, но он считает также подвиг своего сына, в одиночку спрыгивающего внутрь крепости, недостойным восхваления [24]. Подобные же мотивы мы находим между строк в панегирике, написанном Плутархом: он признает необходимым запретить Александру вести себя "столь легкомысленно и импульсивно" [25].
Упреки, которые высказываются царю его приближенными, напоминают смертельную ссору с Клейтосом, его молочным братом, которая произошла в Самарканде несколькими годами раньше. Во время пира Клейтос противился перенятием Александром церемониала ахеменидского двора. Он упрекал его за то, что тот отдаляется от македонских традиционных обычаев, и за то, что тот присваивает себе лично победы, одержанные всей армией. В особенности он напоминает ему о победе при Гранике и говорит, что если бы он, Клейтос, не был там, Александр был бы смертельно ранен персом, который успешно атаковал царя [26]. Очевидно, таким образом Клейтос ставил под сомнение версию о "мономахии" которая уже навязывалась при помощи рукописей окружавших царя льстецов [27].
Но в Индии упреки в адрес Александра приобретают несколько иную тональность: македонцы не затрагивают реальность личного подвига царя, даже при том, - как подтверждают все древние авторы, - что впоследствии было множество различных рассказов о личности компаньонов, которые сыграли роль во всей этой истории, и даже при том, что некоторые моменты этих рассказов ставили под сомнение тот или иной эпизод официальной версии [28]. Суть дебатов в том, что приближенные царя оспаривают законность личного подвига с точки зрения коллективного интереса: само понятие военачальника не является больше определением гомеровского героя, ведущего личный бой, чтобы память о его подвигах воспевалась в грядущие времена. Он является залогом выживания армии и обязан подчиниться долгу по отношению к коллективу. Военачальник не должен показываться в первых рядах.
Предмет ожесточенных дебатов - сама функция царя с точки зрения македонцев. Вопреки тому факту, что древние источники первоначально превозносят его прежде всего в качестве стратега и элитного воина, и вопреки факту, что именно этот образ хотел навязать всем и сам Александр, македонский царь не является просто военачальником. Он выполняет фундаментальную религиозную роль, и в крайних случаях функция стратега может быть отъединена даже от функции царя.
В конечном счете, даже если кампания Александра отмечена существенной эволюцией теории и практики македонской монархии, Александр продолжает на протяжении всего похода исполнять свои ритуальные и религиозные функции: он каждый день приносит жертвы традиционным богам в рамках македонских обычаев, привлекая их таким образом на защиту своего войска. Этим частично объясняется тот факт, что после смерти Александра ему на смену выбрали его сводного брата Арриде, который, однако, был признан неспособным вести армию: дело, в том, что Арриде "был приближен к Александру для отправления культа и исполнения религиозных обычаев" [29]. Руководство военными операциями перешло к близким компаньонам Александра. Таким образом, становится ясной паника македонских солдат после смерти Александра в Вавилоне: в отсутствие прямого и активного наследника у македонцев нет больше ни стратега, который может вести их в Македонию, ни первосвященника, который может вступиться за них перед божествами; они потеряли всякую защиту. И солдаты шумно напоминают Александру в Индии, что поход, который он ведет, не является его личным приключением: он находится во главе коллектива. Так же, как в обычное время македонский царь не имеет абсолютной власти, так царь не должен чувствовать себя свободным от привычных обязанностей в то время, когда царство превратилось фактически в разъездное государство.
Отметим, что Арриан не комментирует реакцию командиров Александра, хотя безоговорочно осуждает упреки Клейтоса: он считает, что Клейтос оскорбил своего царя. Указывает ли это молчание на то, что Арриан в глубине души допускал обоснованность упреков командиров Александра? Согласно традиционным римским понятиям, индивидуальный подвиг не отрицается; мы знаем там даже традицию поединка. Именно при помощи римского словаря ("богатая добыча, трофеи") Квинт Курций намекает на поединок, который Александр, согласно его мнению, пытается навязать Дарию [30]. Со своей стороны, Полибий объясняет, что "многие римляне охотно вступили бы в личный поединок, чтобы провести решающий бой, и многие заранее согласились бы на смерть, если бы это спасло многие жизни на войне или, - в мирное время, - чтобы обеспечить защиту общих дел" [31]. Но в действительности, с одной стороны, обряд посвящения доспехов врага в храме Юпитера выполнялся только в крайне редких случаях и не уходил корнями в древнее прошлое Рима [32]. С другой стороны, используя слова Марру, "у подвига нет никогда [в Риме] характера единоличного деяния; он всегда тесно связан с общественным благом и общей славой... Римский герой своим мужеством или своей мудростью спасал родину от опасности... Выборы примеров, предложенных юному римлянину, заимствовались в национальной истории, а не в героической поэзии" (стр. 320).
Не в связи ли с этими римскими коллективными ценностями Арриан вполне понимает молчание старших офицеров Александра? Возможно, но это нельзя утверждать с уверенностью. Однако его сдержанность заметна. "Побежденный" собственным наслаждением и неспособностью "держаться подальше от опасностей", Александр отступает от перечня царских достоинств, которые Арриан и вся энкомиастическая традиция постоянно ему приписывают, а именно - от внутренней и гармоничной связи дерзости и рассудительности. То же самое, похоже, происходит и у Квинта Курция: "Александр осмелился на невероятное, неслыханное действие, которое было в большей степени чудом отваги, чем просто подвигом" [33]. В этой фразе одновременно ощущается восхищение и сдержанность, как и в другом пассаже, где тот же автор выражает некоторую осторожность по отношению к безумной погоне, организованной Александром в ходе сражения при Гавгамелах. Царь "вел себя как победитель еще до того, как исход сражения стал бесспорным". Его горячность была столь сильна, что он вполне мог кинуться в погоню за беглецами "не столько с рассудительностью, сколько с нетерпением" [34]. Использованное в весьма оборонительном дискурсивном контексте, несколько витиеватое выражение, похоже, откликается на критику македонцев, высказанную против своего военачальника, который в данном случае позволил себе увлечься погоней (неустранимое желание найти Дария), вместо того чтобы продемонстрировать рассудительность (gnome).
В свою очередь, дискуссия очень напоминает то, что имело место перед сражением при Гранике. Парменион, как известно, советовал подождать следующего дня для того, чтобы попытаться перейти реку. Александр тогда ответил, что принять такую тактику "было бы недостойно славы македонцев и их привычки лететь навстречу опасности" [35]. Передавая этот диалог, Плутарх следующим образом комментирует маневр Александра:
"Бросаясь навстречу стрелам в самое опасное место, посреди оружия и коней, в самую гущу, которая захватывала его и грозила поглотить его, он, казалось, руководил своей армией в совершенно безумной манере, и направлял армию, руководствуясь скорее безумной отвагой, чем рассудком" [36].
Ситуация и дебаты напоминают довольно точно переговоры, которые, согласно Плутарху, происходили между Киром Младшим и Клеархом перед сражением при Кунаксе. Второй настойчиво советует первому не подвергаться личной опасности в первых рядах войска; он должен был скорее "держаться позади линии бойцов". В ответ следует резкая реплика Кира, весьма похожая на ту, которую высказал Александр в ответ Пармениону: принять такую тактику было бы недостойно его царских амбиций. И, осуждая Клеарха "зато, что он не выстроил греков перед царем", и освобождая Кира от ответственности за поражение, Плутарх тем не менее признает, что принц "сделал большую ошибку, смело бросившись без какой-либо предосторожности в самую гущу битвы, полной опасностей и риска" [37]. У Диодора упреки выражены еще яснее: "Воодушевленный успехом своих войск, Кир поспешил врезаться Б гущу сражения и, злоупотребляя своей отвагой, собственноручно убил множество врагов. Он продолжал все яростнее сражаться, подвергая себя все большей опасности, пока не был сражен неизвестным персидским солдатом" [38].
Здесь мы видим образ идеального вождя, который должен быть одновременно полным мужества и отваги, и при этом выказывать значительный здравый смысл - образ, который тот же Арриан высказывает в качестве контрдоводов Пармениона: недостаточно быть готовым стремиться к опасности, необходимо также выказать рассудительность [39]. В фразах Плутарха чувствуется также явный упрек Александру: "Он был вынужден сражаться в полной неразберихе, один на один, с врагами, которые его атаковали прежде, чем его переходящие реку войска смогли образовать какое-то подобие порядка" [40]. Но Арриан защищает царя: когда речь заходит о Гранике или о Гавгамелах, он старается подчеркнуть, что Александр не является безумцем: он заботится о том, чтобы, "входя в реку Граник, его войска старались сохранить свои боевые порядки таким образом, чтобы их не разметало течение, и они в относительном боевом порядке могли бы выйти на противоположный берег [41]; то же самое и при Иссе, но там "македонцы не могли удержать строй своих фаланги [42]. Вот почему Полибий, оспаривающий версию Каллисфена о сражении при Иссе, старается защитить Александра при помощи следующих слов: "Невозможно признать подобную странность в поведении Александра, когда весь мир признает, что он с детства был выучен и опытен в военных науках и в искусстве войны. Это скорее следует приписать историкам" [43].
Эти дебаты очень важны, и они велись не только в окружении Александра Великого и Кира Младшего, но и при сасанидском дворе. Необходимо также напомнить, что они велись, причем в почти идентичных, или, во всяком случае, подобных терминах, средневековыми и современными юристами и теоретиками.
Идея о царе, сражающемся за общее благо, была очень распространена в Средние века; она очень активно обсуждалась, даже оспаривалась. Об этом свидетельствует Пьер Дюбуа, который около 1300 года защищал радикально противоположный тезис, упомянутый историком-медиевистом Эрнстом Канторовичем в его замечательном эссе "Les deux corps du roi":
"[Дюбуа] заявлял, что в случае войны персона царя не должна была подвергаться опасности и царь не должен даже присоединяться к армии. Царь, - писал Дюбуа, - должен оставаться "в своей родной стране, и предаваться зачатию детей, заниматься их воспитанием и подготовкой, а также подготовкой армий, ad honorem Dei". То есть в то время, как от простого подданного ожидали и даже требовали, чтобы он жертвовал состоянием и жизнью ради родины, то от главы государства не предполагалось ожидать подобных жертв, он должен был отдаваться иной патриотической деятельности, согласно модели, - добавлял Дюбуа, - некоторых римских императоров и варварских ханов, "которые спокойно отдыхали в глубине своих государств", отправляя своих военачальников на войну" (стр. 835).
Канторович подчеркивает, что идея, выраженная Дюбуа, не нова: "Действительно, во второй половине Средневековья спорадически можно обнаружить новый идеал царской власти: принца, который не сражается сам, но остается в своем дворце, в то время как военачальники ведут за него войну". Канторович считал, что Дюбуа рассуждает по схеме Юстиниана. Можно также предположить, что темы, изложенные в философском романе "Сидрах", оставили глубокий след в душах читателей:
"Мудрый Сидрах, которого его собеседник, легендарный царь Леванта, спросил, должен ли царь принимать участие в сражении, заявил, что царь не должен сражаться, но должен оставаться позади своей армии; так как "если армия уничтожена и царь сумел бежать, то он соберет другую армию; но если царь погиб, то все погибло". Невозможно сказать, оказал ли Сидрах влияние на Пьера Дюбуа. Между тем идея о несражающемся царе получила некоторое распространение... В случае с Дюбуа, по всей видимости, именно непрерывность династического наследования, в интересах всего государства, казалась важнее, чем подвергание царя превратностям войны на глазах у войска" (стр. 836).
Но, добавляет Канторович, "возможно, что за новый взгляд на царскую власть несет частичную ответственность псевдо-аристотелевский труд "De mundo", дважды переведенный на латинский язык в течение XIII века. В нем можно обнаружить изображение всемогущего персидского царя в глубине его роскошных дворцов в Сузах и Экбатанах, "небесный Версаль", согласно выражению Канторовича, где подобный божеству Великий царь "невидим для всех, но способен "все видеть и все слышать" благодаря многочисленных посредникам и слугам [44]. Именно этот образ использовал Плутарх в "Жизни Агесилая" (15.9), а затем на его основе был создан образ Дария III, пользующегося всей роскошью дворцов в Сузах и Экбатанах, отказывающегося сражаться на поле боя, решившего вести войну при помощи золота и военачальников. В любом случае, ссылка Дюбуа на римских императоров и ханов Тартарии, "которые спокойно отдыхали посреди своих царств", отправляя военачальников вести войну, странно напоминает повторявшиеся в Античности суждения обо всех Великих царях в целом, и о Дарий III в частности [45].
Нет ничего удивительно в том, что греческое представление о персидском царе повлияет, хотя бы частично, на рассуждения французского юриста в самом начале XIV века. Читая труды этих теоретиков и размышления нынешних историков, становится очевидным, что описываемые ситуации, предложенные комментарии и придуманные апофтегмы чрезвычайно похожи на те, которые можно найти у греко-римских авторов. Речь не идет, разумеется, о простых совпадениях: вдохновленные чтением древних произведений, авторы сборников exempla и теоретики современной эпохи легко находили у своих античных коллег, чем проиллюстрировать мужество и подвиги своих монархов. Более того, рассуждая об отношениях, которые владыка должен выстраивать со своими приближенными, в том числе в рамках размышления о двух ипостасях царя, Бюде (53r-v-54r) и Жентилье (стр. 100-101) не упускают возможности сослаться на Александра и двух его друзей, Гефестиона и Кратера [46].
Как бы там ни было, толкование образа царя, сражающегося на поле боя, и любимца побед, даже с ранами, полученными на поле битвы, навсегда осталось весьма живучим [47]. В противоположность испанскому "скрытому правителю", который никогда не появляется на поле битвы, короли Франции всегда изображались как правители-воины и короли-завоеватели. Именно такой образ хотят нам навязать королевские панегиристы. В 1560 году при осаде Жарнака будущий Генрих III сражается в первых рядах своего эскадрона: "Он избежал страшной, смертельной опасности, мог расстаться с жизнью... [Он был вынужден защищаться] против яростных врагов, которые с мужеством отчаяния сражались против него". В 1573 году, при осаде Ля-Рошели, "он не щадил ни расходов, ни трудов, не уходил от опасности, не остужал того жестокого жара, который вел его в бой". Согласно его биографу, Ардуэну де Перефиксу, Генрих III любил, чтобы его выделяли на поле битвы, и поддерживал образ гомеровского героя или подобия Александра, трактуемый согласно правилам гомерического mimesis [48], для чего носил на шлеме букет белых перьев, "чтобы его всегда можно было заметить". Во время осады Парижа (1589) "его постоянно видели в наиболее опасных местах - он торопил работы, подбадривал солдат".
Напротив, король, который не соответствует этой модели, строго осуждается - например, Генрих III, который, согласно полемисту Пьеру де л'Эстуалю, вместо того, чтобы броситься на врагов королевства, "проводил турниры, поединки и участвовал в балетах и маскарадах, где он оказывался обычно одетым в женское платье; он расстегивал свой камзол и демонстрировал горло, на которое было надето жемчужное ожерелье и три воротничка, два в виде брыжей, и один накладной, как тогда носили придворные дамы"; короче, король был очень похож на карикатуру на персидского царя: спрятавшийся в глубине своих дворцов, изнеженный, не желающий брать в руки оружие, позволяющий себе броситься в пучину застольных наслаждений и в удовольствия гарема [49]!
Остановимся подробнее на яркой речи Франсуа ла Мота Ле Вайера (1588-1672) в пользу образа короля, идущего в атаку впереди своих войск. Философ-эрудит, Мот создал впечатляющее количество эссе и ученых трудов. Хотя его "Поучения господину дофину" (1640) привлекли внимание Ришелье (которому этот труд был посвящен), лишь позднее он был привлечен к воспитанию Людовика XIV, с которым он занимался до самого коронования его венценосного ученика (1652-1654) [50]. Известный эллинист, он был тонким знатоком древних авторов, которых он представил в труде, озаглавленном "Суждение о древних и главных греческих и латинских историках" (1646): там мы находим, между прочими, весьма хвалебные записи об Арриане и о Квинте Курции. Его записки набиты exempla, позаимствованными у древних авторов, согласно столь же известному правилу: "Провести несколько параллелей из древней истории к случаям нашего времени" (Oeuvres, II, стр. 69).
Как и множество его современников, он был большим поклонником того, кого он называет "шведским Геркулесом" - Густава-Адольфа II, который, являясь союзником Франции (1631), долгое время вел победоносную кампанию против австрийцев в пользу немецких протестантов и был убит в сражении при Лютцене 6 ноября 1632 года. Это событие вдохновило Мота Ле Вайера на написание "Речи о сражении при Лютцене" (II, стр. 65-81). Он вернулся к этому сюжету в виде отступления от темы, вставленного в главу своих "Поучений", посвященную долгу принца во время войны (I, стр. 111-135). Озабоченный тем, чтобы должным образом ответить противникам покойного короля Швеции, он формулирует проблему при помощи следующих терминов:
"Вот что важнее всего во время войны... важно понять, что [государь] не только должен сам участвовать в сражениях, подвергаясь всем опасностям битвы, заставляя фортуну стремиться сохранить жизнь, от которой зависят многие другие жизни, и с сохранением которой нередко связано судьба государства" (I, стр. 105).
Он отмечает свое несогласие с теми, кто, говоря о шведском короле, "называют его мужество чистым безрассудством" (I, стр. 110), и, напротив, считает, что то, что они называют "осторожностью, нередко является всего лишь обыкновенной трусостью" (II, стр. 77):
"Но я подтверждаю, что в конце концов, когда речь идет о спасении государства, об интересах короны, и, главным образом, о некоем славном и важном завоевании, любой монарх, что бы ни случилось, должен продемонстрировать, что в его жилах течет горячая кровь, и не посрамить свою честь, ни в коем случае не избегая того, что является его первейшим долгом" (I, стр. 113-114).
Он противопоставляет славу короля сражающегося и самоустранение "кабинетных королей", и для этого приводит свои доводы, прибегая к "примерам древних героев, наделенных героическими добродетелями", которым подражал шведский король (II, стр./78-79):
"И если бы Александр не продемонстрировал македонцам почти столько же ран, сколько он взял городов и дал сражений, не выказал великое мужество и не делил с ними все трудности, он не смог бы привести их на берега Ганга (I, стр. 109)... Сколько раз Цезарь бросался на врага в первых рядах своих армий, и даже без защиты, так что ему пришлось даже брать щит у первого же из своих легионеров?" (II, стр. 77).
Автор использует в своих интересах различие между солдатом и военачальником, столь часто приводимое в древних текстах, и считает, что только герой, вдохновленный Гомером (II, стр. 74) в состоянии соединить в себе достоинства того и другого:
"[В ходе Фарсальского сражения] Цезаря можно было видеть практически повсюду, в самой гуще боя, и он вел себя там скорее как бравый солдат, чем как генерал, ведущий армию (I, стр. 117)... [Король Швеции] отлично знал, что, если бы Александр не сражался как простой Солдат на берегах Граника, он не торжествовал бы никогда как монарх на равнине Арбелы" (II, стр. 80).
В качестве идеального контрпримера для модели, достоинства которой он воспевает, стоит упомянуть Ксеркса, который во время сражения при Салами-не предпочел выбрать "удобное место... вместо того, чтобы рисковать вместе со своими солдатами судьбой такого множества провинций" (I, стр. 108). Но примеры Цезаря и Александра также использованы, ввиду их не слишком героической смерти:
"Цезарь был поражен кинжалом в римском Сенате; Александр погибает от излишка еды или от яда в Вавилоне (1,122)... Принцу почетнее умереть в сражении и сделать свою гробницу памятником своей победы, чем быть убитым кинжалом в римском Сенате или погибнуть то ли от яда, то ли от руки подлеца в Вавилоне" (II, стр. 81).
Подвиг шведского короля во время осады Франкфурта-на-Одере, где он сам взбирался на стену во время атаки, карабкаясь по перекладинам лестницы, которую сам же установил (I, стр. 79), не может не заставить вспомнить подвиг, приписываемый всеми древними авторами Александру, взбирающемуся в атаку на стены индийской крепости. Риск обоих практически одинаков, и последствия аналогичны: тело царя было покрыто шрамами. Согласно сообщению аптекаря, который бальзамировал тело Густава-Адольфа, на нем имелись не менее девяти открытых ран и тринадцать застарелых шрамов. Мот Ле Вайер не упускает возможности напомнить об этом (II, стр. 80), и очевидно, что он усматривает прямую связь с описанием Плутархом тела Александра [51]:
"[Плутарх] показывает, что у него не было ни одной части тела, от макушки до ног, на которой не было бы почетного шрама, оставшегося после бесчисленных предыдущих боев" (II, стр. 78).
Смерть в бою, таким образом, является вполне ожидаемым концом для короля, описанного Мотом. Впрочем, король сам возвещает это своим дворянам в момент, когда он занимает место во главе великого похода, который трагически завершился в Лютцене:
"Я, который подверг свою жизнь стольким опасностям и столько раз пролил свою кровь ради родины, но не был, хвала Господу, смертельно ранен, я вынужден в конце концов принести в жертву самого себя; поэтому я с вами прощаюсь, надеясь увидеть вас вновь в лучшем из миров".
Речь, которую держит король Швеции, определяет понятие жертвенного владыки:
"Когда царь берет на себя все грехи и искупает страдание своего народа, он всего лишь доводит до предела изначальное предназначение персонализированной власти, состоящее в том, чтобы воплотить коллективную судьбу и, таким образом, взять ее на себя, отклоняя ее от падения на голову своей нации" (J. - M. Берсе, Le roi cache, стр. 226).
Ла Мот Ле Вайер был не единственным, кто защищал эту теорию. Когда в 1646 году его современник Никола Перро д'Абланкур перевел "Анабасис" Арриана (под названием "Войны Александра") и посвятил свою работу герцогу Энгиенскому, он восхваляет в ней мужество и воинственный героизм молодого македонского царя, "который завоевал страну в две тысячи лье по прямой линии; все государства царя персов, с частью страны Могор и великой страны Кам в Тартарии". Он также восхваляет этику дворянства того времени, особенно принца Конде. Человека, которому была посвящена книга, он называет "Новым Александром". Согласно незыблемым правилам лести, он даже почитает его более мужественным, чем книжный образец, который "победил изнеженные народы, смягченные долгим миром и азиатской роскошью". Интересно увидеть использование при этом формулировки, уже применявшейся Мот Ле Вайером против тех, кто оказался неспособен "понимать столь высокое достоинство, каким является отвага" [52].
Ни Ла Мот, ни Абланкур не констатируют наличия споров, которые, согласно Арриану, велись по тому же поводу в окружении Александра. Из прочтения древних авторов они извлекли аргументы, которые могли теперь использовать в рамках защиты и иллюстрации своего тезиса; они не намерены предоставить оружие своим противникам!
В подобных вопросах до всеобщего согласия было далеко. Обсуждение продолжалось на самых верхах государства, между королем и главными советниками. В 1635 году имело место противостояние Людовика XIII и Ришелье. Этот последний хорошо осознавал риск с точки зрения того, что мы назвали бы сейчас государственной преемственностью. Полностью признавая - весьма дипломатично, что мужество царя было вне всяких похвал, кардинал подчеркивал, что война могла вестись и его достойными генералами. Помимо риска увидеть гибель короля в сражении, он подчеркивал, что всегда может случиться так, что поражение нанесет урон престижу короля и королевской власти. Эта речь не принесла желаемого результата; Людовик XIII возглавил армию на лотарингском фронте. В этой дискуссии Жоель Корнетт увидел признак эволюции в концепции государства: с одной стороны, монархия была еще полностью пропитана феодальным духом, который навязывает королю обязанность быть первым из дворян, а дворянам предписывает совершать самые безумные подвиги на глазах у своего государя: у дворян и королей одинаковый идеал - "утопического благородного братства королевской войны". С другой стороны, король выполняет ряд других функций, в частности функции военачальника, и он должен позаботиться об управлении государством, об отправлении правосудия.
Отсюда неизбежный выбор, который сделал Людовик XIV в 1693 году, изумивший и даже возмутивший многих: царь покинул кампанию во Фландрии и решил отныне руководить всем из Версаля. Однако он совершенно не потерял своего престижа: просто благодаря изображениям, картинам и праздникам, именно в изображении войны, а не в самой войне, выражались отныне его власть и харизма, в том числе при помощи сцен, извлеченных из истории Александра [53]. Царь мог "вести войну", не присутствуя на фронте, ни рискуя своей жизнью, первым выступая против врага. И теперь царя изображают скорее не в гуще сражения или жестокой осаде города, но размышляющим над планами кампании: "Некоторые скажут, что это менее престижно. Но это не так. Эти действия царя являются частью его роли, как и другие его функции. И более того, они являются сутью роли царя. Это и есть акт управления. Именно он обусловливает успех войны" [54].
Аргументы, приводимые компаньонами Александра во властных сасанидских кругах и среди советников Людовика XIII и Людовика XIV, должны напоминать, что, несмотря на неотвязное присутствие в древних рукописях (и в бесчисленных произведениях хроникеров-придворных во Франции нового времени), героическая модель не является универсальным истолковывающим ключом [55]. Как показали более или менее недавние дебаты, сражения, описанные в "Илиаде", не стоит смешивать с рыцарскими турнирами, на которых рыцари сталкиваются в единоличных поединках: монархия там скорее литературная тема, чем предмет анализа [56]. С точки зрения метода было бы по крайней мере парадоксально оценивать действия и решения Дария III с точки зрения царской и аристократической этики, которая воодушевляла греческого поэта за несколько веков до него, или с точки зрения требований minresis, систематически использованных поклонниками подвигов Александра.
Уже подчеркивался искаженный характер интерпретации, который дали по этому поводу древние авторы, не ставя под сомнение фактическую историчность царских советов, созванных Дарием III для обсуждения мер, которые надо предпринять по отношению к наступлению Александра, а затем и по отношению к его первым успехам в Малой Азии. Эта ситуация, когда внешний враг безостановочно двигается внутрь империи, не имеет прецедентов в ахеменидской истории, так что нет ничего чрезвычайного в том, что обсуждение коснется роли Великого царя в организации контратаки. Разумеется, стереотипное объяснение отсутствия способных военачальников не сможет нас удовлетворить [57]. Кроме того, Диодор, который выдвигает эту интерпретацию [58], уточняет, что "среди друзей и родственников Дарий отобрал способных людей, передав некоторым из них командование - тем, кого считал годным для этого, а прочим приказал сражаться рядом с собой" [59]. Справедливо, что у Диодора это выражение часто повторяется при упоминании военных приготовлений Великих царей [60]: оно связано с тем, что лишь царю принадлежит право назначать военачальников, и эти выборы зависят от личного доверия правителя и вне зависимости от иерархической системы. В любом случае последовательность событий ясно показывает, что Великий царь не испытывал нехватку в персидских дворянах, сведущих в военном искусстве и лично ему преданных. Таким образом, не исключено, что это решение означает также, что при нормальном течении событий царь не должен возглавлять армию.
Стоит вспомнить и другие важные указания. Переданная Квинтом Курцием, Юстинианом, а затем Орозием, легенда о битве при Гавгамелах заставляет задуматься. Квинт Курций ссылается на стыд Великого царя за необходимость бежать и его желание добровольно покончить с собой: "Но, стоя высоко на своей колеснице, он краснел оттого, что покидает своих приближенных" [61].
Повторенный Орозием, Юстиниан добавляет уточнение, значение которого не ускользает ни от кого: "Но те, кто окружал Великого царя, вынудили его бежать" [62]. Озабоченные прежде всего тем, чтобы заботиться о жизни их царя, приближенные мешают ему покончить жизнь самоубийством, а затем заставляют его бежать.
При этом было бы вполне понятно, что советники будут упоминать перед сражением о серьезных опасностях, которым Великий царь подвергнется, показавшись собственной персоной перед войсками, и естественно, что они предприняли все необходимые меры для того, чтобы заставить его покинуть целым и невредимым поле битвы, так как положение персидской армии уже оценивалось как отчаянное: бой опасно приближался к тому месту, где находился царь. И тут мы обнаруживаем "кобылу, предназначенную для того, чтобы позволить Великому царю вернуться в базовый лагерь, находящийся позади, и, что самое важное, не попасть в руки противника, настроенного на безостановочную погоню...
Давайте добавим последнее "статистическое" наблюдение, которое только что проиллюстрировало - или усилило - образ царей, которые не сражаются в первых рядах войска. Только об одном Великом царе (Кир Великий) известно, что он погиб в ходе военного похода, но в действительности разнообразие традиций и легенд оставляет вопрос полностью открытым [63]. Среди его преемников лишь один умер от раны (Камбиз), но эта рана была получена чисто случайно, не в бою; ни про кого не говорили, что он был ранен в течение войны, даже при том, что про большинство из них известно, что они руководили военными походами (Камбиз, Бардия/Смердис, Дарий I, Ксеркс I, Артаксеркс I, Дарий II, Артаксеркс II, Артаксеркс III, Дарий III); четверо умерли от старости или по болезни (Дарий I, Артаксеркс I, Дарий II, Артаксеркс II); семеро погибли вследствие заговоров (Бардия/Смердис, Ксеркс I, Ксеркс II, Артаксеркс III, Арсес, Дарий III). С этой точки зрения Дарий III также не составляет исключения: он четко вписыватся в историческую последовательность ахеменидской династии.
Очевидно, что гипотеза Г. Виденгрена понемногу получает концептуальную обоснованность и документарную наполненность, которые дают поддержку гипотезе, предложенной автором. По мере обсуждения эта гипотеза подпитывается фактами компаративной истории и фрагментами греческих и римских текстов, которые, за неимением полноты и абсолютной бесспорности и однозначности, являются хотя бы связными и согласующимися. Первая порождает истолковывающую модель, тогда как вторые иллюстрируют надежность и вписываются в ахеменидскую историю, пусть даже только в виде вероятной гипотезы, которую можно сформулировать следующим образом: если Дарий дважды оставил поле битвы до конца боя, то это соответствует ахеменидской монархической теории и практике.
Был ли Великий царь "смелым" или "недостойным"? Чтобы закрыть вопрос, открытый еще в Античности, можно считать, что. вопрос и ответ на него не имеют никакого точного соответствия с точки зрения решаемой проблемы. В конце концов, никто из современных историков не задавался вопросом, было ли решение Людовика XIV не сражаться во главе своих войск проявлением его "трусости"...